Глава XIII
Муки совести. – Опять Секлетея. – На репетиции. – Друг. – Дверь приоткрывается
Что-то таинственное происходило в пансионе на следующее утро. Входная дверь постоянно хлопала. Мальчишку Сеньку, дежурившего в черных сенях и на кухне для посылок Секлетеи, то и дело усылали куда-то. Какой-то незнакомый господин в сопровождении матушки прошел в комнату Уленьки и оставался там долго-долго, часа два.
Девочки едва-едва сидели на уроках, которые уже начались у них со второго дня нового года, и поминутно поглядывали на дверь. Масса странностей поражала их в это утро: и беготня, и суетня по пансиону, и таинственное шушукание в коридоре, и то, что вместо обычно дежурившей во время уроков Уленьки в классной сидела сестра Агния.
– Что бы это значило? – недоумевали монастырки.
Их любопытство было подожжено.
И вот все разрешилось неожиданно и странно.
– Уленька при смерти! Уленька умирает! – объявила сестра Агния девочкам в то время, когда они, одетые по-праздничному, чинно сидели в спальне, ожидая экипажей от княгини, так как в то утро их должны были везти на репетицию спектакля в княжеский дом.
– Уленька при смерти! Уленька умирает! – словно громом небесным ошарашило девочек.
Тесной недоумевающей толпой окружили монастырки сестру Агнию.
– Что?! Как умирает?! Почему умирает? Вчера еще была здорова?! Отчего? Что случилось с Уленькой? – слышались вздрагивающие от волнения голоса.
Ее дружно ненавидели всем пансионом, эту Уленьку, ей никогда не желали добра; больше того: на ее голову призывались всевозможные несчастья. Но смерти ей никто не желал, смерти ее никто не хотел.
И детские сердца, чуткие, добрые и отзывчивые даже к врагам, забили тревогу.
– Как умирает? Неужели умирает Уленька?
– Да, дети… Ее болезнь очень опасна, очень… Воспаление мозга от внезапного, сильного испуга… Что-то случилось с Уленькой в эту ночь. Она была сильно потрясена, испугана. Ее нашли распростертою на полу без чувств… Может быть, ее умышленно напугал кто-нибудь из вас? О, как это жестоко! Господь не простит такого греха…
И с этими словами Агния поспешила в комнату больной.
Долгое молчание воцарилось в спальне.
– Умирает! – наконец первая очнулась маркиза.
– И почему бы? – тихо сорвалось с уст Раисы.
– Испугали, говорят. Но кто, кто?
И честные, прямые глаза Ольги Линсаровой оглядели проницательным взглядом подруг.
– Жестоко! – подхватила Паня Старина, – о, как жестоко!
Что-то быстро метнулось, кинулось ей на шею, и потрясенный голос прорыдал:
– Я… я виновата… в болезни Уленьки… в ее смерти быть может… Я… я… одна я… – со стонами, воплями и рыданиями срывалось с трепещущих уст Катюши Играновой, бившейся в истерическом припадке на груди Пани.
– «Мальчишка», милый, что с тобою? – обступили Игранову монастырки. О чем ты, голубушка, родная, Катя?
– Девочки… голубушки… золотенькие!.. Ох, Господи! Ужас какой!.. Не знала я, что этим кончится… Я пошутить и… и отомстить хотела Уленьке за ее доносы и передачи матушке и… и… решила ее напугать… взяла простыню и щетку половую и сорочку набила тряпьем… Вышло привидение большое, страшное… Пальцы бумагой обернула, трубочками, как когти, и к ней, к Уленьке, ночью… тихонько вошла… щетку высоко подняла… Вышло высокое чудище… Уленька испугалась, закричала… упала, а… я… я убежала… Грешница я, девицы, великая грешница, и нет мне прощенья!..
Новым приливом рыдания заключила свою исповедь Катя.
Девочки теснились вокруг Катюши, оторопелые, испуганные, не зная, чем утешить, успокоить несчастного «мальчишку». Первой заговорила маркиза.
– Не плачь, Катюша, ведь ты не хотела этого… ведь ты пошалила только, – ласково утешала она все еще истерично всхлипывающую Катю.
– Не хотела, не хотела она! – подхватили и остальные. – Не плачь! Не плачь, Катюша!
