Шмидт усиленно занимался рабочим вопросом. Он собрал все книги, какие мог достать по этому вопросу в Севастополе, некоторые выписал из Одессы и других городов. Прочитал брошюру А. Баха «Экономические очерки» и восторженно назвал ее блестящей популяризацией научного социализма. Шмидт тут же порекомендовал Зинаиде Ивановне прочесть «Очерки».

Потом он увлекся темой «влияние женщин на жизнь и развитие общества». Может быть, личный опыт, долгие размышления и переживания привели его к этой теме? Но, оттолкнувшись от частного случая, он перешел к проблеме большого значения, которая волновала широкие круги народа. Иногда Шмидту казалось, что он слышит голос Зинаиды Ивановны: женское влияние — жены, матери, сестры — сложный психологический процесс, в результате которого это влияние превращается в реальную общественную силу. Учтите.

Ему хотелось прочесть публичную лекцию на эту тему, а деньги — в пользу голодающих. Он перечитал огромное количество книг, около ста сорока. Сделал выписки из Канта, Энгельса, Шекспира, Мильтона, Карлейля, Спенсера, Милля. И с огорчением отметил, что почти все авторы говорят главным образом о женщинах Западной Европы или Америки, а о положении женщин в России — почти ничего.

Кроме того, Шмидт писал иногда для одной петербургской газеты статьи о флоте и ее людях, подписываясь по-английски «Old captain» и охраняя тайну псевдонима, потому что офицер-литератор, да еще автор критических статей, безусловно навлек бы на себя гнев начальства.

Увлекаясь, Шмидт проводил иногда за письменным столом шестнадцать часов в сутки. Вероятно, он и не замечал бы этого, если бы не давала себя знать жестокая мигрень. Тогда он вспоминал, как хороши в Севастополе прогулки.

Испытанный способ борьбы с головной болью — забраться в укромный уголок бухты и устроиться так, чтобы волны подкатывали к ногам. Есть какая-то особая, таинственная прелесть в этом ощущении себя на самой границе двух исполинских сил: тверди и моря. Легкий-бриз ласково шевелит волну, и она рябит под солнцем, мягко, безмятежно касаясь прибрежных камней.

Пройдет баркас, и море, словно недовольное нарушением покоя, лиловеет, но вскоре лиловая дорожка начинает таять и поглощаться невозмутимой синевой.

Постепенно бухта переходит в далекий рейд, в безбрежность, которая будит в душе сладкое томление, тревожный порыв в далекое и неизведанное.

У выхода из бухты через всю ее ширину, от берега до берега, тянется отчетливая пунктирная линия — боны заграждения как напоминание мечтателям, что еще не все пути доступны и свободны. А вдоль этой линии — белые точки, словно белые цветы на чуть колеблющемся синем бархате моря. Живые цветы — чайки.

Но Шмидт не мог долго отдаваться сладости безмятежного созерцания. Он вспомнил, что ровно пятьдесят лет назад, во время обороны Севастополя, именно здесь, где играют чайки, разыгралась трагедия. Русские корабли покончили массовым самоубийством — они пошли на дно, чтобы своими телами загородить врагу вход в бухту.

Пятьдесят лет назад… Какие-то комитеты во главе с великими князьями отмечают эту дату открытием часовен и медалями оставшимся в живых одиноким ветеранам. Извлечены ли уроки истории? Порыжевшие, расцвеченные красками осени холмы — не проступает ли это обильно пролитая здесь кровь?.. На Малаховом кургане батареей командовал отец Шмидта. Он был дважды ранен. Но доблесть русских воинов была сведена на нет крепостническим режимом. А сейчас, через пятьдесят лет?

Режим еще бездарнее, порядки еще преступнее. В японской войне многие царские адмиралы и генералы героической смерти предпочли позор японского плена.

Шмидт снова взглянул на живые белые цветы. Да, корабли добровольно шли на смерть. Иногда это имеет смысл. Не так ли бывает и с людьми? Смерть служит жизни, ее славе, ее достоинству. Но бывает и жизнь темнее смерти.

