Шмидт расхаживал по камере, подходил к иллюминатору. Сквозь решетку было видно море. Обращение к морю было как обращение к детству. Просторно, чисто, ощущение бесконечных перспектив, жажда движения. Пролетает чайка, делая крутой вираж. Подбегает волна, как будто торопится передать радостную весть.

Из иллюминатора виден низкий невзрачный остров. Это остров Морской батареи. Шмидт узнает его. Ведь он провел на нем три с половиной месяца в ожидании суда. Шмидт взял лист бумаги, подвинул чернильницу и начал делать набросок — «мой остров».

Четвертого марта стало известно о бесплодных попытках адвоката Балавинского в Севастополе. Последовательно и неуклонно все шло к одному. Шмидт уже настолько отрешился от себя, что мог судить о событиях «вообще», с общей точки зрения. В письме к Балавинскому он говорил:

«Дорогой Сергей Александрович!

Тяжелую обязанность вы взяли на себя! После приговора вы поехали стучаться в двери к Чухнину. Тяжело это!.. Вы попали в то положение, в котором был я до Севастополя. Он не принимал меня, не принял теперь вас. Они не любят принимать людей, которые могут помешать убийствам!

Пусть убивают, пусть не принимают, все же мы счастливее и сильнее, чем они, все же победа за нами!

Спасибо вам за все! Любящий вас и глубоко уважающий П. Шмидт».

На следующий день, 5 марта, часа в три пополудни к «Пруту» подошел катер. Привезли официальное сообщение, что приговор утвержден. Шмидт побледнел, но устоял на ногах.

В это время в камере находился защитник Винберг. Он хотел что-то сказать, но от волнения не мог произнести ни слова.

Шмидт посмотрел на него и вдруг упал на койку и зарыдал.

— Меня — хорошо… но зачем же, зачем матросов…

Винберг попытался успокоить Шмидта, но сам залился слезами. Петр Петрович поднялся. Его бледное лицо было по-прежнему спокойным. Теперь он успокаивал защитника:

— Что вы, что вы, голубчик, не надо…

На столе в камере стоял обед.

— Давайте обедать вместе, что ли… — сказал Шмидт. Но сам подошел к иллюминатору. Уже было известно, что казнь состоится на Березани. Из иллюминатора был виден и этот островок.

— Мне будет хорошо умирать на Березани… Вокруг море… И небо, высокое небо…

В камере трех смертников молча выслушали сообщение о конфирмации приговора. Только Антоненко рубанул рукой по воздуху: «Э-эх…»

Гладков тихо сказал:

— Передайте спасибо Чухнину…

Частник походил по камере и сел писать письмо черноморским матрасам.

«Я и другие товарищи «Очакова» приговорены к смертной казни. Сегодня или завтра нас расстреляют.

Накануне смерти я хочу сказать вам несколько слов.

Грядущей смерти я не страшусь умереть за правду легко.

Но меня мучит одна мысль, что некоторые из вас сделались убийцами своих же товарищей, боровшихся за лучшую долю нижних чинов армии и флота и за благо Родины. Люди эти пролили невинную кровь мучеников — борцов за свободу измученного русского народа.

Я был свидетелем страданий и гибели этих людей. Там была страшная картина, не поддающаяся описанию: там были стоны, крики, плач нечеловеческий; и всю эту расправу проделали свои же товарищи! Они приняли на себя роль палачей, убили четыреста жизней чистых и бескорыстных борцов за освобождение от крепостничества. Им этого не простит ни бог, ни русский народ, ни весь мир!

Горький плач матерей, жен и детей-сирот, оставшихся у убитых на «Очакове» товарищей, не даст им покоя во всю жизнь.

Я не удивляюсь, если подобные поступки делают власть имущие люди; они искалеченные душой эгоисты; у них нет правды, они сами только хотят жить. Но нам, людям того же народа, во имя которого идет великая борьба, так поступать нельзя. Народ просит хлеба и свободу, а вы будете давать ему пули в сердце! Это непростительное братоубийство.

Вас самих, как нижних чинов, начальство не признает за людей, считая вас за какой-то скот, и совершенно не признает ваших человеческих прав. Сказать открыто правду в защиту человеческих прав — значит совершить тяжкое преступление. Вам говорят начальники: стреляйте!

