Утро во флигельке на Соборной, 14. Несмотря на почти бессонную ночь, Шмидт встал в семь утра. Для этого есть сегодня причина: он отпустил своего Федора на сутки (приехала к парню родня погостить). Поднявшись, лейтенант начал с приборки комнат, потом заторопился с самоваром, с чисткой платья и сапог, своих и сына. Ведь сынишка встает в восемь и спешит в училище.

К утреннему чаю, как почти всегда, пришел Макс и принес с собой какой-то свежий, веселый ветерок. Макс — большой друг Жени, да и самого Петра Петровича. Этот одинокий еврейский мальчик стал в семействе Шмидтов своим, и Петр Петрович сам не понимал, как возникла эта взаимная нежность.

Петр Петрович накормил юношей, и они отправились в свою «реалку». Шмидт прислушался к тишине, которая сразу установилась в маленькой квартирке, особенная, утренняя тишина. Через открытые окна едва доносились снизу звуки проснувшегося города: торопливые шаги прохожих, звонкое цоканье копыт по каменной мостовой, далекие гудки пароходов.

Мягкая южная осень. Чистая и глубокая синева неба оттеняется легкими пятнами облаков. Хорошо дышится под этим высоким небом. Ясные солнечные дни только изредка нарушаются грозами с ветрами и ливнем. Моряк, привыкший уважать исполинскую силу ветра, Шмидт наслаждался спокойствием ясного дня.

Девять часов. Он перечитывает письма Зинаиды Ивановны, как делает это перед сном и еще несколько раз в день. Это единственный способ общения с нею, несущего радость высокого волнения, иногда боль, но и боль вдохновляющую.

Зинаида Ивановна продолжает свои испытания. Она испытывает и себя и его, своего «дикого попутчика», такого доверчивого и требующего доверия, склонного к экстазу и в то же время серьезного.

В последнем письме она задала ему вопрос: «Сильны ли вы?»

Естественно для умной женщины определять ценность человека, который стремится быть ей близким, учитывая силу его характера, воли, нравственного чувства. Но тут вопрос попал в самое чувствительное место. Разве он сам, Петр Петрович, тысячи раз не задумывался над свойствами своего характера, над тем, каким бы он хотел его воспитать, над его, увы, очевидными недостатками?

И с той беспощадной, требовательной честностью, которую он вынашивал в себе с детских лет, Шмидт отвечал:

«Нам приходится рассматривать теперь два вопроса, Чтобы ответить вам: 1) велика ли во мне сила убеждения и чувства (нравственная сила) и 2) вынослив ли я? На первый вопрос отвечу вам: да, силы убеждения и чувства во мне много, и я могу, я знаю, охватить ими толпу и повести ее за собой. На второе скажу вам: нет, я не вынослив, а потому все, что я делаю, это не глухая, упорная, тяжелая борьба, а это фейерверк, может быть способный осветить другим дорогу на время, но потухающий сам. И сознание это приносит мне много страданий, и бывают минуты, когда я готов казнить себя за то, что нет выносливости во мне.

Вообще все, о чем я пишу вам сегодня, самое мое копание в этих мучительных для меня вопросах, самое письмо это приносит мне боль».

Уже не раз в этой переписке его мучили сомнения: нужна ли эта откровенность? Зачем он пишет о своих терзаниях, о своей зависимости от ее писем? Разве не глупо идти на риск изображать самого себя этаким слезливым мужчиной? Зачем открывать свои слабости? Разве открывать слабости не значит усиливать их?

Может быть, ей смешно читать эта излияния? Может быть, в душе ее шевельнется презрение?

Да, но ему, Шмидту, нужна женщина чуткая, нежная, умная и, главное, доверяющая ему. Сильный, выносливый человек не ищет в любимой женщине опоры. Ему нужна только подруга, а в случае необходимости он и без нее пойдет по намеченному пути, веря в себя, поддерживая и укрепляя других. Шмидту нужна опора. Женщина, которая молча положит прохладные, нежные руки на его усталую, пылающую голову. И это участливое прикосновение вдохновит его, утроит его силы.

Так пусть же Зинаида Ивановна знает все его слабости. И пусть она любит его таким, каков он есть. «Не в силе бог, а в правде».

В литературе последних лет стало модно изображать любовь как идеализированное влечение полов. Разве это не ошибочно? Не только ошибочно — оскорбительно. Шмидт уверяет свою корреспондентку, что любовь к женщине есть чувство совершенно самостоятельное, интеллектуальное, не имеющее ничего общего с другими влечениями. Когда возникает гармоническая привязанность людей, свободная, взаимная, можно говорить о любви, любви без деспотизма и рабства.

Поглощенный своей любовью, Шмидт иногда ужасался: а не скрывается ли в этом счастье яд измены? Что такое счастье? Неужели изоляция двух, уединенный остров любви в океане жизни? Это было бы чудовищно.

