Если любишь
Чебаевский Николай Николаевич
Роман «Если любишь» посвящен сельской молодежи, темам дружбы, любви, верности гражданскому долгу. Читатель проследит становление характеров молодых людей, вступающих в самостоятельную жизнь.
Роман «Если любишь» посвящен сельской молодежи, темам дружбы, любви, верности гражданскому долгу. Читатель проследит становление характеров молодых людей, вступающих в самостоятельную жизнь.
Николай Николаевич Чебаевский
Если любишь…
ВМЕСТО ПРОЛОГА
На восток от города текла в степь асфальтированная магистраль. Широкая и прямая, обсаженная молодыми березками, она была похожа на спокойную, задумчивую реку. Ночью прошел дождь, асфальт зеркально блестел и струился в лучах только что взошедшего солнца.
Сходство дороги с рекой усиливалось тем, что в ранний этот час встречного движения по шоссе не было, а наш грузовик шел совсем бесшумно, словно плыл по воде.
Час назад на привокзальной площади грузовик был «атакован» шумным отрядом студентов. Узнав, что студенты едут на уборку в один из колхозов нашего района, я попросил захватить и меня. И хотя ребята сидели в кузове тесно, как семечки в шляпке подсолнуха, все же нашлось местечко и для меня.
Пока машина шла по городским улицам, в ней стоял сплошной гомон. Но когда открылась умытая дождем, полная солнца и утренней свежести степь, все притихли. Долго молча смотрели на поля поспевающей пшеницы, на новые шиферные и тесовые крыши нечастых совхозных и колхозных поселков, на бетонные башни элеваторов и зерносушилок. Смотрели по-разному. Одни с задором — «Есть тут где развернуться, показать свою молодую силу!» На удивленных лицах других читалось: «Ой-е-е! Вот это полюшки-поля, как же их сумели вспахать, засеять, сколько же надо машин и людей, чтобы убрать весь этот хлеб?» Третьи заметно приуныли, улыбались натянуто: «Попали в переплет, придется, наверно, потрудней, чем на вступительных экзаменах»… Студенты были первокурсниками, ехали на уборку сразу после зачисления в институт.
Впрочем, недолго пришлось так мчаться. Вскоре грузовик свернул с асфальта на грунтовую дорогу. Здесь надо было держать руль в руках крепко, успеть вывернуть его вовремя: после ночного дождя грязь на дороге разлилась болотом, грузовик то и дело заносило, швыряло из одной колеи в другую. К тому же местность пошла холмистая, и дорога то круто лезла вверх, то стремительно неслась под гору.
В низинах среди непролазных зарослей тальника и смородины текли неторопливые речки. А косогоры становились круче, чаще попадались перелески. Березы растут не густо, не теснят друг друга, между ними полно света и воздуха. Каждое деревцо живет вольно, не тянется жадно вверх, не спешит затенить соседа. Но и не отделяется, не стоит наособицу. А все вместе, ладные, как на подбор, стройные и крепенькие, стоят эти березки, касаясь одна другой зелеными ветками, словно взявшись за руки. Трава под ними невысокая, нет совсем дурменя, зато много цветов. С весны до осени сменяют друг друга нежные подснежники, жаркие огоньки, пунцовые марьины коренья, лесная мальва и степной иван-чай.
Студентам не довелось спокойно полюбоваться этими праздничными березовыми перелесками. Дождь промочил здесь землю сильнее, и машина то и дело застревала в грязи. Ребята, правда, не унывали, выскакивали из кузова прямо в жидкое месиво, выталкивали грузовик.
Подшучивали над шофером:
— Не гордись, брат, не все ты нас везешь. И мы тебя — тоже!
Под одной березой, склонившейся над самой дорогой, засели основательно.
Гибкие ветви скользнули по стеклу кабины, прошумели по железному ее верху, с разлету хлестнули пригнувшихся парней и девчат. Всем показалось — грузовик проскочил очередную дорожную ловушку. И все обманулись: резко дернувшись, машина откатилась назад. Береза опять хлестнула ветками по спинам. Парни заохали, девчата завизжали… Новый рывок вперед, скрежет передачи, бросок назад… Шофер пытался «раскачать» машину, вырваться из ямы. Но единственным результатом отчаянных попыток было только то, что по-настоящему раскачалась береза. Ветки ее так усердно и больно хлестали студентов, что те, наконец, не выдержали, взмолились:
— Стой! Терпенья нет выносить такую порку!..
Шофер и сам понял: никакая «раскачка» уже не могла помочь — грузовик осел в грунт по самый дифер. Попытки ребят вытолкнуть машину на собственных плечах тоже оказались тщетными. Взялись за лопаты. Но в жидкой грязи торчали крепкие корни березы, задевали за дифер, и не так-то просто было их перерубить под машиной. Рубили и топором и лопатами, «вывешивали», как это называется у шоферов, то одну, то другую ось домкратом, подкладывали под скаты сушняк. Возились долго, перемазались в грязи, как черти. Наконец девчатам надоело без толку топтаться вокруг грузовика, и они отправились вперед пешком, на прощанье объявив парням с веселым намеком:
— Соскучитесь — догоните!
Осталась на месте лишь девушка, что сидела в кабине. Она безучастно смотрела, как суетились шофер и студенты. Но и у нее не хватило терпения. Приоткрыв дверцу, она поставила на крыло ногу в коричневой туфельке. Хотела, наверное, сойти на землю, но не решилась: очень уж грязно, не видать сухого местечка. Сказала со вздохом:
— Когда же поедем?
Собственно, она ни к кому не обращалась и не думала никого обидеть. Она произнесла это в задумчивости, как бы про себя. Но простой и наивный ее вопрос ошеломил ребят. И без того они старались, как могли, а тут какая-то чистюлька, которая отправилась на работу в колхоз в туфельках и всю дорогу не вылазила из кабины, боясь замарать ножки, поторапливала их! Поэтому все сразу ополчились против нее.
— Не терпится? Бери тогда лопату, орудуй — может, скорее тронемся!
— Не хочешь? Тогда, пожалуйста, на своих двоих… Тут уж недалеко…
— На шпилечках долетишь, как на крыльях…
Только один, высокий, богатырского сложения студент, которого звали Тихоном, не язвил, не насмешничал, но смотрел он так угрюмо, что от молчаливого его взгляда девушка поежилась. Хотя, оказалось, смотрел он не на нее.
Из перелеска вышла к машине женщина с большим мешком на спине. Точнее сказать, даже не с мешком, а с громадным кулем, один конец которого возвышался над головой, а другой едва не волочился по земле. Куль был набит под самую завязку, но, видать, чем-то не очень плотным и нетяжелым: женщина несла его без особого усилия.
— Степанова вроде машина?.. А-а, и наш Тиша тут! — сказала женщина вкрадчиво-ласковым голосом. — Значит, припожаловал домой…
Но ласковое это «наш Тиша» сделало парня еще угрюмее. Он резко оборвал женщину:
— Заткнись!
— Да ты что, Тиша? — зачастила женщина, натяну-то улыбаясь. — Я ж не в обиду. Это хорошо, что домой, вижу ведь — вместе со студентами нам на подмогу…
— Вы и без подмоги ловко орудуете. Вон какой куль наторкала!
— Уж не зависть ли одолевает? — ехидно спросила женщина. Черные ее глаза, еще мгновение назад масленые, вдруг сделались сухими, колючими. — Так хмеля в осинниках хватит не на такой один куль. Захочешь — побыстрей моего наберешь. При таком-то росте любое дерево можно с земли ободрать.
Это была уже явная издевка. Парень побагровел, шагнул к женщине, взялся одной рукой за край мешка.
— Вот что. Если тебе не молчится, так убирайся-ка ты, Арина батьковна, подобру-поздорову! — парень легонько подтолкнул женщину вместе с мешком. Но то ли не рассчитал своей силы, то ли женщина нарочно это разыграла, только получилось так, что она повалилась на крыло кабины, ухватилась за ногу студентки. Та поддержала ее, сказала возмущенно:
— Безобразие! Разве можно так толкать человека? Да еще мужчине женщину!
— О-о, милочка, разве этот хам различает — женщина ты или мужик! — плаксиво запричитала пострадавшая. — Он сызмала привык безвинных забижать. Отца родного из дому выгонял, а тут…
— Полное безобразие! — еще более гневно произнесла девушка, глянув на парня уничтожающе. От недавней робости перед ним не осталось и следа.
А богатырь-студент заметно опешил, виновато потупился. Но не извинился, а, помолчав, сказал женщине упрямо:
— Безобразие это или нет — все равно ты со своим мешком с нами не поедешь!