– Нет, пусть плачет! Пусть плачет, Христовы дитятки! Пусть плачет бесталанная, такие слезы покаяния угодны Господу, – неожиданно прозвучал за спинами монастырок знакомый старческий голос. – Пусть облегчит себе душу раскаянием! Плачь, дитятко! Плачь, болезное! Плачь, и над тобою смилуется Господь! И, увидя чистые слезы, Господь вернет Уленьке здоровье, а тебе душевное спокойствие!
– Секлетеюшка! Милая! – в одну минуту Катюша была в объятиях незаметно подошедшей старухи. – Я не хотела этого… Бог видит, не хотела!.. – лепетала она, давясь новыми мучительными рыданиями.
– Верю! Верю, что не хотела! – лаская морщинистой рукой прильнувшую к ней черненькую головку, шептала Секлетея, – верю, что не хотела, дитятко… Господь простит, Господь простит… Вот помолиться надо было бы за здоровье рабы Божией Иуллиании… вот хорошо бы…
Едва успела произнести эти слова Секлетея, как одиннадцать девочек опустились на колени и нестройно, разногласно, но горячо и страстно сорвалась хором молитва с молодых, горячих, трепещущих губ:
– Господи! Спаси Уленьку! Помоги Уленьке! Исцели ее, Господи! Ты милосерден, кроток и могуществен! Спаси Уленьку, Милосердный Господь!
Позади всех стояла старая Секлетея. Ее старчески слезящиеся глаза были устремлены на икону. Иссохшие от времени, дряхлые губы шептали:
– Боже! Будь милостив к сим юницам… Не ведают бо, что творят…
Когда сестра Агния вошла в спальню, чтобы оповестить детей о приезде за ними экипажей от княгини, она невольно замерла от удивления на пороге комнаты.
Старая Секлетея и одиннадцать юных монастырок горячо молились одной общей молитвой о здравии болящей рабы Божией Иуллиании.
И что-то мягкое и ласковое впервые засветилось в суровом, сухом и строгом лице монахини…
* * *
– Милочки мои! Здравствуйте! Здравствуйте, дорогие… Добро пожаловать, душечки! Да какие же они все худенькие у вас… Можно подумать, что вы их одним воздухом питаете, матушка… А это кто? Верно, новенькая? Какая красоточка! Ну, здравствуй, здравствуй, милая… А Лареньки нет? Жаль… Красавица!.. Тю-тю Ларенька! Сами виноваты, матушка… Ах, что за глаза у новенькой! Чудо! Чудо! А вот и Катюша… Милая чернушечка… И ты, серебряная головка… Великолепно, душечки!.. Все, все налицо…
Звонкий, серебристый, как колокольчик, голосок разом наполнил и огромные палаты княжеского дома, и великолепно убранную, всю застланную коврами гостиную, и дрожащие от радостного волнения сердца пансионерок.
Лишь только они переступили порог роскошно обставленной комнаты, навстречу им поднялась эта полненькая, небольшая фигурка, вся, как облаком, окутанная розовым тюлем нарядного matine, звенящая бесчисленными браслетами и брелоками.
Маленькое личико княгини сияло радостью и удовольствием. С удивительною ловкостью она одновременно тормошила и целовала пансионерок и тонко, по-светски, льстила матери Манефе и восхищенным взором обдавала Ксаню, которую видела в первый раз. Странною казалась эта веселая, нарядная, жизнерадостная молодая женщина рядом с черными, постными фигурками юных монастырок, которые, чувствуя на себе постоянно строгий взор матери Манефы, держали себя степенно, как подобает воспитанницам духовного пансиона.
Между тем княгиня, наговорившись вдоволь, вдруг порхнув на середину комнаты, крикнула:
– Чаю! Чаю! Дайте нам чаю! Я совсем забыла…
И тотчас же, поворачивая взор к двери, прибавила:
– Ах, это ты, Поль! И вы, Арбатов… Посмотрите, что за милочки… Особенно эта…
И княгиня, выйдя навстречу двум стоявшим на пороге мужчинам, зашепталась с ними, то и дело поминутно оглядываясь на Ксаню. Одного из вошедших пансионерки знали. Это был еще не старый человек, очень представительной наружности, с великолепными усами и бакенбардами. В расстегнутом сюртуке поверх ослепительно белой манишки он имел очень величественную и благородную осанку.