Вот вчера милейший Владимирко привел к нему славную пару. Оба молодые люди. Он недавно кончил в университете, сейчас отбывает воинскую повинность. Прекрасно поют: он баритоном, она контральто. Молодость, здоровье, талант, взаимное доверие, даже нежность друг к другу. Но какая-то скука, апатия серой пеленой покрывала их лица, сковывала движения. Все как будто на месте, а счастья нет.

Шмидт испытующе смотрел на эту пару и, как опытный врач, определял данные для диагноза. Да, диагноз ясен: нет цели, нет великой цели, которая одухотворяет каждый день и дает смысл всей жизни.

У Шмидта эта цель есть. Но не может ли случиться так, что любовь его, безмерная и всепоглощающая, придет в столкновение с общественными идеалами, с долгом? И он торопился сказать Зинаиде Ивановне слова, которые звучали, как присяга:

«Представьте, что вы пожелали бы, чтобы я с завтрашнего дня изменил бы в корне свою жизнь, отвернулся бы от убеждений и деятельности, которая наполняет мою жизнь, и для большей безопасности превратился бы в самого благонамеренного обывателя. Требование, конечно, невозможное, и вы бы сразу упали бы с той высоты, на которой вы стоите, если бы пожелали этого, перестав быть человеком и сузившись до самой обыкновенной женщины. Требование, говорю я, несовместимо со всей вашей личностью, но представьте, что по щучьему велению вы поставили бы мне такое свое желание. Я бы ответил вам: нет, Зинаида Ивановна, я для вас этого не сделаю. Поймите: шкуру свою, здоровье, труд, заработок мой, все это отдать вам для меня большое счастье, но для вас я не поступлюсь ни одним своим убеждением, если вы мне не докажете, что вы, а не я владею истиной.

В этой области я навсегда останусь самостоятельным, и нет такой силы, которая могла бы изменить это. Молюсь вам, живу вами, верю вам, но это все преданность, и тут нет и тени рабства. В слепом же выполнении желаний есть одно недостойное человека рабство, и на это я не способен».

Но это только предупреждение на крайний случай, только отпор сомнениям, которые шевелятся в нем самом. Зинаида Ивановна не ставит никаких требований, не пугает никакими просьбами. До сих пор, во всяком случае.

Вот она прислала телеграмму, что идет в театр. Как это чутко с ее стороны, какая способность угадать, что ему нужно! Шмидт обладал тем редким даром воображения, которое при всех обстоятельствах наполняло его жизнь видениями, событиями, эмоциями. «Бесплотный дух» Зинаиды Ивановны он оживлял воображением. Он видел ее не только на киевской улице — он вводил ее к себе на Соборную, 14, брал за руку, показывал комнаты, отчетливо представлял, как она опускается на оттоманку, улыбку, с которой отвечает ему.

Но жизнь в воображении, сладостная и волнующая, изнуряла его. Поэтому письмо, телеграмма с сообщением о реальном факте жизни Зинаиды Ивановны, о том, где она бывает, с кем встречается, по каким улицам ходит, приводили его в восторг. Реальность поддерживала, питала воображение.

Он отвечал ей большими, доверчивыми письмами. Писал ежедневно, иногда несколько раз в день, обо всем, что делал, чем жил, что ощущал.

Осенняя южная ночь. Тишина, насыщенная запахами цветов, моря, отдыхающей от дневного зноя земли. Шмидт за письменным столом. Свет лампы падает на фотографии Зинаиды Ивановны. Раскрытая книга — биография Лассаля.

Верный своей манере, Шмидт отвечает Зинаиде Ивановне на ее телеграмму и пишет о Лассале. Он хорошо знает сочинения Лассаля по заграничным изданиям. А сейчас, в 1905 году, впервые разрешено русское издание. Петр Петрович выписал первый том из Одессы — в Севастополе не достать — и теперь с увлечением читает биографию Лассаля.

И вот мысль: он пошлет ей этот первый том, который стал ему так дорог. Пусть она, милая Зинаида Ивановна, сама переплетет его, и обязательно в переплет ярко-красного — революционного — цвета. Потом вернет его, а на первой странице напишет несколько слов и подпишется «Зинаида». Хорошо? Все книги у него в шкафу в черных переплетах, и эта, красная, лассалевская, будет выделяться. И на ней останутся следы рук и труда Зинаиды Ивановны.

