I. Пролог
Московский архитектор М., строитель одного из наиболее посещаемых московских кафе, известный в московских кругах более всего событиями своей личной жизни в стиле мемуаров Казановы, — однажды, проходя мимо кофейной Тверского бульвара, почувствовал, что он уже стар.
Кофейная, некогда претворённая в одной из картин Юона, вечерняя фланирующая толпа и жёлтые ленты московских осенних бульваров, обычно столь радостные и бодрые, погасли в его душе. Осенняя сутолока города, автомобили Страстной площади, трамвайные звонки, вереницы проституток и мальчишки, продающие цветы, оставляли его безучастным.
Все замыслы, только что волновавшие его сердце, показались ему банальными, утомительно повторёнными сотни раз, и даже вечерняя встреча, которой он добивался столько месяцев и которая должна была составить новое крупное событие в анналах его жизни, вдруг показалась ненужной и нудной… Одни только осенние листья, падающие с дерев и ложившиеся под ноги вечерних прохожих, глубоко проникали в его душу какой-то горестной печалью.
Он постоял минуту в нерешительности, машинально купил вечернюю газету, затем быстрыми шагами повернул на Тверскую и, дойдя до цветочного магазина Степанова и Крутова, послал огромный букет багряных роз той, чьё сегодняшнее падение должно было вплести новые лавры в венок московского Казановы.
Ему не хотелось возвращаться домой, не хотелось снова видеть кресла красного дерева, елисаветинский диван, с которым связано столько имён и подвигов любви, ставших теперь ненужными; гобеленов, эротических рисунков уже безумного Врубеля, с таким восторгом купленных когда-то, фарфора и новгородских икон, словом, всего, что радовало и согревало жизнь.
Владимиру, его звали так, захотелось раствориться в кипящем котле жизни великого города. Он спустился на Петровку и привычными шагами, не отдавая себе отчёта, зашёл в маленькое артистическое кафе, кивнул знакомой барышне и спросил себе чёрного кофе с ватрушкой.
Кругом за столиками и в проходах толкались десятки знакомых лиц в смокингах, шёлковых платьях, бархатных куртках и демократических пиджаках. Ему улыбались, но он, может быть, в первый раз оставался безучастным и, машинально слушая звуки скрипок, смешанные со звоном посуды, был захвачен потоком своих мыслей.
Двигающиеся перед ним люди казались ему картонными и давили его мозг безысходной тоской, и когда на эстраде появился изящный конферансье, с трудом установивший тишину и объявивший начало конкурсу поэтесс, Владимир не мог долее сдержаться и вышел из яркого кафе в темноту московских улиц.
Город с его ночною жизнью, ночные прохожие, полуосвещённые окна, огни притонов и чёткий в ночной тишине стук копыт запоздалого извозчика душили Владимира своей известностью, своей до конца испитой знакомостью. Он окидывал тоскующим взором знакомые контуры ночных улиц столицы и, решившись испытать последнее средство против душившей его меланхолии, спустился к Трубной площади и в одном из переулков нашёл знакомый ему китайский притон опиоманов.
Однако через несколько минут он уже бежал оттуда, ещё более гонимый тоской.
«Извозчик, на Казанский!» — крикнул Владимир, вскакивая в пролётку.
После второго звонка он подбежал к билетной кассе, и в 12.10 ночной поезд унёс его в Коломну. Владимир искал в провинциальной глуши собраться с мыслями.
II. Коломна
Коломна, некогда славная твердыня, охранявшая окский берег от степных татарских набегов, а после — крупнейший центр хлебной торговли, — в наши дни жила сонной жизнью тихого провинциального города. Вековое молчание её кремля нарушалось стоном гудков окрестных фабрик. Гармоника загулявшего мастерового изредка оглашала её полусонные улицы. Но всё же это был славный городок.
Ночной поезд с грохотом уносился на степной берег, оставив на тёмном перроне Владимира и каких-то двух озабоченных коммивояжеров.
Неуклюжий извозчик долго стучал и звонил у подъезда «Большой гостиницы» Ивана Шварева, пока заспанный швейцар не отворил дверей и провёл посетителя в «роскошный» номер с зелёным бархатным диваном и кроватью за деревянной перегородкой. Коридорный сообщил, что кроме ветчины и пива достать ночью ничего невозможно.
Через несколько минут, поставив на стол обещанный ужин, он удалился. Стало тихо. Бесконечно тихо. На столе мерцали две свечи, отсвечивая на стекле стакана, жёлтой калинкинской бутылке и озаряя белый судочек с хреном и горчицей, традиционно поданный к ветчине.
Владимир молча ходил по ковру, и свежесть провинциальной ночи понемногу просветляла его сознание.
Наедине с собою он чувствовал до ужаса отчётливо, что он уже стар, что всё, что заполняло его жизнь в течение многих лет, изжито им до конца, знакомо до пресыщенности.
Ему хотелось простых слов, провинциальной наивности, кисейных занавесок и герани.
В шкафу, куда повесил своё пальто, нашёл он книгу, разорванную и забытую кем-либо из его предшественников. Это был «Ледяной дом» Лажечникова, повествование, вполне подходящее к жажде провинциальных впечатлений.
Владимир отрезал большой кусок ветчины, налил себе пива и начал пожирать страницу за страницей, запивая калинкинской влагой похождения сподвижников Петра.
Уже светало и давно пели петухи, когда он потушил свечи и лёг спать.
III. Романтические встречи
Было одиннадцать часов, когда Владимир проснулся и с изумлением оглянулся кругом.
По мостовой громыхала извозчичья пролётка на железном ходу, где-то на задах баритональный бас матерно и со смаком ругал какого-то Ваньку, и осеннее солнце просачивалось сквозь опущенные тяжёлые сторы.
С трудом поняв случившееся и почувствовав себя ещё более подавленным какой-то внутренней пустотой, Владимир нехотя поднялся, позвонил коридорного, приказал ему сбегать за мылом, зубной щёткой и где-нибудь раздобыть полотенце, а заодно принести самовар и калач с икрой, и начал одеваться.
Постепенно новизна положения начала его заинтересовывать, и через час, сидя за чаем, откусывая горячий калач и читая поданную ему афишу, из которой явствовало, что сегодня вечером в городском саду г.г. любителями будет исполнено в пользу вольно-пожарного общества на фонд приобретения моторной кишки комедия господина А. Чехова «Медведь» и будут петь госпожа Н. И***, он уже чувствовал себя заметно освежённым от московской тоски.
