Когда началась первая мировая война, все были уверены, что она продлится не больше четырех месяцев, так как современные методы ведения войны повлекут за собой ужасающие жертвы, и человечество потребует, чтобы вандализму был положен конец. Но мы ошиблись. Потрясенное человечество оказалось затянутым в бешеную лавину разрушения и чудовищной резни, которая длилась четыре года. Мы начали кровопролитие в мировом масштабе и уже не могли его прекратить. Сотни тысяч солдат сражались, умирали, и люди начинали требовать ответа на вопрос, почему и как началась война. Объяснения же были не очень вразумительны: кто-то утверждал, что всему причиной было убийство эрцгерцога, однако вряд ли оно могло вызвать мировой пожар. Людям было нужно более реалистическое объяснение. Тогда им сказали, что война ведется во имя защиты демократии. И хотя у одних было что защищать в этом смысле, а у других — нет, количество убитых было поистине «демократичным». Когда война уже скосила миллионы человеческих жизней, слово «демократия» обрело великую силу. В результате рушились троны, возникали республики, и лицо Европы неузнаваемо изменилось.

Но в 1915 году Соединенные Штаты еще заявляли, что «они не снизойдут до того, чтоб воевать». Американцы распевали песенку «Не для того я сына рощу, чтобы он стал солдатом». Она всем нравилась, но лишь до тех пор, пока не была потоплена «Лузитания». Тогда уж стали петь «Там, за океаном» и другие песенки в том же зажигательном духе. До потопления «Лузитании» в Калифорнии почти не ощущались тяготы европейской войны. Всего было вдоволь, продовольствие не нормировалось. В садах богатых вилл устраивались роскошные приемы и вечера в пользу Красного Креста, — по существу, это был лишь повод для встреч представителей светского общества. На одном из таких вечеров-гала некая дама пожертвовала в пользу Красного Креста двадцать тысяч долларов за привилегию быть моей соседкой по столу на каком-то шикарном обеде. Но время шло, и вскоре страшная действительность войны стала ясна каждому.

К 1918 году Америка уже выпустила два Займа Свободы, а теперь нас — Мэри Пикфорд, Дугласа Фербенкса и меня — попросили официально открыть в Вашингтоне кампанию по выпуску третьего Займа Свободы.

Я почти закончил свою первую картину — «Собачья жизнь» — для «Фёрст нейшнл», однако для того, чтобы выпустить ее в срок и освободиться для новой деятельноста по распространению займа, мне пришлось просидеть в монтажной трое суток безвыходно. В поезд я сел вконец измученный и проспал двое суток подряд. Наконец, я пришел в себя, и мы все трое стали готовить свои выступления. До этого мне ни разу не приходилось произносить серьезных речей, я очень нервничал, и Дуглас посоветовал мне порепетировать на тех толпах народу, которые на вокзалах ждали нашего проезда. Мы где-то остановились, и в конце платформы, против нашего вагона, действительно собралась толпа. Вначале Дуг представил Мэри, произнесшую несколько слов, затем меня. Но едва я успел начать, как поезд тронулся, и чем больше я удалялся от своих слушателей, тем становился красноречивее, драматичнее, увереннее, а люди на платформе становились все меньше и меньше.

Прибыв в Вашингтон, мы с царскими почестями проследовали по улицам к стадиону, где должны были открыть митинг.

Трибуна для ораторов была построена из неструганых досок и украшена флагами и полотнищами. Среди стоявших тут же представителей армии и флота я заприметил высокого, красивого молодого человека, с которым мы вскоре разговорились. Я признался ему, что мне никогда еще не приходилось выступать и что я очень волнуюсь.

— Вам нечего бояться, — доверительно сказал он мне. — Рубите прямо сплеча, говорите, чтобы покупали Заем Свободы, и все. Только не старайтесь их смешить.

— Об этом не беспокойтесь, — иронически успокоил я его.

