1
Все было по-прежнему, только наш мирок стал понемногу разваливаться. Когда я в первый раз пришел в «Риджент» и спросил про Носаря, можно было подумать, что его и на свете-то никогда не было. Малыш-Коротыш гонял в бильярдной шары с одним малым по фамилии Сэнгстер, который мне очень не понравился. Мышонок Хоул и Балда пили целыми бутылками кока-колу. Оба они были какие-то сонные и ленивые. Да к тому же скучные. Я не удивился, когда Балда при моем вопросе скроил недовольную рожу, такая уж у него манера.
— В глаза его не видел с тех пор, как его братец пришил крошку Милли, — сказал Балда. — Он теперь с нами не водится.
Я поглядел на Мышонка, но он только пожал эдак плечами, как Дин Мартин, и это меня взбесило.
— Значит, вы его бросили? — сказал я с возмущением.
— Ты же знаешь Носаря, — сказал Мышонок. — Ему никто не нужен, вот он носа и не кажет.
— Но, может, ему хотелось бы увидеть друга.
— Брось, — сказал Балда.
— И никто его не искал?
— Шутишь? — сказал Мышонок. — Знаешь, как ихний старик спустил с лестницы одного старикашку, который пришел помолиться за них, — руку ему вывихнул! И Носарь тоже осатанел будь здоров как.
— А кто этот старикашка? — спросил я на всякий случай, чтобы удостовериться, потому что сам уже догадался.
— Какой-то пастор, — сказал Гарри Джонс.
— Эх, и убиваются же они, — сказал другой, хлопнув стакан кока-колы. — Старуха с тех пор ни на минуту не протрезвела.
— Ты с ним дружил, — сказал Мышонок. — Вот и топай туда, пускай тебе тоже руку вывихнут.
— Послушайте, ребята, чего я вам расскажу, — вмешался Балда. — Еду я вчера вечером в автобусе и стою клею одну крошку, а другая сзади стоит. Та, которая сзади, и говорит: «Послушайте, я все вижу, глаз с вас не спускаю». Я не растерялся и говорю этаким стильным голосом: «В таком случае не откажите их спустить, а то они сами вытекут». Ох, и хохотала же она. Полные штаны смеха наложила.
— А ну ее, — сказал Сэнгстер, кончив партию. — Вечером что будем делать?
— В «Павильоне» кино интересное, — сказал Мышонок Хоул. — «Великанша и ее дети». Сходим на пятичасовой сеанс, а после махнем в «Мэджестик», потанцуем.
— Я эту картину видел, — сказал Балда. — Шла в прошлом году. Ее давно мухи засидели, эту твою великаншу. — Он повернулся ко мне. — А ты видел какие-нибудь хорошие картины, Артур?
Я сказал, что нет.
— В киношке у Западных ворот идет потрясный французский фильм. Сходим?
— По мне, лучше в джаз-клуб пойти, — сказал Балда. — Там девчонки, знаешь, как доходят, когда трубы заиграют вовсю, — даже на колени садятся и обнимают за шею.
— Ну, тогда пойдем в джаз-клуб, — сказал Сэнгстер.
— А пить что будем весь вечер — только кофе? — сказал Балда. — Нет уж, спасибо.
— Можно будет опрокинуть по кружке пива, там рядом бар, — сказал Гарри Джонс.
— Бес его знает, — сказал Балда. — Может, лучше соберемся здесь часикам к шести, а?
— Спроси Малыша, — сказал Сэнгстер. — Эй, Малыш!
Малыш подошел.
— Ну, об что звук? — спросил он на тарабарском языке, который тогда был в моде.
— Опять вечером податься некуда, — сказал Сэнгстер.
— Чего-нибудь сообразим, — сказал Малыш. — Приветик, Артур.
— Обождите, ребята, — сказал я. — Мне не до того.
— Беспокоишься?
— Как на угольях сижу, — сказал я.
— Понимаю, — сказал он. — Наполеон на Эльбе, да?
— Пойдешь в джаз-клуб? — спросил Гарри Джонс.
— Сперва я хочу поговорить с глазу на глаз с моим старым другом, маршалом нашего города, — сказал Малыш-Коротыш. Мы отошли в угол. — Он от нас ушел, понимаешь, ушел, — начал он напрямик. — Нечего к нему и соваться. Он совсем бешеный стал. Я видел его в прошлое воскресенье. Работу он бросил еще в день убийства. Говорит, что устроит Крабу побег до суда…
— Да он спятил!
