1
Не хотел бы я во второй раз пережить эти два года. Я и вообще-то не любитель повторений, но интересно, что именно эти два года, от пятнадцати до семнадцати лет, мне особенно неприятно вспоминать. Следующий год — бессмысленные дурацкие выходки, когда чуть не дошло до убийства, когда я мучил себя и других, видел смерть — все это еще куда ни шло, пережить можно. Но меня бросает в дрожь при мысли об этих двух годах, от пятнадцати до семнадцати, и о медленной пытке на работе — я сменил шесть мест, и всюду был тупик. Именно тупик, мертвая пустота. Все эти люди — кто грузил уголь и кто был на побегушках, разносил мясо, управлял машиной, просто сидел или слонялся без дела, все равно, — все они были или мертвые, или же умирающие. А если кто-нибудь вдруг переломает мастеру ребра или, наоборот, с улыбкой тянет лямку — так это не в счет, потому что все равно этих тоже топчут; подонки, пустое место — вот они кто; побежденные, которые даже не успели начать борьбу. Ведь образование не только открывает дорогу в жизни, оно еще и отсеивает людей, как мелкое сито.
Слабое утешение — видеть узкую дырочку, сквозь которую тебя просеяли. Ну ладно, выходит, остается одно — надо упорно гнуть свою линию? Но в таком случае кто кого обманывает? Когда учишься ловко взваливать мешок себе на плечи, а высыпая уголь, подкидывать лишний, пустой, как только хозяйка отвернется, чтобы просмотреть счет, упорство никак нельзя считать достоинством. Оправдания нет. Ты подонок; образованный, конечно, умеешь считать, помусолишь карандаш, прикинешь, подведешь итог — ловкость рук. Но главное — для этого надо быть подонком. В наше время нет природных алмазов, а есть одна полированная дрянь.
Я работал с шофером, по имени Чарли, который накачивался самым дешевым пивом в нашем городе и, наверно, во всем мире. Он единственный из моих знакомых обладал даром телепатии. Стоило кому-нибудь в городе обмолвиться, что есть клуб, где только дряхлый, глухонемой и подслеповатый швейцар стоит на пути к забористому дешевому пиву, как Чарли уже там. И едва только в любую из пивных на десять миль окрест привезут бочковое пиво по шесть пенсов за пинту, он уже стучится в дверь первый, раньше всех, кто живет по соседству. Он клялся пивными, примечал дорогу по пивным, жил ради пивных и вечно боялся опоздать к открытию, как добрые католики боятся смертного греха. У него была жена и пятеро детей, но дома он любовью не занимался, потому что разве это любовь: нырнул в постель, а потом — сами понимаете, раз-два, и готово, через пять минут уже захрапел.
Страсть к пиву заставляла его каждый божий день жульничать. Меня это не радовало — Робинсон был прожженный старик и знал дело до тонкостей, но понимал, что можно позволить и какие надо делать послабления. Меня пугал размах Чарли. Мы заворачивали так круто, что грузовик чуть не опрокидывался, и сваливали уголь, как в скоростном фильме, чтобы потом Чарли мог целый час спокойно распивать пиво. Я был рослый для своего возраста, да еще угольная пыль ложилась на лицо гримом, меня всюду пускали, и я шел с ним за компанию. Я пристрастился к пиву. Правда, глотать его было неприятно, зато потом становилось хорошо. Все утро таскаешь мешки по лестницам, по кривым коридорам, через узкие двери, глотка совсем пересохнет, а пропустишь пинты две, и готово дело — ходишь свеженький до самого вечера. А уж зимой каждая вывеска пивной сулила райское блаженство, это был единственный способ заглушить ломоту в пояснице, боль под обломанными ногтями и в застывших ногах. Мало-помалу оба мы совсем запутались в темных делишках, так же как молочник, бакалейщик, сборщик клубных взносов и страховой агент. Пиво шло за счет женщин. И какие же они были разные!
Высокие и низкие, толстые и худые, они почти все были озлоблены — редкая женщина, довольная жизнью и тем, что перепадало ей из получки, охотно делившая мужа с клубом, бадминтоном и местной футбольной командой, сияла, как звезда, на черном ночном небе. У большинства каждое пенни было на счету, что в муниципальных домах, что в отдельных домиках на две семьи, но во всяком деле можно словчить. Обычно стоило только пошутить и рассыпаться в комплиментах, пока пишешь счет. А Чарли, не теряя времени, ловко подбрасывал в кучу лишний пустой мешок.
Если верить Чарли, можно было ловчить и по-другому. Есть женщины, говорил он, которые, чтоб не отдавать последнее пенни, готовы заместо платы задрать юбку — и готово дело, в расчете. «Но ведь ты же весь черный!»-кричал я сквозь шум мотора, он живо поворачивался ко мне, сверкая зубами и облизывая языком розовые губы. Иногда, пошабашив, мы ставили грузовик где-нибудь под густым деревом и перемывали косточки скучающим и страждущим домохозяйкам. Вот, скажем, Полли, жена пропойцы, ярого любителя гольфа, которая и сама не прочь выпить, у нее дверь всегда открыта для мойщика окон, молочника и угольщика. Черноволосый кокни с длинными баками, который всюду таскал стремянку, был первым — стоял собачий холод, и с неба валили снежные хлопья величиной с полкроны. «Вымойте окна в спальне изнутри, — сказала она, — так вам будет удобнее». В два часа дня она была еще в ночном халатике, но и его скоро скинула; войдя в комнату, этот малый уронил ведро, ветошь и остолбенел от удивления и восторга, когда увидел высокую рыжеволосую красотку, которая стояла на стуле у шкафа и никак не могла открыть верхний ящик. «Как бы стул не упал, — сказала она, оглянувшись через плечо, как только он вошел. — Поддержите меня». Белая сборчатая ткань морщилась от ее движений, один высокий каблук подвернулся, и она, конечно, упала прямо к нему в объятия. Сколько раз, это мне Чарли рассказывал, она не отпускала его так долго, что он, наконец, убегал, забыв взять деньги за мытье окон, но всегда получал их на другой раз.
— Да ну! — говорил я, сверкая глазами, и у меня пересыхало во рту. — Враки! Он просто тебя морочил…
— Нет, шалишь! — возражал Чарли. — Этот кокни скоро всем разболтал, и тогда уж никто не отказывался в ее доме от чашки чаю, а она всякий раз придумывала новые штучки, чтоб добиться своего. — Он вздохнул. — С ней побыть хуже, чем полный день отработать, — наверно, поэтому ее муж и увлекся гольфом… Дня без гольфа не может прожить.
— Но если ты весь черный…
— Шалишь, брат. Подумаешь, дело какое. Не беспокойся, теплой воды у нее хватало… А все же жаль, что им пришлось уехать. Весь город про них говорил, и не удивительно. Талант!
Он подталкивал меня локтем.
— Ничего, брат. Ты еще свое возьмешь.
И обычно рассказывал любимую свою историю про то, как он, когда только еще начинал работать, познакомился с одной вдовой…
Вскоре я убедился, что это не враки. Сразу видно было, как женщины на нас смотрели, а иногда и шутили, что до нас, мол, лучше не дотрагиваться, ведь угольщик приносит счастье бездетным женщинам, но девять из десяти упали бы в обморок, будь в этом суеверии хоть доля правды. У этих скучающих женщин были голодные глаза, они запоем читали «Правдивые романы» и мечтали встретить красавцев, каких показывают по телевизору.
— Ничего, брат, ты еще свое возьмешь.
И он был прав.
Но не думайте, что, развозя уголь, мы только и развлекались сплетнями да веселенькими приключениями. Это был тяжкий труд, от которого болели плечи, но еще хуже было то, что я не знал покоя. Я никогда не был слюнтяем, но даже отпетый мошенник и тот покой потеряет, если каждую неделю будет зарабатывать два фунта темными способами, и не только потому, что это нехорошо, а потому, что рано или поздно обязательно влипнешь. Уж будьте спокойны, эта старая лиса Робинсон каждую неделю принюхивался и, наконец, поймал Чарли с поличным. Деваться было некуда.
Я ненавидел Робинсона, и в ту пятницу, когда все это случилось, стоя у него в конторе, готов был огреть его по башке и запихнуть в какой-нибудь из его же мешков. Потому что он был прав. Но что поделаешь, если ладить с напарником можно, только надувая хозяина? И если даже на конфеты тебе и без того хватает, до чего ж соблазнительно иметь лишние деньги в кармане на пиво и на пластинки, какие тебе нравятся, не стрелять сигареты и не выпрашивать у хозяина на коленях в среду и в четверг лишний шиллинг. Это был самый неприятный разговор в моей жизни. Старик был маленький и сухой, как мумия, — только глаза живые. Они, будто головастики, шныряли под очками, жгли мне лицо, покрытое угольной пылью, и пот катился у меня по спине под кожаной курткой.