Это был муж княгини, важный сановник, от времени до времени, раза три-четыре в год, посещавший вместе с женою пансион и считавшийся усердным покровителем затеи матери Манефы.
Рядом с ним стоял незнакомый девочкам мужчина в наглухо застегнутом, безукоризненно сшитом сюртуке, с тщательно выбритым, без малейшего признака растительности, лицом. Это полное отсутствие на лице бороды и усов придавало ему почти мальчишеский вид. А между тем в густой каштановой шевелюре уже заметно серебрилась седина. Молодо, горячо и как-то по-детски восторженно глядели на мир его большие, чистые голубые глаза.
Эти ребяческие глаза под седеющей шевелюрой и составляли главную прелесть симпатичного и открытого лица незнакомца.
Чай был подан в гостиной.
Пансионерки, подавленные роскошью огромного княжеского дома, затерянные среди ковров, бронзы, прекрасной, дорогой мебели, нарядных гобеленов и картин, чувствовали себя неловко. Они пили чай, обжигаясь от смущения, отказывались от сладостей и мучительно краснели при каждом слове, обращенном к ним присутствующими.
Одна Ксаня казалась равнодушной и безучастной. Она привыкла уже к подобной роскоши в Розовой усадьбе, и ни гобелены, ни картины, ни серебряная сервировка за столом не могли удивлять и восхищать лесную девочку.
Едва окончили чай пансионерки, как княгиня Елизавета Алексеевна, или просто «княгиня Лиз», как ее называли ее многочисленные приятельницы, раздала пансионеркам голубые листки с мелко исписанными на них строчками. От голубых листков пахло так же хорошо, как и от самой княгини: теми же крепкими, несколько приторными духами. На голубых листках были написаны роли тех крошечных сценок из священного писания, которые сочиняла сама княгиня Лиз и которые разыгрывались ежегодно пансионерками на большом вечере с елкой в доме княгини-попечительницы.
Княгиня Лиз была не прочь поставить что-либо и светское, но мать Манефа энергично воспротивилась этому:
– Господь с вами, благодетельница, и так уж у них головы Бог весть чем набиты, и так уж грешим мы: на елке да на игрищах у вас после Крещения забавлялись… Светских пьес не надо, не прогневитесь, ваше сиятельство!
И княгиня нехотя уступила Манефе.
Хотя отрывки, выбранные княгиней из священного писания и облеченные в драматические этюды, были совсем коротенькие вещицы, но каждая из пансионерок могла проявить в них способность к читке и декламации. На выучку же роли потребовалось не более часа.
– Ну, не будем терять драгоценного времени, – снова зазвенел серебристый голосок княгини, когда девочки, подучив тексты, написанные на голубых листках, скромно объявили, что они готовы.
– Пройдем в залу.
Розовый тюль и смеющееся, жизнерадостное личико княгини мелькнули впереди. За ним потянулись скромные черненькие фигурки.
Часть большой залы была отделена сценой. Богато разукрашенная занавесь падала до низу тяжелыми бархатными складками.
На сцене девочек уже ждал тот самый бритый, ясноглазый, как ребенок, человек, который пришел вместе с князем.
– Ну-с, милые мои девицы, не робеть, говорить ясно и четко! – произнес он весело и громко красивым, в душу вливающимся голосом, ласково окидывая поочередно пансионерок добрым, подбодряющим взглядом. – Кто чего не поймет, говорите сразу, потом поздно будет… У нас только одна репетиция, спектакль через два дня. Прошу это помнить.
– Сергей Сергеевич, нельзя ли еще одну репетичку, малюсенькую… зазвенел молящими нотками голосок княгини.
– Княгинюшка, матушка, нельзя… Ведь в вечер нашего спектакля я уезжаю, а дел у меня еще пропасть всяких!.. Вы знаете, княгиня, путь мне большой предстоит.
– Знаю! Знаю! Вы, милый Арбатов, зря не откажете! – засмеялась княгиня.
Арбатов?
Где слышала Ксаня это имя?
И девочка мучительно напрягала мысль, чтобы припомнить.
– Ах, да!