— Эту калинницу мне тоже неохота везти, — сказал шофер, отводя глаза.
— Калинницу? — не поняла девушка. — Что это значит?
Ответа она не услышала. Женщина с мешком необыкновенно проворно вскочила на ноги, стала осыпать, Тихона с шофером яростной бранью.
— Чистоплюи, балбесы идейные!.. Раззадавались со своей машиной!.. Да пока вы торчите тут, я десять раз пешком дойду!.. А хмель собирать запрета нет. В газетах даже пишут — сдавайте сколько угодно… Это только вы, ироды, со своей председательшей поперек дороги становитесь!.. Но дождетесь — опрокинут кверху тормашками. — И она бросилась со своим мешком обратно в перелесок.
— Странно как все. Почему же вы не хотите ничего объяснить? — уже не без удивления спросила опять девушка.
— Долгая тут история… — начал было шофер.
Тихон хмуро перебил его:
— Раз долгая — незачем наскоро и рассказывать! Дай-ка газку, а мы толкнем. Должны теперь выскочить.
Грузовик действительно выскочил. Догнали девчат, посадили опять в кузов.
О дорожном этом случае все сразу же забыли. Но у меня из головы он никак не уходил. Думалось неотвязно: какой тут кроется конфликт? Почему, в самом деле, столь яростно ругалась женщина, за что обзывала своих сельчан идейными балбесами? Отчего так неприязненно смотрел на нее Тихон и не дал подвезти до деревни? Какая история стоит за всем этим?
И хотя Тихон, шофер, девушка-студентка, молодая женщина с мешком хмеля оказались не самыми главными героями этой истории, я узнал от них и о них немало. На сцену вышли также другие люди, судьба которых заинтересовала меня. Захотелось рассказать о них читателям. И я взялся за перо. Так появился этот роман.
Часть Первая
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мальчика назвали Максимом в память о деде — партизане, погибшем в гражданскую войну. Имя нравилось и отцу и матери — в нем слышалось что-то мужественное, сильное. Но вскоре обнаружилось: трудно найти ласкательную форму этого имени. Макс? Не по-русски звучит. Максимушка? Слышится что-то старомодное, а главное — получается очень длинно. И мать стала шутливо звать мальчика, как девочку, — Сима. А потом, едва сыну минул год, началась Отечественная война. Отец ушел на фронт. Месяца через два он пропал без вести, и мать, тоскуя о старшем Орехове, уже не называла сынишку иначе, как Орешек.
До конца войны об отце не было ни слуху ни духу. Все считали его погибшим. Но Орехов не погиб. Он попал в плен, убежал из гитлеровского концлагеря, пробрался во Францию к партизанам и там сражался за свою Родину до самой победы.
Возвратился он домой совсем неожиданно.
Зинаида Гавриловна Орехова задержалась в тот день у больного. Орешек, как обычно, должен был найти приют у соседей. Но в окнах родного дома горел свет.
«Приехала, значит, Галка», — решила Зинаида Гавриловна. Она ждала в гости младшую сестру.
Проворно вбежав на крыльцо, фельдшерица увидела: двери в сени и на кухню, расположенные прямо одна против другой, открыты настежь. «Вот и беззаботность чисто Галкина…» — подумала Зинаида Гавриловна. Но тут же, ошеломленная, замерла на пороге.
У стола сидел седоволосый мужчина в солдатской гимнастерке. А на коленях у него — Орешек. Мальчишка перебирал медали и ордена на груди этого до жути родного и в то же время незнакомого мужчины.
Зинаиде Гавриловне нужна была хотя бы минута, чтобы в сознании уложилась мысль: домой вернулся долгожданный и все-таки внезапно явившийся муж. Тогда, возможно, она сумела бы прийти в себя, унять по дурному заколотившееся сердце.
Но Орешек, увидев мать, стремглав кинулся к ней, крича взахлеб:
— Мама, мама!.. Папа пришел, папа пришел!..
Зинаида Гавриловна не совладала с собой. Ноги у нее обмякли, она беспомощно поймалась за косяк. Орехов вскочил, подхватил жену, не дал упасть.
От большого счастья плачут, как и от горя. Повиснув на руках мужа, Зинаида Гавриловна разрыдалась.
— Да что ты, что ты! — потерянно бормотал Федор Максимович. — Зачем теперь-то плакать?
Зинаиде Гавриловне не верилось в такое неожиданное, почти невероятное счастье. Как она мечтала о возвращении мужа! Рада была бы, если бы ее Федя вернулся раненый, даже покалеченный. А он стоял постаревший, поседевший, но невредимый.
Не только в первые минуты встречи, а и много позднее, когда Федор рассказывал Зине, в каких переделках довелось ему побывать, у обоих с языка не раз срывалось:
— Неужели это пережито? Все, все уже минуло?..
Они боялись за свое счастье.
Зато Орешек был целиком захвачен радостным чувством: он обрел живого отца!.. Раньше, когда ребятишки хвастались своими отцами-фронтовиками, Орешку это причиняло совсем не детскую боль. Он завидовал не только тем счастливчикам, у кого отцы возвращались здоровые или раненые, но даже тем, у кого они погибли или шли из плена. О погибших были извещения, что они геройски отдали жизнь за Родину, а в плен попадали и раненые и безоружные, значит невиноватые. О его же отце можно было думать всякое. Когда он сказал ребятишкам, что папа пропал без вести, его ошарашили выводом: «Ну, это неизвестно — может, к гитлерюгам убежал!»
Убежать к «гитлерюгам» мог только негодяй, изменник — это даже малыши знали. Это был страшный позор. Орешек кинулся искать защиту себе и оправдание отцу у матери.
Мать переменилась в лице, услышав, в чем дело. Потом стала возмущенно говорить, что додуматься до такого могут только глупые ребятишки. Отец — член партии, сын героя гражданской войны, вообще хороший, честный человек. Если уж он пропал без вести, то случилась с ним лихая беда.
Орешек верил матери, но с детской проницательностью подметил: неизвестность эта ей самой тяжела.
Надо ли говорить, с какой радостью мальчик встретил отца.
Дело было под вечер. Орешек сидел на улице возле калитки и выпрямлял молотком на камне ржавые гвозди. Утром, уходя на работу, мама попросила его приколотить несколько отлетевших штакетин, чтобы чужие свиньи не лазили в ограду. Выполнить наказ матери днем мальчишка забыл и теперь наверстывал упущенное. Весь уйдя в свое занятие, он не заметил, как возле колхозной конторы остановилась подвода, как с нее соскочил и крупно зашагал вдоль единственной улицы деревни рослый солдат с вещевым мешком через плечо. Оглянулся мальчик лишь тогда, когда шаги послышались совсем рядом.
Отца Орешек знал только по фотокарточке, на которой он выглядел совсем молодым, кудрявым парнем. А тут шел довольно пожилой, уже седоволосый солдат. Ясно, возвращался домой еще чей-то отец… Чтобы не травить себя завистью, мальчишка поспешно отвернулся, еще усерднее стал стучать молотком.
Не поднял он головы и тогда, когда услышал над собой взволнованное:
— Максимка, это ты?
Во-первых, его почти никто так не звал, он и не подумал, что окликают его. А во-вторых, ему не хотелось ни смотреть, ни слушать, кого это солдат зовет.
— Сима! — еще раз окликнул его солдат, вспомнив, что так ребенком звала мальчика мать.
Опять никакого внимания.
«Глухой он, что ли?» — с тревогой и недоумением подумал Орехов. Обойдя странного мальчонку, остановившись уже перед ним, он спросил снова:
— Мальчик, а мальчик, как же тебя зовут?
Мальчишка, не рассчитав удара, вместо гвоздя стукнул молотком по пальцу. Сунув зашибленный палец в рот, он ответил:
— Осесек…
— Как, как? — не понял солдат. Он присел на корточки, взял мальчика за руку. — Да вытащи ты палец изо рта, скажи пояснее.
— Орешек! — почти сердито повторил мальчишка.
Солдат встрепенулся, схватил мальчишку за плечи.
— Орешек? Это тебя мамка так вздумала окрестить? Где она?..
— Мамку к больному в Осиповку увезли.
— Вот жалость-то! — воскликнул солдат горестно.
— Почему? — удивился Орешек. Сам он к таким известиям относился спокойно: мать часто ездила к больным в ближние поселки.
— Почему? Да потому, Орешек, мой дорогой, что папка твой домой пришел, и охота ему, чтобы мамка тоже дома была!
