1
Если выпьешь лишнего, погано только во рту и в брюхе, а от неудачи весь бываешь сам не свой. Особенно если ты тщеславен и много о себе воображаешь. Только я начинал думать о приятном, все мои проклятые неудачи сразу выплывали на поверхность. Не в том дело, что я оглядывался назад, перебирал все те места, где работал, и знал, что там и всюду какая-нибудь механическая тестомесилка, или конвейер, или кусок проволоки гораздо важнее меня. И не в уверенности, что любой старый бульдозер, бетономешалка или самосвал не только сами по себе выгодней и лучше меня, даже если я из кожи вон вылезу, но в них выгодней и лучше вкладывать деньги, и даже когда они пойдут на слом, то будут стоить больше, чем я, живой или мертвый. Оглянуться не успеешь, а уж вся эта система навсегда наложила на тебя клеймо неудачника.
Бывало, слушаешь на «Свалке», как какой-нибудь хмырь, только что из колледжа, говорит о создателях империи, промышленности, науки и всего прочего, и чувствуешь надежду. А стоит войти в ворота гигантского завода, именуемого жизнью, и всем надеждам конец.
Так что ни к чему вся эта трепотня насчет дальнейшего образования. Дальнейшее образование — на что оно и чего ради? Всякий проблеск мысли, всякий порыв обречен на медленную смерть в беспросветной и выматывающей тесноте «Свалки».
Иногда я вспоминал об этом, лежа в овраге. Не вспоминал только об одном, потому что это было еще слишком свежо, — о том, что мы сделали с беднягой Кэрразерсом-Смитом в судный день — последний день учебы.
Но в то утро, когда мы с Носарем и еще несколькими ребятами, которые имели на него зуб, шатались по школьному двору, нам казалось, что это будет блеск. В ту среду все, кто получил аттестат с отличием, ходили героями, а нам нечем было похвастать. Нам тоже хотелось отличиться. И вот в четверг у нас уже был полный порядок — боеприпасы наготове, оставалось только дать команду. Как водится, кто-то проговорился, и скоро вся школа знала, что приготовлен какой-то подарочек для нашего К.-С. В последний день учиться лень, и все делали, что хотели. Ребята в классе глядели на нас с восхищением и перешептывались; как только учитель вышел за дверь, они стали нас расспрашивать, подначивать, хорохориться раньше времени.
Да, мы были героями дня. Но я хоть и храбрился, а душа у меня была не на месте. Сам не знаю, как мне удалось это скрыть. И учителя чуяли неладное, но решили, что ребята просто радуются каникулам. Во всяком случае, доискиваться они не стали. Теперь я иногда жалею об этом.
В общем из-за того, что кто-то проговорился, дело чуть не сорвалось. Мы выскочили из школы и побежали к полуразрушенным домам, где у нас были спрятаны боеприпасы. Носарь на бегу обернулся через плечо и сказал:
— Вон сколько их собралось поглазеть!
Вся школа толпилась во дворе и за воротами. Это был номер!
— Дело дрянь, — сказал я. — Теперь он почует недоброе. Давай плюнем.
— Погоди, он у нас попляшет, — сказал Носарь. — Ты что, перетрухал, Красавчик?
Я чуть не дал ему в морду. Он единственный безнаказанно назвал меня Красавчиком. Но только один раз. Мне этот случай крепко запомнился. Я чувствовал, что мы поступаем нехорошо, и, может, именно оттого, что чувство это было так сильно, я не ударил его, а сказал только:
— Ну что ж, будет потеха.
И потеха была.
Когда я встал на свое место в подъезде, меня прошиб пот. Теперь я помню только, какое у него было лицо, когда мы открыли огонь. Я знал, что он не выдержит и побежит. А мне как раз это меньше всего хотелось видеть — его лицо, когда он побежит.
