Сад чародея

Чат Геза

НОВЕЛЛЫ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ

 

 

Черный пес

Перевод В. Федорова

1.

На залитом светом весеннего солнца дворе деревенского дома сидели двое. Один — почти старик, с седеющими волосами, красным, хотя еще моложавым лицом, второй — совсем молодой, с крохотными усиками. Несмотря на восковой цвет кожи, на щеках юноши пылал нездоровый розовый румянец чахотки. Молодой человек сильно кашлял и хрипло втягивал в себя весенний воздух — прекрасное, жизненно необходимое лекарство. Глаза юноши блестели от жара, на лбу проступил пот, ладонь он постоянно прикладывал к груди. Старик наблюдал за ним:

— У тебя уж цвет лица получше, Йошка! — сказал он. — Совсем к лету выздоровеешь.

— Не выздоровею я, отец, не думаю, — тихо ответил ему парень.

— Ну, ты не разговаривай столько, знаешь же, что доктор сказал.

Посидели они еще немного молча, потом старик снова заговорил:

— Пошли уже, что ли, Йошка, обратно в постель, хватит тебе воздухом дышать.

С большим трудом помог он юноше встать и медленно повел его в комнату. Уложил там, а сам снова вышел. Помыкался во дворе, изредка принимаясь за работу, и все тер горло, будто там застряло что-то, и тяжело, мучительно сглатывал.

2.

Юноша умер. Утром во время умывания долго схаркивал кровь, а потом снова лег в кровать. Только опустившись со смертельной усталостью на подушку, посмотрел он на отца.

— Благослови Вас Бог, отец! — произнес он шепотом. Глаза его сияли какой-то внутренней силой, пока смотрел он на отца, с болью, мольбой, отчаянием и одновременно спокойствием, после чего веки его опустились.

Старик продолжал сидеть у кровати, наблюдая за умирающим. Он расстегнул пуговицы на своей рубашке, потому что сердце его болело, будто истекая кровью, на лбу проступил холодный пот, а его здоровые колени, которые за весь день работы и не думали подгибаться, нервно тряслись. Солнечный луч скользнул на стену и на мертвенно-бледное лицо юноши.

— Йошка, Йошка! — тихо пробормотал старик плаксивым голосом, но не двинулся с места.

Носовым платком он вытер лоб. Вся жизнь вспомнилась ему сейчас. И детство, и солдатчина, и семейная жизнь, в которой появился у него один-единственный ребенок. Жена умерла в первые же полгода. С тех пор Йошку самостоятельно растил отец.

Ни дня не проводили они отдельно друг от друга. Отец брал сына с собой пахать, косить… каким живым рос ребенок!.. Потом пошел в школу, учился не то чтобы хорошо, но учитель не жаловался на него; прочитал отцу вслух не одну книгу, и вместе они почерпнули из чтения немало важных мыслей. Для отца мальчик был большой радостью, он не жалел на сына денег, одевал его в обновки, пекся о нем — а теперь юноша лежал перед ним; и днем ли, вечером ли, но всему этому придет конец…

Тряслись плечи у старика, и текли слезы по загорелому лицу, по седым усам на белую рубашку.

Он пересел к сыну на кровать и приложил ухо к его груди. Внутри что-то слабо, совсем тихо трепетало. Старик чуть ли не час прислушивался к этому трепетанию. В окно светило яркое солнце, и весенний ветер разгуливал по комнате, и слышен был радостный крик играющих снаружи детей.

Вот послышался полуденный звон колоколов. Люди на улице поснимали шапки, и услышал старик, как перестало у его сына биться сердце; юноша сделал глубокий вдох — и отлетела его душа. Поднялся старик и вытащил из кармана платок, чтобы утереть слезы с лица. После сжал бледные, покрытые смертным потом руки сына, опустил ему веки, укрыл его до подбородка, подтянув простыню. Зажег свечу и поставил ее на стул у кровати.

Взял в руки пальто, потом шапку, и медленно вышел на улицу. Никого не было на залитой солнечными лучами, пыльной деревенской улице. Окрашенные светлой краской дома купались в белизне дневного света. Старик доплелся до соседского крыльца.

— Сын мой умер, — сказал он.

3.

Уже вечерело. На кладбище не было ни души, только старик — сняв шапку, стоял он перед свежей могилой и неподвижно смотрел вдаль. Весенний ветер метался среди надгробий. Холодные сумерки опускались на кладбище.

— Йошка, — пробормотал старик. Тут он вздрогнул: о ногу его терся черный пес. Посмотрел старик на него, и пошатнулся. В коричневатых с желтизной глазах светилось то же выражение, что у Йошки, когда тот в последний раз посмотрел на отца. Морда пса чем-то похожа была на лицо юноши. Старик несмело нагнулся и ласково погладил животное. Потом опустился на землю и стал играть с ним. Это была большая овчарка с гладкой черной шерстью. Взгляд ее сиял, и старик смотрел в эти загадочные собачьи глаза. Пес сухо закашлял, совсем так же, как юноша. Потом заскулил, как от боли, но когда старик снова погладил его, замолчал.

Меж тем совсем стемнело, только светились то здесь, то там несколько деревенских окон. Свирепо носился ветер среди деревьев, и они трещали. Будто у самого ужаса не попадал зуб на зуб.

*

Никак не мог уснуть старик, как будто что-то скрипело у него в голове. Раз за разом подскакивал он с кровати и видел в темноте лицо сына, и рядом собачью морду. Четыре воспаленных глаза смотрели на старика. Наконец, они слились воедино, и видно стало только пса. Безысходность все заполняла и заполняла темную одинокую комнату старика и его страдающее сердце. Он хотел обнять этого черного пса, потому что казалось ему, что это его сын… его бедный больной сын. Умер и стал псом, и поговорить-то с отцом больше не может.

Утром следующего дня старик бродил взад-вперед по деревне. Солнце сияло на востоке, в его лучах вся деревня была как живая, люди спешили на работу.

Так плелся старик по улице, и тут подбежал к нему черный пес, радостно виляя хвостом, и молча потерся о его ногу. Посмотрел на него старик. Это был его сын; отец узнал его.

Старик позвал за собой пса. Во дворе своего дома он присел и вытащил еду, что была у него припасена. Дал псу отборного мяса, костей, еще и воды принес колодезной, и когда пес, наевшись, положил голову ему на колени, стал гладить черную шерсть. Это было тренированное, сильное животное, только иногда вырывался у него странный кашель — совсем такой же, как у юноши, пока он был еще живой. Старик смотрел псу в глаза, в эти необыкновенные звериные глаза, в которых отражалась душа его сына. И пока продолжал он гладить животное, у него самого как камень приподнимался с сердца, как будто бы и сын был еще рядом с ним.

С какого-то из соседских дворов послышался свист. Пес вскочил на ноги и бросился бежать, только у ворот оглянулся на старика, и скрылся из виду.

Дом, из которого свистели, оказался домом ростовщика. Старик изо дня в день расхаживал вдоль его забора и ждал черного пса. Он доставал из кармана кости и мясо, чтобы отдать их животному, и потом оставался еще посидеть — и был счастлив, глядя на радость пса. Только одно не нравилось старику — когда собака кашляла и чесалась.

— И он заболевает, — думал старик и все сильнее привязывался к животному. Постоянно носил ему свежую воду из колодца. Так продолжалось до осени. Семья ростовщика с неприязнью смотрела на старика за то, что он все крутился около их дома, но он по-прежнему возвращался каждый день. Точнее сказать, все свое время проводил там. Увести же пса он не смел, потому что ростовщик предупредил его однажды:

— Это мой пес, старый, слышишь?

— Слышу, слышу, — бормотал на это старик, — но ведь и мой сын…

4.

И заболел черный пес, беспрерывно теперь кашлял. Что-то грызло его изнутри. Животное слабо скулило и ело траву. Старик безуспешно пытался успокоить пса, помочь ему, но тот отказывался есть и не мог усидеть на месте и пары минут. Глаза его блестели все воспаленнее. Совсем так же, как у больного юноши. Ночами пес иногда громко и отчаянно выл.

Однажды ночью прокрался старик к дому ростовщика — пес посреди двора грыз землю, и лунный свет отражался от его черной шерсти. Ростовщик был здесь же, с ружьем.

— Застрелить его надо, — сказал он жене, смотревшей во двор из окна. Сказал, и пошел исполнять. Старику стало трудно дышать. У пса был взгляд совсем, как у его умиравшего сына. Громыхнуло ружье, и из пасти животного пошла кровь. Тело пса растянулось на земле.

Старик поспешил прочь, и седые волосы разметались у него на голове. Тень, как ужас, преследовала его по стенам домов и проселочной дороге. Заметив это, он бросился бежать еще быстрее. Белая рубашка и штаны на старике раздувались на ветру. Добежав до могилы сына на кладбище, старик так и рухнул у нее.

5.

На другой день утром дотащился он до дома. Две пары глаз, не мигая, повсюду следили за ним, и видел старик заливающую их кровь и мертвенно-бледную пустоту. В ушах у него звенел кашель и ружейный выстрел. Старик отыскал в своем доме топор.

6.

Дождавшись, когда стемнеет, он пробрался к дому ростовщика, как пробираются убийцы. Голова его не переставала кружиться, мысли свистели, как огненные пули.