Арбатов – это тот знаменитый, большой актер из городского театра, про которого не раз говорили за столом у графов Хвалынских и которым так восторгался Виктор. И не один только Виктор: по его словам, Арбатова считали крупною величиною, о нем все говорили с восторгом. Ему подражали. Ему завидовали.
«Что за молодчинища этот Арбатов! Играет, как дьявол!» – не раз говорил Виктор, отдававший свои последние карманные деньги за место в театре, чтобы только видеть и слышать этого самого Арбатова.
Так вот он каков – Арбатов, тот человек, который умеет заставлять смеяться и плакать других людей, тот, который веселого, насмешливого, сильного Виктора зачаровывал своею игрою! Так вот он каков, «светило сцены»!
Ксаня впилась глазами в лицо Арбатова и не отрывала от него взора.
Но куда же и зачем он уезжает?
И вдруг снова вспомнила Ксаня речи того же Виктора. Арбатов – не только актер, но и выдающийся режиссер – решил сам стать во главе театра и уехать в маленький южный город, где у него уже набрана своя труппа. С этой труппой он решил совершить артистическое турне по всей России.
«Светило сцены» между тем бегало и суетилось на подмостках, устанавливая группы.
– Не так! Не так! – усиленно жестикулировал он перед лицом Ольги Линсаровой, которая никак не могла изобразить жену Лота, превратившуюся в соляной столб.
Ужас, охвативший оглянувшуюся на гибель Содома и Гоморры женщину и тем обрекшую себя на смерть окаменения, никак не выходил у Ольги. Она вскидывала руки и страшно выпучивала глаза; выходило гадко и смешно. Арбатов наконец рассердился.
– Нет, так нельзя! – безнадежно развел он руками, обегая присутствующих разочарованным взглядом. – М-lle Линсарова решительно не годится в жены Лоту, – и взгляд его при этих словах встретился с черными угрюмыми глазами Ксани.
– Ага, идея! – блеснув внезапно своим красивым, выразительным взором, произнес он. – Попробуйте вы, мадемуазель, заменить вашу подругу.
Ксаня покорно поднялась со своего места и взошла на подмостки. Ольга Линсарова охотно передала ей свой листок, так как сама сознавала, что для трагической роли жены Лота она не годится.
Ксаня заняла место Ольги. Зная уже содержание, Ксаня в несколько минут освоилась с ролью.
Красивая, сильная, порывистая, с широкими движениями, рожденными вольной лесной пеленою, она сразу оказалась прекрасною женою Лота.
А когда ее густой, низкий грудной голос произнес дрогнувшим от смущения звуком первые слова сцены: «О, Лот, я чувствую, что гибель там, за нами», Арбатов подпрыгнул от восторга.
– Вот это я понимаю! Продолжайте, продолжайте, детка! Хорошо!
Черные цыганские глаза Ксани блеснули.
– «Содом и Гоморра гибнут, и тысячи грешников гибнут вместе с ними!.. – продолжала Ксаня. – Ты слышишь, Лот, как рушатся дома!»
– Браво! Браво! – зааплодировал Арбатов.
Артистический инстинкт актера подсказал ему, что перед ним недюжинное дарование. Голубые детские глаза Арбатова искрились. Душа наполнялась восторгом.
– Браво! Браво! Продолжайте, черноокая фея!
Юлия Мирская, игравшая Лота, прочла между тем:
– «Жена, берегись смотреть назад… Ангел предупредил меня, что Господь строго запретил это…»
– «О, Лот!.. Душа моя трепещет!.. Я чую, что кто-то гонится за нами… Сера и дым слепят мне очи… А там, сзади, гибнут друзья наши! Я никогда не увижу их больше, Лот!»
– «Берегись, жена, берегись оглянуться! Пламень и пепел сожгут тебя!»
– «Один лишь взгляд, Лот!.. Один-единственный взгляд!..»
«Берегись, мать! Берегись!» – взывали Раечка и Катюша, которые должны были изображать дочерей Лота.
– «Не могу! Не могу! Я должна увидеть гибель тех, что остались за нами! Я должна увидеть наш дом!» – почти в голос выкрикнула Ксаня, сверкая пылающими глазами, оглянулась и – с беззвучным криком, замершим на устах, застыла с широко раскрытым взором, изобразившим трагический ужас, ужас гибели и смерти.
