В железном ящике-камере, где сидел арестованный Шмидт, было душно — не хватало воздуха. Чтобы арестант совсем не задохнулся, воздух накачивали через трубу.

У Шмидта начались невралгические боли, но в общем настроение было отменное. Он сидел уже несколько дней, арестованный, по-видимому, за надгробное слово на похоронах убитых у тюрьмы. Интересно, появится ли это «слово» в печати. Вряд ли, цензура не пропустит.

Нет, право же, в этом аресте есть что-то забавное. Всю жизнь человек не скрывал своих политических убеждений, старался по мере сил пропагандировать их и — ничего. А теперь, когда объявлена свобода слова и «действительная неприкосновенность личности», его обманом приглашают в штаб, потом берут под конвой и, как мошенника, под стражей отправляют на корабль — под арест. Надолго ли — неизвестно.

Обидно быть оторванным от жизни, когда все кругом завертелось. Социал-демократы уже объявили о митинге, на котором Шмидт должен был выступить на тему «Как мы стали свободны и как свободу могут теперь отнять у нас». А теперь сиди в этом ящике и свисти в кулак.

В сущности, это даже справедливо, что он, Шмидт, наконец арестован. Раньше других хватали, сажали, судили, а он только поглядывал. Теперь очередь дошла до него, хоть и поздно, во время «свобод», но все-таки дошла. Если вспомнить, что благороднейшие люди высиживали в Петропавловской крепости по двадцати лет, то его арест просто смешон. Здесь у него чернила, бумага, книги, электрическое освещение.

Но насильники остаются насильниками. Вот вопрос: можно ли освободиться от насильников без насилия? Еще несколько месяцев назад он придавал большое значение петициям, которые потоком хлынули со всех сторон к трону. Сила правды, думал он, так велика, что она не может не победить даже упорствующих.

Как все изменилось в эти штормовые дни! Россия поняла, что нечего надеяться на прозрение слепых. Царские прислужники вроде кровожадного зверя Трепова или местных севастопольских треповых льют кровь, как Малюта Скуратов. Нет, теперь нужны новые, решительные методы, массовые выступления.

Вот забастовка… Тут русский рабочий показал, как надо действовать. Недаром полвека не щадили себя социалисты. Недаром умирали они на виселицах, в крепостях, на каторге.

Шмидт вскочил, чувствуя, что мысль, ставшая вдруг пронзительно ясной, просится наружу. О, как бы заговорил он сейчас, если б стоял на трибуне Приморского бульвара! Он шагнул и стукнулся о железную стену своего ящика. Десятки лет гибли лучшие люди земли русской, чтобы донести до народа идеи свободы и борьбы. Их мучили в крепостных застенках, их вешали в глухой предрассветный час, их загоняли за тысячи километров в рудничные могилы, и могло показаться, что вместе с ними гибнет светоч свободы, святая, но беспомощная идея…

Свободы сеятель пустынный, Я вышел рано, до звезды…

Нет, не рано. Не рано! Все вовремя. Сейчас всходят семена, политые кровью. Многократно, миллионнократно возрождается в народе сила, отданная погибшими бойцами. Слава, слава погибшим!

Взволнованный, Шмидт присел к укрепленной на стене доске, служившей ему столом.

Вдруг послышался шум шагов. Звякнул замок, дверь отворилась, и Шмидт увидел прилизанного лейтенанта — начальника караула, командира корабля Веницкого и Женю. Петр Петрович долго добивался свидания с сыном. Наконец-то!

Женя вбежал в каюту, они обнялись. Но вслед за Женей вошел капитан 1 ранга Веницкий, маленький, толстый человечек с мрачным лицом и длинными седыми усами, которые предназначены были как-то скрасить невзрачность бравого командира. Он уселся на стул и уставился на свои сапоги, видимо намереваясь слушать разговор Шмидта с сыном.

А Женя рассказывал новости. Говорят, речь Шмидта на кладбище записана кем-то из местных литераторов и ходит по рукам. По всему Севастополю идут митинги с требованием освободить Шмидта. К Чухнину послана специальная делегация с таким требованием. А большое собрание рабочих избрало Шмидта своим пожизненным депутатом.

Петр Петрович взволнованно поднялся с места:

— Неужели? Серьезно? Что же ты сразу не сказал? Ну, спасибо, спасибо за такую весть. Депутатом рабочих, пожизненным…

На гребне поднимающейся революции, особенно в ходе октябрьской всероссийской забастовки, в Петербурге и Москве, в Красноярске и Екатеринославе, в Твери, Баку и многих других городах появились избранные рабочими Советы рабочих депутатов.