— Мой сын! — воскликнул он и замахнулся топором на ростовщика. Череп треснул с одного удара.

*

Ростовщика хоронили на следующий день. Старика увезли в сумасшедший дом — там он через месяц скончался.

 

История, услышанная в кофейне

Перевод В. Федорова

Кофейню, при которой я ютился, посещали в основном люди из богемы, бесталанные, циничные, исчерпавшие запас своей фантазии, но все еще добросердечные. Все мы почти не работали, но при этом часто спорили о планах на будущее. Что сделаем, если вдруг будет много денег, и все в таком духе. За обсуждением распивался черный кофе, потом бренди, потом снова кофе. Выкуривались сигареты, и все начинали чесать языками, обсуждая писателей и художников, каких только знали, вяло и безыскусно пытаясь убедить друг друга в чем-то, но убеждения эти ни на кого не действовали.

Даже если кто-то и пытался иногда работать, остальные обступали его, осыпая советами, и работа стопорилась. В итоге все превращалось в долгий спор деятелей искусства, который через какое-то время наскучивал всем.

В этой неприхотливой праздной компании была традиция — и, пожалуй, единственная радость — рассказывать друг другу разные истории. Представить только, как художники ломали головы над тем, чтобы изложить события, совсем как писатели. Невозможно было догадаться, кто здесь говорит правду. С началом рассказа мы все со вниманием поднимали головы на рассказчика, опустошая тем временем наши бокалы с коньяком.

*

Вот как однажды началась одна из таких историй:

_____________

Лет мне тогда было около десяти.

Сидели мы как-то после обеда в столовой. Отец мой читал, мама усердно шила, младшие братья играли в одном из углов, согнувшись над чем-то, сестра наблюдала за ними, иногда присоединяясь к их игре. Вся комната была освещена мягким светом лампы. Я рисовал, сидя за столом.

Иногда я смотрел на отца — на его лоб, на котором лежала широкая полоса сероватой тени, на его руки, на трубку, из которой шел сизый, приятно пахнущий дымок, расплывавшийся по комнате и окутывавший всех нас. Иногда я подолгу наблюдал за матерью. В моей душе одним большим воспоминанием остались все цвета, звуки и движения того вечера. Волосы мамы были просто зачесаны, с прямым пробором посередине. На шее тонкая серебряная цепочка, на фоне темно-синей одежды четко выделялось ее бледное, внимательное, искреннее лицо, тонкие рабочие пальцы и сорочка, которую она шила.

И все было вокруг меня так хорошо, так приятно, что захотелось мне вдруг, чтобы всегда все было именно так, и тут же пришло в голову, что это невозможно. Эта последняя мысль спугнула мой спокойный, радостный настрой. Я достал книгу и начал ее читать.

А лампа продолжала так же мягко светить, и так было хорошо…

И я весь купался в этих сладостных ощущениях. Тихо тикали часы. Мои братья иногда выкрикивали что-то в запале игры, но и это не нарушало спокойствия в залитой светом лампы комнате. И я, если подумать, тогда больше любил эту керосиновую лампу, чем солнечный свет, а комнату — больше, чем лес, луг или наш двор.

Читать я читал, а в то же время думал, как бы сохранить радость каждой проходящей минуты. В голову мне пришла внезапная, яркая мысль, которая захватила собой все мое сознание, и которую я захотел сказать маме — прямо в тот момент. Я поднял взгляд — отец о чем-то с ней разговаривал… Я все с нетерпением ждал, когда он закончит… когда я, наконец, смогу сказать…

Они все не заканчивали свою беседу, и я старался не прислушиваться к ним, чтобы не забыть, что хочу сказать. Но свет лампы и тиканье часов в комнате словно убаюкивали меня своим спокойствием. — Мама! — хотел воскликнуть я, но тут понял, что забыл, о чем хотел сказать.

— Эхе-хе. — пробормотал я, поднимаясь со стула. — Что бы это могло быть, что же? — Но я не мог вспомнить, слоняясь туда-сюда из угла в угол между парящих облаков табачного дыма, нарушая тишину комнаты. Мои братья радостно шушукались за своей игрой. Меня прошиб холодный пот, когда я понял, что не могу вспомнить, о чем хотел сказать. — Лампа освещала комнату с уже ненавистной мне леностью, воздух в комнате душил меня. Мои уши горели, а лоб покрылся испариной, колени подгибались — и я все еще не мог вспомнить. В голове словно… открылась зияющая пустота…

Вечер был испорчен. Меня глодало отчаянье, но я все еще пытался собраться с мыслями. Напрасно!

И в постели невысказанная фраза мучила меня. После изо дня в день я ломал над ней голову, так что даже ночами еле мог заснуть. Спустя годы она все еще преследовала меня.

Ко времени, как мне надо было уезжать в академию, — бог его знает, почему, — но размышления об этом меня вконец извели. Когда мама целовала меня в щеку на станции, мои муки только удвоились.

Что же я хотел сказать?

Я был уже в вагоне поезда, думая — вот сейчас я наконец вспомню и крикну маме в последнюю секунду! Я топнул ногой в ярости. Никак не вспоминалось, а поезд уже отъезжал от станции. Мама махала мне платком, улыбаясь сквозь слезы. Я так и не махнул ей в ответ, только сжал зубы, опускаясь на сидение, еле сдерживая слезы злости. Поезд уже уносил меня прочь.

Я приехал в академию и быстро привык к тамошнему распорядку. Я много работал — торговал картинками за гроши, потому что отец не присылал мне достаточного содержания. Когда я приплетался поздно ночью в свою комнату, мне все не давала покоя пустота в голове, как в тот памятный вечер. Эта невысказанная важная мысль не отпускала меня.

К концу третьего месяца я получил телеграмму:

«Мама больна. Приезжай как можно скорее. Отец».

Я тут же поспешил на поезд и через пятнадцать минут был на пути домой. Приехал я к вечеру.

Войдя в дом, я очутился в знакомых комнатах, которые не видел так давно. Отец встретил меня с глазами полными слез, целуя.

— Умерла наша мама, — сказал он. Я прошел дорогую моей памяти столовую, теперь темную и торжественную, где стоял тяжелый запах восковых свечей. Мама, одетая в свое лучшее платье, лежала под той самой лампой, сейчас погашенной. На лице ее застыло вопросительное выражение.

_____________

Горло сжалось от переполнявших меня эмоций, как будто его кто-то стиснул стальной хваткой. На секунду меня охватили воспоминания того давнего вечера.

_____________

И я, наконец, вспомнил, что хотел ей сказать.

 

Трепов в прозекторской

Перевод О. Якименко

Двое санитаров в белых куртках одевали труп приземистого мужчины со светлыми волосами. На большом мраморном прозекторском столе таких и двое легко бы поместились. Он был совсем как ребенок — небольшой, рыхлый труп, который еще пару дней тому назад звали Треповым. Просто Треповым.

Санитары работали весело и споро. Еще разок прошлись мокрой губкой по коже так, чтобы красная от крови вода слилась по желобу на столе, затем встряхнули тело за плечи, усадили и отмыли плотную белую спину. Один из санитаров достал из кармана расческу и расчесал блондинистую шевелюру. Второй разделил волосы на пробор, но не так, как покойный носил при жизни.

— Не так он волосы носил, Ваня, — произнес тот, что постарше, — на правую сторону!

Но Ваня, который выглядел сегодня особенно довольным (даже посвистывал тихонько), ответил, что все будет так, как он захочет.

После чего они вдвоем подняли чистое и насухо вытертое мертвое тело и перенесли в другую комнату. Натянули на покойника белье и штаны, изящные ботинки и нарядный, с позолотой мундир.

Увидев ордена и медали на груди мертвеца, старик расчувствовался и, хотя санитарам в мертвецкой это не положено и даже запрещено, принялся философствовать:

— И зачем ему было столько? Теперь может со всеми побрякушками к чертям убираться.

— Ему их за то и давали, — отозвался Ваня, — чтоб такой конец получил; добро еще было бы, ежели б такие господа спокойненько себе помирали в постели. Так нет же, мы вам животы-то повспарываем, да пакли туда насуем, чтоб не капало. (Ваня говорил гневно, почти с ораторским пылом). Как думаешь, дядя Коля, ежели бы эта скотина годом раньше подохла, сколько б русских еще в живых осталось?

За этим вопросом последовала пауза — слишком много возни оказалось с воротником.

Старик ответил Ване уже потом, когда с трудом выправили мундир.

— Другой бы вместо него пришел. Сам подумай, Ваня, батюшке такой человек все одно нужен, этот бы не был тем, кем был, выгнал бы его батюшка на все четыре стороны. Да и взял бы другого.

Ваню справедливость такого вывода не убедила. Он резко выругался и, в конце концов, заявил, что покойник был скотина и виновен в том, что послал на смерть явно больше народу, чем требовалось.

К этому моменту с одеванием было уже покончено. Старик раскурил трубку и внимательно осмотрел мундир, подправил блестящие позолотой медали и ордена, вытащил из под рукавов манжеты и сложил руки трупа на груди. После чего труп переложили на небольшую железную каталку, покрытую сукном, и дядя Коля раскрыл дверь, чтобы можно было вывезти покойника на лестницу.

