Глава 1. Она где-то здесь
— Шур! Эй, Шу-ур! Привет!
— Здравствуй, Ром!
— Вы в какой каюте?
— В девятой.
— А мы в девяносто девятой. Во здорово! Нарочно не придумаешь! Ваша где?
— На самой верхотуре. У нас одноместная на двоих. С дедом.
— А мы с Кимом в трюме. Он говорит, внизу веселее. Нас четверо. Два этажа. На верхние места лесенки. Каюта — блеск! С иллюминатором!
— А кто с вами?
— Не знаем ещё. Не сели.
Два мальчика — один крепенький, рыжий, нос в веснушках (это Ромка), а другой ростом поменьше, худой и белобрысый очкарик (Шур) — встретились на главной палубе туристического теплохода «Волжанин».
— Айда к нам наверх!
И помчались по трапу.
— Ух ты, как высоко тут! — выдохнул Ромка. — Народу мало. Я знаю, эту палубу зовут «шлюпочная». Пошли на корму, оттуда берег виден, а тут пристань загораживает, — не умолкал рыжий. — Ты куда уставился? Ой, опять на Лильку? Она ж задавака первый сорт!
Подзатыльник пришёлся на самую середину затылка. Шур был хоть и щуплый мальчонка, но это умел делать классно.
— Ты чо? Я тебе как другу, — рыжий почёсывал затылок.
— И я как другу.
— Это, между прочим, не метод, — насупился рыжий.
Белобрысый ничего не ответил. Немного погодя спросил:
— А… где ты увидел… — он никак не мог произнести вслух то самое имя.
— Лильку, что ли? Да вон…
— Это не она.
— Да ты чо? Я Лильку, что ли, не зна… Точно, не она. Только шляпа такая же.
— И шляпа не такая. Та с голубой ленточкой, а эта — с красной.
— И ленту разглядел? Ну ты, Шур, даёшь!
Несмотря на полученный подзатыльник, Ромка уже улыбался да так, что шевелились веснушки на розовых щёках и носу.
А у Шура лицо вдруг стало белым, как рубашка, отглаженная мамой полчаса назад. Когда он её надел, она была ещё тёплая от утюга. Потом остыла на плечах. Но сейчас Шуру показалось, что рубашка стала горячей, как сам мамин утюг. К пристани подкатила легковая машина. Та самая. Тёмно-вишнёвая «Лада». Он прекрасно знал её и, увидев, всегда радостно пугался. Сердце сначала катилось куда-то в пятки, а потом останавливалось. Так Шуру казалось. А после неожиданно сердце обнаруживалось в разных местах. То в шее, то в висках, то в спине, то где-то под мышкой, где отчаянно колотилось.
Ромка поглядел на товарища, безнадёжно махнул рукой:
— Я к себе в трюм. У нас девяносто девятая, запомни, — и убежал.
А из тёмно-вишнёвой «Лады» выпорхнула девочка в белой шляпе с голубой ленточкой. Из-под полей шляпы — длинные золотые волосы, распущенные по плечам. Не прямые, как солома, а мягкими волнами. Белое лёгкое платье — вниз колокольчиком. В руке голубая сумочка. «В цвет ленточки на шляпе», — понял Шур. Это была Лилия Нильская — девочка, которая училась в одном классе с Ромкой и Шуром.
Кто вслед за ней вышел из машины, Шур не видел, потому что всё на свете уже перестали существовать. Он видел только, как девочка легко побежала вниз к Волге. И… растворилась… Где же она теперь? Где?
Умом он понимал, что она стремительно врезалась в толпу людей у пристани и затерялась среди них. Но фантазия рисовала другое.
Вот она подбегает к воде, входит в неё, идёт всё глубже и глубже в своём белом платье вниз колокольчиком, красивая, улыбающаяся, идёт, идёт и… скрывается под водой. Она же — Лилия. В шесть вечера этот цветок тонет в воде и только утром опять всплывает. А сейчас было как раз около шести часов вечера.
Шур вздохнул и улыбнулся. Всё стало реальным. Ромки рядом не было. Когда ушёл, не заметил. Шур читал всё-всё, что касалось лилий. Собирал открытки с лилиями и вырезал картинки, где был этот чудесный цветок.
Сейчас Шур стоял на палубе против своей каюты. Там дедушка, Никита Никитич, разбирал вещи, аккуратно уложенные мамой в чемодан. Увидев внука, он постучал в стекло и поманил его пальцем. Шур покорно пошёл в каюту. Шёл и боялся оглянуться, боялся свернуть с палубы в свой коридор. Вернее, нет, не боялся, а волновался. Было радостно и тревожно, и всё вокруг совершенно необыкновенно. Он знал, он чувствовал, каждой клеточкой своей чувствовал, что Лилия где-то здесь. На теплоходе. Неизвестно ещё, в какой каюте, но здесь. Она может в любой момент оказаться рядом. Вот сейчас он оглянётся… Вот сейчас завернёт в свой коридор…
Это случилось с ним недавно. В конце весны. Ещё в начале её он мог преспокойно стукнуть портфелем Лильку по спине или подставить ей ножку и при этом ничего не почувствовать. Но вот однажды…
Да, да, он помнил день, даже час, когда это началось. Шёл второй урок. Химия. Лилька стояла у доски, не зная, как написать формулу. Стояла и своими голубыми глазами в упор смотрела… на него. На Шура. А он… на неё. Глаза в глаза. Ему показалось, что смотрели они целый час. А всего-то, наверно, три секунды. С этого всё у него и пошло. Потом он понял, что она просто ждала подсказки, больше ничего не означал её взгляд. Но он уже ничего не мог с собой поделать. И всё изменилось вокруг. Стало необыкновенным. Трава, деревья, небо, стены класса и люди. Да, да, люди стали ласковее, добрей.
Шур вошёл в свою девятую одноместную.
— Ну, как, дружок, не подерёмся с тобой в этой тесноте? — спросил дед, улыбаясь. — Смотри, куда я кладу твои вещи.
Шур усмехнулся:
— Не подерёмся, габариты наши позволяют.
Оба худые, поджарые, места много в пространстве не занимали.
У них было две путёвки. Одна в эту каюту, а другая — в четырёхместную, как у Ромки с Кимом, в трюме. Но дедушка заранее договорился с начальником маршрута, чтобы им обоим разрешили жить здесь. Наверху. И они из дома взяли небольшой надувной матрасик для щупленького Шура. Он будет спать на полу. Дед был убеждён, что нежить ребят вредно. Шур не сопротивлялся. Он всегда соглашался с дедом. Они очень любили друг друга. Особенно сблизились в последний год, когда умерла бабушка. Один понимал другого не только с полуслова, а даже с полувзгляда.
— Иди-ка, дружок, принеси питьевой воды в графине. Из крана нельзя ни пить, ни мыть фрукты, только умываться. А бачок с кипячёной — на главной палубе.
— А где главная?
— Эта та, на которую мы с пристани шагнули. Найдёшь, не маленький.
Внук с пустым графином убежал.
— Шурик! И ты тут? Как хорошо! Хоть кто-то знакомый.
Это был голос (ой!)… Лилиной бабушки, Елены Ивановны. Вот она стоит на трапе с большой хозяйственной сумкой. Тяжело дышит. Лицо в мелких капельках пота.
Они познакомились в день похорон Шуриной бабушки. И эта, тогда ещё совсем чужая бабушка, чем-то напомнила Шуру свою, которой уже не было. Жила она на той же улице через четыре дома. А потом оказалось, что это бабушка Лильки Нильской. Когда он узнал об этом, не удивился, не обрадовался, не огорчился. Ведь это было ещё до того взгляда на уроке химии.
А сейчас сердце Шура покатилось в пятки и… остановилось. Так ему показалось. Шур схватил хозяйственную сумку.
— Здрасьте, вам куда?
— Не поднимай, она тяжёлая. Надорвёшься.
— А вы, — улыбнулся Шур, — не надорвались?
— Я привыкла. Тут лестницы очень крутые.
— Это трапы, — поправил её Шур.
Она звала его Шуриком, как и его родная бабушка.
Ему это нравилось. Он только не любил, когда его звали Шурой. Шура — это девочка, рассуждал он, а мальчик — Шур. Все к этому в классе привыкли и звали его Шуром. А вот Шуриком дома уже никто теперь не звал.
— Какая у вас каюта?
— Самая лучшая. Люкс «а»! Лилечкин папа, мой зятёк, расстарался.
Шура бросило в жар. Когда он выбежал из девятой каюты с пустым графином, то в коридоре заметил две каюты люкс «а» и люкс «б». Значит, они будут жить через несколько шагов друг от друга.
Сердце обнаружилось в ушах. Забилось, забухало, зашумело. Он быстренько донёс сумку и поставил в коридоре около приоткрытой двери, за которой слышался смех Лилии. Шур с радостным испугом отпрыгнул от этого смеха и чуть не кубарем скатился по трапу. За спиной услышал бабушкин голос:
— Шурик, заходи в гости. Будем рады.
Графин в руке дрожал, и холодная кипячёная вода из крана бачка то и дело не попадала в горлышко. Намок рукав белой отглаженной мамой рубашки. А Шур никак не мог успокоить дрожащую руку. Сейчас с полным графином ему нужно будет пройти мимо того смеха. Почему ему страшно? С облегчением подумал: а может быть, бабушка уже плотно закрыла дверь?
— Что с тобой, дружок? — участливо спросил Никита Никитич. — Бледный какой.
— Бежал быстро. Запыхался.
С палубы в окно их каюты заглянула рыжая голова Ромки.
— Здрасьте, Никита Никитич!
Дед Шура был учителем и работал в их школе.
— Здравствуй, заходи, если поместишься.
Ромка поместился.
— Ты как нашёл наше окно?
— А я во все подряд заглядывал.
— Ох, Карасиков, оказывается, придётся мне вас ещё и правилам приличия учить.
— А отметки будете ставить?
— Подумаю.
Ромка прибежал явно с каким-то сообщением. Видно было по глазам, по шевелящимся веснушкам.
— Ну, что?
— Ты, Шур, сядь, а то на пол брякнешься. Или к стене прислонись.
Шур прислонился к шкафчику, где уже висели его с дедом вещи.
— Ой! Кто с нами в каюте! Умрёшь! Не поверишь!
— Кто?
— Фанера! С мамашей!
Два звонких ребячьих ха-ха-ха! взметнулись, стукнулись о потолок и рассыпались по каюте горшком.
— Ох и повезло вам с Кимом! Ха-ха-ха!
Никита Никитич приподнял брови.
— Ой, дед, эта Фанера нам в классе во как надоела, — Шур провёл ребром ладони по горлу, — летом бы от неё отдохнуть. А тут… Ха-ха-ха!
Никита Никитич прекрасно знал, что Фанерой ребята в классе зовут Валерию Алмазову, длинную, тонкую и сухую, как палка, стриженную под мальчишку, не отличающуюся особым умом и способностями. Двойки частенько гостили у неё в дневнике, а иногда случалось, и колы. Порой она не могла сообразить самых простых вещей. И её окрестили: Лера-Фанера. Потом Лера постепенно отпала, а Фанера прилепилась навечно.
Ребята продолжали хохотать.
— А помнишь, как она отвечала: «Корма — это нос корабля»? Ха-ха-ха!
Теперь уже захохотали все трое, но мужской голос быстро смолк.
— А чего мы хохочем? Плакать надо! Ха-ха-ха!
Но настроение было такое, что от всего хотелось хохотать. До упаду.
— А мамаша ей до плеча. Кругленькая, вся блестит.
— Как… блестит?
— Ну… на плечах что-то с блеском. И щёки и нос тоже блестят. Командует — жуть! Всё ей не так! Всё плохо! А зовут, ох, умора, Зина Вольтовна!
— Вольтовна?
— Ну!.. Или Амперовна?.. Нет, Вольтовна, точно.
— Есть такое имя — Вольт. Я встречал не раз, — вклинился в весёлые ребячьи голоса Никита Никитич. — Только, наверно, не Зина, а Зинаида?
— Нет, она сама сказала — Зина Вольтовна.
— Ну, смотри, Ромка, как бы током не шарахнула. Ха-ха-ха!
— Теперь понятно, почему Фанера такая бешеная.
— Ребята, вы же эту женщину совсем не знаете.
— Мы зато Фанеру знаем. Ой, ха-ха-ха!
И вдруг все трое замолчали, потому что заговорило теплоходное радио. Сначала в нём что-то треснуло, потом зашуршало, потом заскребло и неожиданно чистый басовитый голос теплоходного радиста объявил:
— Внимание, работает радиоузел теплохода «Волжанин». До отправления теплохода в рейс осталось пятнадцать минут. Через пятнадцать минут наш теплоход отправится в рейс. Просим провожающих попрощаться с отдыхающими.
— А нам не с кем прощаться, Шур, айда на палубу. До свиданья, Никнитич… Ой… Никита Никитич. Извините.
Пряча улыбку в усы, учитель молча кивнул. Он знал, что все ребята в школе за глаза зовут его Никнитичем.
Мальчишки выбежали из каюты. Потом рыжая голова Ромки опять показалась в дверях.
— Вы не обижайтесь, ладно? А? Вот когда скажешь «Никита Никитич», вы далеко-далеко и просто учитель, да? А когда «Никнитич», то вы совсем свой и рядышком.
— Ладно, ладно, иди, говорун.
— А можно все время буду звать вас Никнитичем?
— Только не на уроке.
— Ну, что вы! Конечно! Спасибо!
Голова исчезла.
В этом бедовом говорливом рыжем Ромке было что-то простодушно-симпатичное.
«Хорошо, что он дружит с Шуром», — улыбчиво подумал Никита Никитич.
Глава 2. Плывём!
Теплоход давно шёл по Чебоксарскому морю. Позади уже было общее собрание — знакомство туристов с командой судна, где выступали капитан, и начальник маршрута, и культурник, и врач, и директор ресторана, и другие работники теплохода. Позади был и ужин, где каждому туристу определили его постоянное место в ресторане. Шур очень волновался при этом. Он боялся, а вдруг с ними за один столик посадят Лилию с бабушкой? Тогда он не сможет ничего есть. Никнитич заметил это волнение, но пока не смог понять, отчего оно. Но с ними рядом оказалась седая угрюмая женщина из их коридора. Звали её Марией Степановной. Ещё вертлявый парень Оська, который всё время оборачивался к соседнему столику, куда посадили его товарища по каюте, а ему, Оське, там уже не хватило места. И миловидная девушка Лия.
Когда она произнесла своё имя, Шур взволнованно заморгал.
— Как? Ли…лия?
— Не Лилия, только Лия. А у меня подружка есть, так та вовсе Ия.
— Всего две буквы?
— Да. Она меня провожала.
Шур зашевелил губами, что-то беззвучно произнося себе под нос.
— Что ты там сочиняешь, дружок? — поинтересовался Никита Никитич.
И Шур, сам удивляясь своей смелости, вдруг произнёс:
— Лилля, Лия, Ия и я — это весёлая наша семья! Ой? — и сразу же покраснел.
— Классно! — рявкнул Оська так, что на него зашикали. — Только не весёлая, а туристская.
Шур уже не мог произнести ни слова от смущения. Характер у него был ужасно скромный.
— Может, ты будущий Евтушенко? — сказала Лия.
А Шур ещё больше залился краской. Он спиной всё время чувствовал, что в противоположном конце ресторана сидит Лилия с бабушкой. Её не видно, не слышно, но она здесь. Через несколько столиков от него.
Всё это было уже позади. А сейчас Шур и Никита Никитич со своей шлюпочной палубы смотрели на Волгу. Оба грустные. Даже очень. Они стояли лицом к пологому левому берегу, который теперь был далеко-далеко. Перед глазами море воды. Огромное. Наше. Чебоксарское море. Шур то и дело прикладывал к глазам бинокль, который висел у него на шее.
— Дед, ты погляди-погляди, что же это? — взволнованно говорил Шур и совал ему бинокль.
— Не надо, дружок, я и так вижу.
Они оба смотрели на одно и то же.
Из воды здесь и там торчали чёрные вершины уже мёртвых деревьев, которые были затоплены водой прямо на корню.
— Да что же они наделали?! Какое имели право! — не унимался Шур, видимо, подразумевая под словом «они» тех, кто дал распоряжение затопить деревья.
— Видишь ли, дружок, существуют определённые нормы…
— Какие ещё нормы?
— Определённое число деревьев на гектар, при котором имеют право производить затопление.
Шур этого понять не мог.
— Они же живые были! Весёлые, зелёные! Листьями шевелили, с ветром играли! А их… под воду. А сколько, может, рядом с ними стоят, только пониже и не видны!? Что же это, дед, а?
Никита Никитич ничего не ответил, только вздохнул. Чёрные, голые ветки тянулись из воды к небу, будто моля о защите. Большинство вершин почему-то было направлено к Чебоксарам. И Шур выкрикнул:
— Дед, ты видишь, они же шлют нам проклятия!.. А может, помощи просят, а?
Никита Никитич не возражал, молчаливо думал: «На дрова сейчас зелёный лес рубят. А сколько дров пропало под водой. Всё наша торопливость. Показуха! Скорей-скорей! Чтоб досрочно. А зачем? Кому нужно раньше, если оно плохо?! Сдадут объект за неделю до срока и рады, и шуму на весь свет. Ура! Ура! А через несколько дней глядь! Объект уже на ремонте. На полгода. Зато во весь голос поуракали! Эх…».
— Здрасьте, Никита Никитич! — звонкий девчачьий голосок прервал мысли учителя.
— Здравствуй, Лилия. И ты с нами плывёшь?
— Да, мы с бааб в люксе «а»». Вот наши окна.
— С кем… ты?
— С бааб. Я так бабушку зову.
— А-а…
Никита Никитич заметил, каким напряжённым стало вдруг лицо у Шура, когда одноклассница вышла на палубу. И руки задрожали, держа бинокль. И слишком уж долго он не отрывает его от глаз. А впереди кроме волн, бегущих одна за другой, ничего нет. Что он так усиленно разглядывает?
— Бааб, — позвала Лилия в своё окно, — смотри, вон видишь волна, она синяя, а край серебристый. Самый краешек переливается, как отделка. Гениально. Свяжи мне такое же платье. Чтоб само синее, а отделка серебряной ниткой. С люрексом, ну, ты знаешь. Смотри и запоминай. Прекрасное сочетание.
Бабушка в окне покорно кивала.
— Отделка, как твои волосы.
Седая голова закивала ещё быстрей. А Шур всё смотрел и смотрел в бинокль.
— Что ты там видишь? — Лилия быстро подошла к ним.
Никита Никитич инстинктивно отступил на шаг. Она удивлённо подняла тонкие брови. Учитель внимательно вгляделся в её костюм и тоже удивился.
— Я думал, ты вся в краске вымазана, как заправский маляр.
Лилия расхохоталась.
— Извините, конечно, Никита Никитич, но вы несовременны.
Лилия была в брючном костюме. Вблизи оказалось, что он совершенно новый, но на вид очень странный. Весь в пятнах и кляксах. Серых, чёрных, белесых, жёлтых — всяких. Пятна сидели всюду, где могли усесться. Казалось, что на Лилию стряхнули краски с каких-то огромных кистей, что она запачкана вся с головы до ног, только почему-то краска не попала на волосы и лицо.
— От тебя хочется подальше, чтоб не запачкаться, — сказал Никита Никитич. — Это теперь… модно?
Лилия усмехнулась, пожала плечами, всем существом своим выражая то, что учитель совсем не разбирается в моде.
Потом она решительно взяла из Шуриных рук бинокль и уставилась на волны.
— Что ты разглядывал?
— Там… чайки…
— Вот ещё! Что, я чаек не видела? — она вернула бинокль.
— Я смотрел, какие у них глупые… морды… нет, лица, — обернулся к деду, — а как сказать?
Никита Никитич с улыбкой заметил:
— Нет такого слова в русском языке. Говорят «головы», но это, конечно, не то.
— А сидят чайки на волнах, как в креслах… Чудно… В бинокль видно.
У Шура слегка дрожал голос, но заметил это только дедушка. Лилия тряхнула золотыми волосами:
— Спущусь в музыкальный салон.
И ушла.
Никита Никитич ухмыльнулся:
— Ишь ты, платье ей свяжи, как волжская волна. Смотрит вокруг, а видит только себя.
Шур промолчал па это дедово замечание. Повернулся и ушёл в каюту.
— Какой хороший день, — сказал Никита Никитич бабушке, которая из люксовского окошка всё ещё смотрела на синие волны с серебряной отделкой. — Выходите на палубу подышать.
— Да-а… я ещё не все вещи по местам разложила.
— Внучка разложит.
Бабушка безнадёжно махнула рукой:
— Разве дождёшься? — и неожиданно для самой себя вдруг сказала: — Сейчас выйду.
Они сели на мягкие, откидывающиеся, словно в театре, стулья как раз против девятой каюты. Шуру изнутри были видны в окошко два затылка — бабушки, совершенно седой, и деда — с проседью. Шур собирался идти искать Ромку, но за окошком начали говорить о ней, о Лилии. И он будто прилип к дивану, прямой, неподвижный, не имея сил шелохнуться.
Говорила бабушка. И часто вздыхала.
— Ничего с собой поделать не могу. Люблю её до безумия. Кажется, вся жизнь в ней. Знаю, что балую. Ездит она на мне верхом. Единственная внучка, поздний ребёнок. Потакаю всем её капризам. Знаю, плохо это. Видите, какое противоречие жизни — и люблю и порчу её сама. А иначе не могу.
Шур не мог понять, как это «и люблю и порчу». Одновременно. Так не бывает. Раз любишь, зачем портить? Голова-то есть на плечах. Этот добрый и застенчивый мальчишка ещё не знал, как не могут ужиться порой разум и сердце, живущие в одном человеке.
Ветер неожиданно метнулся по палубе, вытянул шёлковую занавеску в окошко из каюты. Она задела дедушкин затылок. Никита Никитич стал поворачиваться, чтоб заглянуть в каюту, кто щекочет. Шур, за миг до этого не имевший сил пошевелиться, вскочил с дивана, присел, спрятался за кресло. Зачем он это сделал, сам не знал. Дедушка посмотрел в каюту, перекинул шторку обратно и сел на своё место.
— Мой внучек тоже меня беспокоит. На вид мальчик, а ум и сердце — постарше. А вот дружок его на вид взрослее, а внутри мальчишка. Бедовый. Ему жить проще, чем моему. Мой скромный чересчур и впечатлительный. Таким жить сложнее. Он мне скорей девочку напоминает. А вот… мальчик.
Когда говорят о тебе самом — это выдержать почти невозможно. Шур осторожно нажал на ручку двери, чтобы она молча, не лязгнув, открылась, и выскользнул в коридор.
Глава 3. В девяносто девятой
Ромкину девяносто девятую Шур нашёл сразу. Открыл дверь, шагнул и тут же споткнулся об эмалированный зелёный бачок, сверх которого стояло ведро и на полу рядом с бачком другое ведро. Оба пустые. Удивился, огляделся. Ким лежал на втором этаже, уткнув нос в зачитанную книжку. Ром сидел на первом этаже около столика, вделанного в стенку, и крутил колёсико транзистора. А с другой стороны столика тоже на первом этаже оказался чёрный, похожий на мальчишечий, Фанерин затылок и спина. Девочка сидела, упёршись лбом в стенку, и не шевелилась. Все молчали.
— Вы чо, воду носить собираетесь? — спросил Шур, показав на вёдра и бачок.
Молчание продолжалось. Только из-под Ромкиных пальцев вырвались обрывки непонятных фраз, потом музыка. Шур в недоумении пожал плечами. Ким, перевёртывая страницу, подал голос:
— Молодой человек, когда входишь, положено здороваться.
— Так виделись же!
— Мы с Ромкой не одни в каюте.
— Это с Фанерой, что ль, здороваться?
— Хха-а! — выстрелил Ромка.
Если б даже такой вежливый парнишка, как Шур, в школе персонально поздоровался с Фанерой, весь класс грохнул бы от смеха.
— Эх ты, — крикнул Ром, — надо было войти и сказать: здравствуй, Фанера наша драгоценная.
— Что за драгоценная? — сдвинул брови Ким.
— А она у нас самая драгоценная в школе. Она же — Алмазова!
— М-м-м, — мыкнул Ким, углубляясь в книжку, наверно, попалось интересное место.
— Чо читаешь?
Ким не ответил. Значит, интересное место ещё не кончилось.
— Братья её написали. Модные. Забыл фамилию, — сказал Ромка.
— Вайнеры, — буркнул Ким.
— Точно. Один в Москве живёт, другой в Ленинграде. Как вместе пишут?
— Это Стругацкие, а не Вайнеры, — поправил Ромку Шур.
Текст пошёл, наверно, менее интересный, Ким оторвал нос от страницы.
— Шур всех авторов знает, а ты? Когда последний раз читал книжку добровольно? Всё музыку ловишь?
— А чего их читать, время терять? Всё равно забудутся. А под музыку потанцевать можно.
Ромка было начал выделывать кренделя ногами и туловищем, но стукнулся о Фанерины ноги. Она молча подобрала их. Ноги тонкие, длинные, согнутые в коленках, как у кузнечика. Так подумал Шур, глядя на Фанеру, которая, казалось, лбом собиралась продавить стенку каюты.
Задвигалась ручка двери, потом дверь распахнулась, и в каюту шагнула, споткнувшись о бачок с ведром, низенькая круглая женщина, на которой, действительно, всё блестело. И платье, и платок на плечах, и лицо.
— Здрасьте, Зина Вольтовна, — вежливо сказал Шур.
Она молча кивнула. Лицо было красным и сердитым. Когда Фанера оторвала лоб от стенки и посмотрела на мать, Шур увидел, какая она зарёванная. А на лбу малиновое пятно от стенки. Цыганские, чёрные глаза распухли, руль увеличился в размерах.
Рулём ребята в классе называли Фанерин нос. Для женского, а там более девчачьего лица он совершенно не годился. Это был нос большой и выразительный, словно оторвали его у какого-то дяди и против желания посадили этой черноволосой девчонке.
— Не кажется ли вам, — обратился Ким к мальчишкам, — что нас слишком много в каюте?
Ромка с Шуром переглянулись и, не говоря ни слова, вместе с транзистором вылетели вон.
— Чего у неё руль распух? Ревела?
— О-ой, что тут было-о… — Ромка махнул рукой, — ругань стояла! Столбом! Мама с дочкой сцепились. У этой Вольтовны голос — труба! Только на сцене выступать. А электричества в ней! Так и искрит! Фанере по спине кулаком ка-ак даст! Ким мне кивал-кивал, чтоб я вышел, а мне ж интересно.
— Не вышел?
— Неа.
— А чего ругались?
— Эта Вольтовна взяла вёдра и бачок — в Астрахани насолить рыбы.
— А что у нас, в Чебоксарах, есть, что ли, нечего? — удивился Шур.
— Во! Фанера ей так и выпалила. Из-за них, говорит, в каюте не повернуться. Позоришь, говорит, меня. А та: живёшь на всём готовом! Нет заботушки семью кормить! А сама пожирней любишь!
Шур представил тощую, как палка, Фанеру. А тут «пожирней»…
— А потом съехала на какого-то Антона Валентиныча, что Фанера его не любит. А он к ней всей душой, кроссовки ей купил.
— Тоже мне душа — кроссовки, — усмехнулся Шур. — А кто этот Валентиныч?
— Ненай. А Фанера говорит: у меня родной отец есть. А кроссовки носи сама. Вот тут Вольтовна ей кулаком по спине.
— А может быть, это отчим? — предположил Шур.
— Может.
— А мы ничего в классе не знаем, с кем живёт, как живёт. Только насмехаемся.
— Точно, — кивнул Ромка. — Может, дома она её кулаком по голове трескает! Вот Фанера и молчит у доски, как пробка, с отбитыми мозгами. А мы даже подсказать не хотим, болваны.
Ребята поднялись по трапу и остановились в коридоре, который вёл в музыкальный салон. Оттуда были слышны звуки пианино.
«Она играет,» — подумал Шур, и сердце покатилось-покатилось куда-то, а куда именно, он пока ещё не понял.
Мимо них прошла Лия, направляясь на эти пианинные звуки. Волосы её, длинные и прямые, занавесочками висели с двух сторон лица до самой груди, и от этого лицо казалось узким и тоже длинным. А может, оно и без волос было такое? И Шур сейчас же представил себе волосы Лилии, блестящие, золотые, а не тускло-серые, как эти. Они мягкими волнами лежали на плечах, а не грустно свисали вниз.
Вдруг Лия обернулась к Ромке:
— Когда твой брат книжку прочитает? На неё очередь.
— А он что, ЭВМ? Ты же час назад дала её.
— Поторопи.
— И не подумаю.
Ромка рявкнул над её ухом транзистором.
— Сумасшедший, — и ушла, тряхнув своими прямыми волосами.
— Она за нашим столом сидит, — сказал Шур.
— Ну-у? Не нравится она мне.
— Почему?
— Задаётся. А Ким на неё пялится и прямо тает весь. Не понимаю, чего в ней нашёл? — Ром вздохнул. — Глаза у него тогда делаются какие-то чужие, прямо страшно смотреть.
— Ну, какие?
— Как у Иванушки-дурачка. Глупые.
— Ты чо, Иванушка-дурачок самый умный.
— А у него глупые, — ещё раз вздохнул Ромка, — и что мне с братом делать, не знаю. — Вдруг толкнул Шура в бок: — Капитан!
Шур обернулся. По длинному коридору к ним приближался высокий стройный, красивый человек в капитанской форме. Из-под фуражки белели седые виски. Светло голубые глаза, как два ледяных шарика, смотрели строго и серьёзно.
Ребята почувствовали, как на них надвигается холодная волна. Вот-вот подплывёт и окатит с головы до ног. Оба, не сговариваясь, шмыгнули в дверь, ведущую на среднюю палубу, и примолкли. Ром только успел выключить транзистор, как капитан в ту же дверь вышел на палубу, молча глянул на ребят и твёрдой, размеренной походкой направился в сторону кормы. Холодная волна отхлынула, ребята переглянулись.
— Ух ты, — выдохнул Ромка, — команда, наверно, дрожит перед ним. А он их на ковёр! И драит! А что? Так и надо. Капитан ведь.
— Зато какой… — улыбчиво произнёс Шур. — От такого и ругань приятно слышать.
— Ну, сказанул! — не согласился Ромка, — если меня кто ругает, так уродом кажется.
— Эх ты, — почему-то сказал Шур, будто пожалел Ромку.
Но Ромка этого не заметил.
Глава 4. Он же — Звёздный!
А на Волгу, на берега, на теплоход уже надвинулся вечер. Тут и там зажглись бакены и дружелюбно подмигивали ребятам. То красным, то зелёным глазом.
— А на той стороне белые мигают, — сказал Шур.
— Почему?
— Потому, что это правый берег, а тот, где белые, левый.
— А-а… Точно, я же знал, только забыл.
— На каждом судне спереди горят два огня, зелёный и красный. Зелёный справа, а красный слева. Я сразу запомнил: красный — слева, где сердце.
— Причём тут сердце? — удивился Ромка.
— Ну, как ты не понимаешь. Где сердце, там — красный.
Ромка пожал плечами. Шур ухмыльнулся.
— Чем-то ты мне напоминаешь Фанеру.
Ромка, конечно, мог бы обидеться, но им навстречу шёл незнакомый теплоход, и как раз в это время он стал мигать нашему теплоходу короткими ослепительными вспышками. И наш тут же ответил ему такими же огненными взглядами.
— Переговариваются, — понял Ромка и заулыбался.
— Это называется «отмашка», — пояснил Шур. — Они говорят друг другу какими бортами им расходиться. Сейчас разойдутся левыми. Видел, мигали с левой стороны? И наш мигал и встречный. Чаще всего левыми расходятся.
— А ты откуда всё знаешь? — спросил Ром и тут же, чтобы Шур не успел ещё раз сравнить его с Фанерой, сам ответил, — Никнитич, да?
— Ну, конечно, дед рассказывал.
Теплоходы быстро приближались друг к другу.
— Ух ты, четырёхпалубный! А как легко идёт! — восхищался Ромка.
— А наш всё равно лучше, хоть и трёхпалубный, — заметил Шур.
— Почему лучше?
— Потому, что тот чужой, а это наш. Мы уже привыкли к нему, он уже родным становится.
— Точно. Наш лучше.
Всего за несколько секунд два теплохода на полном ходу промчались один мимо другого, и вот они уже всё дальше и дальше друг от друга. Только взволнованная Волга с шумом плещется о борт, будто сердится. Да нет, не сердится, а просто играет волнами.
Шур, не отрываясь, смотрел на удаляющийся теплоход. Вот он меньше, меньше становится. И вдруг глаза у мальчишки округлились.
— Ой, что это? Смотри! Ромка! Это — чудо! Как в сказке!
— Что? Кто? Где чудо? — завертел рыжей головой Роман.
Но ничего особенного вокруг не увидел. А Шур всё смотрел и смотрел на удаляющийся теплоход, а в глазах какой-то восторг и радостное недоумение. Снял очки, протёр, опять надел. Шур очень дорожил этими очками. Они были единственные, которые не съезжали с переносицы на кончик носа. Удивление и радость не уходили.
