День сардины

Чаплин Сид

XV

 

 

1

уда ни сунься, всюду тупик. Каждую субботу вечером я выхожу из дому с пятью или шестью фунтами в кармане и не знаю, куда деваться. У меня есть проигрыватель, но ведь с ним долго не просидишь — он не заменит друга. Есть и карманный транзистор, так что, если мне осточертеет сидеть в нашей уютной гостиной, можно уйти куда душе угодно. Я включаю его, но скоро он надоедает мне хуже горькой редьки; ставлю пластинку, но не могу усидеть на месте. Мечусь, как тигр в клетке. Нашими ребятами теперь командует Сэнгстер, он ко всем относится покровительственно; а Малыш-Коротыш, Балда и все остальные — просто тряпичные куклы, с которыми мне не о чем разговаривать. Носарь где-то в миллионе миль от меня, он весь накален, но меня это не греет. Стелла уехала, ее дом опустел. С Дороти я порвал.

Но хоть и знаешь, что всюду тупик, все равно кидаешься во все стороны. Раз вечером старик Джонсон встретил меня на Шэлли-стрит и затащил к себе. Нам нечего было сказать друг другу, разговор шел со скрипом, о пустяках. Теперь я знаю, для чего он меня привел, — хотел Дороти успокоить. Мы играли в шашки, а Дороти листала журнал. Иногда я ловил на себе ее взгляд: так смотрят на ядовитую змею. Но с виду она была приветлива и очень хороша собой. Наконец я сказал, что мне пора.

— Сыграем еще партию, — предложил пастор не слишком настойчиво.

Но я уже встал и пятился к двери.

— Нет, не могу. Большое спасибо.

— Что ж, заходи, — сказал он. — Ты знаешь, тебе здесь всегда рады. — Он посмотрел на Дороти. — Правда, девочка?

— Конечно, — сказала она с натянутой улыбкой.

— Ну, до свидания, — сказал я.

— Дороти тебя проводит. Да, Дороти?

Дороти кивнула с таким выражением, словно хотела сказать: ничего не поделаешь, придется. Она вышла первая. Старик Джонсон сидел, уставившись на шашечную доску.

— Прощайте, мистер Джонсон, — сказал я.

Он понял, что я прощаюсь навсегда.

— Прощай, сын мой. — Он знал, что бесполезно добавлять: «Благослови тебя бог». Может быть, он сказал это шепотом, как игрок, который поставил на кон последние деньги и знает, что ему не выиграть.

Спустившись с лестницы, я протянул ей руку.

— Ну, пока.

— Подожди, — сказала она. — Где ты был на пасху?

У меня в голове будто звякнул крошечный колокольчик, и я услышал голос Стеллы — она спросила меня, какой сегодня день, а потом сказала: страстная пятница.

— Сбежал из дому, — ответил я.

— И долго тебя не было?

— Двое суток, вернулся в великую субботу.

— Да, порядочно, — сказала она. Я знал, что будет дальше, и молчал, надеясь ее остановить. Но она продолжала неумолимо: — А Стэнли Кэррона ты видел? — Сперва я вытаращил на нее глаза, не понимая, что это она про Носаря говорит, но потом до меня дошло. Я кивнул. — Значит, он тебе уже все рассказал? — Она смотрела на меня до тех пор, пока я не пробормотал, опустив голову: «Да, рассказал». — Что скажет отец, когда узнает! Как мне быть, Артур? — Я взял ее за руки. Она вырвалась и спрятала руки за спину. — А все ты виноват — обращался со мной, как со святой или не знаю уж с кем, а потом ушел к той женщине. Да, он мне все сказал, ему это было выгодно. А теперь он меня знать не хочет. Ненавижу его! Такой же зверь, как его брат, взял, что ему нужно, и прощай… А ты… ты больше не захочешь меня видеть?

— Для меня это не важно.

— Зато для него важно, — сказала она, встряхивая меня за плечи. Потом она тихо заплакала. — Теперь я все потеряла, никогда больше я не смогу смотреть в глаза отцу и прихожанам тоже. Я ничем не лучше других девушек, которые ходят по пивным и вешаются на шею первому встречному. А ему это нужно было просто для того, чтобы перед тобой похвастать.

— Ему казалось, что так он лучше всего меня оскорбит, — сказал я.

— Ах, Артур, ты так думаешь? — спросила она, глядя на меня со слезами. Я обнял ее, и она прижалась ко мне всем телом. — Ты мне очень нравишься, — шепнула она. Ее руки поползли вверх по моим, сжали мне плечи, и тут уж мне ничего не оставалось, как поцеловать ее. — Ах, если б ты раньше так меня поцеловал! — сказала она. И с улыбкой отстранилась от меня. Мне хотелось целовать ее еще и еще, взять от нее все. Но она, вызвавшая во мне такую бурю, была совершенно холодна, спокойна и рассудительна. Это меня остановило.

— Никогда не поздно поправить дело, — пробормотал я. Но она не двигалась. Вмиг она словно превратилась в камень. Будто какой-то кран закрылся. Ни о чем другом я не мог думать. Закрылся для меня, но не для Носаря. До сих пор не знаю, что было у нее на уме; то ли мы вдруг оба вспомнили, что в тот первый раз с ней был Носарь, а не я; то ли она просто играла со мной по-другому, держа меня на вторых ролях, потому что так ей казалось вернее. Этих женщин не разберешь.