— Чего ты мне-то говоришь — ему скажи. Быть ему в сумасшедшем доме. Он за каждое слово глотку готов перервать. Говорит — надо будет, взорву стену.
— Я должен его повидать, — сказал я.
— Может, и мне с тобой пойти?
Я покачал головой.
— Надо только показать ему, что мы его не забыли.
— Напрасно будешь стараться, — сказал Малыш. — Он вбил себе в башку, что весь мир заодно с полицией — все, кто не согласен рыть с ним подкоп под камеру смертников.
— Я должен его видеть.
— Послушай меня, не ходи, — сказал Малыш-Коротыш. — Или возьми с собой кого-нибудь.
Но я уже решился.
— Где его найти?
— Это проще простого — он взял лоток Краба и торгует фруктами возле крытого рынка. Смотри не забудь надеть шлем и латы.
Поверите ли, я с трудом заставил себя пойти к рынку. Мне было страшно. Я-то его знал. Этот мальчишка был как тигр в джунглях; его ничто не могло остановить. А брата он любил. И уж если он решил устроить побег, то, кровь из носу, будет гнуть свою линию, и всякий, кто не согласится с ним, сразу станет его врагом наравне с полицией, судьей и присяжными. Но не только в этом было дело. Я с молоком матери всосал страх перед убийством. Это у нас в крови. Вернее, не перед убийством, а перед петлей. Когда публично вешают тысячи людей, тут уж волей-неволей многие начинают браться за ум. Когда-то давали большие представления на рождество и настоящие казни тоже бывали, и они оставили по себе память, которая теперь поддерживается тем, что происходит за высокими стенами тюрем. Глядя на Носаря из дверей магазина напротив рынка, я словно видел его в первый раз. Его забавный нос с горбинкой уже не казался смешным, он был не частью маски, делавшей его нашим главарем, а зловещим символом эшафота, и, когда он поворачивал голову и кричал: «Апельсины, яблоки», — я видел, как у него движутся желваки.
Он был частицей того страха, которого я не хотел касаться, но все равно меня тянуло к нему, и не ради него, а ради меня самого. В городе только и разговоров было про Краба, про убийство и про то, что ему за это будет. Всем нравилось думать о долгой ночи и коротком спектакле, который за ней последует. Носарь и его родные знали это. Вокруг них судачили и шептались враги; им оставалось только одно — давать сдачи. А если попадет невинному — не важно. Важно было, что эти люди оскорбляли их родича. Даже судьба самого Краба бледнела перед этой чудовищной несправедливостью, этим ударом, нанесенным достоинству семьи.
Я видел, что Носарь ловит каждый взгляд, каждое слово, сказанное на ухо, каждый намек на то, что он, жалкий слабак, позволит отвести своего брата на эшафот. Я подошел к нему и сказал, едва шевеля пересохшими губами:
— Как дела, Носарь?
— Греби отсюда.
— Давно не видались. Может, поговорим, как кончишь?
— Долго же ты собирался, — сказал он.
— Не знал, где ты работаешь. А домой идти не хотел.
— Никто тебя и не звал.
— Я помочь тебе хочу.
Он отвернулся и закричал:
— Апельсины, душистые апельсины, два шиллинга десяток! Яблоки, яблоки, шиллинг шесть пенсов фунт! Сладкие яблоки! — А потом сквозь зубы: — Ты что, с судьей в родстве? Или с присяжными дружишь? Ему уже ничего не поможет. Дело гиблое. Он убил ее — пристрелил, старик Чарли своими глазами видел.
— Никогда нельзя знать наперед, его могут приговорить пожизненно, если доказать, что у него голова не в порядке.
— Говорил я с кем следует, — сказал он. — Ни хрена не выйдет, нет у нас в семье какой-то там дерьмовой наследственности.
— Да ведь это только формальность или как там оно называется.
Он повернулся ко мне. Клянусь, я убежал бы, да у меня ноги отнялись.
— Нет у нас этой дерьмовой наследственности.
— Что ж, — сказал я, помолчав. — Значит, ничего не попишешь. Я только хотел тебе предложить…
— Апельсины, шиллинг четыре штуки, два шиллинга десяток! — закричал он. — Предложить, — прошипел он. — Рассказать тебе, что у меня на уме, так ты убежишь, как собака, которой хвост прищемили.
— Носарь, за такие штучки ты в тюрьму загремишь.