Вместе с сыном и Владимирко Шмидт ходил к Георгиевскому монастырю или предлагал заплыв через всю Северную бухту. Хорошо плыть, ощущая легкость и силу тела; хорошо отдыхать, ухватившись за буек, обросший бархатистыми водорослями. Потом бывал вдвойне приятен обед на открытой веранде приморского ресторана.

У этого города свое несравнимое очарование. Окруженный бесчисленными голубыми бухтами, он возвышается, как остров, со всех сторон омываемый ласковыми волнами. Внизу, у подножия холма, кольцами протянулись улицы — Екатерининская, Нахимовский проспект, Морская. Выше было второе кольцо, еще выше — третье. Эти кольца соединялись сквозными лестницами, каменными трапами, которые, стремительно сокращая городские расстояния, вместе с зеленью садов создавали удивительное ощущение уюта.

От центрального холма во все стороны разбегались по пригоркам веселые дома. Казалось, они, как путники, остановились на полдороге, чтобы с удовольствием оглянуться всеми своими окнами на сияющую синевой бесконечность моря.

Шмидт любил в одиночестве бродить по севастопольским улицам и заросшим зеленью уличкам-трапам, отыскивая старые дома, построенные еще заботами Ушакова и Лазарева. Эти славные адмиралы строили дома с большим вкусом. В благородных пропорциях окон, в стройности колонн и портиков Петр Петрович угадывал великие образцы античности, которым охотно следовали в старом Севастополе.

Иногда Шмидт садился в ялик и добирался до Херсонесского монастыря. Здесь он наслаждался волнующими душу памятниками античности. Земля Крыма хранила многочисленные остатки богатых древних цивилизаций разных народов, которые, сменяя друг друга, с незапамятных времен населяли эти благословенные берега. Под презрительным оком равнодушного начальства одинокие энтузиасты десятилетиями копались в земле Херсонеса и постепенно открыли целое государство, процветавшее за несколько веков до нашей эры.

С неутихающим чувством удивления и трепета перед живым ликом истории рассматривал Шмидт крепостные стены, остроумно сооруженные башни и ворота столицы Херсонесского государства. Части мраморных саркофагов. Глиняные лепные сосуды с изящным орнаментом, сосуды, расписанные черным и красным лаком. Как заманчиво таинственны эти женские фигуры в плащах и головы мраморных атлетов, глядящие из глубины тысячелетий!

Лекифы — кувшинчики-флаконы для благовоний и масел — так изящны, браслеты, серьги, кольца так похожи на современные, даже лучше, что становилось страшно.

Особенно долго стоял Шмидт у мраморной плиты, покрытой письменами. Древнегреческий текст перевели на русский язык. Он оказался присягой, которую две тысячи двести лет назад принимали граждане Херсонеса: «Клянусь Зевсом, Землей, Солнцем, Девой, богами и богинями Олимпийскими и героями, кои владеют городом и укреплениями херсонеситов: я буду единомыслен относительно благосостояния и свободы города и сограждан и не предам ни Херсонеса, ни Керкинитиды, ни Прекрасной гавани, ни прочих укреплений, ни прочих земель, которыми херсонеситы владеют или владели, ничего — никому — ни эллину, ни варвару, но буду охранять для народа херсонеситов. И не нарушу демократии и желающему предать Или нарушить не дозволю и не утаю вместе с ним, но заявлю городским демиургам».

Граждане Херсонесского государства клялись действовать только по законам, только в пользу общины херсонеситов и ее граждан, охранять демократию и свободу. Мраморная надпись заканчивалась следующими словами: «Зевс, и Земля, и Солнце, и Дева, и боги олимпийские, пребывающему мне в этом да будет благо и самому, и роду, и моим, а не пребывающему — зло и самому, и роду, и моим, и да не приносит мне плода ни земля, ни море, ни женщина, да не…»

Шмидт уезжал из Херсонеса встревоженный и счастливый, размышляя о сложных, извилистых путях истории.

Неужели после двух тысяч лет развития мы не достойны гражданской свободы? В рабовладельческом Херсонесском государстве демократия существовала только для свободных граждан, и то она сопровождалась таким искусством в ремеслах и постройках, такой лучезарной гармонией в искусстве, которые сейчас кажутся чудом.

