На острове Капри в свое время жили три самовлюбленных типа, каждый из которых построил дом на краю скалы. Их имена: Аксель Мунте, барон Жак Адельсверд-Ферзен и Курцио Малапарте. Все трое были писатели из тех, что склонны к драматизации собственной судьбы. Все обладали немалой долей нордической чувственности. И все стремились воплотить свою личность в архитектуре. Таким образом, дома их были актами любви к самим себе – «домами мечты», где они надеялись жить, любить и совершать чудеса творения. Однако, несмотря на идиллическую обстановку вокруг, дома эти пропитала нездоровая атмосфера, подобная той, что ощущается в «Острове мертвых» Бёклина.
Капри, разумеется, «остров коз». Даже во времена императора Тиберия он представлял собой кусочек Греции; тут и по сей день сохранилась иллюзия того, что великий (козлоногий) бог Пан еще жив, что Капри остается языческим раем в море католичества, местом, где вино превосходно, солнце вечно сияет, а мальчики и девочки хороши собою и сговорчивы. Начиная с середины девятнадцатого века на Капри хлынул поток романтически настроенных северян, которые принялись покупать, строить или снимать виллы.
Здесь жили немецкие художники, английские буржуа-эксцентрики, американские лесбиянки и русские «богостроители». Сюда приезжал кайзер Вильгельм II, тут в разное время бывали Д. Г. Лоуренс, Рильке, фельдмаршал Роммель, Эдда Чиано, Грейс Филдс и лорд Альфред Дуглас (отсиживавшийся на вилле, пока Оскар Уайльд отбывал срок в Редингской тюрьме).
Еще тут жил Норман Дуглас – ученый, гедонист, никоим образом не родственник Альфреда; потеряв собственную виллу в результате финансового краха, он предпочитал удобство съемных комнат.
Или Фриц Крупп, «пушечный король», который построил себе гарсоньерку на склоне утеса – с тем лишь, чтобы покончить с собой, когда о его гомосексуальности пронюхала одна неаполитанская газета. Или Максим Горький, написавший на Капри «Мать». Или близкий друг Горького Ленин, известный рыболов, которого в округе прозвали синьор Дринь-Дринь.
Однако ключом к истории Капри является император Тиберий. Он владел на острове двенадцатью виллами: одни стояли на холмах, другие у моря. У своего дворца на верхушке скалы, получившего название вилла Юпитера, он построил маяк, откуда мог подавать сигналы – приказы, разносившиеся по всей империи.
Личность Тиберия – поле академических сражений. Был ли он – как полагал Норман Дуглас – человеком робким, скуповатым, ненавидящим толпу ученым, любящим искусство аскетом, который поразил своих друзей – греческих философов вопросом, какие песни обычно пели Сирены, а управлять страной мог только одним способом – удалившись в свои просторные покои, оставшись наедине со своими мыслями и книгами? Или же он – согласно описанию Светония – был отвратительным старым педерастом, чья левая рука была до того сильна, что он «пальцем протыкал свежее цельное яблоко, а щелчком мог поранить голову мальчика и даже юноши»?
Собирал ли он героев любовных состязаний со всех краев империи? Плавал ли в гротах с детьми, которых соблазнял? Играл ли в игры со своими жертвами перед тем, как сбросить их в море со скалы Сальто ди Тиберио, с тысячефутовой высоты?
Учитывая призрачную границу, отделяющую крайности аскетизма от чувственных эксцессов, «хороший» Тиберий, вероятно, ничем не отличается от «плохого». Но именно второй, описанный Светонием Тиберий вдохновил маркиза де Сада, одного из первых туристов, побывавших на острове, на сочинение парочки жарких разгульных сцен с участием Жюстины и Жюльетты, а также подтолк нул барона Жака Адельсверда-Ферзена, юного эстета, переполняемого мечтами о грядущих оргиях, построить виллу Лисия (или Ля Глориетт) на полоске земли под императорской виллой Юпитера.
«Одно из моих многочисленных преступлений, – писал Норман Дуглас в книге “Обернись назад”, – состоит в том, что я убедил это яблоко раздора обосноваться на Капри. Нет – я преувеличиваю. Факт заключается в том, что в один прекрасный день он появился на острове и почти сразу же встретил меня. Ему тогда было года двадцать три».
Жизнь Ферзена была описана в двух романах – в «Огне Весты» Комптона Маккензи и в «Каприйском изгнаннике» Роже Пейрефитта, вследствие чего «настоящий» Ферзен скрылся в лиловой дымке. «Огонь Весты» – неприкрытый roman à clef (сразу после выхода он, должно быть, казался весьма смелым), где обрисованы инцестуальные перипетии жизни островной колонии экспатов, переживающей нашествие нелепого французского графа Робера Марсака и его итальянского дружка Карло. В книге Пейрефитта, напротив, исторические знаменитости перепутаны с вымышленными ситуациями, и от чтения ее недолго сойти с ума.