Вскоре я услышал, что было названо мое имя, я вскочил на трибуну с ловкостью Фербенкса и безо всякой паузы, не переводя дыхания, сразу начал строчить, словно из пулемета:

— Немцы уже стоят у вашей двери! Мы должны их остановить! И мы остановим их, если вы купите Заем Свободы! Помните, что каждая купленная вами облигация спасает жизнь солдата — сына своей матери! — и приводит войну к быстрейшей победе!

Я говорил так быстро и пришел в такое возбуждение, что, кончив, спрыгнул с трибуны прямо в объятия Мэри Дресслер, она не удержалась на ногах, и мы с ней упали на того самого красивого молодого человека, с которым я разговаривал перед началом митинга и который оказался заместителем военно-морского министра Франклином Делано Рузвельтом.

После церемонии официального открытия мы должны были посетить в Белом доме президента Вильсона. Трепещущих от волнения, нас ввели в Зеленый зал. И вдруг дверь открылась, показался секретарь и отрывисто скомандовал:

— Прошу вас, станьте в ряд и сделайте один шаг вперед.

И тут вошел президент.

Мэри Пикфорд взяла инициативу в свои руки.

— Господин президент, публика проявила живейший интерес к займу, и я уверена, что кампания по продаже облигаций пойдет очень успешно.

— Безусловно проявила и безусловно пойдет… — в полном смятении вмешался я.

Президент недоуменно взглянул на меня и вслед за тем рассказал сенатский анекдот о министре, который был слишком пристрастен к виски. Мы вежливо посмеялись и вскоре ушли.

Для своего турне по продаже облигаций Дуглас и Мэри выбрали северные штаты, а я — южные; мне еще не приходилось там бывать. Я пригласил поехать со мной в качестве гостя своего лос-анжелосского приятеля, художника-портретиста и писателя Роба Вагнера. Реклама была организована хорошо и с выдумкой, и мне удалось продать облигаций на миллионы долларов.

В одном из городов Северной Каролины главой комитета по приему гостей оказался крупный промышленник. Он сознался, что поставил на вокзале десятерых парней, которые должны были забросать меня пирожками, но, увидев, какие мы серьезные и солидные люди, одумался и отказался от своего намерения.

Этот самый джентльмен пригласил нас пообедать у него. Среди приглашенных было несколько генералов армии Соединенных Штатов, включая и генерала Скотта, который явно недолюбливал хозяина. Во время обеда он задал гостям такую загадку:

— Какая разница между нашим хозяином и бананом?

Последовала неловкая пауза.

— С банана можно содрать кожу.

Кстати, о джентльменах-южанах. Я вспоминаю, что в Огасте, городке штата Джорджия, мне довелось встретить вполне законченный тип такого джентльмена. Судья Хеншоу был главой комитета по распространению займа. Мы получили от него письмо, в котором он сообщал о своем намерении устроить в местном клубе прием в мою честь, ввиду того, что наш приезд в Огасту совпадает с днем моего рождения. Я представил себе, что попаду в большое общество, где мне придется поддерживать беседу, а так как я был достаточно измучен, то решил отказаться и сразу поехать в гостиницу.

Обычно, когда мы куда-нибудь приезжали, на вокзале собиралась огромная толпа народа и местный духовой оркестр. В Огасте на вокзале не оказалось никого, кроме судьи Хеншоу в черном альпаговом пиджаке и старой, выгоревшей под солнцем панаме. Он был очень спокоен и вежлив и, представившись, повез нас с Робом в отель на лошадке, впряженной в старое ландо.

Некоторое время мы ехали в полном молчании. Но вдруг судья нарушил его:

— Что мне нравится в ваших комедиях, так это понимание основы основ. Вот вы, например, понимаете, что самая несолидная, так сказать, часть человеческого тела — это зад, и ваши комедии это подтверждают. Когда вы самому солидному джентльмену даете пинка в зад, пропадает все его достоинство. Даже торжество вступления в должность нового президента можно погубить, если подойти к нему сзади и дать президенту пинка в это самое место.