Еще никто не знал, что через двенадцать лет русское слово «совет» не только перевернет Россию, но и войдет во все языки мира как обозначение новой эпохи в истории человечества.

Меньшевики еще спорили о роли Советов, но массы повсюду избирали их как органы революционного действия, и гений Ленина провидел в рождающихся Советах начало завоевания: пролетариатом политической власти…

В Севастополе еще не было Совета, но депутатов уже избирали. И среди них первым был назван он, Шмидт.

Сияя, он повернулся к Веницкому:

— Поздравьте меня! Какая честь, подумайте! Неужели вы не хотите поздравить меня?

— Не вижу никакой чести для офицера флота его величества, никакой… — буркнул капитан 1 ранга, не поднимая глаз от своих сапог. — И прошу вас, лейтенант, впредь не обращаться ко мне с такими неуместными просьбами.

Шмидт с недоумением взглянул на него и махнул рукой:

— Эх вы… Казенные кляксы! Да и я-то хорош, забыл, с кем разговариваю…

— Лейтенант, лейтенант! — вскочил Веницкий. — Вы забываетесь. Я сегодня же подам на вас рапорт командующему. Я не клякса, а капитан 1 ранга, прошу заметить. И… прошу молчать, иначе я прикажу ввести сюда часового. Клякса! Да знаете ли вы…

Веницкий побагровел, лысина у него покрылась испариной. Но чувствуя, что он становится смешным, капитан 1 ранга взял себя в руки и официальным тоном заявил:

— Если вы хотите иметь свидание с сыном, то говорите только о семейных делах. Политической пропаганды не допущу-с.

— Да что вы, командир, — рассмеялся Шмидт, — кого же я могу тут распропагандировать? Не за себя же вы опасаетесь…

Веницкий снова побагровел и замахал руками, и Шмидт примирительно сказал:

— Ну хорошо, о семейных так о семейных…

Петр Петрович осведомился, нет ли писем от Зинаиды Ивановны, попросил принести все ее письма, а также ее портрет, что стоит у него на письменном столе. Они договорились о следующих свиданиях, которые стали теперь регулярными.

Вскоре Шмидту доставили газеты, из которых он узнал о «помиловании» политических заключенных. Не правда ли, забавно читать подобные документы, находясь в одиночном заключении и не зная, когда тебя выпустят? Возмущенный этим «помилованием», Шмидт написал обращение к гражданам Севастополя. Амнистию он назвал судорогами отживающего режима. Русскому народу предстоит сделать последние, решительные усилия для действительного завоевания прав и свободы. Бесполезно ждать от царя «разъяснений и положений». Каждый, кто дорожит счастьем народа, должен немедленно осуществлять права человека так, как они поняты всеми свободными народами Мира.

И Шмидт заканчивал обращение просьбой добиваться, чтобы суд над ним был гласный, с широким доступом населения и представителей печати. Тогда «скамья подсудимых превратится для меня в трибуну, с которой я нанесу последний тяжкий удар ненавистному режиму».

И подписался: «Гражданин лейтенант П. П. Шмидт (социалист вне партий)».

Петр Петрович встал с койки, надеясь ходьбой унять волнение. Но ходить в камере было невозможно. Он снова сел и провел рукой по лбу. Глаза его туманились от счастья, голова кружилась.

Депутат рабочих… Что может быть более чуждо рабочим, чем царский офицер? Значит, своими чуткими душами они сумели понять меня и признали во мне товарища, друга, защитника их интересов. Пожизненный депутат! Этим они выделяют меня даже из своих депутатов, подчеркивают доверие на всю жизнь. Есть ли на свете что-нибудь выше этого звания?

Преступное правительство может лишить меня всех глупых ярлыков: дворянства, чинов, прав состояния, — но не в его власти лишить меня моего отныне единственного звания — пожизненный депутат рабочих!

Шмидт снова встал, подсел к столику, схватил лист бумаги. Ему хотелось сделать что-то необычайное, как-то запечатлеть высокое волнение души. Он начал писать Зинаиде Ивановне, рассказывая о своем аресте, о необычайном доверии севастопольских рабочих. «О, я сумею умереть за них. Сумею душу свою положить за них. И ни один из них никогда, ни они, ни их дети не пожалеют, что дали мне это звание».