Ваня — тот, что помладше, — вдруг подбежал к двери и закрыл ее.

— Зачем захлопнул — я же специально открыл, — поинтересовался старик.

— Погоди, дядя Коля, забыл кое-что сделать.

— Ты чего удумал?

— Сейчас увидишь.

Ваня на цыпочках обошел помещение и заглянул в прозекторскую.

Затем приблизился к трупу, неожиданно замахнулся и трижды с силой ударил покойника по лицу, после чего санитары молча уставились друг на друга.

— Я это потому, — пояснил Ваня, — что нельзя такого негодяя, грабителя и убийцу, мерзостней которого еще в землю не закапывали, просто так отпускать. Пусть получит свое. Случай подвернулся!..

Старик покачал головой, на что молодой санитар со смехом и еще большей смелостью продолжил:

— Ударил скотину — а то ж! И еще отделаю.

Вдохновленный новым планом, Ваня осторожно вскарабкался на стол, на котором прежде лежал умерший, и со всей мочи врезал ему по лицу, стараясь не запачкать мокрую одежду. Когда молодой санитар слез со стола, старик уже нес губку. Покойнику заново омыли лицо, причесали волосы, нервно посмеиваясь и не произнеся уже ни слова.

Наконец, принялись выталкивать каталку на лестницу. Старик еще раз потянул дверь.

— Погоди еще чуток! — задержал его Ваня, — задам ему еще разок!

Он снова потянулся к трупу и засадил ему последнюю звонкую оплеуху.

— Вот теперь можем идти, — повторил он несколько раз, запинаясь, даже лицо раскраснелось от возбуждения.

Сдав труп, санитары молча поплелись обратно в прозекторскую.

Через какое-то время Ваня заговорил:

— Знаешь, дядя Коля, если б я сейчас этого не сделал, всю бы жизнь себя корил. Представь только — такая возможность! Да не видать мне милости Божьей, если я неправильно поступил.

— Хорошо, что сделал это, — серьезно заметил старик.

Вечером, улегшись спать, Ваня, потирая руки, думал, что будет, когда сын, которого сейчас ждет жена, вырастет большой, и он, Ваня, расскажет ему о своем сегодняшнем поступке; как мальчик будет гордиться отцом и как это будет здорово. Сын раскроет свои большие черные глаза и будет смотреть на него как на небожителя.

Однако мысли эти занимали его недолго — очень скоро Ваня заснул, дыша чисто и спокойно, как все здоровые люди.

 

Малышка Эмма

Перевод В. Попиней

Эту историю я прочел в дневнике. Автором был мой дальний родственник, который трагически погиб в двадцать лет, совершив самоубийство. Не так давно скончалась его мать, после чего дневники сына попали ко мне. У меня долго не доходили до них руки, но пару дней назад я, наконец, принялся за чтение. Я был поражен простотой и непосредственностью стиля. В третьей тетради я наткнулся на очень интересные записи, которые хочу привести ниже, несколько подсократив и слегка изменив пунктуацию.

Малышка Эмма была самой красивой из подруг моей сестры Ирмы. Белокурые волосы, серые глаза и нежное личико очаровали меня с первого взгляда.

Я ходил во второй класс начальной школы, она вместе с Ирмой — в первый. Эмма нравилась и другим мальчикам, но они об этом не говорили. Стыдились признаться, что интересуются девочкой, которая ходит только в первый класс.

Мне сразу было ясно, что это любовь, и, стыдясь перед собой, я решил, что буду любить Эмму всю жизнь и возьму в жены.

Малышка Эмма часто к нам заходила. Мы играли с двумя моими сестрами и братом Габором. Иногда приходили другие девочки, например, двоюродные сестры Ани и Юци, с которыми я раньше целовался в погребе, на чердаке, в саду и в дровяном сарае.

Стоял чудесный теплый сентябрь. Хорошая погода радовала меня еще больше, чем летом, потому что теперь с двух до четырех, а до этого с восьми утра до одиннадцати, приходилось сидеть за партой, и свежий воздух и игры с мячом казались еще слаще. Игры не успевали наскучить: придя домой, после полдника мы принимались носиться как угорелые, пока не позовут ужинать.

Школа тоже стала интересней и занимательней. Дело в том, что новый учитель, Михай Сладек, высокий краснолицый человек с высоким голосом, порол всех подряд.

Наш дом относился к пятому району, и мы ходили в школу на окраине. Большая часть класса состояла из крестьянских детей. Некоторые ходили босиком, в пестрых клетчатых рубахах, другие — в бархатных штанах и сапожках. Я завидовал им, потому что чувствовал, что они другие — крепче, решительнее меня. Там был один мальчик по имени Зёльди, который был нас старше лет на пять и носил в голенище складной нож. Однажды он мне его показал. И сказал:

— Мне сам черт не страшен.

Я рассказал об этом старшему брату. Тот не поверил.

Новый учитель не заставлял нас читать и заниматься чистописанием, как тот милый наставник, который был у нас в первом классе, — он объяснял материал и вызывал к доске. Если кто-то болтал или играл, он делал только одно замечание. На второй раз вызывал ученика вперед и тихо говорил:

— Ложись, сынок!

Потом поворачивался к классу:

— Ему положено три удара, кто хочет?

Поднималось большое волнение. Вставало человек десять-пятнадцать. Учитель производил осмотр кандидатов, потом подзывал одного и протягивал трость.

— Не будешь бить в полную силу, — говорил учитель, — получишь сам!

В наступавшей мертвой тишине класс следил за тем, как наносятся удары, и слушал вопли. Мальчики, не издавшие ни звука и не проронившие ни слезинки, вызывали всеобщее изумление, но, как мне казалось, и легкую враждебность. Причина этого долго меня занимала, но объяснения я так и не нашел.

Я не боялся наказания. Я понимал: учителю известно, что мой отец — майор, носит острую саблю, и высечь меня он бы не посмел.

Учитель быстро понял, что лучше всех бьет Зёльди. Теперь все наказания исполнял только он. Дело шло у него прекрасно. Он даже палку держал не так, как остальные. Без одной-двух «порок» не проходил почти ни один урок. А в теплые дни золотой осени, когда весь класс был беспокоен и невнимателен, бывало, что целый второй урок, с трех до четырех, занимало наказание палкой. За каждой второй или третьей партой, сжавшись в комочек, плакал мальчик.

На одном из таких уроков у меня пошла из носа кровь, и меня отправили умываться к школьному сторожу. Кровотечение быстро прекратилось. Я уже хотел вернуться на второй этаж, когда увидел в коридоре первого этажа, где учились девочки, малышку Эмму. Она стояла возле двери класса, спиной ко мне. Она быстро меня заметила. Ее явно выгнали из класса. Я подошел к ней. Я хотел поцеловать ее и развеселить, но заметил, что она совсем не расстроена. Мы не сказали ни слова, просто посмотрели друг на друга. Она была преисполнена достоинства и очень мила. Как бы давая мне почувствовать, что мой отец — всего лишь майор, а ее — подполковник. Она перебросила через плечо косичку, распустила розовую ленточку и по-новому завязала бантик. Так мне было удобнее за ней наблюдать. Время от времени Эмма бросала на меня взгляд, и каждый раз я чувствовал громкий удар своего сердца.

На следующий день она пришла к нам и потихоньку попросила меня не рассказывать никому, что ее выгнали из класса. Я так и сделал. А вечером, все же, спросил Ирму, за что наказали Эмму.

— Тебя это не касается, — ответила она.

Я возненавидел Ирму. В этот момент я бы с удовольствием побил ее, надавал бы пинков. Она явно ревновала Эмму ко мне. Она не хотела, чтобы я любил Эмму, а она любила меня. Она не давала Эмме водить со мной в игре. Все время крутилась возле нее, называла ласковыми именами, обнимала и целовала. Ирма не давала мне поговорить с Эммой подольше. Она отзывала Эмму в сторонку, брала под руку, и они отправлялись гулять в отдаленную часть двора. Я пережил немало горьких минут.

Однако их горячая дружба внезапно обернулась большой враждой. В один прекрасный день я увидел, как Ирма и Эмма идут из школы порознь, каждая с новой подружкой. С этого дня Эмма перестала к нам приходить. Я спросил сестру, из-за чего они поссорились, но та повернулась ко мне спиной и убежала. В отместку я рассказал обо всем за ужином отцу. В ответ на отцовские расспросы Ирма также промолчала, и была поставлена на колени в угол и оставлена без яблока.

Прошло несколько недель. Я безуспешно уговаривал сестру помириться с Эммой — она упрямо молчала. Но глаза ее наполнялись слезами, и перед сном она нередко плакала в постели.

В середине октября в школе произошло ужасное событие. Учитель вдруг захотел высечь Зёльди. Он вызвал его вперед.

— Идите-ка сюда!

Зёльди молчал и не двигался.

Учитель приказал: «Вытащить его!»