Мы ехали под яркими лучами южного солнца, а он, иронически покачивая головой, продолжал рассуждать:

— Тут не приходится сомневаться, именно в этом месте таится наша застенчивость.

Я подтолкнул Роба и шепнул:

— Приветственная речь по случаю моего рождения.

В действительности, прием в мою честь состоялся в день митинга. Хеншоу пригласил только трех своих приятелей и, извинившись за столь ограниченное количество гостей, объяснил это своим эгоизмом и желанием как можно полнее насладиться нашим обществом.

Местный клуб для игры в гольф был расположен в прелестной местности. Мы сидели вшестером на террасе за круглым столом, на котором стоял пирог с зажженными свечками; тени высоких деревьев, окаймлявшие зеленую лужайку, придавали всей мизансцене спокойное изящество.

Жуя кусочек сельдерея, судья насмешливо взглянул на Роба и меня и сказал:

— Не знаю, много ли облигаций вы продадите в Огасте… Я в таких делах не очень ловок. Во всяком случае, надеюсь, люди знают, что вы приехали.

Я начал превозносить местные красоты.

— Да, — сказал он, — одного только не хватает у нас, виски со льдом и мятой.

Это замечание привело нас к теме о предполагаемом запрещении продажи спиртных напитков, о хороших и дурных последствиях этого закона.

— Медицина доказывает, — сказал Роб, — что запрещение продажи спиртного должно благотворно подействовать на здоровье людей. В медицинских газетах пишут, что если мы перестанем пить виски, уменьшатся заболевания язвой желудка.

Лицо судьи выразило обиду.

— Не следует связывать виски с желудком, виски — это пища для души.

Затем он обернулся ко мне:

— Чарли, сегодня ваш двадцать девятый день рождения, а вы все еще не женаты?

— Нет, — рассмеялся я, — а вы?

— Тоже нет, — тоскливо вздохнул он. — Я в суде наслушался о стольких разводах… Но все-таки, если бы я снова стал молодым, я бы непременно женился — очень уж одиноко жить холостяком. И тем не менее я за разводы. Наверно, ни одного судью в Джорджии не осуждают так, как меня за это. Но если люди не хотят жить вместе, разве можно их принуждать?

Немного погодя Роб взглянул на часы.

— Если митинг начинается в половине девятого, — сказал он, — нам следует поторопиться.

Судья продолжал не спеша обсасывать свой сельдерей.

— Времени много, — остановил он нас. — Давайте поболтаем еще. Я люблю поболтать.

По пути на митинг мы прошли через маленький парк. Там стояло штук двадцать, а то и больше статуй сенаторов в нелепо величавых позах: одна рука за спиной, другая — на бедре и в ней развернутый свиток. Я заметил шутя, что они так и просятся, чтоб им дали того самого пинка в зад, о котором так благожелательно говорил судья.

— Да, — весело отозвался он. — Вид у них идиотский и чванливый.

Он пригласил нас к себе домой. У него был прекрасный старинный особняк в колониальном стиле, обставленный антикварной мебелью XVIII столетия, — сам Вашингтон ночевал в нем однажды.

— Как красиво! — воскликнул я.

— Да, но дом без жены — пустая шкатулка для драгоценностей. Не откладывайте женитьбы в долгий ящик, Чарли!

Мы посетили на юге несколько учебных военных лагерей и увидели там много мрачных, ожесточенных лиц. Кульминационным моментом нашего турне был последний митинг в Нью-Йорке, на Уолл-стрит, перед зданием казначейства, где мы с Мэри и Дугласом продали облигаций больше, чем на два миллиона долларов.

