Стояла весна: время луж, насморков и любви.
Вот только погода подкачала. Такую погоду терпеть не могут отпускники. Понять их нетрудно. Вроде и тепло, даже иногда жарковато, и листья на тополях новенькие, аппетитные — хоть сейчас в салат кроши, — а все не то.
Главного, главного нету — солнца! Оно расползлось за облаками, бледное и неровное, как желток второпях приготовленной глазуньи. Загорать нельзя, а для грибов не сезон. Поэтому отпускники решительно не знают, куда себя девать. Именно в такую пору администрация домов отдыха гораздо чаще, чем обычно, рассылает по отделам кадров обстоятельные «телеги» о нарушениях режима, амурных похождениях и других антиобщественных поступках помирающих со скуки отдыхающих.
Зато в городе чудесно в это время. По ночам идут тихие дожди, лечат бессонницу нервным горожанам. К утру на асфальте собираются мелкие теплые лужицы. Не положить в такую лужу спичку и не понаблюдать, как она медленно поворачивается вокруг себя, чуть продавив поверхность, — для городского ребенка означает прожить день даром. Мамы даже и не пытаются оттащить своих замурзанных чад от таких лужищ…
Это время наступает в моем городе в конце мая.
Я бродил по улицам, глазел по сторонам, отходил душой и не заметил, как наступил вечер. Уже начинало темнеть, когда ноги занесли меня в Петровский переулок.
Среди моих друзей это место было знаменито по двум обстоятельствам. Во-первых, именно здесь, на углу, находилась известная кофейная «Сверчок», которой командовал азербайджанец Измаил, милейший пожилой человек с внешностью закоренелого мафиози. «Сверчок» славился отменным кофе и фирменными эклерами величиной с мизинец. Во-вторых (а может, и во-первых, кому как нравится), рядом, через дорогу, в старинном и некогда влиятельном монастыре, заложенным еще теткой Дмитрия Донского, располагался литературный музей им. Положительного героя, где никто никогда не бывал. Так уж повелось, что проходя мимо низенькой медной двери с надписью «Литмузей. Вход свободный», кто-нибудь из наших непременно замечал:
— А, кстати, не худо бы заглянуть сюда на днях. Говорят, там личные вещи классиков, портреты и все такое…
— Непременно! — горячо подхватывали остальные. — Сейчас выпьем в «Сверчке» по чашечке — и сюда. В конце концов это просто стыдно!
После этого вся компания просиживала в «Сверчке» до полуночи, слушая обстоятельные рассказы Измаила о том, отчего нынешний кофе в подметки не годится тому, что бывал раньше.
Я не знаю, почему так происходит. Быть может, людей сбивает с толку табличка «Вход свободный». Народ у нас искусство любит, это доказано прессой. Во всяком случае на импортные выставки типа «Звучащая живопись Южной Венеры» попасть невозможно, хотя билеты кусаются весьма ощутимо. Вообще, я давно заметил: чем дороже входные билеты, тем больше народу во что бы то ни стало желает прорваться внутрь. Тут есть какая-то странная закономерность.
Как бы то ни было, я решил отметить первый день отпуска чем-нибудь необычным, пусть даже экстравагантным (тем более, что отпускных денег я еще не получал). Поколебавшись напоследок, не заглянуть ли предварительно в «Сверчок», я пересек улицу и направился к дверям музея. Сегодня так и так был день решительных поступков.
К удивлению, привычного объявления на дверях не оказалось. Более того, массивная кованая дверь, видевшая на своем веку всех шестерых Иванов и трех Петров (в том числе Грозного и Великого) была свежеокрашена в гигиенический тускло-коричневый цвет.
Чудес на свете много! Два-три мазка малярной кистью и нету больше редкостного изделия древних кузнецов. А являет себя миру невзрачная скучная дверка, ведущая, с первого взгляда, в подсобку какой-нибудь там тарной базы и скрывающая за собой каморку с метлами, лопатами и парой мятых ржавых тазов. Всего-то и нужно для чудесного преображения каких-то полведра простой казенной краски.