 

2

Крабу Кэррону не на что было надеяться, и, по общему мнению, он сам не хотел жить. Любопытно, что многие ему сочувствовали, хотя его родичи не унимались и кое-кого здорово отделали, да и в суде старик Кэррон закатил колоссальный скандал. Когда судья огласил приговор, старик вскочил и стал орать, что его сын хороший, а девка этого заслужила, и, если Краба повесят, он всех поубивает — судью, присяжных и палача. Газеты потом напечатали фотографию — он потрясает кулаками за дверьми зала суда, а из-за его плеча выглядывает Носарь. Я знал, что Носарь изобретает всякие планы, мечтает, как он, будь в нем росту футов двенадцать, разнес бы все здание суда, схватил Краба в охапку и утащил его. Или подождал бы, пока его выведут на эшафот, и налетел с вооруженным отрядом, а не то проломил бы ворота и въехал на танке прямо во двор суда, открыв ураганный огонь, или же сделал бы подкоп под тюрьму в милю длиной. Но он стоял, сжав кулаки, в такой позе, что сразу видно было — надежды нет никакой, и он это знает.

И все же я ожидал чего-то. Мне казалось — вот разверну газету и прочту, что брат Кэррона убил какого-нибудь шофера и врезался на грузовике прямо в тюрьму.

Так что вы, я думаю, поймете, почему я не выходил из дому в тот вечер. Все мы об этом думали. Все чего-то ждали, хотя до утра это произойти не могло. Моя старуха гладила белье, а Гарри чинил часы. По радио как раз передали сигнал — девять. Я читал Герберта Уэллса, понимая одну фразу на две страницы, как вдруг Гарри поднял голову, вынул из глаза увеличительное стекло и сказал:

— Кажется, стучат.

— Наверно, ветер, — сказала моя старуха, но все же пошла поглядеть. Вернулась она бегом. — Это он!

— Позови его сюда, — сказал Гарри.

— Звала, он не идет, — сказала она, а я уже встал и пошел к двери. — Будь осторожен, Артур, — предупредила она меня.

— Брось, — сказал Жилец, снова вставляя стекло в глаз. — Постучался человек, которому нужна помощь… Ты, Артур, скажи ему, что чайник закипел, может, он захочет чайку выпить.

— Спасибо, Гарри, — сказал я и вышел в темный коридор. Это, конечно, был Носарь, он стоял, прислонившись к дверному косяку, и поглаживал нос. Лица его видно не было. Он отвернулся от уличного фонаря и стоял в тени. Я протянул руку к выключателю.

— Не надо, — сказал он. — Как делишки?

— Так себе.

— А у меня совсем дрянь. Хочешь пройтись?

— Моя старуха зовет тебя чай пить. Пошли?

— Нет, уж лучше буду ходить, покуда ноги носят, — сказал он.

Я надел прорезиненную куртку и сказал дома, что ухожу.

— Только смотри без фокусов, — сказала мне мама.

Как сейчас ее вижу — она глядела на меня поверх перевернутого утюга.

— Он хочет пройтись, — сказал я.

— Помоги ему бог!

— Ключ у тебя есть? — спросил Гарри. Я кивнул. — Пройдите десять, двадцать миль. Покуда мозоли не набьете.

У меня было два шестипенсовика, и я в первом же автомате взял плитку шоколада. Это было на береговом шоссе. Неподалеку была почта, а на ней большие часы. Пока я покупал шоколад, Носарь не сводил с них глаз и все время вздрагивал; уже на второй раз я понял, что вздрагивает он вместе со скачком минутной стрелки. Мы повернули в другую сторону. Хотя наступил уже конец октября, было не холодно. Погода стояла мягкая, и никто не заметил, как подкралась осень. Мы шли к реке. Два раза он спросил, сколько времени, и я проклинал себя, что не оставил часы дома. На третий раз я понял, что он спрашивает у каждого третьего фонаря. Я снял часы с руки и сказал, что они остановились. Было половина десятого, и я, сделав вид, будто завожу их, перекрутил пружину. Когда я снова их надел, они показались мне тяжелей свинца, и я боялся, как бы он не заметил, что они перестали тикать.

— Вот бы и ему с нами пройтись, — сказал он. — В последний разок. Он вскочил бы, обрадовался, хотя никогда не ходил пешком, если был автобус или попутка.

— Сочувствую тебе, старик, — сказал я.

— Ладно, ты не обращай внимания, — сказал он. — Тут уж ничего не поделаешь, только и остается ходить… Видал когда-нибудь, как львы и тигры ходят по клетке? Вот и я так же. Как думаешь, оттуда, сверху, глядит кто-нибудь на нас или на него?

— Честно, Носарь, не знаю.

Он посмотрел на небо.

— Черт знает как далеко до этих звезд, — сказал он так спокойно, что я удивился. Я тогда не знал, что можно быть в лихорадке, а говорить медленно, твердым голосом. — Как думаешь, есть им конец?

— Никто этого не знает, — сказал я.

— Выходит, кто бы оттуда ни смотрел, все равно он ни черта не увидит, кроме двух точек, которые еле ползут, будто и не двигаются вовсе?