— Дёрни меня за ухо!
Ромка дёрнул.
— Ой-ой! Значит, правда! Смотри, смотри, он же алмазный! А может… — Шур поднял голову, посмотрел вверх, — нет, целы, на месте. Смотри на теплоход.
— А он — в небе?
— Я думал, может, звёзды на него слетели. Он же — звёздный! Видишь? Это чудо!
Ром таращился, веснушки шевелились и на щеках и на носу, но чуда не видел.
— А главное, вспыхнул весь сразу. На моих глазах. Как фейерверк.
Ромка посмотрел в небо, потом на уходящий теплоход:
— Может, у тебя температура?
— Да не брежу я! Я смотрел-смотрел на него. Он был обыкновенный. И вдруг ка-ак сверкнёт, как вспыхнет в одно мгновенье весь. Видишь, переливается всеми огнями?
И Ромка затих, ухватившись руками за перила.
— Правда-а, — выдохнул он, — сверкает. Ух ты! Если б не ты, я бы и не заметил. Чего это он, а? Был-был обыкновенный, а потом стал звёздный.
Шур опять поглядел на небо.
— Нет, эти звёзды ему не годятся. Он сейчас весь обсыпан Сириусами.
— Че-ем?
— Есть такая звезда первой величины — Сириус. Она только зимой у нас видна, чуть ниже созвездия Ориона. Я тебе покажу зимой. Напомни. Она самая яркая в небе. И этот теплоход сейчас весь в Сириусах. Ага?
— Ну ты даёшь, — только и мог выговорить Роман.
Глава 5. Значит, тебе можно доверять тайны
Теплоходное радио объявило, что все туристы приглашаются на левый борт средней палубы для прощания с городом Горьким. Баянист, идя по коридору, уже заиграл мелодию «…над городом Горьким, где ясные зорьки…» и вместе с нею стал спускаться по трапу на среднюю палубу. А Шур стоял на своей, шлюпочной, и задумчиво смотрел перед собой. Ему не хотелось отсюда уходить и хором прощаться с этим красавцем-городом. Ему хотелось запомнить всё-всё, что он видит, и оставить в себе. Увезти с собой. На память. А потом дома вспоминать-вспоминать, как он сейчас стоял и смотрел.
Мимо, торопясь, прошла девушка культмассовик. На волосах у неё сидели две пластмассовые божьи коровки, а под мышкой были большие свёртки бумаг, прикреплённых к палкам, на которые эти бумаги накручены. Палки разъезжались в разные стороны, она их всё время поправляла, подтыкая свободной рукой. Один свёрток упал, развернувшись, и Шур увидел, что на бумаге написан какой-то текст. Успел прочитать: «В рубашке нарядной, к своей ненаглядной…». Так это она песни тащит под мышкой, чтобы все туристы пели, даже те, которые не знают слов. Будут читать и петь. Это понял Шур.
Так оно и вышло. Объявили прощание с городом, а на город никто и не смотрит. Все спиной к нему стоят, уткнувшись носами в эти бумаги на палках. И поют. Спели про Горький. Это понятно. А потом… ой, что это они? Шур не поверил ушам. Мотив «Коробейников», но слова… Куда делся Некрасов? Пелись какие-то другие фразы про турпутёвку, про тёщу, про воблу… Вперемешку с новыми халтурными словами попадались и некрасовские строки. Зачем это? Зачем Некрасов рядом с ними? Кто придумал такое нелепое соседство? «Подставляй-ка губки алые, только за борт не свались…» Люди пели и улыбались глупыми, не очень весёлыми улыбками.
А теплоход шёл по Волге плавно и, казалось, бесшумно. Шур смотрел на берег. Вот он, недалеко. Рукой подать. Красная зубчатая стена лезет вверх, в гору. А из-за стены рвётся в небо пышная зелень, кое-где сверху тронутая позолотой. Вторая половина августа. Приплывут домой и в школу. Как интересно нынче желтеют деревья, не все сразу, а вершинки. Будто кто-то с неба вылил на них бачок осенней краски.
Красная стена всё выше, выше. А там, на самом верху — памятник Валерию Чкалову. Лётчик стоит спиной к Волге, он смотрит на город. А вниз от него к реке сбегает гигантская лестница. Она белая и выделялась на фоне разноцветного берега. Шур смотрел и думал: если сфотографировать эту лестницу отсюда, с теплохода, и выпустить такие лестничные открытки, то их можно будет дарить мамам на Восьмое марта. По форме лестница похожа на восьмёрку огромных размеров.
Совсем недавно, с час назад, Шур со своей туристической группой был вон там, у подножия памятника. А теперь только мысленно стоит рядом с ним.
Вчера плыли вверх по Волге, сейчас вниз. К Чебоксарам. Это такой маршрут путёвки: Чебоксары — Горький — Астрахань — Чебоксары. После завтрака все туристы вышли, чтобы идти на пешеходную экскурсию по Горькому. А вчера во время ужина их разбили на группы. Шур с дедом оказались в шестой группе. А Лилия с бабушкой в седьмой. У каждой группы свой гид того города, куда приплыли, и свой маршрут. Во время экскурсии Шуру было, с одной стороны, легко: он не чувствовал, что Лилия где-то здесь и в любую минуту может оказаться рядом. Он был свободен, ноги не делались деревянными, которые трудно переставлять, рук было только две, а не десять, которые не знаешь, куда девать. Но с другой стороны, было грустно и пусто. Пусть — деревянные, пусть — десять, сто…
Шур, конечно, понимал, что ему со своим характером, обычной внешностью и отсутствием ярких талантов нечего рассчитывать на особое внимание Лилии. Она была первая красавица в мире. (Так ему казалось). Но теперь, после того урока химии, он иногда решал, что же такое — счастье? Раньше никогда не задумывался об этом.
Вот если б случилось такое чудо, подошла бы она и сказала:
— Пойдём вместе в кино.
Большего счастья он себе не мог выдумать. Никакого. Это был — предел.
На волнах качался буй красный-красный, будто орал о себе на всю Волгу. Круглый, коротенький, схожий с огрызком стеариновой свечи, сидящей на чёрном блюдечке. А сверху даже виднелся фитилёк. Точно! Свечка! Шур улыбнулся. Посмотрел в бинокль. На буе было написано «01», а то, что он принял за фитилёк, — это лампочка.
— Эй, пацан! — кто-то коснулся рукой его спины.
Шур обернулся. Перед ним стоял Оська, парень, который сидел с ними за столом.
— Это ты? — удивился Оська. — Не узнал. Слушай, тебе боевое задание. Знаешь девчонку из люкса «а»? Красивая такая с волосами и глазами.
Оська сделал извилистое движение своим длинным и тощим корпусом, видимо, показывая, какие у неё волнистые волосы.
— Из нашего класса, — с гордостью и в то же время со щемящей тоской произнёс Шур.
Ещё не зная, что дальше скажет Оська, он почувствовал, как сжалось вдруг и похолодело сердце, переместившись под ложечку.
— Ну-у? — расширил глаза Оська? — Не врёшь?
Шур молчал, и это убедило Оську.
— Везёт же! Девчонка — блеск! Вот, — Оська вытащил из кармана джинсов сложенный пополам и незаклеенный конверт. — Отдашь ей.
— За-зачем?
— Так надо! — и подмигнул правым глазом. — Будет спрашивать, от кого — молчок. Ни-ни! Усёк? Ну, давай! — Оська подтолкнул его в спину, — а то на обед звали, — и исчез с палубы, как провалился.
Незапечатанное письмо жгло пальцы. Ну что Шур за человек? Был бы на его месте Ромка, сказал бы: «Ты что, без рук, сам отдать не можешь?» Или: «Я тебе не почтальон!» Ни за что не взял бы. А он… Ну что он, Шур, будет делать теперь? Отдать письмо — это значит, подойти к ней самому и заговорить. Такое трудно себе представить. Но пугало не только это. Шур понимал, что письмо не обычное, не простое. В нём запрятано что-то, что посягает на его, Шурово, счастье, хоть и несбыточное. Он, конечно, знал и видел, какой успех у мальчишек имеет Лилия, но это было как-то от него в стороне. А сейчас он должен сам… своими руками… отдать ей… Разорвать бы в мелкие клочки это письмо и швырнуть в Волгу. И вдруг усмехнулся: за борт ничего не разрешают бросать. Даже любовь, если она на бумажке.
Первосменники уже обедали, а Шур стоял на палубе, как каменный. Он знал, что разорвать письмо у него не хватит смелости. Эх…
— Ты что, не проголодался, дружок? — спросил дед, торопливо проходя мимо, — давно уже приглашали.
Шур не пошевелился. Никита Никитич остановился, внимательно посмотрел на него, пожал плечами и… двинулся в ресторан один.
Время шло. Как же ноги были деревянными раньше? Чепуха! А вот теперь на них — гири. Многотонные. Неподъёмные. А дорога до ресторана сколько десятков километров? Нет, Шур никогда не дойдёт до него. Никогда в жизни. Он это понял совершенно отчётливо. Вот ещё шаг. Ещё. А расстояние не уменьшается. Туристы, наверно, уже второе едят или третье, а он… всё идёт.
Вот, наконец, дверь в ресторан. Но она закрыта. Такая огромная и тяжёлая, что он ни за что не сумеет открыть. Дверь открылась легко и свободно. (Лучше б не открывалась!)
Первое, что увидел Шур, войдя в ресторан, это длинную шею Оськи, на которой голова повернулась к двери.
«Меня высматривает, — понял Шур, — ага, увидел. Кивнул, подмигнул правым глазом».
Лилия в пёстром платье с оборочками, какого Шур ещё не видел на ней, сидела спиной к проходу, а лицом к Волге. Волосы рассыпаны по плечам и спине, голова нагнута к тарелке.
— Тебе письмо, — буркнул Шур и положил на стол сложенный пополам незаклеенный конверт.
Лилия подняла голову, недоумённо хлопнула ресницами и… ничего не сказала. Зато бабушка заулыбалась:
— Шурик, почему ты к нам не заходишь? А я никуда не хожу, вяжу.
Шур почему-то сказал «спасибо, здрасьте», смутился и пошёл к своему столику. Там он сразу наткнулся на Оськин взгляд, который сначала был вопрошающим, а потом глаза всё поняли, правый опять весело подмигнул и тут же вместе с левым уставился в тарелку.
— Нагоняй, дружок, а то мы уже кончаем, — пробасил дедушка.
Шур с ужасом посмотрел на стол. Как много нужно было съесть! Разве это возможно? Он не в состоянии проглотить ни одного куска. Ни единой ложки супа.
После обеда был объявлен по теплоходу «тихий час». Никита Никитич лежал на диване, Шур на своём напольном надувном матрасе. В дверь неожиданно постучали. Шур подскочил, намереваясь Ромке дать очередной подзатыльник. Но перед дверью стояла бабушка Лилии.
— Шурик, ты не спишь? Лилечке надо с тобой поговорить. Она ждёт тебя на палубе. Вы извините, конечно… — она смутилась, увидев, что оба отдыхали.
— И для этого нужно было беспокоить бабушку? — с улыбкой сказал Никита Никитич, поднявшись и застёгивая воротник полосатой пижамы.
— Она, видимо, стесняется вас, Никита Никитич, — попыталась оправдать внучку бабушка.
«Лилия Нильская никогда никого до сих пор не стеснялась», — одновременно подумали и Шур и дедушка, но оба промолчали.
— Как вы тесно живёте. Даже ступить некуда, — удивилась Елена Ивановна, — а у нас хоть бал открывай. Столько лишнего места!
Шур складывал свой матрас.
— Да мы не дерёмся, — продолжал улыбаться дедушка. — Вы проходите, Елена Иванна, посидите, отдохните после Горького. Только извините, я… гм… не во фраке.
— Я в город-то не ходила, вязала Лилечке кофточку, — бабушка вошла в каюту, — я что сейчас подумала. Чем так ютиться, кто-то из вас может в нашем люксе ночевать. У нас три места на двоих, одно за шторкой, прямо отдельный кабинет. Ведь зря пропадает. А тут Шурик на полу.
— А я люблю на полу, никуда не скатишься.
Лилия в пёстром платье с оборочками стояла на палубе, держась за перила. Ветер шевелил оборочки и отдувал волосы с плеч, будто пытался унести их с собой в небо.
— Кто тебе дал письмо?
— Никто.
— Так это ты сам написал?
— Ой, нет.
— Тогда кто?
— Не могу сказать.
— Ты что, поклялся на крови молчать до могилы?
— Не клялся я.
— Тогда скажи.
Шур отрицательно помотал головой. В это время ветер схватил её волосы и поднял выше затылка.
«Сейчас улетят в небо», — подумал Шур. Ветер тут же швырнул волосы обратно и рассыпал по плечам.
— Ты мне зубы не заговаривай.
Лилины синие глаза так пристально глядели, что, казалось, хотели пробуравить Шура насквозь. Он почти физически чувствовал этот взгляд, острый, властный, требовательный. Но ведь его просили молчать. Он не мог, не имел права сказать.
Лилия вдруг переменила тактику.
— Ну, Шурик, ну, миленький, скажи, я тебя очень прошу, — она даже дотронулась до его руки своим тонким, музыкальным пальцем.
Шур молчал. Когда она властно требовала, молчать было легче. Но теперь в её голосе появились ласковые нотки, и ему мучительно захотелось ответить на её вопрос. И чего он должен молчать? Слова ведь не давал. С Оськой только тут познакомился, кончится рейс и не увидится с ним больше никогда. Почему он не может сказать?
— А ты знаешь, что в письме написано?
— Откуда?
— Оно же незаклеенное.
— А если письмо передаёшь через кого-нибудь, то заклеивать неприлично.
— Ах, какие мы интеллигентные!
Лилия съехала на прежний требовательно-язвительный тон, и Шуру стало легче молчать.
— А может, в этом письме меня оскорбляют!
— Что ты… нет… не может быть, — Шур растерялся, замотал головой, — не должно быть…
Лилия улыбнулась и окатила его своим голубым взглядом с головы до ног.
— Вон ты какой, оказывается. Значит, тебе можно доверять тайны, секреты — не выдашь? А я и не знала. Молчун. А вокруг столько трепачей. Ладно, молчи, сама выясню, кто автор письма, — и, откинув волосы за спину, гордо прошла мимо Шура.
Он не шевелился. Вот хлопнула дверь, значит, Лилии уже нет на палубе. «Значит, тебе можно доверять тайны, секреты — не выдашь? А я и не знала», — звенел в ушах её голос. Где-то внутри, глубоко-глубоко, замигал тёплый огонёк. Вот он шире, светлей, вот уже заполнил теплом и светом всю грудь, всего Шура! Он чувствует эту теплоту внутри себя всё острее. Он никогда ещё такого не испытывал. Какой он сейчас лёгкий, почти невесомый. Кажется — подпрыгни, взмахни руками и полетишь над Волгой вместе с чайками.
Думал, Лилия обидится из-за того, что он молчит. А получилось наоборот. Она оценила молчание, поняла, что ему можно доверять тайны. А ведь все, и правда, так любят трепаться. Болтают языками. Ничьему слову нельзя верить. Выдадут.
Шуру было так радостно! Просто невозможно это описать, как ему было. Радость рвалась из него, хотелось что-то делать. Хорошее. А что? Что-о? И… для кого?
— Выспрашивала? Допытывалась? Ты что улыбаешься?
— А?
Рядом стоял Оська. Когда подошёл, непонятно.
— Стоишь один и улыбаешься, как ненормальный.
Шур подумал: почему это, когда человек идёт один и плачет, это считается нормальным. А когда улыбается, кажется психом? И заулыбался ещё шире.
— Да не сказал я ей ничего. Ты же просил.
— Тогда — порядок! — правый глаз опять подмигнул Шуру весело и заговорщически. — Привет!
Оська скрылся. Он умел как-то неслышно и неожиданно появляться и исчезать.
А Шуру всё ещё хотелось подпрыгнуть, чтобы полететь над Волгой вместе с чайками. Ох, как хотелось.
Глава 6. Дерево, которое растёт из дома
На правой руке Шура около большого пальца шариковой ручкой был обведён кружок. Это то место, до которого вчера дотронулась Лилия, когда уговаривала его сказать, кто автор письма. Весь день потом это место сначала горело, потом ощущалось тёплым островком, а теперь уже не чувствовалось никак. И Шур обвёл его, чтоб не забылось. Зря, конечно, обвёл: оно и без обводки не забудется. Никогда в жизни.
«Пустые Моркваши» — прочитал он вывеску на дебаркадере, к которому подходил «Волжанин». Это была первая зелёная стоянка их туристического маршрута. После Горького они не останавливались нигде. Ночью прошли родные Чебоксары. Шур очень хотел посмотреть шлюз у Новочебоксарска. Но… проспал.
Сейчас теплоходное радио пригласило туристов на берег со спортивным инвентарём, чтобы поиграть, потанцевать, посоревноваться. И туристы, особенно молодые и молодящиеся, надев, кто имел, спортивные костюмы, уже толпились на главной палубе, чтоб поскорее покинуть теплоход.
— Елена Иванна, хватит вам вязать. Идёмте в лес по грибы, — стукнул в открытое окно люкса «а» Никита Никитич.
— Ой, что вы, что вы, какие грибы, — замахала руками бабушка. — На днях у Лилечки выступление перед туристами, будет играть Бетховена. Не успею кончить, — и показала на что-то розовое, пушистое в руках. — Спасибо за приглашение.
— Ну, как знаете, — Никита Никитич отошёл от окошка.
Шур спустился на дебаркадер. Ему навстречу шла Зина Вольтовна с большущим серым камнем в руках.
— Здравствуйте. А зачем он вам? — спросил вежливо и осторожно.
— На память, — отрезала женщина, будто огрызнулась, и потащила камень на теплоход.
Шур удивлённо пожал плечами.
— Ты что, не знаешь? — с хохотом рявкнул над ухом Ромка, неожиданно оказавшийся рядом с Шуром. — Это груз для рыбы.
— Для чего?
— В Астрахани она рыбу засолит, да? А чтоб придавить её сверху, груз нужен. Вот она и тащит. Ой, смеху!
Вдруг лицо Ромки из улыбающегося сделалось серьёзным. И, глядя на берег, он заорал:
— Ты что опять делаешь, хулиган? Брось кошку мучить!
На берегу стоял мальчишка. Маленький. Ещё дошкольник. Крепенький. Пузатенький. Загорелый. В голубых трусах и майке. Он пытался бросить в воду серую кошку, а она упрямо цеплялась лапами за его выгоревшую майку и никак не хотела купаться в Волге. Но вот, наконец, мальчишке всё-таки удалось оторвать от себя извивающуюся кошку и швырнуть её в воду.
— Ах, ты так?! Ну, погоди! — крикнул Ромка и помчался к мальчишке. — Я тебя предупреждал!
Что ещё кричал Ромка на бегу, Шуру уже не было слышно. Он только видел, как его рыжий друг подлетел к мальчишке, что-то начал ему доказывать, размахивая руками, а потом взял и спихнул самого мальчишку в воду.
Удивлённый Шур помчался к ним. Когда он подбежал, мальчишка уже вылез из воды и что-то канючил плаксивым голосом. Рядом с ним на берегу отряхивалась мокрая кошка. Она стала такой тощей, маленькой и смешной, что её просто невозможно было узнать.
У Ромки ноздри раздулись, стали круглыми и большими, как на картинке у бегемота.
— Я тебя пр-редупреждал! Что будешь делать другим плохого, то получишь сам. Запомни!
— Да-а, а она мо-оклая и холодная, — канючил мальчишка, показывая на воду.
— А для кошки тёплая и сухая, что ли? Снимай рубашку с трусами! Выкручу!
Мальчишка замолчал и, пыхтя, начал стаскивать мокрую майку.
Вода, омывающая берег, была прозрачной, желтоватой. Сквозь неё просвечивали мелкие разноцветные камешки.
Вдруг сердце Шура так знакомо покатилось куда-то из груди вниз. Кажется, под коленки. Лилия шла берегом в толпе туристов по направлению Дома отдыха, который Шур с теплохода разглядывал в бинокль. Эту пёструю весёлую толпу вела за собой девушка культмассовик, с неизменными пластмассовыми божьими коровками в волосах. Шур ещё вчера разглядел, что эти коровки связаны толстой белой пластмассовой ниткой. Они должны были удерживать волосы, чтобы те не разлетались в разные стороны. Но это у коровок никак не получалось. Большую часть волос ветер выдёргивал из-под белой нитки, и они мотались над головой, как им нравилось. А коровки спокойно смотрели на всё это, придерживая меньшую часть. С ветром спорить трудно. Особенно на Волге.
Лилия шла между Фанерой и Оськой. Шуру показалось, что Оська держал её за руку. Но толпа была большая, и люди всё время загораживали друг друга. Так что точно он не знал, держал или не держал. Но в груди, из которой ушло сердце под коленку, всё равно тоскливо заныло.
Оставив у самой воды Ромку, пузатого мальчишку и худющую кошку, Шур медленно, но упрямо зашагал за этой пёстрой весёлой толпой туристов к Дому отдыха. Шёл в самом хвосте, не сводя глаз с Лилиного затылка, который то и дело скрывался за чужими головами.
Поднялись на горочку, спустились к затончику, в берега которого носами упёрлись моторные лодки, будто напились воды и отдыхают. Потом прошагали по шатким мосткам, потом опять в гору. Затылок, облитый золотыми волосами, то приближался, то отдалялся, то совсем прятался. Но вот Лилия неожиданно обернулась и стала кого-то высматривать в конце толпы. Шур вздрогнул и инстинктивно спрятался за чью-то широкую мужскую спину. Почему он так сделал, и сам не знал. Но дыхание перехватило, и сердце, вернувшись на своё законное место, заколотилось, забилось, будто желая выпрыгнуть на волю. Увидела его Лилия или нет, он не знал. Ну, что особенного? Ну, зачем прятаться? Ну увидела бы, поздоровались бы и всё.
Внутри стало и пусто и тоскливо. И Шур, сам не зная зачем, свернул в другую сторону. Все шли направо, а он налево. Внутри уже совсем невыносимо. Он идёт, и идёт, и идёт в другую сторону. А другая сторона привела его в деревню.
Как мы привыкли в городе к многоэтажным, каменным домам. А тут… как странно… сидят на земле деревянные небольшие домишки. Прочно, уютно сидят. Каждый за своим забором. По траве-мураве ходят куры, где-то кукарекают петухи, собаки перелаиваются. Мимо протрусил, верхом на лошади, такой же, как он, мальчишка. Шуру скорчил рожу, ударяя босыми пятками в лошадиные бока.
Шур посмотрел на свои новые кеды, пошевелил внутри пальцами, подумал: а наверно, приятно бегать босиком по такой земле и прохладной траве. Побрёл по деревне дальше. У раскрытых ворот, почему-то не во дворе, а тут, на улице, мужчина и мальчишка пилили дрова, а женщина носила во двор распиленные полешки. Приятно пахло свежими опилками.
Это был какой-то особый, не городской запах. Здесь шла своя деревенская жизнь. У людей были незнакомые Шуру заботы. Запасти на зиму дров, выкопать картошку, накормить лошадь. А ведь эти мальчишки (и тот, на лошади, и этот, что пилит) тоже в школе учатся. Интересно, где эта школа? Какие там учителя? Далеко ли им ходить на работу? Шур раньше никогда не задумывался над жизнью других людей. И только теперь… Что это я?.. С чего это?..
Шёл, думал и вдруг… в удивлении остановился. Батюшки! Что это? Из дома — росло дерево. Да, да, прямо из самого дома. Не на улице, не во дворе, а в доме росло. Видимо, в сенях. Высоченное, густое. Толстый ствол не обхватишь. Он вырастал прямо из помещения. Вокруг него — крыша, а дальше стены. Шур сейчас же представил себе, как этот стволище стоит в сенях. Корни уходят в землю под пол. Прямо как в сказке Андерсена, где горошина пробила пол, доросла в доме до крыши, пробила крышу, выросла выше крыши и потянулась к небу. А тут — дерево. Хозяева, наверно, считают его за члена семьи. А как же? Оно ведь — живое. Поливают, наверно. Может быть, даже подкармливают. Как интересно. А оно охраняет их от всяких бед. Ишь как свои ветки-руки над крышей распростёрло. Ни одну беду не пустит.
Шуру вдруг стало так весело и легко, что он даже подпрыгнул. От радости, наверно. Подпрыгнул и повернул обратно. Прямо к Дому отдыха. Ну и пусть Оська держал её руку в своей. Подумаешь, что особенного? Подержит и бросит.
Мальчишка, что пилил дрова, скривился и показал Шуру язык. И чего они все рожи мне корчат? Наверно, сразу видят, что я с теплохода. В новеньких кедах, в модной рубашке. Пай-мальчик. Понятно.
Шур на рожу и высунутый язык вдруг так дружески улыбнулся, что мальчишка от удивления вытаращил глаза.
Глава 7. Пропала бабушка
— Бааб! — крикнула Лилия с палубы в полуоткрытое окно своего люкса. Но никто не ответил. — Бааб, ты где? — опять в ответ тишина.
Лилия вбежала в каюту. Бабушки не было. Заглянула в ванную, в туалет. Никого. На бабушкиной кровати островком бледно-розовой кружевной пены лежала недовязанная кофточка. Сверху её слегка придавили бабушкины очки. На холодильнике скучал ключ от каюты. Всё это было странным. Лилия недоумённо пожала плечами.
На верхней палубе бабушки не было. Лилия только что обошла по своей палубе теплоход с обеих сторон. А больше бабушка никуда не ходила. Лилия вышла в коридор.
— Никнитич, ой, Никита Никитич, у вас в каюте нет бааб?
— Нет и не было.
— Где же она?
Шур и Ромка быстренько обежали все палубы теплохода, с разбегу врезались в музыкальный салон, потом в библиотеку, в нижний и верхний буфеты, наконец, в кинозал. Бабушки нигде не было.
— А вдруг она осталась в Казани? — ахнул Ромка.
— Бааб никуда сегодня не выходила. Вязала.
— Я даже не соблазнил её грибами, хотя они росли в двух шагах от Волги, — сказал Никита Никитич. — Она где-то здесь. Нужно просто спокойно её подождать. Может быть, она пошла к кому-то в гости.
— В гости? Одна?
Лицо Лилии выразило искреннее удивление. Все поняли, что такого не может быть никогда на свете, что бабушка ходит в гости только с внучкой или с её разрешения. Все четверо (Никита Никитич, Лилия, Шур и Ромка) стояли в коридоре и не знали, чем бы заняться. А до пропажи бабушки все вроде были при деле. Шур с тревогой подумал: а вдруг она, облокотившись о перила, долго-долго смотрела на воду, у неё закружилась голова и… Руки-то у старушки слабые, попробуй удержись. Ой… По спине пробежал холодок. Шур ничего не сказал вслух, боясь встревожить Лилию. И вдруг разговорился, чего с ним почти не бывало.
— А в «Пустых Морквашах» в деревне из одного дома дерево растёт.
— Как… из дома? — вытаращил глаза Ромка.
— Прямо изнутри. Толстенное.
— Не может быть, — безапелляционно отрезала Лилия.
— Не веришь? На обратном пути покажу.
— А на обратном мы там не останавливаемся. Можешь сочинять, что вздумается.
Шур молча проглотил обиду. Он сразу никогда не мог ответить что-нибудь в свою защиту. Потом, когда уже проходило время и отвечать было ни к чему, он соображал, что именно надо было сказать в нужный момент. Так и сейчас. Но вскинулся Ромка:
— Это ты вечно сочиняешь. Думаешь, и другие… Ой, Елена Иванна!
В конце коридора показалась Елена Ивановна. Шла она не одна, а под руку с Марией Степановной, седой и угрюмой женщиной, которая сидела за одним столом с Никитой Никитичем и Шуром. Каюта её была здесь же, в этом коридоре.
— Я же вам говорил, что надо подождать, и всё прояснится, — улыбнулся Шуров дедушка.
Ромка с Шуром подбежали к идущим, а Лилия осталась около двери своего люкса.
— Бааб, где ты была? Подняла всех на ноги.
У бабушки лицо было какое-то особенное, не такое, как всегда. Шур это сразу заметил. Румянец на щеках, которого раньше никогда не было, и глаза блестели совсем не по-бабушкиному. Если бы не было седых волос и морщин на лице, эти глаза подошли бы любой молодой женщине, даже девчонке.
И Мария Степановна, всегда угрюмая и сутулая, сейчас глядела светло и взволнованно. Все увидели, какая она высокая и прямая. Прямо несгибаемая.
— А? Бааб? Где ты была? Я же спрашиваю, ты что, не слышишь?
— Слышу, — как-то необычно, торжественно улыбаясь, произнесла бабушка. — Где была? — она переглянулась с Марией Степановной, — где была, там меня уже нет, — и в улыбке промелькнуло лукавство.
— Ну-ну, — хмыкнул Никита Никитич, заметно чему-то обрадовавшись. А чему, он и сам пока не знал.
— А мы испугались, куда вы делись, — улыбаясь, вякнул Ромка.
— Испугались? Тогда извините… — бабушка молодыми глазами посмотрела на Лилию. А у той было недовольное лицо.
— Ушла… Ничего не сказала. Ты же не успеешь довязать кофту, а у меня послезавтра выступление перед ветеранами.
— Не бойся, успею, — тихо сказала бабушка и вздохнула.
А Шуру вдруг стало грустно-грустно. У него так бывает. Вдруг неожиданно накатит, когда не ждёшь. И ещё он заметил, как бабушкины глаза почему-то вмиг постарели.
Среди безоблачного дня в каюте почему-то стало темнеть. Шур сидел, уткнувши нос в страницу книги. Оторвать этот самый нос было трудно: уж очень интересное рассказывали страницы. А темнело быстро. Наконец Шур всё-таки отодрал завязший в тексте взгляд и глянул за окно. Перед ним вместо волжской дали была стена. Сплошная. Серая. Мокрая. С неё стекали вниз крупные капли воды. А главное, эта стена двигалась. Она лезла куда-то вверх. Это было заметно по тому, как огромные, мокрые, прямоугольные плиты, из которых состояла стена, ползли к небу.
Шур в недоумении вытаращил глаза, не веря им, и несколько мгновений оторопело глядел в странную стену. Наяву ли это? Сознание ещё бродило по событиям, которые жили на страницах книги. Но вот, наконец, в голове прояснилось, и Шур с облегчением понял: шлюз! Да они же вошли в шлюз и опускаются вниз. Оставил книжку на столике, не закрывая её, и вылетел на палубу.
Там было необычно много туристов. Дедушка стоял у люксовского окна и разговаривал с Еленой Ивановной, которая была в каюте.
— Опускаться в шлюзе жутковато, — говорила бабушка, — будто медленно летишь куда-то в преисподнюю.
— Назад пойдём, в небо взмывать будем, — улыбнулся Никита Никитич.
«Что такое со мной творится?» — подумал Шур. Он не узнавал собственного сердца. Почему оно не катилось из груди куда-нибудь? Облокотясь о перила и упёршись взглядом в мокрую стену, стояла Лилия. Рядом Оська с гитарой. Лилия была в двух шагах от Шура. Вот уже в одном шаге, потому что Шур тоже облокотился о перила. От Лилии его отделял только Оська. И его гитара, которую он прислонил к ноге, держа за гриф.
Шур недоумевал, откуда у него такая смелость, взять и подойти? И стать рядом. А серая стена всё ползла и ползла вверх.
— Чего ты расстраиваешься? — говорил ей Оська. — Подумаешь, не сказала тебе, где была? Да тебе-то что? Не обращай внимания. Пойми, у них тут, — он постучал пальцами по голове, — уже распад идёт. Всё расплавилось, сгорело. А ты хочешь чего-то разумного. Говори спасибо, что ходит на своих ногах.
Шур с ужасом понял, что Оська говорит о бабушке Лилии, милой, доброй Елене Ивановне, которая недалеко от них разговаривает с его дедом. Почему Лилия не возражает? Как она терпит такое? У Шура перехватило дыхание.
— Да бааб… разумная вполне, — подала голос Лилия.
«Уф, наконец-то», — дыхание стало восстанавливаться.
Оська нагло хохотнул. Поднял гитару, ударил по струнам:
— То ли ещё будет, ой-ой-ой!
Лилия замолчала.
— Вот у нас за столом экземпляр, — продолжал Оська, — Марья Степанна. Как увидит меня с гитарой, так начинает ругать рок-музыку. А что она понимает в роке? — Оська рубанул ребром ладони по шее. — Вот до чего надоели нам эти пенсы. (Шур понял — пенсионеры). Все хотят показать свою эрудицию. А от эрудиции осталась одна ерундиция. Выстарились.
Лилия засмеялась. «Почему у неё смех такой резкий, неприятный сегодня, — подумал Шур. — И неужели она сама догадалась, что записку написал Оська?.. Девчонки такие догадливые. Особенно она».