Городская площадь показалась ему немного более грязной, чем этого бы хотелось, зато пожарную каланчу он нашёл построенною в строго выдержанном николаевском стиле, а двух гимназисток в белых чулках и козьих полусапожках весьма свежими и занятными.
Посидев полчаса у лимонадного павильона городского сада, весьма запыленного, но открывающего прекрасную речную панораму, Владимир узнал от полногрудой дамы, разливавшей лимонад, все городские новости и, получив практические советы, отправился осматривать город.
Прошёл сквозь Пятницкие ворота, с которых князь Григорий Волхонский громил когда-то гетмана Сагайдачного, посетил храм Воскресения, начал уже зевать, но заметно оживился, заметя стройных монашек Брусенецкого монастыря. Вскоре, однако, его бесцельному фланёрству был положен конец молодой незнакомкой в жёлтых ботинках, оранжевом платье, плотно облегающем стройный стан, и зелёной шляпе с пером.
Нагруженная покупками и защищающаяся от палящих солнечных лучей красным парасолем, она обронила продолговатый сверток и силилась поднять его, не разроняв другие.
Владимир поспешил на помощь и, получив благодарность и решительный отказ на предложение дальнейшего содействия, стал следовать в почтительном отдалении вплоть до маленького деревянного домика с террасой, увитой плющом, окнами, завешенными кисейной занавеской, и — очаровательной геранью в банках на деревянных оконных скамейках.
От лавочника напротив он узнал, что её зовут Евгения Николаевна Клирикова, что она жена ветеринарного врача, играет на гитаре и поёт малороссийские песни.
Часы показывали три. Пора было возвращаться в гостиницу к заказанной стерляжьей солянке и гусю с капустой.
Размышления о начатом сентиментальном романе с ветеринаршей занимали мысли Владимира, когда он возвращался по уже знакомым улицам городка.
Вдруг он остановился как вкопанный. Знакомое чувство приближения волнующей страсти содрогнуло всё его существо. Перед ним была «Большая московская парикмахерская мастера Тютина», сквозь тусклое стекло большого окна которой на него глядела рыжеволосая восковая кукла.
IV. Восковая кукла
Это была удивительная восковая кукла.
Густые змеи рыжих, почти бронзовых волос окаймляли бледное, с зеленоватым опаловым отливом лицо, горящее румянцем и алыми губами и в своей композиции укреплённое огромными чёрными глазами.
Несмотря на несколько грубое мастерство, во всём просвечивало портретное сходство. Было совершенно очевидно, что у этого воскового изваяния был живой оригинал, дивный, чудесный.
Все мечты Владимира о конечном женственном, о том, к чему все пройденные женщины были только отдалённым приближением, казалось, были вложены в это лицо. Коломна, госпожа Клирикова, монахини Брусенецкого монастыря и гостиничная солянка из стерляди, всё было забыто в одно мгновение.
Аким Ипатович Тютин, пожилой уже мастер, когда-то работавший у Рулье на Арбате и там изучивший сложную науку куафера, весьма охотно согласился продать за 500 рублей свою рекламную куклу, доставшуюся ему за бесценок, и сообщил всё, что мог, о происхождении воскового изваяния.
Месяца полтора назад в Коломну приезжал большой паноптикум «Всемирная панорама», где вместе с умирающим на поле брани офицером, невестой льва Клеопатрой, знаменитым убийцей Джеком Потрошителем показывались какие-то знаменитые сестры-близнецы, фамилию которых Тютин запамятовал.
Поразившая Владимира кукла и была одною из этих сестёр, попавшей на витрину «Большой московской парикмахерской» нижеследующим образом.
Жозеф Шантрен, поджарый бельгиец, содержатель паноптикума, жил и столовался у Тютина. Дела паноптикума, вначале оживлённые, шли неважно. Шантрен, снявши обильный урожай, не сумел уехать вовремя. Задержался какой-то романтической историей и увяз в долгах. Интерес к паноптикуму упал до нуля, случайные посетители приносили гроши, и в конце концов несчастному бельгийцу пришлось ликвидировать свои дела продажей нескольких фигур.
«Клеопатру» купил за хорошие деньги для украшения гостиной недавно разбогатевший пароходовладелец К., а Тютин, пополам с зятем, державшим парикмахерскую в Серпухове, приобрели, в зачёт долгов Шантреновых, сестёр-близнецов и, разъединив их лобзиком, украсили окна своих заведений.
По сведениям Акима Ипатовича, Шантрен со всем своим скарбом отправился из Коломны в Москву.
Вечером того же дня, отдав должное гусю с брусникой, Владимир бережно укладывал в ящик восковой портрет поразившей его женщины, упихивая его со всех сторон ворохом газет и страницами, вырванными из недочитанного «Ледяного дома», сочинённого господином Лажечниковым.
Перед отходом поезда на перроне, среди дачной и гуляющей толпы, мелькнуло оранжевое платье и красный зонтик госпожи Клириковой. Владимир вспомнил о своём милом сентиментальном коломенском романе и при отходе поезда послал воздушный поцелуй, чем неприятно поразил кооперативного инструктора-счетовода Сахарова, с большим правом считавшего госпожу Клирикову близкой к себе особой, чем мог это сделать московский архитектор.
V. Поиски начинаются
Владимиру М., воспрянувшему духом и вернувшемуся к жизни, потребовалось немало времени и усилий, чтобы найти Шантрена.
Его швейцар Григорий успел два раза съездить в Серпухов и купить у предприимчивого Тютинова зятя Королькова вторую рыжую куклу за 1500 рублей.
Серпуховской парикмахер, предупреждённый Тютиным, считал, что тесть продешевил, и взял «настоящую» цену, не подозревая, конечно, что М. заплатил бы и пять и шесть тысяч за необходимого ему воскового манекена.
Серпуховская голова, испорченная немного Корольковым, который продел ей в уши серьги, была ещё красивее. Но в ней было меньше того женственного начала, которое так поразило Владимира в Коломне.
Поиски Шантрена, на которые были снаряжены несколько красных шапок, подвигались медленно.
В адресном столе он числился выбывшим в Коломну, в полиции на него лежал исполнительный лист московского купца Шаблыкина, а в профессиональном союзе артистов Варьете и Цирка Владимиру показали два корешка квитанционной книжки, свидетельствовавшие, что Шантрен два года платил членский взнос исправно, сказали также, что как будто года три назад он выступал как шпагоглотатель у Никитина, и больше ничего сообщить не могли.