Один из наших стоял наверху у окна; и он потом рассказал мне, как все началось. Он видел, как Кэрразерс-Смит с портфелем бодренько вышел из школы, предвкушая долгие каникулы и не замечая, какая необычная тишина его окружает. Тот малый рассказывал, что он вышел за ворота и прошел шагов двадцать по улице, как вдруг что-то ударило его в спину. Он обернулся. Ученики как ни в чем не бывало гуляли по двору, только медленнее обычного. Несколько ребят, которые шли следом за ним, сразу повернули назад. И зря. Тут старый К.-С. понял, что дело не чисто.
Ему стало не по себе. Один раз он замедлил шаг — видно, опять хотел обернуться, но гонор ему не позволил. Тот малый рассказывал, что он весь съежился — видно, здорово сдрейфил. Пройдя половину улицы, он не выдержал. Тот малый рассказывал, что он обернулся и поднял портфель — наверно, хотел махнуть толпе учеников, чтобы они расходились по домам. Только они не разошлись. С ними что-то непонятное произошло. С тех пор я видел такое еще несколько раз и не хотел бы увидеть снова. Они рассвирепели и не знали пощады. Тот малый рассказывал, что, когда К.-С. пошел дальше, на нем лица не было. Он все озирался, глядел на пустые двери и окна, но не на таковских напал: ни один носа не высунул. Он не видел нас, но чувствовал наше присутствие. Если бы не проволочная загородка вдоль велосипедного трека, он рванул бы прочь от этих грозных домов. Но он должен был идти вперед, потому что другого пути не было.
Тяжко видеть, как взрослый человек пытается спастись бегством. Пусть даже он подлюга и ты его ненавидишь. Все равно это тяжко. Затеял все я, но не я бросил в него первый гнилой апельсин. А когда и я бросил, то не в Кэрразерса-Смита, а в себя, в свою выдумку. Но все-таки бросил.
И тут все будто с цепи сорвались. Теперь никто уж и не прятался. Ребята швыряли в него гнилые фрукты и что попало как одержимые и радовались. И я теперь не знаю, почему им от этого становилось легче, а только уверен, что старый К.-С. виноват в этом не больше, чем моя старуха.
Бросали метко. Через минуту он уже весь был забрызган желтым апельсиновым и красным помидорным соком. Он пустился бежать, но его встретил град ударов, и тогда он остановился, резко повернулся назад, хотел что-то сказать, потом уронил портфель и закрыл лицо руками. Теперь он уже не соображал, что делает. А на него так и сыпалась всякая дрянь.
Он упал на колени. Потом снова вскочил и побежал. Вся орава бросилась следом, и я тоже пошел за ними. Я надеялся, что никто, не подбежит к нему близко, и оказался прав. Он мчался, как ракета. Все улюлюкали. Подобрав полы пальто, он спрыгнул в глиняный карьер, оступился и кувырком полетел вниз. Стало тихо, все глядели на него. Он скатился на дно и лежал неподвижно. Потом зашевелился, подсунул руку под голову. Он не то дрожал, не то тяжело дышал, не то плакал. Не знаю. Я не видел его лица.
А потом подошла собака и стала его обнюхивать. Помесь терьера с дворнягой. Она обнюхала его всего и дошла до шеи. Потом стала его лизать. Наверно, была голодная.
Старик К.-С. лежал тихо и не отгонял ее.
И тогда всем стало стыдно или страшно.
— Ну вот, мы его проучили, — сказал Носарь.
— Будет знать, — сказал Мышонок Хоул.
Никто больше не смеялся.
— Ну ладно, ребята, вали отсюда, — сказал Носарь.
Просить не надо было. Только мы с Носарем и еще несколько человек присели на корточки и добрых минут пять смотрели на него, но он ни разу не пошевельнулся. А собака все лизала его и, наконец, добралась до лица. Тогда Кэрразерс-Смит встал и, хромая, заковылял к ближним домишкам. Собака пошла за ним. Оба не глядели на нас. Иначе я бы, наверное, не выдержал и убежал. Даже если бы на меня поглядела только эта дворняга.