Глядя на улицы Севастополя, террасами спускающиеся к морю, Шмидт думал о том, что этот естественный амфитеатр самой природой и историей создан для народных сборищ, для торжества демократии и свободы.

Попав на берег, подшкипер 2-й статья Василий Карнаухов улучил минутку и, оглянувшись по сторонам, постучался во флигелек на Соборной, 14.

Шмидт тотчас узнал матроса, с которым плавал еще на «Игоре», обрадовался ему, провел в кабинет, усадил на оттоманку и забросал вопросами, как и где жил он в последние годы.

Чувствуя себя легко и свободно с «учителем Петро», Карнаухов рассказал, что еще в 1903 году был призван на военную службу и назначен сначала в экипаж, а потом на крейсер «Очаков».

— Ну как твой «Очаков»? Говорят, последнее слово техники…

— Да, корпус и машины мощные… Будем делать узлов по двадцать пять. Шутка сказать, «Очаков» обошелся, говорят, почти в восемь миллионов рублей.

— Восемь миллионов… — задумчиво повторил Шмидт и зашагал по кабинету, приглаживая свои густые волосы. — Действительно, последнее слово техники казнокрадства. В Англии самый лучший дредноут стоит три миллиона.

Шмидт помолчал, потом вдруг живо спросил:

— Как ты думаешь, Василий, если б повторилось революционное выступление… Как на «Потемкине», да еще посерьезнее. Ведь теперь, после позорного поражения в войне, многим ясно, что руль государства не в тех руках… Много кораблей примкнуло бы?

Карнаухов замялся. Потом сказал, что надеяться можно, пожалуй на «Очаков», да еще, говорят, на «Пантелеймон», то есть на «Потемкин», и на некоторые миноносцы… А вообще трудно сказать.

— А не добавить ли к этому списку, — возбужденно проговорил Петр Петрович, поднимаясь с кресла, — «Трех святителей» и кое-какие номерные миноносцы?..

Карнаухов неуверенно возразил, что велик риск — связь между кораблями плохая.

Через несколько часов на «конспиративной квартире» в трюмном отсеке «Очакова» он взволнованно рассказывал товарищам о последней встрече с лейтенантом Шмидтом.

После восстания на «Потемкине» мысль о новых выступлениях стала всеобщей. Она была в умах, в сердцах, ею был насыщен воздух.

Матросы «Потемкина» прикрепили к трупу убитого офицером матроса Григория Вакуленчука записку, в которой призывали народ: «Отомстим кровожадным вампирам! Смерть угнетателям! Смерть кровопийцам! Да здравствует свобода!» Потом один из матросов добавил: «Один за всех — все за одного». Этот лозунг безымянного потемкинца передавали из уст в уста. Для тысяч матросов, сознание и чувство которых было потрясено, он становился священным заветом.

Многие матросы из рассказов и листовок уже знали, что такое социал-демократическая партия. Далеко не всем очаковцам было известно о революционных делах машиниста Саши Гладкова, но этого крепыша с энергичным, веснушчатым лицом и живыми черными глазами уже прозвали «Сашей-бунтарем».

Сын рабочего, Александр Григорьевич Гладков еще мальчиком начал работать у слесарного станка. Отец его интересовался революционной литературой и давал сыну читать запрещенные книжки. А когда Гладков стал машинистом на «Очакове», его командировали в Сормово для приемки машин корабля. Тут он вступил в социал-демократическую партию. Сормовский комитет был большевистским.

Разговаривая с матросами, Саша Гладков умел осторожно, но недвусмысленно намекнуть, что накапливаются силы для освобождения народа от тирании царя. И матросы начинали верить в эту силу, находя в карманах своих бушлатов листовки большевистской партии, наблюдая, как смелеют товарищи и озлобляется растерянное начальство.

Связанные с революционерами матросы знали, что существует Центральный флотский комитет РСДРП — «матросская Централка». Кто входил туда, где комитет собирался — хранилось под величайшим секретом, и даже на «Очакове» никто не подозревал, что машинист Гладков, который так редко сходил на берег, встречается в лесу за инкерманской дорогой с другими членами неуловимой, грозной «Централки».