Товарищи! Передо мной стоит смерть, и завтра меня не станет, но говорю вам, что всякий начальник, приказывающий стрелять в людей, которые требуют лучшей доли русскому народу, сам является изменником родине.

Подумайте, ведь русские люди, кроме сильных мира сего, чиновников, офицеров, капиталистов и помещиков, требуют лучшей доли! Значит, выходит, все русские люди — изменники, кроме этой бесчестной кучки эгоистов? Нет, это наглая ложь начальников… Кто же тогда родина? Неужели эта кучка людей? Нет и нет!!!

140 миллионов людей, вся русская земля и ее сокровища — вот что называется нашей родиной. И ни один честный офицер или вообще начальник не станет теперь поддерживать правительство, так как оно из-за своей выгоды залило кровью русскую землю и приводит нашу страну к явной гибели!»

Частник писал медленно, с трудом. Он не привык писать, не умел выступать с публичными речами. Тем сильнее он чувствовал потребность теперь высказать все, что вызрело в нем за долгие годы размышлений, особенно за последний штормовой год. Он перечитал написанное. И то и не то. Не все, что рвется из груди. И он добавил:

«Еще бы писал, но уже сказано готовиться к казни. Мой предсмертный совет вам, дорогие сослуживцы: помогите несчастному русскому народу добыть лучшую долю!

Не будьте на будущее время братоубийцами — и вы утрете слезы миллионам русских матерей и сирот.

Шлю вам свой искренний последний привет.

Прощайте навеки!

Кондуктор Частник».

Он протянул письмо Гладкову и Антоненко. Они прочли, и Гладков молча указал пальцем на оставшееся под подписью место. Частник понял, он взял письмо и дописал еще одну строку:

«Шлют свой прощальный привет Гладков и Антоненко».

Этот последний вечер и почти всю ночь Шмидт тоже писал. Писал длинные письма и короткие записки. Ложился на койку отдохнуть, подумать в снова писал. Защитнику он написал: «Приходите на нашу казнь и расскажите всей России, всему миру о том, как умирают русские люди за свободу Родины и народа».

Частник, Гладков и Антоненко попросили, чтоб им разрешили провести последнюю ночь вместе со Шмидтом. Узнав об этом, Петр Петрович присоединился к их просьбе. Начальство отказало.

Ближе к рассвету приговоренных посетил священник, высокий, чернобородый. Он предложил покаяться. Антоненко молча отвернулся. Гладков пробормотал что-то непочтительное. Частник смерил священника пронзительным взглядом:

— В евангелии что сказано? Не убий. Почему же нас убивают? Пусть каются те, кто убивает. Мы никого не убили.

В камеру Шмидта вошел врач. Петр Петрович обрадовался. Это был старый военно-морской врач, знакомый семьи Шмидтов еще по Бердянску.

Врач вспомнил об отце Петра Петровича.

— О, мой отец…

Шмидт замолчал и закрыл лицо руками.

Потом он заговорил о смертном приговоре матросам. Это ужасно. Все-таки он не ожидал этого.

Врач осторожно начал подходить к цели своего посещения:

— Петр Петрович, у вас не болит голова? Может быть, вам нездоровится?

Шмидт испытующе  взглянул на доктора, поднялся и быстро заходил по камере.

— Нет, я совершенно здоров… Была болезнь почек, но это не имеет значения… До места казни дойду превосходно.

На баке пробили склянки. Четыре. Значит, ночь кончается.

Вскоре раздался стук мотора, лязг цепей. К «Пруту» подошел катер.

Было слышно, как заскрипели петли дверей и люков. С грохотом опустился железный трап.

Шмидт попросил, чтобы ему дали умыться. Он умылся, переоделся, причесался.

Потом заметил лежавший на столе деревянный нож для разрезания бумаги. Написал на нем чернилами: «П. Шмидт. 1906 г. 6 марта». До последней минуты он был деятелен. До последней минуты он думал не столько о себе, сколько о том, что будет после него.

На «Прут» поднялся усиленный конвой. Смертников уже стали выводить из камер, когда выяснилось, что везти их должны были на другом катере. Стали ждать.