Непреоборимое чувство тем временем разрасталось в его душе. Он затворился в своём кабинете, где рядом с пузатым шкафчиком александровской эпохи, на фоне старой французской шпалеры, стояли две восковых головы.
Рука М., водимая страстью, рисовала черты поразившего его лица в десятках всё новых и новых поворотов. Поиски продолжались.
Владимир уже начал терять надежду, как вдруг ему пришла в голову гениальная мысль поместить публикацию в газетах.
Через три дня он уплатил по ста рублей пяти посетителям, указавшим ему местопребывание Шантрена, а на пятый день самолётский пароход «Глинка» доставил его в Корчеву, где на высоком берегу Волги белели палатки Шантренова паноптикума.
VI. Паноптикум «Всемирная панорама»
Пожилая дама, продававшая билеты, объяснила, что господина содержателя в паноптикуме не находится, и продала за рубль оранжевый билет с правом входа в «физиологический зал», куда «дамы допускались отдельно от 2 до 3 часов ежедневно».
Ища убить минуты ожидания, Владимир углубился в рассмотрение выставленных фигур. Ему, казалось испытавшему всё на свете, ни разу не случалось бывать в паноптикуме, и он с любопытством новизны рассматривал наивные фантомы.
Его поразила «Юлия Пастрана, родившаяся в 1842 году и жившая вся покрытая волосами подобно зверю до смерти», «Венера в сидячем положении» и длинный ряд восковых портретов бледных знаменитостей, начиная Джеком Потрошителем, кончая Бисмарком и президентом Феликсом Фором. Он опустил гривенник в какое-то отверстие и тем заставил мрачного самоубийцу увидеть в зеркале освещённое изображение изменившей ему невесты.
Шустрый малец сообщил ему, что «Осада Вердена» испортилась, но зато действуют «Туалет парижанки» и «Охота на крокодилов». Пожертвовав ещё гривенник и повертев ручку стереокинематографа, Владимир, к своему стыду, заметил в себе некоторый интерес ко всей этой выставленной чепухе, подавляя который он отправился к кассирше узнавать, когда же вернётся господин Жозеф Шантрен.
Пожилая дама, услыхав от незнакомца имя своего патрона, пришла в ещё большее замешательство и сообщила неуверенным голосом, что господин Шантрен уехал неизвестно куда и не сказал, когда вернётся.
По тону голоса было ясно, что она врёт и что бельгиец, напуганный газетными публикациями о нём и имевший, наверное, немало поводов опасаться госпожи Немезиды, просто скрывается. Однако добиться чего-либо от бестолковой тётки было очевидно невозможным.
Пришлось действовать окольными путями, расспросить обывателей, где живёт содержатель кукол, ввалиться в тот дом, где он квартировал, и снова столкнуться лицом к лицу с мадам Сухозадовой, которая продавала в паноптикуме билеты.
Пелагея Ивановна была вдова корчевского мещанина Сухозадова, обитала в небольшом домике на Калязинской улице, оставшемся ей от мужа, промышляла варкой варенья, ввиду чего состояла многолетней подписчицей «Русских ведомостей», почитая бумагу этой газеты наиболее перед всеми прочими бумагами подходящей для завязывания банок с произведениями её труда.
Владимир М., сидя в просторной горнице с божницей икон палехского письма, украшенных венчиками из бумажных цветов, с половиками на чисто вымытом крашеном полу, с кроватью, покрытой лоскутным одеялом в клетку, вдыхал запах розмарина и комнатных жасминов, стоящих на окнах, и старательно убеждал Пелагею Ивановну, что он вовсе не Шаблыкин и никакой иной купец или неприятель мусье Жозефа, а просто художник, желающий приобрести великолепную статую «Марии Стюарт, несчастной королевы Шотландской, входящей на эшафот», которая украшала собою паноптикум.
После двухчасового убеждения и документа за подписью управляющего государственным банком Пелагея Ивановна со вздохом взялась, наконец, «попробовать» передать господину Жозефу письмо от господина художника.
Вечером Шантрен заходил в номер паршивой гостиницы, где остановился М., где пахло щами и пивом и где щёлкали биллиардные шары, сопровождаемые тяжёлыми шутками партнеров.
Бельгиец не мог рассказать ничего путного, сообщил только адрес той гейдельбергской фабрики, где он купил партию последних фигур, и продал за пятьдесят целковых счёт с бланком фирмы «Папенгут и сын в Гейдельберге», из которого явствовало, что за фигуру близнецов некогда было заплачено 300 марок.
Вечером же в рубке «Мусоргского» Владимир угощал себя и случайно встретившегося ему на пароходе литератора Ш. шампанским и был радостен, как никогда в жизни. Нить была найдена.
VII. Отъезд
12 октября на перроне Александровского вокзала небольшая группа друзей, посвящённых в перипетии нового романа московского Казановы, провожала Владимира с норд-экспрессом.
Швейцар Григорий вместе с несессерами, саками и двумя чемоданами глобтроттер привёз аккуратно упакованный ящик с восковыми красавицами. За несколько минут до отхода поезда запыхавшийся мальчик от Ноева передал букет, завернутый в бумагу, и записку с настоятельной просьбой распечатать его после отхода поезда.
Друзья в стихах и прозе желали Владимиру влить горячую кровь в восковые жилы, и над Москвою уже раскрывалась ночь, когда поезд медленно отошёл, оставляя за собой Ходынку, Пресню, Дорогомилово, Фили…
Пройдя по мягкому коридору международного вагона в своё купе, Владимир распечатал загадочный пакет. На подушки дивана рассыпались сухие розы того букета, — который он послал единственной отдавшейся ему, но им не взятой женщины в памятный вечер, когда неведомое чувство толкнуло его в Коломну.
Он улыбнулся, выбрал один из цветов, остальные выбросил в окно. Сел и стал смотреть на убегающие дали. В Можайске прошёлся два раза по перрону, велел подать себе в купе стакан кофе и лёг спать.
VIII. Тайна понемногу разъясняется
Директор-распорядитель фирмы «Папенгут и сын в Гейдельберге» оказался откормленным немцем лет на сорок пять и держался весьма важно и снисходительно.