Орешек встрепенулся, быстро оглянулся по сторонам: где же он, отец?..
— Да я же это! Я твой папка!.. — порывисто воскликнул солдат. Он обнял мальчонку, прижал его к себе. Тот сбычился, уперся руками ему в грудь.
— Не узнаешь меня?
— Не… папка не такой, — отчужденно глянул из-под бровей Орешек.
— Не такой? А какой же? — укололо солдата. В голове даже пронеслось тревожное: «Уж не вышла ли Зина за другого?» Поблекшим голосом спросил сынишку:
— И где ж он, твой папка?
Тут дрогнул голосишко Орешка.
— Не знаю, — ответил он, потупясь. — Наш папка на войне без вести пропал. — И добавил поспешно, чтобы солдат не подумал чего худого: — Мамка говорит — папка наш хороший, и он не просто пропал, а стряслась с ним большая беда.
Слезы навернулись на глаза солдата. Он притиснул мальчонку к груди, заговорил возбужденно:
— Была беда, да сгинула! Одолел ее твой папка… Да не упрямься ты, не упрямься! Приглядись — вот он, твой папка, живой и здоровый… Ну-ну, настоящий ты Фома неверующий!
Мальчик поднял на солдата голубые глаза. В них уже не было отчуждения и недоверия, в них зажегся огонек надежды: а вдруг солдат говорит правду?
Когда вошли в дом, отец взял со столика фотоснимок в рамке под стеклом. На снимке вся семья: весело смеется кудрявый Федор Максимович, сдержанно улыбается Зинаида Гавриловна, а на руках у нее сидит несмышленыш в распашонке.
— Смотри, Орешек. Мы.
Взглянув на столь знакомый снимок, мальчик теперь уловил сходство. Мгновенно, всем сердцем он понял — это и вправду его папка. Постаревший и поседевший на войне, но родной папка вернулся теперь домой! Орешек взвизгнул от пронзившей его радости, повис у солдата на шее. Ухватился — и ни за что не хотел уже отстать. Боялся, что если отпустит, то опять потеряет надолго.
Примостившись на крепких отцовских коленях, Орешек стал слушать, какой далекой и трудной дорогой шел отец к родному дому.
Конечно, Федор Максимович не вдавался в подробности. Он понимал — незачем пугать мальчишку непомерными тяжестями пережитого, но ясно ему было и другое: надо, непременно надо знать Орешку основное, чтобы не осталось у него в душе даже капельки стыда за отца. Федор Максимович сообразил это еще на улице, когда Орешек потупился и буркнул нехотя: «Папка на войне без вести пропал»…
Нельзя было оставлять мальчонку в тревожном неведении!..
То, что отец вернулся, принесло ему радость. Но как вернулся — вопрос такой, естественно, должен был возникнуть и у Орешка и у жены. А раз уж первым встретил его Орешек, то не стоит томить его. Поджидая жену, Федор Максимович стал рассказывать сыну о себе. И по мере того, как рассказывал, все больше светились восторгом глаза Орешка. Он гордился отцом, ему не терпелось немедля сбегать к друзьям-приятелям, поведать им, что отец возвратился. Да не просто возвратился, а с честью!.. Ни у кого из фронтовиков у них в деревне не видал Орешек таких наград, как у отца: и французский орден «Военный крест», и партизанская медаль маки.
Несмотря на сгустившиеся сумерки, Орешек после отцовского рассказа все-таки выскочил бы на минутку-другую похвастаться перед дружками, но тут в дверях появилась мать…
Зато утром, еще задолго до завтрака, Орешек оповестил всех знакомых мальчишек и девчонок о радости, которая распирала ему грудь. Впрочем, многие уже знали о счастливом возвращении еще одного солдата. Народ повалил к Ореховым. Все помнили Федора, молодого механика МТС.
Зинаиду же Гавриловну близко знали почти в каждом доме. Знали, какие заботливые руки у фельдшерицы, как отзывчива она на людское горе, с какой самоотверженностью способна бороться за жизнь человека. И люди шли и шли с поздравлениями целый день.
А назавтра? Назавтра для Федора Максимовича и Орешка начались уже деловые будни. Тут не оговорка: за работу отец с сыном взялись вместе.
Утром, видя, как мать собирается в медпункт, отец сказал:
— Пожалуй, Зина, и я возьмусь за дело. Стыдно в такую горячую пору отдыхать — уборка начинается.
— Не терпится? — усмехнулась Зинаида Гавриловна.
Наверное, ей не очень-то приятно было, что муж впрягается в работу на второй день после многолетней разлуки, но и спорить не хотелось.
— Сознаюсь: стосковался по работе. До болячки в сердце.
— И я, — вмешался Орешек, — я тоже дома не останусь!
— Да, тебя впору на веревочку привязывать, — вздохнула Зинаида Гавриловна.
Прошлые годы, хотя и были они трудными, военными, с мальчишкой дела обстояли легче: он бегал в колхозный детский сад. Но едва Орешку исполнилось шесть лет, он выпросился в школу. И начались для матери по-настоящему беспокойные времена. Не потому, что прибавилось хлопот. Конечно, независимо от того, имелось свободное время или нет, надо было приготовить сыну и завтрак, и обед, и ужин, и постирать, и погладить, и проверить, как он приготовил уроки. Но все это подразумевалось само собой. Главное беспокойство заключалось в другом: после школы сын был теперь предоставлен самому себе.
Разъезжая по поселкам, дежуря у постели больного, мать невольно думала: а все ли ладно дома? Не обморозился ли Орешек, не заблудился ли где-нибудь в буран, не устроил ли дома пожар, когда заправлял керосином лампу? Не легче стало и весной по окончании школьных занятий — Орешек почти не заглядывал домой. Целыми днями пропадал на речке, в поле, в лесу. Мать могла догадаться, где он проводил время, лишь потому, что один день у него все штанишки были измазаны глиной и на рубахе блестела рыбья чешуя, а на другой — все волосы были забиты пылью и сенной трухой. Правда, Орешек и сам не скрывал, чем он занимался. Вечерами за ужином сыпал скороговоркой:
— На сенокосе копны с Тишкой возили. Сначала нас не брали, малы, говорят, не доглядишь, долго ли до греха… А с нами ничего не случилось, только Тишка раз упал под брюхо гнедку… А сегодня на сосну лазили. Там на вершинке орлиное гнездо, только никак не посмотришь, есть ли там орлята. Я хотел заглянуть, а орел как налетит, как вдарит крылом — аж сучья полетели!
Могла ли мать, слушая подобные рассказы, оставаться спокойной! Она наказывала соседке, бабушке Луше, построже смотреть за Орешком, не отпускать далеко от дома. Да что могла сделать с мальчишкой старуха? Действительно, хоть привязывай его!
Отец сразу понял, сколько волнений доставлял Орешек матери.
— Значит, сидеть дома отказываешься? — Федор Максимович потрепал сынишку за вихор, улыбчиво глянул на жену. — Ладно, уж если мы сами непоседы, то не приходится и тебя заставлять домовничать. Только давай договоримся: чтобы мама не терзалась, где ты да что с тобой, возьму тебя в помощники.
— В какие помощники? — потребовал уточнения Орешек.
По ребячьему опыту он уже знал: взрослые приглашают на помощь в разных случаях. Разве интересно, если мать, бывало, скажет: «Орешек, поможешь мне сегодня огород полоть?» И совсем другое дело: «Сынок, помоги, съезди на речку коня напой!»
— Ух ты, дошлый мальчонка! — рассмеялся отец. — Станешь мне в ремонте тракторов и комбайнов помогать. Согласен?..
Еще бы не согласиться! Орешек подпрыгнул.
— Когда? Сегодня помогать?
— И сегодня, и завтра, и послезавтра — каждый день можешь ездить со мной, пока занятия в школе не начнутся, — обнадежил отец и уже для жены добавил: — Разреши, пусть покатается со мной.
Федора Максимовича назначили разъездным механиком. Изо дня в день крытая брезентом автомашина — передвижная мастерская или, как называют ее механизаторы, ремонтная летучка — пылила по полевым дорогам. Она, как скорая помощь, мчалась туда, где вышел из строя трактор или комбайн, где нужны руки механика.
А Орешек? Он тоже не сидел без дела. Помогая отцу, подносил по первому слову разные ключи, отвертки, пассатижи, сверла.
— Смотри, природный механизатор, — похваливали механизаторы, наблюдая, как безошибочно научился мальчишка на глазок определять размеры ключей, как быстро запоминает названия и назначение не только инструмента, но и деталей машин.