Гораздо больше говорили о «товарище Михаиле» — матросе, кажется, с броненосца «Екатерина II». Михаил появлялся то на корабле, то в экипаже, то на массовке в Инкермане, и его пламенные речи зажигали огонь надежды и отвагу в сердцах матросов и рабочих.

Когда Василий Карнаухов закончил радостный рассказ о встрече с лейтенантом Шмидтом, все вдруг заметили, как мрачен Саша Гладков.

— Братцы, — сказал он, справившись с волнением, — товарища Михаила больше нет. На днях его расстреляли. На рассвете, между Константиновской и Михайловской батареей.

И он рассказал о том, что еще несколько дней назад было строжайшей тайной. Товарищ Михаил — это матрос Александр Петров, социал-демократ, большевик, член «Централки».

Выросший в семье революционера, Александр Петров восемнадцати лет вступил в социал-демократическую организацию города Владимира. Во флот он пришел уже испытанным большевиком, хорошо знакомым с ленинской «Искрой». Это он составил листовку «Требования матросов «Екатерины II», изданную севастопольским комитетом РСДРП и распространявшуюся на всех кораблях, в том числе на «Очакове».

Сокращение срока службы во флоте, точное определение рабочего дня матроса, назначение достаточного жалованья, обеспечение при несчастных случаях и болезни, контроль над средствами, отпускаемыми на питание матросам, покупка продуктов самими матросами — вот основные требования Петрова и его товарищей. Требования были элементарные, но они отражали тяжелую жизнь матроса-рабочего, обкрадываемого бесчисленными интендантами и подрядчиками. На кораблях эта листовка вызвала бурю восторга.

Чухнин ответил тем, что подозрительных матросов стали списывать с кораблей. Списали и Петрова, который оказался на учебном судне «Прут».

«Матросская Централка» готовила единое, согласованное выступление команд если не всех судов эскадры, то по крайней мере основных. Внезапное восстание на «Потемкине» нарушило эти, планы. Отсутствие связи между революционно настроенными командами судов, которые командование намеренно разъединяло, посылая в разные концы Черного моря, привело к тому, что восстание на «Пруте» тоже оказалось изолированным.

Руководил восстанием Петров. Он не допустил расправы с офицерами, а когда увидел, что кровопролитие бесполезно, освободил арестованных и позволил увести судно, окруженное миноносцами. Офицеры обещали прутовцам предать забвению случившееся. Даже Чухнин, опасаясь осложнений, согласился с ними.

Но тот аппарат тупоумия и жестокости, который находился в Петербурге, решил иначе. Сорок два матроса с «Прута» были отданы под суд. Заседания суда происходили за городом, в глухой Киленбухте. С берега всю местность на расстоянии версты от бухты оцепил батальон солдат — матросам не доверяли. Вход в бухту охранялся двумя миноносцами. Судей из зала суда доставляли на Графскую пристань тоже под охраной миноносцев.

Петров взял всю ответственность на себя и не просил пощады. Прокурор уговаривал его назвать других участников «Централки», обещая за это помилование. Петров отказался. Его и трех товарищей приговорили к расстрелу.

Как рассказывал потом защитник, товарищ Михаил мало думал о предстоящей казни; его больше интересовало, какой отзвук нашло в стране потемкинское восстание.

Защитники послали кассационную жалобу, просили отменить смертную казнь. Ведь даже по царским законам подсудимые не нанесли существенного ущерба ни судну, ни его командованию.

Но тот самый Чухнин, который совсем недавно обещал оставить случившееся без последствий, теперь, когда дело дошло до царя, своим твердым писарским почерком написал: «Жалобу и протест отвергаю, приговор конфирмую. Казнь привести в исполнение немедленно. Чухнин».

— А расстреливали вот здесь… — Гладков показал в сторону Константиновской батареи, которую было хорошо видно с палубы «Очакова». — И еще товарищ Петров успел крикнуть перед смертью: «Вместо нас встанут тысячи!»

— У-ух… — простонал Антоненко, потер кулаками глаза и стал тяжело подниматься по крутому трапу.