И вдруг его обдало жаром. Значит, она могла догадаться, как он, Шур, к ней относится? Это было страшно. Жутко. И в то же время ему хотелось, чтобы она знала. Но почему, почему она даёт на съедение этому Оське свою бабушку? Почему не возражает? Попробовал бы кто деда обидеть, он, Шур, бросился бы на любого. С кулаками. Вернее, кулачками. С сожалением посмотрел на свои маленькие руки.
Кто-то толкнул в плечо. Обернулся. Ромка. Веснушки на носу шевелятся: улыбается.
— Знаешь, чего я выглядел? Чем длинней название, тем больше ведёрок на теплоходе.
Шур не сразу понял, занятый своими мыслями.
— На каждом ведёрке по букве, — объяснял Ромка. — Они на крыше стоят. У нас «Волжанин», значит, восемь ведёрок. А вон в шлюзе «Лев Доватор», у него десять.
Ромка потащил Шура вперёд, где был нос теплохода.
— А вон видишь «Гагарин», у него семь. Ой, опять этот «Гагарин». Всё время с нами рядом.
— Чего скривился? Прекрасный теплоход. На нём петух поёт. Плёнка такая. Записан петушиный голос. Слыхал?
— Да слыхал я этого петуха. Надоел уже.
Лицо Ромки оставалось кислым.
— Понимаешь… Я дурак, наверно, что ли?
— Только сейчас догадался?
— Ещё в Горьком, когда рядом стояли, я взял и одному дядьке с «Гагарина» язык показал. Думал, никогда больше не увидимся. А мы каждый день рядом. Видно, маршрут один и тот же.
— Ты что, младшеклассник, язык показывать? Учудил.
— Он маленький такой, кругленький, лысый. И лицо злое-злое. Я из-за лица и показал. Чего он злится? Теперь как увидит меня, так пальцем грозит.
— Так тебе и надо, дураку.
— Вон он в бордовом тренировочном костюме. Видишь? У всех синие, а у него бордовый, чтоб отличиться. Пошли на корму.
На корме было меньше народу и слышался шум падающей воды. Чем ниже опускался теплоход, тем этот шум становился громче. Шур понял, в чём дело. «Волжанин» стоял недалеко от ворот, которые закрывали шлюз. А ворота старые. В них, особенно сбоку, щели. Просачивается вода. Ведь там, за воротами, вода высоко. Они сдерживают водную махину. А мы всё опускаемся и опускаемся. Теплоход всё ниже и ниже. И расстояние, с которого падает вода, всё больше, значит, и звук падения громче. Всё очень просто.
Внутри шлюза летали чайки. А у Шура перед глазами спина Лилии, облитая золотыми волосами, и наглая Оськина улыбка, с которой он что-то напевал под гитару, когда Шур и Ромка проходили на корму мимо них.
— Как там Фанера? — спросил Шур, только чтоб не молчать.
— Ненормальная. Мать её ругает, пилит, обзывает, даже нам с Кимом тошно. Ну, Фанера раньше фырчала, злилась, тявкала, ревела. Понятно. А теперь — улыбается.
— Как… улыбается?
— Вот так, — Ромка растянул рот до ушей. — Улыбается и молчит. А у нас там матрос один… рыжий…
— Как ты?
— Ты что! Рыжее в сто раз. Прямо красный. Весь в веснушках: и лоб, и щёки, и нос. Живого места нет. Даже на ухе веснушки. Честно. А мои — ерунда, сосчитать можно.
— Ну и чо?
— А Фанера всё около него крутится и что-нибудь спрашивает. Он швабрит палубу, а она: когда в Куйбышеве будем? Сколько часов стоянка? На каком причале? Только по радио всё объяснили, а она тут же спрашивает и улыбается. Точно, ненормальная.
— Это ты ненормальный, а не Фанера. Она ж — влюбилась.
— Кто? В кого?
— Фанера! В Веснушку!
— Да ты что! Да ты с ума со… Точно! И как ты догадался?
— Сам удивляюсь.
— Ну, Фанера, отчебучила.
Ромка так захохотал, что на него стали оглядываться туристы. А Шур мечтательно улыбался.
— Теперь ей в этом самом Веснушке — всё-всё на свете. Остальное отлетело. И что мать говорит, её не колышет. Ей от всего теперь хорошо. И оттого, что её ругают, тоже хорошо.
— Откуда знаешь?
— Читал.
— Эх, влюбиться бы! — размечтался Ромка. — Ким бы ругал меня, а я б — улыбался! Во жись!
Глава 8. Что же всё-таки главное?
Улыбка с лица Ромки исчезла, брови сдвинулись:
— Ты что опять делаешь? Ах ты, пузан-хулиган! Я тебя предупреждал!
Мальчишка, тот самый, что в «Пустых Морквашах» кидал в воду кошку, шёл по верхней палубе, держа в кулаке кусочек мела. (Где он его взял, неизвестно). Шёл и черкал мелом всё, что попадалось на пути. Стену, двери, пол, стулья, столы… Черкал с удовольствием, будто делал что-то хорошее и нужное.
Ромка в три прыжка подскочил к нему, выхватил из ручонки мел и исчеркал на нём, на мальчишке, трусы, майку, даже по курносому носу провёл меловую линию. Мальчишка страшно удивился, увидев здесь Ромку: это же была не их палуба, а чужая, верхняя. Он сначала молча хлопал глазами от удивления, а потом, сообразив, наконец, что его измазали, ка-ак реванёт. Но туристы, бывшие поблизости, никак не прореагировали на этот рёв, и он быстренько его прекратил. Но стал гнусаво канючить:
— Ты измазал… зачем измазал… маме скажу, она тебе…
А Ромка распалялся:
— Я тебя, ябеда, предупреждал: будешь другим гадости делать, сам такое получишь. Зачем стул измазал? Человек сядет и — здрасьте?! Красиво, да? — Ромка показал на мальчишечьи трусы, теперь измазанные мелом. — Иди сейчас же к маме! Ищет, небось.
Мальчишка сопел, надувая живот. И никуда не шёл.
— Будешь другим гадости делать?
— Буду.
— Ах, будешь?
— Буду, буду, буду! — бубнил мальчишка, притопывая по палубе.
Чем бы кончилась эта сцена, неизвестно, но перед Ромкой неожиданно вырос Ким со строгим лицом.
— Вот ты где?
В ту же секунду Ромку, как ветром, сдуло с палубы. За ним ушёл и Ким.
Мальчишка, набычившись, тёр ладошками измазанную на животе майку. Потом бросил тереть майку и у обитого дерматином стула начал отдирать обивку, которая до него уже была кем-то надорвана. Обивка была крепкая и отдиралась плохо. Он злился.
«Или упрямый или врать ещё не научился», — подумал Шур, когда услышал его «буду, буду, буду!» А может, ему просто скучно?
Шур подошёл к нему, нагнулся и тихонько прошептал в самое ухо:
— Ныр-мыр, купа-рупа, блям.
— А? А? Чего? — мальчишка бросил обивку.
А Шур продолжал:
— Зим-шим, кедра-медра, сантамак.
— Как?
Глаза у мальчишки стали похожими на две круглые коричневые пуговки.
— Трим-мрим, лана-бана, мекчивар.
Пуговки весело заморгали, заморгали, заморгали.
— Кипа-рипа, суна-уна, линтарак.
Ниже пуговок, ниже носа прямо до ушей стал растягиваться рот.
Мальчишка забыл про стул.
— Ещё, ещё!
— Эпа-сепа, упа-купа, рип.
— А это… что?
— А это значит, что скоро обед и надо идти к маме, а то она, наверно, тебя потеряла.
Мальчишка, не колеблясь ни секунды, повернулся и покорно побежал к маме. Даже не оглядываясь.
Шур улыбнулся, глядя в спину мальчишке. Но всё это — и мальчишка, и Ромка, и Ким, и Фанера, и Веснушка — всё казалось каким-то не главным. Они могли быть, и их могло не быть. А существовало ещё — основное. Самое-пресамое. Без чего невозможно дышать. Да и зачем?
Шур медленно пошёл туда, к этому главному. Основному… А там…
Голос у Марии Степановны был низкий с хрипотцой. Интонации властные. А у Оськи, наоборот, высокий. И эти два голоса спорили между собой горячо и убеждённо. Лилия и другие туристы молча слушали.
Оська, говоря, потрясал гитарой. На грифе около колков, на которые накручиваются струны, длинные неспрятанные концы их мотались в разные стороны, сверкая на солнце.
Мария Степановна, показывая тонким, костлявым пальцем на эти струны, сердито спрашивала:
— Это что такое? Вы скажете — мода? А я скажу, что модой у нас никогда не была неряшливость. Но это ладно, мелочи жизни. И то, что вы теперь играете на гитаре, как на балалайке, я тоже могу при желании не заметить. Но ваш знаменитый рок — это посерьёзней. К чему он ведёт молодёжь?
— К общению! К дружбе! — тут же быстро вскрикнул Оська, — к радости искусства!
— Искусства? — подчёркнуто иронически переспросила Мария Степановна.
— Да, искусства, — не дал ей продолжать Оська. — Молодёжь тянется к искусству. Сколько сейчас создаётся рок-групп! Рок-ансамблей!
— А отчего они создаются? — втиснулась Мария Степановна между Оськиных выкриков, — только от бесталанности!
— Отчего? — удивлённо заморгал белесыми ресницами Оська.
— Да, да, от бесталанности! Поэтому их и много! Чтобы выступить с вашими песенками, нужно знать три-четыре аккорда и выучить три-четыре слова, которые повторяются до бесконечности. А где мелодия в ваших песнях? Её же днём с огнём не сыщешь. Одни трум-бумбах-тах-тарарах! Ударник — главный человек!
— А как это нравится молодёжи! — парирует Оська, не считая нужным опровергать услышанное. (Ему кажется, что она всё равно не поймёт.) — Вы замечали, как зал реагирует?! Видели, что творится в зале?
— К сожалению, видела! Это же сумасшедший дом! У вас же всё наоборот! Всё шиворот-навыворот! Вы считаете достоинством то, что требует осуждения и поругания! Молодой человек, опомнитесь! Оглянитесь в своих заблуждениях! Когда на сцене талант, когда творится искусство, зал слушает, затаив дыхание. Он боится шевельнуться! А ваш зал — это же стадо диких зверей. Он орёт, вопит на разные голоса! Ему наплевать, что и как поёте вы. Ему это и не слышно за собственным рёвом. Ему бы только самому орать и двигаться! Вас это не задевает? — и не дав Оське ответить на свой вопрос, продолжала: — Любой уважающий себя певец или музыкант не потерпит во время своего исполнения каких-то отвлекающих моментов. А у вас что на сцене творится? Бегают, прыгают, ходят на головах во время вашего пения.
— Это же видеоклипы! — выкрикнул Оська, улыбкой и восторгом в глазах выражая своё к ним отношение.
— Я не знаю, как вы это называете, но это не искусство. Вы своими выступлениями портите молодёжь. Настоящее исполнение ей уже не интересно, она его не понимает. Ей надо, чтобы огни мелькали, руки-ноги и головы вертелись. Чтобы били фонтаны и клубы пара обволакивали выступающих. Чтобы бушевал чуть ли не живой огонь. Теперь музыку не слушают, теперь её смотрят.
— Это же прекрасно! — взмахнул гитарой Оська.
— Это ужасно! — рубанула рукой Мария Степановна, будто окончила разговор. Но тут же добавила: — Да и где она, музыка-то?
Нет, она успокоиться на этом не могла и продолжала:
— А танцы! В каких вальсах мы кружились, летали. Мягкость. Изящество. Теперь это называют бальными танцами. А кто из вас, из молодёжи, любит вальс?.. Молчите? Да, чтобы его танцевать, учиться надо. А на дискотеке топтаться — никакой учёбы. Вот и тянет вас туда, где полегче. Часами топчетесь на одном месте, по-медвежьи. Даже ноги от пола можно не отрывать. А говорите, что танцуете. Лишь бы полутьма и лампочки разноцветные мигали. Ужас.
Оська только поднял гитару для возражения, но теплоходное радио ка-ак рявкнет по всем палубам и каютам о том, что работники ресторана приглашают первую смену на обед.
Глава 9. Какой я…
Каждый вечер Шуру было жалко ложиться спать. Ведь это значило — на несколько часов расставаться с Волгой. Вот и сейчас стоит и думает: какой я дурак непроходимый, непролазный, кондовый. Всю жизнь жить на Волге и… не видеть её. Сколько купался, нырял, загорал на её песочке, сколько рыбачил! Хоть бы раз глаза на неё открылись. Хоть бы полраза вгляделся. Река и река, течёт и течёт где-то недалеко от дома. Она — своя, родная, без неё невозможно представить жизни. Как без мамы, без деда. А ведь это же не простая река, это — Волга! Нигде больше такой нет во всей… галактике. Нам всем повезло! Мы живём на такой великой реке. А… не понимаем, не ценим этого. Каким же я до сих пор был безглазым.
Ему хотелось разговаривать с рекой, как с кем-то знакомым, даже как с другом. Она поймёт, ответит.
Какая она всегда разная. То сердитая, то ласковая, то ворчливая. То сонная, будто потягивается, открыв утром один глаз. Она повторяет небо. Небо смотрится в неё, как в зеркало. А главное в Волге то, что она все время трудится. Без передышки. Без выходных и отпусков. Ночью мы спим, а она несёт на себе суда. Вверх, вниз. Даже зимой мы ей не даём отдохнуть. Катаемся по её широкой спине, ходим, ездим. Ломаем льды. Она затягивает раны, а мы упрямо ломаем.
Где я был раньше? И сколько ещё таких дураков, как я, до сих пор её не видят, не понимают её красоты и трудолюбия. Как им показать? Как научить, чтоб увидели?
Сегодня глядь, а на палубе туристы в карты дуются. Шуру захотелось крикнуть: ненормальные, поднимите носы от королей и семёрок, оглянитесь вокруг! Не пожалеете! Сколько красоты проплывает мимо вас! А вы… эх… Но из-за скромности характера не крикнул, только вздохнул, сердясь на себя за свою несмелость. Как она мешала ему в жизни. Вот Ромка, тот крикнул бы. Обязательно.
Шур, не зажигая света в каюте, стоит у окна и смотрит на ночную Волгу. На чёрную воду и ещё на луну. Когда не видно берега, то луна неподвижно висит над водой. А когда виден берег, особенно с деревьями, то луна бежит-бежит-бежит или за теплоходом или впереди него. Бежит туда же, куда идёт судно.
Вдруг голос деда, идущего с кем-то по палубе:
— Мне кажется, ты хочешь со мной поговорить… по секрету.
— Как догадались? — это удивлённый голос Кима, брата Ромки.
— Интуиция. Здесь никого. Внучек мой всё ещё гуляет, хотя спать пора.
Шур отступил в глубь каюты.
— С Ромкой, наверно, бегают где-то, — продолжает голос Кима. — Я рад, что они дружат.
— Я тоже.
И оба сели на те же стулья у самого окна, где сидела Елена Ивановна с дедом два дня назад и случайным свидетелем их разговора был Шур. Он никогда в жизни специально не подслушивал (были случаи, когда Ромка подбивал его на это), а здесь, на теплоходе, он во второй раз становился подслушивателем. Можно было обнаружить себя, но ведь… так интересно узнавать чужие секреты. И он бесшумно присел на диван.
За окном стало тихо. Шуру показалось, что слишком долго длится тишина. Неужели Киму трудно начать? О чём это он хочет с дедом, а? А дед не перебивает, ждёт. Какой он чуткий. Ну, вот, наконец-то:
— Никнитич, какой я?
— Не понял.
— Ну… по характеру. Как я с людьми?
— Справедливый, честный, весёлый, общительный, остроумный, дружить умеешь, как теперь говорят — коммуникабельный.
— Я тоже так думал! — почти крикнул Ким, — а оказывается, нет. Тюфяк безъязыкий, безмозглый, пробка. Слова умного выдавить не могу. Молчу… язык к небу… намертво…
— А может, иногда его и не надо?
— Кого?
— Слова умного… Помолчать умнее…
И опять тихо-тихо, будто нет никого за окошком на палубе. Наконец опять дед:
— Вспоминаю себя в твоём возрасте. Было примерно точно такое же…
— Откуда о моём знаете?
— По глазам вижу… У нас за столом сидит один гитарист. Вот по его глазам ничего понять не могу. Смотрит серыми пуговицами в пшеничных ресницах — пусто. А по твоим вижу. И я когда-то вот так же… никому, ни отцу, ни матери, ни братьям не мог рассказать. Только учителю.
— Рассказали?
— Да.
— А он?
— Повздыхал вместе со мной, сказал, что ничем не может помочь. Но, знаешь, от этого его сочувствия легче стало… А то прямо жить не хотелось. Ходил сам не свой… мучился… Мы с ней учились в одном классе…
«Как же так? — подумал Шур, — дед что-то путает. По его же рассказам бабушка училась в другой школе».
А Никита Никитич тихо продолжал:
— Это была первая любовь… Самая острая… самая горькая…
— Без взаимности?
— Абсолютно. Но друзьями — были.
Шура будто кипятком окатили с головы до ног. Значит… значит, бабушка не первая любовь? Это никак, ну никак не укладывалось в его голове и сердце. Всю жизнь он считал деда однолюбом.
— А потом? — интересовался Ким.
— А потом я счастливо жил со своей умной и доброй женой.
— А та?
— У той своя жизнь, свои… внуки. Она в нашем городе. Иногда видимся. Когда трудно, помогаем друг другу. Не думаю, что с ней я был бы счастливее.
— А тогда… в школе… было очень тяжко?
— Очень… Но тебе тяжелее? Да?
— Откуда знаете?
— По себе.
И оба замолчали. Шуру казалось, что дед улыбается в темноте.
— Она сидит за нашим столом?
— Угу.
— Не понял её пока. Но тебя ох как понимаю… Знаешь… сейчас у части молодёжи какие-то куцые чувства. Без слёз, без той заливистой радости, от которой, кажется, прыгнешь — и на облаке окажешься. Любит — ладно, хорошо. Нет — обойдёмся, найдём другой предмет. Обидно. Ни вздохов, ни смертельной боли. Иногда только со злобой.
— Значит, без любви! — отрезал Ким.
— Верно. Орёт уязвлённое самолюбие. И всё.
— Я же вижу, на кого она смотрит, за кем ходит. А злиться на неё за это не могу. А он — кот с усами.
— Несовременный ты в этих вопросах, — усмехнулся Никита Никитич, — как, кажется, и мой внучек. Я рад этому. Раз умеешь чувствовать боль, значит, и радость будет до неба. Ведь чувство, его глубина, красота, сила, зависят не от того, к кому направлено, а от того, кто его переживает. Поэтому порой ничтожество любят сильней, чем достойного.
И за окном опять слышно, как плещется Волга.
— Спасибо, Никнитич.
— За что?
— За то, что с вами и молча в темноте поговорить можно. Всё-то вы понимаете.
Шур сидит и думает: идёт теплоход по реке и везёт на себе столько любви… И счастливой и горькой. Всякой. На палубах, в каютах, в салонах, в коридорах — живёт любовь. Сколько её! Не объять ни умом ни сердцем.
Почему дед говорит, что у молодёжи куцые чувства? У кого-то, может, и куцые, а у кого-то… Только она не всегда видна. Люди носят её в себе. Невидимо. Неслышимо. И только порой она вырывается на волю. Смехом, улыбками. Или слёзами… Нет-нет, как же невидима? Она же в поступках людей. Только многие не понимают, что это именно Она. Эх… Не умеют понять.
Глава 10. Решение пришло мгновенно
Опять зелёная стоянка. Шур сидит на дебаркадере. Дед снова ушёл в лес за грибами. Елена Ивановна в каюте довязывает Лилии кофту «Летучую мышь». На теплоходе будет чествование ветеранов войны перед Волгоградом. А потом концерт. И на этом концерте Лилия должна играть на пианино. Шур не замечает, что улыбается. Это он думает: какие всё-таки глупые девчонки. И эта глупость в Лилии ему ужасно нравится. Он видит, что ей не очень важно, как она будет играть и что будет играть. Но очень-очень-очень, до последней невозможности важно, в чём она будет играть.
Ромка ей утром рубанул:
— Ненормальная! Кто будет глядеть, что на тебе надето, летучая крыса или ползучая мышь?! Лишь бы хорошо играла!
А Шур уже представляет Лилию, как она сидит на стуле перед раскрытым роялем, то бишь пианино, в новой кофте, похожей на нежную бледно-розовую пену. Он видел в руках у Елены Ивановны этот пушистый ажур, который, как сама сказка, медленно выплывал из-под мелькающих спиц. Она сидит, и золотые волосы волнами стекают на кружевные кофточкины плечи. Вот Лилия поднимает руки, и все видят, что это не руки, а крылья, огромные и розовые. Хорошо, что концерт будет под крышей, а не на палубе. А то Лилия может подпрыгнуть со своего стула и… взлететь над Волгой.
Вот она плывёт-плывёт над голубой водой, размахивая розовыми крыльями.
Бемц! Острый серый камешек стукнул по коленке. Шур очнулся от своих видений. Ромка, пробегая мимо, швырнул камешком в Шура. И сбежал на берег. За кем это? Опять за тем пузаном, что ли?
Шур огляделся. Ким — грустный-грустный — смотрел на воду, на то, как серебряные волны с белой кружевной оторочкой по краям бежали одна за другой, будто играли в догонялки, но никак не могли настичь одна другую. Но Шур понял, что никакой воды перед собой Ким не видит. Ему не до этого.
В трёх шагах от Кима Лия разговаривает с третьим помощником капитана. У этого помощника усики, как две чёрные верёвочки, тоненькие и ровные. Лия откидывает за спину прямые волосы, улыбается, глядя на эти усики, и говорит:
— Я люблю смелых людей, которые, не думая о себе, готовы броситься на спасение другого.
— А на иных, значит, и внимания не обращаете? — спрашивает третий помощник, и чёрные верёвочки шевелятся.
— Не обращаю, — и ещё больше улыбается, прямо рот до ушей.
А Ким грустный-грустный.
Решение к Шуру пришло мгновенно. Он знал, если начнёт размышлять и обдумывать, то обязательно найдёт сто причин признать его глупым мальчишеством. И не исполнить. Поэтому, не раздумывая ни секунды, он рванулся с места и побежал на берег. Быстрей, быстрей, быстрей, а то передумает. Это было непохоже на Шура, но он бежал и бежал. Вот уже земля под ногами. Недалеко другой дебаркадер. Без теплохода. Пустой. Народу не видно на нем. Добежал до сходен. Теперь по ним, ещё быстрей. Последний раз глянул на прямую фигуру Кима, смотрящего в воду, представил его грустное лицо и…
Шур точно не помнит, но, наверно, он закричал перед тем, как бухнуться в воду. Знал, что надо прыгнуть подальше, подальше от дебаркадера. Эта мысль мелькнула, когда он уже летел в воздухе.
Оказалось очень глубоко. Погрузился сразу с головой, пошёл вниз и дна ногами не нащупал. Барахтался, вынырнул, опять, наверно, что-то закричал, вода залила рот. Наглотался. И снова с головой ушёл в глубину, чувствуя со страхом, как его тянет под дебаркадер. Вынырнул опять, отчаянно молотя руками и ногами, и услышал женский взвизг: «Тонет! Тонет!» Ему стало так страшно. Сила, с которой он не мог справиться, властно и неотвратимо тащила его под дебаркадер. Он сопротивлялся, но она была мощнее.
Сколько он так бултыхался, минуту или десять или полчаса, он не знал. Только помнит, как, наконец-то, сильная мужская рука схватила его, и они вдвоём поплыли к берегу.
Если бы Шур знал, что ему будет так страшно, наверно, не прыгнул бы.
Шуру было стыдно. «Дурак! Идиот! Ненормальный! — ругал он себя, уже стоя на берегу с дрожащими руками и ногами. — Первоклаша несчастный! Лучшего ничего не мог придумать! Дебил!»
Толпа вокруг собралась сразу. А Кима рядом не было. Ведь Шур был уверен, что вытащит его из воды Ким. Обязательно Ким. И та прямоволосая Лия отвернётся от третьего помощника и, наконец, обратит внимание на Ромкиного брата. Вот зачем он прыгал в воду. Но Кима кто-то опередил. Рядом стоял мокрый, высокий, незнакомый мужчина. Седые волосы смешно прилипли ко лбу. И вдруг из-под бровей на Шура глянули два светло-голубых ледяных шарика. Ой, капитан!
Он ничего не говорил Шуру, ни о чём не спрашивал. Просто стоял и смотрел, хмуро и пристально. А с головы, с рук и ног, одетых в простую, совсем не капитанскую одежду, стекала на песок вода.
Взгляд был острым, сверлящим, словно буравил насквозь. Шуру показалось, что длится он целый час. Но вот капитан отвернулся от него и молча пошёл к своему теплоходу. Народ на берегу вежливо расступился. Пропустил его. И снова толпа сомкнулась. Все смотрели на Шура. А он тряс головой, стараясь вылить воду, попавшую в уши.
Толпа шумела всё громче и настойчивей. Люди требовали объяснений, что и как случилось.
— Ну что вы к ребёнку пристали? Видите, он перепуганный до смерти. Трясётся весь.
— Хорош ребёночек!
— Ну, поскользнулся, ну, упал, что особенного?!
— Не упал он, а сам прыгнул. Я же видел. Перелез через перила и ка-ак сиганёт!
«Разве там были перила?» — с недоумением подумал Шур.
Люди почти вплотную приблизились к нему.
— Чего молчишь?
— Зачем прыгнул? Утопиться, что ли?
— Да что он, ненормальный?
— Почему? Нормальный! Может, он покончить с собой захотел! Из-за любви!
— Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Хи-хи-хи!
— Чего ржёте, человек чуть не погиб.
Насчёт любви произнёс оч-чень знакомый голос. Да, это был Оська, который давал ему письмо для Лилии. И произнёс он эту фразу с такой издевательской насмешкой, что у Шура внутри будто что-то взорвалось. Оглядел толпу. Ну да, вон он, Оська, со своей гитарой. Глаза смеются, издеваются, дескать, куда тебе такому о любви мечтать?
И Шур вдруг неожиданно для себя чётко и громко произнёс:
— Да! Утопиться… хотел! Из-за любви!
— Чего-чего? Из-за чего?
Незнакомая девчонка в тюбетейке высунулась вперёд:
— Вы… из-за любви?
— Да, — сказал уже одними губами, но очень серьёзно.
И на берегу вдруг стало тихо. Так непривычно тихо, будто здесь не стояло ни одного человека.
Шур с изумлением понял, что ему поверили. Непонятно только, почему поверили? Разве можно вот так в лоб спрашивать? И разве правдоподобно вот так в лоб отвечать? Про… Неё. Но… поверили же!
Он мысленно поглядел на себя со стороны. Какой он сейчас маленький, наверно, щупленький, мокрый с головы до пят, одежда прилипла. Какой смешной, хоть плачь. Дрожит весь. С него капает. Щурится, плохо видит. Очки-то остались в Волге. Лежат сейчас на дне, скучают по родной Шуровой переносице. А они вдруг — поверили.
Лёгкий шепоток в толпе. Непонятно, что говорят. А может, вода в ушах мешает разобрать слова? Нет, не мешает. Расслышал.
— Да разве он скажет? Разве назовёт? Ты что! Тсс…
И немолодой женский сочувственный голос:
— Боже мой, какой несовременный мальчик. В наш век и вдруг…
А Шур вдруг почувствовал в горле комок. Чего она так про наш век? Обидно же.
И другой незнакомый голос:
— Беги переоденься, а то простудишься.
И с застрявшим в горле комком Шур шагнул на людей. Толпа в удивлении расступилась перед ним.
Глава 11. Фанера и Лилия
Это чудное событие с буханьем в воду было вчера. Если б Шуру кто-то сказал, что такое с ним случится, он ни за что не поверил бы. Это не в его характере. Ромка и тот скорее мог что-нибудь подобное отчебучить. Он вечно сначала сделает, а потом подумает. Но чтобы Шур! Чудеса. Оказывается, бывают у человека в жизни неожиданные и оч-чень странные поступки. А он и не предполагал даже.
Никита Никитич, придя из леса с грибами и узнав об этом, молча опустился в плетёный стул на палубе да так и просидел до ужина неподвижно. Шура он не расспрашивал, будто не случилось ничего. Вместе молча пошли ужинать. А грибы в корзиночке остались стоять возле ножки плетёного стула.
Ночью, когда уже легли спать и погасили свет в каюте, Шур сам рассказал деду про этот мальчишески глупый поступок. И про то, что подслушал разговор деда с Кимом. Дед ничего не говорил, иногда отделываясь междометиями. Шур так и не понял, как дедушка отнёсся к его глупости. Но всё-таки стало легче после этого рассказа в темноте.
Сейчас утро. Солнце, как огромная малиновая ягода, висит над землёй. А вокруг разлита нежность голубовато-белого прозрачного тумана. Солнце приподнялось, и будто в этой малиновой ягоде зажгли огонь. Оно стало блестяще-золотым. Стало — светилом. И заволновалась упрямая дорожка золота в воде. А то была робкой, малиново-прерывающейся. А сейчас плотная, хоть иди по ней, кажется, не провалишься. Выдержит. А нежность всё ещё разлита вокруг.
Туристы уже позавтракали. Шур всё время чувствует какое-то иное отношение их к себе. Раньше вообще никакого отношения не было. Будто Шур — это пустое место. А сейчас его замечают. Ничего не говорят, но Шур всё время чувствует на себе взгляды. Любопытные, удивлённые, уважительные, пренебрежительные — всякие.
Многие, конечно, не верили в правдивость его слов. Особенно те, кто не слышал и не видел, как он их говорил. А ведь он не соврал. Ведь он, действительно, из-за любви. Это неважно чьей, но из-за любви же!
А Фанера! Ох, Фанера! Специально прибежала на их палубу. Цыганские глазищи — огромные! И в них такое восхищение, будто перед ней не Шур, а великая знаменитость земного шара! Она не нашлась, что ему сказать, только смотрела и всё. А Ромка потом передал Шуру её разговор с матерью.
Зина Вольтовна во время Шуриного «купанья» была в соседней деревне, где, как ей сказали, был промтоварный магазин. Когда она, вернувшись, обо всём узнала, то расхохоталась на всю каюту. Сказала, что не верит. И обозвала Шура «артистом». А Фанера как взовьётся! Как крикнет: «Если б ты своё брильянтовое кольцо потеряла, то сама бросилась бы топиться. И другим поверила бы, если б из-за вещей! А из-за любви тебе смешно, потому что ты до этого не доросла!»
— Так и сказала?
— Ага! Прямо рявкнула!
— Слушай, а наша Фанера, оказывается, ничо-о… Соображает, — удивился Шур, но тут же понял вдруг: — Это она знаешь почему стала соображать?
— Почему?
— Из-за Веснушки! Точно!
Ромке Шур сказал, что поскользнулся и случайно бухнулся в воду. Тот поверил. А Лилия с улыбочкой:
— В кого это ты смертельно влюбился на теплоходе?
— Ни в кого, — только и смог выдавить Шур.
А она посмотрела ему в глаза длинным-длинным взглядом, от которого Шур стал медленно и прочно краснеть. Будто был в чём-то виноват. А в чём? Да совершенно ни в чём.
— Ой, Ромка, у тебя кровь!
— Где?
— На шее.
Оба мальчишки стояли на верхней палубе. Роман провёл рукой по шее, посмотрел на ладонь.
— А-а, чепухня! Почти перестала. А знаешь, как капала!
— Отчего?
— Дак, понимаешь… Иду по берегу, впереди девчонка, и у неё из-под мышки висит хвост.
— Какой хвост?
— Рыжий. Симпатичный такой хвост. Ну, я же нормальный человек, я, конечно, подошёл и дёрнул. А она ка-ак кинется! Как сумасшедшая!
— Кто? Девчонка?
— Какая девчонка? Кошка! Это же был кошкин хвост. Она сначала на девчонку кинулась, потом на меня. И кричит «ма-ама-а!»
— Кто? Кошка?
— Какая кошка? Девчонка!
— Не цапай грязными лапами. Тебе в медпункт надо.
— Не пойду я. Там йодом намажут.
— Конечно, намажут. Будешь знать, как хвосты дёргать. Айда!
— Сказал, не пойду.
— Тогда к Елене Иванне. Она всех лечит. У неё целый мешок лекарств.
Шур знал, что бабушка Лилии всё время сидит в каюте и довязывает «Летучую мышь». Подбежал к окошку, оно наполовину открыто. Стукнул в стекло. Но вместо Елены Ивановны на стук высунулись две девчачьих головы. Лилина и Фанерина. Обе то ли испуганные, то ли просто взволнованные. Непонятно. Глаза у них какие-то растопыренные.
Девчонки переглянулись и молча исчезли.
— Чего это у них не глаза, а растопыры какие-то?
Шур всё понял.
— Они ж ресницы накрасили. К концерту готовятся.
— А-а… Точно. Сегодня встреча с ветеранами. Э-э, вы, а где Елена Иванна? — теперь уже Ромка постучал в стекло.