Ферзен принадлежал к тому же семейству, что и «le beau Fersen», шведский аристократ и любовник Марии Антуанетты, чьи попытки спасти королевскую семью окончились фиаско под Варенном. Военно-морская ветвь Ферзенов осела во Франции при Наполеоне III и основала сталепрокатную фабрику недалеко от Люксембурга. Отец Жака погиб в море. Жак был единственным сыном, а потому – очень состоятельным молодым человеком.
Он вырос в Париже 1890-х и, кажется, лепил себя с Робера де Монтескью (послужившего также моделью для Дез Эссента и барона де Шарлюc). Если верить описанию Нормана Дугласа, он обладал «детской свежестью», был голубоглаз, одевался всегда слишком щегольски. Первый томик его стихов переходил из одного респектабельного дома в другой, несмотря на нездоровый тон и пристрастие поэта к розам, да и вообще к розовому («Et nous serons des morts sous des vêtements roses»), – манерность, пришедшая, как можно догадываться, из «Les Hortensias Bleus» Монтескью.
Злоключения его начались с публикации «Hymnaire d’Adonis – Paganismes – à la Façon de M. le Marquis de Sade». Правда, он уже готов был заречься, бросить эти глупости и жениться на мадемуазель де Мопью, как вдруг его безо всякого предупреждения арестовала полиция за совращение мальчиков-школьников у себя в квартире на авеню де Фридлянд.
Данный эпизод – предмет собственного полуавтобиографического сочинения Ферзена, написанного в 1905-м и полного всякой всячины. Норман Дуглас приписывает этой вещи, озаглавленной «Лорд Лиллиан, ou Messes Noires», «затхлый привкус, нечто в стиле Дориана Грея»; она не лишена подсознательного юмора.
Ферзена судили, приговорили, потом выпустили, и он бежал в Италию, где встретил двух американок, «сестер» Уолкотт-Перри, пригласивших его на свою виллу на Капри. Тогда он в знак протеста решил построить собственный дом, о котором мечтал; а когда Норман Дуглас показал ему место под Монте-Тиберио, Ферзен сказал: «Тут можно писать стихи». Его не остановило даже предупреждение о том, что зимой дом будет освещен солнцем не больше двух часов в день. Пока постройку возводили, он отправился на Цейлон, где пристрастился к опию. Потом он подцепил в Риме мальчишкугазетчика, которого привез на Капри в качестве своего секретаря.
Мальчишку звали Нино Чезарини, и ему приходилось со многим мириться. У Ферзена, если верить Дугласу, имелось «несколько приятных черт»: он не был «неискренним или фальшивым, хотя отличался театральностью». К тому же он был тщеславен, пустоголов и прижимист. Он устраивал экзотические праздненства и ругался со всеми своими гостями. Он запрещал Нино флиртовать с девушками, но при этом упорно таскал его по острову, выставляя напоказ, словно античного бронзового Аполлона. Он свозил его в Китай, где они купили коллекцию опийных трубок, штук триста. Он свозил его на Сицилию, чтобы его сфотографировал барон фон Гледен. Наконец – если эта история правдива, – он устроил инсценировку человеческого жертвоприношения в митрейском гроте Матромания, с Нино в роли жертвы, после чего обоих выгнали с острова.
Когда в 1914-м разразилась война, Нино пришлось избавиться от привычки к опию и отправиться воевать на Апеннины, Ферзен же остался на юге Франции. В конце концов ему разрешили вернуться на виллу Лисия, однако он повздорил с Уолкотт-Перри, отказавшими ему от дома, а в придачу к опию начал употреблять кокаин.
После войны Нино вернулся ухаживать за своим хозяином, который, несмотря на иллюзию вечной юности, к тому времени был тяжело болен. «У этого моего дома, – говорил Ферзен, – привкус смерти». Однажды ненастной ночью в ноябре 1923-го граф Джек (как называли Ферзена на острове), облаченный в розовые шелка, валялся на подушках своего подземного опийного притона. Отлучившийся в кухню Нино, вернувшись, застал хозяина в полубессознательном состоянии. «Сколько граммов? – закричал он. – Сколько граммов?» «Пять», – пробормотал Ферзен и, разжав кулак, отошел в мир иной; по крайней мере, такова была версия, напечатанная в неапольской ежедневной газете «Иль Маттино».
Родственники Ферзена переделали виллу, время от времени устраивали там пикники, а после продали ее одному левантинскому дельцу. «Так она здесь и стоит, – писал в 1933 году Норман Дуглас, – словно замок из сказки, пустая и заброшенная, окруженная – точнее, задушенная – чащей деревьев… ведь он до того любил свои пинии, падубы и мимозы, что не позволял притрагиваться ни к единой веточке».