Владимиру пришлось выслушать ряд сентенций о значении восковой скульптуры, о «Флоре» Леонардо да Винчи, хранящейся в Берлине в Кайзерфридрихмузеуме и стоящей на торговой марке фирмы Папенгут, о педагогическом значении паноптикума, столь мало оцениваемом государственными деятелями Европы, и только в конце концов ему было сказано, что, судя по предъявленному счёту, Жозефу Шантрену была продана бракованная партия, так как в счёте не проставлены №№ моделей, и что для определения содержания изображения необходимо представить саму «скульптуру». На этом аудиенция окончилась, и на другое утро к воротам фабрики «Папенгут и сын в Гейдельберге» стремительный таксомотор, шурша по гравию шоссе, привёз Владимира с его драгоценным ящиком.
Освобождённые от бумаги рыжеволосые медузы горгоны блеснули на солнце своими бронзовыми косами, и глубокий взор снова упал в самую глубину души московского архитектора.
Воцарилось молчание. Казалось, сам директор был поражен изделиями своей фабрики. Он надавил кнопку звонка и велел вошедшему груму позвать мистера Пингса, заведующего монтажной мастерской.
«Ведь это — те самые, мистер Пингс?» — обратился директор к вошедшему сухопарому американцу.
«Да, несомненно, те самые, шеф», — ответил Пингс и открыл книгу заказов, которую директор передал Владимиру.
«Сестры Генрихсон, близнецы из Роттердама, 18 лет, показаны во многих цирках Старого и Нового света. В Париже в Цирк де Пари, в Лондоне в Пикадилли-Музик-Холл, сняты скульптурным мастером Ван Хооте в Гейдельберге».
Директор дал Владимиру списать в блокнот написанное и, закрыв книгу, добавил:
«Благодаря этой скульптуре мы лишились лучшего из наших мастеров. Когда нам стал известен этот феномен и его содержатель, будучи в Гейдельберге, предложил нашей фирме исключительное право репродукций за 2000 марок, то мы, ценя экстраординарность феномена, согласились заплатить означенную сумму и послали для съемки лучшего своего мастера — Ван Хооте.
Однако несчастный голландец, не имевший достаточной уравновешенности, воспылал неестественной страстью к одной из сестер Генрихсон и, окончив скульптуру, повесился».
Когда Владимир спускался по лестнице из конторы фирмы «Папенгут и сын в Гейдельберге», у него кружилась голова.
IX. В поисках рыжеволосой Афродиты
Ни скудные указания конторы «Папенгут и сын в Гейдельберге», ни другие источники не могли дать Владимиру сведений сколько-нибудь точных о дальнейшей судьбе «сестер Генрихсон».
Было известно, что после трагической смерти Ван Хооте они поспешно покинули Гейдельберг, имели два выхода в цирке Шульце в Майнце, и это все… далее нить терялась, и всего вероятнее было предположить, что сестры покинули Германию или переменили свое театральное имя.
Публикации в самых распространенных газетах мира не дали никаких результатов, несмотря на значительность обещанных наград за какое-либо указание на местонахождение сестер-близнецов.
Три интернациональные бюро вырезок потрошили тысячи газет и театральных изданий на двадцати семи важнейших языках мира, опустошая хронику зрелищ, но не могли принести ни единой строчки, посвященной «сестрам Генрихсон».
Правда, имя «Генрихсон» было обычно в цирковых афишах, но в большинстве случаев под этим наименованием выступали укротители тигров, и ни разу терпеливым ножницам классификаторш не встречалось упоминание о загадочных сестрах.
Зато вырезки из старых газет содержали немало материала, правда, весьма однообразного. Владимир мог проследить все течение их карьеры. Имя сестер впервые появилось 15 мая 19… года на афише кафешантана в маленьком бельгийском курорте Спа, затерявшемся в Арденнских горах, славном своей добродетельной скукой, водами, игрою в petits chevaux и «ликером Спа».
Далее сестры выступали в Льеже и Намюре; после чего их «открыл» талантливый антрепренер Гочкорс, и имя «сестер Генрихсон» украсило собою видное место афиш Пикадилли-Музик-Холла, парижских цирков и варьете крупнейших городов Старого и Нового света; они побывали даже на арене цирка Соломонского в Москве, но после своего майнцского выхода пропадают бесследно.
За три протекшие года на цирковой арене вообще не появлялось аналогичных номеров, и многие полагали, что сестры в силу какого-либо неблагоприятного стечения обстоятельств потеряли солидных антрепренеров и были вынуждены выступать в третьеразрядных цирках и паноптикумах, не имеющих печатных афиш и не помещающих газетных публикаций.
Разочаровавшись в систематических поисках и поручив их продолжение «Парижской конторе» справок всякого рода, под фирмою «Исполнитель», Владимир принялся рыскать наудачу по всем европейским городам, большим и малым, веря в свое счастье и надеясь найти следы исчезнувших сестер.
Он сделался завсегдатаем цирка и паноптикума, в которые ранее не заглядывал.
Часами наблюдал, как на песке арены чередовались разодетая в зеленый шелк негритянка, с визгом пляшущая на канате, велосипедист, делающий мертвые петли, наездница, летающая в бешеных сальто-мортале над мерно галопирующими лошадьми, глупейшие пантомимы и остроумных клоунов, великолепного Пишеля и эффектную Монтегрю. Научился отличать талантливого акробата от бездарности, начал понимать совершенство выдержанного циркового стиля и тонкое искусство композиции цирковых программ.
Полюбил старинную цирковую традицию и неприятно воспринимал проявления циркового модернизма.
Познакомился с выдающимися артистами арены, с директорами цирков, встретил многих, видавших когда-то «сестер Генрихсон» и подтверждавших их очарование и полное сходство с восковыми бюстами, всегда сопутствующими М. в его путешествиях; однако никто из них не мог добавить ни одной новой строчки к собранным уже ранее материалам.
Только однажды, в Антверпене ему блеснула улыбка загадочной незнакомки.
Только что мелькнул в ослепительном блеске электрических ламп белый круп лошади, и мадемуазель Монтегрю, раскланиваясь, посылала прощальные поцелуи налево и направо, на арену выбежала рыжеволосая девушка, утопавшая в зеленых оборках, и стала извиваться в трудном номере «Женщина-Змея», перегибаясь махровым цветком на бирюзовом ковре, резким пятном брошенном на красный песок арены.
Сердце Владимира учащенно забилось, настолько велико было сходство артистки с восковым изваянием, но тщательное рассмотрение в бинокль установило и черты различия, и прежде всего — голубые глаза.
«Хороша, очень хороша, — произнес вслух его сосед — пожилой полковник, но все же далеко ей до Китти Генрихсон!»
Нужно ли говорить, с каким жаром Владимир принялся расспрашивать полковника, о какой «Китти Генрихсон» он говорит, как безумно был рад он встретить почитателя своих сестер.