— Если между ним и нами нет еще живых существ, — сказал я, — мы, пожалуй, кажемся ему побольше точек…

— Вот то-то и оно — если, — сказал он. — Похоже, что там, за звездами, вообще ничего нет. Кто-то завел пружину, сделал свое дело и ушел. Как тот, кого назначили назавтра сделать это. — Он переменил разговор. — Я жалею о том, что сказал тогда, помнишь, на крытом рынке. Хотел бы я, чтоб это была неправда.

— Слушай, Носарь. Я тоже жалею. Но это была правда — то, что ты ей сказал.

— Все равно, — сказал он. — Не должен был я этого говорить.

Прогулка вышла лучше, чем я ожидал, честно сказать, где-то в глубине души мне было даже приятно. Мы дошли до бетонного мостика над рельсами, по которым проезжали вагонетки с углем. Он посмотрел на небо.

— Надоело идти по дороге, — сказал он. — Пойдем по шпалам?

Мы спустились к насыпи и, повернув на север, пошли по обе стороны от рельсов.

— А как та, другая? — спросил он вдруг.

Надеясь отвлечь его от мрачных мыслей, я рассказал про Стеллу. Когда я кончил, он свистнул, потер нос и усмехнулся.

— Да, брат, — сказал он, — для мечтателя тебе уж слишком часто везет.

На миг он вдруг стал прежним Носарем.

— Вот что, старик, послушай моего совета, — сказал он. — Ни с кем больше так не откровенничай.

— Это почему же? — спросил я.

— Рано или поздно какой-нибудь ловкач вроде меня в дураках тебя оставит, — сказал он. — Сделает из твоих чувств дерьмо собачье, уж это как пить дать. Больно ты доверчив!

Мы долго шли молча.

— А знаешь, я ведь наполовину испанец, — сказал он. — Я не стал бы говорить про это, не до того мне сейчас. Но никогда не знаешь, что тебя на плохую дорогу толкнет.

Спуск был длинный, и мы шли долго. Но по маяку на востоке я определил, что прошли мы всего миль пять-шесть. Одно место показалось мне похожим на высоту 60. Там была груда пустой породы, бульдозеры вгрызались в нее, убирая красный, тлеющий шлак, и все вокруг изрыли. Они выкопали целые кратеры, прорыли траншеи, нагромоздили хребты и горы с тупыми вершинами, а шлак все еще тлел. В темноте похоже было, будто глядишь в раскаленный горн, и ветер доносил запах тухлых яиц. А подальше была башенка — шахтный ствол, обнесенный кирпичной стенкой.

— Давай посидим, — сказал он. Но вместо того чтобы сесть с подветренной стороны у стенки, он обошел вокруг. Потом поднял кирпич и взвесил его в руке. — Вот послушай, — сказал он.

Кирпич ударился о стенку, полетел вниз и, наверно, на глубине тысячи футов с треском, как будто пробил толстый лед, упал в воду. Эхо долго еще грохотало в шахте.

— Да, глубоко здесь, — сказал он и прыгнул прямо на стенку. Я весь похолодел: казалось, он хотел размозжить себе голову. Но он подтянулся на руках, как обезьяна, и вот уж стоял на стенке шириной в каких-нибудь несколько дюймов.

— Ради бога слезь, — взмолился я. А он меня даже не слышал. Он смотрел вниз. — Носарь! — крикнул я.

Он стал медленно спускаться и повис в воздухе на секунду или две, пока ноги искали невысокую приступку. Его лицо было мне хорошо видно на фоне стены — он горько плакал. Я подбежал к нему и усадил его. Он ободрал себе руку о колючую проволоку, и я перевязал ее носовым платком. Другой рукой он прикрывал глаза, словно не хотел чего-то видеть.

А потом, сидя у стенки, он жевал шоколад. И все прикрывал рукой глаза.

— Интересно, спит он сейчас или нет, — сказал он наконец. Всякий раз, как он упоминал о Крабе — никогда не называя его по имени, — я подпрыгивал чуть не до неба. Может, надо было убедить его не думать об этом. Но тот, кто побыл с братом смертника, знает, что это невозможно — не думать. Я украдкой поглядел на часы.

— Ты же их сломал, — сказал он.

Вид у меня, наверно, был дурацкий.

— Господи боже, — сказал он с горьким смехом. — Даже теперь мне ничего не стоит тебя купить. — Я отвернулся обиженный. — Не сердись, — сказал он. — Я вот уж недели две думаю о времени, и особенно с сегодняшнего утра. Пойдем.

Я еще пуще обиделся, и все удовольствие от прогулки пропало. Никаких сил не было терпеть. Куртка жала под мышками, воротник натирал шею, спина ныла, ноги болели, особенно когда я делал неосторожный шаг и, оступившись, попадал каблуком между шпалами. Вдобавок мне до смерти хотелось спать, глаза запорошило песком, да и не знал я, что у него на уме. Честное слово, я не удивился бы, если б он вдруг подскочил ко мне и всадил в меня чугунный костыль из тех, что аккуратными кучками были сложены вдоль рельсов.