— Я мог бы отдать вас обоих под суд, — сказал он.
Я дрожал. Все у меня внутри колыхалось, как колосья на ветру, но я выдавил из себя:
— Это ваше право, мистер Робинсон.
— Значит, сознаешься?
Я кивнул.
— Что ж, ты хоть запираться не стал, как тот, второй.
Я представил себе, какое было лицо у бедняги Чарли, все в грязных полосах, так что не разобрать, пот это или слезы.
— Он больше теряет.
— Это верно — у него жена и пятеро душ детей. А ты свободен как ветер. Или, может быть, нет? — Старый плут выжимал из этой истории все до последней капли.
Я понурил голову и сказал:
— У меня мать есть.
— Ну так вот, — сказал он резко. — У него пятеро детей, а у тебя мать… Как по-твоему, насколько вы меня нагрели?
— Не вас — клиентов.
— Нет, не клиентов, — сказал он устало. — Они потеряли только деньги, а я — репутацию. Этого ни за какие деньги не купишь… Всю жизнь я был ее рабом. А ты еще просишь тебя простить.
— Я не прошу.
— Не просишь, вот как? Поглядел бы на себя в зеркало.
Он был прав. Если б я знал, что, ползая перед ним по полу, я могу хоть что-нибудь поправить, я не поколебался бы ни секунды. Я лизал бы ему ботинки, шнурки, подошвы. Но я знал, что это бесполезно. Он все решил еще до того, как я переступил порог.
— Ладно, — сказал он. — Я не стану с тебя ничего взыскивать — подсчет убытков обошелся бы в твой годовой заработок. Ей-богу, будь мне все ясно, я подал бы в суд. Но мне не все ясно, и я не хочу, чтоб на моей совести осталось, станут ли тебя судить как несовершеннолетнего или по какой другой статье. А теперь — вон.
Я бросился к двери, но он остановил меня на пороге.
— Всякому человеку должно повезти хоть раз. Считай, что тебе повезло. Помни это и будь благодарен той женщине, которая меня предупредила. Если у тебя есть голова на плечах, ты должен понимать, что она тебе благодеяние оказала.
На мое счастье, у нас в городе, когда берут на работу, рекомендаций не спрашивают. Моя старуха, конечно, была мрачнее тучи, а Гарри весь вечер просидел у камина, уставившись на огонь. Это было хуже всего. Я хотел, чтоб он убрался из нашего дома, но вот что удивительно — я уважал его и дорожил его уважением.
2
Я начал ходить в агентство по найму молодежи. Стояла зима, земля каждое утро замерзала, а когда не было мороза или дождя со снегом, дул восточный ветер, который деревья валит. Мне повезло. Я получил место ученика в пекарне. И не в какой-нибудь захудалой пекарне, а в большой, первоклассной, где, кроме мужчин, работали еще пятьдесят или шестьдесят девушек — все больше в ночную смену, булки в печах переворачивали. Я был на побегушках, носился от лифта, который по старинке приводили в действие веревками, в посудную, где меня ждала целая гора грязных форм для пирожных, испачканных вареньем ножей, подносов, жестянок и всякой всячины, а оттуда с лопатой — к печам, где струился горячий воздух и шипел пар. Или до утра выгребал шлак из топки позади печей, в настоящей преисподней, где трещали миллионы сверчков и шныряли мыши. Я ненавидел все это. Ненавидел всех женщин и девчонок, особенно девчонок. Надсмотрщицы почти сплошь были молодящиеся старухи и очень строгие — им за строгость и платили. Но у них хватало хлопот с девчонками, и на меня они не обращали внимания. Для них я был вроде ходячей мебели. Они кричали: «Артур!», как кричат собаке: «Фидо!» Только не так ласково. А девчонки дразнились. Я жил как среди заговорщиков. Все время вокруг шептались и хихикали. Иногда мне хотелось поймать какую-нибудь из девчонок в пекарне или наверху, в кладовке, и зажать в темном углу, на мешках с мукой. Но они были хитрые. Да и я не умел держать язык за зубами. Один раз, в перерыв, они толпой окружили меня, как стая волков, и стали дразнить, что я маленький, ничего не смыслю, и перешептывались, хихикали и глазами стреляли, а уж это совсем черт знает что. В конце концов я не выдержал. Взорвался, как вулкан. Лупить их я не стал, но дал понять, что мне на них наплевать, я видал кое-что получше. Но хоть я и не врал, а язык распускать все равно не стоило.
Я видел, что одна из надсмотрщиц стояла поблизости и все слышала. Она мне в матери годилась, и я покраснел. Потом все разошлись, но этот маленький случай не забылся — с того времени я прослыл грозой женщин, и девчонки с притворным страхом шарахались от меня, взвизгивали и жались по углам, хватая ножи, которыми резали тесто, как будто готовы были защищать свою невинность до конца. Невинность! Да среди них ни одной непорченой не было. Каждую пятницу я слышал, как они шепчутся в углу, судачат, как заставить «его» сделать то или это, со страхом рассказывают, что мама подозревает или уже застала их, и все такое. У них была одна цель — выйти замуж, они мечтали о легкой жизни, но потом попадали в рабство, заставлявшее их ненавидеть своих мужей. Я был слишком молод, чтобы меня можно было женить на себе, и они отстали. Но та надсмотрщица все поглядывала на меня и обращалась ко мне тихим, ласковым голосом. Она была замужняя женщина, не вдова и, кажется, была несчастна со своим мужем.
Как ни странно, я позабыл ее имя. Позабыл напрочь. Но не забыл ее отношения ко мне. Так вот, она все на меня поглядывала. Стоило мне выйти, она сразу замечала. А когда я входил, она и это замечала, не оборачиваясь, даже не поднимая головы. Не спрашивайте меня, откуда я это знаю, — бывало, я тихонько входил после получасового отсутствия, и она звала меня, не посмотрев, тут я или нет. И хотя ей было за тридцать, нас что-то связывало, будто у нас была общая тайна или только мы двое из всех понимали что к чему. Но мы ни разу не разговаривали. Я и не пробовал завести разговор, она тоже. А если в конце смены мы случайно сталкивались у двери, она робко сторонилась, пропуская меня вперед, или останавливалась и ждала, покуда я отойду подальше. Но несколько раз я чувствовал, что она вроде бы щупает меня глазами, и думал — неужто и женщин, как мужчин, интересует то, что под одеждой.
Я старался даже не думать о ней. Она была вдвое меня старше, и не стану врать, будто это была красавица, — недурная, милая, но не из тех, от каких дух захватывает.
Один раз, когда я подметал в кладовке, она вдруг появилась в дверях как призрак. Ну и везло же мне — ведь там было полно других женщин, которые мне куда больше нравились. Да и не подозревал я, к чему дело клонится. Кладовка была темная, с высоким потолком, все лампы мукой запорошены. Мой веник поднял с пола целое облако сухой грязной муки, и она словно летела сквозь это облако, как мотылек сквозь дым. Она прошла за мной в дальний угол. Я то и дело оглядывался через плечо, а она все шла неслышными шагами. Когда она приблизилась, я почувствовал запах духов. Он пронзил меня, как игла, пробившись сквозь тяжелый запах муки, миндаля, грецких орехов и всего остального. Наконец податься мне стало некуда — путь преградила баррикада из мешков.
— Ну? — сказала она.
— Вам что-нибудь нужно? — спросил я, как дурак.
— Нет, просто хочу с тобой поговорить.
Я сел, ухватившись за веник, как за якорь спасения. А она, скажу я вам, ничуть не была взволнована и не дышала тяжело; она была холодная, как родниковая вода, и очень уверенная в себе. Постояла, глядя на меня со странной улыбкой, потом погладила по голове. Кажется, я даже подскочил…
— Ты высокий для своего возраста, — сказала она. — Совсем уже взрослый. Откуда у тебя этот шрам? — Она провела по рубцу пальцами. Эти пальцы жгли меня, словно были намазаны бритвенным кремом. — Отчего ты дрожишь — тебе больно? — Не дожидаясь ответа, она продолжала: — Я слышала, как девчонки к тебе приставали, — вот суки! — В голосе ее было столько ненависти, что я вылупил на нее глаза. — Убери веник.
Как солдат, повинуясь приказу, я отставил веник в сторону и при этом задел рукой ее колено — так близко она стояла. Тут уж она вздрогнула.
— Я слышала, как ты сказал… сказал, что знаешь все про девушек. Наверное, ты просто хвастал? — И я понял, что сейчас произойдет. Я не мог этому поверить, мне хотелось уйти, убежать и в то же время хотелось остаться. Я покачал головой. — Значит, правда? — протянула она очень тихо. — Кто же она? — И все время она гладила меня по волосам. — Девушка твоего возраста или старше… как я?