Девчонки больше не показывались.
— Вы что, оглохли? Где бабушка? А? Из меня, может, половина крови вытекла!
Шур прыснул.
Четыре растопыренных глаза опять замаячили в окне.
— Видите, рана?
— Пострадал на кошачьем фронте, — добавил Шур.
Лилия кинула на него свой растопыренный взгляд, и вдруг он, этот взгляд, стал жёстким, колким и злым.
— Я не знаю, где бааб и… знать не хочу. Больше у меня про неё не спрашивайте.
И опять обе скрылись.
Мальчишки не знали, что и думать. Молча присели на стулья возле окна. На Шурином носу сидели его запасные очки, которые всё время съезжали с переносицы вниз и их то и дело приходилось водворять на место. А они имели упрямый характер. И опять съезжали на кончик носа.
Ребята слышали, как девчонки шепчутся в каюте, но что именно говорят, разобрать не могли.
«Что я ей сделал плохого? Почему она на меня так посмотрела? — не мог понять расстроившийся Шур. — Да нет, это она, наверно, не на меня… на бабушку. Видно, за что-то на неё обиделась. За что можно на такого человека?» — Шур опять подтолкнул очки на переносицу.
И вдруг за спиной у мальчишек в каюте прямо взвизг девчачий:
— Я тебе этого не прощу! Так подвела меня! А говоришь, что любишь! Куда исчезла? Скоро концерт, кофта недовязана, — это Лилиным голосом.
А Фанериным:
— Елена Иванна, уже через час собрание.
Ребята поняли, что в каюту вошла бабушка. А Фанерин голос продолжал:
— Вам тут немножко осталось. Только воротничок закончить… Может быть, вы…
Лилин властно перебивает:
— Чтобы ты до концерта, пока идёт собрание, всё успела доделать! В перерыв я прибегу, переоденусь. Слышишь?
А бабушка молчит, будто её нет в каюте.
— Ты слышишь, что я сказала?
А в ответ — тишина. Шур не может узнать Лилиного голоса. Высокий, с неприятным металлическим оттенком. Словно это говорит кто-то другой, а не она. «Конечно, столько ждала «Летучую мышь», и вдруг бабушка не успела». Он мысленно оправдывает Лилию.
А Ромка как брякнет над ухом:
— Она псих, что ли, эта Лилька ненормальная? Разве можно так с бабушкой? Ишь приказывает, начальник в юбке! Вот ка-ак наподдам ей!
А сам сидит и рукой оцарапанную шею мусолит.
Но почему бабушка до сих пор молчит? Непонятно. Лилию это озадачивает. Ведь старушка должна сразу же все дела бросить и схватиться за спицы. «Да, да, Лилечка, прости, что не довязала. Я успею, я всё-всё доделаю, как тебе хочется». А она молча полезла в шкафчик, где висят вещи, и что-то там никак не может снять с вешалки, забитой Лилиными нарядами. И руки у неё почему-то дрожат.
— Что ты там с вешалкой возишься? Время же идёт! Ты меня слышишь, бааб?
— Не глухая, — тихо и с виду вроде бы спокойно, наконец, произносит Елена Ивановна.
— Ты чего так орёшь? — дёргает Лилию за рукав Фанера.
И опять спокойный голос бабушки.
— Наверно, довязать не успею. Я тебе белую гипюровую кофту выгладила.
— У неё же фасон допотопный! — взвизгнула Лилия. — Зачем ты её в чемодан положила?!
Бабушка снова замолчала. А Фанера:
— Шикарная кофта! Тебе идёт! Надевай.
— Не модная же! Узкий рукав.
И тут Ромка не выдержал. Подскочил со стула, как на пружине, и чуть не наполовину всунулся в каюту:
— Ты что, на конкурс красоты идёшь, да? Или у нас дом моделей? Кому нужны твои рукава? Хоть оторви оба! Лишь бы хорошо играла… Здрасьте, Елена Иванна.
Лилия подбежала к окошку и стала выталкивать Ромку.
— Уходи из окна! Кто тебя звал?
А Елена Ивановна, глянув на мальчишку, бросила вешалку с платьями на диван.
— Что у тебя на шее? Ох!.. Ах!.. Надо промыть, помазать, перевязать. Заходи сейчас же в каюту.
А Лилия совсем расфырчалась:
— У нас что, медпункт? Пусть к судовому врачу идёт. И так времени мало до концерта.
А бабушка будто не слышит её слов и Ромке:
— Беги скорей к нам, говорю.
— Что я, ненормальный, в обход бежать? Р-раз и тут же влез через окно.
— Ого-го, сколько у вас места лишнего. Тут десять человек могут жить.
А бабушка уже в своём мешке с лекарствами роется.
— Ой, только йодом не надо, Елена Иванна. А?
Лилия смотрит на него злыми-презлыми накрашенными глазами.
«Что бы ей такое ввернуть», — мучительно думает Ромка и вдруг выпаливает:
— А у тебя правый глаз длиннее левого. Умора.
Лилия сразу не нашла, что ответить, только показала ему язык и бросилась к зеркалу. Фанера за ней. И зашептались за шторкой, которая отделяла часть каюты, где стояли две кровати.
Глава 12. Мы ждём вас, товарищ Осипова
В кинозале стулья надо было занимать заранее. Желающих посмотреть кинофильм или концерт всегда было больше, чем мест. А сегодня не просто концерт. Сегодня будут чествовать ветеранов войны, и они, ветераны, должны вспомнить войну и рассказать какие-нибудь эпизоды из своей военной нелёгкой жизни.
Ромка с забинтованной шеей сидит в четвёртом ряду и очень активно сторожит два пустых стула. Для Никнитича и Шура. А на стулья всё время садятся. Ромке приходится выдерживать град упрёков. Но язык у него подвешен здорово, и он умело отпихивается словами от множества претендентов на свободные места.
— Шу-ур, иди скорей, я больше не могу!
Шур и Никита Никитич с трудом продрались через толпу у двери и, наконец, заняли места.
— Невозможные люди! — возмущается Ромка, — садятся и садятся.
— Сам такой же, — буркнул Шур.
На стульях было тесно. И справа и слева тебя стискивали людские плечи и бока. Но Шур этого не чувствовал. Он чувствовал сейчас только свою спину. За ними в пятом ряду сидели Лилия и Фанера. Лилия как раз за Шуром. Ему казалось, что он слышит её дыхание. И не только спиной, но и шеей, затылком, даже макушкой.
Никита Никитич обернулся:
— Какая ты нарядная.
Лилия передёрнула плечами, обтянутыми белой гипюровой кофтой, и ничего не ответила. Лицо у неё недовольное.
Елены Ивановны с ними не было. «Довязывает, — подумал Шур. — Уговорила-таки. Такая кого хочешь уговорит. Зачем она только злится? Это ей не идёт. Совсем не идёт».
— Внимание, товарищи, начинаем нашу встречу. Прошу тишины.
Это сказала в микрофон женщина-методист, которая каждый день приглашала туристов то в столовую, то в библиотеку, то на какое-нибудь общественное мероприятие. Ради встречи она надела блестящие длинные серьги, которые при движении головы качались в разные стороны.
Тишина установилась не сразу, но всё-таки постепенно установилась.
— Сегодня мы встречаемся с ветеранами Великой Отечественной войны.
Зал дружно захлопал, но быстро угомонился.
— Среди нас находятся люди, которые в молодости прошли сквозь ад войны. Вспоминать о том времени крайне тяжело. Но они любезно согласились рассказать нам о некоторых эпизодах своей фронтовой жизни. Сегодня после обеда наш теплоход прибывает в легендарный Волгоград, который раньше именовался Сталинградом. Среди нас находится бывшая медсестра, товарищ Осипова, которая воевала в Сталинграде. Она была в этом городе во время великой Сталинградской битвы. Просим вас, товарищ Осипова, занять почётное место в нашем президиуме.
Все опять захлопали и стали вертеть головами, чтобы поскорее увидеть эту женщину. Но почему-то в зале никто не поднялся с места и не стал пробираться сквозь сидящих и стоящих людей в президиум.
— Мы ждём вас, товарищ Осипова, — выкрикнула в микрофон женщина-методист сквозь аплодисменты, и серьги её закачались сильнее прежнего.
- Интересно, — завертелся на стуле Ромка.
А Шур сказал:
— Представляешь, после обеда она увидит те места, где была молодой, а главное, где воевала. Она, наверно, очень волнуется сейчас.
Все продолжали оглядываться. Оська, который стоял у стены со своей неразлучной гитарой, обратился к Лилии:
— Кто такая, не знаешь?
Шур увидел спиной и затылком, как Лилия недоумённо пожала плечами, обтянутыми белым гипюром. Теперь он уже плохо понимал, что говорила в микрофон женщина-методист. Он видел и слышал и чувствовал только то, как переговаривались Оська и Лилия.
— Что будешь играть?
— Бетховена. «К Элиз».
Оська скривил нос.
— У тебя же здорово Щедрин получается.
За спиной молчали. Оська знакомо подмигнул правым глазом:
— Ничо! Вызовем на «бис».
«Что у него левый глаз не умеет моргать, что ли?» — подумал Шур и всё-таки понял, что женщина-методист в микрофон приглашает к столу президиума уже товарища Мельникову, которая воевала, правда, на другом фронте, но у которой муж погиб под Сталинградом.
И из первого ряда вдруг поднялась та самая Мария Степановна, которая сидела в ресторане за их столиком и которая так энергично спорила с Оськой о музыке. Зал взорвался аплодисментами. Оська, удивлённо подняв брови, опять подмигнул Лилии правым глазом. Никита Никитич громко сказал:
— А мы и не знали, с кем сидим.
Мария Степановна под аплодисменты села в президиум, и её лицо загородил от Шура букет махровых хризантем.
Стул в первом ряду оставался свободным, хотя люди стояли у стен без мест. Шур улыбнулся. Это, наверно, потому, что все сразу очень зауважали Марию Степановну и стесняются сесть на её место.
Аплодисменты стихли, зал снова замер, слушая женщину-методиста. А «товарищ Осипова» почему-то так и не пришла.
Микрофон голосом женщины-методиста начал произносить стихи про войну. И прямо во время стихов в замершем зале произошло движение. Шур обернулся и с удивлением увидел, как сквозь людей, стоящих у стены, пробирается вперёд Елена Ивановна.
«Ой, зачем же она? Пусть этот стул будет пустым», — мелькнуло у Шура. Бабушка продвигалась медленно, потому что люди стояли плотной стеной. Чтобы Елена Ивановна не заняла Марии Степановны стул, Шур вскочил и освободил ей своё место. Сам стал рядом с Оськой. Гитара больно и жёстко упёрлась в Шуров бок. Дед махал рукой Елене Ивановне, показывая на освободившееся место. Старушка увидела, улыбнулась и отрицательно помотала головой.
А Лилия вдруг стала совсем чужая и свирепая. Шур просто не узнал её. Если б не гипюровая кофточка и золотые волнистые волосы, он подумал бы, что это сидит незнакомая ему девочка. Он страшно удивился такой перемене. Вся Лилия с ног до головы выражала и гнев, и злобу, и удивление, и что-то ещё не очень ему понятное, но явно не доброе по отношению к бабушке.
А у Елены Ивановны было виноватое и растерянное лицо. Оно молча, без слов, извинялось перед всеми за причиняемое беспокойство.
— Садитесь скорей, — недружелюбно произнёс кто-то в четвёртом ряду, и люди стали поджимать ноги под стулья, чтобы Елене Ивановне легче было пройти на пустой Шурин стул.
Но старушка почему-то не полезла по четвёртому ряду, а прошла вперёд.
— Куда ты? Вот же место! — зашипела чужим голосом Лилия. — Позоришь меня на весь зал.
Она вроде бы прошептала эти слова, но их расслышали многие.
Елена Ивановна остановилась около первого ряда. Передохнула. И… замерла. Стоит, не двигается, только виновато улыбается.
Тут заулыбалась и женщина-методист. Она уже прочитала стихи, видимо, забыла про микрофон и простым человеческим голосом сказала:
— Что же вы остановились? Садитесь, пожалуйста.
Бабушка прошла ещё несколько шагов и села… рядом с Марией Степановной. В президиуме. Зал замер. Стало так тихо, что все услышали, как за окнами плещет в борта Волга.
А женщина-методист разулыбалась прямо до ушей, на которых ужасно весело мотались серьги:
— Мы все рады вас видеть. Мы так вас ждём, товарищ Осипова.
Первое, что бросилось в глаза Шуру, — это лицо Лилии в тот момент, когда женщина-методист назвала Елену Ивановну «товарищем Осиповой». Лицо стало совершенно растерянным, беспомощным, беззащитным. Рот приоткрылся от удивления, глаза округлились. Шур никогда в жизни не видел Лилию такой… жалкой, что ли? Нет, не жалкой, конечно, а просто до невозможности удивлённой и растерявшейся.
И Шур понял: она же ничего не знала! Да, да, совершенно не подозревала, что бабушка будет перед всеми выступать. Лилия, может быть, даже не знала, как и они все, что Елена Ивановна воевала под Сталинградом. Правда, она говорила в классе, что у неё бабушка фронтовичка, но как-то мельком, не придавая этому значения. Ведь у многих ребят бабушки и особенно дедушки воевали. Она сейчас до того была далека мыслями от бабушки, что даже не прореагировала на бабушкину фамилию. Мало ли Осиповых на свете? Она, может быть, даже забыла, какая у бабушки фамилия. Бааб, да бааб. Так всю жизнь.
Всё это мгновенно понял Шур, глядя на незнакомое лицо Лилии. Но кроме Шура этого лица сейчас никто не видел, потому что все смотрели на Елену Ивановну и аплодировали.
Лицо Лилии сначала побелело, а теперь, наоборот, стало розовым-розовым. Всё-всё: и лоб, и виски, и даже уши. Волосы были откинуты за спину, так что ушей не закрывали. Шур подумал: лицо её такое же розовое, как «Летучая мышь», которую бабушка не успела довязать.
Но вот аплодисменты стали стихать и кое-кто из зрителей повернулся к Лилии. И теперь, когда она почувствовала внимание к себе, лицо её тут же сделалось прежним. Знакомым. И, как всегда, гордым и красивым.
Фанера толкнула Лилию в бок.
— Ты почему молчала? Даже мне не сказала. По секрету. Ну и скрытная. А я бы на весь теплоход разболтала про бабушку.
— Я нарочно не говорила. Чтобы вы все удивились.
— Для эффекта?
Лилия не ответила. Потом Фанера стала что-то соображать. Ведь Лилия просила бабушку довязывать кофту во время собрания. Как же так? «Наверно, запутывала следы, — решила Фанера. — Ну, конспиратор», — и с уважением посмотрела на Лилию.
Женщина-методист уже предоставила слово «товарищу Осиповой». И передала в руки Елены Ивановны микрофон на длинном шнуре. Зал затих. Бабушка встала. Она перекладывала микрофон из одной руки в другую и никак не могла начать. Волновалась.
— Меня попросили вспомнить войну, которая была уже давно. А мне странно и даже… смешно немножко. Вспоминать можно то, что ты забыл. А такое в жизни разве забывается? Мне вспоминать не надо. Война всегда со мной. Каждую минуту. Я её вижу, чувствую… только никому не рассказываю про это. Зачем надоедать? Она живёт во мне постоянно.
Ей ужасно мешал микрофон. Она вертела его где-то на уровне живота. Но голос её и без микрофона был слышен, потому что зал, как каменный, не шевелился, ловя каждое слово Елены Ивановны. Женщина-методист, наконец, взяла микрофон из рук бабушки, которая этого, кажется, и не заметила. Она продолжала:
— Что б я ни делала, война тут как тут. Вяжу вот внучке кофту, розовую, лёгкую, а перед глазами снег… тоже розовый… от крови… Бинтую сегодня шею одному парнишке, с кошкой что-то не поделили, а перед глазами — Юрочка. Это я втайне так звала нашего командира. Юрия Юрьевича. Молоденький был. Ему тогда шею и голову бинтовала, — бабушка грустно улыбнулась. — Чуть старше того парнишки был… И шея такая же тоненькая… и голова… такая же, как у этого… ну… который с кошкой не поладил.
— Это я, — неожиданно даже для себя приподнялся Ромка. И вид у него был такой торжественный и победный, будто он только что выиграл бой. Никита Никитич потянул его за рукав. Ромка сел.
Елена Ивановна с улыбкой кивнула ему и опять глубоко вздохнула.
— Сегодня после обеда мы ступим на ту самую землю. Сталинградскую. Я ни разу не была там после войны. Уже сейчас волнуюсь, как пойду по этой земле? Что будет со мной, не знаю. Уж вы не бросайте меня там одну. Ладно?.. Сегодня ночью я не спала, знала: близок этот час. Стояла у окна и смотрела на чёрную, ночную Волгу. Вижу вдали, среди черноты, вроде зарево. Думаю: луна, что ли, всходит? И вдруг ка-ак вырвется огонь! Как полыхнёт! И красные блики по чёрной воде бегут, волнуются, точно как… тогда. Я потом поняла: это на берегу факел горел… Газ из трубы выходит и горит. А сердце рванулось — в бой. В горячий бой! Смертельный! И Волга такая же… отсветы вспышек на волнах… До сих пор сердце никак не успокоится. С ночи…
— Как же вы так живёте? С войной? — неожиданно спросила женщина-методист, удивлённо подняв брови.
— Так и живу… Да, до сих пор… с войной в обнимку. Я иначе не могу. Все, наверно, так, кто воевал.
Мария Степановна утвердительно закивала головой.
— Не верю тем, кто ходит и кричит молодым: я за вас кровь проливал! Кто проливал, кричать не станет. Кто воевал, про войну больше молчит.
И бабушка замолчала, а зал захлопал. Потом бабушка подняла руку, зал замолк.
— Но я вам всё-таки расскажу…
Елена Ивановна рассказывала про один тяжёлый бой. Недалеко от Волги. И несколько раз опять поминала… Юрочку. Что был он высокий, смуглый и черноглазый. И что на лице у него был шрам. В виде галочки, какие ставят на бумагах. Зашивал ему хирург правую щёку, царапнутую осколком. Под глазом. Вот и осталась галочка. Навечно.
Шур понял: не зря поминает Елена Ивановна этого человека. Видно было, что ей очень приятно о нём вспоминать. Бабушка поминала и других людей, но когда говорила о своём командире, глаза у неё делались особенно блестящими. И молодыми.
Кто он сейчас? Где он? Было неизвестно. А в конце рассказа Елена Ивановна тихо обмолвилась, что… умер в госпитале… от ран. И весь зал горестно вздохнул каким-то дружным единым вздохом. Даже Оська, вертлявый Оська, и тот вздохнул. А во время рассказа стоял, не шевелился. Его гитара всё так же упиралась в Шуров бок. Но Шур этого теперь уже не чувствовал.
— Вот и всё, — со вздохом сказала бабушка. — А теперь пусть Мария Степановна что-нибудь расскажет.
Женщина-методист вынула из вазы три махровых хризантемы и преподнесла Елене Ивановне. Потом с улыбкой сказала:
— Дорогая Елена Иванна, у меня к вам просьба. Снимите, пожалуйста, ваш платок. (У Елены Ивановны на плечах лежал платок, заколотый брошкой).
Бабушка залилась краской смущения:
— Не обязательно это… Не надо… Ни к чему…
— Но вы же мне обещали. Вы слово дали, что снимете.
Зал удивлённо зашептался и примолк в ожидании… неизвестно чего. Никита Никитич с Шуром переглянулись. Кажется, поняли, в чём дело.
У бабушки дрожали руки, и она никак не могла расстёгнуть брошку. Тогда женщина-методист сделала это сама и тут же сняла с плеч Елены Ивановны платок.
— О-о-ох! — пронёсся по залу междометный вздох восхищения и удивления. А через секунду раздались такие аплодисменты, что Шуру показалось: сейчас от этого грохота развалится на части весь теплоход.
Старушка стояла перед залом, смущённо красная, и что-то виновато извиняющееся было в её лице. А зал прямо бесновался. Орал, топал, хлопал. Никто не ожидал увидеть такое.
Вся грудь бабушки, и правая и левая стороны, была в наградах. Ордена, медали, какие-то знаки, знакомые и незнакомые, на цепочках и без цепочек. Удивило людей не только количество наград, но и то, что об этом никто не знал. Даже не предполагали, что такое может быть…
То, что Мария Степановна воевала, никого не удивило. У этой женщины был строгий, немного властный вид. Держалась она как-то особо. Такая в молодости могла и воевать и получать награды за подвиги.
Но Елена Ивановна! Тихая согнутая старушка, которой командует внучка, сидит в каюте и вяжет — это было понятно всем. Тёплая, уютная. Абсолютно домашняя. Добрая. Кухонно-магазиино-уборочное создание. Если бы сказали, что она прекрасно готовит, шьёт, вышивает, содержит в образцовом порядке квартиру — это было бы самое то. Но чтобы — такое, это что-то из мира фантастики.
Елена Ивановна и брать с собой награды не хотела. Это уже перед самым отходом на пристань дочка её (Лилина мама) сунула в чемодан коробочку: «По такому маршруту плыть будете, может, и пригодятся». И вот пригодились.
Долго зал не мог угомониться. Женщина-методист опять накрыла бабушкины плечи платком, под которым спрятались все награды. А собравшиеся все хлопали и хлопали.
У Лилии лицо было такое розовое, как у бабушки. Её тормошили со всех сторон. Что-то спрашивали.
Ромка обернулся к ней:
— Сколько наград у бабушки?
— А ты неграмотный? Сосчитать не мог?
— Я не успел.
«Не знает, сколько», — понял Шур.
Он сел на своё прежнее место в четвёртом ряду и потянул Ромку за рукав.
— Не оборачивайся. Ты что, обалдел? Спиной к выступающим!
И Ромка, наконец, отстал от Лилии.
Глава 13. Только Лилии не было
Обед первой смены кончался в то время, когда теплоход был в последнем шлюзе перед Волгоградом. Есть сегодня совсем не хотелось. Выбегая из ресторана, Шур всегда, словно бы случайно, мгновенным взглядом скользил по столику, где сидела Лилия. Сейчас почему-то рядом с ней не было бабушки. Перед пустым стулом неподвижно остывал на столе нетронутый обед.
Елена Ивановна стояла на палубе, крепко вцепившись в перила ограждения. Теплоход плавно и легко выходил из шлюза, по обеим сторонам которого спокойно высились тополя. Они смотрели на идущий теплоход.
«Как часовые стоят, — подумал Шур, — неподвижно, навытяжку. А в Чебоксарах совсем другие тополя. Таких нет. Почему эти зовутся пирамидальными, они же скорее… свечковые? Очень похожи на зелёные огромные свечи. Узкие, длинные, красивые. Жаль, что у нас нет таких».
Елена Ивановна, держась за перила, всматривалась вдаль. Внимательно, напряжённо. А там, куда летел её взгляд, в туманной дали уже виднелась знакомая по открыткам фигура Матери-Родины. Она раскинула руки в стороны, в правой держа меч.
Шур слетал в каюту за биноклем. Молча протянул Елене Ивановне. Никаких слов говорить не хотелось, да он и не знал, что можно сейчас сказать этой седой женщине, которая вот-вот должна встретиться со своей боевой юностью. Она смотрела в бинокль недолго. Молча отдала, кивнув в знак благодарности. Глаза у неё были какие-то удивительные. И слёзы в них, и молодые искорки, и радость, и печаль, и восторг, и боль — всё вместе.
Никто из туристов сейчас с Еленой Ивановной не заговаривал. Понимали: не надо мешать. Такое событие надвигается. На палубе была какая-то торжественная тишина. Пообедавшие люди сидели, стояли, тоже всматривались в туманную даль, но никто громко не разговаривал.
Неожиданно резко хлопнула дверь.
— Ты что, голодная остаться хочешь? — это Лилия направилась к бабушке возмущёнными шагами.
Но Никита Никитич успел её перехватить и тихо что-то сказать, после чего Лилия ушла с палубы. Елена Ивановна ничего этого не заметила. Она неподвижно смотрела вперёд.
Шур вдруг отметил про себя: а ведь мне совсем не жаль, что Лилия ушла. И его охватили страх и тоска. Почему так? Разве в нём что-то изменилось? Зачем? Когда? Может быть, из-за того, что он услышал разговор Лилии с бабушкой после концерта?
— Почему ты мне ничего не рассказывала о себе?
Это её вопрос бабушке, и в голосе нотки обиды и укоризны.
— А ты хоть раз поинтересовалась моей жизнью? Как я жила? Как и где воевала? — это бабушкин голос. Без обиды.
А в ответ — тишина. Но она какая-то не молчаливая была, эта тишина. Оиа будто говорила об обиде на бабушку, она будто злилась на неё, эта самая тишина.
«Нет-нет, — думал Шур, — этот разговор ничего не мог изменить во мне».
Потом ему вспомнилось, как хорошо играла Бетховена Лилия на концерте час тому назад. И тёплая волна радости, благодарности и чего-то ещё очень хорошего знакомо окатила Шура с головы до пят.
«Всё в порядке, всё во мне, как было», — успокоенно понял он.
…Вот он, Волгоград. Кажется, не теплоход идёт к нему, а он, город, бесшумно скользя, наплывает на теплоход. Мать-Родина уже совсем близко и без бинокля.
А сколько здесь причалов! Не сосчитать. А сколько около них теплоходов! Считать просто смысла нет: всё равно собьёшься.
«Волжанин» ткнулся в дебаркадер, царапнул его своим боком, качнулся, чуть подался назад, опять вперёд и… замер.
Дежурный матрос с дебаркадера перекинул чалку матросу на теплоходе, тот надел её на шею кнехта, торчащего из палубы. И пошёл к сходням, чтобы вдвинуть их с теплохода на дебаркадер.
Елена Ивановна оторвала взгляд от берега, огляделась, видимо, ища глазами Лилию. Но внучки на палубе не было. Вдруг откуда ни возьмись — Фанера.
— Елена Иванна, Лилию не ждите, она с мамой пойдёт… Куда-то… А я… с вами… если можно…
Лицо бабушки сначала удивилось, потом погрустнело. Она кивнула, дескать, мне всё понятно. А губы тихо сказали: «Конечно, можно».
Туристы с теплохода в Волгоград выходили медленно. В других городах быстро, а здесь никак, ну, никак не могли выйти. Почему? Тем, кто ещё не вышел на пристань, было непонятно, почему же? А те, кто вышел, сразу понимали всё.
Наконец, вышли и Шур с дедом. У Шура вдруг застрял в горле тугой ком, защипало в носу, и по щекам поползли две предательские капли. Это случилось так неожиданно. Без всякой подготовки. Он с испугом огляделся по сторонам. Лилии не было. С облегчением смахнул обе капли рукой. Дед тоже, кажется, не заметил.
Пристань встретила их морем живых цветов. Ни в одном приволжском городе такого не было. Цветы продавали женщины, в основном, пожилые. Видимо, они сами их выращивали. И вот… вынесли к туристическому теплоходу. Эти женщины понимали, ах, как хорошо они понимали, куда сейчас направятся туристы. Женщины поставили свои вёдра, корзины, бидоны, вазы, набитые яркой живой красотой, прямо у самых сходен.
Предательские капли на щеках появились у Шура не от того, что было столько цветов, а от того, как много их покупали. Почти каждый, выходящий с теплохода турист, ступив на пристань, останавливался, вынимал кошелёк и выбирал цветы. Естественно, что он невольно мешал выходу остальных. И толпа покидала теплоход очень медленно.
Женщины с цветами стояли не только у самых сходен, но и вдоль всей пристани. Мало того! Даже пристани им не хватило. Они заняли часть тротуара вдоль дороги, на которой сейчас стояли туристические автобусы.
Толпа с теплохода уже двигалась к этим автобусам. Она была яркой, нарядной, торжественной. Не такой, какою бывала в других городах. Эту нарядность придавали ей гвоздики, астры, георгины, садовые ромашки, гладиолусы, розы! Разве всё перечислишь!? Это просто невозможно.
Вот толпа остановилась, стала разбиваться на свои группы. Они были одинаковые по количеству людей. А сегодня — что такое? Почему все группы поредели кроме одной, которая разбухла, стала необычайно огромной? В чём дело? Разбухшей оказалась седьмая группа, в которой была Елена Ивановна. Всем туристам хотелось находиться именно здесь, чтобы быть поближе к живой участнице Сталинградской битвы.
Взволнованный начальник маршрута размахивал руками:
— Товарищи, разойдитесь по своим группам. Автобус не резиновый.
— Ничего, потеснимся, ужмёмся.
— А другие гиды кому будут рассказывать?
В ответ молчание.
Начальник маршрута безнадёжно махнул рукой. В седьмой группе оказались и Никита Никитич с Шуром, и Ромка с Кимом, и Фанера, и Оська, и Лия, и даже Мария Степановна, у которой погиб в Сталинградских боях муж.
Елену Ивановну и Марию Степановну, впервые познакомившихся на теплоходе, теперь связывала крепко и надёжно… прошедшая война. Мария Степановна была человеком не очень разговорчивым в отличие от Елены Ивановны. Но эти две пожилые женщины умели разговаривать друг с дружкой даже молча. Одними глазами.
И только Лилии не было в её родной седьмой группе. Елене Ивановне, конечно, очень хотелось, чтобы внучка была рядом с ней именно здесь, когда ей, бабушке, может быть очень трудно. Но… увы…
Глава 14. Это ещё не главное
В Волгограде экскурсия была автобусно-пешеходная. Половина туристов сначала ехала на автобусе, а потом должна была идти пешком. Другая половина — наоборот. Сначала пешком, потом на автобусе. Разбухшая седьмая группа оказалась во второй половине.
Гидом здесь была молоденькая девушка в ярко-голубых босоножках. При взгляде на неё сразу бросались в глаза именно эти босоножки, а потом уже голубые глаза и тонкая фигурка в белом, куда-то летящем платье. Это платье было из такого лёгкого, скользящего материала, что всё время шевелилось. Кругом сборочки, оборочки, а рукава и вовсе — крылышки. При малейшем ветерке платье начинало весело улетать со своей хозяйки. Девушка всё время одёргивала и даже держала рукой непокорный подол. В другой руке у неё была сумка, блокнот и несколько фотографий.
Глаза удивлённые, даже немного испуганные. Она оглядывала огромную толпу вокруг себя и всё никак не могла начать. Когда начальник маршрута объяснил ей, почему вокруг так много людей, она совсем смутилась и растерялась.
Действительно, было странно, что вот эта тонкая девчушка, похожая на школьницу, будет сейчас рассказывать про войну людям, которые прошли эту войну с начала и до конца.
Вот что-то залепетала себе под нос, тихо и невнятно:
— Я… я не знаю… я теперь не знаю, как… и говорить… Ой, забыла, я же не представилась. Гм… гм… Меня зовут Екатерина Валерьяновна…
Ромка и Шур прыснули. Валерьяновна! Лекарственное создание. Ей бы в аптеке работать. Они переговаривались между собой тихим шёпотом.
— Катенька, вы просто Катя-Катюша, — выкрикнул Оська из толпы. Потом вывинтился вперёд и брякнул:
— О-ой, где вы достали такие шикарные босоно…
Крепкая рука Никиты Никитича железно сдавила ему плечо. Оська, не кончив слова, быстро опять ввинтился в толпу.
— Извините, Екатерина Валерьяновна, — сказал Никита Никитич, — мы все вас внимательно слушаем.
И всё как-то сразу стало на свои места. Голоса смолкли, движение прекратилось. Толпа замерла в ожидании.
— Спасибо, — сказала девушка Никите Никитичу.
После его слов ей стало легче. Она, наверно, в сотый раз одёрнула подол, глубоко вздохнула и начала первую заученную фразу. Потом вдруг остановилась, не кончив её…
— Когда мы дойдём до Сталинградской битвы, может быть, кто-то из вас, из участников, сам расскажет… более подробно… И я послушаю, поучусь.
Все посмотрели на Елену Ивановну, а она смущённо молчала.
— Продолжайте, Екатерина Валерьяновна, там видно будет, — сказал Никита Никитич.
Шур не очень слушал, что говорила эта тоненькая девушка в летящем платье. Он всё вертел-вертел головой, ища глазами Лилию. Даже шея заболела. Он никак не мог поверить, что Лилия здесь, в Волгограде, бросила бабушку. Ведь для Елены Ивановны именно сейчас так нужна была поддержка родного человека. Но Лилии не было.
Что же, что же она за девчонка после этого? До сих пор он видел её недостатки (в ком их нет?) и легко прощал их ей. Но сегодня… Пока толпа шла по широченной лестнице вверх от Волги в город, он всё ещё надеялся. Задержалась в каюте, выбирала, что сегодня надеть, чем удивить окружающих. Он не поверил, что она с Фанериной мамой куда-то собралась. Куда? На базар? В магазины? Странно и дико. Не могло этого быть. Но… это было.
Широченная лестница кончилась. Толпа оказалась высоко над Волгой. Впереди лежал город, пока ещё незнакомый, но уже волнующий и давно любимый.