Гладков не выдержал:

— Скорей казните, палачи! Довольно мучить!

Наконец подошел второй катер. Приговоренных вывели.

К решетке камер напротив, где сидели осужденные на каторгу, прильнули матросы.

Глаза их горели мукой. Шмидт крикнул им:

— Прощайте, товарищи!

Гладков, Частник, Антоненко тоже помахали матросам и крикнули:

— Прощайте, братья! Идем умирать…

Кто-то зарыдал. Кто-то, вцепившись в решетку, кричал:

— Прощай, Шмидт! Прощайте, товарищи герои!

Конвойный офицер прошипел:

— Молчать!

Но матросы еще долго шумели, кричали, всхлипывали, а потом, когда смертников провели, бросились к иллюминаторам.

Шмидт попросил, чтобы его и товарищей не связывали. Спускаясь по трапу, он оступился, и на него тотчас накинули веревку. Побледнев от негодования, он воскликнул:

— Вы же обещали…

Веревку сняли.

Приговоренных спустили в трюм катера.

До острова Березань ходу около часа. Но к самому берегу катер подойти не мог. Пришлось пересесть в лодки.

Светало, и серое небо на востоке нежно порозовело. Море настороженно притихло перед восходом солнца, и блеклое утро было печально-ласково.

— Хорошо… — сказал Шмидт, оглянувшись.

Он обнял за плечи сидевшего рядом Частника:

— Бодритесь, Сергей Петрович! — потом сказал, обращаясь к Гладкову и Антоненко: — Я в детстве очень любил выезжать на лодке по утрам…

— А я в детстве, — сказал Гладков, — моря не видел. Зато перед смертью вижу.

Надвигался берег.

Остров Березань — унылая полоска земли, едва выступающая из моря. 852 метра с севера на юг, 400 метров с запада на восток. Шумит камыш, глухо, плещется море. Даже с проходящих мимо кораблей не всегда увидишь остров, обычно окутанный туманом.

Чтобы расстрелять четырех революционеров, Чухнин и его штаб разработали целую боевую операцию. Такой предусмотрительности, пожалуй, не проявляли царские адмиралы и генералы в недавней войне с Японией. На плавучую тюрьму «Прут» были нацелены орудия морской крепости. Всю ночь с 5 на 6 марта прожектора беспрерывно прощупывали Очаков, Березань и все пространство Черного моря вокруг. Канонерская лодка «Терец» подошла к острову, чтобы в случае необходимости покрыть огнем своих пушек весь остров.

Для расстрела была назначена рота из молодых матросов «Терца». За ней разместили четыре взвода солдат из очаковской крепостной артиллерии. Им было приказано: если матросы начнут колебаться, открыть по ним огонь. Матросский отряд из первой линии получил приказ: если сзади начнут стрелять солдаты, повернуться, залечь и открыть огонь по второй линии. Тогда расстрел четырех осужденных произвести лично командирам взводов. Если же неповиновение обнаружат и матросы и солдаты, в дело должны будут вступить пушки «Терца».

Приговоренных вывели на берег. Они шли спокойно. Свободная осанка и гордо поднятая голова Шмидта сильнее всяких слов действовали на всех, от священника с «Прута» до жандармов очаковской крепости. Когда проходили мимо наряда солдат и матросов, первым, кого увидел Шмидт, был его товарищ детских лет и однокашник по Морскому училищу Михаил Ставраки. Шмидт не удивился и не возмутился.

В западной части острова на самом берегу моря были врыты четыре столба. Севернее были приготовлены четыре гроба и четыре могилы.

Подошли к столбам. Помощник секретаря военно-морского суда Васильев начал читать приговор, но от волнения не смог продолжать. Его сменил военный прокурор.

Все четверо попросили не надевать на них саванов, не завязывать глаз, не привязывать к столбам. Прощаясь, они сердечно обнялись и поцеловались друг с другом. Глаз осужденным не завязали, но к столбам все-таки привязали.

Шмидт обратился к взводам матросов с винтовками:

— Помните о нас! Погибаем за русский народ, за Родину, за вас…

Увидев Ставраки, который стоял с белым флажком в руках как командир отряда матросов, Шмидт сказал:

— Миша, прикажи целиться прямо в сердце…

Частник и Гладков крикнули:

— Умираем за свободу!