Остальное мне рассказал Носарь. Когда старик К.-С. встал и пошел, мы решили, что больше нам тут делать нечего. Один только Носарь не хотел уходить. В конце концов мы ушли без него. Не знаю, чего он там увидеть надеялся. А было вот что: старый К.-С. постучался в первую же дверь и попросил напиться. Носарь говорил, что его впустила одна из тех старух, каких у нас в городе видимо-невидимо развелось. Восемнадцать стоунов весу, туфли еле на ноги налезали, месяц, наверно, не мылась, в засаленном черном платье. Наверно, она его почистила и напоила чаем, а ему уж, наверно, было все едино, потому что Носарь не видел, чтоб он оттуда выходил.
Мы-то ушли, а Носарь остался. Я пошел было домой. И вдруг мне стало страшно. Бояться было нечего, мне ничто не грозило, но я побежал не домой, а совсем в другую сторону. Может быть, я не хотел идти опять по той улице, мимо пустых домов. А может — убегал от чего-то, что было сильнее меня. Только, братцы, я весь дрожал. Бежал я быстро и сделал порядочный круг: назад от Старого города, по краю оврага, а потом с ходу через мост. С моста я увидел Носаря — он все сидел на корточках. Я не стал на него глядеть и побежал дальше. У городской библиотеки я свернул и припустил к мебельному складу. Там я хотел остановиться и перевести дух, но что-то гнало меня вперед. Я знал, что мне ничего не будет. Знал, что старик К.-С. не донесет в полицию на меня одного, потому что нас было человек двадцать, но поделать ничего не мог. Когда я перебегал через дорогу, меня чуть не сшиб мотороллер.
На ругань водителя я обратил не больше внимания, чем на его шлем, как у космонавта, потому что, когда за тобой по пятам гонится тигр, тебя уж ничем не проймешь, особенно если не знаешь, что это за тигр и каков он из себя. Кажется, я отмахал без остановки мили три. Но и потом не сразу пошел домой, а свернул на окраинную улочку, чтобы отдышаться. Там я сел, прижав руки к груди, которая ходила ходуном под взмокшей от пота рубашкой, и стал сам с собой пререкаться:
«Какая муха тебя укусила?»
«Не знаю, старик, ума не приложу».
«Спроси, чего отмахал три мили, а говоришь — ума не приложу».
«Это просто инстинкт во мне заговорил».
«Ты уверен?»
«Я теперь ни в чем не уверен».
«Разве он не двуличный враль? Разве он не сам виноват? Чего ж ты беспокоишься?»
«Я не беспокоюсь. Просто не ожидал, что так выйдет. Вот и все. А пробежаться полезно, для здоровья».
«Послушай, старик, ты хочешь стать взрослым и ничего на свете не бояться. А что, если тебя огреют по башке бутылкой, или велосипедной цепью, или пырнут ножом?»
«Так то ж меня. Пожалуйста, сколько угодно».
«Ты трус. Ты сразу сдрейфишь. Выдержать удар всякий может, а вот нанести его — это потрудней. Надо быть решительней. Научись бить».
«Ну ладно, ладно. В следующий раз так и сделаю».
«Смотри же, старик, не то пропадешь. Об тебя будут ноги вытирать — так и останешься на всю жизнь Красавчиком, как назвал тебя сегодня Носарь».
«Ладно, полегче. Насчет Носаря знаю сам, этого я больше не позволю. Ни ему, ни другим. Морду разобью первому, кто меня так назовет».
«Вот и молодец».
Но я вовсе не думаю, что достаточно было мне потрепать самого себя по плечу, чтобы все забылось. И я не мог забыть об этом, когда валялся на солнышке в овраге, ожидая начала своей блестящей карьеры на поприще прокладки канализации.
Наконец явился дядя Джордж, и я понял, что больше уж мне не валяться на солнышке.
— Сапоги. Ему нужны крепкие сапоги, — сказал он моей старухе. Я сидел неподвижно, как манекен. — И кепка — терпеть не могу, когда рабочие ходят без кепок.
— Я куплю. А комбинезон тоже нужен? — спросила моя старуха.
— На моем участке — никаких комбинезонов. — Я думал, он сейчас скажет, что там, в канаве, нужно одно только голое достоинство. — Купи ему штаны покрепче — плисовые или молескиновые. Ему часто придется нагибаться или работать лежа, а я видеть не могу прорех.