Нью-Йорк подействовал на меня угнетающе — повсюду чувствовалась власть этого чудовища-милитаризма. От него не было никакого спасения. Америка была ему покорна, каждая ее мысль была подчинена религии войны. С двенадцатого этажа отеля я слышал музыку военных оркестров, шествующих по мрачному каньону Мэдисон-авеню, и их притворная бодрость угнетала меня — я знал, что они направляются в Бэттери, чтобы там погрузиться на корабли и отправиться за океан.

Но иногда эту мрачную атмосферу разряжал смешной эпизод. Семь духовых оркестров должны были как-то пройти через футбольный стадион перед губернатором города Нью-Йорка. У входа на стадион Уилсон Майзнер, нацепив какой-то знак отличия, останавливал каждый оркестр и давал указания, чтобы, проходя перед трибуной губернатора, они играли национальный гимн. Однако, когда губернатору и всем сопровождающим в четвертый раз пришлось подняться, чтобы выслушать гимн стоя, Майзнер передал оркестрам указание, чтобы больше гимн не играли.

До отъезда из Лос-Анжелоса в турне по распространению третьего Займа Свободы, я встретился с Мари Доро. Она приехала в Голливуд сниматься в студии «Парамаунт». Мари оказалась поклонницей Чаплина и сказала Констанс Коллиер, что единственный человек, с которым ей хотелось бы познакомиться в Голливуде, это Чарли Чаплин — она и представления не имела, что я когда-то выступал вместе с ней в Лондоне, в театре герцога Йоркского.

Итак, я снова встретился с Мари Доро. Наша встреча напоминала второй акт любовной пьесы. Едва Констанс успела меня представить, я сказал:

— Но ведь мы с вами встречались, и тогда вы успели разбить мое сердце. Я был тайно влюблен в вас.

И Мари, такая же красивая, как и прежде, глядя на меня в лорнетку, шепнула:

— Как это интересно!

Я напомнил ей, что играл роль посыльного Билли в «Шерлоке Холмсе». Обедали мы в саду, стоял теплый летний вечер, и я при свете свечей говорил о том, какой безнадежной была моя безмолвная юношеская влюбленность, рассказывал, как я поджидал в театре минуты, когда мог встретить ее на лестнице и пробормотать: «Добрый вечер!» Мы вспоминали с ней Лондон и Париж. Мари любила Париж, и мы вспоминали с ней парижские бистро, кафе, «Максима» и Елисейские поля…

И вот теперь Мари в Нью-Йорке! Узнав, что я живу в отеле «Ритц», она прислала мне письмо, приглашая пообедать у нее.

«Чарли, дорогой, я живу не на Елисейских полях (а на Мэдисон-авеню), но мы можем пообедать у меня или пойти к „Максиму“ (в „Колони“). А потом, если захотите, можем прокатиться в Буа де Булонь (в Сентрал-парк)…»

Правда, ничего этого мы не стали делать, а просто пообедали вдвоем в квартирке Мари.

Вскоре я вернулся в Лос-Анжелос и снова поселился в своей комнате в клубе «Атлетик» и начал думать о работе. «Собачья жизнь» снималась дольше и обошлась дороже, чем я предполагал. Но меня это не смущало — ко времени истечения моего контракта этот перерасход должен был покрыться. Меня гораздо больше беспокоило то, что я никак не мог найти темы для другой картины. И вдруг мне пришла мысль: а почему бы не сделать комедию о войне? Я рассказал о своем замысле кое-кому из друзей, но все они с сомнением покачивали головой.

— В такое время смеяться над войной опасно, — сказал де Милль.

Опасно или нет, но эта мысль завладела мною.

Сперва я собирался сделать комедию «На плечо!» в пяти частях. Начало должно было изображать «жизнь дома», середина — «войну», а конец — «банкет», на котором все монархи Европы чествовали бы меня за героическое пленение кайзера. А «под занавес» я, разумеется, просыпался.