— Как вы, — сказал я.
— Ах! — Она вздохнула с облегчением, будто выиграла спор у самой себя. — Я так и думала. — Голос у нее уже был не такой ласковый. — Знаешь, мне всегда ужасно хотелось знать, как это начинается. Вот так? — И она поцеловала меня в губы. Сразу все стало доступно, и это произошло слишком быстро, чтобы было хорошо. Я не успел даже сказать ей тогда, что это было вовсе не так, а уж потом — тем более. Тогда все было медленно, нежно, доверчиво. А тут — борьба, засада, как будто она меня убить хотела. Насколько я понимаю, она мстила. В той, другой, не было ненависти, а только какая-то печальная усталость, желание помочь и самоотвержение. Но эта была постарше.
Вечно все выходит не так, как хочется. Вместо красотки вроде Полли или вроде той, про которую говорил Чарли, когда ткнул меня в бок, мне досталась женщина, которая могла получить от жизни все, но не получила почти ничего и хотела отдавать, а не брать. В тот день, в кладовке, среди мешков с мукой, со мной была не одна из тех нахальных девчонок, которых я мечтал унизить, а женщина, которую унизили. И от этого была опасной. Это случалось еще несколько раз. Она вдруг ни с того ни с сего кидалась ко мне, и у меня всегда было такое чувство, будто она делает это не по своей воле, будто кто-то ее заставляет. Она не хотела со мной разговаривать. Виделись мы с ней только в пекарне. И в конце она была мне такой же чужой, как и вначале. В общем я не выдержал. Я должен был избавиться от этого. И не только потому, что она была замужем или забывала об осторожности, — просто стоило мне ее увидеть, как хотелось бежать без оглядки. Я не помню ее имени, но часто думаю о том, кто же она такая, какова она была на самом деле, зачем я ей понадобился и для чего она сделала это. Она — единственная женщина в моей жизни, в которой не было ни капли нежности. Я и сейчас не понимаю, что же так ожесточило ее. Правда, дочь старьевщика, Милдред, тоже была такой, но ту я видел только издали, так что она не в счет. И потом эта женщина никогда не пыталась меня оскорбить. А ведь ей даже не нужно было сказать или сделать что-нибудь оскорбительное. Просто ее прикосновения были оскорбительны.
И вот я снова ушел с работы, прослыв летуном, потому что нигде не мог удержаться. Я был словно траулер, который шторм треплет у самой гавани. Когда я видел в трамвае, как какой-нибудь малый в чистом воротничке и при галстуке читает газету или книгу в целлофановом переплете, то даже завидовал. Вот бы и мне стать таким — подающим надежды молодым человеком, который своего не упустит, работает как положено, шевелит мозгами и всего достиг. Тепло, светло, мухи не кусают, и рекомендательные письма ему ни к чему, потому что он себя уже зарекомендовал. Просто уму непостижимо, как таких земля носит — брр!
Все, что я пробовал делать, было просто и старо, как мир. Вот, скажем, ловчил, как ловчили лет пятьсот назад, а то и больше. Или таскал ящики с яблоками, мешки с картошкой и корзины с капустой на овощном рынке. Сегодня одно, завтра другое. А все потому, что работу давали только такую, которую нельзя механизировать, и на своем коротком веку я уже раз остался безработным, потому что меня заменили машиной и вместо деревянных бочек стали делать металлические. Так или иначе, сам ли я был виноват, или кто другой, не все ли равно, я прошел через это, как касторка через кишки. Моисей умер, когда увидел землю обетованную, но человек, выброшенный за борт, должен жить. И я любил жизнь. Только одно отравляло мне существование — отношения между моей старухой и Гарри. Я и сам не понимал, что это мне как нож острый, что я все еще не могу без нее обойтись, все еще, так сказать, держусь за ее юбку.
Теперь я могу смеяться над их романом, над котенком, улитками и ручной мышкой, которую он, дернув за веревочку, выпустил из коробки в тот вечер, — она сидела у него в каюте, неподвижная, как фарфоровая статуэтка, и вдруг, увидев розовый носик и глаза-бусинки, бросилась к нему в объятия. Но тогда мне было не до смеху. Забавно, как подумаешь, что именно мысль об этом была для меня всего мучительней, а сам я меж тем не терялся. Взять хоть ту женщину, о которой я уже упоминал. Дело шло к этому уже давно, но случилось все за две недели перед тем, как накрылась моя карьера угольщика. Когда Чарли сказал мне, к чему идет, я подумал, что он рехнулся, — ведь она была уже не девочка. Он покачал головой. «Есть такие, которые любят молоденьких, — сказал он. — Ну да ладно, сам увидишь». И вскоре я получил первое подтверждение его правоты. Она жила в шикарном районе, где все покупают оптом, но уголь заказывала по сто фунтов. Сперва-то она брала помногу, сотен по десять-двенадцать. Но потом сократилась до четырех или пяти и всегда предлагала мне выпить чаю. Шатенка, с карими глазами, не толстая, но плотненькая, она всегда смотрела на меня с грустью. Она была слишком порядочная, чтоб искать приключений, как та, которую звали Полли; и я уверен, что, если б не случайность, между нами ничего и не было бы. Но вышло так: раз вечером я от нечего делать слонялся возле Центрального вокзала и вдруг увидел ее — она вышла с тяжелыми чемоданами, усталая с дороги. Меня она не заметила.
Я подошел и сказал:
— Позвольте, помогу вам чемоданы снести.
Она обернулась. Она была смуглая, из тех, которые нелегко краснеют.
— Ну хорошо… Ты такой милый мальчик… Как ты переменился!
— Покультурнее малость стал, — сказал я. — Мне самому приятно. Вы меня всегда чаем поили, ну, я и не мог глядеть, как вы чемоданы тащите.
В такси она сказала:
— Подвезти тебя домой? Или нам по пути?
Меня тоска брала, когда я думал о том, что скоро опять семь утра, мысль о ворованном угле давила меня, и я соврал. По-моему, она поняла, что я вру. Такие здесь не живут. Шофер такси, наверно, принял нас за сумасшедших, — конечно, если вообще обратил на нас внимание, потому что мостовая была скользкая, как каток, и кругом полно машин и пьяных. А может, он подумал, что я ее сын, и тогда это самое смешное, потому что все десять минут, пока мы мчались сквозь ночь неизвестно куда, я не замечал ничего вокруг, кроме запаха ее духов и прикосновения женщины — тяжести, привалившейся ко мне. Я плохо видел ее лицо, но оно было нежное, хоть и не без морщинок; щеки, пожалуй, слишком пухлые, но уродливой ее не назовешь. Правда, красавицей — тоже, но в ней было какое-то подкупающее спокойствие. Я не знал, о чем разговаривать, и она пришла мне на помощь.
— Надеюсь, у меня там все в порядке, — сказала она. — Дом неделю стоял запертый, но в камине наготове дрова.
— И чайник тоже наготове? — спросил я.
Она взяла мою руку, сжала ее, положила к себе на колени, и я понял, что теперь все в порядке, а она сказала:
— Зови меня Стеллой.
Под конец она все же затопила камин, и мы выпили чаю, а домой я ушел в два часа ночи и от волнения не мог даже придумать никакого объяснения для моей старухи. Но — и это очень важное «но» — я думал о ней и о Гарри, когда был у этой доброй, ласковой женщины. И, верьте или нет, мне было больно. Можете этому поверить.
Я так часто менял работу, что ездил на всех трамваях в городе, но никогда не успевал познакомиться с кондуктором. И рабочая книжка у меня ни разу даже не истрепалась. Бывали случаи, что просто работы не оставалось, но чаще я имел счастье оставаться без работы. Я был уже взрослый и с норовом, чуть что — становился на дыбы. Да к тому же много воображал о себе. Меня прозвали Красавчиком, потому что шрам только оттенял мою гладкую кожу, блестящие голубые глаза и красивые, с золотистым отливом волосы, гладко зачесанные назад. Я отлично знал, какая у меня бывает злая улыбка и дьявольский взгляд — моя старуха не раз говорила мне про это, — и пускал в ход улыбку или же пускал в ход язык, а если языка было мало, на помощь приходил взгляд. Всякий раз это против меня же и оборачивалось, но я — хоть бы что и делал вид, будто мне наплевать. Честно говоря, мне вовсе не было наплевать. Мне было обидно, что я такой глупый, неопытный щенок, ничего не сумел добиться, и светлая мечта моей матери превратилась в черную тучу, омрачавшую ее жизнь.
