У каменного парапета Приморского бульвара целый день толпились тысячи людей. С утра они, ликуя, наблюдали за безмолвной дуэлью красных и андреевских флагов, взлетавших в небо над кораблями; с замиранием сердца следили за тем, как красный лейтенант Шмидт с отчаянной смелостью объезжает эскадру. Когда в бухте показались шлюпки с освобожденными потемкинцами, направлявшимися на «Очаков», «ура» разнеслось по берегу и слилось с радостными криками, которые доносились с кораблей в бухте и на рейде.

Какой-то старик, видимо отставной моряк, шептал, утирая слезы:

— Ну, первый шаг сделан… Дай-то бог, чтоб последний удался.

После трех часов пополудни толпу всколыхнула стрельба. Кто-то вскрикнул, несколько человек бросились бежать. Близ памятника Нахимову, выбивая осколки, ударили в мостовую пули. В гостиницу «Гранд-отель» попала граната. Люди с набережных бежали, прижимаясь к стенам домов, набивались в подъезды.

Стрельба усиливалась с каждой минутой, но толпа на Приморском бульваре не убывала. На мгновенье редея, она сгущалась вновь и вновь. Люди не могли оторвать глаз от того, что происходило на море.

На набережных и бульваре появились солдаты во главе с офицерами, но они не разгоняли толпу. Видимо, Меллер-Закомельский и Чухнин рассчитывали, чтобы подготовленный ими кровавый спектакль увидело как можно больше жителей мятежного Севастополя.

Начался пожар на «Очакове», и вскоре в волнах показались головы кинувшихся вплавь и шлюпка, переполненная людьми. Крик ужаса взметнулся над толпой, когда шлюпка была потоплена снарядами, а затем началась охота за пытавшимися спастись вплавь матросами.

С берега было видно, как на мачты «Очакова» взбирались люди, махали руками, кричали. Всем казалось, что матросы кричат:

— Боритесь, товарищи! Прощайте!

Вскоре стало понятно, зачем пришли на Приморский бульвар солдаты Литовского полка, присланные из Симферополя.

Офицер, молодцевато перетянувший ремнем большой живот, приказал расстреливать подплывающих. Дрожащими голосами, со слезами на глазах женщины умоляли, проклинали офицера и солдат. Потом из-за кустов полетели камни.

Кое-кому из матросов все-таки удалось выбраться на берег. Доплыл и один матрос могучего телосложения. Синий, окоченевший, он последним рывком выбросился на сушу и замер, словно в этой смертельной борьбе иссякли даже его богатырские силы. Это был Антоненко.

Но и эти добравшиеся до берега матросы еще не были спасены. Их окружали мужчины и женщины из толпы. Они растирали их, пытаясь согреть, потом торопливо раздевались сами. Кто снимал рубаху, кто брюки, кто пиджак. Кое-как одетых матросов, обходя солдат, уводили в город, на квартиры.

Стремительно пала южная ночь. По бухте забегали лучи прожекторов, рыская по черной воде, — не обнаружится ли где шлюпка или головы плывущих.

Вот шагах в девяти от берега появился человек. Он встал, покачиваясь, попытался сделать шаг, но пошатнулся. Рабочие Чепурко и Кузьменко прыгнули в воду и, взяв его под руки, повели. На лестнице человек вдруг отяжелел и бессильно опустился на землю. Из живота его вывалились внутренности. Матрос скончался.

В толпе на Приморском бульваре стоял среднего роста человек, нервно поглаживая усы. Он примчался из Балаклавы, как только узнал о событиях в Севастополе. С трудом уговорил извозчика ехать в объятый пламенем революции Севастополь. Уже в пятнадцати верстах от города чувствовалась паника, охватившая состоятельную часть населения. Навстречу бесконечным потоком двигались коляски, дроги, телеги, нагруженные впопыхах собранным имуществом.

За несколько верст от Севастополя были видны дымы огромного пожара. И вот человек из Балаклавы (это известный русский писатель Александр Иванович Куприн) стоит на Приморском бульваре, и угрюмо смотрит на черную воду бухты, пламя, рыскающие лучи прожекторов…

Гигантский крейсер «Очаков» горел ослепительно ярко, как чудовищный костер, и вода вокруг него казалась черной, как тушь. Почти весь огромный корпус «Очакова» охвачен пламенем, не затронута только часть носа, освещенная прожекторами «Ростислава» и других кораблей. В мертвенном свете прожекторов и оранжевых языков пламени Куприн видел бронированную башню крейсера и на ней маленькие черные человеческие фигуры.

Вдруг, в толпе зашикали:

— Да тише вы! Тише! Там кричат!..

Стало тихо, «до ужаса тихо». И Куприну вместе с другими показалось, что оттуда несется протяжный высокий крик:

— Бра-а-тцы-ы!..