— Куплю.
— Лучше молескиновые. Они, правда, тяжелые, зато прочные, и вид у него будет приличный… Придется ему там попотеть, мы ни для кого послаблений не делаем. Ты ведь не уронишь честь семьи, Артур?
Я что-то буркнул или, вернее, прорычал.
— Мы так тебе благодарны, Джордж! Поблагодари дядю Джорджа, Артур.
— Спасибо, дядя Джордж.
— Не подведи меня — вот лучшая благодарность. Не рассчитывай на то, что я твой дядя. Имей собственное достоинство.
Вот оно, начинается!
— Он не подведет, правда, Артур?
— И не подумаю.
— Ну то-то. Значит, скоро увидимся. Встань пораньше, ровно в семь будь на участке и, кстати, лучше приезжай на велосипеде.
— А трамвай чем плох? — спросил я.
— За проезд надо платить. И кроме того, может, придется съездить кое-куда по моему поручению — ясно?
Куда уж ясней! Братцы, я уже видел все с такой ясностью, словно глядел в сильный полевой бинокль. Раб, мальчик на побегушках, доверенный, лакей, пособник, рассыльный, козел отпущения, подхалим и все прочее. Не хватало еще только шлюх к нему приводить.
— Он возьмет велосипед, Джордж.
Мне вдруг пришло в голову, что моя старуха — идеальный образец женщины, которая не может сказать «нет», она готова наобещать золотые горы, как бойкий аукционист на торгах. Когда он сказал про велосипед, я взвился. Велосипед у меня был совсем новый, и я считал его самым ценным своим имуществом; красивый, яркий, низкий, сверхлегкий, он был моей гордостью, хотя я им почти не пользовался, потому что летом ездить на нем жарко, а зимой холодно. Но я не хотел, чтоб он валялся на участке или колесил по городу ради удовольствия и удобства дяди Джорджа. Не говоря уж о том, что я сам буду уставать и злиться, как собака.
— Мама, не поеду же я на гоночном велосипеде.
— Значит, у тебя гоночный? Что ж, мальчик, учись жертвовать все, что у тебя есть, на алтарь честного труда.
— Велосипед — ни за что, — сказал я. Моя старуха ошалело разинула рот и не могла слова вымолвить. — Придется ей купить мне какой-нибудь подержанный драндулет… Их сколько угодно…
— Ну, если хотите выбросить деньги… — начал дядя Джордж.
— Пускай возьмет мой, — сказал Гарри. Он только что вошел и с мрачным видом стоял в дверях. Паша оглядел его с головы до ног.
— Это тот молодой человек, который живет с тобой, Пег?
— Не живу, а снимаю комнату, — поправил его Гарри.
— Ну, понятно, — сказал дядя Джордж. — По-моему, теперь, когда мальчик устроен, нет надобности… Впрочем, это не мое дело. Ну, мне пора. Куча забот. Нет покоя честному человеку. Важное собрание, заседания двух комитетов, а потом — целая кипа писем… Мы — рабы демократии.
— Ну еще бы, столько дел, — сказала моя старуха. — Кстати, Мэри просила у меня швейную машину. Может, захватишь? Одну секунду, я сейчас вложу ее в ящик…
— У меня нет ни секунды, — сказал Великий Человек. — Нужно бежать. Знаешь что, пускай Артур ее принесет.
Наконец-то моя старуха не сказала ему «слушаю, сэр». В ней шла отчаянная внутренняя борьба. Да, братцы, у нее даже дух перехватило.
— Ладно, — сказала она наконец. — Я лучше ее сама принесу, а заодно подрублю для Мэри занавески.
Но ему это было, что слону дробина.
— Ей-богу, Мэри будет тебе очень признательна. Ну, до свидания.
И дальше, как пишут в пьесах: [Дядя Джордж выходит], — а мы с Жильцом получаем головомойку.
— Оба вы хороши! Одному поднесли работу на блюдечке, а он сидит и плетет какую-то чушь про паршивый велосипед, другой сует нос не в свое дело… За кого вы, черт возьми, себя считаете?