3
Но если я и был щенком, то, во всяком случае, не в домашних делах. Моя старуха с Гарри не могли пожениться, потому что никто не знал, куда смылся мой старик; ее мучила совесть, и я сообразил, что могу этим пользоваться. При всяком случае я ее шпынял. И убеждал себя, будто из-за моего старика, но только это смех один. Он был для меня пустым местом, и, думая о нем, я только злился, и к тому же не на шутку. Нет, за всем этим стоял я сам. Я с большой буквы.
Но она все терпела и даже решилась ради меня помириться с дядей Джорджем — старый болтун Джордж, раздутый от важности, был великий мастер капать на мозги. Для нее, с ее характером, это была жертва. Она вошла, стягивая перчатки, готовая к бою, чувствуя и разделяя мою смертельную ненависть к этому человеку.
— Знаю я, что ты сейчас скажешь, и чего он потребует, тоже знаю не хуже твоего. Но эти твои прыжки с одной работы на другую у меня вот где сидят, дальше уж некуда, так что изволь пойти со мной, а гордость в карман спрячь.
— Я устрою его к нам на фабрику, — сказал Гарри.
— Многого он там достигнет!
— Заработает не меньше и никому не будет обязан.
— Вот еще — сардины! Да знаешь ли ты, кем он может стать, если будет держаться дяди Джорджа? Коммунальным инженером!
— Ну ладно, дело твое. А только будь у меня сын, я не захотел бы…
— Но он тебе не сын, так что помалкивай, — сказала она.
* * *
Великий паша пожирал ужин и пожирал глазами танцовщиц на экране телевизора.
— Садитесь, — повелел он.
— Садитесь же! — эхом повторила тетя Мэри.
Квартира обставлена была с таким расчетом, чтобы ослепить великолепием: кухня, она же столовая, телевизор, радиола, стиральная машина, электрический чайник, кухонный шкаф, плита и холодильник. Кроме того, стол, четыре стула да еще мебельный гарнитур из трех предметов, тут же латунное ведерко для угля, подставка для кочерги и каминных щипцов. На стенах — два здоровенных зеркала, на которых намалеваны олени, пьющие из озера, портрет папаши и мамаши дяди Джорджа и две цветные фотографии самого дяди Джорджа; на одной он с цепью — символом власти мэра, на другой — в рабочей обстановке — вы только подумайте! — стоит внутри одной из тех цементных канализационных труб, с которыми мне предстояло свести близкое знакомство, когда я буду под его руководством карьеру делать.
— Хорошая сегодня погода, — сказала моя старуха.
— Тсс! — шикнула на нее тетя Мэри. — Он смотрит телевизор.
Ей незачем было добавлять, что к тому же он наворачивает фунтов четырнадцать жареной картошки и полфунта свинины да еще яичницу из двух яиц. С одного боку от него стояло масло, с другого — хлеб, посреди стола — большая банка с маринованными луковицами. Он не сводил глаз с экрана — сразу видать любителя — и каждую секунду поддевал на вилку луковицу, что называется, «добавлял по вкусу».
Один раз он сказал:
— Мэри, ты плохо поджарила картошку.
— Но я старалась поджарить, как всегда.
Он что-то буркнул. И больше ни слова не было сказано, покуда девицы не исчезли с экрана. А когда он хотел еще чашку чаю, то делал вот что — если, конечно, вас это интересует: стучал ложечкой по блюдцу, покуда жена не прибегала сломя голову. Не удивительно, что она была такая тощая и жалкая. Под конец он похлопал себя по животу, рыгнул раз-другой и неприязненно посмотрел на меня.
— Ну-с, значит, ты пришел, — изрек он.
Я и бровью не повел, но видел, что мою старуху чуть не стошнило.
— Пришел, дядя Джордж, — сказал я смиренно.
— Ну, если у тебя голова не набита всякими глупостями, мы с тобой поладим, — сказал он. — Дорожи местом, делай что тебе велят, бери с меня пример, и, как знать, быть может, ты многого достигнешь.
— И будь уверен, не прогадаешь, — сказала тетя Мэри. — Дядя своими силами выбился… начальник на участке, большой человек в лейбористской партии, был судьей и даже мэром…
— Много соли пришлось съесть, — сказал дядя Джордж. — Но все, что у меня есть, я получил по заслугам. Да, по заслугам, мой мальчик; никогда дядя Джордж не шел кривыми путями, не лизал пятки, не искал протекции. Заслуги, только заслуги. И здравый смысл. Я вот и в жилищном комитете то же самое говорил — это проще, чем канализацию проложить: надо только не перекосить трубы, укладывать по отвесу и делать дело.
— Ты заслужил уважение, — с трудом выдавила из себя моя старуха.
— Да-да, меня уважают, очень даже уважают, — сказал он. — Я знавал самых высокопоставленных людей, но всегда брал только своими заслугами и достоинствами. Джордж всегда был честен. Я вам не рассказывал, что сказал мне один раз Эрни Бевин? Он сказал: «Я сразу приметил тебя с трибуны, приятель, — у тебя честное лицо, и ставлю фунт против пенни, что ты честный Джордж с берегов Тайна». Ну, что вы на это скажете, а? Правильно рассудил, как по-вашему? Ей же богу, сразу видно, что это был за человек.
— А кто он был, этот Эрни Бевин? — спросил я.
— Как, ты никогда не слышал об Эрни Бевине? Генеральном секретаре союза докеров? Да это величайший из лейбористских лидеров всех времен — человек, который сделал для победы над немцами больше Черчилля! Вот вам, пожалуйста, нынешняя молодежь… Мы спину гнули, не щадили себя, а они спрашивают, кто такой Эрни Бевин…
— Да ведь его всякий знает, — сказала тетя Мэри.
— Конечно, это как таблица умножения. Черт возьми, тебе еще многому нужно поучиться. Я знаю, ты современную школу кончил. Но это не оправдание…
Я решил закинуть удочку, и он сразу клюнул.
— А Бевин был вашим приятелем, дядя Джордж?
— Моим приятелем! Старина Эрни умел ценить людей по достоинствам. Говорю тебе, не раз он кивал мне или подзывал меня к себе в зале заседаний; не раз жал мне руку, поздравлял меня с удачной речью. Да, Эрни ценил людей по достоинствам.
— Наверно, это было очень давно.
— Да, стареем, стареем.
— Я всегда был слаб в древней истории, — пробормотал я.
Моя старуха бросила на меня убийственный взгляд, но до толстокожего дяди Джорджа насмешка не дошла.
— Да, он вошел в историю! Только благодаря этому человеку мы достигли таких грандиозных успехов.
— А мне нравится Казенс, — ввернул я, зная, что Казенса он терпеть не мог. — Вот человек, который имеет твердое мнение насчет этих вонючих водородных бомб и всего прочего.
Господи помилуй, он подскочил чуть не до потолка.
— Да это просто-напросто смутьян! Нос задрал, а ведь подумать только, был учеником Эрни! Он, конечно, из наших, но за ним глаз нужен. Из него никогда не выйдет настоящий толк.
— Так как же насчет работы, Джордж? — спросила моя старуха.
— Но, мама, мне очень интересно поговорить с дядей Джорджем, — сказал я. — А вдруг Фрэнк Казенс станет премьером?
— Никогда в жизни. Его не выберут.
— Бывали и не такие глупости, — сказал я. — А вдруг вы увидите его на Даунинг-стрит, что тогда, дядя Джордж?
— Нет, брат, это невозможно. Если б ты знал нашу партию так, как я, ты понимал бы, что Фрэнку Казенсу никогда не бывать премьер-министром. Никогда!
— А вдруг, ну, предположим на минутку, вдруг он все-таки стал бы премьером, тогда что? — настаивал я, притворяясь, будто не вижу, как моя старуха делает мне знаки.
— Тогда я сохранил бы верность нашему старому зеленому знамени! — сказал он. — Я отдал бы ему всю свою преданность, ибо в этом основа демократии и так велит мне совесть: всегда идти вместе с партией. Я создал партию, а партия создала меня; и я буду верен партии, потому что она открывает дорогу людям по достоинствам, невзирая на лица — вот что приятно!
Глаза у него вылезли на лоб, он весь вспотел.
Я вспомнил слово, которое меня как-то еще в школе заставили в наказание написать сто раз подряд, и быстро пустил его в ход:
— Значит, у вас лицеприятная партия, да?
Это так уважительно, скромно, лестно; тут я их всех купил.
— Ах, это оч-чень верно, — сказала моя старуха.
— Святая правда, — сказала тетя Мэри.
А дядя Джордж застегнул жилетку и пробурчал:
— Меня радует, что ты все же извлек из образования кое-какую пользу.
Они совсем растаяли, а я чуть со стула не свалился, так меня корчило от смеха. Между нами говоря, я знал, что дядя Джордж проходимец и повторяет чужие слова, но уж это было сверх ожиданий.