— Часы, — вдруг сказал он, пройдя молча целую милю. Это было так неожиданно, что я не понял, о чем речь и при чем тут часы. — Часы. На церквах, магазинах, муниципалитетах. И на цепочках — тикают у самого сердца. От них не удерешь, а если все-таки попробуешь, тебя начинают преследовать наручные часы. Узкие золотые браслеты и маленькие циферблаты, кожаные ремешки и циферблаты побольше, видно даже, как скачут секундные стрелки. А еще бывают квадратные, величиной с камеру смертников, и стрелки у них острые, как ножи, — берегись! Сроду не видел столько всякого металла. Понимаешь, это вроде наручников. Я и раньше им не поддавался, а теперь могу даже пройти мимо ювелирного магазина.

— Ювелирного магазина? — глупо переспросил я.

— Там полно всяких часов — и наручные, и стенные с боем, и старинные, с кукушкой. А стрелки движутся, ползут, в стеклах отражаются огни — знаешь, будто смеются, — иногда мне хотелось взять кусок кирпича…

— Но ведь в этом и хорошее есть, — сказал я.

— Как так?

— А так — время идет, не останавливается, а раз так, все это должно кончиться. Может, и он о том же думает.

— Ничего хорошего тут нет, — сказал он, не обращая внимания на мои слова. — Время — как большая река, а по берегам — скалы в тысячу миль высотой. Иногда река течет медленно, а иногда бурлит и мчится как бешеная. Но деваться некуда, река несет тебя, и никаких гвоздей. Скажем, ты выпиваешь, или танцуешь, или дерешься. А время не ждет, оно свое дело делает, и ты все стареешь. Колеса крутятся и нас крутят! — крикнул он. — Что толку жить, если ты себе не хозяин? Что толку радоваться, когда знаешь, что тебя, как свинью, откармливают на убой?

Мы сошли с насыпи и зашагали через поле к реке. Уклон был к востоку, а все деревья клонились к западу. Соленый запах щипал мне ноздри, ночной воздух жег, как огонь. Я вдруг заметил, что все время смотрю в сторону. Глядя на эти согбенные деревца, на низкорослый боярышник, я думал, что, может быть, в этом истина. Дует ветер, им приходится покоряться. Они склоняются перед ним, а когда распускаются цветы, никто и не замечает, что ветки кривые. Они не уповают на доброту бога, а мирятся с его жестокостью — не только с этим вонючим временем, идет оно там или не идет, но и со всем остальным дерьмом. Может, тот, кто сумеет проплыть по этой огромной реке и миновать пороги, сможет потом плавать по тихим заводям и любоваться на звезды. Но Носарю я не сказал ни слова. Это была его ночь, и если, распаляя себя, он чувствовал облегчение — что ж, пускай. Такое каждый сам решает для себя, и, только когда будешь готов, можешь задать вопрос и — дзинь! — получить ответ. А старина Носарь тогда еще и на старт не вышел. На каком бы он там коньке ни собирался скакать, конек-то был привязан за хвост к столбу да то и дело на дыбы вставал.

— Вся наша семья получила приглашение на завтра. — Я сразу подумал о казни и с ужасом уставился на него. — Да нет же, не туда, — сказал он. — Они-то не станут звать. Это старик Джонсон прислал записку. Там сказано, что миссия открывается в половине восьмого и он просит нас пожаловать. Пожаловать!

— Елею-то многовато выходит, — продолжал он. — Один священник для нашего малого, другой — для семьи. Один будет глядеть, как его вздернут, другой — утешать осиротевших. Это те же полисмены, только в другой одежке! Хитрые гады, заставляют тебя сложить руки, чтоб и наручники были не нужны. Я б их поубивал всех!

— Старик Джонсон это от души делает, — сказал я. — Ему не меньше твоего тяжко.

— Раскис, старый дурень.

Никогда не забуду эту прогулку. До сих пор, как вспомню, ноги ноют. Мы шли по дорожке, которая долго петляла и, наконец, вывела нас в низину. Живые изгороди оказались в девяти или десяти футах над нами, а потом мы шли куда-то на север, к полям, и вышли на болото, где из вонючей топи росли высоченные камыши. Мы, как идиоты, прыгали с кочки на кочку, не видя ни зги, потому что луна почти не светила, и, оступаясь, я всякий раз чувствовал, как грязная жижа затекает мне в ботинки. Время от времени нам открывалось целое море огней, белых, оранжевых и красных, они тянулись рядами или закручивались причудливыми петлями — это был Шилдс, южный берег Тайна. Иногда, как старая усталая корова, ревел запоздавший пароход, так громко, что казалось, стоишь на палубе и с перепугу того и гляди полетишь в трюм. Вдруг мы очутились в лисьих местах — перед нами на целую милю раскинулись холмы, густо поросшие боярышником и ежевикой. Эти кусты доставили нам кучу хлопот: я долго потом вытаскивал колючки из рук, боков и волос; те, что попали в ботинки, вонзились неглубоко, но расцарапали мне ноги. А потом мы набрели на яму, полную до краев черной, как смола, воды, и вонь от нее шла дикая. Мне на эту вонючую яму смотреть было противно.