Прошла минута, другая, третья… Никто не двигался в огромной зале, никто не говорил. Пансионерки замерли, изумленные, потрясенные.
– Да ведь это актриса, настоящая, готовая актриса! – произнес где-то рядом у уха Ксани громкий голос и после маленькой паузы добавил: – Откуда вы раздобыли эту прелесть, мать Манефа?
Ксаня не слышала, что отвечала монахиня, не слышала, что творилось на сцене, не слышала, как маленькая Соболева трогательно прочла слова Иосифа, проданного в рабство, как дочь фараона, в лице Пани Стариной, произнесла монолог над корзиной с малюткой Моисеем, или, вернее, попросту, над огромной куклой из папье-маше. Она опомнилась лишь тогда, когда кто-то взял ее руку и усадил подле, а сильный и вместе с тем нежный голос произнес где-то близко-близко от нее:
– Матушка Манефа, и вы, княгиня, ручаюсь вам, что эта барышня будет украшением ваших представлений. Только она еще не тверда в тексте, и в то время, как прочие играли у вас уже в прошлые годы, сия девица выступает впервые… Такому огромному самородку-таланту должна быть придана надлежащая оправа, а посему я хочу подготовить барышню и заняться с нею часика два. Потом мы ее отошлем в пансион с горничной княгини… А пока, если позволите, оставим ее здесь.
– Отлично! Отлично! – защебетала княгиня, увлекая мать Манефу и пансионерок в столовую, где был сервирован холодный завтрак. – Не надо им мешать! Не надо… Ну, поздравляю вас, матушка, у вашей духовной дочери недюжинный артистический талант! – обратилась она, вся сияя, к начальнице-монахине.
– Талантом единым должны обладать мои дочери, – произнесла с суровым, бесстрастным лицом Манефа: – к молитве Господней, к радению перед Богом Милостивым, к посту и покаянию должно им иметь талант!
– А… а, вы все про то… – защебетала княгиня, – но она, эта новенькая, такая прелесть, такая красавица!
– Красота земная – тлен, – произнесли сурово сухие губы матушки, и, чтобы чем-нибудь смягчить эту суровость. Манефа пожала своей холодной, сухой рукой маленькую, пухлую ручку княгини. – Не следовало бы, в сущности, допускать все эти представления, и только ради вас, матушка-благодетельница, ваше сиятельство, ради вас допускаю девочек тешиться светскими забавами… Только ради вас, благодетельница наша, заключила она. – Спасибо! Спасибо, милая, – звенел, переливался щебечущий, серебристый голосок княгини. Радостью сияли ее яркие смеющиеся глазки. А в белой зале в это время на подмостках наскоро сколоченной сцены звенел другой голос, срываясь от внутренней дрожи волнения.
– Слушайте! Где вы играли раньше?
– Нигде!
– Не может быть!
Голос прозвучал гневом. Добрые детские глаза Арбатова строго блеснули на Ксаню.
– Неужели? – поправился он более мягким тоном, видя, как вспыхнули живым негодованием глаза девочки. – А я был твердо уверен, что вы уже играли… Вы знаете все приемы актрисы и замечательно владеете вашим голосом.
– Никогда… Никогда я не играла, – тоскливо, под впечатлением его недоверия, произнесла Ксаня.
– Детка моя, слушайте… Вы видите, я гожусь вам в отцы… У меня у самого была бы такая дочурка, если бы Бог не отнял ее от меня… Клянусь вам ею, моей покойной крошкой, что вы талант. Вы такой талант, моя детка, какого я не видывал до этих пор, и не только я; не видали ни эти стены, ни наш город, ни даже столичный театр… Это вы доказали только что исполненною вами сценою… Да, да!.. И если правда, что вы до сих пор действительно никогда не играли, никогда не выступали на сцене, то вы какой-то совершенно исключительный талант! Я много видел на своем веку начинающих артистов и артисток и говорю это на основании многолетнего опыта… Под этой черной ряской горит неугасимый и яркий светоч искусства…
Голос Арбатова поднялся, вырос и звучал теперь вдохновенными, горячими, за душу хватающими нотами.