Десять-пятнадцать учеников, некоторые с самых дальних парт, ринулись к Зёльди. Среди них было много тех, кто боялся и недолюбливал его. Я тоже терпеть его не мог и, что и говорить, в первую секунду тоже хотел принять участие в вытаскивании, но потом подумал, что отец наверняка осудил бы меня, узнав, что я вместе с другими напал на одного. Поэтому я остался на месте. У меня остановилось дыхание и задрожали колени. Мальчики с пыхтением выполняли задание. Одни выталкивали Зёльди из-за парты, другие хватали его за ноги, цеплявшиеся за подставку для ног, третьи разжимали пальцы, судорожно хватавшие край парты. Потребовалось минут пять, чтобы сдвинуть его с места. В конце концов, его удалось вытолкнуть и повалить на пол. Он снова ухватился за парту. Драться он не смел, вероятно, решив, что учитель, наблюдавший за схваткой, встав на стул, тотчас вмешается. Лицо Сладека было темно-красным от гнева.

Наконец, Зёльди поймали за обе ноги и руки. Таким образом его дотащили до кафедры, везя спиной по полу.

— Не отпускать! — крикнул учитель громко. — Положить на живот, держать за руки и за ноги!

Мальчики, разгорячившись и собрав все силы, быстро выполнили приказ. Зёльди больше не за что было ухватиться. Руки были прижаты к полу коленями. Четверо сидело у него на ногах, двое прижимали к полу голову. Учитель только этого и ждал. Спокойно присел возле них на корточках, отодвинул мальчиков, чтобы не попасть по ним палкой, и приступил, всыпав Зёльди пять или шесть ударов. Звук этих ударов был ужасен. Резкий, сжатый, высокий. Меня пробил холодный пот, но, пребывая во власти некой магнетической силы, я встал на цыпочки на краешке подставки для ног, чтобы не пропустить ни мгновения. Учитель остановился. Зёльди не издал ни звука.

— Будешь еще непокорным? — тихо спросил Сладек.

— Отвечать! — завопил он, подождав немного, вне себя от гнева.

Зёльди не отвечал.

— Ну, хорошо, сынок, — процедил учитель сквозь зубы, — ну, хорошо, не ответишь сейчас, ответишь потом, мне все равно!

И продолжил наказание. Совершенно рассвирепев, он бил быстрее и быстрее. Удары можно было считать. Этот большой, сильный человек вкладывал в них всю силу, постанывая от напряжения. Устав, он делал паузу и спрашивал задыхающимся, сиплым голосом:

— Будешь еще не слушаться?

Зёльди вновь не ответил.

Учитель вытер лоб и продолжил бить, но медленнее. После каждого удара он делал передышку и каждый раз повторял:

— Будешь еще не слушаться?

Так дошло до десяти-пятнадцати ударов. Наконец, раздался жуткий вопль:

— Не-е-ет!

Учитель положил палку и велел мальчикам садиться. Зёльди с трудом встал, привел в порядок одежду, которая во время потасовки порвалась в нескольких местах, и пошел на место. Лицо и нос у него были сильно испачканы в тех местах, где его прижимали к полу. По курточке текли слезы. Он сплюнул кровью.

Однако учитель вновь его вызвал:

— Разве тебе разрешали садиться? Иди-ка сюда!

Зёльди, опустив голову, пошатываясь, пошел к доске. Сладек потер руки, как после хорошо выполненной работы, и сказал с притворной мягкостью и ласковостью:

— Этот урок, сынок, ты должен хорошенько запомнить и сделать выводы на будущее. Непослушание учителю есть неблагодарность, и поскольку я вижу в тебе склонность к дурному, ты получишь еще пару пощечин.

«Пара пощечин», однако, оказалась бесконечной, потому что учитель вновь распалился и бил Зёльди до тех пор, пока тот в полуобморочном состоянии не стал падать назад. К счастью, он успел опереться на стену, после чего выбежал из класса. Учитель тихо выругался, захлопнул открытую настежь дверь, взошел на кафедру и сел. В классе слышно было, как летит муха.

Когда в тот день я пришел домой, у меня начался жар, я бредил. Меня уложили, а вечером последовал допрос отца. Пришлось рассказать о том, что случилось в школе. Родители назвали Сладека чудовищем, негодяем и решили перевести меня к другому учителю. Через неделю я уже ходил в школу в центре города. Я больше не мог каждый день видеться с малышкой Эммой. У меня болело сердце.

Двадцать пятого октября я прочел в газете о том, что за грабеж и убийство пассажира был повешен извозчик. Приводился подробный отчет о том, как он вел себя в камере смертников и утром у виселицы. В тот день родители говорили об этом повешении за ужином, и отец рассказал о казни, свидетелем которой он стал в двадцатилетнем возрасте.

— Вот бы мне посмотреть на такое! — воскликнул я.

— Радуйся, — сказал отец, — что ты этого не видел, и никогда не ходи на казни, потом ты семь лет будешь видеть их во сне, как я.

На следующее утро, после школы, я предложил брату Габору смастерить виселицу и повесить собаку или кошку. Габору идея понравилась, и вскоре мы уже трудились на чердаке. Сняв с гвоздя бельевую веревку, мы сделали на ней петлю. От изготовления самой виселицы отказались, так как, во-первых, у нас не было балки, а во-вторых, мы боялись, что если будем вешать прямо во дворе, не позволят родители.

Габор не был прирожденным живодером, но когда увлекался, подавал замечательные идеи. Например, год назад он разрубил пополам живую кошку. Это было в саду. Ани и Юци поймали кошку, потом мы прижали ее к земле и распластали животом кверху. Габор взял кухонный нож и разрубил кошку поперек.

Мы перекинули веревку через одну из балок. В тот день к нам во двор забрела с улицы такса. Мы закрыли ворота, поймали собаку и вскоре собрались на чердаке. Девочки ликовали. Мы с Габором спокойно готовились.

— Ты будешь судьей, — воскликнул Габор, — а я палачом. Сообщаю, что все готово к казни.

— Хорошо, — сказал я. — Палач, приступайте к своим обязанностям.

Тогда Габор потянул веревку, а я приподнял пса. По сигналу брата я отпустил собаку. Такса начала издавать печальные, низкие, плачущие звуки и дрыгать черными в желтых пятна лапами. Потом она вдруг вытянулась и так и осталась. Мы смотрели на нее какое-то время, потом пошли полдничать, оставив на веревке. После полдника девочки вертелись у ворот с сахаром и пытались заманить других собак. Потом принесли собаку Габору, чтобы тот ее повесил. Брат, однако, отказался. Он заявил, что одного повешения в день достаточно, и Юци открыла ворота и выпустила собаку.

В следующие дни мы совсем забыли о казнях: нам подарили для игры новый мяч.

Потом мы говорили об Эмме. Габор говорил, что терпеть ее не может, что она задавала, а Ирма — дурочка, что так к ней подлизывается.

— Лучше бы они совсем не мирились, а то она снова придет сюда и будет жеманничать и хвастаться! — сердито сказал Габор.

Желание Габора не исполнилось. На следующий день после обеда к нам пришла Эмма. Вдвоем с Ирмой.

— Какая она противная! — шепнул мне Габор.

— Милая, дорогая! — думал я про себя, но, все-таки, был очень сердит на Ирму.

Дело в том, что Ирма просто светилась от радости. Во время игры она все время подзывала Эмму, обнимала, целовала, чуть не душила в объятиях. Но потом они снова из-за чего-то поссорились.

— Пообещай, что не будешь разговаривать с Рози! — просила Ирма, чуть не плача.

— Нет! — решительно ответила Эмма и улыбнулась.

Юци и Ани принялись шептаться. Габор, Ирма и я смотрели на малышку Эмму. Боже мой, какая она была красавица!

Стояли последние солнечные дни осени. Двор принадлежал нам. Папа и мама уехали на прогулку верхом, кухарка подала кофе и ушла на кухню готовить.

— Ты когда-нибудь видела, как вешают? — спросила сестра малышку Эмму после полдника.

— Нет! — ответила Эмма и так покачала головой, что пряди упали на лицо.

— А папа не рассказывал?

— Да, он рассказывал, что повесили убийцу, — ответила Эмма прохладно, без всякого интереса.

— А у нас есть виселица, — похвасталась Юци.

Вскоре мы все оказались на чердаке, чтобы продемонстрировать Эмме повешение. Таксу мы с Габором за несколько дней до того закопали в помойной яме, и петля свободно болталась на балке.

— Давайте понарошку повесим кого-нибудь — сказал Ирма. — Давайте Эмма будет преступницей, и мы ее повесим.

— Лучше тебя — рассмеялась Эмма.

— Палач, привести приговор в исполнение! — скомандовал сам себе Габор.

Малышка Эмма побледнела, но по-прежнему улыбалась.

— Стой, не шевелись, — сказала Ирма. Я надел петлю ей на шею.

— Нет, я не хочу, — захныкала малышка.

— Убийца молит о пощаде! — воскликнул Габор, раскрасневшись, — но помощники палача хватают ее. — Юци и Ани схватили Эмму за руки.

— Не надо, нет! — закричала малышка Эмма и начала плакать.

— Бог помилует! — произнес Габор. Ирма схватила подружку за ноги и подняла.