Ему стало весело, когда он вспомнил о севастопольском «обществе», чопорном и спесивом. Какой конфуз! Какой шокинг! Среди них, в Морском собрании, находился офицер, который стал депутатом рабочих! Он увидел бычью шею и багровое лицо Чухнина, готового лопнуть от гнева. Крамола в самом сердце!

Ничего, господа, не поделаешь, за прошлую пропаганду я не подсуден — амнистия все-таки… Да и держать долго вряд ли меня удастся. Протесты идут со всех сторон, даже в столичных газетах печатают. Вам, господа, даже выгоднее избавиться от меня поскорее. Ну, дали бы отставку! Сколько я о ней просил! А уж когда я освобожусь от вашего милого общества, ей-богу, пудовую свечу поставлю.

Вот только если уволят в отставку, то, вероятно, без пенсии. Ну бог с вами, господа. Правда, деньги проблема серьезная. Если отпустят, первым делом придется позаботиться о деньгах. Достать бы хоть рублей двести на первое время: часть жене на расходы, а на остальные махнуть в Одессу и в Киев, к Зинаиде Ивановне, дня на три.

И он отдался мечтам о встрече с Зинаидой, о будущей жизни.

Вот у него лежит том Герцена. Недавно купил. Что за красота, что за волнующая радость! Вот бы почитать вместе с ней, с Зиной, вслух. Боже, как вкусна может быть жизнь! Ну, о практических делах тоже надо подумать. Сам он непрактичен до крайности. Зина — умница, с ней можно будет все обсудить. Милая Найда, Аида, Идочка… Она, вероятно, не знает, что он, ее Шмидт, пользуется репутацией отличного капитана, опытного моряка. Ему охотно доверят лучшие пароходы. А это деньги, и весьма солидные. Но снова уйти в дальнее плавание — значит два месяца в океане и пять-шесть дней на берегу… Хорошо для одиночества, а сейчас он больше не одинок, нет. Сейчас он хочет как можно дольше побыть на берегу, вместе с Зиной. На берегу же денег мало. Положим, многого и не надо. Если Зинаиде сто, да ему с Женей сто, получается двести, не меньше. Двести рублей заработать на берегу он сможет, хотя это и нелегко. Но у него еще долгов накопилось за эти годы тысяч пять, да жена… Она забирает четверть всего заработка.

Воспоминание о жене омрачило его, но вдруг на ум ему пришла озорная мысль: вот бы отдать Доминикию в жены Чухнину или царскому министру Трепову. Честное слово, лучшей казни не придумаешь!

Усилием воли он заставил себя забыть о своей бывшей жене. Сын принес целую пачку писем Зинаиды Ивановны за последние две недели. Он читал их четыре часа, перечитывал, снова возвращался к этим строчкам, переполненный счастьем. «Первый раз понял, — писал он в ответ, — что мне жизнь дорога, а раньше пренебрегал ею до преступного… Люблю вас, молюсь вам, страдаю за вас».

Письмо было переполнено льющейся через край нежностью: «Голубка моя, рыбка моя, милая, как дороги вы мне и близки… вы моя ясная звездочка, светите мне, не отходите от меня…»

Теперь ему казалось, что если, до сих пор в свои тридцать восемь лет он не знал любви, то это потому, что берег свою душу для ничем не ослабленного чувства к Зинаиде Ивановне. Да он и боялся любви обыкновенной. Об этом она, Зина, должна знать. Он мечтает о женщине-друге, равноправной и свободной, о женщине-гражданке, «любовь к которой не была бы обузой для главной жизненной цели, а давала бы силы идти на работу, на самую смерть».

Он писал об этом тем более решительно, что был уверен: Зинаида Ивановна и есть такой равноправный и свободный друг для общего счастья и общих битв. «Когда я получил вашу телеграмму о том, что вы около меня, я уже почувствовал, что я не преступен перед своей главной целью, не преступен тем, что так сильно люблю вас».

Но вот он перечитывает новые письма, еще, еще раз. Нет, броня рассудочности до сих пор не снята. Как понять эту женскую душу, манящую и безжалостную? Иногда ему казалось, что это наивная женская уловка: она намеренно мучает его, чтобы испытать, чтобы тем сильнее привязать к себе. Нет, она положительно не понимает, насколько он ее любит. Он уже не безразличен ей, нет, конечно. Но какая разница привязанностей! Она думает о нем, волнуется, но, по-видимому, только тогда, когда он находится в пасти крокодила. Он же думает о ней всегда, неизменно, беспрерывно. Мысль о ней — это стрела, вонзенная в его сердце, и чем бы это сердце ни жило, стрела всегда в нем.