– Конечно, вам надо еще много поработать над собою, надо постигнуть все тайны сценического искусства, ибо в искусстве, как и в жизни, без ученья нет уменья… Но я глубоко уверен, что раз вы поработаете над собою, из вас выйдет большая, знаменитая артистка…
Смутно лишь понимала Ксаня, что это значит «быть актрисой, артисткой», никогда ей в голову не приходило, что она когда-нибудь будет выступать на сцене. И слова Арбатова произвели на нее огромное впечатление.
Точно что-то ударяло молотами в голову Ксани и откликалось в сердце. И сердце это росло и желание росло тоже, – желание быть свободной и гордой и не зависеть от черных монахинь, от матери Манефы или от игуменьи чужого, неведомого ей монастыря.
Лицо Ксани пылало, глаза горели… Ее собеседник волновался не менее ее. Он давно мечтал о новом, свежем, молодом таланте, который мог бы украсить составленную им труппу, давно искал такой талант – и вдруг неожиданно перед ним предстала молодая девушка, которая без малейшей подготовки и школы провела сцену так, что многие опытные актрисы могли бы ей позавидовать. И даже внешность этой девушки такова, как будто сама судьба предназначила ее в актрисы: лицо прекрасное, юное и полное какой-то невыраженной трагической тайны, огневые глаза с горячим взглядом, удивительно красивые, энергичные жесты и движения и, вдобавок ко всему, низкий и прекрасный голос настоящей актрисы!..
«Откуда, откуда у этой девушки, воспитанницы монастырского пансиона в провинции, вдруг такое очевидное артистическое дарование? Откуда у нее эти плавные, изящные жесты, это умение держать себя на сцене, этот задушевный, чудный голос и способность владеть им? Откуда все это? Откуда?» – думал Арбатов.
– Кто вы, детка? – наклоняясь к ней, спросил он. – Кто вы, кто ваша мать… ваш отец?
– Я… я ничья… – произнесла Ксаня, – лесная!.. Мама, должно быть, умерла… Я ее почти не знаю… Приемный отец уехал… тетя и Василий, названый брат, умерли тоже… Я жила в лесу, была в усадьбе у графов, теперь в пансионе у матушки… Я лесная…
– Лесная! Это звучит гордо и красиво! Лесная! Дитя из леса! – восторженно произнес Арбатов. – Лесная – как фея Раутенделейн из дивной гауптмановской сказки… Странно, я давно-давно ищу эту фею, то есть не фею, а актрису, которая сумела бы изобразить фею Раутенделейн!.. Но – увы! – мне не удалось найти такую…
Тут Арбатов своими большими, горячими руками схватил похолодевшие руки Ксани.
– Детка, у меня явилась мысль: не хотите ли вы посвятить себя сцене, искусству, театру, стать актрисой?.. В вас горит талант, настоящий актерский талант… Я это чувствую, я это вижу… Нескольких фраз, которые вы произнесли, нескольких жестов, которые вы сделали, достаточно, чтобы признать, что вы уже актриса… Я сочту за великую честь и за великую заслугу перед искусством – стать вашим руководителем, вашим учителем… Слушайте, детка: доверьтесь старому, опытному актеру, искренно любящему театр, – продолжал Арбатов, волнуясь все больше и больше, – поезжайте с моей труппой… Первая пьеса, которую я поставлю в моем театре, будет чудный «Потонувший колокол» Гауптмана, и вы выступите в нем феей Раутенделейн. В вашем успехе я заранее уверен… Да! да!.. Я надеюсь вас подготовить быстро, скоро… Вы будете великолепной феей Раутенделейн!.. Ведь вы как будто созданы для роли лесной феи!..
Ксаня была как во сне. Нежный, отечески ласковый голос говорил ей такие заманчивые, такие светлые речи, что от них приятно кружилась голова, и сердце билось каким-то странным, неиспытанным, острым желанием вырваться на свободу, доказать, что у нее действительно талант.
Фея… лесная сказка… о, как это все сродни ей, Ксане, одинокой лесной девочке, которую зовет на новое поприще этот добрый, с детскими глазами и серебряными нитями в волосах, ласковый человек.
И в то же время глухой внутренний голос шептал ей:
«А твое обещание! А монашеский клобук? А слово, данное Манефе?.. Нет! Тысячу раз нет! Ты не должна быть обманщицей, лесовичка!»