Все эпизоды до и после войны были потом выброшены. Банкет даже не был отснят, но начало мы снимали. Тут комический эффект достигался недоговоренностью: Шарло идет домой в сопровождении своих четырех детей. Он оставляет их на минуточку, а потом возвращается, на ходу утирая рот и рыгая. Едва он входит в дом, как в голову ему летит сковородка. Его жена на экране не появляется, но на веревке в кухне сушится женская сорочка чудовищного размера, которая позволяет судить о пропорциях этой дамы…

В следующем эпизоде Шарло проходит медицинский осмотр и раздевается догола. На стеклянной двери кабинета он видит надпись: «Доктор Фрэнсис»; стекло матовое, на нем появляется тень человека, собирающегося открыть дверь. Шарло кажется, что это женщина, он выскакивает в другую дверь и попадает в лабиринт разделенных стеклянными перегородками комнатушек, где работают девушки-клерки. Когда одна из них подымает голову, он прячется за конторку, но оттуда он хорошо виден другой девице. В конце концов он убегает в третью дверь, но снова видит там стеклянные клетки. Так он бежит все дальше и дальше от призывного пункта и, наконец, оказывается голый на балконе, выходящем на очень оживленную улицу. Этот эпизод был отснят, но в фильм не вошел. Я решил оставить Шарло человеком без адреса, без семьи и без определенных занятий и показать его сразу на войне.

Мы снимали «На плечо!» в страшную жару. Играть в дупле дерева (как мне приходилось в одном из эпизодов) было не очень приятно. Я ненавижу работать на натуре, потому что там все время отвлекаешься — и сосредоточенность и вдохновение словно уносятся ветром.

Съемки этой картины потребовали очень много времени, я был недоволен фильмом; этим настроением я заразил всех на студии. Но тут картину пожелал посмотреть Дуглас Фербенкс. Он приехал с кем-то из приятелей, и я предупредил их, что фильм мне не очень нравится и я раздумываю, не бросить ли его в корзину. В просмотровом зале мы были втроем. С первых же кадров Фербенкс начал хохотать и умолкал только, чтобы перевести дух и откашляться. Милый Дуг, он был самым лучшим моим зрителем. Когда фильм кончился, и мы вышли из зала, я увидел, что он смеялся буквально до слез — глаза у него были мокрые.

— Ты в самом деле считаешь, что это смешно? — спросил я недоверчиво.

Он повернулся к своему приятелю.

— Ну что ты скажешь? Он собирается выбросить этот фильм в корзину! — Больше Дуглас не произнес ни слова.

Фильм «На плечо!» имел сногсшибательный успех, особенно у солдат. Но и на этот раз я снимал фильм дольше, чем предполагал, и обошелся он еще дороже «Собачьей жизни». А мне теперь уже хотелось превзойти самого себя, и я считал, что «Фёрст нейшнл» должна мне помочь. С тех пор как я начал у них работать, компания процветала — теперь другим режиссерам и звездам платили по двести пятьдесят тысяч долларов за картину и еще пятьдесят процентов с прибыли. Их фильмы стоили дешевле, и их легче было снимать, чем мои комедии, но зато они давали меньше прибыли.

Я решил поговорить об этом с мистером Дж. Д. Уильямсом, президентом «Фёрст нейшнл», однако он сказал, что должен обсудить этот вопрос с директорами компании. Просил я немного — только компенсировать перерасход, который не превышал десяти-пятнадцати тысяч долларов на картину. Уильямс ответил, что на этой неделе директора соберутся в Лос-Анжелосе и я смогу сам с ними побеседовать.

В те годы прокатчики были обыкновенными торговцами, и в фильмах они видели только товар по такой-то цене за метр. Мне казалось, что, защищая свое дело, я говорил хорошо и искренне. Я сказал им, что нуждаюсь в дополнительных средствах, так как потратил больше, чем рассчитывал. Но с равным успехом не состоящий в профсоюзе рабочий мог бы требовать прибавки у боссов «Дженерал моторс». После моей речи наступило молчание, а затем один из директоров компании заявил от имени остальных:

— Но, Чарли, это же деловое предприятие. Вы подписали контракт, и мы полагаем, что вы будете выполнять его условия.