Он достал сверкающий портсигар и предложил мне сигарету.
— Нет, спасибо, дядя Джордж, — пробормотал я, чуть не лопаясь со смеху.
— Дар местного отделения нашей партии за двадцать лет безупречной работы, — сказал он. — Я рад, что ты не куришь, юноша. Я и сам никогда не курю днем.
Представился прекрасный случай сказать ему, что, поскольку я не курю ни днем ни ночью, выходит, я вдвое лучше его. Но я подавил в себе это желание и сказал только, что не хочу и начинать, поскольку потом бросить трудно. С моей старухой чуть истерика не приключилась.
— Ну, у меня-то есть сила воли, — сказал он. — Могу бросить когда угодно. В этом и заключается демократия — в самодисциплине. В этом сила старшего поколения. Оно прошло суровую школу. А молодежь, эти умники курят одну сигарету за другой и пьют запоем, не могут совладать с собой.
— Джордж им всегда это говорит, — сказала тетя Мэри. — Правда, Джордж?
— Прямо в глаза. Я стремлюсь к истине, а не к дешевой популярности, в этом мое достоинство.
Моя старуха опять делала мне знаки, но я не мог удержаться и вместе с ним повторял его любимый припев: «В этом мое достоинство».
— Я уверена, Джордж, что он попадет в хорошие руки, — сказала моя старуха.
— Конечно, — сказал дядя Джордж. — Пусть только будет достоин меня… Вообще-то я ничего не делаю по знакомству, но на этот раз, так и быть, в виде исключения. Помогу ему начать, а потом уж пускай сам пробивает себе дорогу. Но я должен поддерживать дисциплину, так что никаких поблажек: как только освоится, должен будет работать наравне с остальными.
— А сколько там платят? — спросил я.
— Ну вот! Сейчас он спросит, сколько часов в день работать, когда обеденный перерыв и какой отпуск. Пять фунтов двенадцать шиллингов шесть пенсов, и, если хочешь знать, нам порядком пришлось за это побороться. Если ты малый умный, будешь отдавать всю получку матери, как я свою — тете Мэри. Не транжирь деньги, откладывай.
— Он будет откладывать по два фунта в неделю, — сказала моя старуха, и глаза у нее заблестели. — Слышишь? — обратилась она ко мне. — В первую же получку пойдешь на почту и откроешь текущий счет.
Я решил после сказать ей, что сперва мы должны устроить кутеж, а уж потом начнем откладывать первую тысячу фунтов. Она знала не хуже моего, что этому старому мошеннику легко копить деньги, потому что профсоюзные дела, комитеты и всякие там разбирательства приносят ему побочные доходы… Но ладно уж, молчу, потому что всякому известно-в нашей стране на общественных должностях не разживешься. Ха-ха-ха!
— Когда начинать?
Но он увильнул от ответа, и сразу стало ясно, что это зависит не от него. Чтобы устроить меня на работу, он сам должен был унижаться перед кем-то, как мы сейчас перед ним. Я запросто послал бы его куда подальше — и делу конец, но надо было подумать о моей старухе. До чего ж они странные, эти женщины! Если им приспичит, унижаются до тех пор, покуда не добьются своего. Но задаром ломать комедию не согласны. К тому же, не скрою, на одну чашу весов с любовью к моей старухе были положены пять фунтов двенадцать шиллингов и шесть пенсов. Я потешился над старым мошенником и еще не так собирался потешиться по дороге домой. Но все-таки мне было противно.
Только мы вышли за дверь, как моя старуха с ходу на меня напустилась, но пыл у нее был уже не тот: я видел, что внутри она вся кипит, потому что ей пришлось ему поддакивать.
— Вот погоди, — сказала она. — Доиграешься ты со своими намеками! Ты не только с ним это проделываешь, а и со мной тоже. Думаешь, я не замечала?
— Ну уж, во всяком случае, не с ним, мама. Он слишком толстокожий.
— Это несправедливо и даже жестоко, ведь он, бедняга, жертвует своими принципами, чтобы тебе помочь, устроить тебя на работу, да еще какую!
— Не обманывай себя, мама. Просто для него это случай лишний раз разыграть из себя пашу. Подумаешь, волшебник какой, размахивает своей паскудной палочкой да выпендривается перед бедными родственниками!
— А я уверена, что душа у него добрая, — сказала она.
— Покуда не коснулись его кармана… или его гонора, — сказал я. — А не то сразу такая вонь пойдет!..
— Его достоинство… — начала она и запнулась. Мы переглянулись, и тут нас обоих одолел такой смех, что мы до самого дома не могли остановиться.
Мы напились чая и послушали по радио церковную службу; моя старуха ее любит за псалмы в джазовом исполнении. Но потом все удовольствие было испорчено, потому что они дождаться не могли, когда же я, наконец, уберусь. Я ушел, только когда мне велели. Лег у себя в комнате и стал слушать. Но они настроились на другую станцию и запустили приемник на всю катушку, так что в пору было заглушить самого дядю Джорджа — дураку ясно, чем они там занимались. Но тут уж никуда не денешься, и я лежал, глядел на звезды и думал о том, до чего ж собачий выдался день и каково это быть рабочим. Сразу видно, какая там работа, если платят за все про все пять фунтов двенадцать шиллингов и шесть пенсов, — как ни клади, выходило, что это немногим хуже смерти.
4
Недели две, а может днем меньше или больше, о дяде Джордже не было ни слуху ни духу: я так думаю, он выжидал, покуда соответственный человек будет в соответственном настроении. Моя старуха из кожи вон лезла, стараясь найти мне занятие, чтоб я чего не натворил. Для начала она велела мне побелить потолок в кухне, и я понял, что, если дело у меня пойдет, не миновать мне и всех остальных потолков в квартире. Поэтому я не спешил кончать работу, корпел, как художник над своей лучшей картиной. Гарри сказал, что в жизни не видел ничего более интересного.
— Я готов на него часами глядеть, — сказал он.
— К тому времени, как он кончит, ты на пенсию выйдешь, — кисло сказала моя старуха; ей до смерти надоело каждый день покрывать простынями стол, буфет и всю мебель, а потом стирать эти простыни, потому что основой моего художественного мастерства был смелый мазок, отчего известка брызгала с кисти во все стороны.
Когда потолок был закончен, у нее пропала охота красить или белить еще что-нибудь, и я решил насладиться последними деньками свободы. Была середина лета, и я целые часы проводил в овраге, неподалеку от спортклуба. Облюбовал там уютную ложбинку, взял у старого Чарли Неттлфолда серп, накосил травы и устроил себе лежанку, чтобы валяться на солнцепеке. Раздевшись до трусов, я стал помаленьку поджариваться. Лежал на спине и, прикрывая глаза растопыренными пальцами, смотрел, как по небу плывут облака. А когда облака мне надоедали, я поворачивался на бок, и мне был виден мост, по которому с грохотом неслись легковые автомобили, грузовики или автобусы, как муравьи, ползли люди и иногда мелькала какая-нибудь красотка в ярком платье; а не то поворачивался на другой бок и смотрел, как поезда с грохотом бегут по другому мосту. Иногда я шел прогуляться до спортклуба, но потрепаться мне было не с кем, потому что днем там все больше сидели заядлые рыболовы, которые любят одиночество и никого не замечают. Это был самый приятный отдых в моей жизни, и я жалел лишь об одном — что больше не встретил молчаливого человека, который однажды прокатил меня по реке. Он возил меня в Шилдс и обратно и за весь путь не сказал ни слова. Человека, который не хочет разговаривать, хоть тресни, и готов плыть на край света, стоит повстречать в жизни во второй раз.
Как-то раз на меня набрел один малый — Краб Кэррон. Я лежал ничком на сене, подставив солнцу спину, и предавался золотым мечтам о том, как славно я заживу, когда стану миллионером. Свой самолет, яхта, собственный живописный остров, целая армия рабов и рабынь. Единственной свободной женщиной в этих владениях будет моя старуха и при ней друг Гарри, наш Жилец, — конечно, только в том случае, если она будет очень настаивать. Мое воображение разыгралось, и я представил себе, как сам премьер прилетит на вертолете, чтобы посоветоваться со мной, но тут мне захотелось перевернуться на другой бок. И я увидел Краба Кэррона, но только не сразу его узнал, во-первых, потому, что он казался чуть не вдвое выше, а во-вторых, я смотрел на него против солнца.
— Эй, старик, здорово ты меня напугал, — сказал я.
— А ты что тут делаешь?
— Хочу загореть перед отъездом в свой ежегодный отпуск в Вест-Индию, — говорю.
— Да у тебя уже и так потрясный загар. Ты сюда каждый день ходишь?