Отец гордился сообразительным Орешком, однако не давал ему чересчур усердствовать. Если вблизи бригады, куда они приезжали, оказывалась речка, Федор Максимович отправлял к ней Орешка с удочками. Когда же кругом лежала голая степь, мальчишка с азартом уничтожал сусликов. Останавливалась летучка в лесостепи — Орешек мчался за ягодами или грибами. И все это тоже считалось помощью: уничтожались суслики — сберегался колхозный хлеб, угадывал хороший клев — рыба чаще всего шла на уху для механизаторов; а ягоды да грибы отвозились вечером в подарок маме.
Почти два месяца состоял Орешек в помощниках у отца. И запомнились они ему на всю жизнь, как самая счастливая, светлая пора детства. Навсегда врезался в память, в сердце и конец этих безоблачных дней. Врезался потому, что был он страшен…
Сентябрь в том году выдался погожим. Орешек бегал во второй класс. С отцом он мог ездить теперь лишь по воскресеньям. И каждое воскресенье он ждал с таким нетерпением, день этот был для него таким праздничным, что отец не решался не брать мальчишку с собой, хотя настала самая горячая пора — уборка, механику и без сынишки хватало хлопот с избытком.
И все-таки лучше бы Орешку остаться в то воскресенье дома.
Знать бы, что такая стрясется беда… Но никто ничего не мог знать.
За день летучка побывала не у одного комбайна, опытные руки механика помогли устранить не одну неисправность. И когда комбайн, до этого стоявший беспомощно, молчаливо, вдруг оживал, трогался вперед, когда лопасти мотовила, посверкивая на солнце, начинали весело крутиться, подгибать пшеницу, когда раздавался стрекот жатки, а ей говорливо вторила молотилка и в бункер тугой струей било зерно, — тогда Орешка переполняло чувство восхищения. Казалось, отец способен сотворить любое чудо.
В эти минуты Орешек мечтал только об одном — поскорей вырасти, стать таким же волшебным механиком. Но, как и положено мужчине, зря словами не разбрасывался, вслух говорил вслед за отцом кратко:
— Живем!
Все шло хорошо и в этот день. Как всегда, отец с сыном возвращались на солнцезакате домой. Но не доехали.
Невдалеке от села, среди пшеничного поля виднелся комбайн. На комбайне этом штурвальным был совсем молоденький парнишка. Комбайнер заболел, и парнишка оказался полным хозяином. Работал он за старшего уже неделю и страшно гордился собой.
Днем, проезжая мимо, Федор Максимович спросил:
— Слушается машина?
Сияющий штурвальный поднял руку с растопыренными пальцами.
— На пять, значит? Добро! Желаю и дальше так работать.
Пожелание механика не сбылось. Еще издали Орехов заметил — комбайн стоит. С мостика его тоже увидели летучку и, очевидно, боясь пропустить ее, стали давать частые гудки.
— Тревогу подняли! — усмехнулся Федор Максимович.
Летучка свернула с мягкой пыльной дороги, пошла по тряской стерне.
Отец поднялся на комбайн. А Орешек остался в летучке. Соломокопнильщице нужно было перевязать руку — сорвала кожу какой-то «железякой». Девушка не умела сделать себе перевязку, попросила Орешка помочь ей. И хотя мальчик не очень-то любил возиться с бинтами, все-таки, как сын медика, не мог отказать больной. А когда соломокопнильщица стала расспрашивать об отце, о том, где и как он воевал, мальчишка подобрел, с гордостью стал рассказывать все, что знал.
Во время этого рассказа раздался около комбайна взрыв. Так как взрыв был не очень сильный и потому еще, что рассказывал Орешек о войне, он ничуть не испугался. Зато соломокопнильщица округлила глаза, на какое-то мгновение обмерла, потом сорвалась с места, с отчаянным криком выскочила из летучки, бросилась к комбайну. Орешек кинулся следом.
У комбайна, привалившись к нему спиной и закрыв грязными ладонями лицо, стоял штурвальный. Одна штанина у него была сильно разорвана, голое колено как-то странно дергалось.
— Лешка, что взорвалось? — подлетела к штурвальному соломокопнильщица. — Что с тобой? Не ослепило?..
— Федора Максимовича… — не отвечая на ее вопрос, в каком-то странном оцепенении выдавил из себя штурвальный.
Механик лежал поодаль на стерне. Согнутая в локте рука его была подсунута под голову — будто прилег отдохнуть.
Орешку показалось удивительным лишь одно: с чего это отец улегся отдыхать не вовремя да еще на колючую стерню? Мальчик не сразу заметил на виске отца небольшую треугольную ранку, из которой пульсировала струйкой кровь. А когда и увидел, не сообразил, какая это страшная рана. Кровь Орешка не пугала, рана тоже. Бывая в медпункте у матери, не раз видел он раны куда больше, чем была у отца. И ничего, вскоре человек ходил здоровым!.. Самого отца на войне сколько раз ранило?! И тоже ничего — пришел домой. Так что не могло сейчас случиться страшное…
— Лешка, чего ты стоишь! Беги за фельдшерицей! — крикнула соломокопнильщица.
Штурвальный дернулся, будто был приколочен к комбайну, и, оторвавшись, побежал к дороге неровными прыжками.
В руке у соломокопнильщицы был бинт: когда Орешек перевязывал ей поцарапанную ладонь и раздался взрыв, она зажала его в кулаке. Теперь этим бинтом, торопливо смотав его с ладони, она стала перевязывать голову Федора Максимовича.
— Больно, папа? Шибко? — спросил Орешек, беря отца за руку. Не за ту, что была под головой, а за другую, которая лежала на груди механика. Рука оказалась пугающе расслабленной, словно из нее вынули кости. Орешек почувствовал неладное, крикнул:
— Папка, чего ты молчишь?!
Соломокопнильщица тоже чувствовала, как безвольно качается у нее в руках голова Федора Максимовича, она видела, что по лицу его разливается мертвенная бледность, ей было страшно, однако до крика Орешка она продолжала бинтовать. Когда же Орешек закричал, требуя, чтобы отец отозвался, девушка, не помня себя, тоже выкрикнула:
— Убило твоего папку!
Убило! Орешек не понял всего ужаса случившегося, но все-таки ему стало жутко.
— Мама-а! — заорал он отчаянно и бросился бежать. Соломокопнильщица догнала, прижала его к себе.
Мальчик не вырывался, он сам теперь жался к девушке, потому что находил искреннее сочувствие своему недетски большому горю. Они сидели у хлебной полосы и плакали вместе.
Смерть отца была вызвана чистой случайностью: на комбайне взорвалась аккумуляторная батарея. А взрыв произошел потому, что штурвальный, помогая отцу, уронил на пластины аккумулятора гаечный ключ. Короткое замыкание — взрыв газов, скопившихся в батарее по недосмотру неопытного штурвального из-за того, что забило пылью пробки. Батарею разнесло в клочья, и кусок свинцовой пластины, как пуля, пробил отцу висок.
Но оттого, что смерть эта была до нелепости случайной, она была особенно страшной, невыносимой.
Когда штурвальный прибежал к фельдшерице и, задыхаясь, объявил, что с механиком стряслась беда, у Зинаиды Гавриловны все обмерло внутри. Достало силы лишь спросить:
— Он жив, Федя?
— Нет, прямо в висок!.. — бухнул штурвальный.
Зинаида Гавриловна медленно повалилась на стол, возле которого стояла.
ГЛАВА ВТОРАЯ
После гибели отца, вероятно в результате нервного потрясения, Орешек стал часто прибаливать. Он сделался худеньким, бледным, вялым, постоянно жаловался на головные боли, с трудом учил уроки. К тому же у него начали появляться признаки куриной слепоты.
Зинаида Гавриловна испугалась того, что здоровье сына может окончательно нарушиться, и две зимы не пускала его в школу. Помог ли ему этот отдых, или что другое, но Орешек поправился, стал снова подвижным, веселым, озорным.
Зато сама Зинаида Гавриловна сильно сдала. Говорят, что сердечные раны лучше всего рубцует время. Душевный надлом фельдшерицы был, наверное, очень глубок. Зинаида Гавриловна не замкнулась в себе, не бросила работу. Наоборот, стала еще отзывчивее к больным, шла и ехала по первому зову, по-прежнему ласково улыбалась людям и сыну, но все сохла с годами. И все чаще Орешек, заставая мать врасплох, примечал в ее глазах боль и тоску.