— За людей со здравым смыслом, — сказал Жилец. — Но незачем устраивать шум, я просто предложил мальчику свой велосипед.
— Ты потакаешь его капризам!
— Зато не стал бы потакать этому старому жулику, будь спокойна.
— Что это значит?
— А то, что ты готова была ему задницу лизать.
— Вот что, лучше перестань ухмыляться, не то плакать будешь, — сказала она мне. — А ты, капитан с разбитого корыта, оборванец несчастный, знай, что я готова один раз поступиться гордостью, чтобы вывести мальчика на хорошую дорогу…
— Всему есть предел.
— Он меня загоняет, как зайца, — сказал я.
— Тебе это не вредно. Поездишь, поработаешь — от этого никто еще не умирал.
Но она уже выдохлась. Верный признак: Жилец снял мокрые башмаки и поставил их на каминную решетку, а она будто и не заметила.
— А что делать? — сказала она, встряхивая скатерть над столом. — Ведь и у вас там приходится кланяться десятнику. Так лучше быть обязанным своему, чем чужому.
— Нет уж, спасибо, — тихо сказал Жилец.
— Ты здесь ни при чем. Я только говорю — прежде чем унижаться, нужно хорошенько подумать.
— Вот тут-то ты и промахнулась, — сказал он. — Мы только что видели женщину, которая так унижалась, что дальше некуда.
— Должен же кто-то делать необходимое.
— Ты сильно перестаралась, ей-богу, он упивался этим.
— Ну ладно, — сказала она. — Хватит. На будущее — слышишь, Артур? — пусть кто-нибудь другой отдувается в этом доме. А с меня хватит.
Прекрасная сцена, но толку от нее никакого. Единственное, что я из нее извлек, — это кое-какие намеки на прошлое Жильца, но если учесть, что он любитель приврать, они не очень-то заслуживали доверия. И его велосипед. Да еще самую жесткую пару молескиновых штанов, какие когда-либо сковывали человеку ноги. Я не шучу — настоящие доспехи цвета трухлявых грибов, а уж запах от них был и вовсе ни на что не похожий.
Я никогда не купил бы эти штаны, но моя старуха была в таком настроении, что я не рискнул спорить, боясь нового шума. Но когда утром я натянул их, то почувствовал, что сгорю со стыда, прежде чем первая морщина тронет их гладкую, девственную поверхность. Носить их было все равно, что ходить по пояс в воде.
Даже мою старуху взяло сомнение. Она была еще в халате, жарила яичницу с ветчиной и заливалась, как жаворонок.
— Гляди, Гарри! — крикнула она. — Вот рабочий человек в полном снаряжении… О господи, они похожи на крашеные канализационные трубы. Ну как, ничего?
Я кивнул — по неопытности не знал еще, что, идя на новую работу, нужно одеться так, чтобы поменьше бросаться в глаза; но если б я тогда знал все, что знаю теперь, то скорее пошел бы туда в коротких штанишках. Жилец, увидев меня, даже присвистнул; он вышел следом за мной на двор.
— Давай помогу надеть велосипедные зажимы, — сказал он. Хотел меня подбодрить. — Все будет хорошо. Главное, держи язык на привязи, крепко подумай, прежде чем что спросить, а если над тобой подшутят, смейся первый.
— Меня старыми шутками не купишь, — сказал я.
— А ты послушай меня: раз-другой дай себя купить, — сказал Жилец. — Ну, счастливо.
Моя старуха стояла в дверях черного хода.
— Ты не пожелаешь ему удачи? — спросил Жилец.
— Старайся, — сказала она. — Делай, что тебе велят. — И ушла в дом.
— Ей уж невмоготу, — сказал Жилец задумчиво. — Ну, вот и заложен краеугольный камень в твоей жизни.
— Как бы этот камень мне на шею не подвесили, — сказал я.
— Ну, ничего, захочешь — уйдешь, ты ведь свободен, — сказал он. И эти слова накрепко засели у меня в памяти.