Так она здесь и стоит, вернее, полустоит, в этом темном «священном» лесу, снова выставленная на продажу, – эта чуждая духу места «французская» причуда, которую один остроумец с Капри как-то назвал «визитной карточкой куртизанки», стоит с потрескавшейся штукатуркой и разъехавшимися жалюзи, безмолвная, если не считать мяуканья котов, кукареканья петухов и шума моторных лодок в море внизу.
В заросшем саду я нашел алтари и temple de l’amour. (Следы невыполнимых желаний? Воcпоминания о Версале и королеве?) Бетон, отвалившийся от проржавевших каркасов урн, мелкими кусочками лежал в траве. А у колоннады под салоном хозяйка виллы выложила сушиться стручки рожкового дерева и привязала своего печального бежевого пса.
Эта стройная молодая женщина заботливо следила за своим поместьем. У нее имелся талант к садоводству. В банках из-под оливкового масла она выращивала герань, пеларгонию, канны, которые цвели, поражая своим едва ли не сверхъестественным блеском, на ступенях под портиком. Дом покрывала тень. Дорогу мне то и дело перебегал черный кот, словно предупреждая, чтобы не нарушал границ владения. Коты были повсюду, коты с пухлыми мордами, а также запах кошачьей мочи. Еще там были заросли голубых гортензий – les hortensias bleus Монтескью.
Я обнаружил, что салон был некогда отделан в белом, голубом и золотистом тонах. Однако крыша провалилась, и мусор кучами усеял китайскую гостиную, украшенную желтой плиткой и фальшивыми китайскими надписями, где Ферзен когда-то раскладывал по лакированным стеллажам свои трубки.
И все-таки снаружи золотая мозаика по-прежнему облепляла гофрированные колонны, а над перистилем еще можно было прочесть надпись черными мраморными буквами: «AMORI ET DOLORI SACRUM» – «Святилище любви и скорби». А белая мраморная лестница, перила которой поросли виноградной листвой и лиловыми гроздями, по-прежнему вела в спальню Нино, похожую на детскую, – но спальня Жака успела обвалиться.
Его называли «самым интересным человеком в Европе», однако, если оглянуться назад, Аксель Мунте и его претенциозный музей-заповедник, вилла Сан-Микеле, больших симпатий не вызывают.
Мунте родился в 1857 году в шведской провинции Смоланд, происходил из семейства епископов и бургомистров, переехавших в Скандинавию из Фландрии. Изучал медицину в Уппсальском университете, в восемнадцать поехал в Италию, поправляться после легочного кровотечения. Ему случилось провести день в городке Анакапри, где он увидел заброшенную часовню, а рядом с нею – сад, чей владелец, Мастро Винченцо, раскопал мозаичные полы римской виллы и множество древних мраморных фрагментов – roba di Timberio, или «вещи Тиберия», как называли их местные крестьяне. Мунте распознал в этом месте одно из двенадцати владений Тиберия и задумал план – если верить ему, там же и тогда же, – как стать его владельцем.
«Почему бы мне не купить дом Мастро Винченцо, – писал он в “Легенде о Сан-Микеле”, – не добавить к часовне и дому гирлянды лоз, кипарисовые аллеи, колонны, которые будут поддерживать белые балконы, населенные мраморными статуями богов и бронзовыми статуэтками императоров».
В Швецию Мунте не вернулся – продолжил свое обучение в Монпелье, а затем в Париже. В двадцать два года он стал самым молодым доктором медицины во Франции. Благодаря своим обаянию, интеллекту и в высшей степени убедительной манере общения с больными он вскоре сделался партнером в модной клинике. Он верил в то, что богатых следует заставлять платить за бедных. Особый интерес он проявлял к нервным болезням и возможности их лечения посредством гипноза.
Он был близким другом принца Евгения Бернадота, младшего сына шведского короля, который в то время вел богемную жизнь художника в Париже. Приятельствовал со Стриндбергом. Водил знакомство с Мопассаном (и даже плавал на его яхте); по сути, «Легенда о Сан-Микеле», где имеются описания жизни высших и низших слоев, а также налет сверхъестественного, по стилю во многом напоминает позднего Мопассана. В 1884 году Мунте прервал поездку по Лапландии и отправился работать в бедные кварталы Неаполя – там началась эпидемия холеры. В 1889-м он уехал из Парижа, купил землю для постройки Сан-Микеле и, чтобы заработать на виллу, открыл новую практику, в доме Китса, рядом с Пьяцца ди Спанья в Риме.
Там он процветал. Доктор Уэйр Митчелл присылал к нему больных миллионерш из Соединенных Штатов. Из Вены к нему присылал невропатов «обоих полов и без пола» профессор Крафт-Эбинг. Гонорары его были колоссальными, а в знаменитых «случаях полного излечения», вероятно, сыграла роль не столько традиционная медицина, сколько перемена климата и обстановки. Он собирал королевских особ так же, как собирал антиквариат. Главной его пациенткой была шведская королева Виктория, которую он уговорил прожить куда дольше, чем она, по-видимому, намеревалась. Его внимания добивалась царица, нуждавшаяся в помощи для себя и для страдающего гемофилией царевича (до такой степени, что едва не похитила Мунте на борту императорской яхты), а когда он ей отказал, она бросилась в объятия Распутина.