— Спорим — там на дне что-нибудь интересное, — сказал Носарь. Он мог бы и не говорить этого. И тут я в первый раз испугался чего-то — сам не знаю чего, — еще больше, чем Носарь. Мы пересекли луг, ровный, как бильярдный стол, и пошли по немощеной дороге мимо каких-то свинарников; слышно было, как свиньи тыкались в стены и хрюкали. Носарь остановился, поднял камень и швырнул его. Послышался стук и визг.

— Ишь всполошились, — сказал он с усмешкой.

На береговое шоссе мы вышли в полночь, помню, стояла мертвая тишина, казалось, было даже тише, чем в полях, потому что туда все-таки доносился шум: грохотали электрички, торопливо стучали пневматические молотки в доках, мы дожидались попутки, и, клянусь, я был рад, когда остановился грузовик с рыбой. А за минуту до того, как показались его фары, часы начали бить полночь; сначала в Уолсенде, потом в Ньюкасле, наверное, на соборе святого Николая, потом — в Тайнемуте, в Саут-Шилдсе, Джарроу и еще где-то. Они били громко и гулко, это был целый оркестр. И сквозь эту музыку с какого-то дока донеслось размеренное лязганье. Как будто кто-то лупил в тарелки. Но это было больше похоже на погребальный звон надтреснутого церковного колокола. Я видел, как у Носаря сжались кулаки, и побоялся взглянуть ему в лицо.

Я почувствовал облегчение, когда мы полезли на высокие холодные ящики с рыбой и под ногами у нас захрустел лед. Мы дали шоферу десяток сигарет, и он довез нас до моего дома ровно в половине первого ночи; я запомнил время, потому что первым делом отнес будильник в кладовку и положил там циферблатом вниз, чтоб не видеть стрелок. Моя старуха крикнула сверху:

— Подогрей чай, яйца и ветчина на кухне. — Я поднял голову и увидел ее на лестнице, она была как призрак, в длинной ночной рубашке, волосы распущены по плечам, руки сжаты. — Ну как?

— Все хорошо, мама, — сказал я. — Ложись и спи.

— Не могу, — сказала она.

Несколько секунд мы смотрели друг на друга, потом она вздохнула и ушла к себе. А минуты через две запели старые пружины, и я понял, что она мечется и ворочается в кровати. Я налил воды в чайник, положил на сковородку ветчины и разулся. Носарь молча смотрел на меня.

— Я есть не хочу, — сказал он.

Но тоже покорно начал разуваться, как усталый старик, который знает, что ему все равно не уснуть. И тогда я пожалел, что мы вернулись домой.

 

3

У всякой истории должен быть счастливый конец, надо только дождаться. Сходите летом к мосту в любой субботний вечер, и вы услышите, как новообращенный проповедует там кучке верных, а рядом с ним стоит девушка в белых перчатках и держит в руках библию. Один раз я пошел на него поглядеть. Синий костюм, белоснежная рубашка, красный в косую синюю полоску галстук, и вокруг него нимбом — чистота. Да, братцы, стоя там, я все время чувствовал, что у меня грязные руки и я не брился целых десять часов. И внутри тоже грязь. Но главное — это его волосы. Он отмыл прованское масло, и они стали легкие и шелковистые; каждый волосок был сам по себе и трепетал на ветру, как перышко. Я внимательно слушал. Он отчитал библию и с преданным видом выслушал старика Джонсона, который глядел на него во все глаза и ликовал. Для него это было важно, но для меня и для всех занятых людей это мура. Ладно, пускай он чистый, хороший, никому зла не делает, всегда поможет ближнему, будет примерным мужем и отцом, но, братцы, мне почему-то грустно.

Теперь у него не часы на уме, а молитвенник. Он думает, что ему все дано, что он начинает новую жизнь. Конечно, это просто, но не настолько просто, чтобы в один прекрасный день отшвырнуть все свое прошлое и начать проповедовать писание. Поверьте, я не смотрю на него свысока. Может, я чего-то не понимаю. Может, некоторые избирают кратчайший путь, потому что другого у них нет, и этот путь хорош для них. А другим приходится идти дальним путем, ошибаться, терпеть обиды и в конце концов прийти к чему-то в том же роде. Но они знают, на что идут, а мне именно это и нужно.

Прежде чем завязать себе глаза, я хочу знать, для чего это нужно. Прежде чем отказаться от всего мира во имя молитвенника, шор, стези добродетели, священных текстов и посулов вечного блаженства, я плюну богу в глаза, как сделал Носарь. У меня все хорошо, друг, бери с меня пример, и у тебя тоже все будет хорошо. Нет! Мир слишком велик для недоумков, думающих, что можно просто-напросто свернуть с одного пути и пойти по другому, который тебе укажут бесплатно, задаром. Найди сам свой путь. Поброди, как мы с Носарем в ту ночь, но только сделай это один, и ты никогда уже не отдашь свою душу ни богу, ни черту за легкий путь, или за пару новых ботинок, или даже за стакан холодной родниковой воды. Я не верю, что бог дал нам жизнь и смерть, чтобы мы обретали спасение ценой нового рабства. Как только пожертвуешь своей душой, тебе крышка. Кончишь на высоте 60, мертвецом. Пускай даже тебя не взорвут. Все равно ты мертвец.

Ну да ладно, я тут развел муть. Можете не читать. Вчера была хорошая погода, и мы поехали на пляж. Песок я не променяю на золото, море — на шампанское — кстати, какой у него вкус? — ни на что не променяю все это: воздух, ветер, облака и людей.