Сбоку стояло несколько барабанщиков. Лица у них были желтовато-серые, как натянутая на барабанах кожа.

— Дробь! — крикнул боцман Каранфилов. Грохнули барабаны, заглушая последние слова смертников. Сквозь грохот прорвался только крик Гладкова:

— Казните! Я готов!

Ставраки махнул белым флажком. Раздался беспорядочный залп. Шмидт беспомощно повис на веревках, которыми его привязали к столбу. У Частника голова упала на грудь. Оба были убиты с первого выстрела. Гладков и Антоненко еще стояли.

Ставраки снова махнул. Прогремел второй залп. Позади взметнулся пронзительный крик — один из солдат минной роты выронил винтовку и упал без чувств. Несколько других солдат и два артиллерийских офицера отвернулись, не в силах сдержать слезы.

У Ставраки задергалась голова. Он взмахнул третий раз. Раздался третий залп.

После грохота выстрелов наступила оглушающая тишина. К расстрелянным нетвердыми шагами приблизилось несколько офицеров и врач. Из окровавленной груди могучего Антоненко вырывались хрипы. В агонии метался Гладков. Ставраки вызвал старшего унтер-офицера Далуда. Тот сделал два выстрела в упор: один в Гладкова, другой в Антоненко.

Крик боли и негодования вырвался из груди потрясенной России. В разных городах вспыхивали демонстрации. Учащиеся прекращали занятия. Панихиды больше походили на политические митинги. В тюрьмах объявлялись голодовки. Газеты по-разному отражали эту великую боль и гнев. Одна газета писала:

«Ужасное свершилось… Сила злобы и мести победила. На кладбище русских упований прибавилась новая могила, в пантеоне русского освобождения — новый мученик.

История русского освобождения — история мученичества! Путь его — крестный путь. Вчера по этому пути сделан новый шаг. Нет меры отчаянию и скорби русского общества. Если только в такой скорби может быть утешение — оно есть. Отдавший делу свободы жизнь свою лейтенант Шмидт послужит ему и своей смертью, венцом мученика, одетым слепыми людьми на его вдохновенную голову.

…Русское освобождение уже имеет свою легенду, и эта легенда, упоительно-красивая и безгранично-печальная, называется лейтенант Шмидт.

…Есть в рядах русского освободительного движения сотни деятелей, поработавших больше Шмидта, но только лейтенанту Шмидту выпало великое счастье «ударить по сердцам с неведомою силой!». Из многих сотен мучеников и жертв русского освобождения он стал символом этого движения, он воплотил его энтузиазм, он имел исключительное счастье сгореть в лучах его поэзии. И мертвый еще больше, чем живой, он вспыхнет яркою легендой великой и страстной эпохи и зажжет новым пламенным энтузиазмом тысячи сердец, которым брошен этот вызов…»

Царские власти ответили привычными мерами. Министр Дурново разослал губернаторам и градоначальникам телеграммы: «Никакие демонстративные панихиды или демонстрации по поводу казни лейтенанта Шмидта ни под каким видом и во что бы то ни стало не должны быть допускаемы». Учащихся исключали из учебных заведений и арестовывали. Церкви и соборы окружали нарядами полиции, чтобы не допускать панихид. Многие газеты были конфискованы. Книжным магазинам запрещалось продавать портреты Шмидта.

Анну Петровну известие о казни застало в Одессе. Вероятно, она сошла бы с ума, если бы инстинкт жизни не подсказал ей в эту минуту: не удалось вырвать из рук палачей брата, забрать хотя бы его тело.

Она снова поехала к командующему войсками Каульбарсу. Ее направили на канонерскую лодку «Терец», которая только что прибыла из Очакова и стояла на одесском рейде. Анна Петровна наняла лодку и подъехала к «Терцу». Наверху у трапа стоял офицер. Узнав, что подъехавшая дама сестра лейтенанта Шмидта, он сбежал вниз и протянул ей руку. Но Анна Петровна не могла дотронуться до его руки и поднялась сама.