И вдруг его встревожила мысль об этой всепоглощающей любви. Счастливая, огромная, не ослабит ли она в нем бойца, воина? И с вызовом Зинаиде Ивановне, а больше всего самому себе он писал:

«Люблю бесконечно, нежно и сильно, а все-таки мне в бою будет не до вас. И теперь повторяю это, и если бы этого не было, если бы вы могли отвлечь меня от боя, то вы сами потеряли бы ко мне уважение и я сам был бы недостоин вас. А теперь, когда мне в бою «не до вас», я знаю, что я достоин вас, и смело протягиваю вам руку, как равноправный друг, а не раб. Хотя мне очень хочется опуститься перед вами на колени, право, хочется, — но и тогда, на коленях, я останусь просто безумно, чисто, свободно любящим, а не рабом. Не рабом своего счастья, понимаете?»

И он просит Зинаиду Ивановну: купить медальон, самый дешевый, стальной или железный, но такой, чтобы в нем могла поместиться туго свернутая телеграмма. Та самая, которую она прислала ему: «Работайте, я около вас…» Этот медальон он будет носить на груди, как верующие носят крест.

Шмидт закончил письмо. Крупные слезы скатывались из его глаз. Он был счастлив.

После двухнедельного пребывания под арестом на «Трех святителях» лейтенант Шмидт был освобожден. Было одиннадцать часов утра. Накануне, видимо, прошел дождь, проливной южный дождь, и сейчас все: деревья, здания, мостовые, колонны Графской пристани — все сверкало под солнцем ослепительно-радостным блеском. Петр Петрович на миг зажмурился. Голова у него кружилась. То ли от этого сияния, то ли от сладкого, как вино, воздуха, то ли от слабости. Или от счастья?

Он поднялся на Соборную, обнял сына, Федора, на глазах у которого блеснули слезы, и попросил его:

— Голубчик, Федор, вот деньги, сходи в аптеку за бромом.

Не успел Петр Петрович с радостью удостовериться, что все на своих местах: книги, чернильница, портреты, — как Федор вернулся. Вот бром, а что касается денег, то аптекарь просил передать, что от лейтенанта Шмидта денег не берут — отпускают лекарство в пользу революции.

Вот это да! Петр Петрович нервно засмеялся и вдруг снова почувствовал, как все в нем напряглось. Представилось, что он опять стоит на кладбище, а перед ним море голов, тысячи людей, которые ждут его слова.

Совладав с собой, он попытался пошутить. Революция начинает кормить его — недурственно! Сторонники освободительного движения даром лечат нервы своего агитатора…

Но надо торопиться. Рабочие заочно удостоили его избрания своим депутатом. Он еще не говорил с ними как депутат. Они ждут его. Они, конечно, знают, что он уже на свободе. И Шмидт немедленно подал градоначальнику просьбу — разрешить ему провести на Приморском бульваре народное собрание.

Только теперь Петр Петрович заметил, как он устал за эти недели. Постарел. Морщины еще глубже прорезали лицо. Густые волосы начали редеть.

Не успел Петр Петрович отдышаться, как к нему во флигелек хлынули гости. Представители городской думы советовались о разных делах. Пришли из родительского комитета, который продолжал воевать с реакционными порядками в гимназии. Директора по настоянию Шмидта убрали, но в учебных заведениях, как и во всем городе, продолжало бурлить. Пришли представители социалистических партий.

Звонок. Из-за стола Шмидт видел в окно, что у подъезда кто-то стоит. Показалась черная женская шляпа. Сердце ему пронзило иглой. Она! Какое безумие! Ему показалось, что это Зинаида Ивановна. Нет, это две женщины из партии эсеров. Хотят поговорить.

Может быть, оттого, что он устал, а может быть, оттого, что в нем до сих пор было живо яркое воспоминание о том, как огромная толпа на кладбище в благоговейном молчании ждала его слов, — разговор с эсерами вышел вежливый, но сухой. Он, Шмидт, всю жизнь чувствовал себя социалистом, но от партий и партийных распрей был всегда далек. Он не согласен с тактикой эсеров, с методами их пропаганды. Ему кажется, что активный социалист не может исходить из предрешенной тактики, так как действительность и общественные силы непрерывно меняются.