Ей было тяжело, и она чуть не упала, и я подоспел на помощь. В тот раз я впервые обнял Эмму. Брат потянул за веревку, обмотал ее конец вокруг балки и завязал. Малышка Эмма висела. Сначала она дергала руками и сильно дрыгала худыми ногами в белых колготках. Эти движения выглядели очень странно. Лица не было видно, потому что на чердаке было уже довольно темно. Потом движения прекратились. Тело вытянулось, как будто ища скамейку для опоры. Больше малышка Эмма не двигалась. Всех охватил жуткий страх. Мы кубарем скатились с чердака и спрятались в саду, кто где. Ани и Юци убежали домой.

Через полчаса на труп наткнулась кухарка, которая хотела принести что-то с чердака. Она позвала отца Эммы еще до того, как приехали домой наши родители…

Здесь запись прерывается. Автор дневника, которому довелось участвовать в тех ужасных событиях, больше не упоминает о них. Вот что я знаю о судьбе этой семьи: отец в чине полковника вышел в отставку, Ирма вдовствует, Габор служит, он офицер.

 

Иосиф Египетский

Перевод В. Попиней

Как-то раз Йошка Залаи, веселый и умный юноша, остановил меня на улице.

— Слушай, прошлой ночью я видел чудесный, невероятный сон, я должен тебе его рассказать.

Мы зашли в кафе, сели, закурили, и я сказал, что с удовольствием его выслушаю.

Йожеф начал так:

— Было летнее утро. Прекрасное, звонкое, свежее утро, какие редко случаются в жизни нервного человека. Радость была разлита в воздухе густыми солнечными мазками, как краска на полотнах натуралистов пятнадцатилетней давности. Вокруг — спокойная, плоская равнина, пальмы, вдали — пирамида. Без сомнений, я был в Египте, а широкая река, по берегу которой я шел, была Нилом. Мне оставалось только выяснить, в какую эпоху я попал. Размышляя таким образом, я отправился к воде. Людей нигде не было видно. В воде терпеливо стояло несколько ибисов.

«Священные птицы!» — прошептал я взволнованно и продолжал путь.

В одном месте я зашел в воду по щиколотку, погрузив ноги в тепловато-прохладные волны, и вдруг прямо у себя под ногами заметил что-то кирпичного цвета. Я остановился, чтобы хорошенько это рассмотреть. Это было отражение моего тела. Представляешь, оно было цвета кирпича! На бедрах у меня была белая повязка — фартук, голову покрывал ярко-желтый складчатый платок, который ниспадал на плечи, не закрывая ушей. С гимназической поры я бьюсь над загадкой: как египтянам удавалось так повязывать платки, и теперь подумал, что смогу, наконец, разобраться. И, все же, не стал снимать платок с головы: я вряд ли смог бы завязать его вновь — пришлось бы тогда идти под палящим солнцем с голой, непокрытой головой. Голова под платком оказалась гладко выбритой. Так вот, я решил отложить разгадку этого вопроса до встречи с каким-нибудь египтянином с головным убором, как у меня, и обучиться у него этой премудрости.

В тот момент у меня почти не осталось сомнений, что дело происходит за три-четыре тысячи лет до Рождества Христова. Откуда я это взял, не знаю.

Я продолжал брести по течению. Я чувствовал себя молодым и счастливым, как никогда. Невозможно представить наяву столь абсолютное счастье. Наяву нет, например, совершенной свободы. Я же был полностью независим. В обычной жизни не зависеть ни от чего — и хорошо, и плохо. С одной стороны, это означает, что отец не опекает тебя, а с другой — что не очень-то любит. А то состояние, в котором пребывал я, когда все хорошо и нет и намека на дурное, возможно только во сне. В своем сне я был египетским юношей на берегу Нила, один на всем белом свете. Неприкаянность не смущала меня. Я был одинок и заброшен, но уединение мое не было ничем омрачено, а одиночество не было мучительным.

Я потихоньку шел, вдыхая чистый и влажный, легкий и теплый воздух. Странный, почти религиозный восторг — в отличие от восторга земного — не был невыносим. Столь невыносимым бывает глубокий, безграничный восторг человека, созерцающего природу.

В таких случаях мы, глубоко вздохнув, разгоняем волшебные чары. Зачем? Затем, что если этого не делать, то вызванный созерцанием восторг угаснет, само созерцание и связанные с ним чувства станут утомительны, и эмоции постепенно улягутся, а это еще хуже. Во время путешествия по Нилу я был полностью лишен этой человеческой слабости, что можно было объяснить законами химии и непредсказуемостью живой материи. Радость, как прекрасный музыкальный аккорд, постоянно звучала внутри и вокруг меня тихо, но величественно, насыщенно и непрерывно, и совершенство ее было пленительно.

Я побежал. Преодолев несколько миль, я не испытывал усталости. Сердце так же ровно билось, ноги не ощущали увеличившейся нагрузки. Я не слышал своего дыхания. Мое внимание поглотил плеск воды, серебристым колокольчиком звеневшей под ногами. То учащая ход, то совершая длинные прыжки, я подбирал идеальный темп. Мне пришло в голову, что любое движение — большая радость, и что мы недостаточно это ценим.

Важно, чтобы не мешала одежда. Она мешает не только двигаться — она не дает нам всей кожей ощутить воздушное сопротивление при перемене позы в прыжке и почувствовать, как этот невидимый и чудесный газ послушно отступает и с легким ветерком занимает освободившееся место.

Я то и дело останавливался и разглядывал растения. На водной глади повсюду белели лотосы, царственно раскинув лепестки. Яркая зелень окружающих водорослей делала их душистое белое царство ослепительным. Волны Нила катились мощно и неторопливо. Я шел наравне с течением без всякого усилия для себя. На другом берегу тянулась синяя полоска пальмовых рощ. Местами линию прерывали узкие щели, сквозь которые в дымке, мерцая, угадывались далекие равнины. Я оглянулся туда, откуда пришел, в надежде увидеть лодку или плот. Я увидел, как по воде, почти на границе видимости, движется черная полоска, поверх которой белеет какая-то точка.

«Пока они доберутся сюда по неторопливому Нилу, солнце уже сядет», — подумал я. Мне и в голову не приходило ждать. «Зачем? — решил я про себя. — Я сам найду дорогу, куда угодно, спешить мне некуда, и цели особенной у меня нет».

Я вошел в воду по шею и поплыл. Сделав несколько сильных гребков, я ложился на спину и отдыхал. Я смотрел на синее небо и нити облаков, низко дрожавшие над рекой, как прозрачные сборки и складки легкого небесного покрывала. Порой с берега взлетали ибисы и, медленно хлопая крыльями, устремлялись ввысь. Прекрасные, изящные птицы попадали в эти бесконечные складки и сливались с ними, постепенно исчезая из виду. Наблюдать за ними, видеть их доставляло мне неописуемую радость. Это зрелище вызывало у меня безграничный, божественный восторг. Все это время я продолжал плыть вперед.

Оказывается, говорил я себе, счастье — это несложно. Я счастлив потому, что никуда не стремлюсь, скажи мне сейчас кто-нибудь, что я буду вот так плыть по Нилу до самой смерти: лежа на спине под синим небом в послеполуденный зной — и радости моей не будет конца.

Во сне эта мысль была оформлена по-другому. Я перевел ее для тебя на язык реальности. В моих размышлениях совершенно не было распространенного у нас ошибочного представления о смерти. В той фантастической реальности смерть не казалась абсолютным злом, а жизнь — абсолютным добром. Все было одинаково хорошим и прекрасным, новым и чудесным, совсем не таким тревожным, утомительным и пугающим, как здесь, в нашей долине плача.

За это время вода успела отнести меня далеко от берега, я плыл в самой середине течения, на расстоянии брошенного камня от суши, и вдруг заметил на берегу женщину. Ее голова была повязана белым платком, она стирала, присев на корточки у воды.

Наконец-то, встретил кого-то, мысленно сказал я, не слишком обрадовавшись. «Наконец-то» не означало, что я очень хотел встретить кого-нибудь и давно ожидал встречи с людьми. Я встал в воде и присмотрелся. Из воды виднелись только мои голова и плечи. Женщина меня не заметила и продолжала стирать. Она крепко, ловко и весело выкручивала белье, била его и полоскала.

Я медленно двигался к берегу! Вскоре я заметил, что среди деревьев на большом удалении от воды стоит желтый дом.

Это, наверное, хозяйка! — подумал я, так как, видя движения женщины, не мог отнести ее в разряд прислуги. Служанки стирают с большей сноровкой, но с меньшей ловкостью и изяществом, — решил я.

Женщина хоть и знала, что никто ее не видит, работала охотно, с душой. Примитивные натуры так не умеют, они лишены высшей способности радоваться собственной силе, ловкости и красоте. Труд этой женщины как раз свидетельствовал о такой способности.

Округлые смуглые плечи, пряди черных волос, выбивавшихся из-под платка, полные груди, плотно обтянутые желтым покрывалом, обнаженные точеные руки и широкие бедра, линия которых эффектно подчеркивалась сидячим положением, полностью завладели моим вниманием. Однако, желание мое было лишено того жгучего, мучительного привкуса, который неизбежно возникает в реальной жизни, и который вызван сомнениями и страхами, ведь избранница не обязательно становится нашей, или становится, но не сразу. Я стоял в воде тихо и спокойно. Любовный жар не гнал меня вперед и не затуманивал взор, позволяя безмятежно наслаждаться радостью этого чувства.