Подошла группа офицеров. Они просили выслушать каждого из них в отдельности. Первым в кают-компании появился доктор, который знал семью Шмидтов еще в Бердянске. Поглаживая руку Анны Петровны, заикаясь, он рассказал о последних часах Шмидта. Доктора сменил какой-то офицер. Бледный, с дрожащей челюстью, он долго оглядывался, а потом заговорил быстро-быстро, так что сначала она не могла разобрать ни слова:

— Войдите в мое положение… Меня назначили… Я не мог отказаться…

Это был Михаил Ставраки.

Глотая слова и слезы, он говорил, что знал Петю с двенадцати лет, что они вместе учились, что… Рыдая, Ставраки уверял, будто Петя на него не сердился и, увидев на Березани, даже ласково ответил на поклон.

Анна Петровна слушала его, не понимая, смотрела, не видя. Вскоре она ушла. О теле брата ей ничего не могли здесь сказать. Тогда она направилась на телеграф. Послала телеграмму защитнику Зарудному, спрашивая его, как добиться, чтобы выдали тело. Телеграфистка в окошечке взяла телеграмму, начала было механически подчеркивать и считать слова и вдруг закрыла лицо руками и зарыдала. Несколько раз принималась за подсчет и снова начинала плакать.

Выяснилось, что обращаться нужно все к тому же Чухнину. Чухнин ответил, что «из-за возможной демонстрации» выдать тело не может. Мертвого Шмидта власти боялись не меньше, чем живого.

Около трех тысяч матросов содержалось под стражей в лазаревских казармах. Большинство из них после расправы в Очакове ждало суда. Но царские власти еще не знали, как организовать суд таких неслыханных масштабов. После подавления Кронштадтского восстания, вспыхнувшего недели за три до севастопольского, тоже было арестовано несколько тысяч матросов и солдат.

Потоплено в крови декабрьское восстание в Москве, где рабочие несколько дней выдерживали на баррикадах натиск казачьих полков и артиллерийский огонь. И во многих других краях и городах у царских властей еще нашлись силы для расправы. Революция, казалось, шла на убыль. Чухнин почувствовал себя увереннее. Во всяком случае, он остался на посту главного командира Черноморского флота и портов Черного моря. Он расправился не только с матросами, но и с офицерами, осмелившимися проявить дерзостный дух свободомыслия. Тотчас после подавления восстания он потребовал, чтобы ему немедленно доставили протокол, подписанный восьмьюдесятью офицерами, собравшимися накануне на «Ростиславе». Но протокол бесследно исчез. Тогда Чухнин приказал по пунктам восстановить протокол. Было начато следствие, в результате которого все подписавшие протокол офицеры «с высочайшего одобрения» подверглись дисциплинарным взысканиям и в конце концов были изгнаны из Черноморского флота.

Зато достойные слуги были осыпаны милостями. Вскоре после трагедии на острове Березань лейтенант Ставраки получил звание капитана 2 ранга. Лейтенант Карказ, отличившийся на «Ростиславе» издевательством над Шмидтом, начал быстро продвигаться по лестнице чинов и благополучия. А барон Меллер-Закомельский… О, барон удостоился личной телеграммы Николая II, выразившего благодарность за энергичное и быстрое подавление мятежа.

Не теряя времени, барон тотчас выехал в Петербург. Дельце с жульнической продажей имения находилось в министерстве юстиции. И когда сам министр доложил царю, что «генерал от инфантерии барон Меллер-Закомельский изобличается в присвоении 210 тысяч рублей, полученных им за продажу майората «Господарис» сверх продажной цены, показанной в купчей крепости, и подлежавших… внесению в неприкосновенный майоратский фонд», царь, ознакомившись с докладом, изволил наложить резолюцию: «Желаю ввиду его заслуг, чтобы дело о нем было прекращено».

Реакция торжествовала. Но в стране происходили события, не поддававшиеся статистическому учету, не всегда заметные поверхностному взгляду и не подвластные никакому полицейскому надзору. В сердцах народов затаились боль и гнев. Неутихающая боль, великий гнев. А это тоже сила, способная повлиять на историю. Накопившись, она в подходящий момент скажет свое слово, и это слово будет решающим.