— Я ему побег устрою, — сказал он. — Вот увидишь. — Выбирая яблоки для молодой женщины, он приветливо улыбался и ловко работал руками. — Пожалуйста, миссис. — Она что-то пробормотала и, схватив пакет, быстро ушла. — Вот погляди, — сказал он. — Погляди только на нее. Ей подружки сказали, что здесь торгует брат Краба Кэррона. И теперь она побежала хвастать, что видела меня.
— Все ты выдумал, — сказал я. — Она и не знает…
Он разжал кулак.
— Гляди. Шиллинг шесть пенсов за фунт. Даже сдачу забыла взять.
У него на ладони был флорин.
— За шесть пенсов поглазеть на брата убийцы — дешевка, правда? А знаешь, о чем она мечтает? Чтоб какой-нибудь злодей вроде меня подстерег ее на «Болоте» в темную ночь. Чтоб повалил, заткнул ей poi травой и раздел догола. Сладкие яблоки, миссис! Чудесные яблоки, шиллинг шесть пенсов фунт! Сладкие гибралтарские апельсины, четыре штуки на шиллинг! И тогда она получит, чего ей надо, будь спокоен, и не пикнет даже. А потом, знаешь, что? Потом она побежит домой, хлопнется в обморок, будет рыдать и жаловаться легашам, и они выйдут на облаву с собаками. Сладкие гибралтарские апельсины! Четыре штуки на шиллинг! Десяток на два шиллинга, тают во рту! И если собаки его выследят, она хлопнется в обморок еще разок — когда ее будут уводить под руки из суда. А если его не поймают, она будет всю жизнь вспоминать про него с любовью.
— Почем ты знаешь? Может, она хорошая женщина.
— Не смеши меня! — сказал он. — Вот моего брата петля ждет, а за что? За то, что он хотел с этой бабой бесплатно спать. А ее бесплатно не устраивало. И он убил ее. Имел на это полное право. На нее и пули-то жалко, вот что я тебе скажу. Надо было ножом пришить…
— Если ты не уймешься, угодишь в сумасшедший дом или еще куда похуже, — сказал я. — Слушай, Носарь, все равно это дело гиблое.
— Ни хрена, — сказал он с усмешкой. — Ну ладно, на сегодня баста. Ты спешишь? Нет? Тогда помоги мне тележку свезти.
Признаюсь, я согласился только со страху. Но все равно, котелок у меня в это время варил, так уж он устроен. Интересно, у вас тоже так? Что бы я ни чувствовал — стыд, отвращение, жалость, боль или горе, все равно я всегда думаю. Всегда начеку. И я понял Носаря.
Теперь я знал, почему он так запросто жил в мире, который ненавидел; почему всеми командовал и даже меня заставлял слушаться; почему мог иметь дело с кем угодно. Он никогда не думал о двух вещах сразу. Будь даже у него мозгов с булавочную головку, и то он был бы умней меня, потому что только об одном и думал — о своем, о себе. Он не думал ни о вчерашнем дне, ни о завтрашнем. Для него существовало только сегодня. На все остальное ему было наплевать. Пускай мысли у него были неправильные, но они заставляли его действовать. Не какие-нибудь дохленькие, залежалые, пыльные мыслишки, а сверкающие, раскаленные добела. Вот если б от этого польза была! Вбить бы, положим, в голову мысль — хочу помочь людям, и больше ни о чем не думать. Уж тогда будьте покойны. Люди получат помощь. Не нужны ни деньги, ни образование, ни талант, потому что благодаря этому жару, этим раскаленным мыслям все, кто нуждается в помощи, получат ее. Но откуда берется жар?
Я думал об этом все время, пока толкал тележку, чуть не падая и сторонясь машин, — как найти мысль и раскалить ее.
Ставя тележку в темный угол рынка, он сказал:
— Проводишь меня? — Я не ответил. — Есть куча способов его освободить, но я выбрал один, самый лучший. Только тут смелость нужна. Это не детская игра. Неслыханное дело — освободить человека, приговоренного к виселице… Ну как?
— А он что говорит?
— Краб? Его я не спрашивал. Но он согласится, будь спокоен.
— А вдруг упрется?
Носарь схватил меня за руку.
— Откуда ты набрался такого дерьма? Да пускай он что угодно говорит, а перед казнью все равно согласится…
— Не согласится.
— А ты почем знаешь? — сказал он, подходя ко мне вплотную. — Откуда ты это взял? Кто его брат, я или ты?