Чем и как помочь матери — мальчик не знал. Если он спрашивал: «Мама, ты болеешь?» — мать гладила его по голове, говорила мягко: «Ничего, сынок, сейчас уже легче, скоро будет совсем хорошо…» Если Орешек пытался приласкаться, утешить мать, она обнимала его, осыпала поцелуями, потом брала на колени, предлагала: «Давай, сынок, споем что-нибудь веселое!» Если же мальчик тоже пригорюнивался, мать начинала щекотать его, затевала озорную возню.
Вернее всего действовало на мать одно средство: она любила, когда сын без понукания принимался за какое-либо домашнее дело. Тогда взгляд ее теплел, на лице появлялась улыбка. Жалея мать, стараясь сделать ей приятное, мальчик рано научился колоть дрова, качать воду из колодца, варить обед. Когда же подрос, то несмотря на насмешки товарищей и восторги досужих соседок («Ах, какой у тебя, Гавриловна, сынок — бабьим делом не брезгует!»), что было похуже насмешек, парнишка стал мыть в доме полы, стирать белье и доить корову.
Дружно жили мать с сыном. Помнилось, всего один-единственный раз возникла между ними обида.
— Ох, лучше бы ты, Федя, совсем не возвращался домой, чем так… — сказала мать, глянув на фотографию мужа.
— Нет, лучше возвратился!.. — ожесточенно закричал Орешек. — Тогда бы я папку не любил, а теперь люблю!.. Я обязательно как он буду! Механиком буду…
Зинаида Гавриловна поняла, что в подавленном своем состоянии забыла о сыне и допустила оплошность.
— Ты прав, сыночек! Хорошо, что папка вернулся. Прости, сынок, я сгоряча не то ляпнула.
С тех пор полное согласие царило в доме. Но Зинаида Гавриловна стала подумывать: а не слишком ли послушен мальчик? Конечно, это хорошо, что он во всем помогает ей по дому. Только скажи. Но именно поэтому и появилось беспокойство: не вырос бы он безвольным. Привыкнет безропотно подчиняться ей, а потом это может стать второй натурой. Она-то, конечно, никогда не будет помыкать им, но другие… Если не воспитается чувство сопротивления, Орешек ее станет таким мягким, что любой раскусит его без усилия. И может случиться так, что будет он вечным исполнителем чужой воли. Хорошо, если доброй воли. А если злой?.. И Зинаида Гавриловна не очень уж радовалась постоянному ладу в их доме.
А тут еще подкралась эта болезнь…
Первые годы после смерти мужа Зинаида Гавриловна ничем определенным не болела. Было просто недомогание. Но в конце концов это обернулось скверно. Стоило фельдшерице простудиться, как случилось страшное осложнение — туберкулез легких. И не тот незлобивый, с мелкими очажками, с которым люди живут, особо не горюя, долгие годы, а тот, который в старину называли скоротечной чахоткой. За полгода она довела фельдшерицу до того, что женщина стала щепка щепкой.
Держалась Зинаида Гавриловна на земле уже только собственной волей: не хотела оставить Орешка круглым сиротой. Но все равно ее ветром покачивало. Работу в медпункте поневоле пришлось оставить. И сил не было, да и недопустимо медикам принимать больных, если туберкулез уже перешел в открытую форму.
Тяжкие начались для маленькой семьи Ореховых времена. Зинаиду Гавриловну терзали и болезнь и страх за сына. А сыну, хотя мать никогда не жаловалась и старалась быть доброй при нем, боязно было смотреть на ее худобу. Мал он был еще, не понимал всей глубины горя, которое поселилось у них в доме. Но все-таки и его порой одолевала жуть: вдруг мама умрет?
Хлопот по дому, правда, стало меньше. Оставив медпункт, мать взяла на себя почти все домашние дела. А сыну предоставила полную волюшку — бегай, играй сколько хочешь. Зинаиде Гавриловне хотелось, во-первых, побаловать сына напоследок, если уж не удастся ей устоять. А во-вторых, надо же было чем-то самой заняться. Без всякого дела болезнь скоро доконала бы ее.
В эту-то пору и протянулась к Зинаиде Гавриловне рука помощи.
Как-то теплым июльским утром она пошла за ягодой. Раньше вечная занятость не часто позволяла ей бывать в поле, в лесу, так хоть теперь следовало воспользоваться невольным отдыхом.
На солнечном пригреве, по опушкам березовых и осиновых перелесков стала уже поспевать земляничка. Как это чудесно было — искать в траве и бережно, чтобы не помять, срывать с плодоножки нежную ягодку! Положишь в рот — сама тает на языке, сладко-кисленькая, пахучая, какой никогда не купишь и какая не растет ни в одном саду. Съешь горстку, и чувствуешь — силы будто сразу прибывают.
Может, с этой землянички и пойдет здоровье на лад? А там на очереди полевая клубника, тоже насквозь прогретая солнышком. А за ней — смородина, малина… Будет она нынче ягодничать каждый погожий денек. Неспешно наполняя корзиночку, переходила Зинаида Гавриловна с полянки на полянку и вышла на пасеку.
Пасечником был Петр Петрович Ивашков, мужчина рослый, статный. Ему уже давненько, по-видимому, перевалило за сорок, но выглядел он моложаво, хотя и носил окладистую бороду, а черные его волосы тронула изморозь. Теплые карие глаза, орлиный нос, рокочущий басок — все было у него привлекательным и внушительным. Наверное, он пользовался вниманием женщин, когда был помоложе. Но теперь жил одиноко, и даже сплетен не было, что он «задурил» голову чьей-то жене или вдове. Зато ходили иные слухи.
Новый пасечник появился в Дымелке года три назад. Сначала его появление не привлекало ничьего внимания. Мужик не шумовитый, непьющий, по нездоровью пристроился возле пчел — ну и пусть трудится сколько может. Какая ни есть, а колхозу польза.
Но с появлением Ивашкова вдруг ожила община баптистов, о существовании которой в селе стали забывать. «Братья» и «сестры», правда, не собирались на моленья, зато развернули иную деятельность. «Овечки божьи» с весны до зимы стали рыскать по лесам, по сограм, по лугам, собирая все, что дарила природа: ягоды, грибы, хмель, кедровые шишки… Конечно, они и раньше, как все дымельцы, как жители всех притаежных деревень и поселков, ходили за ягодами, за грибами. Но тогда они, как и все колхозники, делали запасы для себя и только излишки сдавали в сельпо или продавали на базаре в райцентре. А теперь у них это вылилось в промысел. Они жили в основном «дарами божьими», сбывая их, эти дары, в городах и больших степных селах. А в колхозе работали только для виду. В общем, возникла тайная коммерческая организация.
Под влияние «овечек божьих» стали подпадать и некоторые честные колхозники. Уж больно легко давалась в руки сытая жизнь!.. Взять хотя бы самую обыкновенную калину. По лесным опушкам Присалаирья ягоды этой — пропасть. За день один человек без особого напряжения может натрясти ее (по морозу легко осыпается с куста) целый воз.
И народ окрестил членов дымельской общины «калинниками». Вскоре их иначе и не называли.
Ивашков стоял как будто в стороне. Но по селу пошли слухи, что подлинный главарь калинников не Евсей, а новый пасечник.
Зинаида Гавриловна слухам всяким не очень доверяла, не любила прислушиваться к ним. А Ивашков ее и вовсе не интересовал. Поэтому, естественно, она почти ничего не слышала о нем. Знала его лишь по визитам в медпункт. Он частенько заходил туда, когда она была еще относительно здорова и работала фельдшерицей, брал по рецептам городских врачей разные лекарства для себя, покупал и такие, которые продаются без рецептов, любил выспрашивать, какое лекарство и от какой болезни вернее всего действует. Все это не удивляло фельдшерицу: у многих больных есть такое пристрастие к расспросам, словно они хотят обезопаситься от всех болезней на всю жизнь.
Но с тех пор, как Зинаида Гавриловна заболела, она и словом не обмолвилась с пасечником. Ей было не о чем с ним говорить, а он, когда встречался па улице, глядел на нее с усмешкой: хороша, мол, медичка! Людей лечила, а сама себя вылечить не можешь!
Однако теперь, когда Зинаида Гавриловна случайно вышла с корзиночкой из леса, Ивашков встретил ее почти по-приятельски.
— А-а, Гавриловна пожаловала! — доброжелательно улыбаясь, он приветственно приподнял широкополую пчеловодческую шляпу с черной сеткой-паранджой. — Тоже божьими дарами решила попользоваться?.. Доброе дело! Чего природа дает — надо брать. Столько богатств у нас всяких, и лесных и степных. Всю жизнь можно жить — не тужить. И сроду ничем не болеть. Витамины — первое дело.