Разбухшая седьмая группа стояла сейчас вокруг фонтана.
— Мы с вами находимся на центральной набережной города-героя Волгограда.
Девушка-гид говорила, не заглядывая в блокнот. Её слушали внимательно, с интересом. Не шумели. Сейчас она рассказывала о фонтане «Искусство», перед которым они все стояли.
Оказывается, это какой-то знаменитый фонтан. Скульптор за него даже получил премию. Шур стал разглядывать это «Искусство».
Вверху три девушки. Это ничего, красиво. А под ними, как бы из их постамента, с четырёх сторон выпирают четыре горельефа. Головы людские… То ли маски, кого-то изображающие (Шур прослушал, кого именно). Но и это ничего бы (пусть себе изображают), если бы не открытые рты. У этих четырёх голов рты шире варежки. Но они ни о чём не кричат, нет. (Если б кричали, тогда ещё ничего бы.) А из этих ртов… льётся вода. Её струи красиво переливаются на солнце. В них цветёт радуга. На воду было бы приятно смотреть, если б лилась она не из ртов. А из ртов… ой… Начинает тошнить где-то под ложечкой. Неужели этого скульптора не тошнило? Чудно.
«А может быть, я просто ничего не понимаю… в фонтанах и в искусстве?» — подумал Шур.
— Чего они в нас плюются? — спросил его Ромка и погрозил фонтану пальцем.
— Да не плюются они, — сказал Шур, — это просто болтуны.
— Почему?
— Они же сейчас что-то говорят нам и воду льют. Потоки. Значит, лишние, ненужные слова говорят.
— Точно, болтуны, — заулыбался Ромка.
Шур начал опять думать о своём. Он чувствовал, что все эти слова девушки в летящем платье — ещё не главное. Это только введение в то, что будет впереди.
— Сейчас мы находимся с вами в сквере на площади Павших борцов, — сказала Екатерина Валерьяновна.
И Шур подумал: «Вот оно, начинается главное». Вдруг он увидел, как пожилой мужчина с другого теплохода, тоже участник войны, с наградами, положил цветы к подножью… нет, не памятника, не к Вечному огню, до которого они ещё не дошли, а к подножью… ой… большого старого дерева.
— Это вы — ему? — широко открыв глаза, тихонько спросил Шур.
— Ему, — просто и естественно ответил мужчина, будто в этом не было ничего особенного. Потом добавил: — Здравствуй, дружище, — и похлопал рукой по толстенному шершавому стволу.
И тут Шур увидел, что у этого дерева лежало много цветов. Прямо на стволе (как держатся?) и на земле. Нет, не на земле, а на мраморе. Коричнево-красный мрамор (а может, гранит?) с пёстрыми крапинами квадратом охватывал кряжистую ножищу этого старого дерева. Почему ему такой почёт и уважение? Шур первый раз в жизни увидел, чтобы люди дерево мрамором окружали и приносили ему цветы. И прочитал тут же на мраморе: «Тополь этот пронёс жизнь сквозь битву великую».
Так вот в чём дело! Он жил во время войны. Он видел всё, что творилось тогда. Видел всю Сталинградскую битву. Сколько пуль в его тело вошло! Сколько осколков! А он выстоял! Сколько страшного пережил! И живой! Ах ты, дорогой мой!
Шур погладил ладонью ствол, шершавый, толстокорый. Ствол был тёплый, видно, солнце нагрело, но Шур представил, что это под корой бежит тополиная горячая кровь, которая помогла ему выжить в войну. Тополь, будто услышал Шуровы мысли, слегка шевельнул веткой и бросил ему с высоты листок. Шур поймал его на лету. Сказал ветке «спасибо» и сначала приложил листок к щеке, а потом осторожно, чтоб не помять, сунул в карман. Вынул из своего букета три астры и положил на мрамор.
— Елена Иванна, вы не помните это дерево?
— Нет, Шурик, не помню. Не до деревьев было тогда.
— А… как вы… сейчас себя чувствуете?
— Ничего, — спокойно сказала бабушка. — Наверно, если бы одна тут оказалась, не знаю, что было бы со мной. А когда столько людей хороших рядом… то… ничего. Выдерживаю… пока.
Глава 15. Это было — вон там!
Шур стоял около лавочки, где сидел пожилой мужчина и читал газету. Это был не турист, а видимо, житель Волгограда. Скорей всего пенсионер. Седой, в очках. Рядом с ним на лавочке лежала толстая коричневая трость.
Мужчина спокойно читал газету. Но когда заговорила Елена Ивановна, он вдруг глянул на неё поверх газеты и… тут же снова уткнулся в страницу. Но, видно, голос этой старой женщины мешал ему. Другие говорили, и это его не беспокоило, а тут он снова поднял голову и уже внимательно поглядел на Елену Ивановну. Шур это сразу заметил, бабушка — нет. Она продолжала говорить что-то Шуру. А мужчина с тростью смотрел на неё.
Когда Елена Ивановна замолчала, до Шура долетел голос девушки-гида:
— Сын Долорес Ибаррури — Рубен Ибаррури — Герой Советского Союза пал в боях за Сталинград в начале сентября. Он был командиром пулемётного взвода. И почти каждый год Долорес приезжала к нам и в день его смерти приходила сюда. Вот сюда, на то самое место, где сейчас стоим мы. Она приходила рано-рано утром, совсем на рассвете, когда здесь не было людей, потому что город ещё спал. Ей хотелось побыть с сыном наедине, хотелось, чтоб никто не мешал их горькому, грустному свиданию.
Каждый раз Долорес приносила сыну алые гвоздики. Эти цветы очень любил её Рубен. Она становилась на колени и разбирала гвоздики на три равные части, потому что в этой братской могиле лежит ещё, кроме её испанца, русский лётчик Каменьщиков и артиллерист татарин Фаттяхутдинов.
«Долорес Ибаррури! Да это же Пасионария, знаменитая испанская коммунистка! — сообразил Шур. — Значит, её сын воевал с фашистами у нас?! С нашими бойцами?!»
Шур протиснулся меж туристами поближе к девушке-гиду. Первое, что он увидел, это алые гвоздики. Они костром пылали у подножия памятника. Гвоздики свежие, видно, только что купленные у причала.
На плоском строгом памятнике — горельеф коленопреклонённого человека, над которым развевается знамя. А сзади памятника — семья ёлочек-подростков. Будто сторожат братскую могилу.
Туристы стояли молча, уважительно ожидая, что ещё расскажет им девушка-гид, похожая на школьницу.
Даже Ромка, который вечно куда-то нёсся, вертелся, ёрзал, и тот стоял, никуда не торопился. Через две головы от Ромки быстро хлопали ресницами Фанерины угольные глаза. И только не было голубоглазой, белокурой головки… Где она? Это больно кольнуло Шура, но… как-то необычно скоро забылось. Ведь все двинулись к Вечному огню, который был недалеко.
Шур с удивлением увидел, что рядом с их туристической группой идёт и смотрит на Елену Ивановну тот самый мужчина в очках, который сидел на лавочке и читал газету. Идёт, прихрамывая и опираясь на коричневую палку. А бабушка на него не обращает никакого внимания. Она напряжённо глядит туда, где пылает Вечный огонь. Лицо у неё тревожное, серьёзное. Рядом с ней всё время Никита Никитич. Он не напоминает о себе, просто шагает рядом. И всё.
Шур знает, что у деда в кармане небольшой пузырёк с успокоительной жидкостью, который дала ему врач, работающая на теплоходе, для Елены Ивановны. Это лекарство, возможно, не понадобится совсем. Но… кто знает, что может случиться с пожилым больным человеком, когда он встречается со своей боевой юностью?
Шур сказал деду про мужчину в очках. Чего это он к их группе пристал? И что ему далась Елена Ивановна? Девушка-гид остановила группу, сказав:
— Посмотрим смену караула у Вечного огня.
Топ-топ-топ… Сразу стали слышны чёткие, торжественные шаги где-то слева. Все туда повернули головы. Все, кроме мужчины в очках, который продолжал смотреть на Елену Ивановну. Но Шур этого уже не заметил, потому что… потому что…
Все трое одновременно, Шур, Ромка и Фанера, будто притянутые сильным магнитом, оказались вдруг в первом ряду туристов, чтобы лучше всё видеть. Караул-то у Вечного огня оказался ребячий.
Топ-топ-топ — приближались торжественные шаги. Два мальчика и три девочки, одна из них, видимо, разводящая, впереди. Шли медленно, высоко поднимая ноги, чётко печатая шаг. Они так уверенно и твёрдо ставили ступни на асфальт, что, казалось, ставят их навечно. И так ставят, чтоб об этом слышали все! Вот дошли до определённого места. Остановились. Повернулись лицом к Вечному огню и четверо (без разводящей) пошли вперёд. Дошли до каменных ступеней. Здесь девочки остановились, а мальчики стали подниматься по ступеням. Как изменился их шаг! Куда делась его уверенная твёрдость? И нарочитая чёткость? Как теперь осторожно и бесшумно, как изящно и плавно, прямо мягкими, балетными движениями, оттягивая носок вниз, ребята ступают на каждую ступеньку. Идут так, будто боятся нарушить чей-то святой покой.
Вот поднялись на ступени, дошли до мраморного возвышения, где лежат венки и цветы, повернулись спиной друг к другу и каждый пошёл к месту, где им придётся стоять, не шелохнувшись, двадцать минут с настоящим, боевым автоматом в руках. Там стоят сейчас их товарищи. Вот дошли до них, остановились, повернулись, поменялись местами.
И девочки подошли к двум девочкам, стоявшим на посту, отдали салют и тоже поменялись местами.
Мальчики, которые только что отстояли свои двадцать минут и отдали автоматы товарищам, мягкими, бесшумными шагами стали спускаться по ступеням вниз. Но как только шагнули на асфальт, сразу топ-топ-топ. Чётко, громко, торжественно застучали шаги. Будто этим каждым своим топ-стуком впечатывали навечно ноги в асфальт.
— Красиво как, — шёпотом выдохнул Шур, но Фанера и Ромка его услышали и закивали головами.
Мальчишки на посту совсем такие, как они с Ромкой. А автоматы, наверно, тяжёлые. Девушка-гид сказала, что один автомат самого Покрышкина, а второй Шур не расслышал чей. Спросить постеснялся.
Весь караул в аккуратно отглаженных костюмах цвета хаки. Курточка и брюки. Курточка и узкая юбочка. И пилотки. У девочек из-под пилоток по два капроновых банта, похожих на цветы. Белые блузки. Белые рубашки у ребят. И у всех на плечах зелёные погончики с золотыми полосами. По три полоски на каждом. И на рукавах нашивки золотые с красным. И четыре шёлковых алых галстука костерками горят на груди. Красиво. Ах, как красиво всё это и торжественно, аж в носу предательски щиплет.
Шур, Ромка и Фанера всё-всё разглядели. Глазастости у них не отнимешь.
Девушка-гид только начала было говорить, как вдруг откуда-то музыка. Женские голоса. Без слов.
Обе девочки из караула раньше стояли лицом друг к другу, а теперь повернулись к Вечному огню и замерли под салютом. Простояли, как мраморные, всё время, пока звучала музыка. Когда закончилась, опустили руки и снова повернулись лицом друг к другу.
Седьмая туристическая группа подошла поближе к Вечному огню, перед которым на мраморных ступенях пестрело море цветов и венков. А за ними, за Вечным огнём, лежал огромный чугунный чёрный венок перед высокой стеллой, уходящей прямо в небо. Стелла коричневато-буроватая со светлой бежевой полосой.
Девушка-гид говорила о том, что находятся они сейчас на Площади павших борцов и что этот Вечный огонь горит на могиле не только воинов, павших в Сталинградскую битву, но и защитников Красного Царицына, погибших в боях за Советскую власть в 1918 – 1919 годах. Шур смотрел и смотрел на тот чёрный, чугунный венок, который лежал за Вечным огнём, и ему казалось, что он живой, что он шевелится. Шур понимал: струи тёплого воздуха от пламени идут вверх, и это сквозь них он смотрит на венок. Это они, тёплые потоки, создают впечатление, что венок живой. Понимал это головой. А верилось, что действительно живой, что действительно шевелится. Вот сейчас может подняться в воздух и парить над землёй. Это — Память! Это Память о тех людях жива! И будет жить вечно. Так рассудил Шур, глядя на венок.
Жарко. Солнце высоко. Туристы мужчины сняли пиджаки и перекинули их на руки. Женщины спрятали в сумки верхние вязаные кофты. А мальчики с автоматами стоят, не шевелятся. Им нельзя снять курточки. Они стойко терпят жару.
Вот девочка из караула, которая стоит справа, сошла со своего квадрата (каждый из четверых стоит на плите, чуть возвышающейся от земли). Куда это она идёт? А она подошла к мальчику с автоматом, что стоит слева и… отёрла ему лицо белой салфеткой, одёрнула курточку спереди, сзади, отогнала назойливую муху от лица. И ещё дала ему что-то понюхать из пузырька, отвинтив пробку. Потом спрятала пузырёк в пластмассовый мешочек и вернулась на своё место. Шур понял: в почётном карауле — мальчики. А девочки — их помощники. Они следят за ними, помогают им.
Мальчик неподвижен, как каменный. Только ветер иногда шевелит концы пионерского галстука, и они, двигаясь, становятся похожими на язычки пламени Вечного огня, что горит буквально в трёх шагах.
Неужели из этого автомата, что у него в руках, стрелял сам Покрышкин, трижды Герой Советского Союза, который лично сбил пятьдесят девять вражеских самолётов? Что чувствует сейчас этот пионер? Гид сказала, что в почётном карауле стоят лучшие пионеры города. Это место на невысоком квадратике у Вечного огня надо заслужить.
А люди идут и идут мимо этих девочек, мимо ребят с автоматами. Люди кладут цветы к подножью Вечного огня. Делегации возлагают огромные венки.
— А что же мы? — прошептал Шур. — Почему от Чувашской республики нет венка?
Ромка, который знает все новости, ответил тоже шёпотом:
— Мы на обратном пути будем возлагать.
А люди идут и идут. Пожилые почти все плачут. Кто тихо, кто громко, по-разному.
Никита Никитич подумал: как это правильно, что стоят в почётном карауле именно ребята. Пусть с ранних лет подыщут воздухом этих слёз, этой скорби людской, воздухом этой светлой Памяти. Как это мудро.
Начальник маршрута был прав. Автобус не резиновый. Разве хватит в нём мест на всех, кто оказался сейчас в седьмой группе? Но люди, действительно, как-то сумели ужаться и все до одного влезли, набив автобус до отказа. Бедному мотору придётся попыхтеть.
Усадили на сиденья, конечно, пожилых. Ребята и девчата стояли. И Никита Никитич с ними.
Шур толкнул его плечом и глазами показал в сторону шофёра. А там, почти у самой кабины, стоял мужчина в очках с коричневой палкой. Тот самый… не турист.
В чём дело? Почему, зачем он к ним так прочно прилип? Многие туристы тоже с недоумением поглядывали на него, но пока ничего не спрашивали.
Автобус мягко катил по волгоградским улицам. Девушка-гид в микрофон рассказывала о достопримечательностях города. Чужой мужчина в очках её совсем не слушал. Видно было, что думает он о чём-то своём, частенько взглядывая только на Лилину бабушку, и волнуется. Шуру было ясно, что едет он с ними только из-за неё. Шур видел его лицо в тот момент, когда Никита Никитич назвал бабушку Еленой Иванной. Мужчина вздрогнул, лицо сначала побелело, потом покраснело, покрылось мелкими капельками пота. Он нервно закашлялся, вынул платок, стал утираться. Руки дрожали. Потом он положил под язык белую большую таблетку — валидол. Сколько раз Шур для своей бабушки покупал эти таблетки. Видно было, что мужчина волнуется очень сильно. Шур подумал: может быть, у деда в кармане не зря пузырёк с успокоительным. И теперь Шур, слушая гида, не очень пялился в окна (а нужно было бы), всё больше смотрел на чужого мужчину в очках.
Автобус остановился. Туристы вышли, оставив на сиденьях букеты, которых заметно поубавилось после Площади павших борцов.
Ой! Что это? Шур увидел дом, который стоял через дорогу от них. Вернее, даже бывший дом. Это был страшный голый остов дома. Без крыши. Остов молча, по-страшному глядел на Шура чёрными, пустыми глазницами выбитых окон. Да это же… это же нетронутый кусочек войны. За спиной этой войны — Волга. Шурова родная река. Она совсем рядом. Вон теплоход идёт.
Шур видел войну в кино, по телевизору, в книжках о ней читал. Но это всё было прошлым. Даже далёким прошлым. А здесь — вот она, война. Можно перебежать дорогу и рукой её потрогать. Шур представил, что камни этого дома и сейчас ещё горячие. Не остыли.
Улица, на которой живёт эта война, обыкновенная улица. Здания всякие, наши, сегодняшние. И вдруг на ней… такое. Вон Ромка и Фанера тоже глядят круглыми глазами.
— Мы с вами находимся у легендарного дома сержанта Павлова, — начала рассказывать девушка-гид.
Ах вон что это. Шур знает о нём. Читал и слышал. Тут бойцы героически сражались целых длинных пятьдесят восемь дней…
— Ребята, вы не туда смотрите, — гид обратилась к Шуру, Ромке и Фанере. — Через дорогу — это мельница. Там в войну находился наш наблюдательный пункт. Она нарочно не восстановлена. Она как память о тех страшных днях. А дом Павлова вот он, рядом с нами. Улица Советская, 39. Повернитесь сюда.
Ребята и все туристы увидели рядом самый обыкновенный дом. Светлый. Отремонтированный. Чистенький. В окнах занавески, комнатные цветы на подоконниках.
— Ничем не примечательный дом, правда? А у немецкого фельдмаршала Паулюса на его личной карте этот дом помечен как неприступная крепость.
— А сам Павлов жив ещё? — спросил кто-то из туристов.
— Нет, — сказала девушка, — умер.
— В начале восьмидесятых, — уточнил кто-то из толпы.
А Елена Ивановна вдруг заволновалась, да так, что Никита Никитич уже хотел доставать пузырёк из кармана. Она с трясущимися руками подошла к девушке-гиду:
— Вы говорите, это — мельница? А это — дом Павлова? Да-да, конечно… это же мельница… и Волга рядом… Значит, это было… это было, — бабушка поворачивала голову вправо-влево, — это было…
И вдруг неожиданно незнакомый густой бас уверенно произнёс:
— Это было вон там!
Чужой мужчина в очках, который всё смотрел на Елену Ивановну, вдруг резко поднял свою палку и упёр её в сторону мельницы, будто хотел ею проткнуть мельницу насквозь. Все поняли, что он указывает куда-то за спину страшного остова. Стало тихо. Необыкновенно тихо.
Ни одна машина в эти минуты не шумела на Советской улице, ни одна ворона не каркала, ни один шмель не жужжал, ни один магнитофон не орал в открытом окне, хотя была суббота. Будто все знали, что сейчас должно быть тихо-тихо, потому что… потому что… потому что… Здесь сейчас, вот-вот сейчас-сейчас должно произойти что-то оч-чень хорошее. Доброе. Справедливое. Такое, что никак и слов-то не подберёшь, чтобы достойно описать его.
Друг против друга стояли два человека. Глядели глаза в глаза. Так глядели, что взгляды их казались осязаемыми. Плотными. Все, кто стоял вокруг, знали, что сейчас между этими людьми нельзя пройти. Наткнёшься на взгляд. Их взгляды, как стена, не пропустят. В этих взглядах было всё: и вопрос, и удивление, и надежда, и сомнение, и страх ошибки, и радость узнавания. Всё!
— Ленок, — нежно и мягко сказал чужой мужчина, — ты, оказывается, жива… А мне же сообщили… Ты меня узнаешь? Ленок… Ты же мне жизнь спасла… вот тут… недалеко от мельницы…
А Елена Ивановна молчала. Ни звука. Будто у неё совсем не было голоса. Только смотрит и ничего не говорит.
— Ленок, вот он я, живу… Ты же… спасла…
Мужчина снял очки, и все увидели, какой он черноглазый, и ещё увидели, что на правой щеке недалеко от нижнего века у него шрам, как галочка, какие ставят на бумагах. И все поняли, что перед ними стоит сам Юрочка, бывший командир Елены Ивановны, о котором она нынче утром так тепло рассказывала. Но она же думала, что он умер от ран в госпитале… А он, вот он, живой! И слёзы текут у него по щекам. Горячие. Мужские. Святые слёзы.
Елена Ивановна так и не сказала ни слова. Она только молча протянула к нему ладони, не заметив, как упала на асфальт с руки её вязаная тёмно-синяя кофта.
Они стояли, крепко обнявшись и уткнув лица он в её плечо, а она ему в грудь. И вокруг всё это время было тихо-тихо.
Глава 16. К Мамаеву кургану
Автобус шёл к Мамаеву кургану. На самых удобных, самых видных, самых лучших местах сидели Елена Ивановна и Юрий Юрьевич. Они всё время держались за руки. Казалось, боятся разжать ладони. А вдруг всё это неправда? Вдруг всё это окажется сном? А когда чувствуешь ладонь друга, веришь, что это наяву.
Юрий Юрьевич, не разжимая ладони, несколько раз подносил руку Елены Ивановны к губам и целовал её. Поцелует, опустит, потом опять поднимет, чтобы поцеловать. Вот сейчас сидит и рассматривает её. Рука незнакомая, старая, с сухой кожей, сквозь которую просвечивают лиловые вены. На коже коричневые пятнышки, похожие на огромные веснушки (такие часто появляются у стариков). Некрасивая в общем рука, но такая дорогая. Вот снова поцеловал.
Туристы все до одного улыбаются, видя это. Им же страшно повезло. Увидеть такое редко кому теперь удаётся. Раньше можно было, но теперь… когда прошло столько лет после войны. Это ж надо, каждый из фронтовых друзей думал, что друга нет на свете. А они оба живы.
— Ты покажи мне свою внучку. Где она? — Юрий Юрьевич внимательно посмотрел на Фанеру, потом стал всматриваться в других туристок.
— Да её нет здесь, она… осталась на теплоходе.
— Почему? Заболела?
— Да-а… нет… в общем… у неё свои дела.
Юрий Юрьевич пожал плечами, не понимая, какие могут быть дела важнее Мамаева кургана.
— А ты всю жизнь в Волгограде?
— Да.
Шур смотрел на них и думал: как странно всё в жизни. Как перепутано. То горько, то счастливо. То понятно, то непонятно. Если бы кто-то из них не поверил, что война унесла друга, искал бы, наверно, нашёл, и они поженились бы. И тогда не было бы на свете Лилии Нильской, а была бы совсем другая девчонка, а может, вовсе мальчишка, а может, никого бы не было. У него тоскливо заныло под ложечкой.
Девушка-гид рассказывала о Мамаевом кургане. Щуру опять стало грустно. Оказывается, название «Мамаев» идёт от хана Мамая. А Шуру, правда, очень смутно, но представлялось, что в этом названии присутствует «мама». Хотя он никогда не задумывался над этим.
Первое, что увидели туристы, прибыв к Мамаеву кургану, это была свадьба. Из чёрной, лакированной «Волги» с двумя золотыми кольцами на крыше вышли жених и невеста. Молодые, тоненькие, красивые. И — счастливые! Жених в строгом чёрном костюме. А невеста! У Фанеры от восторга и удивления даже открылся рот, когда она увидела бело-снежный кружевной наряд девушки. «Эх, дура Лилька, не поехала. Она бы сразу фасон запомнила, а я не могу», — мелькнуло в голове, но тут же отскочило, как мячик от стенки.
Цветы… Здесь опять цветы, как на пристани. Сколько же их здесь продавали! Сколько же их здесь покупали! Ведь букеты в руках туристов заметно поредели, пока они прибыли сюда.
Гид сказала, что Мамаев курган — это главная высота России. В войну это была «высота 102».
И вот начинается — памятник-ансамбль, посвящённый Сталинградской битве. Открыт он был в 1967 году, пятнадцатого октября.
— Вот, — сказала гид, — это монументальный рельеф «Память поколений».
Изображена группа людей. Тут и старые, и молодые.
— Ого-го, какие огромные, — удивился Ромка. — Во сколько раз больше живых!
Ребята стали рассматривать этот рельеф.
— Ой, а где наша группа?
А она уже ушла вперёд. Рядом с ними чужие люди.
— Айда, не потеряться бы! Столько народу.
Догнали своих. Стоят, слушают девушку-гида. Оказывается, это Аллея тополей, которая начинает путь к вершине кургана.
Шур оглянулся вокруг. И правда, аллея. По обеим сторонам высокие, стройные, пирамидальные. В Чебоксарах таких не видел. И почему-то вдруг… замерло сердце, будто приготовилось к чему-то. К чему? К тому главному, к чему они идут?
Девушка-гид говорит:
— Посмотрите, может, это не тополя стоят, а солдаты Сталинграда? Стоят навек. Стоят насмерть. Смотрите, как они крепко прижались плечом к плечу. Не пройти врагу через их сомкнутый строй.
И правда, так плотно стоят, даже листья перепутались. Чей листок? Этого тополя или соседа?
Так вот почему замерло сердце: Шур представил, что это солдаты в зелёных одеждах.
А группа опять ушла вперёд. Догонять надо. Снова кругом чужие. Сколько людей. А вон пожилая женщина плачет. Ещё только тополя, а она уже плачет.
— Дружок, ты где пропадаешь? — беспокоится Никита Никитич. — Не отставай от группы, здесь потеряться легко.
Он теперь уже отстал от Елены Ивановны: у неё такой надёжный защитник рядом.
«Нужно идти и всё время видеть голубые босоножки впереди, — думает Шур, — вон мелькают между сандалиями, туфлями, даже тапочками. Тогда не потеряешься».
Знакомый голос хозяйки босоножек объясняет:
— Мы идём к скульптуре «Стоять насмерть!».
Шур давно заметил её. Это она не давала ему всё время следить за голубыми босоножками. Так и тянула к себе взгляд. Только спины впереди идущих загораживали. А теперь вот она, почти рядом. Их группа остановилась.
— Эта площадь зовётся Площадью стоявших насмерть.
Вон он перед глазами, этот боец, который так тянул к себе Шура. Могучий, голый до пояса, в левой руке автомат, в правой — граната. Ног у него не видно, они как бы вросли в камень, на котором выцарапано: «Ни шагу назад». Разве можно победить такого? Сколько энергии, сколько уверенности в лице. Как упрямо сведены брови, аж складка на переносице.
Это не тоненький юноша, только что взявший оружие в руки. Нет! Это опытный, отважный воин, выросший из земли-матушки. И теперь защищает её от врагов. С такими, как он, земле нашей не должно быть страшно.
А впереди, за ним, на самой высокой точке кургана, знакомая скульптура «Родина-мать». Монумент, который Шур и все туристы разглядывали ещё с теплохода после шлюзов. В ней пятьдесят два метра, да рука двадцать, да меч двадцать девять. Восемь тысяч тонн весит. Это же представить почти невозможно.
И тут девушка-гид сказала очень интересную вещь. Оказывается, эта огромная скульптура, вся целиком, вместе с взметённым мечом скрывается вот за этим воином, стоящим насмерть.
Сначала не поверили. Но… посмотрели — действительно, вот её, огромную «Родину», уже совсем не видно за широкими развёрнутыми голыми плечами.
Это так поразило Шура, что он несколько мгновений просто не мог произнести ни слова. Ромка подлетел:
— И правда, не видно. Во здорово! И меч скрылся. Я б не поверил…
— Он заслонил её. Закрыл собой Родину.
Это сказала Фанера. Дошло даже до неё. Шур улыбнулся и положил свой букет этому воину, стоявшему насмерть. И много людей именно тут положили цветы.
Пошли дальше. А дальше были стены-руины. Посередине лестница, по которой идут люди, а справа и слева… Нет, это, наверно, невозможно описать. Надо каждому обязательно поехать туда и самому посмотреть.
Ромка и Фанера вертели головами вправо-влево, от одной стены к другой. А Шур как уставился в одно место, так и стоит. Ромка толкнул Фанеру, показал на Шура, куда он смотрит?
Каменные разрушенные стены. Но это не только стены. Это — люди. Каменные люди. Сколько их! Не сосчитать. А зачем считать? Смотри и запоминай. На всю жизнь.
Шур, не отрываясь, смотрит на солдата, огромного каменного солдата. Он спиной будто сдерживает эту стену. Она наваливается на него, а он стоит! Раскинул руки и держит! Веки прикрыты. И в груди у него — дыра! Да, да, огромных размеров чёрный провал. А он стоит! Потому что упади он, и рухнет стена. Надо стоять — и стоит! Справа от него на камнях буквы «Мы клянёмся…».
Побледневший Шур не может оторвать глаз от чёрного провала в груди. Оторвал, наконец. Посмотрел на туристов, будто их не увидел, и опять на стену. Отовсюду смотрят на него со стен герои. Живые каменные герои. В касках, в пилотках, в бескозырках, в ушанках, с открыты ми головами. Парни, девушки, мужчины… Вот танк… Стоят, лежат, целятся, стреляют — побеждают!
Вот пробитый комсомольский билет в огромной каменной руке. И в том месте, где он пробит, живая алая гвоздичка. Как капля крови. Она слегка дрожит на ветру. Это кровь горячая. Течёт… вот-вот капнет на землю с каменного билета…
Шур думает: «Кто это сказал, что камни молчат? Что не умеют говорить? Ерунда. Они же кричат! Зовут! Они любят и ненавидят! Хотя они и камни. Это человек научил их».
А сколько надписей на стенах. Вот целится боец в ушанке, а над ним: «Откуда бы фашист не выглянул, непременно увижу, а если увижу, значит, убью». Это снайпер целится, понял Шур.
За спиной Шур услышал голос Юрия Юрьевича:
— Ну, Ленок, а теперь держись, не упади. Сейчас начнётся такое знакомое нам с тобой.
Обернулся. Юрий Юрьевич крепко держит Елену Ивановну под руку. Не отпускает. И хорошо, что держит, потому что вдруг началось!
Стены-руины, действительно, заговорили. Человеческими голосами. И не только человеческими. Они заговорили ещё и военными страшными звуками. С этих стен сорвался вдруг голос самой войны. Сначала — знакомый бас Юрия Левитана. А потом — сама война. Живая, горячая, громкая! Оглушающая!
Строчили пулемёты, взрывались бомбы, ревели самолёты, стонали раненые, бухали орудия, кричали бойцы, бросаясь в атаку, стреляли зенитки, рвались мины. Вокруг притихших ошеломлённых туристов кипел ад войны.
Шуру показалось, что зашевелились стены-руины. Что каменные люди сдвинулись со своих прочных мест. Сейчас они ринутся в атаку! В бой! В страшный кровавый бой! Чтобы победить!
Юрий Юрьевич и Елена Ивановна стояли неподвижно, вцепившись руками друг в друга. Какие картины сейчас проплывали у них перед глазами? Что они видели перед собой? Что чувствовали? Шур, не знавший войны, и тот заволновался до предела. А уж им-то каково?
Не будем у них спрашивать об этом. Разве словами можно передать то, что в груди? Разве можно тот ад высказать? Пусть они ещё постоят вот так, рука в руке, ладонь в ладони.
Стены замолкли. Опять стоят тихо, неподвижно. Шур видит, как тут и там плачут пожилые люди. А эти двое — нет. Ни слезиночки. Только стоят и стоят, не двигаются. А все вокруг опять уже идут, идут, идут. К Ней. К «Родине-матери». Что же делать? Уходить? Оставить их вот так стоять среди идущих? Подошёл Никита Никитич, кивнул Шуру, чтоб шёл со всеми. Сам остался. Шур побежал догонять Ромку с Фанерой. А они всё стоят. Никита Никитич им не мешает. В сторонке, будто до них ему и дела нет. Но вот… дрогнули руки, расцепились. Юрий Юрьевич опять взял Елену Ивановну под локоть, как раньше, и так же молча, как и стояли, двинулись вперёд. Никита Никитич тоже. Они его и не видят. Нельзя сейчас говорить. Спугнёшь что-то, что в душе лежит. Пусть лежит. Все всё понимают.
А «Родина-мать» ещё далеко. Ещё высоко. Впереди лежит Площадь Героев.
Глава 17. Почему мне больно?
Вот она, эта площадь. В спокойной голубой воде отражается небо, деревья и «Родина-мать», к которой они идут. И ещё в воде плавают цветы. Вернее, не плавают, а просто лежат.
«Как красивы цветы на воде, — думает Шур. — А почему они не тонут? Значит, умеют держаться. Отец ему много раз говорил: нужно уметь держаться на воде. Улыбнулся, вспомнив отца. Подумалось: милый папа, почему ты сейчас не видишь всего этого, как я?». Шур его очень любил и не называл отцом, а всегда — папой. Ему казалось, что «отец» это официально, далеко и холодновато. А «папа» — близко и тепло. По-родному.
В середине Площади Героев — водяной партер. Так сказала девушка-гид. Длинный-длинный прямоугольник воды, заключённый в гранит. А по правую сторону от него шесть пьедесталов, на которых высятся шесть скульптур.