Бывали времена, когда вилла на Капри, должно быть, походила на санаторий для больных королев и императриц; ее мечтала купить Елизавета, императрица Австрии. Позже, когда поток королевских особ начал иссякать, по их следам сюда продолжали наведываться другие.
«Что до самого Сан-Микеле, – писал Мунте – иронично, на английском – Герману Герингу в августе 1937-го, – буду рад предоставить его вам на время, если вдруг улучите минутку отдохнуть от ваших колоссальных забот. Местечко маленькое. Я построил его, руководствуясь тем принципом, что душе нужно больше места, нежели телу, так что вам тут, пожалуй, будет не слишком удобно».
Он был сам себе архитектор; в качестве стиля он выбрал сарацинско-романский. Дом построил белый, светлый – «заповедник солнца», – отделав его под ренессанс, так, как особенно любили в начале века. (Роберто Пане, историк архитектуры Капри, назвал его «un falso presuntuoso quanto insultante».) Там действительно имелся балкон, населенный статуями богов и императоров – подлинниками и фальшивками, а в стены, словно орехи в нугу, были воткнуты куски древнего мрамора, в том числе подобранные на императорской вилле.
Он разбил сады с беседками, террасами и дорожками, обсаженными кипарисом. Что же до самой часовни Сан-Микеле, прежде напоминавшей одинокий приют отшельника на вершине скалы, ее он преобразил в своего рода покои паши, откуда взгляд простирается далеко: вверх до замка Барбароссы, вниз на Марина Гранде, через бухту к тибериевой вилле Юпитера – и к этому проклятому пятну на ландшафте, ферзеновой вилле Лисия.
Главная особенность Сан-Микеле – вид; в Пасадене или Беверли-Хиллз на творение Мунте никто бы и походя не взглянул. И все-таки это по-прежнему одно из самых известных зданий в мире, а «Легенда о Сан-Микеле» спустя пятьдесят пять лет по-прежнему остается бестселлером, переведенным на добрые полсотни языков (незадолго до моего визита туда приезжал его корейский переводчик).
Мунте был прирожденным рассказчиком, который, прежде чем гипнотизировать других, всячески старался загипнотизировать самого себя. Он сочинял истории о зарытых сокровищах, о безумии, о перепутанных гробах, о не чурающихся земных удовольствий клириках, неприступных графинях и добросердечных шлюхах, о монахине, которую он едва не соблазнил во время эпидемии холеры. Однако успех книги, в особенности у английских читателей, был вызван в первую очередь той страстью, которую Мунте питал к животным и птицам. Он спас бабуина от его полусумасшедшего хозяина-американца. Он едва не убил на дуэли французского виконта, садиста, так сильно пнувшего его пса, что животное пришлось пристрелить. Он объявил войну мяснику из Анакапри, который ловил сетью перелетных птиц и ослеплял их раскаленными иглами, чтобы заставить петь. Наконец, ему удалось убедить Муссолини превратить весь Капри в птичий заповедник.
Если судить с литературной точки зрения, лучшие рассказы в книге повествуют о годах, проведенных им в Париже и Риме, и изложены с клинической, пресыщенной отстраненностью; они напоминают (помимо Мопассана) прозу другого врача, ставшего писателем, У. Сомерсета Моэма. Подобно Моэму, Мунте, насколько можно судить, всегда заканчивает свои воспоминания на самодовольной ноте (позже у него появляются отголоски жалости к себе); в целом книга подкрепляет мнение Оскара Уайльда, предупреждавшего о ловушках, которые таит в себе повествование от первого лица, в особенности – когда рассказчик маниакально одержим мифами.
Мунте был без ума от Тиберия. Левенте Эрдеос, директор Фонда Сан-Микеле на Капри, говорит: «На мой взгляд, он страдал особым недугом – можно сказать, был одержим покойным императором. Он мог смотреть вниз со своего балкона и воображать, будто и он тоже правит миром». Тиберий владел двенадцатью домами на острове – Мунте необходимо было иметь двенадцать. Тиберий собирал статуи – Мунте необходимо было тоже иметь статуи. Но вместо того, чтобы признать их происхождение – они поступали от обычных торговцев антиквариатом из Неаполя и других мест, – он предпочитал окутывать свои «находки» пеленой таинственности.
Ему нравилось намекать, будто бронзовая копия Гермеса работы Лисиппа (находящаяся на краю балкона и подаренная ему Неаполем за помощь, оказанную им городу во время холеры) – на самом деле не копия, а оригинал, намеренно похищенный из музея одним из его поклонников-доброжелателей.