Почти всю ночь просидели они перед восковыми куклами в уютном номере «Библь-отель», и Владимир в упоении слушал длинные рассказы полковника о задумчивой Китти и бойкой Берте Генрихсон, таких умных и развитых, несмотря на свое уродство, столь различных и столь любящих друг друга. Полковник, четыре года потерявший их из виду, почитал их умершими или путем операции разъединенными и начавшими новую жизнь на скопленные своим уродством деньги.
Перед рассветом они расстались, и Владимир не сомкнул глаз в эту счастливую для него ночь.
X. Неудача
Прошло полгода. Владимир не подвинулся ни на шаг в своих поисках. Безумные затраты, им производимые, расшатали его материальное благосостояние, а письма друзей увещевали бросить безумные бредни и возвратиться в Москву, где он найдет много нового и много новых.
Осунувшийся и постаревший, он снова ощутил, как-то гуляя по аллеям Пратера, старую московскую тоску, посмотрел грустными глазами вокруг и, со свойственной ему решительностью, отрекся от своей страсти и перед возвращением домой решил поехать на месяц отдохнуть в Венецию, посмотреть Джорджоне, Тициана, старшего Пальму, портреты Морето и плафоны Теполо, покормить голубей на площади Святого Марка и вспомнить далекие дни своей первой любви, раскрывшейся ему в переливах горячего венецианского солнца.
XI. Венецианская встреча
Задержавшийся в снегах около Понтебо, венский экспресс только на закате спустился на марчито и рисовые поля, орошаемые мутными водами реки По, и после полуночи прибыл на перрон венецианского вокзала.
Два американские паровоза тяжело дышали, вздрагивая всем своим металлическим телом и выпуская пары. Суетились путешественники, забирая свои портпледы, спокойно и деловито сновали носильщики. Агенты гостиниц выкрикивали названия своих отелей: «Палас-отель», «Мажестик», «Альби», «Савой-отель»…
Владимир хотел остановиться обязательно в той гостинице, куда он двадцать лет назад прямо из рождественской Москвы привез Валентину, закутанную в зимнюю шубку, как будто еще всю запорошенную снежинками Петровского парка, по которому они катались перед отходом поезда.
Он, сколько ни силился, не мог припомнить названия отеля, пока перед его глазами не мелькнул ливрейный картуз с надписью «Ливорно-отель».
Несомненно, это был именно «Ливорно-отель», а комната была № 24.
Через минуту гондола уносила его по черным водам каналов великого города масок, призрачных зеркал, молчаливых дожей, героев Гольдони, персонажей Гоцци и великих венецианских живописцев.
Была пасмурная ночь, и тем более уютной показалась небольшая комната с пушистым ковром, кувшином воды, огромной кроватью, старинным венецианским зеркалом и чашкою горячего какао перед мягкой кроватью.
Несмотря на вереницы всплывших вдруг воспоминаний, усталость брала своё, и Владимир, едва успев проглотить горячий напиток, сомкнул утомлённые глаза.
Когда он проснулся, было уже поздно… Где-то ворковали голуби, доносились всплески вод канала, оклики гондольеров и крики уличных продавцов.
Яркие солнечные блики просачивались сквозь закрытые жалюзи и плыли в сладкой истоме по полу, наполняя солнечным туманом всю комнату.
Владимир блаженно потянулся, высвободился из одеяла, спустил ноги на ковёр и быстро подошёл к окну и поднял жалюзи.
Горячий венецианский полдень пахнул ему навстречу, и он чуть не вскрикнул от удивления.
На противоположной стороне канала стоял огромный балаган, и на нём красовалась огромная золотая вывеска:
Паноптикум-Американ
Ново! ЧУДО ПРИРОДЫ! Ново!
Поразительный феномен!
Сёстры Генрихсон!
XII. Сёстры Генрихсон
Когда Владимир подходил к пестро размалеванному входу «Паноптикум-Американ», для него уже не могло быть более никаких сомнений. На огромном белом плакате кричали яркими красками написанные две головы диковинных красавиц, живо напоминавшие ему давно знакомые черты.
Оживлённая толпа волновалась у билетных касс. Женщины в чёрных кружевных накидках, солдаты в голубых мундирах, солдаты в чёрном, берсальеры, мальчишки, две русские экскурсантки, очевидно, учительницы из Елабуги, ищущие в паноптикуме сильных ощущений, два, три рабочих с длиннейшими шарфами, замотанными кругом шеи, немецкое семейство и прочие персонажи венецианской толпы.
На широком помосте два скарамуша били в барабан, а краснощёкая Коломбина делала глазки бравому унтеру.
Представление было в полном разгаре, когда Владимир вошёл в переполненный зрительный зал. Фокусник-китаец, только что вынувший из своего пустого барабана двенадцать тарелок с горячими макаронами и несколько бутылок Дольче-Спуманто, налил две стеклянные тарелки водою, обвязал верёвкой и широким взмахом пустил их вертеться кругами вокруг себя, сопровождая их свистящий полёт гортанным криком.
Владимир чувствовал, как учащённо билось его сердце, и знакомое чувство волнующей страсти, подобное тому, какое испытал он в Коломне при первом взгляде на восковую куклу, пронизывало всё его существо.
Имя сестёр Генрихсон стояло в программе непосредственно за китайцем Ти-Фан-Тай, и Владимир в сладостной истоме и с каким-то затаённым страхом ждал окончания изысканной китайской программы.
Китаец, захватывая одно за другим блестящие блюдца на кончики тростинок, заставлял их кружиться в быстром вращении, управляя трепетным бегом целого десятка тростей. Мерное вращение блюдец, под рокот струн несложного оркестра, заставило Владимира закрыть глаза во избежание головокружения.
Взрыв аплодисментов заставил его очнуться. Китаец кончил и уходил, прижимая руки к груди.
Молчаливые лакеи собрали его принадлежности и поставили на сцену двойной трон, сделанный в подражание египетскому стилю, и тотчас задвинули его ширмами с изображением ибиса, сфинксов и колоннами иероглифов.
За ширмами послышались шаги, и сбоку вышел маленький арабчонок в огромной белой чалме и бирюзовых шароварах и выразительно приложил палец к губам. «Тсс… Тсс…» — послышалось со всех сторон, и понемногу воцарилась тишина. За ширмами раздались звуки струн, и арабчонок быстро сложил створки.