Шур загляделся на цветы в воде, и голубые босоножки ушли далеко вперёд. Вон где остановились. Девушка что-то говорит, говорит, то придерживая свободной рукой летящее платье, то показывая на скульптуры. И Шур смотрит на скульптуры. Что она о них так много говорит? Отсюда не слышно. Что бы ни говорила, как глянешь, сразу поймёшь — это война.
Вот санитарка несёт на себе раненого. Вот два израненных солдата поддерживают друг друга. Вот знаменосец. В правой — знамя, левой — прижимает к себе товарища, который уже не может идти сам. Моряк с гранатами. Раненый командир. А там что, в конце, далеко от Шура? А-а… двое и недобитая гидра фашистская. Но уже голову опустила, скоро ей конец.
Шур всматривается в скульптуры. Лица у всех разные по очертаниям. Но такое одинаковое в них упрямство, упорство, вера в победу и ненависть к врагу.
Раненый, может, жить-то ему осталось совсем ничего, а сколько во взгляде надежды, перемешанной с болью. Уже идти сам не может, а гранату из рук не выпускает. Держит.
Над каждой фигурой можно целый час стоять. И не насмотришься. А голубые босоножки уже повели людей дальше. Надо опять догонять.
Догнал у входа в Зал Воинской славы. А перед ним Большая подпорная степа. На этой стене и профиль Ленина и тьма народу изображена. Но некогда разглядывать. Их группа уже входит под навес этой подпорной стены. В Зал Воинской славы.
«Что такое? Что это со мной… творится? — с удивлением подумал Шур. — Ещё даже не вошли в зал… ещё полутьма какая-то перед входом, а уже внутри что-то особенное поднялось? Это, наверно, от музыки…»
Шур узнал музыку, мягко звучащую в зале. Это «Грёзы» Шумана. Дома есть пластинка. Никита Никитич иногда заводил её бабушке. У них были какие-то свои воспоминания, связанные с этой музыкой. И когда она звучала, они ничего не говорили друг другу словами. Шур понимал, что они разговаривали только глазами. Они с дедом сейчас молча переглянулись, когда одновременно услышали «Грёзы».
Шур заметил, что дед идёт рядышком с Марией Степановной. Её здесь нельзя оставлять одну. Этот зал — её самое больное место. (Он знал об этом из её же рассказа.)
Полутьма кончилась. Вот он сам Зал Воинской славы. Народ… народ… Всхлипы… Рыдания… Музыка… Шур, несмотря на свой несмелый характер, меж людьми протиснулся вперёд. Он же должен видеть всё. Он не может не видеть.
Так много людей сюда пришли… наверно, тысячи. А тихо. Только музыка и плач. Никто не произносит ни слова. Здесь не нужно говорить. Здесь нельзя говорить. Здесь нет слов. Здесь только больно-больно сердцу.
«Почему мне больно? — молча спрашивает сам себя Шур. — Ведь я не воевал. И друзья мои не погибли в боях. И папа с мамой, и дед живы. И здоровы. Отчего мне так больно? Так горько… Так тяжело… Вон грузная женщина плачет навзрыд, уткнувшись в грудь седому мужчине, и он вытирает глаза платком. А вот этот дядя, нет, дедушка, который рядом со мной, даже не утирает глаз. Слёзы стекают по щекам, задерживаясь в морщинках. Что толку стирать. Эти сотрёшь, набегут новые». Шур ещё никогда не видел, чтобы столько мужчин плакало. Не стыдятся мужчины этих слёз. Эти слёзы о чём-то огромном и непоправимом, о чём-то самом главном в жизни.
Слёзы эти горькие, но в то же время и светлые. Это понимание входит в Шура вместе с музыкой, вместе с молчанием многих сотен людей.
Посреди Зала горит факел. Его держит огромная мужская рука, поднятая вверх прямо из земли, то есть из мраморного пола.
По обеим сторонам — пост. Два молодых бойца. Замерли. Сами, как мраморные, стоят. Навытяжку. Правой рукой придерживают ружьё у ног. Штык достаёт до груди. Трудно, наверно, вот так стоять. И почётно.
Люди идут мимо этих бойцов и кладут цветы. Ох, сколько же здесь цветов. А у Шура пустые руки. Он все цветы отдал Стоящему насмерть. Нет, он не жалеет, но… Дед, пробравшись к Шуру, протянул ему несколько астр из своего букета. Шур глазами поблагодарил. Сам подумал: буду копить деньги от завтраков, от мороженого, от всего. И когда в будущем году опять приплывём сюда (он не сомневался в этом), накуплю столько цветов! И представил ту охапку, которую еле донесёт досюда.
Он положил дедушкины астры и увидел, как к тому месту, куда люди кладут цветы, подходят жених и невеста. Те самые, что прикатили к Мамаеву кургану на лакированной чёрной «Волге». У жениха обычные цветы, а у невесты — белые лилии. Как хорошо Шур знал лилии по картинкам. И вот увидел — живые. Залюбовался. Когда невеста шла мимо Шура, он почувствовал, как лилии удивительно пахнут. Недаром же есть духи «Белая лилия».
Конечно же, он сразу вспомнил свою золотоволосую Лилию Нильскую. Но почему-то сейчас от этого ему не стало ни радостно, ни печально. Вспомнил и забыл.
А жених с невестой ие просто положили цветы, но ещё и поклонились до самой земли перед этим Вечным огнём, перед этим факелом в огромной руке, поднятой из земли. Они молча благодарили его, этот факел, за своё сегодняшнее Счастье. Все поняли это.
Шур огляделся вокруг. Этот зал большой, круглый, как цилиндр. Стены высокие. Ой, какие тут стены! Он видел их в книгах и на открытках. Но что фотографии могут?! Это надо видеть живьём.
Стены — мозаичные. Они из мелких квадратиков, треугольников, многоугольников. Разноцветных. Но больше всего золотых и розово-красных тонов. Стены блестят, сверкают, переливаются, будто движутся. Это, наверно, от пламени факела. Пламя трепещет в руке, и его отблески отражаются в стенах. Сейчас Шур сквозь народ подойдёт к стене и потрогает её пальцем. Невозможно же не потрогать.
Но главное в стенах, конечно, не этот таинственный блеск, не эти золотые и розовые треугольнички. Главное — это знамёна. Девушка-гид говорила, что их тридцать четыре. Эти знамёна не шёлковые, не бархатные, нет, они тоже мозаичные. Красные. Они — навечно. Они — это сама стена и есть, но в то же время все видят, что это — знамёна! Склонённые знамёна. А на них написаны имена. Здесь семь тысяч двести одно имя людей, которые погибли в Великой Сталинградской битве. Это маленькая доля имён: больше не уместилось.
Над головой в крыше Зала — круглое отверстие. Большое. Видно небо. Вон облака плывут. И… что это?.. Ой… Да это же Она. Сама «Родина-мать». Ведь она ещё далеко. А здесь видна. Голова её! Рука! И полмеча! Так хорошо видно. Она же охраняет покой этой Памяти. Стережёт её. Она защищает всё-всё, что здесь есть и происходит. Шур всё это понял мгновенно.
Вот и пробрался к самой стене. Какие гладенькие эти золотые треугольнички. Поднял голову. Высоко знамя, трудно прочитать фамилии даже в очках. Вместе с людьми пошёл шаг за шагом к выходу и… знамёна медленно стали спускаться к нему. Шур понял: это не знамёна спускаются, а они поднимаются к ним. Путь идёт вверх. На подъём. Чем ближе к выходу, тем люди выше.
Вот Шур, подтолкнув очки на место, уже может прочитать на знамёнах фамилии и звания. Рядовой, рядовой, рядовой, вот старшина, замполит, опять ряд рядовых, сержант…
Кто-то слегка толкнул в спину. Здесь, наверно, нельзя стоять. Надо идти, медленно, но идти вверх, к выходу. Двинулся.
Люди идут и опять кладут и кладут цветы прямо на мраморный серый барьерчик. А факел с рукой уже где-то внизу. И вокруг него венки и корзины с цветами. Раньше и не разглядел, думал, просто гора цветов.
Поднялись довольно высоко, знамёна почти рядом. Шур видит впереди седого мужчину, который на миг припал к стене прямо под знаменем. Положил обе большие ладони на стену и упёрся в неё лбом. Будто хочет всё тепло своё, всю нежность и любовь из себя передать ей. Потом повернулся и прислонился на миг плечом. Почему Шур не может оторвать глаз от этой спины в клетчатой рубашке? Рубашку эту видит впервые. Почему? Смотрит на неё и смотрит? Он не понимает, почему, только смотрит, подвигаясь к ней всё ближе.
Поравнялся. Этот человек мельком взглянул на Шура и вдруг положил ему свою большую ладонь на плечо. Притянул к себе. Прижал, будто человека родного, близкого, своего. Шур онемел. Кто это? Что это он? Обознался, что ли? И вдруг увидел знакомые два светло-голубых шарика глаз. Только сейчас они были не ледяные, как всегда, а тёплые, растерянные и… мокрые. Капитан! Ой! Неужели? Да, он. Это он. Шур тут же опомнился, догадался в чём дело и глазами спросил: «Кто?» А капитан поднял свободную руку, коснулся ею мозаичного знамени и одними губами беззвучно сказал: «Папа». Не «отец», а по-домашнему, по-тёплому — «папа». И сам он был в это время какой-то простой, близкий, почти домашний. Потом быстро снял руку с Шуриного плеча и, нахмурившись, зашагал к выходу. А Шуру показалось, что он не совсем оторвался от него, что между ними протянулась какая-то нитка, даже не нитка, а канат. Крепкий канат, за который можно держаться обеими руками. Который не оборвётся, не подведёт. Никогда.
И в этом грустном зале Шуру вдруг захотелось улыбнуться. Может быть, даже он и улыбнулся, только не понял этого. Ещё раз посмотрел на строку, которую показал капитан, прочитал «Рядовой…» и фамилию капитана. Подумал: знал бы этот рядовой, что сын его станет капитаном красавца теплохода, наверно, радовался бы.
Впереди, совсем недалеко от выхода, у мозаичного знамени стояли Мария Степановна и Никита Никитич. Оба смотрели вверх, туда, вон, под самое древко. Оба силились что-то там прочитать. Шур понял: Мария Степановна искала фамилию мужа на знамени. Видимо, здесь фамилии на эту букву. По лицам их было видно, они не нашли, что искали. Но это ничего. Это же не страшно. Всё равно он здесь, где-то здесь лежит, в этой земле. Это всё хотелось сказать Марии Степановне громко и убедительно. Но в Зале Воинской славы жила память. Здесь говорила, да и то негромко, только музыка. И Шур подошёл к ним и прошёл мимо них к выходу, потому что раз они не могли разглядеть, то он со своими глазами уж, конечно, ничего не увидит. Это точно.
Глава 18. Нет, это не вода в озере
Вот и снова небо над головой. Шур даже зажмурился от солнца. Подлетел Ром:
— Ты чего так долго шёл? Мы ждём-ждём.
Оказывается, почти вся разбухшая седьмая группа уже собралась здесь вокруг голубых босоножек. Подождали ещё, пока не вышла Мария Степановна с Никитой Никитичем. Все думали, что теперь, наконец-то, пойдём к Ней, к «Родине-матери». Но девушка-гид сказала:
— Эта площадь называется «Скорбь матери», — и показала рукой па скульптуру.
Шур как увидел, так уже не мог слушать, что говорит хозяика голубых босоножек, а побежал поближе к скульптуре.
У Шуровых ног разлито озеро. Что в нём? Вода? Нет! Это не вода. Это же — слёзы материнские. Горячие и горючие. Мать обнимает руками убитого взрослого сына. Ясно: он убит в бою. Голова его покрыта знаменем. Лица не видно, только рука и обнажённое плечо. Мать в платке склонилась над ним. И молчит. И перед ними целое озеро слёз.
Шур подумал, что это слёзы не только материнские. Это, наверно, слёзы всех-всех, кто приходит сюда. Поэтому их такое озеро, хотя и материнских, наверно, не меньше… озера…
По этому озеру проложены камни-плиты. Большие, прямоугольные. По ним можно шагать. По ним можно дойти до самой скульптуры и положить цветы. А у Шура и у деда уже ни цветочка. Пошарил глазами вокруг, нет, здесь цветов не продают. И опять мысль: на будущий год накупим столько, что хватит.
Вот жених с невестой топ-топ-топ пошли по этим плитам. У них ещё полно цветов.
— А сейчас, — сказала девушка-гид, — мы будем подниматься к конечному пункту нашей экскурсии, к монументу «Родина-мать». Я уже говорила о нём, так что теперь лучше — помолчим. Просто постоим рядом и посмотрим. А потом спустимся к нашему автобусу.
«Родина-мать»… Вот же она. Не так далеко. Если по холму прямо взбежать, то раз-два-три и там. Но пешеходная дорожка не прямая, а длинная-длинная. Она плавно извивается змейкой по холму вправо-влево, опять вправо и опять влево. Не зря её называют серпантинной. Прошёл много, а поднялся невысоко.
Шур понимает: так сделано неспроста. Это для того, чтобы людям легче было подниматься. Пусть больше шагов, но легче. И Её осмотреть можно со всех сторон: и справа, и слева. Сто два метра над уровнем моря. Правда, они уже на какую-то высоту поднялись, начиная с «Памяти поколений», но к «Родине-матери» ещё немало подниматься.
Многим идти, ох как тяжело. Шур видит, чувствует это. Тут столько пожилых, слабых, даже инвалидов. И годы давят, и старые раны болят. Им бы лежать дома да таблетки глотать, а они идут. Идут, потому что не могут не идти. Их собственное сердце велит им идти. Велит Память о тех, кого уже нет. Это люди с поездов, судов, самолётов, автобусов и волгоградцы.
Как трудно дышут. Постоят, постоят, таблетку под язык и опять идут. Вон с палочкой… А вон на костылях. Упрямо идёт. Хоть его обгоняют, а он всё равно шагает, шагает, шагает. И орденские планки на стареньком пиджаке.
Вдоль пешеходной дорожки на всём её протяжении — мраморные серые плиты. А вон голубая плита. Нет, серая, это небо в ней отражается. И на каждой плите — золотые буквы. Имена, фамилии, звания. Это — надгробные плиты. Это братские могилы героев битвы. Люди кладут сюда последние цветы. Теперь руки пустые.
Шур идёт и размышляет: дорожка такая длинная-длинная ещё и для того, чтобы люди успели на ходу молча подумать о чём-то главном в жизни. А то всё людям некогда-некогда, всё дела-дела, всё скорей-скорей. Всё бежать куда-то надо. Лететь, мчаться. А здесь тихонько иди и думай-думай. Хорошо, что сделали такую длинную дорожку. Он, Шур, никогда ещё о жизни серьёзно не думал. А сейчас шагает и думает, думает, думает…
Девушка в голубых босоножках рассказывала, что здесь, в Сталинграде, был многократно повторён подвиг Матросова. Одиннадцать человек закрыли своим телом амбразуры вражеских дотов. А сколько ещё, которые не сосчитаны. И здесь и по всему фронту. И подвиг Гастелло тоже был повторён.
А Михаил Паникаха! Это — человек-факел! Когда гид рассказывала о нём, у самой блестели слезы. Это был стрелок-бронебойщик. Кончились патроны, а танки шли на него. Тогда он взял две бутылки с горючей жидкостью и пополз танкам навстречу. Но пуля разбила одну бутылку, и пылающая смесь охватила Михаила Паникаху. Он не стал тушить на себе огонь, не прижался к земле. Он поднялся во весь рост и ринулся к танку. Это был живой факел. Он разбил о танк вторую бутылку, подбил его! А сам… сгорел.
Шур идёт по серпантинной дорожке и видит, как несётся живой огромный факел навстречу фашистскому танку. А внутри этого факела колотится живое сердце. Факел с сердцем внутри. Никогда он не забудет этого имени. Это — Михаил Паникаха!
Шур чувствует, что у него по щекам текут слёзы. Но он не вытирает их. Смотрит в этот горящий факел с сердцем внутри и шагает. И всё. Почему иные люди стыдятся слёз? Зря стыдятся. Это же хорошо, когда сознательный человек умеет плакать из сочувствия.
И неожиданно перед глазами другая картинка, которая была буквально на днях. Шур с палубы смотрел на берег. Проплывали Жигулёвские горы. Красивейшее место на Волге. Смотри, ахай, наполняйся этой красотой доверху, как счастьем. Слов нет, чтоб описать. И выходит на палубу Лилия. Шур с восторгом кричит ей: «Смотри!» Она завертела головой:
— Где? Что? Куда смотреть?
— Вот! Это же — Жигули!
Лилия глянула на берег и фыркнула:
— Нашёл чем восхищаться! «Жигули» увидел. Обрадовался. Как первоклаша.
Потом подошла близко-близко, такая невозможно красивая, и вылепила ему в глаза:
— Какой ты несовременный! Какой примитивный! С тобой ни одна девчонка дружить не захочет!
И ушла.
Шур сначала не понял, с чего она так взорвалась? А потом увидел, как по берегу катит легковая машина. Ма-ахонькая по сравнению с горами. Так вот о каких «Жигулях» подумала Лилия.
Ему было так горько тогда, просто невозможно выразить, как горько и больно от тех её насмешливых слов. Когда Никита Никитич спросил, что с ним, он ответил:
— Ничего особенного, дед. Просто… очень хочется умереть.
Дедушка внимательно посмотрел ему в глаза и медленно произнёс:
— Я почему-то так и подумал, — а потом добавил: — Ничего. Это пройдёт. Только пойми, дружок, что это же очень хорошо.
Шур потом думал, почему хорошо? И понял: не всякий живой человек по-настоящему живой. Многие живут, как чурбаки с глазами. А это хорошо, когда ты искренне умеешь и плакать и смеяться. И когда тебе порой даже хочется умереть.
Они всё выше и выше. Вот уже «Родина-мать» близко. Подать рукой. Какой тут ветер. Бешеный. Прямо с ног валит. Это потому, что высоко. Может быть, тут всегда ветер? Но от него не холодно. Вот… наконец, подошли. К Ней. Вплотную. Можно рукой потрогать основание, на котором стоит Она. Какие люди маленькие по сравнению с Ней. Ступня её ноги у Шура где-то над головой.
Несмотря на ветер Шур чувствует тепло, которое исходит от Неё. Наверно, солнце нагрело. А может быть, здесь и зимой тепло? Это потому, что Она рядом. Её тепло передаётся всем.
В Ней столько Силы. Воли. Мощи. Могущества. Надёжности.
Но об этом Шур не подумал, когда смотрел на Неё. Он только подумал: дотронуться или не дотронуться? Тёплая или холодная? Дотронулся. Тёплая! Обрадовался и… побежал вниз по другой дорожке, которая вела к автобусам.
На площади их стояло много. Он не сразу нашёл свой. Ромка забарабанил ему в стекло.
— Чего опаздываешь? Отходим.
— Так… народу ещё мало…
— Расселись по другим автобусам.
Но сидячих мест всё равно не хватало. Ромка с Шуром притулились возле шофёрской кабины. В автобус заглянул пожилой человек с другого теплохода.
— Вы на Волгу? Можно я с вами, наши уехали.
Ему кивнули. Он влез, а Ромка вдруг спрятался за Шурову спину. Но только на миг, а потом опять стал на прежнее место, не отрывая глаз от этого туриста.
Шур узнал его. Это тот самый, которому Ромка язык показал и который каждый раз зло грозил Ромке. А тут стоит рядом, видит его и… не грозит. Просто смотрит на него, даже совсем не зло смотрит. И Ромка вдруг:
— Вы извините меня, дурака такого, пожалуйста…
Тот молча кивнул, извинил, значит, и даже улыбнулся глазами.
«Чтоб Ромка сам себя дураком обозвал — это что-то новое», — подумал Шур. Но почему-то сейчас это было не странно.
Шур всматривался в людей. Люди были те же, но… какие-то другие. Лица, глаза другие. Серьёзные, добрые, светлые, печальные. Наверно, они, когда шли по серпантинной дорожке, задумались о чём-то очень главном в жизни. И всё мелкое отлетело, как ненужное. У Шура мелькнула мысль, сначала показавшаяся чудной, а потом… утвердилась.
«Людям, кто часто придирается к пустякам, кто ссорится из-за ерунды, из-за каких-то тряпок, сплетен, всем этим людям обязательно нужно побывать здесь, в Волгограде. Им просто необходимо всё это увидеть и пройти по длинной серпантинной дорожке, чтобы обязательно задуматься над своими поступками и словами».
Мысли Шура прервал голос деда. Он сидел сзади Елены Ивановны и Юрия Юрьевича и то и дело шёпотом с ними переговаривался. А тут вдруг громко:
— Дружок, постучи в кабину шофёру, чтобы остановился.
— Зачем? Почему остановка? До отхода теплохода так мало времени.
Шур постучал. Автобус остановился. И со своих мест поднялись Елена Ивановна и Юрий Юрьевич. Оба розовые и взволнованные. Дед успокаивал Елену Ивановну:
— Не беспокойтесь за свою внучку. Ничего с ней, с драгоценной, не случится. В конце концов я их классный руководитель и отвечаю за неё даже на каникулах.
Все в автобусе слушали удивлённо.
— До свиданья, — сказала всем смущённая бабушка.
— Увожу от вас Елену Иванну, — пояснил совершенно не смущённый Юрий Юрьевич.
— Как? Совсем?
— Нет. Всего на три дня. К сожалению. Через три дня ваш теплоход будет возвращаться, и я доставлю вам на борт Елену Иванну совершенно невредимой. Даю вам честное…
— Пионерское! — крикнул на весь автобус Ромка.
И все заулыбались.
— Да, пионерское, — подтвердил Юрий Юрьевич. — Меня не раз принимали в почётные пионеры, и дома лежит несколько красных галстуков.
Елена Ивановна умоляющими глазами глядела на Никиту Никитича:
— Если будет холодно, пусть она надевает…
— В Астрахани холодно? Ха! — опять выскочил Ромка.
— Да не волнуйтесь, не простудится, — улыбнулся учитель, а сам подумал: «Всё равно она наденет не то, что ей посоветуешь, а что сама считает нужным».
— Пусть Ленок с моей женой познакомится. Пусть детей и внуков посмотрит…
— А потом… потом вы все к нам в Чебоксары приедете, — добавляет бабушка и двигается к выходу.
Глава 19. У кого какие заботы
Лилия была на седьмом, нет, не на седьмом, а прямо на семьдесят седьмом небе. Такая удача!
— Зина Вольтовна, вы о деньгах не беспокойтесь. Я в Чебоксарах сразу отдам. У бааб, конечно, столько нет. Мы не брали с собой. Мне даже ехать по этой путёвке не хотелось. Думала, ну, что тут купишь? Не Москва ведь, не Ленинград, не Прибалтика. И вдруг так повезло. Да, волгоградский универмаг — это вещь. Если б не вы, мне б не досталось.
— Конечно, туристы налетели. Это ж звери. Они ж как мухи на мёд. Гляжу, твой размер кончается, ну и… ввинтилась вперёд и… давай через головы… Сама, чай, видела. А иначе в наш век — шиш!
Зина Вольтовна вытерла полотенцем красное, блестящее лицо и стала расстёгивать кофту:
— Халат надену, упарилась.
— Как вы тут умещаетесь вчетвером? — удивилась Лилия. — Повернуться негде.
— А мы не поворачиваемся, — и засмеялась. — Да ничо, живём. Все меня слушаются. Разверни-ка да примерь, а?
Лилия уже развернула покупку. И обеим показалось, что сюда в каюту через иллюминатор залетел кусочек неба и улёгся на серую обёрточную бумагу.
— А цвет-то, цвет! Точно твои глаза. Надевай.
— Скорей бы бааб возвращалась. Погладит, тогда надену, а то вид не тот.
— Делов-то, — сказала Зина Вольтовна, — закрой-ка дверь на ключ, — и вытащила из чемодана электрический утюг. — Со своим езжу. На казённые не надеюсь.
— Смотрите, засекут, высадят.
— Не на такую напали. Я сама их всех высажу. Давай костюм.
Когда Лилия надела эту отглаженную голубизну, Зина Вольтовна даже прослезилась от умиления.
— Фирма! Модерново смотришься. Точно, как в Бурде. Если б моей Лерочке да твою фигуру! А то висит всё: как на колу. На тебя из ситца надень, и то будет смотреться.
Лилия гордо шевельнула бровями.
— Вещи нужно уметь носить. Нужно уметь и себя в них подать.
— Точно. Моя дылда хоть тысячное напялит, всё равно пугало пугалом, — и вздохнула.
— Пойду по пристани пройдусь.
— Иди-иди, все попадают. Шик модерн! — И вдруг Зина Вольтовна испуганно всплеснула руками: — Ай, батюшки! Соли-то я не купила! Забыла! Теперь не успею!
— Что… забыли?
— Соли! Мне сказали: соль в Волгограде покупай. Кто знает, вдруг в Астрахани нету? Расхватывают! На туристов не напасёшься. Чем тогда рыбу солить? — расстроенная вконец схватилась рукой за горячий утюг. — Ой!
Все туристические группы уже вернулись на теплоход, только седьмой не было. Лилия в своём потрясающем голубом костюме ходила по асфальту, ожидая автобуса. Волгоградские прохожие поглядывали на неё с интересом. Но это были чужие люди. Прошли и нет их. Она думала, как ей повести себя, когда туристы своей группы разахаются, увидя её? Сделать вид, что даже такой костюм для неё не удивление, а что-то рядовое? Подумаешь — этот костюм! У неё ещё шикарнее есть! Или восхищаться вместе со всеми?
Решила остановиться на первом варианте.
Наконец, подошёл автобус с седьмой группой. Какие прекрасные голубые босоножки у незнакомой девушки. Точно в цвет её нового костюма. Лилия тут же делает безразличное лицо, будто её совсем не интересуют туристы, сошедшие с автобуса. Она просто гуляет, и никто ей не нужен. Ей нет дела ни до кого. Она просто дышит воздухом. Даже стала спиной к автобусу, глядя на Волгу.
А за спиной… как-то необычно тихо. Только шаги. И всё. Почему Фанера не орёт на всю улицу, что она в шоке? И не летит трогать, теребить и потом в восторге кружить Лилию по асфальту? Почему Оська не подбегает и, приставив кулаки к глазам, будто смотрит в бинокль, не рявкает: «Да ты — вааще!» Или иначе (судя по настроению), расшаркавшись, не восклицает: «О прекрасная Лили, вы к нам не с неба сошли?» Или что-нибудь в этом роде.
Может быть, они просто её не узнали в новом костюме? Она поворачивается лицом к этой толпе туристов. А они уже… мимо прошли. Уже спускаются по лесенке вниз к причалу. Идут быстро, но необычно тихо и скромно. Даже Ромка, от которого каждую минуту жди, что он выдурит, и тот идёт нормальным шагом. Даже этот белобрысый очкарик Шур, который от любви к ней хотел утопиться, ни разу не обернулся посмотреть на неё. Да что же это такое творится?!
Лилия с досады, со злости даже кулаком стукнула по парапету. Прошли мимо, будто и не заметили, будто она — это пустое место. Обернулась к автобусу. Там Никита Никитич разговаривает с девушкой в голубых босоножках. Вот попрощались, и он явно направился к ней, к Лилии. Но с учителем ей встречаться сейчас совсем не захотелось. И злыми шагами она засеменила к теплоходу, только совсем по другой лестнице.
— Ой, мама, — вскрикнула Фанера, — почему ты с нами не пошла?! Мы на Мамаевом кургане такое видели! Там все плачут… такими слёзами…
Зина Вольтовна рывком поднялась со стула:
— Почему ты не спросишь, что я видела, пока достала тебе вот это?! И какими слёзами я плакала?!
Она швырнула дочери свёрток. А Фанера машинально взяла его, уставилась в иллюминатор чужими глазами и… не разворачивает.
— Тебе что, не интересно, из-за чего мать слёзы проливала?
Фанера медленно стала разворачивать, думая о чём-то своём.
— Ты что, неживая?
Фанера бросила на стол свёрток.
— А ты знаешь, что тебя зовут не Зиной, а Магазиной? Магазина Вольтовна!
— Кто зовёт?
— Все!
Рыжий, весь в веснушках матрос со шваброй мыл пол возле девяносто девятой каюты. Он в последнее время почему-то подозрительно часто тёр пол именно здесь, будто хотел протереть его до дыр.
Моет и слышит, как два женских голоса бьются из каюты в дверь. Потом эта дверь нервно распахивается и сначала из неё вылетают слова «Носи сама заграницу, я в отечественном прохожу», а потом вылетает Фанера. За ней мать в расстёгнутом халате. Она замахивается кулаком, чтобы привычно ударить Фанеру по спине, но вдруг её руку у запястья схватывает сильная пятерня в веснушках (да, да, у него и на руках сидели веснушки).
— Т-ты кто? Т-ты чего… лезешь?
А незнакомый молодой голос:
— У нас на теплоходе за рукоприкладство ссаживают на берег!
Запястье всё сильней сдавливают железные тиски.
— Пусти! Хулиган!
— Спокойно, мамаша!
— Кто рукоприкладство? Я? Это ты — рукоприкладство, схватил и не пускаешь! Сынок нашёлся!
Тиски разжались. Другой матрос, проходя мимо, ухмыльнулся.
— Какой сынок? Он в зятья метит! Ха!
Веснушчатая рука замахнулась шваброй на проходившего. Тот скрылся. У Зины Вольтовны отвисла челюсть.
— Че-го-о?
Фанера, покрасневшая с макушки до пяток, хотела убежать, но Веснушка протянул руку, и она остановилась. Стоит, закрыв красное лицо ладонями. Лбом в стенку упёрлась. (Да, да, опять в стенку. Привыкла уже.) Ей стыдно за то, что её хотели ударить прямо на глазах у Веснушки. Ей стыдно за мать. Хочется, чтобы пол под ногами провалился, и она, Фанера, очутилась бы в Волге. Но пол не проваливается, и она ещё сильней упирается лбом в стенку.
В это время влетает Ромка.
— Вы чего тут? Все ужинать кончают! Меня вас искать послали!
Зина Вольтовна, хлопая глазами на Веснушку, стала застёгивать халат.
— Никнитич, а где бааб? — Лилия за ужином подошла к столику, за которым сидел учитель.
— Ты только сейчас вспомнила о бабушке?
— Да, — простодушно ответила Лилия.
Никита Никитич всё объяснил. Лилия без удивления сказала с натянутой улыбкой:
— Этого не может быть. Вы меня разыгрываете. Только не понимаю — зачем? Моя бабушка меня не бросит.
— А ты что, одна на необитаемом острове осталась?
— Нет, конечно. Но она же знает, что я без неё не могу. Ей из-за меня папа путёвку достал.
— Очень жаль, если это правда, — сказал Никита Никитич. — Я-то думал, что ты при бабушке — помогать ей в пути, а оказывается, бабушка при тебе?
Лилия молча отошла, всё ещё не веря, что Елена Ивановна осталась в Волгограде. Но соседи по её столику подтвердили. И вообще весь теплоход уже знал об этом событии.
— А ведь она всерьёз обиделась на бабушку,-- грустно сказал Никита Никитич Шуру после ужина, — нет бы порадоваться за старушку.
Шур помолчал. Потом тихо спросил:
— А может, ей страшно ночевать одной в такой каютище?
— Думал об этом, — ответил дедушка. — Меня она, конечно, не потерпит. Поищи-ка Фане… Валерию Алмазову. Может, они с матерью…
Шур помчался в девяносто девятую.
— Нет, с Магазиной Фанера ни за что, — сказал Ромка, — у них конфликт на всю оставшуюся. Фанера одна к Лильке пошла.
— И тут конфликт? — удивился Никита Никитич. — Какой конфликтный рейс у нас с вами.
— Подумаешь, платье её не заметила, — рассуждала Фанера, выскочив из люкса, где осталась злющая Лилия. — А она моё зареванное лицо заметила? Я же не обиделась. А что важнее, платье или лицо? Ну и пусть ночует одна. Задавака.
Пришлось Никите Никитичу идти и самому уговаривать Магазину, то бишь Зину Вольтовну.
— Ой, Лилечка, у вас тут холодильник, — обрадовалась Фанерина мама, смело распахивая его дверцу. — Пустой! Теперь трудности отпадают. Я думала, куда икру да красную рыбу девать, если в Астрахани попадутся?
И вот она — Астрахань.
Накануне Магазина сказала Лилии:
— Эх и спится в люксе! Я нынче рано завалюсь, завтра вставать ни свет ни заря. Прибываем в Астрахань в четыре утра. И сразу надо бежать.
— Все же магазины закрыты.
— Там главное — между магазинами! Голова! Ты, как и моя Лерка, ничего не соображаешь. Ты спи до подъёма, я тихо уйду. Запру тебя.
Теплоходное радио бодро объявило подъём. Потом сказало, что они уже в Астрахани и прочитало расписание на сегодня.
Лилия ещё с закрытыми глазами почувствовала в каюте резкий запах рыбы. Фу-у… Противно… Вставать, как всегда, не хотелось, но… надо. Не успеешь повернуться, первую смену завтракать позовут.