— Я тоже мог бы месяца за два выпустить ваши несчастные шесть картин, если вам нужны такие картины, — ответил я кратко.

— Это уж ваше дело, Чарли, — невозмутимо сказал он.

— Я прошу об увеличении суммы, чтобы сделать фильм лучше, — продолжал я. — А ваше безразличие свидетельствует о том, что вы не психологи и недальновидны. Поймите, вы же не колбасой торгуете, вы имеете дело с творческой индивидуальностью.

Но их ничем нельзя было пробрать. Я никак не мог понять их позиции — ведь я считался самым крупным «козырем» американского кино.

— Мне кажется, — сказал после этого разговора мой брат, — что тут дело в предполагающемся объединении кинокомпаний. Ходят слухи, что все компании по производству фильмов сливаются.

На другой день Сидней навестил Дугласа и Мэри. Они тоже были встревожены — срок их контрактов с «Парамаунт» истекал, а компания молчала. Дуглас, как и Сидней, полагал, что это связано с возможным слиянием кинофирм.

— Неплохо было бы нанять сыщика и разведать, что они там затевают.

Мы все согласились нанять сыщика и обратились к очень ловкой девушке, изящной и привлекательной. Вскоре глава крупной кинофирмы уже назначил ей свидание. Она сообщила нам, что прошла мимо «указанного лица» в вестибюле отеля «Александрия», улыбнулась ему и сразу же извинилась, сказав, что приняла его за своего старого друга. В тот же вечер он пригласил ее пообедать с ним. Из ее сообщения следовало, что «указанное лицо» отличается слабостью к прекрасному полу и редкой хвастливостью. Три вечера подряд она обедала с ним, уклоняясь от дальнейшего с помощью обещаний и разных отговорок. За это время она успела выведать у него все, что происходило в кинопромышленности. Он и его партнеры решили создать объединение кинокомпаний с капиталом в сорок миллионов долларов, связав всех прокатчиков Соединенных Штатов контрактами сроком на пять лет. Он ей рассказывал, что они собираются поставить кинопромышленности на деловую основу и унять сумасшедших актеров, получающих астрономические гонорары. Такова была суть добытых ею сведений, и нам этого было совершенно достаточно. Мы четверо показали ее отчет Д.-У. Гриффиту и Биллу Харту , и они отнеслись к этому так же, как и мы.Сидней сказал, что мы можем провалить их объединение, если объявим прокатчикам, что создаем собственную кинокомпанию и, оставаясь независимыми, будем свободно продавать свою продукцию. А в то время мы были наиболее популярными фигурами американского кино. Впрочем, осуществлять этот проект мы тогда не собирались. Мы хотели только помешать прокатчикам подписать пятилетний контракт с предполагающимся кинообъединением — ведь без «звезд» оно ничего не стоило бы. Мы договорились, что накануне их совещания все вместе явимся в ресторан отеля «Александрия» и за обедом сообщим представителям печати о нашем намерении.

В указанный вечер Мэри Пикфорд, Д.-У. Гриффит, У.-С. Харт, Дуглас Фербенкс и я сели за столик в большом зале ресторана. Эффект был потрясающим. Дж.-У. Уильямс, который, ничего не подозревая, зашел туда пообедать, увидев нас, сразу бросился вон. Один за другим в дверях появлялись продюсеры и, едва взглянув на нас, поспешно удалялись, а мы продолжали сугубо деловой разговор и покрывали скатерть колонками астрономических цифр. Стоило кому-нибудь из продюсеров войти в зал, как Дуглас вдруг начинал пороть какую-то чушь.

— В настоящее время весьма важны капуста плюс арахис и бакалейные товары плюс свинина, — объявлял он во всеуслышание.