Владимир, впившийся руками в ручки кресел, почувствовал, как участились удары его сердца и холодный пот выступил на лбу. Перед его глазами мелькнули два обнажённых тела, едва прикрытые нагрудниками и поясами египетских танцовщиц.
Знакомые змеи бронзовых волос ниспадали на роскошные формы зеленоватого опалового тела, чёрные глаза Берты растворили его душу, а красный рот дышал сладострастной улыбкой.
Он не видел, что, собственно, исполняли сёстры, он не понимал даже, где он, все образы самого пылкого его воображения, самые смелые догадки были превзойдены действительностью.
Густые змеи рыжих, почти бронзовых волос окаймляли бледное, с зеленоватым отливом лицо, горящее румянцем и алыми губами и в своей композиции укрепленное огромными чёрными глазами, линии плеч, бёдер и живота струились подобно изгибам тела диковинной Венеры великого Сандро.
Все мечты Владимира о конечном женственном, о том, к чему все пройденные женщины были только отдалённым приближением, казалось, были вложены в это тело.
Арабчонок задёрнул ширмы. Сёстры пропали. Толпа неистовствовала.
Владимир встал и с удивлением посмотрел на кричащих людей.
«Зачем здесь эти хари! Подите вон! Убирайтесь!» — хотелось крикнуть, но он удержался и почти шатаясь направился к выходу.
XIII. Рыжеволосая Афродита
Вечером того же дня Станислав Подгурский, содержатель паноптикума, австрийский поляк родом из Закопано, познакомил Владимира с «сёстрами Генрихсон».
Голландки весьма чисто говорили по-немецки. Были любезны и очень скромно одеты в белое с пятнышками платье. На стене их комнаты висела какая-то выцветшая фотография семейной группы и мастерски по-цорновски писанный масляный портрет. На столе тускло блестел медный кофейник.
Разговор вначале не клеился. Владимиру хотелось скорее созерцать, чем рассказывать. Однако нужно было говорить.
Вскоре терпкий контральто Берты втянул его в оживлённый разговор о цирковых знаменитостях.
Берта — та, чьё восковое изображение так поразило Владимира в Коломне, была немного худее своей сестры, типичной немецкой красавицы. Её лицо было даже менее красиво, чем спокойное классическое лицо Китти. Но какая-то пряность, какая-то недосказанная тайна пропитывала всё её существо.
Казалось, будто всё, что она говорит и делает, было не настоящим, нарочным, произносимым только из учтивости к собеседнику и мало интересным ей самой.
Её кажущаяся оживлённость была холодна, и огромные глаза часто заволакивались тусклым свинцовым блеском. Казалось, что где-то там, вне наблюдения собеседника, у неё была иная жизнь, завлекательная, глубокая своим содержанием.
Впрочем, всё это не мешало ей быть увлекательной собеседницей, а родинка на её шее лучше всяких слов говорила о том, какая славная женщина была сестрой добродушной Китти.
Владимир, вначале смущённый неестественной близостью близнецов, вскоре перестал замечать её и рассказывал о своих поисках. Удивил сестёр своим напряжённым к ним интересом.
Расстались они друзьями. Уходя, Владимир узнал, что портрет на стене, писанный в цорновской манере, изображает скульптора Ван Хоотс.
XIV. Зарницы
Всю ночь Владимира душили кошмары. Он задыхался в змеиных объятиях бронзовых кос. Влажные русалочьи руки обвивали его горящую шею, и терпкие, пьяные поцелуи впивались в его тело, оставляя следы укусов вампирьих зубов.
Утром он уже отнёс сёстрам пучок магнолий и застал их веселых и улыбающихся за утренним кофе. Они задержали его у себя. Вечером он катал их в гондоле по Большому каналу. На другой день он снова был у них, чем вызвал видимое недовольство Подгурского.
Терпкий голос Берты, её наивные песенки овладели им всецело и до конца. Они были единственная реальность, существующая для него, всё остальное был дым.
Он опустошил антикварные лавки, украшая ожерельями зеленоватое тело и вплетая драгоценности чинквеченто в бронзовые косы.
Неестественная связь сестёр и вынужденное постоянное присутствие Китти сначала смущали его. Но вскоре опытным сердцем уловив, как начала разгораться тлевшая в душе его подруги диковинная страсть, он забыл о Китти. Порывы его чувства, казалось, покоряли обеих сестёр. И только однажды, когда он, забывшись, поцеловал обнажённое колено Берты, его глаза встретили полный ужаса взгляд Китти. Но это был только один миг. Вскоре весь мир потонул в бушующем океане страсти.
XV. Катастрофа
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
XVI. Записки Китти
1 сентября. Венеция
Берта забылась в полусне.
Пользуюсь минутой записать чудовищное событие нашей жизни. Я никогда не думала быть писательницей, но события, окружающие меня, столь необычайны, дыхание смерти окружает нас со всех сторон, и роковая развязка, очевидно, приближается. Пусть же эти страницы послужат завещанием бедной Китти Ван Хоотс, одной из несчастных «сестёр Генрихсон» цирковой арены.
Я и сестра Берта родились близнецами, сросшимися своими бёдрами, в зажиточной купеческой семье Ван Хоотс в Роттердаме.
Роды матери были очень тяжелы, и отец, желая скрыть наше уродство и предполагая впоследствии разъединить нас операционным путем, отвёз нас к двоюродной сестре нашей матери.
Однако хирурги отказывались делать операцию, говоря, что она угрожает смертью одной из нас. Матушка не могла оправиться от родов и вскоре умерла. Отец, не желавший себя сделать посмешищем в глазах своих клиентов и биржевых приятелей, воспитывал нас весьма тщательно, ни разу, впрочем, не заехав посмотреть на нас.
Вскоре он женился вторично и умер от случайной вспышки чумы, занесённой вместе с пряностями с острова Явы одним из пароходов его компании.
Его вдова, родившая уже после смерти мужа мальчика, ничего, или почти ничего, не знала о нашем существовании. Нотариус отца переслал тётушке небольшую сумму денег, завещанных на наше воспитание.
Однако через несколько лет и этот скудный источник нашего пропитания иссяк. Мы уже были готовы познакомиться с ужасами нищеты, когда содержатель проезжего цирка предложил нам вступить в число артистов его труппы, своим уродством зарабатывать хлеб насущный. После минутного колебания и слёзных просьб тётушки мы, бывшие тогда тринадцатилетними девочками, согласились и через неделю уже появились под именем «сестёр Генрихсон» на подмостках кафешантана в Спа.