Она поднялась со своего стула, гордая, суровая, и заговорила, задыхаясь от волнения:
– Нет… не поеду с вами!.. Не хочу… У меня другое… Я поступаю в монастырь…
– В монастырь? Вы, детка, вы – в монастырь? Побойтесь Бога! С вашей молодостью, с вашим талантом!.. Дитя! Кто внушил вам эту мысль? Это преступление против себя, против своей юности!.. Слушайте, детка, я не менее религиозен, нежели вы, должно быть. Я умею верить, я умею молиться… Чтобы угодить Богу, чтобы любить и познавать Его, не надо запираться в тесную келию от всего мира… Во всяком случае, тот, кто своим талантом может доставить высокое художественное наслаждение людям, тот, кому от Бога дана возможность заставить толпу волноваться, плакать, смеяться, тот, кто в состоянии привлечь внимание слушателя и показать ему жизнь, как она есть, тот, по-моему, не имеет права прятаться за монастырские стены и совершает грех, зарывая свой талант… Конечно, людям, которые смотрят на театр, как на пустую забаву, которые не признают великого значения искусства, мои слова покажутся ересью. Но тот, кто умеет ценить сцену, кто понимает ее значение, тот признает, что я прав… Не знаю, детка, поймете ли вы эти слова старого, опытного и преданного искусству актера – потому что вы еще слишком молоды, вы не знаете жизни… Поверьте одному: у вас талант воспользуйтесь случаем развить его, показать его… Сама судьба предназначила вам быть артисткой, и вы должны, вы обязаны посвятить себя искусству, сцене… Детка, я многих из тех девиц, которые увлекаются театром, не обладая никакими задатками таланта, отговаривал и отговорил посвятить себя сцене, зная, что их ждет там вместо славы одно разочарование… Но вас, напротив, я хотел бы убедить поступить на сцену, потому что я ясно вижу – вы созданы для театра… Доверьтесь же мне, как отцу и другу, поезжайте с моей труппой… Вы настоящая маленькая лесная фея Раутенделейн, из которой я сделаю великую актрису…
Арбатов встал и поглядел в глаза Ксане, ожидая от нее ответа.
– Нет!.. я не могу!.. я не поеду!.. – тихо ответила Ксаня. – Я дала обещание…
– Я не верю… это не может быть, – волновался Арбатов, – это обещание у вас вырвано, вероятно, силою… О, я знаю вашу мать Манефу, знаю ее проделки!.. Детка моя, – продолжал он нежно, – поймите вы, что это положительно грех не использовать своего таланта… Нет, нет, вы должны согласиться ехать со мною, чтобы яркой звездой засиять на русской сцене! Да, феей Раутенделейн появитесь вы в первый раз на подмостках и этой чудною лесною сказкой ознаменуете ваш дебют сначала в маленькой труппе провинциального городка, а оттуда – кто знает – быть может, впоследствии засияете яркою звездою на всю Россию, на всю Европу, весь мир…
– Нет!.. нет!.. Оставьте меня!.. Не уговаривайте меня!.. – вся дрожа, отвечала Ксаня. – Я не могу… я дала обещание… я должна… я…
Она не окончила своей фразы.
В дверях показалось розовое облако тюля, и княгиня Лиз, смеясь и звеня своими браслетами, обняла Ксаню.
– Прелесть моя, за тобой прислали! Я бы охотно оставила тебя у себя, но… боюсь матушкиного гнева!
И, сделав испуганное лицо, княгиня расхохоталась раскатисто и звонко.
Ксаня отвесила по низкому монашескому поклону ей и Арбатову и быстро поспешила из залы.
– Не правда ли, прелесть? – блеснув глазами ей вслед, спросила княгиня.
– Она настоящая фея Раутенделейн! – восторженно произнес тот.
– Кто? – не поняла княгиня.
– Фея Раутенделейн из гауптмановской сказки «Потонувший колокол». Маленькая лесная нимфа, ушедшая к людям из темного леса разделять их судьбу…
– Вы правы, назвав ее так, Арбатов! Ее история – это нечто удивительное!
И, присев на стул подле Арбатова, княгиня Лиз тут же, на подмостках сцены, рассказала ему всю историю Ксани-лесовички в том виде, как она ее узнала от матушки Манефы.