В другой раз он «почувствовал», что со дна моря за ним наблюдает чье-то лицо; когда же он навел свой телескоп на бледное пятнышко вдали от берега, оно оказалось мраморной головой Медузы; теперь она вделана в стену позади его рабочего стола. Еще был огромный базальтовый Гор, бог в образе сокола – «самый большой из всех, что мне доводилось видеть, – писал он, – привезенный из земли фараонов каким-то римским коллекционером, возможно, самим Тиберием». Однако, насколько могу судить я, этот предмет – стандартная подделка с каирского базара.
К двадцатым годам Мунте стал британским подданным. Он работал с британским Красным Крестом во Фландрии во время Первой мировой войны. А в 1943-м, вероятно опасаясь, что немцы вторгнутся в Италию, он уехал в Стокгольм (на том же самолете, что Курцио Малапарте, направлявшийся в качестве журналиста на финносоветский фронт). Обратно он не вернулся. Его друг король Густав V предоставил ему апартаменты в королевском дворце; там-то, мечтая о юге, он и умер 11 февраля 1949 года. Он желал, чтобы Сан-Микеле остался в качестве памятника ему, и завещал виллу шведскому государству. На мемориальной табличке значится: «В память о незабвенном докторе Акселе Мунте. Жизнь его – яркий символ образцового гуманизма». Место осаждают туристы, оно поддерживается в хирургической чистоте.
Сегодня мало кто из жителей острова помнит старого доктора, который прогуливался по городу в потрепанном костюме, что выдавало в нем signore. И все же мне удалось разузнать следующее.
От одной grande dame: «Он был ненасытен. Мы называли его Il Caprone – “Козел”! И не за одно это! Пахло от него прямо-таки ужасно».
От неаполитанского аристократа: «Это было плохое перекрещение. Или как это будет по-английски? Плохое смешение! Детей у него было – половина населения Анакапри, и у всех рыжие волосы и лошадиные морды. Бывало, услышишь, как дети кричат: “Лошадиная морда! Лошадиная морда!” – и сразу ясно, это они кричат одному из незаконных отпрысков Мунте».
От всезнающего юного историка, который работает в ратуше Анакапри: «Era bisessuale».
С другой стороны, фракция сторонников Мунте благоговеет перед его памятью, говорит о нем приглушенным тоном и с религиозным жаром перечисляет его добрые деяния. В Анакапри я встретил одного из этих, как они сами себя называют, «мунтезианцев»; он метался по саду Сан-Микеле, указывая то на одну, то на другую «типично мунтезианскую деталь», то на могилы собак шведской королевы. Он довольно сильно расстроился, узнав, что я справлялся о Мунте и в других местах.
– Да что они знают! – сердито сказал он. – Они же завидуют Мунте. Завидуют этому человеку и его достижениям. Вы меня спросите.
Я все знаю.
– Он был из тех, о ком говорят «рыбья кровь»?
– Рыбья?
– Был ли он холодным человеком?
– Он был горячим и холодным. В нем было все.
– Чем он вас заинтересовал?
– Он был интересным.
– В каком же смысле?
– Он был пионером экологии. Ездил к Муссолини, чтобы заставить людей прекратить убивать птиц.
– А еще что?
– Он был создателем красоты.
– Где?
– Он создал это место.
Курцио Малапарте был писателем очень странным, и его вилла, построенная им в 1938–1940 годах на одиноком мысе Капо Массуло, – одно из самых странных обиталищ в западном мире.
«Гомеровский» корабль, выброшенный на сушу? Современный алтарь Посейдона? Дом будущего или доисторического прошлого? Сюрреалистический дом? Фашистский дом? Или «тиберианское» убежище, где можно скрыться от обезумевшего мира? Дом денди, профессионального шутника, Arcitaliano, как называли его друзья, или меланхоличного немецкого романтика, скрывавшегося под этой маской? «Чистый» дом аскета? Или беспокойный приватный театр ненасытного Казановы? Достоверно нам известно следующее: Малапарте попросил своего архитектора, Адальберто Либеру, построить ему «casa come me» – «дом вроде меня», столь же «trist e, dura, severa» – «печальный, твердый и суровый», – каким он сам cебе представлялся. На его почтовой бумаге сверху жирными черными буквами было напечатано: «CASA COME ME»; по сути, дом – весь, до малейших мелкобуржуазных деталей, – являет собой биографию своего владельца.
Курцио Малапарте родился в 1898 году, при крещении получил имя Курт Зукерт. Его отец, Эрвин Зукерт, раздражительный мелкий текстильный фабрикант из Саксонии, осел в Прато, недалеко от Флоренции, и женился на флорентийке.
На ранних фотографиях Курта перед нами холеный, красивый, черноволосый молодой человек, смотрящий в объектив с ироничным, презрительным видом, какой иногда бывает у людей на портретах Бронзино. К 1913 году он уже посещал кафе «Красные фраки» во Флоренции, где пылкие интеллектуалы требовали действия, любого действия, в Европе, до того пресытившейся мирной жизнью, что мирная жизнь стала считаться аморальной. Когда разразилась война, он записался в Гарибальдийский легион и отличился в бою, подобно Хемингуэю (который был годом моложе), на австрийском фронте, а затем в Блиньи, возле Реймса, где погибло почти десять тысяч итальянцев и где сам он пострадал от газов, нанесших вред его легкому.