В одном из писем Зинаида Ивановна скучающе писала, что не видит «цели». Шмидт ответил страстным письмом. Он бесконечно удивлялся, как может хороший, честный человек, живущий в таком культурном центре, как Киев, изолировать себя от жизни. Жизнь в ее широком объеме, народная жизнь, полна благородных задач, высоких страстей и борьбы. Неумно и нечестно отворачиваться от нее. Она может принести немало страданий, это верно, но даже страдания очищают душу, отказавшуюся от эгоистической личной жизни. Именно участие в общей жизни, сознание выполненного долга дает минуты самого высокого счастья, какое только доступно человеку.

Зинаида Ивановна нашла кружок, в котором многие интеллигентные женщины обучались разным ремеслам, в том числе переплетному делу. Это занятие вошло в круг интересов, объединявших ее со Шмидтом. Дама «из общества» хоть в этой скромной форме надеялась приобщиться к миру труда. Шмидт с восторгом писал, что завеса, скрывавшая от нее настоящую жизнь, теперь приподнялась, пусть чуть-чуть, но: «Вы уже охвачены ее светом и смыслом».

Все настойчивее втягивал он Зинаиду Ивановну в круг своих интересов и переживаний. Шмидт внимательно следил за еженедельной юридической газетой «Право». В крепостнической России вопросы права имели особую остроту. Читает ли Зинаида Ивановна «Право»? Нет? В таком случае он будет делать в газете отметки и посылать ей. Он хочет, чтобы ни одна мысль, которая волнует его, не проходила мимо Зинаиды. Он просит и ее делиться своими мыслями, давать ему советы. Она написала, что думает относительно женского влияния на общество, — хорошо, спасибо. «Нашептывайте еще, делайте меня умным и талантливым».

Обсуждались в письмах и политические проблемы. Царский министр Витте, хитрец, пытавшийся одно время сочетать либеральное красноречие с рабской преданностью самодержавию, произнес в октябре речь, наделавшую много шуму. В связи с этим Зинаида Ивановна послала Шмидту телеграмму.

Петр Петрович обрадовался беспредельно. Его ответное письмо было переполнено благодарными и ласковыми словами. Какая она умница, его Зинаида, Найда, Аида, Ида… Умеренно-либеральная речь Витте, разумеется, не представляет ничего особенного. Ни с точки зрения политики, ни с точки зрения ораторского искусства. Она служит только еще одним симптомом непобедимости освободительного движения. Витте, конечно, не думает о народе. Заботясь об укреплении власти царя, он спокойно шагает по трупам. А сейчас пытается играть в старую игру «и нашим и вашим».

Шмидт отчетливо видит преступность и безнадежность господствующего режима, он за свободу, за народ. Но как он относится к партиям? В одном из писем к Зинаиде Ивановне он объявляет себя социал-демократом, в другом — «в общем» склонен согласиться с новой программой эсэров и хотел бы договориться о связи с ними, в третьем — готов встретиться с вождем либеральной буржуазии Милюковым.

Последние десять лет Шмидт мало бывал не только в России, но и вообще на суше. Может быть, поэтому он не успел разобраться в борьбе русских партий и не представлял, что за программами разных партий скрываются разные пути будущей России. Склонный к благодушию, он мечтал о соединении всех стремящихся к свободе и к социализму в одну партию социалистических работников.

Предчувствуя близость надвигающейся революционной грозы, он просил Зинаиду Ивановну о встрече. Сколько можно жить, оживляя «бесплотный дух» воображением? Он просил позволения приехать в Киев, хотя бы на один день. «Переживаем мы дни тревожные, готовые разразиться грозой, и гроза эта не за горами. Я принимал до войны самое активное участие в подготовительных работах к тому положению, которое должно разразиться революцией. Она, конечно, поглотит меня целиком, и кто ведает, буду ли я к лету среди уцелевших или лягу со многими другими».

Но Зинаида Ивановна не разрешала. Она откладывала. Встреча после такой переписки, казалось ей, была втройне ответственной. Она не могла на нее решиться.

Шмидт недоумевал. Почему Зинаида Ивановна при такой чуткости, уме и доброте продолжает прятаться за броней холодной рассудочности? Не женщина — сфинкс, и он снова молил о доверии.

Необычным способом пытался он воздействовать на сфинкс. Ведь она, Зинаида Ивановна, совсем не видела его — на бегах не смотрела, а в вагоне было темно. Шмидт уверял ее, что он выглядит очень старым, лицо у него все в морщинах, которые незаметны на фотографических снимках. Многие дают ему сорок два, даже сорок пять лет. Но в действительности ему тридцать восемь. Шмидт усиленно подчеркивал, что он старше Зинаиды Ивановны на двенадцать лет. Разве это не основание для того, чтобы поскорее встретиться?

«Повидать вас, показать вам свои морщины, и тогда до лета я буду послушен и не буду соваться!.. Пожалейте, наконец, меня, Зинаида Ивановна, разрешите приехать в Киев… только на 40 минут, как тогда в вагоне; через 40 минут вы меня выгоните. Да? Можно?»