Моя старуха задрыхала, а мы почему-то заговорили про Носаря.

— С ним и впрямь произошло чудо, спору нет, — сказал мой отчим. — И, конечно, он переменился, но мне неприятно его видеть. По-моему, очень уж быстро он попал из грязи в князи. Это кого хочешь могло бы преобразить, но он, мне кажется, в душе всегда останется прежним. Есть в нем что-то такое. Хотел бы я, чтоб и во мне это было. Это от природы, и его заслуги тут никакой нет, но ему кажется, что это возносит его над всеми. За это я и не люблю его. Понимаешь?

И я его понял. Что-то щелкнуло у меня в голове, и мои воспоминания стали на место. То, что отделяет жизнь от жизни или жизнь от смерти (что будет с тем из братьев, который сломает себе шею, прежде чем обретет спасение?), это еще не все. То, что заставляет одного человека считать себя выше другого или другого считать себя ниже, пострашней, чем шахта под высотой 60, или водородные бомбы, или любая из тысячи и одной разновидности смерти. Я думаю вслух. Заповедь «люби ближнего своего» утратила прежний смысл, сегодня она гласит: «Рискуй ради ближнего своего». Вот почему я порвал с Носарем. Моя старуха и Гарри рисковали в тот вечер, когда отпустили меня с ним; и я никогда не забуду, что рисковать порой значит молчать, доверять человеку, не лезть ему в душу. Именно так они и поступили накануне казни Краба Кэррона.

Носарь в тот вечер был какой-то одержимый. Он, как воздушный змей, то летел прямо по ветру, то делал невероятные скачки и петли. Мне все время приходилось гадать, что еще он выкинет. Когда мы вернулись домой, мне показалось, что он образумился. Я изжарил яичницу с ветчиной и поставил перед ним тарелку, не спросив, будет ли он есть. И вдруг он сказал, что плитка шоколада за целый день — все равно что ничего и он, пожалуй, попробует пожевать чего-нибудь. Ну и ужин это был! Грязные, как трубочисты, мы набивали себе рты, слишком усталые от переживаний, чтобы разбирать вкус, но ели жадно, как будто это могло избавить нас от неприятностей. И на время мы действительно успокоились. Чай мы пили у камина, поставив чайник, молочник и сахарницу на решетку.

— Слышь, старик, — сказал он наконец. — Спасибо тебе и твоей старухе за то, что вы пустили меня сюда. Про дом мне и подумать страшно. Когда я уходил, был скандал — они подумали, что я в пивную. Конечно, иногда я могу выпить кружку пива, но сегодня… — На глазах у него выступили слезы, и он отвернулся. Помолчав, он сказал: — У них теперь там дым коромыслом. Пришли две шлюхи, Нэнси и Джинни, со своими хахалями, пузатый Джо и косой Гарри, у которого вечно изо рта воняет. Да еще пятеро наших, и Ник, конечно, — уж будь уверен, он не упустит случая выпить на даровщину; наш старик орет, что все полисмены будут гореть в аду, что он никогда в жизни не знал справедливости, не говоря уж о его детях… Старуха тихо накачивается винищем, сволочной будильник отстукивает минуты, а Ник весь дом переворачивает, ищет штопор… Вот, старик, от чего ты меня избавил.

— Мы тебе всегда рады, — сказал я, чувствуя, как глаза у меня слипаются и голова тяжелеет. А потом он пошел молоть все, что придет в голову. Если б кто в окно заглянул, то подумал бы, что мы рехнулись: Носарь нес какую-то околесицу про Кэрразерса-Смита (я слишком устал, чтобы остановить его и сказать, что старый К.-С. умер и похоронен); про историю с голубями; про то, как мы пекли картошку в горячей золе и жарили на вертеле селедку возле старой литейной, как дрались с Миком Келли и его приятелями; про Терезу; про россказни сержанта Минто; про то, как надо продавать фрукты на улице; и как у них в доме однажды было двести туфель, все на левую ногу — его старик с приятелем где-то стибрили, — так он скакал, круг за кругом, то медленно, то как бешеный, так что даже заставлял меня очнуться, вокруг центра, про который он ни слова не сказал, — вокруг крепости Чарли Неттлфолда, возведенной из всякого хлама, и рыжей собаки, лежавшей около притихшего дома. Во всяком случае, так мне казалось.