После войны он стал журналистом и фашистом. Он присоединился к маршу на Рим и подписал первый «Манифест фашистской интеллигенции». Антонио Грамши, один из основателей Итальянской коммунистической партии, знавший его в то время, вынес суровый вердикт его лихорадочному arrivismo, непомерному тщеславию и снобизму в сочетании с мимикрией: «Чтобы добиться успеха, [он] готов совершить любое зло». В 1925 году Зукерт прочел памфлет девятнадцатого века, одна из частей которого была озаглавлена «I Malaparte e i Bonaparte», и сменил имя.
Малапарте мнил себя «человеком действия», уподобляясь Т. Э. Лоу рен су или Андре Мальро. Он, как и они, обладал способностью к саморекламе и был не чужд мифомании, однако, когда доходило до дела, выбирал роль не участника, но литературного вуайера. Ему хватило проницательности, чтобы с самого начала понять, сколько жестоких нелепостей несет с собой движение Муссолини; его язвительное чувство юмора вечно не давало ему устоять от искушения высмеивать стоящих у власти. Первый тревожный звонок прозвучал, когда он высмеял Муссолини за галстуки, которые тому нравились. Дуче вызвал его к себе в кабинет в палаццо Киджи для извинения. После беседы, шагая к выходу по холодным мраморным плитам, Малапарте обернулся и сказал:
– Позвольте мне сказать одно последнее слово в свою защиту.
– Валяйте, – приподнял брови Муссолини.
– Даже сегодня галстук на вас отвратительный.
Малапарте любил принцесс и крестьян; гомосексуалистов и свое собственное незнатное происхождение он ненавидел. Одевался он щегольски. (Я обсуждал с одним из его старых друзей, принцем Сириньяно, вопрос о том, чем он мазал волосы: бриолином, вазелином или la gomina argentina.) Он мог заворожить любую аудиторию своими рассказами; высокопоставленные фашисты, покровительствовавшие ему, втайне рады были слышать, как издеваются над Дуче. В 1929-м сенатор Джиованни Аньелли, председатель «Фиата», режиму не сочувствовавший, назначил его главным редактором своей газеты «Ла Стампа».
В течение двух лет, пока его не вынудили уволиться, Малапарте использовал ее в качестве снайперского поста.
Он развил теорию о том, что войны и революции двадцатого столетия, отнюдь не будучи продуктами противоречий, свойственных развитому капитализму, произрастали из завистливости буржуазии и ее отвращения к себе самой. Революция в России была явлением европейским. Ленин был не каким-то новым азиатским царьком вроде Чингис-хана, но «скромным и фанатичным» буржуазным функционером, мелкой сошкой, наполовину немцем, как и сам Малапарте.
Свою идею он довел конца в замечательной книжечке «Technique du Coup d’État», которую опубликовал в Париже в 1931 году, после того как фашисты вынудили его уйти из «Ла Стампа». Последняя глава, написанная за два года до того, как ко власти в Германии пришли нацисты, привлекает внимание своим заголовком: «Une Femme: Hitler».
Этот толстый, хвастливый австриец <…> с жесткими недоверчивыми глазами, неизменными амбициями и циничными планами вполне может, как и всякий австриец, испытывать определенное пристрастие к героем Древнего Рима…
Его герой – Юлий Цезарь в Lederhosen…
Гитлер – карикатура на Муссолини…
По духу Гитлер глубоко женственен, в его интеллекте, в его амбициях, даже в его силе воли нет ничего мужского…
Диктатура <…> есть одна из наиболее законченных форм зависти во всех ее проявлениях: политическом, моральном, интеллектуальном…
Диктатор Гитлер – та женщина, которой заслуживает Германия…
Все это не прибавило Дуче благосклонности к нему; сам Малапарте говорил: «Гитлер потребовал моей головы и получил ее». Вернувшись из Парижа в 1933-м – шаг, то ли продиктованный бесстрашием, то ли сделанный по недомыслию, – он был обвинен в антифашистской деятельности за границей, арестован, избит, брошен в тюрьму Реджина Чели и, словно какой-нибудь опозоренный сенатор времен Римской империи, приговорен к пяти годам изгнания на острове Липари.
Здесь, под охраной carabinieri, он читал в оригинале Гомера и Платона под звук волн, что разбивались о серый вулканический берег перед его домом. На фотографиях он предстает одетым в безупречно белые брюки гольф, но без носков, лицо сморщено, как у немолодого матадора, он гладит своего любимого терьера.