Женщина встала и медленно потянулась. Я восхитился пропорциональности ее тела. Оно было мягким и, в то же время, крепко сбитым. Ростом женщина была чуть выше среднего, но столь грациозна, что, казалось, я без труда могу подхватить ее на руки. Она сложила белье в корзину и направилась к дому. Я думал, что она меня не увидела, и хотел крикнуть что-нибудь приветственное или позвать ее, но внезапно она обернулась, кротко посмотрела на меня и приветливо улыбнулась. Я приветственно поднял правую руку и поспешил на берег. Она стояла неподвижно и, заметно посерьезнев, наблюдала за мной. Я встал перед ней и в знак почтения низко поклонился.

— Кто ты, дражайшая?

— Думаю, ты и сам видишь, кто я, я иудейка, муж мой законник, его нет дома.

— Позволь отдохнуть в твоем доме, я проделал долгий путь.

— Ты, должно быть, голоден и хочешь есть.

— Я об этом сейчас не думаю, прошу, не хлопочи о том, чтобы накормить меня.

— Неужели ты отвергнешь хлеб, который я предложу тебе?

— Для меня дорого все, к чему прикоснется твоя рука.

— Тогда пойдем в дом.

Женщина пошла вперед, я заметил, что она старается идти, сдерживая колыхание роскошных бедер.

Тем прекрасней и божественней казались ее небольшие ступни и тонкие щиколотки. В дверях она отодвинула светло-зеленый полог изо льна и пропустила меня внутрь.

— Заходи! — прозвучал мелодичный голос.

Я вошел в небольшую комнату, стены которой были сплошь покрыты белыми льняными занавесками. На полу была циновка. В углу комнаты стоял низкий плетеный стол, по обеим сторонам которого у стены располагались скамьи.

— Здесь мы живем, — сказала женщина, — вдали от города, потому что муж очень опасается, что я буду видеть других мужчин.

— Он боится, что ты будешь ему неверна?

— Этого он не боится, ведь за измену женщине полагается смерть, ее забьют камнями, — муж не хочет, чтобы при виде другого мужчины я испытала желание.

— Твоего мужа целыми днями нет дома?

— Утром он уходит на совет законников и возвращается к вечеру.

— Тебе не тяжело одной?

— Нет, я работаю.

— А дети у тебя есть?

— Нет, но предсказатель из Малой Азии напророчил мне детей, и я терпеливо жду… Лучше ты расскажи о себе. Ты, очевидно, египтянин, с верховий Нила. Это твоя родина?

— Да, — ответил я автоматически.

— Ты молод, как я вижу, и удача будет сопутствовать тебе.

— Почему ты так думаешь, дражайшая?

— Ты выглядишь человеком смышленым, и лицо у тебя приятное.

Она с колыханием вышла из комнаты и через минуту вернулась с куском хлеба на желтой глиняной тарелке и красной каменной кружкой. Затем, проведя руками по бедрам, тоже села напротив, на свободное место.

— Ты не боишься, что вернется муж? — спросил я.

— Нет, — просто ответила она, — в это время он никогда не возвращается.

Я ел. Она смотрела. Положив руки на колени, доброжелательно и спокойно. Я как следует рассмотрел ее милое лицо. Она выглядела лет на двадцать пять-тридцать. Крупный нос с сильной горбинкой и тонкими, изящными ноздрями придавал лицу доброе и страстное выражение. Тонкие брови были высоко изогнуты. Карие глаза излучали ум и тепло. Блестящие, темно-карие глаза на треть были закрыты сонными веками. Прелестные синие круги под глазами говорили о богатом женском опыте и радостной жизни. Рубиновые губы были полными и влажными. Гладкая смуглая кожа, которая приобретала на лице оттенок слоновой кости, казалась прохладной и бархатистой.

— Ты очень красивая и добрая женщина, — сказал я тихо и очень искренне.

— Что ты, — ответила она со смехом, — я уже старуха. Вот уже десять лет, как я замужем, а когда выходила замуж, мне минул восемнадцатый год.

— Значит, тебе двадцать восемь.

— Да, двадцать восемь.

Мы замолчали. В горле пересохло от желания. Я сделал глубокий глоток из кружки и поднялся.

— Позволь поблагодарить тебя за гостеприимство, — произнес я и взял две ее маленькие руки в свои.

— Пожалуйста, — ответила она и тоже встала.

Я взглянул в ее милые глаза, которые улыбались и, в то же время, были полны слез, в лицо, которое внезапно приняло неподвижное, почти испуганное, серьезное выражение. Я поцеловал ее губы, закрытые глаза и мягкие красивые руки, полную шею цвета слоновой кости и пряди волос, выбивавшиеся из-под белого платка и источавшие аромат кедра.

Она стояла, ни жива, ни мертва, мягко прикрыв веки под моими поцелуями. Плечи ее дрожали. Затем она плотно сжала веки, как бы спасаясь от невыносимого плотского гнета, как человек, прячущий глаза от яркого солнца. Медленно обняла меня мягкими руками, прижалась прекрасными бедрами и начала покрывать меня жадными, страстными, сладкими поцелуями, вперившись в меня блестящим, до головокружения изменившимся взглядом… о, это было чудесно!..

— А теперь иди, — сказала она и погладила меня по лицу.

— Позволь мне остаться.

— Тебе надо идти, или ты хочешь моей смерти? Чтобы меня забили камнями, а муж мой всю жизнь был покрыт позором? Я хочу жить, вспоминая тебя и то счастье, которое испытала сейчас, на которое не надеялась и которого не ждала от Господа.

— Будь тысячу раз благословенна, — произнес я со слезами на глазах и поцеловал ее маленькие ручки.

— Да сопутствуют тебе счастье и удача, — мягко прошептала она дрогнувшим голосом и поцеловала меня в плечо.

Я встал перед ней на колени, обнял благословенные бедра и поцеловал ее колени.

Затем я вышел из дома. Сердце мое было переполнено, на душе было тяжело и больно, но я был счастлив. Распахнув объятия навстречу закату, я отправился против течения реки. Удалившись на расстояние брошенного камня, я оглянулся. Женщина стояла на берегу, одной ладонью она прикрывала глаза, а другую вытянула в ту сторону, куда ушел я. Пальцы были опущены, как перья раненой птицы, ее пленительные формы напоследок мелькнули в золотой солнечной патине.

— Это последнее, что я помню из своего сна, — сказал Йожи после долгого молчания. — Сегодня я весь день думаю о нем. Та женщина из Египта везде со мной: она видится мне на улице, дома и здесь в кафе. О, моя драгоценная!

Я позавидовал Йожефу, ведь ему приснился чудесный сон.

 

Истории одиночества

Перевод В. Федорова

ЛЕС

Он выпил вино залпом, даже не пошатнувшись при этом. Было ощущение, что необходимо идти как можно скорее, неизвестно только — куда.

Опьянение медленно вытекало из головы. Он поднялся на ноги. Стояла ночная темнота. Он находился в лесу, ужасное чувство паники уже совсем измучило его. Деревья толпились вокруг, и даль — было хорошо слышно — нашептывала что-то.

Страшные планы замыслил против него лес, окутывающий и давящий своей темнотой. Деревья, кусты, трава, цветы — все, словно собравшиеся вместе злодеи, сгрудились вокруг.

— Надо бежать, — подумал он, но быстро понял, что это невозможно. Капли холодного пота стекли по спине. Когда он рассмотрел меж кронами крохотный кусочек звездного неба, решил, что надо взобраться на дерево, просунуть голову между листьями, и как-нибудь так, может быть, сбежать отсюда. Потому что другого пути не было, он-то знал, что лес его просто так не отпустит. Это была западня.

Но он отказался от своего плана. Дерево, по которому он хотел выбраться в чистое, свободное небо, в светлую, свежую ночь, — это дерево тоже было сообщником. Оно бы сбросило его на землю.

Он глотнул воздуха, все еще не желая поддаваться ужасающей неотвратимости, приближение которой неизбежно чувствовал каждой клеточкой своего тела.

— Спокойствие! — приказал он себе.

Гробовая тишина. Он снова встал на ноги — и услышал, как вдалеке в лесу в эту минуту кто-то точно так же тоже поднялся. Он сделал шаг в ту сторону. Ему двинулись навстречу. Он прислушался. Там тоже замерли. Он хотел крикнуть или запеть, но в горле пересохло.

В итоге он вытащил сигарету, закурил, и секунду бездумно наблюдал за желтым огоньком спички. И тут же вздрогнул от ужаса… Тот незнакомец со всех сторон разом наблюдал за огнем, его огнем, но скрывался при этом где-то в глубине между деревьями. И взвился он от негодования, хотел крикнуть: «Передай ему, лес, чтобы убирался отсюда!» Но не закричал, потому что явственно почувствовал, что из этого ничего не выйдет, и победить ему в этом сражении не удастся.

Он послонялся еще туда-сюда, даже не надеясь найти дорогу наружу. С отвращением он вытянул перед собой беспомощные руки. Со лба его тек холодный пот. Он поднял глаза на блестящие звезды, бормоча молитву во спасение, строки которой он смутно помнил с детских лет. Зажигать спички он уже не смел.