Мы любим вмешиваться решительно во все на свете, если, конечно, это нам ничем не грозит. Подивившись мании перекрашивать старинные монастыри и колокольни в тоскливые индустриальные цвета, я ухватился за ручку — и тут же понял, что производственную эстетику наводили буквально вчера. Кажется, на своих ладонях я унес всю краску, доставшуюся кованой ручке, и она вновь засветилась благородными медными тонами.
Теперь и вовсе терять было нечего. Дверь приоткрылась, и я вступил под своды музея им. Положительного героя, держа руки нарастопырку, как хирург или же как участник торжественного собрания, приготовившийся к бурным одобрительным аплодисментам.
Скажу сразу: ничего мало-мальски литературного я в вестибюле не обнаружил. Бросилась в глаза бочка с цементом, наполовину опорожненная, носилки со следами раствора, а поотдаль стоял заляпанный стул, на сиденье коего (на газетке) лежали скелетик рыбки и надкусанный помидор.
— Эй! — крикнул я гулко. — Есть тут кто? Ремонт, что ли, у вас?
Никто не ответил мне. Пахло чем-то едким, строительным. Над дверью в конце вестибюля под самым потолком сидел в драной пыльной паутине средних размеров крестовик и злобно взирал сверху на ремонтные безобразия.
— Хозяева есть? — спросил я паука.
Паук немедленно перебрался в щель между кусками облупившейся штукатурки и не удостоил меня ответом, выразив тем самым глубокое презрение ко всем желающим на ночь глядя приобщиться к истории прозы, поэзии и драматургии.
Разумеется, проще всего было поворотить оглобли в «Сверчок». Но движимый любопытством (а также желанием где-нибудь помыть руки) я локтем открыл следующую дверь и вошел в просторный зал, опять же с овальным низеньким потолком, узенькими окошками и кирпичными нештукатуренными стеками.
Ремонт, как видно, еще не коснулся этого помещения, бывшего много веков назад то ли общей спальней, то ли трапезной, где после дневных трудов собирались монахи (монаси) и в благочестивом молчании проворно хлебали щи с монастырской капустой.
Посреди на каменном полу стоял небольшой вскрытый ящик с гвоздями, а сверху — молоток. На этом обстановка трапезной полностью исчерпывалась.
Я было уже приготовился покинуть негостеприимные палаты, но, скосив глаза вправо, заметил на стене портрет. Из толстых резных рам пронзительно взирал на меня худощавый мужчина лет пятидесяти, чрезвычайно строгого и насупленного вида. Глаза его были устремлены на мои заляпанные ладони и, казалось, говорили: «И где ж это, братец, тебя так угораздило? Экий ты пакостник!»
Я проворно спрятал руки за спину и наклонился поближе, пытаясь разобрать подпись под портретом и год создания. В это время сзади кашлянули. Я живо обернулся и увидел очень маленького кругленького старичка, восседающего на табуретке слева от входной двери, в тени. Старичок смотрел на меня всепонимающими глазами и молчал. Молчал и я.
В конце концов это показалось неудобным.
— Державин? — уважительно спросил я, кашлянув, и покивал на портрет.
Всепонимающий старичок удивился до чрезвычайности.
— Извините, как вы сказали?..
— Да вот, портрет, говорю… Державина, да?
Миниатюрный старичок с завидной энергией сорвался с табуретки, подбежал к портрету и внимательно его осмотрел. Затем обернулся и уставился на меня с укоризной. Для этого ему пришлось задрать голову до невозможности.
— Простите, — сконфуженно пробормотал я. — Давно как-то не видал портретов писателей. В школе-то я все больше по физике да по матема…
От возмущения на лысой голове старичка взвился дыбом последний реденький локон.
— Это Краснопевцев, — произнес он внушительно. — Иван Дмитриевич Краснопевцев собственной персоной! Что вы, батюшка!
— А, — сказал я, мучительно напрягая память. — Как же. Это же Краснопевцев! То-то я смотрю…
Старичок совершенно удовлетворился моим раскаянием, но тут же насторожился и спросил с беспокойством:
— А у вас паспорт с собой?
Мне стало не по себе.
Дело в том, что последние паспорта отменили лет двадцать тому назад. Каждый взрослый человек носит с собой небольшую пластиковую карточку с закодированной информацией, да и то скорее всего эта штука доживает последние дни.
— А в чем, э-э-э, собственно…
Тут старичок заметил мои выпачканные в краске руки, охнул и потащил за собой.