Не буду описывать нашей цирковой жизни, она так однообразна, так утомительно тосклива, особенно для нас, прикованных своим уродством к замкнутой комнатной жизни.
Однако мы не роптали. Всегда умели создать в комнатах своей кочевой жизни тёплый семейный уют. Найти немногих преданных друзей. Я до сих пор вспоминаю антверпенского полковника, такого ласкового ко мне, с таким вниманием угадывавшего наши желания.
Мы не знали отцовской ласки, но он часто казался мне отцом. Я слышала, что и после он очень тепло отзывался о нас. Где-то он теперь, старый, добрый полковник Вотар! Иногда нас катали в коляске по тем городам, которые посещала наша труппа. Изредка посещали мы театры, забираясь в глубину ложи уже после открытия занавеса и уезжая до окончания спектакля.
Мы зарабатывали очень много и мечтали, скопив несколько десятков тысяч франков, навсегда покинуть арену и тихо вдали от людей окончить нашу жизнь.
Как вдруг, во время наших гастролей в Гейдельберге, крыло трагедии впервые развернулось над нами. Наш антрепренер убедил нас предоставить за очень большие деньги право репродукции «феномена сестёр Генрихсон» фирме восковых кукол в Гейдельберге… Я забыла название этой фирмы.
Через два дня нам представили молодого скульптора, весьма умело и искусно занявшегося лепкой наших восковых изображений.
На беду, он очень понравился Берте, а песенки сестры окончательно свели его с ума.
Неестественная страсть художника к прекрасному уроду разгоралась подобно костру Ивановой ночи. Лихорадочный блеск в глазах сестры, учащённое биение её сердца открывало в ней новое, незнакомое для меня существо. Тягостным мраком заволакивались глаза художника.
Гроза приближалась.
Трагическая развязка…
Берта просыпается. Кончаю.
3 сентября. Венеция
Продолжаю. Трагическая развязка оказалась более ужасной и более скорой, чем можно было думать.
Однажды вечером, когда атмосфера страсти сгустилась вокруг нас настолько, что я готова была, казалось, схватить топор нашего циркового плотника Жермена и, разрубив роковую связь свою с сестрой, выброситься в окно — художник, которого мы звали просто «милый Проспер» сказал своё полное имя «Проспер Ван Хоотс».
Я не удержалась от крика. Двух вопросов было достаточно, чтобы всякие сомнения пропали. У наших ног лежал сын нашего отца, наш младший брат. Как безумный вскочил он на ноги и, схватившись за голову, выбежал за дверь.
Наутро мы узнали, что он повесился.
Сестра заболела нервной лихорадкой. По её выздоровлении мы, связанные контрактом, ещё два раза появились на арене в каком-то немецком городишке. Потом уехали сначала в Гент, а после в Брюгге, рассчитывая на свои сбережения прожить несколько лет спокойной, замкнутой жизнью.
Меланхолический перезвон брюггских колоколов, тишина улиц, почти безлюдных, и чёрные лебеди на тёмно-зелёной водной глади каналов стали для нас целительным бальзамом.
Первые месяцы мы сидели целыми днями у окна. Я перечитывала книги, а Берта безумными глазами смотрела на медленно плавающих лебедей и сотни раз повторяла четверостишье, когда-то написанное Проспером:
Так в небытии прошёл год, другой… Глаза Берты стали улыбаться, она принялась за рукоделье и не раз опускала свои тонкие пальцы на струны лютни. На третий год наши сбережения стали приходить к концу, и пришлось подумать о «работе». Мы написали письмо одному старому другу.
Через неделю к нам явился человек в круглой шляпе, оказавшийся импрессарио Подгурским, подготовлявшим турне по портовым городам Средиземного моря. Берта заинтересовалась. Мы подписали очень выгодный контракт. Были вместе с паноптикумом в Гелиополисе и Александрии, посетили Алжир, два месяца прожили в Барцелоне, провели зиму в Палермо, и роковая судьба забросила нас в Венецию.
10 сентября. Венеция
Продолжаю. На третий день наших венецианских гастролей утром, причесывая свои роскошные бронзовые волосы, Берта выронила и разбила круглое зеркало… Мы с ужасом посмотрели друг на друга. Из всех ужасных примет эта была наиболее верной. А вечером того же дня Подгурский привёл к нам московского архитектора Вольдемара М., давно уже искавшего познакомиться с нами.
Бледный, с чёрной ассирийской бородой, он казался человеком, продавшим свою душу дьяволу, а его говор, как и вообще у всех русских, говорящих по-немецки, был певуч и напоминал мне почему-то малагу, которую мы пили в Барцелоне.
Отчётливо помню этот проклятый вечер и ночь, когда сердце Берты билось иначе, чем обычно, совсем как в памятные гейдельбергские дни.
Казалось, дух Проспера ожил в этом северянине, казалось, тайная власть почившего несчастного брата над душою Берты была кем-то вручена этому бледному человеку с кошачьими манерами. Напрасны были мои слова и предупреждения, бессонные ночи и общие слёзы, увлажнявшие общую подушку, и клятвы, даваемые на рассветах.
Страсть разгоралась, бурный поток увлекал всё, и даже я, прикованная уродством к своей сестре, была как-то странно подхвачена её волнами. Его слова, улыбки, прикосновения, как раскалённый металл, выжигали в нашем существе стигматы страсти. И вот однажды, когда я в бешенстве исступления впивалась зубами в подушку, Берта стала принадлежать ему.
Он бежал от нас среди ночи. Сестра пробыла три дня онемевшая, как камень. Потом очнулась. Гнала его прочь. Снова звала к себе. Он, бледный как смерть, лежал часами у её ног, потом убегал, пропадал днями.
Потянулись месяцы бреда и сумасшествия… Мы почувствовали, что под сердцем Берты затеплилась новая жизнь. Цирк давно уехал. Вольдемар заплатил за нас огромную неустойку Подгурскому.
21 сентября. Венеция
Берта бредит вторую ночь. Доктора боятся тяжёлых родов. Говорят о нашем с сестрой операционном разделении. Вольдемар ходит как помешанный. Берта, когда просыпается, гонит его прочь. Ночью в бреду зовёт Проспера.
23 сентября
Сегодня я очнулась и вскрикнула. Берты не было рядом. Моя правая рука была совершенно свободна. Доктора говорят, что у Берты родилась девочка и она в другой палате.
29 сентября
Наконец мне рассказали всё. Уже неделя, как Берты нет в числе живых. Когда начались роды, нас разъединили. Опасались, что начавшийся сепсис будет смертелен и для меня. Боже! Дай мне пережить всё это.