Мне не с кем было поговорить, кроме собак. Вечером я выходил на террасу своего печального дома у моря. Перегнувшись через перила, я звал Эола, брата моего собственного пса, Феба. Я звал Вулкана, Аполлона, Стромболи… У всех собак были древние клички… у собак моих друзей-рыбаков. Я проводил на террасе час за часом, выл на собак, а те выли мне в ответ…
Из своего пятилетнего срока Малапарте делает целую историю: «Слишком много моря, слишком много неба для столь маленького острова и столь беспокойного духа». На самом же деле примерно через год его другу Галеаццо Чиано, зятю Муссолини, удалось перевести его на Искию, а затем в Форте дель Марми, где он жил на вилле со своим верным Фебом, принимал гостей, пользовался служебным «альфа-ромео» и писал сатирические статьи под псевдонимом Кандидо. При всех своих недостатках Муссолини не был мстителен, ему не чужда была некая тяга к абсурдному. Втайне он, кажется, любил Малапарте – однако вынужден был считаться с немцами.
Когда «изгнание» кончилось, Малапарте купил в Форте дей Марми собственный дом, виллу Хильдебранд, построенную для одного немецкого скульптора и украшенную фресками работы Бёк лина. Затем он основал «Проспеттиве», культурное обозрение с уклоном в сюрреализм, где печатал Паунда, Андре Бретона, Альберто Моравиа, Марио Праца, Де Кирико и Поля Элюара.
Во время Эфиопской кампании он отправился в Африку военным корреспондентом. В целом в своих репортажах он относился к Муссолини не без благосклонности. Еще он написал сборник автобиорафических фантазий под заголовками в духе «Женщина, похожая на меня», «Пес, похожий на меня», «Земля, похожая на меня», «Святой, похожий на меня». Потом ему в руки каким-то загадочным образом попала крупная сумма денег. Он купил Капо Массуло у рыбака с Капри, сказав, что хочет держать там кроликов; вместо того он нанял Либеру, чтобы тот построил «дом, похожий на меня».
Casa Come Me с его поразительными видами – море, небо, скалы – был предназначен для того, чтобы удовлетворить его «меланхолическую тоску по пространству» и одновременно воспроизвести – в соответствии с его собственными грандиозными планами – его быт в изгнании на Липари. Он был задуман как монастырь-бункер, пристанище человека, в одиночку противостоящего диктаторам, – casamatta, «блокгауз» или «сумасшедший дом», в зависимости от того, как перевести это слово с итальянского; дом машинного века, которому, так или иначе, предстояло сохранить древнейшие ценности Средиземноморья. В отличие от «аполлоновых» храмов классической Греции с их лесами колонн и «крышами, что спустились с небес», этому зданию, подобно минойскому храму, предстояло подняться из самого моря.
Стены цвета бычьей крови, окна – словно окна лайнера, лесенка в форме клина, наискось ведущая, будто священная тропинка, на крышу террасы. Здесь Малапарте каждое утро выполнял гимнастический ритуал, в одиночестве, а влюбленные в него женщины наблюдали сверху, с утесов.
Внутри, на верхнем этаже дома, находился огромный выбеленный салон-атриум, по каменным полам его были разбросаны выделанные шкуры, длинные замшевые диваны стояли, задрапированные льняными покрывалами, а «минойские» столики с волнистыми краями покоились на бетонных ножках. Тут были громадные деревянные «фашистские» скульптуры – обнаженные фигуры работы Перикле Фаццини; через заднюю стенку камина, сделанную из толстого стекла, гости могли смотреть на море по ту сторону пламени.
Дальше шли собственные апартаменты писателя и «комната фаворитки», у каждой спальни имелась собственная ванная, отделанная серым в прожилках мрамором, вполне подходящая для убийства Агамемнона. Малапарте, видимо, считал секс чем-то серьезным, наподобие священного обряда; в комнате фаворитки двуспальная кровать установлена на фоне простой, обшитой панелями стены и напоминает алтарь цистерцианского монастыря. Да и кабинет, несмотря на фаянсовую печку, полотна с эфиопскими женщинами и расписной плиткой на полу с изображением лиры Орфея, наводит на мысли о богослужении. Именно в этой комнате в сентябре 1943-го Малапарте закончил «Kaputt», «[свою] жутко веселую и страшную книгу», принесшую ему известность за пределами Италии.
Когда Муссолини объявил войну, Чиано посоветовал другу надеть военную форму. Итак, Малапарте в ранге капитана Пятого альпийского полка отправился сперва наблюдать за вторжением Италии в Грецию, а затем, в качестве корреспондента «Коррьере делла Сера», – на русский фронт. Ему удалось с помощью обаяния или лести проникнуть в высшие нацистские круги. В Кракове, на берегах Вислы, он обедал с рейхсминистром Франком, палачом Польши, который заверил Малапарте, что он, Франк, станет для Польши новым Орфеем, «завоюет этот народ с помощью искусства, поэзии и музыки». Малапарте пробрался и в варшавское гетто, откуда сообщал – в несколько уклончивой манере – об увиденном. Он последовал за бронетанковыми дивизиями на Украину, где стал свидетелем бессмысленных жестокостей.