Гриффит и Билл Харт решили, что он сошел с ума.

Вскоре вокруг нашего стола уже собралось человек шесть репортеров, записывая наше заявление о том, что мы организуем кинокомпанию «Юнайтед артистс», чтобы сохранить независимость и выступить против намеченного объединения. Заявление было помещено в газетах на первой полосе.

На следующий день руководители нескольких кинокомпаний изъявили желание занять у нас пост президента, соглашаясь на умеренное жалованье при условии участия в прибылях. Подобная реакция и побудила нас осуществить задуманный проект. Так возникла «Юнайтед артистс корпорейшн».

Мы устроили совещание в доме Мэри Пикфорд. Каждый из нас пришел со своим адвокатом и менеджером. Собралось так много народу, что если кому-нибудь из нас хотелось что-то сказать, это уже приобретало характер публичного выступления, и, беря слово, я каждый раз волновался. Я был потрясен деловитостью Мэри, ее умением разбираться во всех правовых вопросах. Она свободно пользовалась языком деловых людей, всякими этими словечками, вроде «амортизация», «отсрочки», «привилегированные акции» и т. п. Она назубок знала всю юридическую сторону корпораций и могла преспокойно рассуждать о неувязке в параграфе А, статьи 27, на странице 7, или указывать на противоречивость формулировки параграфа Д, статьи 24. В этих случаях Мэри даже не столько удивляла меня, сколько огорчала — этой стороны характера «любимицы Америки» я еще не знал. Я никогда не мог забыть одной ее фразы. Торжественно обращаясь к нашему представителю, она вдруг сказала: «Джентльмены, нам надлежит…» Я расхохотался и долго затем еще повторял: «Нам надлежит! Нам надлежит!»

При всей обаятельности Мэри у нее была репутация исключительно деловой женщины. Я вспоминаю, как Мэйбл Норман, знакомя меня с ней впервые, сказала: «Это Хетти Грин  по прозвищу Мэри Пикфорд».

Мое участие в этих деловых совещаниях было равно нулю. Но, к счастью, мой брат разбирался в делах не хуже Мэри. Однако Дуглас, всегда изображавший милую беспечность в делах, был, пожалуй, самым ловким из нас. Пока наши адвокаты договаривались по всем статьям, он дурачился, как школьник, когда же они начинали зачитывать параграфы условий объединения, он не пропускал ни единой запятой.

Среди продюсеров, изъявивших желание уйти из своих фирм и войти в наше объединение, был и Адольф Цукор, основатель и президент кинофирмы «Парамаунт». Это был очень живой и милый человек, небольшого роста, внешне похожий на Наполеона и такой же неукротимой энергии. Стоило ему заговорить о делах — и он становился неотразим и даже драматичен.

— Вы имеете полное право, — говорил он с явным венгерским акцентом, — целиком воспользоваться теми доходами, которые являются результатом ваших трудов, потому что вы художники! Вы творцы! И именно вас приходят смотреть.

Мы скромно соглашались с ним.

— Вы решили создать компанию, которая, по моему мнению, станет самой мощной во всей кинопромышленности, если только… — подчеркнул он, — ею будут умело руководить. Вы являетесь творцами в одной области нашего искусства, а я — в другой. Что же может быть лучше?

Он еще долго распространялся на эту тему, рассказывая нам о своих планах и мечтах, а мы жадно ловили каждое его слово. Он поверял нам свой проект объединения театров и киностудий, но тут же сказал, что готов от него отказаться ради того, чтобы связать свою судьбу с нашей. Он говорил с силой и авторитетностью патриарха.

— Вы думаете, я вам враг! А я вам друг, настоящий друг артистов. Вспомните, ведь я же первый понял, что таит в себе кинематограф! Кто изгнал дешевые «иллюзионы»? Кто посадил зрителей в плюшевые кресла? Это я построил первые большие кинозалы, повысил в них цены и тем самым дал вам возможность получать за ваши картины большие деньги. А теперь именно вы и хотите меня распять?!