Как плохо без бааб. Она бы уже все безрукавные хэбэшные платья выгладила. В Астрахани жара, наверно. Но… придётся надеть нейлоновое. Его гладить не надо. Надела, вздохнула. Злость и обида на бабушку не проходила. Сидела в ней занозой. Нет, она не простит ей этого предательства.
В двери заворчал ключ, потом подала голос сама дверь, громко и досадливо хлопнув. Нет бы аккуратно её открыли и закрыли, а то всё рывком, всё с размаху.
— Ты знаешь, — будто продолжая только что прерванный разговор, заговорила Магазина, — тут на улицах прямо живую продают. Брякнут на весы, рыба бьётся хвостом, конечно, стрелка больше показывает. А он её мне поскорей с весов в корзину. И как только люди не изгаляются, чтоб своровать. А? Да не на такую напал! Я её плюх опять на весы!
Она распахнула холодильник. Рыбой запахло острее, резче: он уже был почти набит. Лилия поморщилась.
— Что, запах не ндравится? А когда солёненькую вилочкой с тарелки подцепишь, небось, ндравится?
Она так чётко и всерьёз выговаривала «ндравится», что Лилия невольно заулыбалась.
— То-то, — кивнула Магазина, приняв улыбку за согласие со своими словами.
Она страшно торопилась, выкладывая в холодильник очередную порцию.
— Слушай, ты возьми мне завтрак сухим пайком, а? Этот остынет же. Попроси — дадут. Тебе, пианистке, дадут. Тут всё с утра надо хватать. Туристы — это же звери, всё сметут подчистую. Через час ничего не купишь. Безобразие. Я же знаю.
— Я не обещаю… не умею… договаривайтесь сами, — замотала головой Лилия.
— Сами, сами, некогда мне сами.
Рыба была скользкая, падала на пол.
— Слушай, ты за бабушку свою, за три дня, стребуй от них. А как же! Дарить им, что ли? В путёвке за все дни заплачено! Чего? Не будешь? Интеллигентность свою показываешь? А они на ней наживаются. Да у них, чай, и так через горло торчит: наворовали. И не стыдёхонько.
Дверца холодильника никак не хотела закрываться. Хвост, что ли, мешает? Нет. В чём дело? Не закрывается — и всё. Магазина приставила к дверце стул, уперев в неё его спинку.
— Побежала. Ключ не беру. Никуда не уходи пока.
Дверь опять хлопнула громко и досадливо.
Глава 20. Озеро Лебединое или рыбий хвост
У берега вода тёмно-тёмно-зелёная. Таинственная. Она крепко держит взгляд и не отпускает его от себя. Шур подумал: а может, ночью отсюда выходят русалки, чтоб порезвиться под луной? Снял сползающие на нос очки. Таинственность воды не исчезала. Откуда она?
На берегу близко-близко к воде росли деревья. Как они здесь, в Астрахани, называются, Шур не знал. А в Чебоксарах их зовут то ветла, то ракита, то ива. Узкие, длинные листочки… Деревья такие грустные, плакучие, склонили ветки к воде, будто слёзы льют. А меж ними — топольки. Стройные, высокие, весёлые. Как юноши. Они, наверно, удивляются, почему плачут их соседки? А может, они не плачут? Просто смотрятся всё время в воду, как в зеркало? Собой любуются, кокетки. Некоторые даже косы в воде замочили. Это же от них вода такая зелёная.
Маленькое озерко… Чудо природы… Люди идут и смотрят в него и, наверно, делаются добрее. А буквально в двух шагах гремят трамваи. Какие у них трескучие голоса. Хорошо, что в Чебоксарах нет трамваев. И без них шуму много. «Почему это другие ребята не замечают шума, даже любят его, а мне шум мешает думать?» — удивляется Шур.
Уже шесть часов вечера, а солнце необычайно высоко, будто не шесть, а три. Шур сидит на лавочке и смотрит в зелёную, таинственную воду, которая не хочет отпустить от себя его взгляд. Он уже давно сидит тут. Пришёл после обеда и… не может уйти.
Самая главная красота этого озера — не таинственная зелёная вода, нет. Шур знает: вот сейчас всё-таки оторвёт взгляд от этой колдовской зелени и посмотрит в середину озера. А там — они. Лебеди. Это, наверно, самая великая красота на свете. Здесь две пары белых и пара чёрных. Шур про себя назвал это озеро Лебединым.
Посередине озера плавает домик. Да, да, самый настоящий дом. Покрашенный в голубую краску. С нарисованными окошками и солнышком, с крышей, на которой сейчас сидят голуби. А сбоку вход в домик. Наверно, лебеди там ночуют.
Ах, лебеди, лебеди… Сколько изящества, сколько грации, сколько в них собственного достоинства. Они знают свою красоту, знают себе цену. Гордые, прекрасные птицы. Вон плывёт белый, и вместе с ним плывёт в воде его отражение. Такое же гордое и прекрасное. Вот опустил голову, пошевелил клювом в воде, и отражение затревожилось, заволновалось, заизвивалось, потом успокоилось. И снова плывёт сказочное видение, у которого две шеи, две головы, два туловища и два хвоста. Плывёт и оставляет за собой тоненькую серебристую полосочку.
Шур заметил, что белые лебеди очень ладили между собой. И чёрная пара не ссорилась. А вот чёрные на белых и белые на чёрных зло, неприятно шипели. Зачем они так? Такие изумительно красивые — и столько в них злости. Красота и злость не вязались в сознании Шура. Красота не должна быть злой! Не должна, а… бывает.
И у людей так же. У него слабо и знакомо заныло где-то под ложечкой. Он ещё не понимал толком, почему заныло, зачем, отчего? Но заныло. И прошло.
Не хотелось видеть, как шипят лебеди. Хотелось просто смотреть на их красоту и думать о хорошем. Шур читал о лебединых парах, что они — на всю жизнь. И если, например, лебедиха умирает, то лебедь взлетает высоко-высоко, а потом сложит крылья и камнем летит, чтоб разбиться о землю насмерть.
Это Шур понимал. Ах, как хорошо понимал. И ещё говорят «лебединая песня». Это значит, последняя в жизни песня. Наверно, лебедь перед тем, как сложить крылья, поёт. Шуру очень хотелось, чтобы всё это было правдой, а не книжной выдумкой. И ещё ему хотелось, чтобы злое шипение лебедей было неправдой.
А вода в середине озерка не зелёная. (Дотуда не достают взгляды деревьев). Там она обычная. Сейчас, при солнце, серебристо-голубая…
И вдруг вспоминается рукотворное озерко на Мамаевом кургане. Вода такая же серебристо-голубая, только в ней плавают цветы. Теперь у Шура часто вдруг проходят перед глазами те картины. Те, волгоградские, которые — на всю жизнь. Возникают они, казалось бы, в самое неподходящее время и в самых неподходящих местах.
Вчера мылся в душе, смеялся, вода щекотно сбегала по спине. И вдруг подумал: а как же тогда, те солдаты в доме Павлова… пятьдесят восемь дней… они же, наверно, совсем не мылись? Шур раньше не задумывался о том, как жилось или живётся другим людям. Знакомым, незнакомым — всё равно, главное, не ему самому, а другим.
«Дед, наверно, сказал бы: «Взрослеешь, дружок». А мне кажется, что я давно уже взрослый, только никто об этом не знает. Даже Ромка, которому в самый раз ещё кошек за хвост дёргать». Улыбнулся: «А что? Может, и я дёрнул бы, если бы очень симпатичный хвост попался». А Ромка, вот он, тут как тут. Лёгок на помине.
— Ты чего тут? Прилип?
— Сядь, посиди. Смотри, а воробьи и здесь такие же попрошайки, как в Чебоксарах. Сидит и в рот мне смотрит. Не зима ведь, еды полно. Лентяй, — обозвал воробья Шур.
И оба засмеялись.
А в это время сидит в парке Мария Степановна. На лавочке центральной аллеи, по которой все туристы ходят в город и обратно. Видит, к теплоходу Зина Вольтовна вышагивает. Запыхалась, в обеих руках сетки со свежей рыбой. А платье на ней — из золотой парчи с серебряной парчовой отделкой. Так и блестит, так и сверкает, будто хочет переливами ослепить всех туристов.
Идёт быстро (энергии в Вольтовне хоть отбавляй), из сеток на землю что-то капает с рыб, огромный хвост торчит вверх, раскачивается от ходьбы и при каждом шаге мокро шлёпает по золотому подолу. Шаг — шлёп! Шаг — шлёп!..
Мария Степановна от этой картины даже зажмурилась. А Вольтовна плюх обе сетки на лавочку и будто начатый разговор продолжает (а они сегодня ещё и не виделись).
— Сом семьдесят восемь копеек кило, прудовая рыба — рупь ноль-ноль. Где ж в Чебоксарах такую найдёшь? Ох, упарилась. А главное, до сих пор есть! Не раскупили! Чудеса! Никто не поверит.
— Здравствуйте, — подчёркнуто вежливо сказала Мария Степановна. (Она в разговоре любила нужные слова подчёркивать). — Что же вы, милая моя, в золотом платье, да в очередь за рыбой? В таком — на сцене выступать. Или сходить куда-то, ну-у… на концерт… Это ж вечерний наряд…
А та хлопает глазами:
— А оно из моды вышло, вишь, выше колена, теперь длинные носят, чего его беречь для концертов-то? Буду всюду носить. И на работу.
А Мария Степановна ехидно улыбается и опять вежливо слова подчёркивает:
— Надо же знать элементарные правила хорошего тона.
Вольтовна не понимает.
— В золотом платье за рыбой идти — это всё равно, что в театр — в подшитых валенках.
А та всё равно удивлённо веками хлопает. Потом что-то до неё доходит, и она тут же взрывается, как бомба:
— Мы институтов благородных девиц не кончали! Это в ваш век учили, чего можно надеть, чего нельзя. А в наш век всё можно! — подхватила свои сетки и, злая, двинулась к теплоходу.
Мария Степановна пожала плечами, она совсем не хотела обижать человека.
Тащит Вольтовна своих сомов за семьдесят восемь копеек кило, а навстречу Фанера.
— Ой, мама, ты какое платье надела?!
— И ты туда же? Сговорились вы, что ли?
И вдруг видит Веснушку. И к нему:
— Слушай, говорят, твоя мать у нас в буфете работает? На верхней палубе?
— Ну-у!
— А не может она…
— Нет, не может… Этим не занимается…
— Чего огрызаешься?
— А никто не огрызается.
И вдруг Зину Вольтовну осеняет догадка. Она смотрит на Фанеру, потом на Веснушку, опять на Фанеру:
— Это вы… это вы что? Вместе, что ли? Идёте… гулять?
— Ну-у, — поддакивает Веснушка, — нельзя разве?
— А я думала, чепухня, так болтают, а вы вправду… в парк вдвоём? А? Вдвоём… значит? — полоснула по Фанере электрическим зарядом из глаз, — а ну марш в каюту, дылда стоеросовая! Кому говорю! Ишь вырядилась, новую юбку напялила, а я и не вижу!
Не успела Фанера увернуться, как мать схватила одной рукой обе сетки с сомами, а свободной цап за Фанерину новую юбку мёртвой хваткой.
У Фанеры сразу глаза полные слёз. Знает материнский характер. Щёки запылали. Стыдно. Отвернулась от Веснушки и пошла за матерью. А та держит юбку, не отпускает. Обернулась к Веснушке:
— Только попробуй, шагни за нами! Молокосос!
Туристы идут, удивляются: ну и силища у этой женщины. Такую тяжесть соминую одной рукой тащит. Её ж в цирке показывать можно. Запросто.
— Пусти, не убегу. Неудобно… Люди смотрят.
Фанере все люди сейчас вместились в одного Веснушку. Все-все. Если б не он, шла бы спокойно и соображала, что делать дальше, как мать объегорить. А тут… спотыкается, юбку одёргивает, боится, что все-все люди слёзы её увидят. И ничего не может с собой поделать. А мать прёт вперёд, будто у неё внутри реактивный двигатель.
В каюте молча, рывком сдирает с Фанеры юбку, кофту, босоножки, забирает из шкафа всю дочкину одежду, оставив ей только купальник. Сворачивает всё в узел, берёт сомов в двух сетках, запирает каюту на ключ и идёт к Лилии в люкс.
Глава 21. Счастливые угольные глаза
Фанере ещё никогда в жизни не было так хорошо. Сколько она прожила на свете, а такого заливистого счастья не чувствовала. Она даже не знала, что такое бывает на белом свете. В него трудно поверить. Неужели… правда? Неужели… на самом деле?
Вместо юбки на ней сейчас два махровых полотенца, заколотые булавками. А вместо кофты Веснушкина тельняшка, которую он кинул ей в иллюминатор. А потом в этот самый иллюминатор вытащил саму Фанеру из каюты. Ноги, правда, босые, но это не беда. Жарко же. А Веснушкина обувь с ног слетает, ходить невозможно. Лучше босиком.
Они уже давно сидят в каком-то закутке. Фанера даже не знает, где именно, то ли на носу теплохода, то ли на корме, то ли в середине. Ей сейчас всё равно где. И сколько просидели, тоже всё равно. Ей просто хо-ро-шо, потому что он — вот он. Смотрит на неё и улыбается всеми веснушками на лице.
Они сидят рядом, но между ними несколько сантиметров пустого места. Каждый знает, что подвинуться на эти сантиметры друг к другу невозможно. Ну просто ни за что на свете невозможно. И от этого (а может быть, именно от этого?!) им очень радостно и хорошо.
Но радость эта где-то внутри. А лица очень серьёзные, потому что Фанера рассказывает про Елену Ивановну и Юрия Юрьевича. Ведь Веснушки не было на той экскурсии.
— Тогда она стала на колени, нагнулась и поцеловала ту землю. А все смотрят и плачут. Не веришь? Спроси у кого хочешь. Потом наскребла земли в платочек, завязала узелком и держит в руке, а встать не может, сил нету. Он её поднял за плечи, а сам улыбается. Чего, думаем, улыбается? А он полез в пиджак, в карман, и свёрточек вытаскивает. Маленький, замусоленный такой…
На неё смотрит и улыбается. Развернул, а там… тоже земля. Говорит, я её всё время с собой ношу, из кармана в карман перекладываю. Мне без неё, говорит, невозможно. Она меня греет. Все ещё сильней заплакали, а он улыбается. Вот… знаешь, если б я там не была и мне бы рассказали, я подумала бы — психи. Оба психи! А там стою и рёву. Платка не хватило.
Веснушка смотрит на Фанеру серьёзно:
— Знаешь, когда я, в общем, когда я… ну… за тобой ходить начал?
— Это я за тобой сначала|…
— Нет, я… Когда ты всерьёз сказала, что ты Фанера, потому что самая большая дура в классе. Думаю, стоп! Все дуры себя умными считают. А эта девчонка молодец.
У Фанеры рот до ушей.
— А помнишь, ты мне сказал: «Кормовая часть судна это та, где кормят?»
Оба заливаются смехом.
— А ты когда смеёшься, у тебя веснушки, как живые…
— Конечно, я же живой.
— А когда пол моешь, лоб нахмуриваешь, как дед. А у Юрия Юрьевича лоб в клеточку.
— Как это?
— У него морщинки и так вот, и вдоль, и поперёк. Когда просто смотрит, не видно, а когда нахмурится — в клеточку.
Они говорили то об одном, потом неожиданно перескакивали на другое, на третье. И это было совсем не странно. Это было понятно. Они далее без слов понимали друг друга. И от этого жила радость внутри.
Где-то раздавались голоса. Вот они громче. Вот тише. То ли спор. То ли ругань. Потом женский визг. Потом ещё сильней шум. Они не обращали внимания. Они говорили, говорили, говорили…
Шлёп-шлёп-шлёп — совсем рядом босые шажки. Мелкие, маленькие. И перед ними появляется тот самый мальчишка-пузан, которого Ромка своими методами отучает капризничать. Появляется и смотрит на Веснушку.
— Иди, чего сидишь?
— Тебе чего надо?
— Иди. Он зовёт.
— Кто? Кого?
— Тебя. Капитан.
Один миг — и Веснушки нет рядом. Будто ветром сдуло. Шквалом. Фанера даже рот не успела открыть. Только смотрит на пузана круглыми глазами. И что-то знакомое в его лице мелькает.
— А ты кто?
— Никто.
— Ты турист?
— Нет, я тут лаботаю.
— Кем же?
— Я матели помогаю и Ваське. Я тут самый главный помощник.
В конце концов выяснилось, что это родной брат Веснушки. А мать у них в буфете работает и ещё в сувенирном ларьке на главной палубе сувениры продаёт. Фанера её знает. Симпатичная и доверчивая женщина. Как-то в ларьке сумки с драконами кончались, а у Фанеры денег не было. И она сумку так дала, поверила, что Фанера не обманет. Другая бы не поверила.
Непонятный шум нарастал. В женском голосе Фанера уловила знакомые нотки.
— А что там?
— Тетя одна лугается. У неё дочка плопала.
— Да-а?
Фанера не испугалась, и радость из неё не исчезла.
— А где они?
— Та-ам. И капитан там.
— Пошли.
На главной палубе у сходен собралось на шум довольно много народу. Теплоход уже должен был отойти от Астрахани, но Магазина мёртвой хваткой вцепилась в сходни, которые вахтенный матрос хотел убрать. Вцепилась и держит.
— Не смей! Не дам! Не позволю! У меня дочка пропала!
И пошёл сыр-бор разгораться.
Первое, что Шур увидел в Фанере, когда она появилась на главной палубе, это её счастливые угольные глаза. Да она ж красивая! Руль меньше стал, что ли? А потом Шур увидел её странный наряд.
А Магазина сразу вцепилась взглядом в тельняшку, полотенечную юбку и босые ноги. Веснушка в это время говорил Магазине:
— А какое вы имеете право унижать её?
— Ты, молокосос, ещё меня поучи, что я имею, чего не имею?! Где она?
И вот тут она увидела Фанеру в её странном наряде.
— Ты где была, дылда стоеросовая?
— Мы… вон там сидели… в уголке.
— А-а, так вы уже по углам прячетесь?.. Углы тёмные вам нужны, бесстыдники?
— Там не тёмный…
— Ах вы…
Что бы дальше произнесла эта разъярённая женщина, неизвестно, потому что в разговор вступил Никита Никитич:
— Зачем вы так, Зинаида Вольтовна? Что они стыдного сделали? Хорошие ребята. Зачем же их стыдить? За что?
«Дед тоже её глаза увидел», — понял Шур.
А Магазина совсем разошлась, подлетела к деду и ему в лицо:
— Ты, учитель, в своей школе учи! Я тебе не ученица! Знаю без учителей, кого стыдить, кого нет. Ты свой урок отвёл и — домой! И горюшка мало! А она, если в подоле принесёт, кому воспитывать? Тебе, что ли? Мне! На мою шею трудовую!
Она так и сказала: в подоле! И тут Фанера ка-ак крикнет:
— Мама, как тебе не стыдно! Никнитича на «ты!» Разве можно!
Она даже внимания не обратила на это оскорбительное «в подоле», но неуважение к Никнитичу — это невозможно же вытерпеть!
И тут Магазина при всех схватила дочку за ухо:
— Ещё ты меня учить будешь!
Но её руку оч-чень вежливо и в то же время оч-чень энергично отвела от Фанериного уха рука капитана. Голос у него был спокойный, даже добрый:
— Зинаида Вольтовна, пройдёмте, пожалуйста, в мою каюту. Там обо всём и поговорим.
Магазина смолкла. Он галантно взял её под руку и слегка подтолкнул к трапу, ведущему вверх. Обернулся, кивнул вахтенному матросу. Тот понял и начал убирать сходни. А Магазина, не сопротивляясь, шла с капитаном в его каюту.
Теплоход тут же отшвартовался от астраханской пристани.
Глава 22. Звёзды и семечки
Шур с палубы смотрит на удаляющуюся Астрахань. Очень быстро стемнело. В смоляной воде волнуются дорожки, серебряные и золотые. Строго через одну. Это по берегу столбы с лампами дневного света и жёлтыми. Дорожки извиваются змейками, бегут за теплоходом. Наверно, им, любопытным, хочется догнать теплоход и влезть на борт, чтоб посмотреть, как туристы живут. Но судно, набирая скорость, уходит от них всё дальше и дальше. Не догнали.
О чём сейчас капитан говорит с Магазиной? Он, наверно, очень умный и очень добрый человек. Только серьёзный, неулыбчивый. Работа у него нелёгкая. Не разулыбаешься.
Шуру приятно думать о той встрече на Мамаевом кургане в Зале Воинской славы. О том канате, который тогда Шур почувствовал между ними. В тот же день они с Ромкой шли по палубе, а навстречу — он. Как всегда, хмурый, будто сердитый. Глазами встретились, глазами улыбнулись, и оба поняли, что тот канат — это их маленькая тайна.
— Ты чего? Улыбаешься, что ли? — толкнул его Ромка, когда капитан скрылся.
— Представил, как ты кошку за хвост дёргаешь.
— А-а… заживает уже, — и Ромка дотронулся до больного места.
Теплоход в чёрной воде двигался почти бесшумно. Будто сажей воду выкрасили, подумал Шур. Хотя нет, вон тоненькая серебряная полосочка. А вон ещё… И ещё… Откуда они? На берегу ни огонечка. Луна не взошла ещё, да и от неё широкая полоса по воде, а эти лёгкие, слабые, словно пунктирные.
Шур поднял голову. Бездонная сажная чернота неба была в таких огромных звёздах, что, казалось, влезь на капитанский мостик, руку с него протяни и Большую Медведицу можно за хвост ухватить. То бишь, за ручку ковша.
Это ж от них, от звёзд, по Волге дорожки! Вот это да-а… Настоящее его, Шурово, открытие. Ну кто б мог подумать, что звёзды, до которых немыслимые расстояния (Шур и представить эти расстояния не в силах), а от них, от этих чужих миров, бегут светлые дорожки по нашей родной Волге. Вот по ней… Вот они… Необыкновенно… Удивительно… Рассказать в Чебоксарах — не поверят. А может, все про это знают? Один я… такой незнайка? Надо спросить у всех в классе.
Шур и раньше любил глядеть на звезды. Когда он засматривался в ту бездонную глубину, где они жили, то чувствовал себя не только песчинкой, а… молекулой. И как-то раз, глядя вверх, подумал: когда человеку плохо, горько, когда у него горе великое, то надо на звёзды смотреть. И тогда, наверно, это горе станет маленьким-маленьким. Как молекула.
Сейчас он вспомнил про эти мысли. Усмехнулся. Здесь, около Астрахани, когда на звёзды смотришь, то уж не такой крохой себя чувствуешь как дома. Ишь как сверкают! Какие близкие!
Мысли перескакивали с одного на другое.
Жалко Фанеру. Как смущённо она просила у деда прощения за мать. И глаза потухли. Дед тоже от этого расстроился.
Вот и снова Волгоград. Только теперь они подошли к нему снизу, а не сверху.
Туристы отправились на экскурсию в планетарий. Говорят, там очень интересно. А потом пойдут на Площадь павших борцов, будут у Вечного огня возлагать венок от Чувашии.
Радио торопит всех оставшихся, чтоб скорей выходили.
— Твоя бабуля гулёна. Наверно, только к отходу прибудет. На пристани её нету, я глядела, — говорит Магазина.
Лилия молча надевает новый голубой костюм. Пусть придёт и увидит, что она и без бааб прекрасно выглядит. Лилия думает, как ей вести себя с бабушкой? То ли совсем не разговаривать, будто её, бааб, нет рядом? То ли, наоборот, вылепить ей всё, прямо в глаза, из которых, конечно, потекут слёзы. Она представила себе бабушкины глаза. Они до сих пор были такими ярко-синими, что, казалось, слёзы, катящиеся из них, — голубые. Да, надо ей всё высказать, решила Лилия.
— А сейчас универмаг, наверно, ещё закрыт? Рано ведь, — отводит она разговор от бабушки.
— А мне без разницы, — отрезает Магазина. — Ты куда хочешь, а я на базар. Мне пуд семечек привезти надо.
— Пу-уд?
— Пуд. На всю бригаду. Обещала. Они встречать будут.
— А что в Чебоксарах семечек нет?
— Сразу видно — не щёлкаешь. В Чебоксарах что за семечки? Плюёшься-плюёшься, а жевать нечего. А тут не семечки — золото. Жирненькие. У нас все, кто тут ни бывает, привозят. На всю бригаду.
В дверь каюты постучали. Лилия в незастёгнутой кофточке спряталась за штору, где стояли кровати.
Вошёл незнакомый юноша в военной форме.
— Здрасьте, — весело прищёлкнул каблуками. — Здесь живёт Лилия Нильская?
— Да, здесь.
— Я от её бабушки. Я внук её фронтового друга. Елена Иванна просила меня привезти Лилию с собой. С ней ничего не случилось?
— А чего с ней будет?
— Где же она?
Лилия из-за шторки жестами показала Магазине, что якобы её нет в каюте.
— А… она… это… ушла в планетарий с туристами.
— Разве? — внук поскучнел. — Елена Иванна говорила, что Лилия на экскурсии не ходит.
— А вот нынче как раз ушла.
— Жалко. Эх, опоздал я к швартовке. Чуть раньше надо было. Извините, всего доброго.
По-военному чётко повернулся через левое плечо и аккуратно прикрыл дверь каюты со стороны коридора.
— Ну, Лилька, ты дура набитая. Беги вдогонку! Это ж не парень — красавец! Военный!
— А в какой форме? — Лилия бросилась к окошку.
— Да почём я знаю? Не разбираюсь я в формах-то. Одно слово — военный. С погонами. Да вон он! Уже по пристани вышагивает! Ишь как честь-то красиво отдал. Залюбуешься! Эх ты, пропустила!
Лилия ничего не сказала.
Магазина, действительно, купила на базаре пуд семечек. И припёрла на пристань. А тут уже другой теплоход стоит. Оказалось, что их родимый, вон он, среди Волги на волнах покачивается. Магазина на всю пристань обругала волжские порядки. Что это за безобразие, люди на пристани с грузом маются, а теплоход среди Волги болтается! Ей ответили, что теплоход туристический, что туристы сейчас на экскурсии. К двенадцати дня экскурсия кончится, и теплоход пришвартуется к причалу.
Но Магазина же на это не рассчитывала. Ещё только девять утра. Что же ей теперь, три часа с семечками в обнимку тут торчать? Сесть и то не на что, ни одной лавочки. Не двинешься же с этим пудом назад в город?
Лилия в своём новом голубом костюме всё это время уныло следовала за Магазиной в надежде, что, оставив семечки в каюте, они как в прошлый раз обегают все близлежащие промтоварные.
Что делать? Куда теперь девать этот окаянный пуд?
— Ладно, ничего не поделаешь. Ты стой, карауль, а я опять на базар. Тут недалеко. Там синенькие — жирные такие! И перчиков отхвачу. А то в Астрахани не успела.
— Зина Вольтовна, я не хочу, не могу, я не буду… караулить.
Но та только рукой махнула, дескать, слушать не желаю. И уже далеко. Не догонишь. Вон только широкая спина меж других спин мелькает.
Лилия разозлилась не на шутку. Стоит она в своём шикарном голубом костюме, а рядом у ног — мешок с семечками. Самый натуральный мешок. Из мешковины. И даже заплатка на нём. Чёрная.
Магазина рассуждала так: кто меня в чужом городе знает? Ничего особенного, если я с базара до пристани на спине залатанный мешок притащу. И притащила.
Люди идут с чужого теплохода, смотрят на Лилию выразительно: может, что-нибудь дефицитное продаёт? Лилия отходит от мешка, прохаживается по пристани, потом опять к нему возвращается. Хочется бросить его и уйти! А где она возьмёт тридцать два рубля, чтобы потом расплатиться с Магазиной? Не два ведь, а тридцать два. Здесь семечки в той же цене, что и дома. Два рубля кило. У отца опять просить? Так ещё за этот голубой костюм просить надо. Да Магазина скандал на весь теплоход ей устроит.
У Лилии в глазах злые слёзы. Она, такая красивая, такая талантливая, такая умная, тонкая, изящная и… этот мешок. Из-за любви к ней люди даже в Волгу кидаются. Хоть бы этот очкарик тут был, она бы его оставила около мешка. Он за неё на всё согласен. Но нет даже его. Сидит себе в планетарии, на звёзды смотрит. Они все там — и Фанера, и Ромка, и Ким, и Никнитич. Им хорошо, а она, несчастная, торчи с мешком. Уж лучше б она с тем военным к бааб ушла.
Когда она была вдали от мешка, вдруг подошёл третий помощник капитана. С чёрными усиками. Тот самый, за которым бегала Лия. Оглядел её с головы до ног. Оценил.
— Может, пройдёмся в город? Поболтаем?
А сам усики поглаживает. Молодой. Красивый. В форме.
Ах, как Лилии хочется пройти с ним по городу. Но… она отказывается, говоря, что у неё свои дела, свои планы и свиданья.
Когда третий помощник скрылся, подошла к мешку и ка-ак пнёт его ногой в бок!
— Я там за дешёвыми арбузами очередь заняла, — начала объяснять Магазина, вернувшись нагруженная синенькими и перчиками.
Но Лилия только взмахнула летней сумочкой и бегом в сторону от мешка. Но догнать усатого помощника ей уже не удалось.
Глава 23. Тревожный голос Юрия Левитана
Какой ужас! Какой кошмар! Лилия возмутилась до глубины души. Её бабушка, её родная бааб на пристани целуется и обнимается с каким-то инвалидом-оборвышем. Не совсем оборвышем, конечно, но так плохо одет, на локте дыра, да ещё на костылях, да ещё нос красный. Пьяница, наверно. Неужели это и есть её фронтовой друг? Какой стыд!
Лилия пришла из города к самому отплытию, когда радист уже объявил, чтобы гости покинули теплоход.
Все туристы со всех трёх палуб и весь народ на пристани смотрели, как бабушка прощается с этим человеком на костылях.
Чужие люди в толпе Лилии объяснили, что эта симпатичная старушка на Мамаевом кургане фронтового товарища встретила, которого не видела с войны. Вон тот седой, высокий, в очках. А что этот, на костылях, только-только подковылял. Он тоже воевал вместе с ними. Его еле разыскали в городе. Но… всё-таки успел.
Бабушка гладила по лицу, по лысой голове этого красноносого и приговаривала:
— Какой же ты, Павлик, стал. Да и я тоже… глянь на меня… Может, вместе с Юрочкой в Чебоксары приедешь? А?
А потом обняла его, голову к себе прижала и тихонько в ухо:
— Не пей, Павлик. Не надо. Не пей.
А он вот-вот всхлипнет:
— Да я… это… ради встречи с тобой… Я приеду. Спасибо. Приеду…
А люди смотрят и улыбаются. Они не слышали, что бабушка ему сказала, но догадываются.
— А ведь я… это… был в тебя влюблён тогда… Только сказать боялся…
Это он говорит уже громче. И те, кто рядом, слышат эти слова. И ещё сильней улыбаются.
Вдруг Елена Ивановна отрывает свою голову от инвалида и тревожно оглядывается:
— Не пришла?
И тогда в толпе чужие люди Лилии объясняют: всё бы хорошо, но бабушкиной внучки нет. Ушла с утра и нет. Что за эгоистка! Только о себе думает! Знает ведь, что бабушка волнуется, но наплевать ей на бабушку.
— Ради такой стервы люди гибли на фронте, — чей-то бас вполголоса.
— Ну уж и стервы. Может, просто избалованная девчонка и всё.
— Знаю я их, избалованных, — не сдаётся бас.
— Да вон же она! — кто-то громко взвизгивает на всю пристань. — Вон! В голубом!
Люди оборачиваются, вертят головами. А Лилия не знает, куда деваться. Кто-то хватает её за руку и тащит, но она вырывает руку и, протискиваясь меж людей, бежит по сходням на теплоход. Скорей-скорей уйти подальше от этих глаз, этих голов, этих туловищ! В город убежать нельзя. Поздно. Сейчас она в своём люксе запрётся в туалете и не выйдет до самых Чебоксар.
Но каюта закрыта. А ключа у неё нет. Лилия не знает, что делать? Она бежит по коридору меж чужих кают. Потом куда-то вниз, опять по коридору… утыкается лицом в чью-то спину и начинает безудержно рыдать.
Но Елена Ивановна не видит и не слышит всего этого. Елена Ивановна каким-то трогательно-виноватым взглядом смотрит в глаза Юрочке и шепчет:
— Может, я сама виновата, что она такая?
— Ничего, Ленок, — тихо и успокоительно говорит он. — Я всё понимаю, всё понимаю. Не расстраивайся. — Потом добавляет: — Но ведь своя голова у неё должна быть на плечах? Вот приеду в Чебоксары, порядок у вас там в семье наведу.
Елена Ивановна согласно кивает.
— А слёзы у тебя, Ленок, всё такие же голубые, как тогда. Ты смотри, Маш, смотри, — говорит он жене, — правда, голубые?