Куприн был потрясен. Этот костер из человеческого мяса… Адмирал Чухнин войдет в историю преступлений… Благородная самоотверженность матросов, их безукоризненное отношение к жителям Севастополя, подлая, бессмысленная жестокость карателей…

Рядом, на Графской пристани, обычно стояли сотни частных и общественных яликов. Куприн вместе с другими побежал к причалу. Они умоляли дать лодки для спасения людей, гибнущих в бухте. Но каратели отвечали ругательствами. И усиливали обстрел бухты.

«Очаков» продолжал гореть. Отсветы, которые огонь бросал на черную воду, казались Куприну пятнами крови. Его охватило удушающее чувство беспомощности.

Поздно вечером, когда всякое сопротивление на кораблях прекратилось, Чухнин приказал снять с «Очакова» остатки команды, живых и мертвых. Пожар затихал под струями хлынувшей на крейсер воды.

Около десяти часов вечера к «Очакову» подошли шлюпки и паровые катера.

Со страхом, ежесекундно оглядываясь по сторонам, вступил на палубу корабля мичман Холодовский. Но кругом было тихо. Только доносились откуда-то стоны раненых, да на корме раздавался треск догоравших и обрушивавшихся надстроек.

Началась погрузка. Приказ Чухнина выполнялся с точностью: с крейсера снимали живых, раненых, убитых; даже разорванные на части тела собирали и бросали в катер.

Увидев Частника, мичман Холодовский сначала испугался, но потом заметил, что Частник не двигается с места, пригвожденный к стене безмерной усталостью, и обрадовался ценной «добыче». Во время боя Частник отказался покинуть «Очаков», предпочитая умереть на нем. Но теперь он безучастно сошел вниз вместе с другими очаковцами.

Мичман Холодовский распоряжался с таким видом, словно одержал вторую синопскую победу. Частник повернулся и сказал ему тихим, размеренным голосом, ударяя каждым словом, как тяжелым молотом:

— Вы хотите потопить нас в крови. Но весь народ не потопишь!

— Молчать!

— Теперь вы нас убиваете, а через несколько дней, ну через год, мы будем с вами делать то же; да еще и похуже…

— Через год вы будете в царствии небесном.

— Не я, так другие найдутся, которые за нас отомстят… И еще больше их будет…

Василий Карнаухов пришел в себя и прежде всего заметил, что он весь красный. Испуганный, не понимая, где он и что с ним, он изумленно глядел на свой голый живот, ноги, руки… Что же это? Кожу сняли? Тогда почему нет боли? Болела только голова, тяжелая, словно на нее надели пудовый железный обруч.

Он поднял руку, чтобы сбросить этот груз, увидел красную от плеча руку и опять провалился в мягкую черную пропасть.

Поздно ночью он очнулся и в полумраке — рядом с собой увидел знакомый профиль Частника. Повернул голову и различил других очаковцев.

— Мы на «Ростиславе», — объяснил Частник, — в трюме. У тебя был обморок. Сейчас-то как, ничего? Ты все бредил, кричал: «Где моя кожа?»

— Как же так? — пробормотал Карнаухов, приподнимаясь на локте и туманным взглядом скользя по своему красному телу.

Частник сказал ему, что он в крови товарищей, так как в катер кидали всех без разбора, в одну кучу. Карнаухов был раздет и потому перепачкался в крови.

Подошел Симаков:

— Ты, браток, хоть и без памяти был, а буянил. Кричал, что Чухнин с тебя шкуру снял. А они тебя за ноги да по трапу, как мокрый мат. Офицеры еще ногами тебя пинали. А зачем Чухнину твоя шкура? На чучело, что ли? Нет, друг, он нас представит на тот свет в собственной, шкуре.

В темном трюме раздавались стоны. Кто-то слабеющим голосом просил:

— Во-оды… Пить… Умираю…

У Карнаухова по-прежнему болела голова. Острые шипы боли вонзались в нее со всех сторон. Тело и голова были покрыты запекшейся кровью. Стягивая тело, она вызывала неприятное ощущение связанности, которое казалось Карнаухову хуже боли. Пересохшее горло требовало хоть глотка воды, но воды не было.

Так прошли сутки. Потом тяжелораненых отобрали и увезли. По-видимому, в госпиталь. В трюме осталось около пятидесяти очаковцев. Прошел еще день, и узникам наконец дали хлеба и воды. Включили свет. К счастью, в трюме оказалось тепло. Рядом было машинное отделение, и железные переборки быстро, нагревались.

Карнаухов понемногу приводил себя в порядок: освобождался от кровавых корок, расчесывал пальцами слипшиеся от крови волосы. Боль утихала, и хотя прошел слух, что всех очаковцев посадят на баржу, отведут в Камышовую бухту и там взорвут, у Карнаухова было радостное ощущение возвращающегося здоровья, жизни.