Зинаиде Гавриловне не понравилась фамильярность Ивашкова. Кивнув из вежливости в ответ, она хотела уйти. Пасечник приметил это, сразу переменил тон.
— Ну, ну, не хмурься, Гавриловна! — сказал он уже серьезно. — У меня лекарство есть. От твоей болезни самое верное. Подойди-ка, погляди…
Откуда у пасечника могло взяться какое-нибудь противотуберкулезное средство? Разве городские врачи выписали ему что-нибудь, как бывало раньше? Но у него же была гипертония. Однако Зинаида Гавриловна подошла. Ивашков протянул ей рамку с медом, ткнул в соты коротким, будто обрубленным пальцем.
— Знаешь, что это?
— Странный вопрос! Мед, конечно, сотовый.
— Мед узрит малый ребенок. А что еще?
— Вощина, наверное…
— А еще?
— Что за экзамен? — пожала плечами Зинаида Гавриловна.
— Э-э, самого главного не увидела! Вот это зеленовато-желтое, вроде клея… Знаешь, как называется? По-научному прополис, по-народному уза. А то просто так и зовется — пчелиный клей. Пчелы его с почек всяких собирают, стенки улья и щели обклеивают.
— Спасибо за лекцию.
— «Спасибо» потом скажешь, как излечишься. А объясняю я тебе все наглядно потому, что сильнее этого самого прополиса лекарства против чахотки, извиняюсь, против туберкулеза, нет.
— Неправда!
— Правда истинная!
Пасечник рассказал, что у него сестра болела чахоткой, была уже при смерти. Но лекарка посоветовала употреблять этот самый прополис. Сестра перемешивала его со сливочным маслом, ела, когда хотела и сколько пожелается. И через две недели встала на ноги, через месяц по магазинам уже стала ходить, а через два и вовсе забыла, что болела.
Зинаида Гавриловна не верила ни в какие россказни о магической силе всяких домашних снадобий. Но ей известно было, что не только мед, а и другие продукты пчеловодства обладают целебными свойствами. Даже пчелиный яд употребляется в медицине. Почему же не мог оказаться полезным прополис? В медицинских пособиях, правда, читать ей об этом не доводилось. Но ведь и наука не все еще секреты открыла.
— И ничего больше не добавлялось? — поинтересовалась Зинаида Гавриловна. — Случается, говорят одно, а на деле оказывается другое. Такого намешают, что…
— …ноги протянешь! — досказал за нее Ивашков. — Нет, дело честное. Сестра тоже сомневалась поначалу. В клинику к профессору даже ходила за советом. Он ей сказал: если прополис не излечит, так и не погубит.
— Странно все-таки.
— Странного тут мало, а тайное что-то есть. Вот, к примеру, заберется в улей мышонок, пчелы его зажалят, обклеят этим прополисом — иссохнет он весь, а не гниет даже на жаре. Такая сила!
— Да, удивительно. Если, конечно, все правда.
— А чего мне врать — ведь не деньги с тебя брать.
— А если… — заколебалась Зинаида Гавриловна.
— Если хочешь, сегодня же такое лекарство приготовить можно.
— И честно, ничего больше не подмешаете?
— Сама, своими руками все делай, если сомневаешься. — Ивашков осмотрел ульи, наскоблил, насобирал кусок прополиса.
— Лечись, месяца на два хватит!.. Вкус противный, горчит крепко, но тут уж ничего не поделаешь.
Со смешанным чувством надежды и недоверия, смущения и решительности несла Зинаида Гавриловна домой это лекарство. Сама бы она никогда не порекомендовала лечиться вот так, полагаясь, в сущности, лишь на честное слово малознакомого человека. Но на себе проверить… Сколько медиков рисковало жизнью, проверяя новые препараты и способы лечения! Почему же ей нельзя сделать это?
Прошла неделя, другая. Это было удивительно, просто поразительно, однако это было так: Зинаида Гавриловна почувствовала, что здоровье пошло на улучшение. Минула третья неделя. Теперь уже стало несомненно: прополис обладал чудодейственными свойствами. Зинаида Гавриловна посвежела, пополнела. Кашель, который она раньше с трудом сдерживала, теперь уже не мучил ее, дыхание стало свободнее…
— Веселее жить становится? — довольно улыбнулся Ивашков, когда она зашла на пасеку поблагодарить его.
— Спасибо! Чувствую себя значительно лучше.
— Через месяц, много через два — все заживет, — горделиво объявил пасечник.
— Резвиться хочется, — пошутила Зинаида Гавриловна.
— Побаловать иной раз не грешно…
В ухмылке пасечника, в словах его Зинаиде Гавриловне почудилась какая-то двусмысленность. Она поспешила перейти на серьезный тон.
К осени Зинаида Гавриловна чувствовала себя уже совершенно здоровой. Но чувствовать — одно, а убедиться — другое. Она поехала в город, проверилась в диспансере. Диагноз был неожиданный: очаги не только зарубцевались, но и рассосались.
И опять не удержалась Зинаида Гавриловна, сразу же по приезде зашла поделиться радостью с пасечником. Жил он теперь уже не на пасеке, а в Дымелке. С первыми холодами, когда ульи ставились в омшаники и за ними уже не требовалось постоянного догляда, пасечники всегда перебирались на зиму в деревню.
— Теперь уже можно сказать без колебаний: ваш прополис спас мне жизнь, — лучась радостью, сказала Зинаида Гавриловна, едва переступив порог избы, где так же одиноко, как и на пасеке, жил Ивашков.
Он тоже, по-видимому, обрадовался доброй вести. Быстро поднялся из-за стола, за которым сидел с толстой книгой в руках. То, что он сидел с книгой, Зинаида Гавриловна увидела еще с улицы — на окнах не было занавесок. Ивашков жил, будто нарочно, подчеркнуто открыто. Не только окна ничем не занавешивал, но и дверь никогда не закрывал на крючок. Живу, мол, не таюсь, глядите, заходите в любую минуту. Но когда Зинаида Гавриловна вошла, пасечник почему-то мгновенно запрятал книгу в ящик стола, а на стол вытащил другую. Зинаиде Гавриловне показалось, что сначала в руках у него был том медицинской энциклопедии, а потом оказался однотомник Пушкина. Одно было несомненно: удовольствие он не разыгрывал.
— Ну-ну, хвались, хвались! — проговорил он с веселым рокотом в голосе, оглядывая ее с головы до ног.
— Не хвалюсь, Петр Петрович. Правда это, — стараясь держаться спокойно, но чувствуя, что все-таки не вполне владеет собой, сказала Зинаида Гавриловна. — Не знаю даже, как вас благодарить!..
— Бабочка, если мужику приглянется, отблагодарить его может запросто… А ты мне приглянулась давно.
— Перестаньте, пожалуйста!
— Вот оно как! Сама ж сказала — жизнь спас, отблагодарить не знаю как. А на Руси заведено — долг платежом красен.
Пасечник шагнул к Зинаиде Гавриловне, одновременно протянув руку к выключателю, сделанному не впростенке у стола, как бывает обычно, а на косяке двери. Свет погас. Зинаида Гавриловна шарахнулась вон. Но ее поймали крепкие руки.
— Отпустите, слышите! Я закричу…
— Кричи, ежели дура. Я ж тебя не насилую. И не на улке поймал, сама пришла.
— Говорю — отпустите!
— Отпущу — убежишь. А потолковать с тобой надо. — Руки по-прежнему жестко держали ее, но голос Ивашкова стал совсем другим. Ласково рокочущий басок говорил: — Приглянулась ты мне, Зинаидушка. Давай сойдемся… Чего молчишь? Ты вдова, я одинокий, ладно будет… Обиделась, что ли? Чего тут обижаться, черемуху всегда гнут, когда к ягоде тянутся.
— Перестаньте сейчас же! Отпустите, вам говорят!
— Ну вот заладила! Теперь, раз все сказал, могу и отпустить. Только подумай, о чем я тебе толковал. Ежели ответа не хочешь сразу дать — обожду.
Зинаида Гавриловна выбежала на улицу. Только за калиткой немного овладела собой, пошла тише. Но успокоиться не могла. Ругала себя за излишнюю доверчивость, за то, что так вот необдуманно, повинуясь первому душевному движению, пошла вечером к одинокому мужчине. Рада была, что все обошлось подобру. Решила: никогда больше нога ее не ступит за порог этого дома. Но ласковый, рокочущий басок Ивашкова почему-то все время звучал в ушах.