Маша поддакивает.
— Голубые.
У Маши доброе, открытое лицо, тёплая улыбка, чуть-чуть напоминающая улыбку Елены Ивановны.
Закапал дождь.
— Это хорошо, уплывать в дождик. К счастью, — говорит Юрий Юрьевич Елене Ивановне, уже стоящей на главной палубе.
Теплоход ещё не отошёл, можно протянуть руки с обеих сторон, и они коснутся друг друга. Вот Павлик протянул и держит Елену Ивановну за пальцы, а Юрий Юрьевич держит его под мышками, чтобы не упал. На одной ноге не устоишь. А оба костыля валяются на пристани. Их поднимают, ставят рядом. Они опять падают…
Вот теплоходное радио заиграло знакомый марш, который оно включает, отходя от любого приволжского города.
До свиданья, Волгоград.
Елена Ивановна беспокоится: где же Лилия? А Лилия до того нарыдалась, что её отвели к судовому врачу для успокоения. Та дала ей выпить какого-то лекарства и уложила на кушетку, покрытую белоснежной простыней.
Когда пришла Елена Ивановна, Лилия тихо лежала с закрытыми глазами. Бабушка постояла рядом, шёпотом разговаривая с врачом. Лилия глаз не открыла. Старушка видела, как мелко подрагивают её веки, но, в душе оправдывая внучку, тихо сказала врачу: «Уснула». И ушла.
Радио позвало всех туристов на левый борт теплохода для прощания с городом-героем. А чего звать-то? Все и так были на левом борту, потому что смотрели, как Елена Ивановна прощалась с фронтовыми друзьями. Хоть и моросил мелкий дождик, никому не хотелось в каюту.
Ещё радио позвало старост групп за получением цветов, и через несколько минут все-все туристы держали в руках цветы. Они их будут опускать в воду, как только теплоход поравняется со скульптурой «Родины-матери» на Мамаевом кургане.
Волгу искололи оспинки дождя. Рябые волны чуть покачивают теплоход.
И вдруг все, кто был на суше, услышали тревожный и знакомый голос Юрия Левитана. Он взволнованно объявил… о начале войны.
Люди насторожились, замерли, разговоры разом смолкли. Пожилые, как по команде, встали и стоят. Лица обращены к Волгограду, но каждый из них видит своё. Видит себя в то далёкое время, когда услышал этот вот голос, эти вот страшные слова.
Прошлое вдруг стало так близко, так ощутимо. Вот оно. Рядом. В тебе. Тот жуткий день. То воскресенье. Каждый вспомнил себя — где он был, что делал, как стоял, сидел, лежал, шёл, когда обрушились на него эти немыслимо жёсткие слова о войне.
Молодым проще: у них нет этих воспоминаний. Но они тоже молчат, смотрят на пожилых.
Вот голос Сталина. 3-го июля 1941 года он выступил по радио с речью.
Мария Степановна стоит на палубе, вся вытянутая, прямая, неподвижная. Сама, как монумент.
Дождь усиливается, но никто пока не уходит. Слушают… войну, которая звуками разразилась над теплоходом. Строчат пулемёты, рвутся снаряды, свистят бомбы, взрываются мины, рокочут самолёты, стонут люди. Кричат бойцы, бросаясь в атаку: «За Родину! За Сталина!» Вот он — ад войны. Страшное прошлое навалилось на всех. Никуда от него не денешься. Слушайте его, кто не слышал. Слушайте и запоминайте. Этого нельзя не знать! Это нельзя забыть!
Вспоминайте его те, кто пережил. Окунитесь в него опять… на несколько минут.
Шуру кажется, что он уже это всё слышал, видел. Ах да, на Мамаевом кургане… Стены-руины… Там тоже война разговаривала… И здесь… Так похоже…
Мария Степановна с белым, каменным лицом не шелохнётся. Такая вытянутая, тонкая и несгибаемая. Она, оказывается, выше многих мужчин. Что ей видится сейчас? Ведь она всего за неделю до войны вышла замуж. По любви. Но в этот день, когда говорил Левитан, в эти минуты война отняла у неё счастливую любовь. Навсегда.
«Родина-мать» всё ближе и ближе. Она там, на Мамаевом кургане, но кажется — вот она! И когда теплоход поравнялся с ней, то раздался его печальный и прощальный гудок. Он был длинный, протяжный и, казалось, плотный. Его можно было погладить рукой. Этим гудком туристы горестно и торжественно прощались с людьми, которые ценой своей жизни подарили нам нашу сегодняшнюю жизнь.
И вот тут опустили в Волгу цветы. Их, конечно, просто бросили в воду со всех палуб. Но слово «бросили» как-то не подходило к этому моменту, и все верили, что не бросали, а именно опускали цветы в бегущие волны.
Вот они летят, белые, синие, лиловые, жёлтые, розовые, пёстрые. И красные. Красные особенно видны на волнах. Они кажутся то ли огромными каплями, то ли маленькими озёрками горячей крови, которая не тонет и не расплывается в волжской воде.
Цветочный ливень сливается с обычным, водяным. Цветы качаются на волнах вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Но вот обычный ливень начинает их топить. Он всё сильней и сильней. Водяные потоки стремительные, мощные. Кажется, небо хочет переполнить Волгу, чтоб вышла из берегов, а оно посмотрит, что тогда будет?
Этот ливень, грянувший так не вовремя, загнал туристов в каюты. Всех. Кроме Марии Степановны.
Она всё так же несгибаемо стоит на палубе, как солдат в карауле. Мокрая одежда прилипла к мокрому телу. Лицо, голова, грудь — всё исхлёстано безжалостными водяными верёвками. А она стоит.
— Простудится, — беспокоится Шур, — заболеет. Её надо позвать.
— Не заболеет, — уверенно говорит Елена Ивановна. — Не зови. Пусть стоит.
— Она же — серебряная! Смотрите! — восхищённо восклицает Шур.
И все видят — Мария Степановна, действительно, похожа на серебряную, потому что мокрая одежда блестит, сливаясь с ярко-серебряными волосами.
И Мария Степановна, действительно, не заболела.
— Вы совсем одна живёте? — спрашивает её Ромка, встретив в коридоре через день.
Она уже не кажется ребятам такой сердитой и недоступной, как раньше.
— Совсем.
— А… как же, когда болеете?
— А… никак. Вернее, кое-как.
— И никто к вам не ходит… из школы?
— Приходили… Три девочки с красными галстуками. Сходили в аптеку. Пообещали навещать, но больше не пришли. Видно, галочку им надо было поставить… Поставили и…
— А из какой школы?
Мария Степановна молчит, и Ромка чувствует: не скажет.
— Ладно, дознаемся. Н-ну держитесь, помогалкй, — у Ромки сжимаются кулаки, но, глянув на Марию Степановну, он тут же разжимает их. — А сейчас вам… ничего не надо? Ну… сбегать за питьевой водой… или ещё чего, а? Я раз-два…
— Не надо. Ни воды, ни «ещё чего». Спасибо, мальчик.
И разочарованный мальчик отходит от Марии Степановны. Ему хочется что-то сделать. Аж руки чешутся. Но… нечего… Вышел на палубу. Ой, смотрите-ка, волейбол среди Волги! Чудеса. Расскажи — не поверят.
Их теплоход обгонял длинную серую баржу. А на ней люди играли в волейбол. Сетка натянута. Две команды. Как на земле. А мяч — на верёвке. Вот придумали здорово! Длинная такая верёвка. Забивай, куда хочешь, лупи по мячу, как нравится, не страшно!
Обогнали. «Волжанин» ушёл вперёд.
Ромка от нечего делать разглядывает всё, что проплывает мимо. Вон недалеко от берега ещё баржа. Эта стоит. На ней работает экскаваторный кран. Интересно, что он делает? Реку углубляет, что ли?
Вот ковш опустился в воду, видимо, челюстями откусил там кусок дна и поднял его. С этого негустого дна капает… Волга. А кран это дно заносит на баржу, разжимает челюсти, и дно шлёпается на неё. А ковш опускается за следующим куском. Интересно. А вон там что? Но Ромка не может долго стоять на одном месте. Ему вечно надо куда-то бежать, лететь, нестись. Строить или ломать. Разведывать. Кому-то что-то доказывать словами или кулаками. Это Шур может часами разглядывать одно и то же. А у Ромки другой характер.
Побежал по верхней палубе. Какие тут васильковые полы. И ступеньки на капитанский мостик тоже васильковые. Вот бы туда забраться. Но к этим васильковым ступенькам прибита металлическая табличка, орущая, что сюда нельзя ходить. Эх…
Ромка смотрит вверх на мостик и видит там третьего помощника капитана. С чёрными усиками. У Ромки сразу портится настроение, и он заглядывает к Шуру в каюту.
— Эй! Чем занят! Иди сюда, хочешь секрет?
Кто же откажется от секрета, и Шур выбегает к Ромке на палубу. Ромка то ли серьёзный, то ли грустный. Непонятный какой-то. Вот вздохнул, да так горько:
— Ким погибает совсем. Аж не ест ничего. Всё вкусное — мне. Во, видишь, в ремешке новую дырку проколол, уже не сходится. А с него джинсы сваливаются. Живот к спине прирос. Всё из-за неё… Ну, что с вами за столом. Длинноволосая.
— Знаю. Лия.
— А она этому с усиками глазки строит и строит.
— Видел. А какой секрет?
— Я думал-думал… ну что делать? Я ради родного брата на всё готов. И на враньё.
«Знал бы ты, что я ради него натворил», — подумал Шур и спросил:
— Что за враньё?
— Я письмо подкинул. Ей в каюту. Написал, что этот с усиками — женатый и у него трое детей.
— Ну и дурак. Она же ему это письмо покажет и спросит.
— А я написал, что он врун, и в его словах правды ноль целых, ноль десятых.
— Так и написал?
— Ага.
— Интересно, — Шур задумчиво улыбается, — ну, как у вас в каюте общая атмосфера?
— Нормалёк. Магазина вещи Фанере вернула.
— Видел. В своей юбке ходит.
— У нас теперь просторно. Приходи.
— На расширение подавали, что ли?
— Бачка на полу нет. Ведёрок тоже. Они на корме с рыбой засоленной. Толстолобик!
— Чего?
— Магазина накупила сома и какого-то толстолобика. И в засол! Правда, мешок с семечками на полу прибавился, но через него шагать легче, чем через бачок. Интересно, как она выгружаться будет в Чебоксарах?
— Вас обоих запряжёт. И Веснушку тоже.
— Удеру. А Ким не сумеет удрать. У него характер другой. Вроде твоего. Горе мне с вами.
Глава 24. Если бы не дождь…
Последняя зелёная стоянка. Завтра — Ульяновск, а послезавтра дома.
Шур идёт по горе. Под ногами тут и там маленькие земляные бугорки. Это же кроты нарыли. Точно. Шур останавливается и прислушивается. Или чудится, или правда? Нет, правда. Да правда же. В воздухе разлит какой-то нежный звон. Кто звенит так музыкально? Кажется, вон оттуда. Подошёл. Нет же, совсем с другой стороны.
Удивительный звон, и неизвестно кто звенит. Где этот невидимка?
Капитан по горе поднимается. Как всегда, хмурый. В клетчатой сине-голубой рубашке.
А ведь я ему даже спасибо не сказал за то, что он меня спас. Хамство великое. Что я за идиот? Сейчас скажу. А… как сказать? Какими словами? Не знаю… Неразговорчивый я. Вовремя никогда нужного слова не находится. Ромка сначала выпалит, а потом подумает о том, что сказал. А я…
Ой, капитан уже совсем близко.
— Здрасьте, — и… больше ничего не выговорилось.
Капитан хмуро молча кивнул. Но видимо Шуровы мысли о прошлом купанье передались ему. Остановился. Голубыми нехолодными шариками заглянул куда-то внутрь Шура.
— Так, значит, «из-за любви», говоришь?
Теперь Шур кивнул. Молча. Удивлённый.
А капитан похлопал его по плечу, как взрослого. И пошёл дальше. Он не сказал больше ничего, хорошо это или плохо, вот так топиться? Но Шур понял, что капитан не осуждает его.
Стало хорошо и легко. И этот звон ещё… Непонятный. И от него хорошо.
А сегодня за завтраком Лия протягивает Оське письмо:
— Смотри, что мне подкинули, — и хохочет. — Почерк ребячий. — И к Шуру: — Ты не знаешь этого почерка?
— Первый раз вижу, — бормочет Шур, а сам думает: «Дурак Ромка, хоть бы изменил почерк. Или печатными написал бы».
А Лия:
— Кому-то интересны мои личные дела, — и продолжает хохотать. — Женатый, трое детей… А я знаю. Он мне сам сказал. Только не трое, а двое. В Новочебоксарске.
У Шура закружилась тарелка перед глазами, но вскоре успокоилась. А она:
— Предупреждают. Заботятся. А что, я замуж за него собираюсь, что ли? Проведём отлично время и… он уплывёт, а у меня отпуск кончится. Вот и всё.
Как она может так об этом говорить? И Ким дурак. Ему надо открыть глаза, в кого влюбился? И я из-за кого в Волгу плюхался? Из-за этой пустышки? Не зря говорят: «Любовь зла, полюбишь и козла». А эта самая «Козла» хохочет и хохочет над Ромкиным письмом, пока Мария Степановна не делает ей замечание, подчёркивая нужные слова.
«Козла» замолкает и только переглядывается с Оськой. Видно, что Оська очень хорошо её понимает. Аж с полувзгляда.
Капитанова спина в клетчатой рубашке уже далеко. Широко шагает. Подумал: когда близко глядишь на капитана, то видишь, что он совсем молодой. А седина… Дед говорил, что капитаны седеют рано. Да, наверно. Работа у них такая трудная и ответственная.
Шур остановился возле дерева. Осина. Какая огромная. А с теплохода деревья на высоком берегу кажутся коротеньким зелёным ёжиком волос Земли. И вообще огромность высоты берега можно оценить только тогда, когда видишь у воды человека, или машину, или лошадь. А иначе непонятно, высокий он или нет.
Улыбнулся, вспомнив, как проплывали мимо слоистого берега. Слои были коричневые и песочные, точно, как в торте «Прага», который иногда продаётся в Чебоксарах. А когда бабушка пекла «Прагу», он был вкуснее магазинного. Мысленно обругал себя сладкоежкой.
Шур заметил, что в последние дни стал задумываться над жизнью всерьёз. Когда плыли вниз, ещё так подолгу не задумывался. А теперь… Что это с ним?
Вчера, когда уже стемнело, смотрел на Волгу, на туманный берег. Проплывали перед глазами дома. Да нет, видимо, не только перед глазами. Вот в одноэтажном загорелось окно. Значит, там кто-то пришёл домой и свет зажёг. Потом это окно погасло и зажглись сразу три рядом. Значит, это большая комната. Там собирается вся семья. Кто там живёт? Как живёт? Чем люди интересуются? Что делают? Из-за чего там дерутся мальчишки? Ведь невозможно, чтоб не дрались. Улыбнулся ещё раз и почему-то вздохнул. А почему он так часто вздыхает теперь?
Вот и сейчас стоит на горе, задумчиво смотрит на Волгу и… так вздохнуть хочется. А по волнам теплоход скользит. Огромный. Играет музыка. По палубам ходят люди. Куда плывут? Зачем? Может, такие же туристы? Отдыхают. Скорей всего, так. Теперь мало рейсовых теплоходов, всё больше туристические. А по делам люди летают на самолётах… Сколько на том теплоходе людей? И у каждого своя жизнь. Свои заботы. Может, такие же мальчишки, как они с Ромкой? Только из других школ. У них другие лица, характеры. Но живут они с ними в одной стране, ходят по одной земле. Может, там есть такой же застенчивый мальчишка… И красивая девочка… которая очень любит… себя. Вот и вздохнул…
Разве интересно так жить, как рассуждает эта «Козла»? Ничего не надо объяснять Киму. Сам поймёт. Когда от кого-то отговаривают, то ещё больше к тому тянет.
Вот и Ульяновск позади. Завтра утром — дома. Как быстро пролетели дни. Ещё бы столько поплавать. Никто, наверно, не отказался бы.
Шур смотрит со своей палубы, как чайки качаются на волнах. Ишь качели нашли. Водяные. Вверх-вниз, вверх-вниз. А мысли бегут-бегут, опережая одна другую.
Неужели завтра он будет ходить по чебоксарским улицам? Шур представил свой дом, двор, переулок, соседей. И так потянуло туда. Домой… домой…
Как мы сердцем прирастаем к месту, где родились и живём. Это — очень своё. Родное. Без него невозможно. Нечем дышать. Вспомнилось, как где-то внизу, после Саратова, увидели баржу «Алатырь». Обрадовались, будто друга встретили. Махали ей долго-долго, пока стала совсем махонькой. А уж когда мимо проплывала «Пионерия Чувашии», что-то невообразимое творилось на палубах. Все девчонки и мальчишки орали, как сумасшедшие, прыгали, даже кувыркались. А там, на «Пионерии», не могли понять, чего они вдруг взбесились?
И ещё Шур заметил: когда гид рассказывал о своём городе (любой гид о любом городе), то ему, Шуру, хотелось побегать по родным Чебоксарам. По каждой улице, по каждому переулку, по каждому закоулочку. Всё излазить, всё изведать, всё-всё-всё разглядеть. Каждую щёлочку, каждый камень потрогать. Именно по своим улицам, а не по тем, о которых рассказывают.
Чудно как всё в жизни. Когда дома, то, кажется, всё здесь знакомо, надоело, уехать бы куда-нибудь. А вот уехал, и с ума сходишь по дому. В других городах — интересно. Просто интересно — и всё. А дома сердце бьётся по-особому. Пусть что-то не так знаменито, не так красиво, зато дороже ни в одном городе ничего нет. Это — своё. Это — родное.
Раньше Шур никогда не думал об этом. Просто жил, как трава растёт. Пил, ел, спал, бегал, учился. Отметки получал. Разнообразные. Весь набор. Даже кол… Правда, один раз в жизни.
А сейчас стоит, смотрит на качающихся чаек и размышляет.
Утром был Ульяновск.
К сожалению, больше всего запомнился дождь. Он лил, лил и лил. Такой длинный-длинный дождь. Шуру казалось, что на небе должны были давно иссякнуть все запасы воды. А он всё лил. Страшно было выйти из автобуса вместе с гидом. Но всё-таки вышли и тут же промокли. До нитки.
Должны были пойти к памятнику Ленина, к дому Гончарова, но… не смогли. Сразу побежали под зонтами к Ленинскому мемориалу. Эх, если б не дождь. Как он мешал всё разглядеть и запомнить. Люди боялись простудиться и просили гида: скорей, скорей… Эх…
Запомнились пионеры, которые стояли в почётном карауле у дома, где родился Володя Ульянов. Два мальчика и две девочки в синих костюмах и синих пилотках. У девочек по два капроновых банта. Каждый, как белый пышный цветок. (В Волгограде у девочек, стоящих около Вечного огня, были точно такие же банты.) Мальчики здесь без автоматов. Они у самых дверей стоят. Девочки чуть подальше.
Шура поразило то, что стояли все четверо под проливным дождём спокойно, твёрдо, уверенно, так, будто над ними солнце светит. А ребята с теплохода ёжились, бегали, прыгали, чтоб согреться, хныкали, канючили, торопили гида. Гид сказала, что за право вот так здесь стоять в карауле ребята в школах борются своей учёбой, своими добрыми делами. И стоят здесь самые лучшие.
Экскурсия ушла в дом, где жила семья Ульяновых в конце прошлого века. А они остались под ливнем стоять, будто тепло и сухо.
По домику тоже прошли быстрее, чем обычно проходили экскурсии. Шура поразил размер комнат. Такие маленькие. А семья была большая. Подумалось: вот мы сейчас живём в огромных домах, больших квартирах. И всё нам мало. На расширение подаём. А Ленин в этих вот комнатах жил. И был доволен. И ничего ни у кого не просил.
Шур, конечно, знал, что не все у нас ещё обеспечены квартирами с удобствами. Только к двухтысячному году должны быть обеспечены все. Но вот в его классе, например, у всех уже были отдельные. С удобствами. У некоторых ребят даже свои комнаты есть. Запрутся и делают там, что хотят. Хотят учат уроки, хотят магнитофон целый день слушают.
Захотелось ещё походить по тем комнатам, где маленьким бегал Володя Ульянов. Всё там осмотреть и запомнить. Жаль, пощупать не разрешают.
— Дед, какие мы с тобой дураки! Что ж мы делаем? — досадливо крикнул с палубы в своё окно Шур.
— Ты о чём? — не понял Никнитич.
— Из Чебоксар каждый день автобусы в Ульяновск катаются! Ехать-то всего ничего. Несколько часов. А ни разу не съездили. Я вон уже какой большущий вымахал, а в дом, где Ленин жил, первый раз ступил.
— Текучка заедает, — улыбнулся дед.
— А чего улыбаешься? Рад текучке?
— Рад, но… не ей, — и ещё сильней заулыбался.
— Ты что, дед, укладываешься уже?
— Так… пора.
— Я помогу?
— Мешать друг другу будем. Постой на палубе. Поразмышляй… над жизнью.
«И дед заметил, что я заразмышлялся», — подумал Шур, отходя от окна. Он был рад, что его не звали укладываться. Мысли опять побежали одна за другой, как волны, на которых качаются чайки.
Елена Ивановна сейчас тоже снуёт по люксу туда-сюда, туда-сюда. Укладывает вещи. На столике цветы. Чуть подрагивают на ходу теплохода, будто дружески кивают бабушке. Не завяли ещё с Волгограда. Юрочка подарил. И ваза красивая, керамическая. Это от Маши. Славная у него жена.
Бабушка чувствует, что Лилия не простила её. Смотрит холодно, неприветливо, улыбается ей только на людях. «Почему же я простила её? — думает бабушка. — Так подвела меня. Не подошла, не познакомилась… Стыд-то какой… Нет, нельзя всё прощать. Нельзя».
Вспомнились прощальные слова Юрочки:
— …Приеду в Чебоксары, порядок у вас в семье наведу.
Улыбнулась. Приехать-то приедет, а вот насчёт порядка… это уже… как получится.
Глава 25. И так понятно
У Шура в кармане камешек. Вынул, посмотрел, покатал на ладони. Обыкновенный серо-белый, облизанный волнами. И в то же время — необыкновенный.
Вещи хранят память о людях. О чувствах. Событиях. Шур поднял этот камешек с берега Волги на зелёной стоянке. Поднял, когда ему было так хорошо. Это Лилия ласково улыбнулась Шуру. Молча. Просто улыбнулась и всё. И мимо прошла.
А у него внутри взорвалось что-то. Как фейерверк! Разноцветный! Сверкающий! Всеми цветами, какие есть на свете!
И чтобы запомнить, как стоял у воды, как ощущал в себе эти огни, какие скворцы пели внутри, поднял камешек. Это было чуть ли не назавтра после его глупого купанья.
Камешек пригрелся на ладони. Лежит, молчит. Да нет, не молчит. Рассказывает ему о том блаженном состоянии, которое, к сожалению, быстро кончилось. А камешек запомнил и хранит его в себе. Опять спрятал в карман. Вздохнул.
Шур всё гонит и гонит от себя одно воспоминание. Но от него никуда не денешься. Оно всё время с ним. В нём.
Это было на дискотеке. Каждый вечер с десяти до одиннадцати на корме средней палубы устраивали для молодёжи дискотеку. Шур не ходил. Танцевать стеснялся. А тут вдруг пошёл.
Оська с Лилией стояли на палубе. В темноте. Он стал рядом. Лилия говорила громко и понятно:
— Скажи, ну зачем нам, молодым, всё это? До того надоело слышать одно и то же. В зубах навязло. Уши вянут.
Оська тихонечко трогал струны гитары. Чувствовалось, что аккорды поддакивали Лилии. А она продолжала:
— Да, они воевали. Они добывали нам нашу счастливую жизнь. Но сколько можно об этом талдычить?! Неужели они не понимают, что нам это не интересно? У нас своя жизнь. Свои заботы, наконец.
— Интересно, какие у тебя заботы? — съязвил Оська.
— Мало ли! — фыркнула Лилия.
— Вот именно мало. Но не в этом суть. Шпарь дальше. Развивай, так сказать, мыслительные способности.
Лилия, не почувствовав подковырки, закусила удила:
— Они своё отжили. И нечего нас учить. Мы будем жить так, как хочется нам, а не так, как они прикажут.
Гитара поддакнула.
— Доживали бы мирно, — не унималась Лилия. — Нет, не хотят. Им кажется, мы их не уважаем.
— А ты разве уважаешь?
— Да ну тебя, — Лилия улыбнулась.
Шур почувствовал это в темноте. Он думал: откуда у неё эти мысли, эти слова? Ведь не её личные они. Слышала где-нибудь от кого-нибудь. Но говорила очень искренне, очень убеждённо. Правдиво. Гитара поддакивала не зря.
— Им в их годы ничего не надо. Сиди и вяжи. Чего ещё? Так нет…
Гитара молчит. Почему Оська не спросит, откуда она знает, что им надо в их годы? Ведь она старой ещё не была. Но он молчит.
— Ты что, не согласен?
«Дзинь», — сказала гитара.
А что она подтвердила — согласен или нет? Но Оська уточнил словами.
— Да нет, не возражаю. В сущности, ты меня же перепевала. Только другими фразами.
Лилия замолчала.
— А твоя бабуленция — молоток. Не ценишь.
— Не прощу ей! — взвизгивает Лилия.
Топ-топ-топ… Это Шур со всех ног от них дальше, дальше, дальше, чтоб не слышать таких слов. Чтобы продолжать думать о ней так же, как раньше думал.
Он хочет забыть этот разговор. И не может. Неужели у неё нет на плечах головы? Где она? Куда делась? Фанера и та понимает. Может, выбросить камешек в Волгу? Но ладонь всё сильней и сильней сжимает его.
Сегодня рано утром прибыли домой. А сейчас уже вечер. Шур стоит у парапета и смотрит на Волгу. Весь день тянуло к ней, как никогда в жизни. Но было тысяча дел. Только сейчас вырвался.
— Здрасьте… Здрасьте… Здрасьте…
И тут и там новые знакомые с «Волжанина». Только утром расстались, а сейчас снова увиделись. Значит, и они тоже соскучились по Волге. Ходят, стоят, смотрят.
По волнам мимо Чебоксар скользит теплоход. Белый четырёхпалубный красавец. Идёт легко, будто это ему ничего не стоит, будто почти невесомый. Это издали так кажется. А Шур-то знает, сколько там работает людей, чтобы он двигался так легко. И ещё знает: сколько он на себе несёт всякого груза. Видимого и невидимого. Сколько любви и ненависти. Сколько радости и грусти. Сколько смеха и слёз. А кажется — ничего не весит.
Мысли бегут, бегут. Интересно, а ночью ходят люди на Мамаевом кургане или нет? Конечно, к «Родине-матери» можно пройти, а вот Зал Воинской славы открыт ли ночью? Мысли бегут, бегут…
Сегодня глянул на карту, которая висит у них дома на стене, а Волга тонкой голубой ниточкой вьётся по России. А сколько в этой голубой ниточке всего?! Разве может хватить одной ребячьей головы и одного сердца, чтобы это всё вместить?!
Вдруг вспомнилось: один раз утром вышел на палубу и остолбенел. Шуру показалось, что Волга… остановилась. Это было так странно… так страшно… Тут и там без движения стояли на ней суда. Оказалось, они пережидали туман. А он, белесовато-голубой, нежный, так и льнул к воде. Ему не хотелось от неё отрываться. А когда отрывался кусками, то Волга казалась мохеровой, будто её расчесали железным гребнем, каким расчёсывают вязаные шапочки, чтобы пушистее были.
Ещё вспомнилось, как нынче утром сходили с теплохода. Шур был прав. Магазина запрягла и Кима, и Веснушку. Они таскали её рыбу, семечки, синенькие перчики и ещё неизвестно что. Они по несколько раз возвращались на судно, чтобы всё перетаскать.
И ещё вспомнилось, как дружной парой ушли в город Лия с Оськой. А Лилии Оська только издали махнул рукой. А та ему не ответила. Отвернулась даже.
Послезавтра в школу. Значит, ещё целый длинный завтрашний день и ночь и сегодняшний вечер и ночь он не увидит… Лилии. Только… послезавтра… Ну и что?.. Увидит и… что? А… ничего… За Шуровой спиной знакомо шумят родные Чебоксары.
И вдруг Шур оборачивается. Неизвестно зачем и почему оборачивается. И видит — Лилию. В новом голубом костюме. Да, да, именно её. И смотрит она — на него! На Шура! Этого не может быть. Но… на него же! В упор. Он, наверно, и обернулся на этот взгляд. И идёт она — к нему! К Шуру! Неужели правда?
— Привет! — говорит Лилия знакомым до ужаса голосом. И глаза её улыбаются, и губы вот-вот улыбнутся.
— Здравствуй… Хотя… утром же…
И оба молчат.
— Скажи что-нибудь… Целый день не виделись, — губы её уже растянулись, но пока не до ушей.
А Шур молчит. Ромка бы сразу нашёлся и сто слов выпалил. А Шур не умеет их, нужных, быстро собрать, чтобы произнести.
— Ты не рад меня видеть?
— Рад.
— Тогда почему молчишь?
А что может Шур ей сказать? И он опять не произносит ни звука. А ей это начинает нравиться.
— Ну, ладно, молчун. Прощаю тебе твоё молчание, — говорит кокетливо и улыбчиво. И вдруг: — Идём в Дом молодёжи?! Там сегодня поздний концерт. Рок-группа приехала. У меня лишний билет.
— Что? — от волнения Шур не всё понимает, что она говорит.
— Оторвись от своей Волги ненаглядной. Никуда не денется. Айда на концерт, а то опоздаем.
Лилия энергично берёт Шура под руку.
«Что это она? Отчего? Зачем? Почему? Разве можно так? Не надо!» — и Шур стоит неподвижно, как каменный. Лилия не может сдвинуть его с места.
«Наверно, она собиралась с кем-то, а тот не пришёл. Вот она ко мне и подошла, чтоб вечер не пропал… А может…»
— А откуда ты узнала, что я здесь?
— Никитич сказал, — и всё держит Шура под руку.
— Я се… я сегодня за-занят… Извини.
— Занят? Чем это? На Волгу смотреть? Давно не видел? Не ожидала от тебя! Очкарик!
Она отрывисто швыряет ему в лицо эти слова. Одно за другим, как острые камешки. Потом передёргивает голубыми плечами, по которым рассыпаны шикарные золотые волны, и резко, нервно поворачивается к Шуру спиной.
«Она же сейчас уйдёт. Уйдёт навсегда, хоть мы и будем каждый день встречаться в классе. А её не станет навечно… Сейчас ещё можно сказать, что он пошутил… Вот уже почти ушла… Уже не почти… Не догнать…»
Окаменевший Шур не двигается с места. Не догоняет. Не просит прощения. А за что? Не за что…
Лилия идёт и не оборачивается. Она, конечно, думала, что Шур бросится за ней. Бегом. Догонять. Но… никто не бежит сзади.
Шур смотрит, не отрываясь, на её лёгкую уходящую фигурку, и ему начинает казаться, что внутри у неё ничего нет. Вот сейчас, наверно, сквозь неё начнёт просвечивать улица Константина Иванова… Как страшно… Как пусто…
Она машет рукой какой-то незнакомой ему девчонке, и они вдвоём бегут со всех ног в Дом молодёжи.
Шуру становится так грустно, так тяжело, что он поднимает лицо к небу и смотрит на далёкие звёзды. Долго-долго. (Так ему кажется). Ночь ещё не наступила, и звёзды еле видны. Кое-где. Будто небо тут и вон там и там укололи острой булавочкой, которая оставила после себя эти тоненькие следы от уколов.
— Опять в небо уставился?! Ну что ты там не видел?
Это Ромка. Как вовремя появился, иначе Шур умер бы от грусти.
— А я догадался, что ты тут торчишь. Дома тебя нет, значит, на Волге.
И, видя шевелящиеся Ромкины веснушки, Шур вдруг успокаивается. Всё как-то становится на свои места. Всё правильно. Всё так и должно быть. И неожиданно ему делается легко-легко. А Ромка выпаливает:
— Слушай, а если из Чебоксар цветы взять, то они до Волгограда не завянут?
— Не знаю. А зачем тебе?
— У нас на даче цветут и цветут. Я сегодня был. Я раньше их и не замечал. Вот бы их все туда… А? Ведь ещё больше посадить можно.
— Да… Здорово бы…
Шур не переспрашивает, куда это «туда». И так понятно.
— Ой, смотри, вон судно какое-то… Раньше не интересно было, а теперь интересно, — болтает Ромка. — А куда идёт? К нам или от нас?
— К нам.
— Почему? Далеко ведь, не видно.
— Видно. У него на правом борту зелёный огонь, на левом — красный.
— Почему я не могу запомнить, — искренне возмущается Ромка.
— Я же тебе говорил, как запомнить. Зелёный справа, красный слева. Не забывай: красный там, где сердце.