Что-то произошло, как ему показалось. Расстояние между деревьями сужалось, как будто лес хотел задушить его. Сзади что-то тихо прошелестело.

— Смерти он моей хочет, — подумал он с отчаяньем, и обернулся, чтобы встретиться лицом к лицу с неизвестным ужасом. Но этот призрак снова оказался у него за спиной.

— Будто мучают меня, — пробормотал он неуверенно и отер вспотевший лоб.

Слышно было, словно листья перешептываются, а древние деревья тихо обсуждают хитрый, безжалостный план, который они теперь собирались довести до конца.

Он восстал против леса, закричал на него хрипло.

— Лес! Запутаешь ты меня, похоронишь… только… — слова встали ему поперек горла. Тревога заметно вымотала его. Он почувствовал, как ужас носится вокруг с быстротой молнии, подобно падальщику, кружащему над своей добычей.

Внезапно по лесу пронесся ураганный ветер. Было явственно слышно, как кричит темнота — пришел твой конец! И деревья шептали вместе с ней — пришел твой конец.

Он выкинул вперед ладони, чтобы дать лесу отпор. Пустился бежать, тяжело дыша, но не издавая при этом ни звука. Сзади раздавались еле слышные звуки погони.

Он ускорил бег.

— Убегу, убегу, убегу от этого леса, — подумал он. И тут же налетел на ствол огромного дерева. Сжал его изо всей силы обеими руками, желая сотрясти его до корней, вырвать из земли и одержать над ним победу.

Дерево ужасающе заскрипело и начало валиться на сторону. Обрадовавшись, он на четвереньках ринулся к нему, но ствол подмял его под себя, круша своим весом грудную клетку и череп. Из открытых переломов потекла кровь. Лесная почва жадно впитывала ее.

Лес замер в ночи, как преступник. Непроницаемая тишина повисла в листве, звезды попрятались. Ужас возвышался какое-то время над упавшим деревом, изучая холодеющий труп, а после унесся дальше.

ТЕМНЫЙ ПУТЬ

На перекрестке встретились юноша и девушка. Радостно расцеловав друг друга, они пошли вместе куда глаза глядят.

— Куда ты идешь? Далеко? — спросила девушка. — Я с тобой.

— Пойдем быстрее, — ответил ей юноша и обратил яростный взгляд на непроницаемую темень пути впереди.

И они пошли быстрее. Девушка все чаще и чаще стала просить юношу: помедленнее! помедленнее!

— Давай отдохнем хоть чуть-чуть.

Юноша отрицательно помотал головой, только обнял ее за плечи и повел за собой. Он спешил: его пытливый взгляд перебегал с туманной дороги на лицо девушки.

Вскоре они перешли на бег. Девушка смертельно устала и стала отставать. Она не понимала, что юноша хочет найти в этой темени, но покорно следовала за ним.

Она вглядывалась в простирающуюся перед ними темноту неизвестного пути — и содрогнулась, поймав на себе ответный взгляд оттуда; после этого она не отводила глаз от юноши, торжествующего, смелого и рвущегося вперед.

Темнота пути медленно превращалась в ужасающую бездонную пропасть.

— О, нет… только не туда, — взмолилась девушка и крепко вцепилась в юношу, желая только, чтобы он повернул назад.

Из тьмы навстречу им подул студеный ветер. Юноша расправил плечи и, набрав полные легкие воздуха, яростно воскликнул:

— Пойдем! Пойдем! — и поспешил было дальше.

Девушка остановилась, плача и дрожа всем телом.

— Не пойду, не пойду я, — проговорила она сквозь всхлипы. Юноша с минуту наблюдал за ней, но из тьмы снова вырвался на них порыв ураганного ветра. Больше не сомневаясь, юноша бросился вперед. Он несся огромными прыжками, оставив девушку позади.

Исчерпав все свои силы, с растрепавшимися волосами и широко раскрытыми глазами он бросился в разверзнувшееся перед ним пугающее небытие.

Девушка смотрела ему вслед, скованная ужасом, после поднялась и отправилась обратно по пути к местам, где цвели цветы и паслись овцы, откуда она пришла. Про юношу она в скором времени совсем позабыла.

 

Первая глава

Фрагмент романа

Перевод О. Якименко

— Простите, не подскажете, сколько еще до Будапешта?

— Через полчаса будем на Восточном вокзале, если не придется ждать у разъезда.

Кондуктор засунул часы в карман, включил фонарик и отправился дальше по вагону. Молодой человек крепко прижался лбом к оконному стеклу.

Влажные сентябрьские сумерки становились все мягче, в голубых и пурпурных тонах почти перешли в вечер. У подножья Будайских гор, показавшихся за окном, тусклой слюдой заблестели маленькие озерца и лужи на полях. Некоторые пассажиры уже начали одеваться, готовиться к выходу, все, кто мог, выходили на площадку у двери размять затекшие члены.

Молодой человек сидел неподвижно и смотрел в пасмурное сумеречное небо, сердце его слегка колотилось, терпение окончательно ослабло. В небе одна за другой начали появляться звезды, словно кто-то включал их по одной с небесного распределительного щита. Рядом с пассажиром сидели и болтали две молодые крестьянки. Поезд был набит битком — все ехали с альфёльдских осенних ярмарок, и в вагоны второго класса подсадили пассажиров из третьего. Женщины были в приподнятом настроении и вели себя шумно — много смеялись и ни капли не задумывались, что их громкая речь может помешать соседу.

Поезд, тем временем, остановился, надо было разместить новую порцию пассажиров. Кондуктор забегал по вагону, послышались громкие ругательства, под подошвами огромных сапог захрустела щебенка. А поезд все не трогался с места.

Молодой человек, потеряв всякую надежду, сел на свое место — единственное сидение в вагонном коридоре. Он сидел неподвижно, закрыв глаза, решив для себя, что не сдвинется с места, пока длинный гудок не возвестит о прибытии поезда в Будапешт.

Он просидел так, казалось, несколько часов. Думать не мог ни о чем. Разговоры попутчиков, стук дверей проносились мимо, словно обрывочные картинки нехорошего и длинного сна.

Разбудил его звонкий, продолжительный и приятный свист. Молодой пассажир открыл глаза и улыбнулся. За окном виднелись белые дуговые лампы, толпы снующих туда-сюда людей, бегущие носильщики, камеры хранения, заполненные большими чемоданами, и вокзальные служащие, которые там работали. Поезд остановился. Юноша, пошатываясь, почти теряя сознание от усталости и волнения, вышел из вагона.

Наконец-то! Ступив на перрон, молодой человек последовал за толпой. Крепкий запах паровозного угля подействовал на него почти освежающе, но гулкий и разнородный шум напрочь отнял способность ориентироваться. У выхода его остановили:

— У вас билет по льготному тарифу, где к нему талон?

Юноша в спешке вытащил удостоверение и, словно защищаясь, произнес:

— Меня зовут Эрнё Хоффман младший.

Сомнений в его личности быть не могло. В документе значилось: Выдано сыну городского врача господина Эрнё Хоффмана.

Молодой человек отправился получать багаж. Фининспектор захотел его проверить. Инспекторы так разворошили содержимое до отказа набитого ящика, что он раздулся еще больше. Потребовалось немало времени, чтобы снова упаковать аккуратно уложенные дома вещи.

— Отнесите в пролетку, — решительно и торжествующе заявил юноша носильщику и поспешил за ним с презрительной улыбкой, словно он только что победил солдат министра финансов.

— Ференц кёрут, сорок четыре!

Квартира у него уже была. Сознание этого факта сообщало молодому человеку определенную гордость и давало ощущение дома. Однако в пролетке уверенности и энергии у него поубавилось. Юноша поднял широкий воротник и забился на сидение справа, несмело подавшись вперед. Второе сидение осталось совершенно свободным — точно таким, как оно предназначалось для пассажира слева. В детской нерешительности, весь дрожа от волнения, не двигаясь, с холодеющими пальцами и широко открытыми глазами — таким въехал в столицу Эрнё Хоффман, ворвался в неведомое, сто раз виданное в снах, в чудесные грехи, обещания и электрический свет.

Экипаж остановился, извозчик стащил ящик на асфальт. Эрнё достал кошелек, помня отцовский наказ:

— Извозчику скажешь, чтобы позвал помощника управляющего, потом дашь извозчику форинт и попросишь помощника затащить багаж наверх.

Помощник управляющего появился тут же, извозчик без единого слова благодарности сунул плату в карман и уехал.

— Извольте обождать, — обратился к юноше помощник управляющего, бледный, невысокий мужчина с рыжими усами, — я жену позову, а то одному мне ящик не поднять.

Эрнё Хоффман, тем временем, огляделся кругом. На широком тротуаре резвились маленькие дети, прямо перед ним медленным, ритмичным шагом прошли, держа друг друга под руку, симпатичные девушки. В ярко освещенной мясной лавке толпились полчища покупателей. Со всех сторон доносился запах гниения, но то была первоклассная вонь: пыльный запах перенаселенных городских квартир, смешанный с угольным дымом заводов и мастерских.