Мне часто приходилось вставать рано, так что, встав в седьмом часу, я не увидел ничего нового. Вокруг все сплошь велосипеды, редкие машины и автобусы. Движутся медленно, тихо, и все будто очумелые. Как в телевизоре, когда звук выключен. Педали крутятся тяжелее свинца. Дым лениво ползет из труб. И ни одной улыбки. На всех лицах читаешь сладкие воспоминания о сне и твердое убеждение, что надо запретить работать как можно скорее. Седьмой час утра — самое лучшее время, чтоб начать революцию.
Нет ничего приятнее тишины, если отправляешься в путешествие. Но, братцы, честное слово, когда в первый раз едешь на работу и кругом тихо — это тоска. Лучше уж пусть оркестр гремит вовсю. А одинокая труба в седьмом часу утра — как вспомню, до сих пор мурашки по коже бегают. Колеса словно в вате увязали. Этот старый драндулет сразу дал мне жизни. Ехать на нем было все равно, что молоть железо в кофейной мельнице, только проворачивать еще потруднее. Строительный участок был на западной стороне, милях в трех от дома, и на полпути, когда мне предстояло еще одолеть подъем в добрую милю, спустила шина. Я открутил вентиль, и резинка лопнула у меня в пальцах. Сумки с инструментами, конечно, не было.
Когда я дотащился до участка, было десять минут восьмого. Для начала неплохо.
Это был пустырь шириной ярдов в пятьдесят, с пологим уклоном к реке. До реки оттуда было около мили. Через пустырь протекал ручеек. Параллельно ему шла канава, куда укладывали трубы. Я увидел бетономешалку, два бункера, здоровенный бульдозер, множество бетонных труб диаметром футов в шесть, компрессор и большой сарай. Если б не гул голосов, доносившийся из сарая, — полная картина тихого воскресного утра; не хватало только колокольного звона.
Я поставил велосипед у стенки и едва просунул голову в дверь — столько внутри набилось народу. Какие-то люди сидели по стенам и сладко дрыхли. А те, что не дрыхли, обступили стол, за которым сидел какой-то хмырь с жабьей мордой — видно, тамошний букмекер, — записывал ставки на клочке бумаги и считал мелочь, которая кучей лежала около него.
На меня никто не обратил внимания.
— Где мастер? — спросил я.
Человек, который сидел у двери и клал заплату на комбинезон, сказал:
— А тебе чего?
— Мне мастера.
— Эй, вы, потише! — сказал букмекер. И странное дело, в сарае впрямь стало тише. — Ну, что там?
— Мне мастера, — повторил я.
— Это еще что такое! — сказал он. — Погоди, я тебя научу разговаривать. Ты племянник начальника участка?
Я кивнул.
— Странно. Разве он не сказал тебе, чтоб ты обратился к старшему закоперщику?
— Нет. Велел быть здесь в семь, вот и все.
— А ты, малец, неплохо начал — сейчас уже десять минут восьмого.
— Я шину проколол.
— Ладно, — сказал он. — Подымись-ка вон на ту ступеньку, во-во, повыше. — Он засунул большие пальцы в карманы жилета и встал, чтобы лучше видеть. Все остальные тоже рассматривали меня. — Ну, брат, я уж лет двадцать не видал настоящих молескиновых штанов, — сказал он. — Взгляните только, ну и красота!
— Шик-блеск, — сказал человек с иголкой.
— А кобуры при нем почему нет?
— Так вот, — сказал букмекер. — Первым делом пойди окуни эти штаны в ручей и стань мужчиной.
— На себя бы лучше поглядели, — сказал я.
Длинноносый тихонько присвистнул. А я — ноль внимания. В общем начал с того, чем хотел кончить. Не позволю какому-то жулику себя грязью обливать.
— Ого! — сказал он. — Да ты, я вижу, остряк.
— Слушайте, — сказал я. — Я эти штаны снять могу, а вот вы свою рожу не снимете.
Ему это пришлось не по вкусу, но он громко захохотал.
— Нет, вы только послушайте, — сказал он остальным. — Язык-то у него неплохо подвешен, совсем как у дяди… Ладно, обожди минутку, сынок, я тут распоряжусь, и тогда потолкуем.