30 сентября. Венеция
Я ещё так слаба. Сегодня мне показали мою маленькую красную всю племянницу. Говорят, когда началась агония, Берта прогнала Вольдемара и приказала уехать из города.
Я поняла её порыв и просила доктора, в случае, если Вольдемар вернётся, сказать ему, что мы умерли все, — и Берта, и я, и маленькая Жанета. Когда я поправлюсь, мы уедем далеко, далеко, и никто, никогда не расскажет Жанете о страшных призраках её происхождения.
XVII. Безумие
Владимир М., исполняя предсмертное приказание Берты, почти качаясь от усталости, с безумными горящими глазами, побрёл на вокзал, сел в первый отходящий поезд, который куда-то его повёз.
Это был необычайный для него поезд. В нём не было иностранцев. Приземистые, коренастые культиваторы громко смеялись и разговаривали о суперфосфатах, о дисковых боронах Рандаля, ругали своего агронома, почтительно отзывались о каких-то Бипоцеро, Луцатти и Поджо и поносили, сплёвывая на пол, породу рогатого скота, называя её бергомаско.
Поезд остановился в Пьяченце, земледельческом центре Итальянского севера.
Это была закулисная Италия. Та, которая составляет действительную нацию и которая совершенно неизвестна иностранцу.
Итальянцы любят мечтать о «Третьем Риме». Если первый был Римом античности, второй — Римом пап, то третий Рим будет Римом кооперации, усовершенствованной агрономии и национальной промышленности итальянской демократии.
Однако Владимиру М. до всего этого не было никакого дела, и он уныло бродил в Пьяченце по сельскохозяйственной выставке, смотря откормленных тучных быков, скользя глазами по пёстрым агрономическим плакатам и машинально слушая пылкие речи какого-то каноника о преимуществах английского дренажа для вечнозелёных марчито.
Наскучив однообразным и скучным зрелищем трудовой земледельческой культуры, Владимир переехал в Павию и близко около неё нашёл небольшой монастырь Чертоза, приспособленный для выделки ликера.
Пышные барочные часовни, тонкие и лёгкие колоннады монастырских двориков, розарии, полные благоухания, дали ему возможность собраться с мыслями.
Блуждающий взор приобрёл осмысленность, и через четыре дня он уже нашёл в себе силы вернуться в Венецию. С покорностью выслушал весть о смерти сестёр и своей дочери и, сразу сгорбившись и постарев, направился к вокзалу, не имея сил оставаться в городе, ставшем гробницей его счастья.
Когда чёрная гондола везла его по узким каналам, — вечерело. Роскошная жизнь пенилась и звенела над Венецией.
XVIII. Снова в Москве
Курьерский поезд медленно подошёл к московским перронам. Мелькнули Триумфальные ворота, дутики, Тверской бульвар. Владимир М. вернулся в свою старую квартиру в переулке между Арбатом и Пречистенкой.
Владимир с грустью посмотрел на кресла красного дерева, елисаветинский диван, с которым связано столько имён и подвигов любви, ставших теперь ненужными, на гобелены, эротические рисунки уже безумного Врубеля, с таким восторгом купленные когда-то фарфор и новгородские иконы, словом, на всё то, что некогда радовало и согревало жизнь.
Его состояние, некогда значительное, было разрушено до основания.
Пришлось продать эротические гравюры, некоторую мебель и великолепного новгородского «Флора и Лавра» с красной по синему пробелкой и поразительными пяточными горками.
Владимир чувствовал себя манекеном, марионеткой, которую невидимая рука дёргала за верёвку. Друзья его не узнавали. Он вёл замкнутый и нелюдимый образ жизни. Заказы, однако, он принимал, и этот последний период его деятельности подарил Москве несколько причудливых и странных зданий.
XIX. Призрак Афродиты
Прошло более года. Владимир прогуливался по дорожкам Александровского сада. Следил безразличным взглядом весенние влюблённые пары и гимназистов, зубрящих к экзамену.
Поднял голову, посмотрел на полосу зубчатых Кремлёвских стен, озарённых заходящим солнцем, и всем существом своим почувствовал приближение смерти.
Ему болезненно захотелось еще раз дышать горячими лучами венецианского солнца, услышать всплески весла в ночной воде канала.
Он мысленно подсчитал не оплаченные ещё долги и, махнув рукой, решил поехать в Венецию.
Когда венский экспресс, по обыкновению запоздавший, спускался в итальянскую долину, в марчито и рисовые поля, орошаемые мутными водами реки По, уже вечерело, и только после полуночи прибыл он на перрон венецианского вокзала.
Два американские паровоза, тяжело дыша, вздрагивали всем своим металлическим телом, суетились путешественники, спокойно и деловито сновали носильщики, перетаскивая портпледы и чемоданы. Агенты гостиниц выкрикивали названия своих отелей: «Палас-отель»! «Мажестик»! «Альби»! «Савой-отель»! Всё было до ужаса повторно.
Владимир остановился в № 24 «Ливорно-отель».
Когда он проснулся, было уже поздно… Где-то ворковали голуби, доносились всплески вод канала, оклики гондольеров и крики уличных продавцов. Всё было зловеще повторно. Всё трепетало в какой-то саркастической улыбке Рока.
Владимир спустил ноги на ковёр и медленно подошёл к окну, поднял быстрыми движениями жалюзи и вздрогнул, содрогнувшись от ужаса.
Перед ним на противоположном берегу канала, там, где некогда стоял паноптикум, он увидел огромное витро роскошной парикмахерской, сквозь зеленоватое стекло которого на него смотрели восковые головы сестёр Генрихсон, забытые им когда-то во время бегства из Венеции.
Зловещие куклы смотрели в его опустошённую душу своими чёрными глазами, оттенёнными зеленоватым опалом тела и рыжими, почти бронзовыми змеями волос.
Владимир опустился на пол и, припав лбом к мраморному подоконнику, заплакал.
XX. Sic transit Gloria Mundi
В московской квартире М. толстые слои пыли покрывали кресла красного дерева, елисаветинский диван, пузатые шкафчики александровской эпохи и два тома Паладио, забытые на диване.
Старая крыса наконец прогрызла плотную стенку письменного стола и принялась за пачку писем. Узкая шёлковая лента лопнула, и письма, набросанные тонким почерком женских рук, рассыпались по ящику. Крыса испугалась и убежала.
Вот и всё, господа.
Барвиха на Москве-реке.
Август 1918 г.