— Смотря по погоде. Когда дождь или ветер, я, понятно, сижу дома и ковыряю в носу.
— Не остроумно, — сказал он. — Ты ничего такого не замечал? Я хочу сказать, здесь, поблизости?
— Я замечаю только, когда заходит солнце, Краб, — сказал я. — И тогда ползу домой. А в чем дело? Ты затеваешь что-нибудь?
С такими, как этот Краб Кэррон и его брат, мой ровесник, по прозвищу Носарь, надо напрямик, без церемоний — иначе с ними нельзя.
— Нет, просто так интересуюсь.
Он присел возле меня на корточки и стал жевать соломинку. Оба эти Кэррона — красивые ребята, но если просветить им головы рентгеном, так там сплошь слоновая кость окажется, и притом далеко не лучшего качества. В Крабе было росту без малого шесть футов — видный из себя.
Он был смуглый, черноволосый, лицо длинное, как у индейца. Глаза не то карие, не то черные — не разберешь, но в общем под цвет волос. Он носил красные джинсы, которые, наверно, мог натянуть только с помощью ботиночного рожка, и шерстяную спортивную рубашку. Говорят, его дед был испанским матросом. Может, это и правда. Во всяком случае, он сильно смахивал на тореадора, да и брат его тоже.
— Ты работаешь, Краб?
— Ага, работаю, торгую с тележки, когда найду, где ее поставить; словом, промышляю случайными заработками. — Он отвернулся. — Ты не видел сегодня старика Неттлфолда?
— Мельком. Он уехал на своей старой кляче. Брал у него серп дня четыре или пять назад. А на что он тебе?
— Да так просто, — сказал Краб. — Слышь… Есть у меня одно дельце в его доме. Все честно-благородно, но я не хочу, чтоб старик знал про это, да и другие тоже. Ничего особенного. Может, когда-нибудь приму тебя в игру. Молчать умеешь?
— Могила, — сказал я.
— Гляди, — сказал он, указывая соломинкой, — отсюда все видно. Всех, кто приходит и уходит. Хорошо, что я на тебя наткнулся.
— А если б я на тебя — какая разница, — сказал я. — Чужими делами не интересуюсь.
Но все же меня мучило любопытство.
— Подвинься, — сказал он. — Дай прилечь.
Мы с ним подремали немного. Во всяком случае, мне казалось, что он дремлет. А я не мог заснуть, все думал, что у него на уме. Наконец я сел. Давно пора было домой к чаю, да и солнце пекло уже не так сильно. Я увидел старика Чарли — он шагал к дому по ухабистой дороге рядом со своей клячей, поддерживая гору тряпья на тележке. На дворе он остановился, высокий, толстый, в пальто с меховым воротником столетней давности и в засаленном котелке, надвинутом по самые уши. Я слышал, как он крикнул что-то. Дверь отворилась, и на двор вышла женщина. Не молодая уже — ей было сильно за тридцать. Толстая или, во всяком случае, пухленькая. И черноволосая, как Краб.
Я ее часто видел — это была дочка старика Чарли. Я и не знал, как ее зовут, покуда про нее в газетах не напечатали, но для порядка скажу вам сразу ее имя — Милдред. Ее волосы блестели, как вороново крыло. Налетел ветерок и задрал ей юбку. Она не придержала ее, как обычно делают женщины. Юбка задралась высоко, а Милдред как ни в чем не бывало разговаривала со стариком, вороша тряпье на тележке. И вдруг мне взбрело в голову, что дело-то у Краба к ней.
Она была очень чистоплотная, хоть и дочь старьевщика. Никогда не красилась. И никогда не разговаривала ни с кем, не улыбалась, разгуливала себе по улицам с сумочкой, задрав нос.
— Ты не думай, она тут ни при чем, — сказал Краб.
— Ладно. Да чего ты мне в руку вцепился, пусти, не убегу.
Но хотя он улыбался, на лбу у него, возле самых волос, выступили капельки пота.
— Такой психованной еще свет не видал, — пробормотал он, кусая ногти. Ни у кого не увидишь таких длинных пальцев и коротких ногтей, как у Краба.
— Эти психованные старухи хуже динамита, — сказал я. Мне было не по себе и хотелось сказать хоть что-нибудь. А он засмеялся и говорит:
— Здесь, старик, у меня копилка: деньги на конфеты.
Я посмотрел на него с удивлением.
— Когда-нибудь объясню, — сказал он и вдруг опрокинул меня на сено. Я хотел крикнуть, но он зажал мне рот и прошептал: — Молчи, Чарли сюда смотрит.
Он отпустил меня как ни в чем не бывало, а ведь я от неожиданности чуть не откусил ему палец.
— Тут ничего плохого нет, — сказал он. — Я только не хочу, чтобы старик Чарли знал. Подумает еще, чего доброго, что мы тут разнюхиваем, как и что, обчистить его хотим, и оглянуться не успеешь, явится полиция… — Я кивнул, и он продолжал: — Тебе когда-нибудь хочется пить, когда ты здесь?
Я сказал, что иногда хочется.
— Сходи как-нибудь туда и попроси у нее напиться.
— Ну нет. Не стану я с этой психованной связываться.
— Да, может, и впрямь лучше оставить ее в покое, — сказал он. — Но тебе этого не понять, сопляк ты еще.
— Я все понимаю.
И если разобраться, это была правда.
— Ну нет, тебе и за сто лет не догадаться, — сказал он. — Не так это просто. Тут комедия. Полные штаны смеха.
— Ну-ка, выкладывай.
— В другой раз, — сказал он. — Не теперь. Но когда-нибудь я все тебе расскажу, тем более что ты можешь мне помочь.
Мы повалялись еще минут десять, потом вылезли из оврага и увидели, что старик ведет свою клячу в стойло. Женщина, широко расставив ноги и подбоченясь, глядела в нашу сторону.
— Что за черт! — сказал я.
— Ты о чем?
— Она смеется. Видишь?
Краб помолчал.
— Ладно, она у меня еще поплачет, — сказал он наконец. — Я ей не поддамся. Вот увидишь.
Я поглядел ему в лицо, и, честно говоря, оно мне не понравилось.
Когда он ушел, мне вдруг пришла в голову одна мысль. Я уже говорил, что часто видел эту Милдред в городе. У каждого есть свои уловки. Вот у нее лицо всегда было как каменное. А теперь она стояла и смеялась.
Лежать на солнце было приятно, а когда я вспоминал, что и в школу не надо ходить, то чуть не прыгал от радости. Бродя по городу, я часто вижу эти современные школы из красивого кирпича, добротного дерева и целых акров стекла, отражающего акры ярко-зеленой травы. Я не стану рассказывать вам всякие душещипательные истории. Хочу только рассказать чистую правду про то, как я получил образование, а это история забавная; тут уж хочешь не хочешь придется сказать, что учился я в двух школах и обе были старые-престарые. Первая, которую можно назвать исправилкой, была построена примерно в то же время, что и местная тюрьма, — ее старались сделать как можно темнее и чтоб поменьше затратить на вентиляцию. Печи дымили, всюду воняло, как в нужнике. Там я сделал важное открытие: учителя считали, что во мне нет задатков современного вундеркинда. И я совершил первую серьезную ошибку — признал этот подлый приговор.
Это не значит, что я был таким уж тупицей. Я плохо успевал, и хотя учителя считали меня безнадежным, — а это были неплохие люди, все больше женщины, — зато среди учеников я прославился, все знали, что я могу за себя постоять и за словом в карман не лезу. Я не рвался в драку, но, если уж приходилось, дрался всерьез, а это оказалось не лишним, потому что в школе были отчаянные головорезы. И все же драк я не любил и вскоре понял, что с некоторыми из ребят, да и с учителями, могу сводить счеты иначе, неприятными намеками. Издеваясь над ними, я, можно сказать, открыл в себе талант.
Я так думаю, тут и Жилец сыграл немалую роль, потому что примерно в это время он у нас поселился. Конечно, его чувства к моей старухе всегда меня бесили, но у него был острый язык, а я восхищался им и старался его переплюнуть.
Но я не успевал почти по всем предметам. Мягко говоря, ученье шло у меня со скрипом. Память у меня была никак не фотографическая. Всякая бесполезная дрянь застревала в голове — уж это будьте покойны. А то, что вдалбливали мне на уроках старушки, сразу улетучивалось. Я кончил начальную школу, надо было сдавать экзамены. Я, можно сказать, вышел, как лошадка, на старт, но не побежал. То утро было самым несчастным в моей жизни, потому что вот уж два месяца моя старуха сама проверяла, как я готовлю уроки, и я даже верил, что это поможет, и не хотел ее огорчать, но сказать ничего не мог, только самописку кусал. Целая гора вопросов, и все такая муть — хоть бы на один я мог ответить. Только и делал, что кляксы сажал на бумагу.