Мне бы схитрить, согласиться, пускай носится с этой мыслью. Все равно кончилось бы ничем. Такие детские затеи всегда ничем кончаются. Но я знал, что он может натворить бед. И может заставить меня сказать «да» просто потому, что он сильнее, и я твердо решил помочь ему единственным возможным для меня способом — сказать «нет» в первый раз с тех пор, как мы с ним знаем друг друга.
Я молча покачал головой.
— Ну ладно, я пошутил, — сказал он, выпустил мою руку и отошел. Это была самая печальная минута для нас обоих. — А вдруг он и вправду скажет, что хочет умереть? — спросил он через плечо. — Нет, это ты просто отговорку придумал. Не может он хотеть смерти. Он сделал не больше, чем те, что стреляли на войне из винтовок — трах-тах-тах, или те, что сбросили атомную бомбу, но в его поступке хоть смысл есть. Он знал, в кого стреляет. Да чего там, ты с ними заодно: хочешь, чтоб его повесили!
— Честное слово, не хочу, Носарь, — взмолился я. — Будь моя воля, никого бы не вешали.
— Всем этим разговорчикам грош цена, — сказал он. И засмеялся: — Да и потом это только так — мечты. Все равно ничего у нас не выйдет, никакому сверхчеловеку такое не под силу.
— Да я просто тебя испытывал, — пробормотал он. — Поглядеть хотел — а вдруг зацепит тебя. Если б ты согласился, я сам первый сказал бы, что все равно она его уже заклеймила, и он теперь только одного хочет — чтоб ему поскорей скрутили руки за спиной и отвели туда…
У двери он подал мне руку.
— Ты не сердишься? — Я, чуть не плача, пробормотал, что не сержусь, и пожал протянутую руку. — Разве я так поступил бы на твоем месте? — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Нет, конечно. Я б подложил тебе свинью. Да я так, собственно, и сделал…
Он обошел вокруг меня, сунув руки в карманы, зная, что я в его власти, потом прислонился к стене.
— Курить есть? — Я вынул сигарету и бросил ему. — Ты не поверишь… — начал он и замолчал прикуривая. Я ждал, что будет дальше, а он ломал передо мной комедию. — Ты не поверишь, — сказал он наконец, — но сроду я с такой горячей девчонкой не путался. — Он тряхнул головой и как-то странно, выжидающе поглядел на меня. — Раз вечерком я завернул к ней извиниться за то, что мой старик вышвырнул ее старика, сказал, что я, мол, знаю ее и знаю, что пастор выполнял свой долг. — Он отбросил сигарету, не докурив и до половины. — Люблю вот так начать и бросить… Ты слушаешь, Артур? — Я кивнул. — Ну вот, пошли мы прошвырнуться, долго ходили и все разговаривали, — да, брат, эта крошка любит поговорить. Я покаялся ей в своих грехах. Все шло как по маслу. А потом она спросила про тебя, и тут у меня нечаянно вырвалось…
— Что вырвалось?
— Я просто так, для смеху, рассказал ей, как ты разъезжал с одной дамочкой в роскошном автомобиле. Она сказала, что, может, тут ничего плохого нет, а потом вдруг как взорвется, вроде ракеты, только вместо искр слезы. Но ничего, я ее утешил, — сказал он с торжеством. И, склонив голову набок, спросил: — Ну, что скажешь?
Может, он ждал, что я сразу его стукну, но меня так быстро не расшевелить. Конечно, мне было обидно узнать, что Дороти такая же, как все эти пташки, хоть и в другом оперении, чем Стелла, Милдред и прочие, но той же породы…
А обиднее всего было то, что сам я не понял этого, и Носарь открыл мне глаза. И было очень грустно вспоминать ее голос, лицо и этого беднягу пастора; но больше всего жаль было бедняжку Артура. Я стоял и чувствовал, как во мне закипает злость. Уйди он тогда, этим все и кончилось бы. Но ему было мало. Он подошел и ткнул меня пальцем в бок. Тут уж я не выдержал. Я три раза стукнул его под ложечку, а потом еще по лицу — легче легкого врезать апперкот человеку, который согнулся в три погибели. На мгновение я стал таким же, как он, — мозг мне жгла одна-единственная мысль: отправить его туда, куда его брат отправил Милдред. Но, почувствовав боль в руке, я опомнился и ушел, растирая на ходу пальцы. Ничего, очухается сам, не маленький. Мне казалось тогда, что все кончено.