Иногда он подгонял себя, гикая, как целое племя краснокожих индейцев, но ни разу не пустил стрелу в ту сторону. Я хоть и устал смертельно, но все же заметил это. Он говорил просто для того, чтоб я не заснул, чтоб тащить меня за собой, как на буксире, — ему надо было поделиться с кем-то. То и дело буксир ослабевал, а потом он снова тянул меня за собой и трещал, как пулемет. Буксир натягивался туго, слишком туго, лопался, и голова моя снова падала на грудь. И тогда он тихо рассказывал про девочку, с которой так хорошо было обниматься там, в овраге, а потом она выросла, задрала нос и перестала его замечать, но он все же поймал ее в заднем ряду в «Альбионе» и дал ей жизни, просто так, шутки ради, хоть она и стала важная птица — накрашенная и в шелковом белье. Вот так поддерживают упавший дух в солдатах — и старина Артур поднимает десятитонные стальные заслонки, которые для смеху называют веками, и слушает… Опять пошел какой-то бред: про то, как быстро растут ногти, как полжизни тратишь, вспоминая, что пора постричься, а вторые полжизни — раздумывая, какой толк бриться, — ведь все равно назавтра обрастешь по новой и щетина прямо на глазах покроет все лицо; про то, что изо рта воняет и бесполезно покупать пасту, потому что всей семьей ее прикончат за один день и назавтра в тюбике уже ничего не останется, кроме щетины от зубной щетки; про то, до чего противно видеть банку с липким вареньем, на дне которой осел пыльный слой сахара, или нюхать кислый запах пива рано поутру, а вот быть бы миллионером, иметь у подножия горы собственную купальню, сделанную из таких специальных пластин, которые повышают деятельность организма и превращают солнечный свет в источник радости…

— Мы с ним всегда спали вместе, — говорил он. — Грели друг друга. И холод по утрам нам был нипочем. Мы смеялись над девчонками, над нашей сумасшедшей семьей и над псами-легашами. А когда спишь с братом на одной кровати, все про него знаешь.

Приподняв веки, я увидел, как его бьет дрожь, и подумал, что больше не выдержу. Чувство было такое, будто тебя начинает душить кошмар, но ты знаешь, что это только сон, и еще успеваешь шепнуть себе: «Держись!»

Я встряхнулся, наклонился вперед и тронул его колено. Оно дрожало, как пневматическая дрель, мелко и дробно. Смертный холод, озноб тела и духа. Я знал, что он сам себя боится.

— Что с тобой, Носарь?

— Зря я в ту шахту заглядывал, — сказал он и посмотрел на свою перевязанную руку.

— Забудь про это, — сказал я и бросил ему спасательный конец. — Так что же та девчонка? Ты еще встречался с ней?

— Я там человека видел, он туда прыгнул, — пробормотал Носарь и взмахнул рукой. — Он летел кругами, медленно так, плавно. Все меньше и меньше становился. Вертелся, как кукла, голова набок свернута, рот разинут. А потом — крышка. Он упал на спину и лежал, скрестив руки.

— Хороши штучки, — сказал я и стал ворошить угли в камине. Мне нужно было дотронуться до чего-нибудь, убедиться, что я все тот же, живой, осязаемый Артур из плоти и крови, с бьющимся сердцем. Но волосы у меня стояли дыбом. — Это уж слишком, — сказал я, — ты совсем дошел, старик.

Он наклонился вперед, стиснув руки:

— Как думаешь, что это значило? К чему это?

— Ты все думал о часах, вот тебе и померещился Краб, — сказал я и вздрогнул.

— Это был не он, — сказал Носарь твердо. Я посмотрел на него. — Это был я! Я видел свое лицо так же ясно, как вот тебя сейчас вижу. И я тебе скажу — когда я залез на эту стенку, то почти решился уже вниз прыгнуть. Но как увидел это — все. Пошевельнуться не мог, будто в тисках. Поглядел вниз, увидел это и сразу остановился.

— Говорят, такое бывает, когда нервы расстроены, — сказал я.

— Это был не сон, — сказал он. — Слышь, я стоял на стенке и глядел, как он вертелся пропеллером, ждал, пока он лицом повернется, хотел наверняка знать, что это я. Меня будто к месту пригвоздили, но в то же время я был там, в яме, и что-то вертело меня и тащило вниз… Кто это был — дьявол или бог?

Я безнадежно покачал головой.

— Тебе померещилось, ты был не в себе, — сказал я. — Ты, наверно, все, что пережил, там, в яме, увидел. А видение это только одно означает — ничего нельзя сделать, чтобы помешать…

— Неминуемому? — докончил он за меня. И покачал головой. — Нет, это или всемогущий бог, или же сам сатана тащил меня туда, вниз.

— Брось, — возражал я, но Носарь стоял на своем.

— Он за мной охотится. Нарочно все дела бросил, перестал судьбы вершить, как говорил пастор. Добирается до меня, вот как добрался до нашего малого.

Я все на свете отдал бы за то, чтоб поглядеть на часы и узнать, долго ли мне еще терпеть. Но об этом нечего было и думать. Стоило мне только голову повернуть, как он чуть не до потолка подскакивал. Было, наверно, около трех ночи. Помню, он все время тер пальцами одной руки ладонь другой, а глядел мимо, куда-то вниз, сквозь ковер. Помню, я твердил себе, что нельзя спать. Но все равно я заснул прямо на стуле, и подушкой мне была моя собственная грудь. А когда я проснулся, комнату заливало солнце. Носарь исчез. Я помнил смутно — а может, мне это приснилось, — что он взял меня за подбородок и сказал тихо:

— Не бойся, старик. Спи. Мне теперь полегчало.

Я бросился к двери и вдруг сообразил, что на мне нет ботинок. Тогда я вернулся назад, обулся, но шнурки не завязал и, прежде чем пробежал половину улицы, два раза полетел вверх тормашками. У меня из головы не шла эта шахта, я все думал: а вдруг он решил туда броситься или прыгнуть с моста над оврагом? На мосту никого не было. Я пробежал по одной его стороне, глядя вниз, на воду, потом назад по другой. Но там ничего не было, кроме камней и всякого хлама. На соборе святого Николая пробило восемь.