Неделю спустя, когда Зинаида Гавриловна снова работала в медпункте.
Ивашков пришел туда.
— Надумала, сойдемся? — спросил без всяких околичностей. — Чего ломаться-то? Ты не девка, я не парень. Характером схожи. Не уважаю баб-трещоток, надежды на них нет. А ты нешумливая, как и я. Будем жить, не выпячиваясь, зря не каркая и по-вороньи сырок не теряя.
Зинаида Гавриловна ничего не сказала. Пасечник тоже не стал требовать немедленного ответа.
— Что ж, подумай еще. Не все ладно, что спешно.
Он ушел как ни в чем не бывало.
А Зинаида Гавриловна осталась в самом смутном расположении духа. Ей понравилось, как держал себя пасечник. Она уважала сильные характеры. Ивашков же был и умен к тому же. Может, и правда не стоит ломаться? Пусть она недостаточно знакома с ним, нет любви. Но настоящая любовь может никогда больше не прийти к ней. И второго Федора уже не найдешь. Разве мало выходят замуж без любви? Посватались, и выходят. А потом, привыкнув, живут вполне счастливо… Пусть не вполне. Но все же и не одиноко.
Вот только слухи ходят недобрые. Все чаще и чаще люди стали говорить, что Ивашков не простой пасечник, а руководитель тех самых «калинников», которые развернули свою деятельность в Дымелке и окрестных поселках. Если так — это же страшно, связать свою судьбу с таким махинатором! Хотя все это пока одни слухи и зачастую довольно противоречивые. Одни уверяли, что Ивашков настоящий глава «калинников», а Евсей подставное лицо. Другие ссылались на то, что «калинники» люди верующие, а пасечник лба никогда не перекрестит. Третьи считали, что никаких «калинников» в Дымелке нет. В числе отрицающих существование «калинников» был и председатель колхоза Куренков.
Мнение Куренкова Зинаида Гавриловна знала не из вторых или третьих источников. Она разговаривала с ним об этом сама.
В амбулаторию на прием пришла правленческая сторожиха Арина Маленькая, или попросту Аришка, как все ее звали в деревне.
Аришка прежде была снохой Евсея, руководителя «калинников». Прежде — потому, что старший сын Евсея, Аришкин муженек, утонул года четыре назад. Случай этот вся Дымелка считала подозрительным: не отравлен ли был человек? Уж больно легко утонул.
Аришка была бабенкой привлекательной. Теперь ей уже под тридцать, с годами немножко подурнела, а в ту пору, когда она вышла за сынка Евсея, ее по праву считали одной из первых дымельских красавиц. И всех поразило: какой бес попутал девку, заставил связать жизнь с полоумным? Знали, что Аришку обманул шофер из автоколонны, приезжавший на уборку урожая. Понимали, что с отчаяния человек может выкинуть любую глупость. Но понять Аришку было трудно. Сама она не только не считала свой поступок глупостью, а и бахвалилась, что живет припеваючи.
— Ваши-то муженьки часто помыкают вами, — с усмешкой говорила она бабам. — Пьют, скандалят и дерутся. А мой всегда мне послушный. Не курит, не пьет и ночами волю дает. Кого захочу, того под бочок и приючу.
Бабы плевались. Аришка заливисто смеялась, сверкала ровными, на диво белыми зубами. Потом, игриво покачивая бедрами, уходила.
Дымельские женщины невзлюбили Аришку, но остерегались ее. Знали, что слова ее не пустое бахвальство. Пока что Аришка не баловала вниманием их мужиков, не пыталась отбить кого-либо от семьи. А попытайся она, наверняка бы вскружила голову не одному. Недаром всякие заготовители, месяцами проживающие в колхозе, норовили устроиться на постой именно у Аришки. Да и сам Куренков уж больно любезен с ней. Конторской сторожихой определил, догадывались люди, не зря. Частенько председатель выходил из правления далеко за полночь, когда ни одно окошко не светилось. Но за Куренковым бабьи глаза не следили. Жил он холостяком и отчитывался лишь перед своей совестью.
Так вот муженек у Аришки отправился на тот свет весьма неожиданно и странно. Сидел с удочкой на речке и вдруг свалился под берег. Вблизи рыбачили мальчишки. Они видели, как дурачок бултыхнулся в воду. Сначала у него выпало из рук удилище, поплыло, а следом и он сам оказался в речке.
Мальчики смеялись. Они решили, что рыбак зазевался, клюнула большая рыбина, поволокла удилище и вынудила кинуться за ним. Но когда мужик Аришки скрылся под водой и больше не появился, ребятишки подняли переполох.
Сбежались люди, вытащили горе-рыбака. Привести его в себя, однако, не удалось.
Аришка не притворялась, не лила слез.
— С чего бы это я раскиселилась? С дураком жилось не худо, а без него еще повольготнее. Надоест одной куковать — найду себе сизаря. Годы мои еще не ушли.
Долго искать «сизаря» Аришке не пришлось. Она сразу остановила выбор на Куренкове. И делала все для того, чтобы женить его на себе.
Хотя Куренков не спешил узаконить брак, Аришка, видно, не сомневалась, что придет полная победа. В конторе она стала держаться хозяйкой. Если в обеденную пору или вечером Куренков задерживался в правлении по неотложному делу, она приносила ему еду, без всякого стеснения ставила на стол.
— Председатель вам не медведь, — говорила порой тем, кто оказывался в кабинете, — лапу сосать и тем жить не может.
Куренков посмеивался, сводил все в шутку. Дескать, верно, жировой запас у него не велик. Не было бы вот на свете добрых вдовушек — запросто протянул бы ноги.
Внешностью Куренков похвастать не мог. Ростом маловат и фигурой не вышел — в плечах не по-мужски узок, в бедрах по-женски широк. А лицо круглое и плоское, как донышко у кастрюли, и уши торчком, вроде ручек у той же посудины. Если бы не глаза, умные, хитрые, насквозь пронизывающие, выглядел бы председатель вовсе невзрачно.
Куренкову явно льстило, что Аришка, женщина смазливая, жаркая, выбрала его. Может, потому он и не торопился узаконить свои отношения с ней, что хотелось подольше покрасоваться на глазах у людей. Женишься, тогда ведь конец общему вниманию. Сразу перестанут мужики поглядывать на тебя с завистью. Еще и осудят, что взял ее в жены. А возможно, и духу не хватало у Куренкова сделать решающий шаг. Одолевала боязнь, что не он у Аришки первый, не он будет и последний. Так и шел месяц за месяцем. Постепенно все привыкли к тому, что Аришка держалась с Куренковым хозяйкой, принимали это за должное.
Прежнюю свою родню, свекра Евсея, свекровку и второго их сына Леху, такого же дурачка, как и ее покойный муженек, Аришка высмеивала теперь на людях походя. Но как-то так получалось, что не только Леха, но и Евсей делался у нее безобидным человеком, не вызывающим никаких иных чувств, кроме жалости. Будто бы только жалеючи стариков и их убогого сына она не могла окончательно порвать с ними. Наведывалась, порой помогала продать на базаре заготовленную ими черемшу или смородину, хмель или калину.
Слышала эти Аришкины насмешливо-жалостливые рассказы и Зинаида Гавриловна. Но до поры до времени не придавала им значения. Что тут такого? Пусть продает собранные стариками ягоды, грибы или что-нибудь другое. Не спекуляция же, и не без труда те ягоды собираются. И вообще, какое ей дело, раз сам председатель не считает нужным вмешиваться. Наверное, и нет необходимости. Жизнь сложна, далеко не всегда все в ней идеально. Самой бы с собой пока разобраться — и то хорошо.
Только оказалось — Аришкины дела и Зинаиды Гавриловны касались. Как-то в начале зимы Аришка зашла в медпункт, пожаловалась на нестерпимые боли в пояснице. Даже распрямиться она не могла, ноги волочила.
— Как прострелило! — стонала Аришка. Было ясно — приступ радикулита. Донимала эта болезнь ее и раньше. И, как правило, приступы случались по первым морозам. Что ж, понятно. Не остережется человек, выскочит во двор в одном платье, как в теплые дни, и пожалуйста — вспышка боли, точно выстрел в поясницу. Зинаида Гавриловна даже осматривать Аришку не стала. Выписала на три дня бюллетень, дала втирание, велела прогреваться.
— Придется валяться теперь на печи, бога молить, чтобы поскорей отпустило.