Так что в конце концов я угодил на «Свалку», как ее называли, потому что это было гиблое место, да, именно гиблое. Там учились пятьсот отпетых головорезов, на целые две сотни больше против положенного, и им с ходу внушали, что они «безнадежные». Подонки, одним словом. Директором был один тип по фамилии Трёп — можете себе представить, как мы его звали за спиной. И действительно, он поневоле был жестоким. Голос у него скрежетал, как напильник. Некоторые из ребят были чуть не вдвое выше его ростом, но он этим не смущался. Из него вышел бы лихой гангстер или укротитель львов — взгляд отлично заменял ему хлыст. Помощником у него был Кэрразерс-Смит, долговязый, седой, неуклюжий, как плюшевый медведь, истеричный, как баба, гад в замшевых ботинках.
Старый Кэрразерс-Смит обычно носился по классам и орал как полоумный, а рассвирепев всерьез, разбивал нам в кровь носы. Но всего страшнее он бывал, когда прикидывался тихим. Этот старый К.-С. больше всех изводил меня всякими способами, и из-за него мой последний день в школе превратился, можно сказать, в эпопею.
Про учителей и говорить не стоит; мало кому из них удавалось удержаться в школе и показать себя — наши мальчики об этом заботились. Учителя приходили бодрые, во всеоружии психологии, педагогики и всяких идей, а уходили на костылях. И я видел, как здоровые, сильные мужчины плакали навзрыд. Мы были подонками и поступали, как подонки, только железная рука безжалостного Трёпа удерживала нас в повиновении.
Больше всего неприятностей было из-за курения. В школе выкуривали в день тысяч пять сигарет. Ярый курильщик, у которого нет денег на сигареты, — жалкое зрелище. Он психует, злится и не может сосредоточиться ни на чем, думает только, как бы добыть курева; если он не может добыть пачку сигарет честным путем, то нанесет ночной визит в какой-нибудь магазин или на склад, прихватив приятеля и стальной ломик. Кроме того, мы играли в тотализатор, и в школе был свой букмекер, а у него на побегушках шесть или семь ребят. Он так и не заработал себе на мотоцикл, не говоря уж про автомобиль, но в накладе не оставался, уж это будьте покойны.
Редкую неделю легавые не заходили в школу, и в таком случае уже с четверга старый Трёп начинал беспокоиться; говорили, он даже звонил в полицию, удостоверялся, что он им действительно не нужен. Денег и сигарет вечно не хватало, и для многих единственным способом их добывать было взламывать лавки или обшаривать чужие автомобили. Инструмент делали в школьной мастерской; стоило старику Джонсу отвернуться, как ребята расхватывали дюймовую сталь; а к горну и наковальне и не подступиться было. Мастерская стала главным центром по производству ломиков, на которые был большой спрос, потому что таким ломиком пользовались только один раз. Были и другие способы. Ездить без билета на трамвае и в поезде стало обычным делом; и даже самый толстый из наших ребят ловко пролезал в кино через любую дыру. Скупщику железного лома продавали железо, у него же украденное, свободно определяли на глазок, сколько дадут за моток провода, медь или латунь, и хотя у слепых мы никогда не крали, зато находили поживу получше, таская спелые груши с тележек у мальчишек-фруктовщиков, а для этого надо действовать дружно.
Носарь, младший брат Краба Кэррона, раз потехи ради подхватил велосипед какого-то полисмена, по-быстрому сгонял в город, а вернувшись, спокойно поставил велосипед на место и с невинным видом ушел.
Я не участвовал во всех этих делах — может, потому, что не курил всерьез и всегда мог выпросить денег на пачку сигарет у своей старухи или у Гарри. Честное слово, если б не голубиный пикник, я бы, наверно, кончил школу с отличием; я уже был старостой класса и мог бы стать старостой школы, увенчанным лавровым венком и с похвальной грамотой под мышкой.
Старик Трёп питал ко мне слабость, и, так как плохие отметки я получал только за невнимание и дерзости, он решил привлечь меня на сторону закона и порядка. Мне всегда было жаль этого Трёпа, но теперь я его ни капли не жалею. Он стал жертвой своих заблуждений — сам воспитывался в те времена, когда шахтеры становились министрами, пахари — поэтами, а мусорщики — миллионерами, вот и думал, что это возможно и сейчас. Иногда мне хочется прийти на «Свалку», швырнуть ему в рожу свой аттестат, которого я не заслужил, и объяснить, много ли пользы от этой бумажки. Я знал нескольких ребят, которые всегда носили аттестат при себе, но очень скоро поняли, что от этой бумажонки один только вред. И забросили ее куда подальше. Если нужно таскать кирпичи или мешки, то интересуются мускулами, а не образованностью. Да, братцы, если человек, скажем, нанимается заваривать чай и предъявляет аттестат с отличием, его гонят в три шеи — раз, два, три — и готово, как Лон Рейнджер говорит Тонто. Потому что у него не хватит ума хорошо заварить чай, если он думает, будто аттестат имеет какое-то значение. Понимаете?
Но, говорю вам, теперь я оставил бы старика Трёпа в покое. Он старался как мог, хоть и зазря. Я ему нравился, и он мне тоже, поэтому, повстречайся мы с ним завтра, я поставил бы ему пинту пива, чтоб поменьше было скрежета в его голосе. Подумайте только: я ему, а не он мне.
По правде говоря, это я придумал устроить голубиный пикник. Но не моя вина, что Носарь захотел еще и выпивон соорудить. Дело было так — раз вечером зашли мы в кино и увидели в цветном фильме традиционный английский пикник: бифштексы, отбивные, колбасы — в общем все, что только душе угодно. Я сказал — давайте и мы устроим такой пикник. Трое ребят, которые были со мной, согласились, и не успели мы оглянуться, как у нас уже была сумка с луком, которую кто-то увел с овощного рынка, а число желающих возросло до двух десятков, но бифштексами, отбивными и колбасами даже не пахло.
Не знаю, как мне в голову влетела эта шальная мысль, — наверно, прямо с неба, как большой жирный голубь.
— Голуби! У нас будет голубиный пикник!
В нашем городе без малого четверть миллиона жителей, и на каждого приходится не меньше десятка голубей. На месте старых кладбищ теперь разбиты скверики, где чувствительные старички и старушки часами кормят голубей. Голуби жиреют. Но поймать их не так-то просто.
Мы решили, что склад у нас будет в одном из пустующих домов, запасли проволоки, чтобы подвешивать птиц к потолку, сговорились, что сын третьего шефа из местного ресторанчика за ночь ощиплет и выпотрошит голубей. И, наконец, назначили вечер для пикника.
Оставалось только наловить голубей. Мы решили, что нужно по крайней мере по две штуки на брата; выходило штук шестьдесят с запасом на случай неожиданных гостей. Голубей не было, зато всяких предложений было до черта. Предлагали сети, духовые ружья, птичий клей, электрические силки, соколиную охоту — словом, чего только не предлагали. В конце концов договорились, кому где ловить, и решили действовать по двое, кто во что горазд.
Мне на пару с Носарем Кэрроном досталась стройплощадка за одним из кладбищ. Мы стали держать военный совет. Во-первых, мы решили прийти туда к пяти утра. В это время на улицах ни души, разве только пройдут шоферы автобусов или железнодорожники, а им некогда останавливаться, даже если они что заметят спросонок, но и это вряд ли. Конечно, полисмен будет делать обход, но стройплощадка в низине, так что опять же риск невелик.
Во-вторых, мы решили ловить голубей двумя способами, чтоб не спорить. Носарь хотел ловить на клей — ладно. Это был способ номер один. Способ номер два — силки из подручных материалов.
Мне нужно было решить еще одну задачу — как уйти из дому в половине пятого утра, но я помалкивал. Заикнись я об этом, Носарь засмеял бы меня. Насколько я знал, у них в доме была целая армия, и все промышляли именно в ту пору, когда магазины заперты. Но моя старуха, ясное дело, не пустила бы меня — у нее, наверно, во лбу фотоэлемент и, даже когда она спит, один глаз все равно не дремлет. В конце концов я придумал, что ей соврать. Моя старуха была тщеславна и клюнула на удочку.
В половине пятого я встал тихо, как призрак, — клянусь, ни одна половица не скрипнула, а это просто чудо, если учесть, сколько у нас скрипучих досок, которые оказались долговечней своих гвоздей. Я даже на пол сел, когда надевал носки, чтоб стул подо мной не затрещал. Но, видно, в чем-то я все же дал маху: она накинулась на меня, как волк на овечку.
Ну и вид у нее был: в папильотках, глаза круглые, глядит подозрительно.