Вот он большой город, мегаполис, Лондон английских романов, неведомое и страшное чудовище, у которого не разобрать — где голова, где туловище, а где ноги! Но ощущения не преобразовывались у него в слова, понятия и оценки, они пронизывали его нервную систему блуждающими токами и проявлялись слабым, приятным, боязливым трепетом в кончиках пальцев и коленях.

Помощник вернулся с женой, они кое-как подняли тяжелый ящик и потащили его наверх.

— Четвертый этаж, шестая комната! — подбадривал их Эрнё.

На этаже, уже в коридоре ждала квартирная хозяйка.

— Сюда, прошу. Вы ведь господин Хоффман? Ваш кузен писал! Вот дверь.

Через темную кухню все прошли в комнату, обставленную в городском духе. Хозяйка зажгла лампу, ящик поставили на пол, и помощник протянул ладонь. Эрнё достал из кошелька три монетки по двадцать филлеров и положил в руку просящему. Помощник взглянул и положил деньги на стол.

— Маловато будет.

— Сколько же вы хотите? — несмело поинтересовался юноша.

— Да в этом ящике центнер весу, его и грузчик меньше чем за форинт не понес бы, — ответила жена помощника, похожая больше на его сестру.

Эрнё в растерянности посмотрел на хозяйку. Дома до станции, бывшей в получасе ходьбы, этот же ящик дотащил в одиночку старик с тачкой, да еще поблагодарил за полученные двадцать крейцеров — а здесь вон сколько запрашивают! Последовала короткая пауза. Хозяйка холодно смотрела прямо перед собой, по ней было видно, что возражать против чрезмерных запросов помощника в ее намерения не входит. Эрнё почувствовал, будто оказался с глазу на глаз с тремя противниками.

— Вот! — сказал он наконец и положил на стол один форинт. — Некогда мне сейчас спорить.

Помощник сунул форинт в карман и удалился вместе с женой, не произнеся ни слова. Хозяйка принесла чистой воды для питья и умывания, после чего оставила нового жильца одного.

Несколько минут Эрнё задумчиво разглядывал пламя. Керосиновых ламп он не видел уже давно. Дома повсюду было газовое освещение, керосиновая лампа фигурировала лишь в детских воспоминаниях. Неровное пламя рыжеватым пятном отбрасывало на стены и потолок огромные тени юноши.

Не отрывая глаз от лампы, молодой человек машинально снял накидку с воротником, помыл руки и сразу принялся разбирать вещи. Развесил одежду, разложил белье, разные мелочи, книги, радуясь наличию целых двух больших шкафов. Дома приходилось делить шкаф с младшим братом и сестрой, а здесь он превратился в безраздельного повелителя ящиков и вешалок.

Под книжки Эрнё отвел самую нижнюю полку шкафа. Библиотека была небольшая и неоднородная: несколько книг по естественным наукам — «Мировые загадки» Геккеля, «История колдовства и суеверий» Альфреда Леманна, несколько выпусков «Естественнонаучного вестника» и венгерская Библия Каройи, отдельно Ветхий завет на латинском и Новый завет на французском, небольшая музыкальная энциклопедия, сборник рассказов Золтана Тури, потрепанный томик Андерсена, рассказ Леонида Андреева «В тумане» по-немецки. Затем ноты: сонаты Бетховена, Бах, «Хорошо темперированный клавир», тоненький альбом Шопена, сборники Грига и Шумана, три-четыре пьесы одного современного венгерского композитора — его Эрнё особенно любил — и, наконец, тщательно переписанная песня собственного сочинения. На раскладывание вещей по местам ушел целый час, не меньше. Он заметил это, только когда поясница заболела от наклонов и накатила смертельная усталость.

В дверь постучали, в комнату вошел хозяин дома — маленький, лысый курносый человечек.

— Позвольте представиться, Кремницки, — произнес он и протянул руку. — Супруга только что сообщила о приезде господина Хоффмана. Надеюсь, комнатой останетесь довольны. Еще никто на свете не жаловался. Десять лет прошло, как мы здесь обитаем, и всегда тут были жильцы. Летом говорю жене, что на осень меньше, чем за двадцать три, не сдам. Кто угодно такую цену даст, и везде квартиры дорожают. Клопов нет. На другой день приходит уведомление от вашего кузена, что ваша милость за двадцать поселится. Я жене говорю, мол, ладно, сдадим за двадцать, оно ведь совсем другое дело, когда знакомого поселишь.

Господин Кремницки говорил громко, немного важничая, словно бы наслаждался собственным неприятным голосом, и делал правой рукой пояснительные жесты.

— На кого учиться изволите? — спросил он, закончив выступление.

— Собираюсь стать врачом.

— Мои поздравления. Самая что ни на есть лучшая профессия. И платят хорошо. Прекрасно платят. Батюшка ваш тоже, небось, врач?

— Да.

— Отличное ремесло. На пятьдесят процентов лучше адвокатского. Нет, мало! На шестьдесят процентов.

Высказав столь точную оценку, господин Кремницки выудил из кармана табакерку, свернул папиросу, прикурил от лампы и уселся на оттоманку. Эрнё посматривал на неопрятного и громогласного человечка с нетерпеливым отвращением.

— Вот ключ, господин Хоффман, — продолжал хозяин. — Ключ от кухни. Спрячьте как следует, нехорошо будет, если потеряете. Вертхеймовский ключ, полгода тому назад поставил вертхеймовский замок, на втором этаже квартиру обокрали, пришлось рискнуть. Часто бывает, что жена ушла, дочери дома нет, а я в налоговом управлении, словом, никого нет дома. Не хочу подвергать себя опасности, а то еще вынесут подушки и одежду.

После инструктажа Кремницки повел Эрнё на кухню, показал, как открывается дверь, хотя у замка никаких особых хитростей не было, и, наконец, пожелал спокойной ночи, поскольку жена дала знать, что ужин готов.

По кухне поплыл запах жирной, обильно приправленной чесноком еды, и этот аромат лишил Эрнё остатков аппетита. Юноша сел за стол, достал еду, приготовленную матерью в дорогу, но быстро закончил трапезу, подошел к окну, открыл его и принялся вглядываться в неведомую тьму.

Окно выходило в широкий двор, из него виден был большой кусок неба. На большой, гладкой темной поверхности стен соседних домов будто покрылись гирляндами маленьких фонариков — за окнами зажигались лампы. Эрнё долго смотрел на эти окна. За ними тоже живут люди. Повсюду люди, много-много незнакомых людей. Незнакомых настолько, что они могли быть жителями Марса. Люди, совсем непохожие на тех, которых он знал до сих пор. Более сильные, умные, ловкие. В одном из окон Эрнё заметил молодого человека — он сидел в одной рубашке, погрузившись в чтение толстого тома. Что он мог изучать? Наверняка студент-медик, будущий коллега. Когда удастся добиться того, чего уже достиг этот юноша? Будущее, работа, незнакомый город и незнакомые люди — все это пугало Эрнё. Он бы предпочел сейчас сидеть дома, с родителями, братом и сестрой, играть на рояле в гостиной, или укрыться в уголке сада, вдыхая аромат свежескошенной травы, принесенный ветром с полей. Эрнё вдруг ощутил себя отчаянно одиноким и лишь большим усилием сумел сдержать слезы.

Когда он закрыл окно, пробило уже половину десятого. В одиночку выйти из дому Эрнё боялся — обещал отцу быть осторожным и планировал начать исследование неведомого лабиринта со следующего утра, обзаведясь для этого картой. Юноша разделся, задул лампу и осторожно забрался в новую постель. Спать не хотелось, он лежал с открытыми глазами, уставившись в бесформенную мглу на потолке. Беззвездное небо посылало слабые, непонятные отблески в скопление медленных теней наползающей ночи.

«Словно свет гигантских дуговых ламп большого города рассеялся в эфире», — подумал Эрнё. Потом ему пришло на память, как на выпускном в гимназии он говорил о распространении света, но не мог вспомнить, свет — это продольные колебания эфира или поперечные.

«Плохая у меня память, — размышлял Эрнё, приподнявшись на локте. — А ведь разумный человек не может забывать такие вещи, — рассуждал он дальше, — ведь физика, исходя из любопытного и ловкого доказательства, объясняет, какие колебания составляют природу света. Но какие?..» В памяти удалось вызвать лишь рисунок в учебнике, который вообще-то не имел отношения к данному вопросу. Расстроенный юноша прекратил мучительные раздумья и начал вспоминать обстоятельства своего отъезда. В первой половине дня он еще был дома. После обеда отец позвал его в гостиную.

— Эрнё! — произнес он твердо и торжественно. — Вот тебе девяносто форинтов. Больше дать не могу. Это все, что у меня есть наличными. Но о деньгах много не думай. Главное — будь бережлив, учись, следи за здоровьем. Если совсем не сможешь себя сдерживать, прошу, ходи к женщинам пореже. А уж как пойдешь — ищи место проверенное, чистое. Лучше, если никуда ходить не будешь. Молодому человеку в девятнадцать лет еще надо вырасти, окрепнуть. Следи за здоровьем. Лучше быть простым, серым обывателем, как твой отец, чем, не знаю, каким-нибудь великим ученым, но больным и беспомощным.

Юноша будто вновь почувствовал крепкое и теплое отцовское рукопожатие.