Цукор был великим актером и одновременно великим дельцом. Он создал самое крупное в мире объединение кинотеатров. Однако он требовал участия в прибылях, и потому из наших переговоров так ничего и не вышло.

В течение полугода только Мэри и Дуглас делали картины для вновь образованной кинофирмы, а мне еще предстояло сделать шесть комедий для «Фёрст нейшнл». Бестолковое упрямство руководителей этой фирмы так меня злило, что мне даже работать не хотелось. Я предложил им выкупить свой контракт, соглашаясь компенсировать им сто тысяч долларов в счет прибыли, но они отказались.

Так как Мэри и Дуг были единственными звездами, продававшими картины через нашу кинокомпанию, они все время жаловались мне, что на их плечи легло слишком большое бремя. Они давали картины в прокат по очень низкой цене, и в результате у «Юнайтед артистс» образовался дефицит в миллион долларов. Но с выпуском моего первого фильма — «Золотая лихорадка» — долги были выплачены, и это несколько умерило чувство обиды у Мэри и Дугласа. Больше они уже не жаловались.

Война становилась все беспощадней. В Европе шла жестокая резня и разрушение. В военных лагерях людей учили ходить в атаку со штыком, учили, как надо при этом кричать, бросаться на врага и колоть его прямо в кишки, а если штык застревал в паху, стрелять в живот, чтобы легче было вытащить штык. Истерия переходила все границы. Уклоняющихся от призыва в армию приговаривали к пяти годам тюрьмы, каждый мужчина обязан был иметь при себе регистрационную карточку. Гражданский костюм считался постыдным одеянием, почти каждый молодой мужчина был в военной форме, а если нет, то в любую минуту у него могли потребовать регистрационную карточку. И любая женщина могла обозвать его трусом.

Кое-какие газеты и меня обвиняли в трусости за то, что я не иду на войну. Другие, напротив, стали на мою защиту, объявив, что мои комедии приносят больше пользы, чем могла бы принести моя служба в армии.

Только что сформированная и еще необстрелянная американская армия, прибыв во Францию, жаждала немедленных действий и, несмотря на советы французов и англичан, закаленных тремя годами кровавых битв, пренебрегая опасностью, храбро бросилась в бой. Наши потери исчислялись сотнями тысяч. В продолжение нескольких недель приходили скорбные вести, печатались длинные списки убитых и раненых американцев. Затем наступило затишье, и американцы так же, как и остальные союзники, познали невыразимую скуку сидения в грязи и крови окопов в продолжение долгих месяцев.

Но наконец союзники зашевелились. Толпы народу ежедневно с волнением следили за передвижением наших флажков на картах. И вот ценою огромных жертв осуществлен прорыв. Газеты запестрели крупными заголовками: «Кайзер бежит в Голландию!» А вскоре вся первая полоса была заполнена двумя словами: «Подписано перемирие!» Я услышал эту новость в клубе «Атлетик». Внизу на улицах началось настоящее столпотворение, гудели автомобили, заводские сирены, весь день и всю ночь ревели трубы. Мир сходил с ума от радости — люди пели, танцевали, обнимали, целовали и любили друг друга. Наконец наступил мир!

Кончилась война, и людям показалось, будто их вдруг выпустили из тюрьмы. Однако за это время нас так приучили к дисциплине, так вымуштровали, что несколько месяцев мы еще боялись выйти без своих регистрационных карточек. Что бы там ни говорили, союзники все-таки выиграли войну. Но они и сами не были уверены в том, что они выиграли мир. Одно лишь было ясно: тот мир, который мы знали, уже никогда не будет прежним — та эпоха ушла в прошлое. Вместе с ней ушли в прошлое и все так называемые основы благопристойности, хотя, надо признаться, что ни одна эпоха не отличалась особой благопристойностью.