Симаков продолжал свои шутки:

— Твой адамов костюм, Вася, четырехцветный — черно-сине-красно-желтый.

Карнаухов только сейчас заметил, что тело его покрыто многочисленными синяками и кровоподтеками всевозможных оттенков. Но это уже пустяки.

Караул у трюма состоял из матросов, не принимавших прямого участия в восстании, но — такова матросская душа! — сидевшие в трюме арестанты были им ближе чухнинских барбосов. Караульные пользовались каждым удобным случаем, чтоб передавать в трюм последние новости и слухи. Говорили, что на Чухнина готовится покушение и будто бы приговор ему уже вынесен. Эти слухи действовали живительно, как вода на пересохшее горло.

В трюм втолкнули еще несколько очаковцев. Батюшки, Самсон! Антоненко, который остался невредим под ураганным огнем, благополучно проплыл под пулями всю бухту и выбрался на берег, — богатырю Антоненко не повезло у самого порога спасения. Боцман Каранфилов опознал его на Приморском бульваре и выдал.

В трюме шел оживленный разговор, когда раздалась команда сверху:

— Собирайтесь с вещами!

О вещах было сказано или по шаблону или с намеренной издевкой, потоку что добрая половина очаковцев были совершенно раздетыми.

Караульный матрос шепнул, что всех революционеров перевозят в 31-й флотский экипаж. Экипаж? О, это не баржа и не стальной гроб проклятого трюма. А главное — все вместе. Что может быть лучше?

Обстрел находившихся на горе казарм флотской дивизии начался вскоре после обстрела революционных кораблей. Снаряды и пули полетели со всех сторон, в том числе с Исторического бульвара и Малахова кургана.

Сначала это вызвало растерянность. Хотя в последние дни чувствовалось, что готовится расправа, матросы восставшей дивизии все-таки были удивлены. К тому же они были так мирно настроены. Они выдвигали требования об улучшении каторжной матросской жизни, да и всего народа, но не помышляли о боях. Ведь царский манифест обещал свободу…

Четырнадцатого ноября был «табельный день» — именины матери царя Марии Федоровны. Чтобы подчеркнуть свое миролюбие и доказать умение и без офицеров соблюдать порядок, матросы решили провести, как это делалось каждый год, военный парад на Лазаревском плацу. Социал-демократы, входившие в Совет депутатов, поморщились, узнав об этом намерении, но возражать не стали. Высоко на мачте развевался красный флаг, а внизу, на плацу, парадным шагом шли матросы под звуки царского гимна.

Полицейские провокаторы пустили по городу слух, будто восставшие собираются громить дома мирных жителей. Совет матросских и солдатских депутатов немедленно составил и распространил заявление: «Мы, нижеподписавшиеся, депутаты, выбранные матросами и солдатами, заявляем, что это хулиганы намеренно сеют панику. Мы войдем в город с оружием только в том случае, если хулиганы осмелятся посягнуть на жизнь и имущество граждан».

Барон Меллер-Закомельский в рапорте царю вынужден был признать: «Мятежники, сосредоточившись в районе казарм флотских экипажей и порта, держали себя довольно пассивно…» Меллер использовал эту пассивность для сосредоточения присланных из разных городов России войск.

Матросы почувствовали, что дело близится к кровавой развязке, только в самый канун событий. В праздничный шум митингов вплелась густая струя тревоги. Уже на заседаниях Совета говорили о необходимости приготовиться ко всему. Кто-то предложил пригласить лейтенанта Шмидта.

На этом же заседании известный молчун матрос Крошка выступил с речью, неожиданной для председательствовавшего Столицына и других социал-демократов.

Упершись взглядом в кудрявую голову сидевшей сбоку социал-демократки Наташи, Крошка стал выжимать из себя слова:

— Вот у нас тут бабы… то есть, извиняюсь, женщины. А женщины что… они не воюют. На корабле нельзя, чтоб бабий дух. И вообще матросам с женщиной неспособно…

Крошка предложил удалить трех женщин — социал-демократок, которые принимали участие в работе Совета и находились в помещении дивизии. Ему возражали Константин Петров и другие. Революционерок товарищей Наташу, Нину и Ольгу матросы хорошо знали по выступлениям на митингах. Их советы бывали очень полезны. Кто-то пытался отделаться шуткой:

— Да ты, брат, вояка, Крошка. Не Крошка, а прямо-таки матрос Кошка. Чем женщины помешали тебе?

Но женщинам, да и всем другим было ясно, что большинство депутатов, хоть и несколько стыдливо, соглашается с Крошкой. Женщины поднялись и покинули расположение дивизии.