Пробежав взад-вперед по мосту, я спустился к реке, все еще глядя вниз, на мрачный ее приток, на обветшавшие зернохранилища, грязные склады и допотопные фабрички.

И вдруг в глаза мне бросилась покосившаяся печная труба. Около нее лежало что-то. Я прикинул расстояние от моста до серой скрюченной фигуры. Это мог быть он. Я как безумный бросился вниз, чуть в воду не свалился. Ложная тревога. Просто кто-то выбросил старый тюфяк. Я снова вскарабкался наверх.

Улица тянулась передо мной темная, как тоннель. На полдороге, справа, была «Золотая чаша». Из открытой двери медленно выползали люди, у некоторых в руках были черные чемоданчики с библией. Даже издали видно было, что они взволнованы. Из-за этой казни в их машине появилось новое колесико; теперь оно было уже на своем месте и бодренько вертелось на радость этим добрым людям. Те, что помоложе, быстро шли вверх по склону, возбужденные происшедшим, перебрасываясь отрывистыми фразами. Они прошли мимо меня.

— Видели его лицо?..

— Мистер Джонсон как в воду глядел…

— А молитва, которую он над ним прочел!

— Видели, как он плакал?

— Бедняга был в таком ужасном состоянии…

— И тут миссис Поттер затянула «Скалу времен»… по наитию…

— И он побежал между скамьями, как будто…

— Осужден за грехи. Осужден…

Это было последнее слово, которое я услышал. Оно стучало у меня в голове. Краб осужден, Носарь осужден, оба предстали перед судом. Один повешен, другой распят. Кажется, только тогда я по-настоящему понял, что Краба действительно повесили и он мертвый раскачивается в петле. До тех пор я не мог поверить. Есть вещи, с которыми трудно примириться. Ведь убийцей его сделали эти деньги на конфеты. А у божьих людей губа не дура. Им не расчет молиться за человека, которого постигла справедливая кара. Зачем сокрушаться о повешенном, когда они заманили в сети господа бога его брата! И я стал думать о длинных низких, разрушенных домах, где женщины когда-то сучили веревки на корабельные снасти и на мужские шеи. Да, веревка — опасная штука. Но есть и другие веревки, которые люди сучат в уме, настоящие крепкие веревки для уловления душ.

У старушки были круглое розовое лицо и добрые голубые, как у фарфоровой куклы, глаза. На нее была вся моя надежда — я хотел знать наверняка.

— Он был в церкви, миссис?

— Да, родимый, был, и господь принял его в лоно свое…

— Ах, вот оно что, — пробормотал я в растерянности.

— Ежели ты ему друг, то возрадуйся, на него любо было глядеть.

— Спасибо, — сказал я. — Мне только хотелось узнать…

— Теперь ему вечное блаженство уготовано, — сказала она. — Видел бы ты его лицо! Господь коснулся его, и он возвысился над собой. Сходи поговори с ним. — Это было сказано тихо, но настоятельно.

— Нет, спасибо. Я от вас все узнал. Не стану к нему сейчас соваться.

Оглянувшись через плечо, я увидел, что она все стоит, глядя мне вслед голубыми глазами, словно хочет залезть мне в душу. Я свернул за угол и спустился в овраг. Возвысился над собой! Недурно. Можно позавидовать.

Что ж, пойду один своей дорогой. Но было мгновение, когда мне хотелось броситься следом за этими двумя, которых я любил больше всех на свете, не считая моих домашних. А потом я сунул руки в карманы и повернул в другую сторону. Кроме шуток, мне было грустно, одиноко. И страшно. И сейчас мне грустно, одиноко и страшно. Вот в кармане у меня пять хрустящих фунтовых бумажек, и на мне новый красивый костюм за пятнадцать гиней. Я чувствую, как бумажник уютно трется о яркую рубашку. Ну, а дальше что? Навел красоту, а идти некуда. Ни на одном поезде, автобусе или пароходе не убежать мне от себя — трепещущего, неуверенного, мятущегося, полного сомнений и дурацких мыслей. И я остаюсь здесь. Я смотрю, как сардины двигаются на узком конвейере — серебряный поток, текущий из моря; здесь их укладывают в жестянки голова к хвосту, хвост к голове. Так и я. Купаешься в масле, лежишь ровно и красиво, но это слабое утешение, когда запаяют крышку.

Умник, красавчик, маменькин сынок, спрашиваю я себя; куда ты идешь? С мамой и Гарри об этом и говорить нечего. Они живут в своем уютном мирке, где нет больше ни улиток, ни сумасбродств. Носарь мог мне предложить только вышибать клин клином, подтасовывать карты, загадывать, орел или решка, — в общем ничего нового. Ребята в Старом городе считают меня ненормальным, еще хуже Носаря, я для них лишний, чужой. Стелла уехала. Один раз я позвонил ей. Серьезно. Позвонил, зная, что ее нет в городе, и, когда я стоял в телефонной будке, все лицо у меня было в поту. Никто не ответил. Да, братцы, иногда я думаю: кивни мне хоть кто-нибудь на улице, и я пойду за ним на край света. И даже позабуду взять чемодан со сменой белья.