— Сюда, сюда… — приговаривал он, проводя меня сперва через анфиладу низких совершенно пустых комнат, затем по винтовой металлической лестнице с прихотливыми ступеньками, затем опять через комнаты. — Сейчас, сейчас… У меня есть все, что вам необходимо…
Через несколько минут, с трудом оттерев руки растворителем и два раза тщательно вымыв земляничным мылом, чтобы отбить неистребимый ремонтный запах, я сидел напротив моего спасителя в тихом закутке где-то под самой крышей и пил чай. Чай был из самовара.
Старичок как-то сразу увлекся и поведал мне юмористическую историю о том, как в шестилетнем возрасте он на спор залез с головой в бочку с зеленой краской, и что из этого получилось. По его словам, через час в радиусе не менее двухсот метров не осталось ни одной неиспачканной вещи, человека или капитального строения. Сам шестилетний старичок оставался частично зеленым еще два месяца и его даже возили в Москву советоваться со специалистами.
Был он домашний, уютный и такой говорливый, что я отмякал душой с каждой минутой.
Воспользовавшись паузой, пока хозяин сосредоточенно накладывал мне на блюдечко вишневое варенье, я поинтересовался:
— А где же, уважаемый Петр Евсеевич, все ваши экспонаты?
— Какие-такие экспонаты? — отозвался Петр Евсеевич. — Нету у меня, милый, никаких экспонатов.
— Ну как же! Вот мне говорили… Портреты писателей, рукописи, личные вещи… Вы ведь директор музея, не так ли?
Никогда в жизни я не видел, чтобы люди из розовых с такой быстротой становились желтыми от возмущения и досады. Петр Евсеевич выпал из кресла, выбежал на середину комнаты и в дальнейшем повел себя в лучших традициях старинных провинциальных трагиков. А именно: надулся, втянул голову в плечи и, потрясая в воздухе кулачками, сдавленным фальцетом грозно прокричал такой монолог:
— Никогда, о никогда Петр Симареев не опускался до жалких административных низин! Я — Хранитель! Слышите вы, жалкие пигмеи? Хранитель Бюро проката, основанного великим Краснопевцевым семь десятилетий назад!
В сочетании с мизерным росточком такие театральные эффекты должны были крепко действовать на свеженького человека. Я отхлебнул из чашечки душистого чаю и изобразил на лице величайшее внимание и почтительность.
— Именно ему, великому Краснопевцеву, — продолжал декламировать старичок, раскачиваясь коротеньким корпусом, — принадлежит эпохальное открытие: человечество и каждый его представитель имеют право и обязаны брать на прокат все! О, это была величайшая мысль!..
— Да вы, батюшка, варенье-то, варенье кладите, оно без косточек, добавил он вдруг обыкновенным голосом и тут же со свистом потянул в себя воздух, готовясь продолжить монолог.
Воспользовавшись секундной паузой, я быстро спросил:
— Петр Евсеич, а музей куда делся?
Хранитель по инерции еще немного помахал кулачками, затем окончательно вышел из образа, выпустил набранный воздух и присел за стол.
— А что музей? — сказал он буднично. — С музеем нормально. Перевели его в другое здание.
— Это куда же?
— А вот тут, напротив.
— Напротив? Так ведь там «Сверчок»!
— Вот в «Сверчок» и перевели. В конце прошлого века там постоянно бывал Панкреатидов. Слыхали о таком?
О Василии Панкреатидове я, конечно, слыхал. Великий мастер пера. Дважды лауреат. Читать, правда, не доводилось. Но я всегда доверял нашей критике.
— Теперь на входе там Достоевский висит, — продолжал хранитель, прихлебывая чай, — а на выходе — Панкреатидов. Ну, а тут мы устраиваемся… Еще варенья?
Сколько живу на свете, ни разу не бывал в бюро проката. Занятное, должно быть, зрелище. Поэтому я опять кашлянул и сказал:
— Любопытно было бы взглянуть на ваше хозяйство, уважаемый хранитель.
— А давайте я вам покажу! — загорелся старичок.
— А давайте, — согласился я. — Жалким пигмеям все интересно. Тем более они в отпуску.
Мы допили чай и отправились в путешествие по монастырю.