С социал-демократами разговор получился не более теплый. Да, в рабочем вопросе он полностью согласен с социал-демократами. Как социалист он считает, что необходимо скорее добиваться неизбежной формы общественного устройства — социалистического государства. Но вот в аграрном вопросе, ему кажется, социал-демократы упускают… И еще психические факторы… Их тоже нельзя игнорировать.

От имени социал-демократов говорил Иван Петрович Столицын. Почтительно глядя на лейтенанта Шмидта, который за несколько дней так прославился в Севастополе и за его пределами, он осторожно заметил, что Петр Петрович, по-видимому, не очень хорошо осведомлен о действительных взглядах и практике социал-демократии.

Улыбнувшись, Шмидт дружелюбно ответил молодому человеку, что это, возможно, и так. Но он твердо убежден, что все социалисты могут и должны объединиться в одну «великую Всероссийскую партию социалистов-работников».

Представители партий ушли. Петр Петрович проводил их дружески, но у него осталось впечатление, что, привыкнув к своей строгой организованности, они не очень довольны его желанием остаться самостоятельным.

О, пройдет совсем немного времени, и Шмидт убедится, что его мнимая самостоятельность была скорее трагической оторванностью от тех, кто только и мог привести революцию к победе.

В ту же ночь Шмидт написал обращение «Объединяйтесь!», в котором попытался раскрыть свои социалистические воззрения и призывал социалистов разных направлений объединиться. Обращение Шмидта напечатали многие газеты, поддерживавшие освободительное движение.

Утром Шмидта опять вызвали в штаб. Заподозрив недоброе, Шмидт сослался на болезнь. Через некоторое время принесли пакет: «Экстренно. Лейтенанту Шмидту». Начальник штаба контр-адмирал Данилевский сообщал его благородию личный приказ главного командира Чухнина: «Штабу немедленно потребовать лейтенанта Шмидта и объявить: ежели он будет присутствовать на сходке или вообще заниматься агитаторством, то немедленно же будет арестован и предан суду да неисполнение лично отданного ему приказания».

Угроза приобретала особое значение. Все приходившие к Шмидту лица, в том числе городской голова, человек весьма робких либеральных взглядов, уверяли Шмидта, что настроение народа таково, что его новый арест неизбежно вызовет столкновение и тогда возможно кровопролитие.

Итак, опять неволя! Там: в порту, на заводе, на улицах, на кораблях — все бурлит, волнуется, а он должен сидеть у себя на квартире взаперти! Просто смешно! Неужели одно его появление среди народа кажется начальству таким уж опасным? Хоть бы отставку скорей разрешили… А ее все нет и нет. Задерживает Петербург, или это Чухнин намеренно не желает выпускать его из своих лап?

Опять задержка с письмами Зинаиды Ивановны. По-видимому, цензура. Лейтенант Шмидт стал фигурой, которой интересуются многие официальные инстанции. Но он ежедневно продолжает писать ей длинные послания, благословляя каждое ее доброе слово, каждое доверчивое сообщение о детали ее киевского быта, заполняя страницы мечтами о будущей встрече. Ему всегда грезилась женщина свободная, полноправная, с сильной душой и ясным умом, женщина социалистического общества будущего. Разве Зинаида Ивановна не чудесный прообраз? Он ясно видит ее глубокие глаза…

Наконец Шмидт получил телеграмму, которая привела его в восторг. Все в порядке, она здорова. И подпись — Зинаида. Близкое, ласковое «Зинаида» вместо обычного в письмах «Зинаида Ивановна». Он смеется над самим собой: его любимую только экономия сделала щедрой. Все равно — она прелесть! А вдруг она окажется здесь, в Севастополе? Ведь бывают же в жизни чудеса! Он будит ее в шесть утра. Да, обязательно в шесть, не позже. Они спускаются вниз, к Приморскому бульвару, к бухте. Синяя севастопольская бухта полна особого очарования именно утром. Такое дивное спокойствие…

И он опять смеется над собой, над сладостью, и слабостью своих мечтаний. Какое спокойствие? Разве он может обещать любимому человеку хоть самый элементарный покой? Человек он неспокойный. Да и вообще — грядет буря. Но для людей с душой борцов разве не в буре счастье?