В его статьях, публиковавшихся через шведскую печать в газетах всего мира, с самого начала содержались намеки на то, что Германия обречена. Гестапо настойчиво предлагало отстранить его от дел, если не вообще убрать; однако Муссолини, уже корчившийся под тенью Гитлера, вместо того разрешил ему отправиться корреспондентом в Финляндию, на финно-советский фронт. Летом 1943-го, услыхав о падении Дуче, Малапарте прилетел из Стокгольма в Италию. К тому времени, когда в Неаполь вошли американцы, он уже спокойно сидел в Casa Come Me и писал.
В книге «Kaputt» Малапарте решил показать оккупированную немцами Европу с точки зрения эстета, описывая ее как некую огромную, зловещую фреску, изображающую танец смерти. Результат, мягко говоря, нагоняет тревогу. Его угол зрения всегда косой, всегда двусмысленный, а тон сюрреалистичный – или, подобно самому нацизму, китчевый. В некоторые моменты кажется, будто образы Дали наконец воплотились в невыдуманном повествовании; взять, например, сцену, в которой Малапарте посещает сауну вместе с Гиммлером, или его визит к «поглавнику» (военному правителю) Хорватии после партизанской атаки.
– Хорватский народ, – сказал Анте Павелич, – желает, чтобы им правили великодушно и справедливо. Это я готов ему обеспечить.
Пока он говорил, я смотрел на плетеную корзинку на столе поглавника. Крышка была приподнята, и казалось, будто корзина наполнена мидиями или устрицами без раковин, как их порой выставляют в витринах «Фортнума и Мэйсона» на Пикадилли в Лондоне.
Казертано, итальянский дипломат, взглянул на меня и подмигнул:
– Не хотите ли доброй устричной похлебки?
– Это далматинские устрицы? – спросил я поглавника.
Анте Павелич снял крышку с корзины и показал нам эту склизкую желеобразную массу, с улыбкой произнеся:
– Это подарок от моих верных усташей. Сорок фунтов человеческих глаз.
На мой взгляд, комбинация фраз «сорок фунтов» и «Фортнум и Мэйсон» тошнотворна и фальшива одновременно; какой бы странной ни казалась книга «Kaputt» при первом прочтении, она явно не воспринимается ни как роман, ни как мемуары. То же можно сказать и о ее продолжении, озаглавленном «Шкура», книге, написанной в похожем духе самовозвеличивания, где автор рассказывает о своей карьере посредника между итальянской армией и ее вновь обретенными американскими союзниками. Отдельные истории, вошедшие в книгу, представляют собой садистское «южное барокко».
«Шкура» стала международным бестселлером, раскупалась по всюду – за исключением Неаполя и Капри, жители которых, чувствуя, что оклеветаны коллаборационистом, сделали жизнь Малапарте на острове чрезвычайно неприятной. Он вступил в Компартию, разочаровался во всем, решил эмигрировать во Францию.
Там дела его пошли не лучше. Он брезгливо относился к интеллектуальному климату Парижа, где властителями дум были Камю и Сартр. Написал пьесу о Прусте, еще одну – о Карле Марксе в Лондоне; оба представления были освистаны. Вернулся в Италию, где снял фильм, пользовавшийся успехом. Люди вспоминают, как он появлялся на литературных сборищах в Риме, одетый в хорошего покроя твидовый пиджак, под руку с молчаливой, похожей на мальчика девушкой. Начав полнеть, он собирался проехать на велосипеде от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса. Наконец, в 1956-м он отправился в путешествие по Советскому Союзу и Китаю, откуда присылал трезвые репортажи – свидетельство того, что теперь он, возможно, стал писателем другого рода, не из тех, кому непременно следует быть в центре внимания.
В воскресенье 11 ноября, находясь в Пекине, он заболел лихорадкой. Осмотревший его врач сказал:
– Вы подхватили легкого китайского микробика, от этого у вас началась… легкая китайская лихорадочка. Ничего страшного.
Это оказался неизлечимый рак легкого. Перед смертью он обратился в католичество и получил отпущение грехов.
– Как он молился! – рассказывал принц Сириньяно. – Молился Христу… Помпейской Мадонне… Ленину… А умер все равно в мучениях!
Casa Come Me он оставил – возможно, чтобы насолить каприйцам, – в пользование художникам из Китайской Народной Республики. Его семейство опротестовало завещание, вернуло дом себе и недавно основало Фонд Малапарте, предназначение которого мне не совсем понятно. В день моего визита в доме было полно студентов из Мюнхена, изучающих искусство.
Еще я познакомился с местным жителем, который сказал, что Малапарте был крупной шишкой среди коммунистов.
– Вы разве не видите? – сказал он, глядя со скалы вниз на прямоугольную крышу и закругленную бетонную стену, что защищает ее от ветра. – Он построил дом в форме серпа и молота.