Он велел всем выйти, и сарай сразу опустел. Через две минуты я услышал, как заработал компрессор, загрохотали грузовики, и тогда мне стало ясно, почему он называл себя старшим закоперщиком.
Когда все вышли, он сосчитал денежки, собранные с этих простаков, и выписал несколько путевых листов. Мне надоело стоять, и я сел. Он кончил писать и сидел, с усмешечкой постукивая тупым концом карандаша по столу.
Наконец он сказал:
— Много о себе думаешь, сынок, а?
— Не люблю, когда из меня дурака делают.
— Тебя как звать-то?
— Артур.
— Так вот, Артур, я тебе сейчас все растолкую. Ты на дядю Джорджа не надейся. И ни на кого не надейся. Да на него и не очень-то можно надеяться, потому что он здесь почти не бывает. Он очень занятой человек, твой дядя Джордж, и во всем зависит от меня. Моя фамилия Спроггет — для тебя я мистер Спроггет.
— Хорошо, мистер Спроггет.
— Вот молодец. А теперь беги к бетономешалке и скажи Джорджу Бзэку, чтобы научил тебя работать лопатой.
— Кому-кому?
— Джорджу Бзэку. И вот еще что, сынок…
— Да?
— Насчет моей рожи ты лучше помалкивай.
Я промолчал. Бросил на него убийственный взгляд и вышел. Жалить, как змея, и виду не показывать — вот мой метод. Но внутри я весь дрожал. Не понравился мне этот старший закоперщик. Вот уж действительно змея.
Джордж Бзэк оказался тем самым длинноносым. Грузовики сваливали щебенку, и он лопатой кидал ее в железный грохот. А я должен был грузить щебенку на конвейер, который подавал ее в бункеры, а оттуда — в бетономешалку. Старик Джордж дал мне лопату и показал, что нужно делать, а потом стоял, глядя, как я орудую, с доброй улыбкой, от которой все лицо у него как-то смялось. Наконец он взял у меня лопату и показал, как ее держать. Я поблагодарил.
Он снова перешел на другую сторону грохота и почесал нос.
— А ты храбрый мальчуган, — сказал он. Лицо его сморщилось в улыбке. — Да, рожа у него и впрямь подгуляла, и ее не снимешь, деваться тут некуда.
Он усердно работал лопатой и каждые минут десять разражался трескучим, как пулеметная очередь, смехом. Но почти до девяти часов он не сказал больше ни слова.
— Завари-ка чайку, малыш, — сказал он наконец. — Чайник в сарае.
Я положил лопату, но от этого мне не полегчало. Правую руку мне как будто взрезали. Она вся болела.
— Ничего, научишься, тогда лопата сама работать будет, — сказал он. — И Спроггета обманывать тоже научишься. Дрянной он человек.
Во мне было без малого шесть футов росту да весу около ста семидесяти фунтов.
— Я могу за себя постоять, — сказал я.
— Ну, это уже скучно, — сказал он и снова взялся за лопату. Я заварил чай, рабочие обступили меня. И тут-то появился дядя Джордж. Подошел. Оглядел всех, а меня словно не заметил, потом сказал Спроггету:
— Ну как?
— Все в порядке, Джордж, — сказал букмекер. — Новенький опоздал, больше ничего.
Он только проворчал что-то себе под нос.
— Надо осмотреть крепления, — сказал он, и оба ушли.
Кажется, тогда только я по-настоящему понял, что он за человек. Он не взглянул на меня, не сказал ни слова, всем своим видом показывая, что я дерьмо или еще что похуже. Представьте себе, как я стоял там со здоровенным чайником в руке, оскалившись, сверкая глазами. Кто-то сказал:
— Выпьем, что ли, чайку, Ковбой?
Чайник был большой, тяжелый и горячий. Старик Джордж сразу понял, что у меня на уме.
— Налей-ка мне, сынок, — сказал он, протягивая кружку. Я взглянул на него. Он покачал головой. Так что чайник остался у меня в руке и не пришлось вызывать скорую помощь. Было девять часов, всего два часа прошло, но, братцы, мне они показались долгими, как два года.