Стрельба началась сразу, интенсивная, прицельная. И тут обнаружилось, что дивизия совсем не готова к бою. Никто не знал, что ему делать и где быть. Началась суета. Одни бросились со двора в казармы, другие — через задний двор и забор к выходу с территории дивизии.

Здесь снова появился на сцене Крошка.

Пятнадцатого ноября он был дежурным по дивизии. Надвинув на лоб бескозырку и гремя подвешенной сбоку офицерской саблей, ой ворвался в 28-й экипаж, где толпилось особенно много матросов. Крошка выхватил наган, выстрелил в воздух и, подкрепляя этот решительный жест не менее решительной матросской прозой, погнал людей во двор.

Здесь он выстроил матросов и коротко объявил, что тот, кто не пойдет отбиваться от драконов, достоин расстрела.

Чем отбиваться?

Во дворе находились десятки ящиков с новыми револьверами, а патронов к ним не было. Днем из артиллерийского склада успели притащить ящики с винтовочными патронами, но не хватало винтовок.

Константин Петров вспомнил, что где-то должны быть два пулемета. Побежали, нашли, притащили. Долго искали по экипажам пулеметчиков. А когда нашли, оказалось, что к новеньким пулеметам почти нет лент.

Счастливые обладатели винтовок с патронами устраивались у окон второго этажа.

Считанные винтовки против пушек и пулеметов!

Вскоре снаряд ударил в стену казармы 31-го экипажа. Другой пробил брешь в казарме 28-го экипажа. Были повреждены водопроводные трубы. Вода стала заливать казарму. Ошеломленные матросы, торопливо подбирая раненых, выбежали во двор.

— Товарищи, чего стоите? За нами!

Кому принадлежал этот голос, прорвавшийся сквозь грохот, разрывов и свист пуль? Никто не знал, но люди побежали. Они ворвались в какой-то подвал. Здесь, спокойнее, хотя канонада доносится и сюда. На ящиках, бочках, скамьях сидят, полулежат и лежат матросы и саперы. Не все они ранены, но все вышли из боя — им нечем сражаться. Они недоумевают. Что происходит в эскадре? Почему не слышен мощный голос «Потемкина»? Что с «Очаковом»?

Некоторые матросы, не склонные унывать ни при каких обстоятельствах, покуривали и награждали, нелестными эпитетами драконов и поддавшихся им «мослов», то есть пехотинцев. Кто-то передразнивал уханье орудий, демонстрируя свое презрение к драконовым пушкам.

Между тем опасность нарастала. Депутаты-руководители Совета сидели в маленькой комнатушке и ожесточенно дымили папиросами. Столы и пол были усеяны грудами листовок, воззваний, изорванной бумагой. Депутаты были бледны. Они не сомневались, что утром, как только ворвутся каратели, им не избежать расстрела. Черная борода Канторова оттеняла желтизну лица, не успевшую исчезнуть после недавнего тюремного заключения.

Канторов предлагал на рассвете выйти и заявить карателям: вы победили, но правда за нами.

Железным спокойствием было сковано лицо Касасимова, огромного, широкоплечего матроса, который медленным движением подносил ко рту папиросу.

Между тем стрельба не утихала. Лучи прожекторов шарили по дворам дивизии, по этажам экипажных казарм, помогая наводчикам и стрелкам точнее целиться по оконным проемам и дверям. Ничтожный запас патронов у восставших подходил к концу, они уже почти не отвечали, а огонь карателей, артиллерийский, пулеметный и винтовочный, продолжался с таким ожесточением, что напоминал некоторым о малославных днях недавней японской войны.

Когда восставшие совсем замолчали, Меллер-Закомельский дал приказ о штурме. Впоследствии в рапорте царю он описывал штурм, как чуть ли не один из труднейших в истории войн. «Честь» начать атаку была доверена Брестскому полку. Свирепостью он должен был искупить кратковременное заигрыванье со свободой.

Чтобы «поднять дух» солдат, полковник Думбадзе, расщедрившись, приказал ежедневно выдавать каждому солдату по два куска сахару.

В мертвенно-голубом свете прожекторов брестцы двинулись в атаку и, потеряв за всю кампанию одного убитым и двух раненными, начали занимать казармы экипажей. Впереди бежали офицеры с револьверами в руках, за ними — угрюмые солдаты. К шести часам утра все казармы и дворы дивизии были заняты.

Было взято в плен 1611 человек.

Среди пленных усмирители искали прежде всего руководителей движения. Особенно ненавистен был им Константин Петров, который стрелял в адмирала Писаревского. Петрову грозила неминуемая казнь, и о нем вовремя позаботились товарищи. В сопровождении опытного конспиратора Петров был отправлен в Одессу, а оттуда за границу.