— Куда это ты?
— Да ведь я ж тебе говорил, мама, мы тренируемся в бассейне перед соревнованиями с другой школой.
— Сейчас полпятого, а ты сам сказал, что бассейн открывается в семь.
— Я хотел пораньше позавтракать, чтоб не сразу после еды плавать.
— Что-то тут не чисто. Говори правду!
— Слушай, мама, просто я хочу быть к состязаниям в хорошей форме. Вот и все.
Тут под окном свистнул Носарь.
— А это что?
— Что?
— Кто-то свистнул. Надеюсь, ты не спутался с ворами? Ну-ка, посмотрим.
И она пошла к двери, как была в ночной рубашке и в папильотках. Мне ничего не оставалось, как пойти за ней.
— Эй, ты! — крикнула она Носарю, который гонял ногой камешек на другой стороне улицы. — Иди сюда.
Он подошел с самым невинным видом, и это была ошибка, потому что мою старуху именно это больше всего настораживает. Я же ее и приучил.
— Тебе чего здесь надо? — спросила она.
— Он, мама, вместе со мной учится плавать на спине и брассом…
Носарь подхватил:
— И прыгать с вышки.
— Но в такую рань… — Она сверлила нас глазами. Наверняка думала, что мы затеяли кражу со взломом или что-нибудь еще похуже. Может быть, поджог. — Зайди выпей чаю. Ты ел что-нибудь?
— Хлеб с маслом.
— Это ни на что не похоже. Заходи, позавтракаете по-человечески.
Наверное, Носарь Кэррон в жизни своей так не завтракал. Он привык ко всяким переделкам и был большой обжора, так что ни капли не огорчился. Когда она, наконец, отпустила нас, было уже половина седьмого, но не успели мы дойти до угла, как она меня окликнула.
Оказывается, я забыл плавки и полотенце.
— Хорош пловец! — сказала она. — Ну, а он как же?
— О чем это ты?
— Сам знаешь о чем — у него тоже плавок нет.
Я не растерялся и сказал, что Носарь надел плавки под трусы, а вытрется моим полотенцем. Теперь уж мне было безразлично, поверит она или нет. Все равно голуби накрылись.
Я нагнал Носаря злой как черт.
— Вот психованная! — сказал я. — Утро пропало. Что теперь делать?
— Жмем по-быстрому, — сказал он. И, помолчав, добавил: — А она молодчина.
— Кто?
— Твоя старуха, — сказал он, похлопывая себя по животу.
Пропустив это мимо ушей, я сказал:
— Нечего теперь и ходить — в семь часов на стройке работать начнут.
— Все равно идем.
И я пошел, потому что нужно было как-то убить время. Короче говоря, пришли мы на площадку, а там нас уже ждали шесть голубей, готовенькие. Оказывается, Носарь с вечера рассыпал там зерно и намазал землю клеем. Я стоял, как дурак, не зная, что делать, а он живо свернул птичкам шеи. Мне оставалось только отнести свою долю под рубашкой. Забавно было чувствовать их тяжесть, коготки и клювы царапали мне кожу, а ведь еще на восходе они были живы и летали как ни в чем не бывало. Я чувствовал себя живодером и дураком, потому что в конце концов оказался просто носильщиком. Мы добыли даже больше голубей, чем приходилось на нашу долю, но почти без моего участия. Да, мне было досадно.
Ловля голубей шла всю неделю. Сытые, доверчивые, уверенные в человеческой доброте, они попадались в силки, запутывались в сетках, их стреляли в упор. Уцелевших словно подменили. Друзья голубей вдруг обнаружили, что эти птицы до смерти боятся не только их, но даже статуй. Зато голубиный пикник удался на славу. Мы устроились под навесом старой литейной в дальнем конце оврага. Костер развели под стальной сеткой, которую уволокли со стройки. У нас не было древесного угля, но мы собрали на берегу реки сухие бревнышки, дали им хорошенько прогореть, а потом уж стали жарить голубей. Видели бы вы наших мальчиков, когда первые две птицы зашипели на углях. Несколько ребят сидели вокруг костра на старых опоках, остальные потрошили голубей. Самые отпетые резались в карты. Угли в костре сверкали, как в кузнечном горне. Никогда еще в старой темной литейной не было так весело. И вот наши птички запели на огне. Жир капал сквозь сетку, вздымая язычки пламени, распространяя вокруг райский запах. Сила!
А когда я стал переворачивать голубей — эх, красота. Они так пахли, что картежники бросили играть, а остальные — потрошить. Все стояли вокруг костра и нюхали. Правда, против запаха вкус у голубей оказался уже не тот.
А потом Носарь приволок здоровенный ящик пива. В таких случаях вопросы задавать не положено. Никто не стал допытываться, откуда ящик. Может, он упал с тележки; может, сам убежал с пивоваренного завода, а может, его просто купил в магазине какой-нибудь добрый дядя, которому захотелось угостить ватагу молодых тружеников. Какая разница? Пикник удался на славу, хоть мы забыли захватить соль.
Если б не пиво, это был бы самый счастливый день в моей жизни. Но из-за пива вышла неприятность. Его купили в открытую, целым ящиком, и это была ошибка.
Носарь отдал краденую сумку своему брату, тому самому, о котором я уже рассказывал, и попросил купить ящик пива.
Продавец взял деньги на заметку, и сыщики свалились Крабу на голову, как целая тонна кирпичей.
Краб, ясное дело, хотел выгородить брата, но легаши приперли его к стенке. Они знали больше, чем он, и взяли его врасплох, когда брат ничем не мог ему помочь. Так что в конце концов Носарь попал к ним в лапы, и вся история с пикником всплыла наружу. Оказывается, Носарь по дороге к нам увидел машину с открытой дверцей и спер оттуда дамскую сумочку, а это была машина легкомысленной жены богатого судовладельца — не спрашивайте, что она делала на Шэлли-стрит, может, со скуки суп разливала в меблирашках.
Там было двенадцать фунтов и куча дорогих безделушек. Носарь попал в исправительное заведение и чуть было не загремел в Борстал. А через год он вернулся на «Свалку» героем и ходил с таким видом, будто в одиночку залез на Эверест.
Старый Кэрразерс-Смит выступил по этому случаю на школьном собрании; так и сказал прямо с кафедры:
— Тебе посчастливилось вернуться к нам, Кэррон. Смотри же, чтоб этого больше не было.
А войдя к нам в класс, он сказал очередному учителю, который был прямо из колледжа и на нас практиковался:
— Смотрите, Томсон, как бы вам стол не обчистили. Ни в чем нельзя быть уверенным, если в школе полно всяких птицеловов и взломщиков.
Ну, насчет птиц никто не спорил, но все, как один, кроме самого Носаря, возмутились, когда услышали про взломщиков. Конечно, старый Кэрразерс-Смит тут свалял дурака. Трёпа не было, он недавно схватил простуду, и Кэрразерс-Смит, наслаждаясь властью, не мог устоять перед искушением разыграть из себя частного сыщика. Ну и дуб! Он вызывал нас по одному, толкал речи, убеждал, что Кэррон — плохая компания, требовал, чтобы мы говорили правду, обещал все сохранить в тайне.
Ему повезло — он наслушался столько всяких россказней, что хватило бы на целый роман. Но про Носаря так ничего и не дознался, потому что Носарь был одинокий волк и всегда действовал один, как в той истории с ловлей голубей, так что если б кто даже захотел его продать, все равно ничего не вышло бы.
А я сказал напрямик:
— Кэррон не плохой. Если б не пикник, ему и в голову такое не пришло бы. У него только один недостаток — щедрость.
— Значит, это была его доля?
Широко раскрыв глаза, я ответил наивно:
— Да, сэр. Я же вам говорю, он щедрый.
— А ты знал, что он задумал? Скажи правду, и даю слово, это останется между нами. Никто не узнает.
— Да неужто? — сказал я. — А я-то думал, все давно знают. Да и заранее знали.
— Про то, что он хочет украсть сумку?
— Да нет же, сэр. Про племенных голубей его отца. Он принес трех самых лучших, потому что диких поймать не мог; один получил в прошлом году приз за перелет через Ла-Манш; только, пожалуйста, сэр, старику не говорите, а то он убьет Носаря.
— Пошел вон!
В жизни не видел, чтоб человек был в такой досаде.
Но он мне отомстил. У меня отобрали значок старосты, и все мои честолюбивые планы рухнули. С тех пор на меня махнули рукой, и даже старик Трёп больше в меня не верил. Встречаясь со мной в коридоре, он только головой качал. И твердил, что я самое большое его разочарование.
— Я-то, — добавлял он, — верил, что ты будешь на высоте.
А я все позабывал его спросить, что это за высота такая и где она.