— На бога надейся, да сама не плошай. Берегись простуды — болеть не будешь.
— Как бы все от береженья зависело! — не без усмешки отозвалась Аришка. — У меня-то болезнь временная, скоро отойдет. А иным и на краю могилы побывать случалось.
Намек был достаточно прозрачен. Зинаида Гавриловна согласилась:
— Да, не все от нас самих зависит. — И добавила — Если за эти дни боль не уймется, бюллетень могу продолжить только на три дня. А там придется в район на комиссию.
— Знаю, знаю, — довольно произнесла Аришка. — Мне и трех дней хватит, больше-то и не надо.
Случайно вырвались у нее последние слова или сказала она их нарочно — понять было трудно. Аришка усмехнулась еще язвительнее.
— Маленько отпустит и ладно. Там уж без бюллетеня обойдусь. Мне вроде бы полегчало. Ей-богу! — Она хмыкнула и пошла к двери проворно, будто у нее ничего не болело.
Зинаида Гавриловна осталась озадаченной. Как все это понимать? Неужели разыграла ее Аришка? Зачем? Нет же смысла насмехаться так прямо в глаза. Или еще раз показала своенравный характер, сделала это нарочито, чтобы подчеркнуть: не только у Куренкова в конторе, а и всюду в Дымелке она чувствует себя полной хозяйкой, поступает так, как заблагорассудится?
Поступок Аришки Зинаида Гавриловна поняла день спустя.
Рано лишившись родителей, Орехова росла в детском доме. Детдом этот находился в большом степном селе, километрах в шестидесяти от Дымелки. Он отмечал нынче свой тридцатипятилетний юбилей. На торжество получили приглашение все бывшие воспитанники.
Зинаида Гавриловна созвонилась с райздравом, попросила трехдневный отпуск и отправилась в детдом «на подкидных» — так местные остряки назвали способ передвижения на попутном транспорте.
Не терпелось Зинаиде Гавриловне повидаться с друзьями детства. И когда на окраине села она слезла с машины, отправлявшейся дальше по трассе, то чуть не бегом устремилась туда, где за ветлами да березами бугрились белыми шапками крыши детского дома и школа. Едва миновала первую улицу, как услышала знакомый голос.
— Не скупись, не рядись, мужичок! — озорно восклицала женщина. — Это ж не просто ягодка калина, ребятишкам на кисель. Медицинская наука утверждает — хорошее давление поддерживает эта калинка. А хорошее давление не только тебе надобно иметь, а и женушке твоей ой как нужно!..
Грохнул смех, да такой, что Зинаида Гавриловна невольно остановилась. У ограды на углу улицы она увидела группу мужчин и женщин, толпившихся возле подводы с мешками. На высоком задке саней, как на прясле, побалтывая ногой в белом пиме-чесанке, бочком сидела Аришка.
— Арина? — удивилась Зинаида Гавриловна, никак не ожидавшая увидеть ее здесь, тем более, что вчера выписывала ей бюллетень.
Аришка тоже, конечно, не рассчитывала на эту встречу. Лицо у нее сделалось испуганным. Но она мгновенно совладала с собой, воскликнула с ловко разыгранной радостью:
— Ой ли, как вы кстати подвернулись! Вон мужики не верят мне, что калина улучшает давление… Скажите им, правду ведь я толкую?
В Аришкином вопросе таилась явная двусмысленность. Лучше было, наверное, не отвечать. Но люди смотрели ожидающе, и Зинаида Гавриловна сказала серьезно:
— Да, в народной медицине калина применяется как средство, улучшающее кровяное давление. Но более полезна она при золотухе.
— Что я вам твердила? — возликовала Аришка. — Это наша фельдшерица, уж она-то не дала бы соврать. Слышите: и для давления и при золотухе калинка нужна. Хотя это почти одно и то же — золотушные завсегда бессильные!
Опять раздался взрыв смеха. Широкоплечий мужчина в белом полушубке восхищенно сказал Аришке:
— Язва же ты!.. Давай уж, черт с тобой, мера на меру!
Он быстро забежал в сенки дома, возле которого стояла подвода, сразу же вышел оттуда с тяжелым мешком на плече. Швырнул этот мешок в сани, а взамен взял с подводы другой. Тогда и остальные мужчины и женщины, окружающие подводу, стали разбегаться по домам. Обратно выходили кто с мешком, кто с ведром.
«Неужели Аришка калину на пшеницу меняет?» Зинаида Гавриловна не раз слышала, что дымельские «калинники» промышляют таким образом по богатым степным селам. Но чтобы выменивали вот так, мера на меру, — это было новостью, которая заставила ее задержаться. Захотелось окончательно во всем удостовериться собственными глазами, хотя Аришка явно ждала, чтобы она поскорее ушла.
Женщина в шерстяном платке, накинутом на плечи, принесла ведро пшеницы. Аришка стрельнула в сторону фельдшерицы недобрым взглядом, буркнула:
— Чего с пересыпкой возиться. Брала бы мешок.
— Да мне больше и не надо, пшеницы лишней нет.
Недовольная Аришка взяла ведро, пересыпала пшеницу в порожний мешок, потом развязала полнешенький куль, что лежал в санях. Красная, подернутая изморозью ягода со стеклянным звоном посыпалась в ведро.
— Стожком бы хоть, а не вровень насыпала-то, — сказала женщина.
— Пшеничка тоже была без стожка, — язвительно отозвалась Аришка.
Зинаиде Гавриловне стало не по себе. Она со стыдом подумала, что сама поспособствовала этой мене. Получилось так, будто действовала заодно с Аришкой.
— Зачем же вы соглашаетесь? — взволнованно вмешалась она. — Может, вы делаете это потому, что я сказала о применении калины в народной медицине? Тогда извините меня, я вовсе не хотела набить цену.
— Чего там набивать! — сказал мужчина в белом полушубке. — Мена давно известная. Не первый раз идет мера в меру. Только ежели неурожай, тогда исполу.
— Неужели вам не жаль своего труда? Пшеница недаром достается, не сама собой растет.
— Известно, чтоб зернышко выросло, надо его потом полить. Но если калина в степи не растет, а зерна у меня в запасе центнеров тридцать? Выменять мешок ягоды на мешок пшеницы — не убыток.
Аришка, настороженно ожидавшая, чем завершится вмешательство Зинаиды Гавриловны, глянула на нее торжествующе: «Не удалось? Нечем крыть?»
Зинаида Гавриловна и впрямь не знала, как еще она может помешать этому натуральному обмену. И вправе ли она мешать? Ясно было лишь одно: следовало одернуть нахальную Аришку.
— Ну что ж, — сказала Зинаида Гавриловна, — делайте как знаете. А вот у Арины я должна потребовать ответ, почему она пошла на обман. Вчера взяла бюллетень из-за радикулита, а сегодня, вместо того чтобы лежать в постели, оказалась здесь. Торгует и ни на какую боль не жалуется.
Прямое это осуждение должно было бы хоть немного устыдить Аришку. Так рассчитывала Зинаида Гавриловна. Да не такой была Аришка, чтобы засовеститься.
— А я калинку ем когда хочу, — бойко, с вызовом ответила она. — Любая хворь от меня шарахается, как кошка от кобеля.
— Мне кажется, дело тут не в болезни, а в совести.
— А ты совесть мою не щекочи. Я не шибко щекотливая, особенно от бабьих рук.
Снова, хотя и сдержанно, прыснул смех.
Нет, с Аришкой невозможно было разговаривать! Во всяком случае, серьезный разговор следовало вести не здесь. Зинаида Гавриловна ушла. На празднике в детдоме в кругу друзей постаралась забыть об этой неприятной встрече. Но по возвращении в Дымелки сразу пошла к Куренкову. Рассказала ему все, как было. Председатель слушал заинтересованно. Аришкина выходка с бюллетенем возмутила его. Но обмен калины на пшеницу особенно не взволновал.
— Слыхал, калинкой, хмелем и орехами кое-кто промышляет. Так не колхозная то забота. Нам и со своим производством хлопот полон рот. И опять же — не колхозное то имущество, за растащиловку никого не привлечешь.
Нельзя сказать, что разговор с Куренковым рассеял сомнения в душе Зинаиды Гавриловны. И к Аришке уважения не прибавилось, хотя позднее, одумавшись или по требованию председателя, она пришла в медпункт с извинениями. Клялась, что не обманывала, и приступ радикулита ее вправду мучил, а потом вдруг отпустило.
— Я же тогда, помню, сказала еще, что полегчало будто. Ну и попутал леший, поехала с калиной. Свекор упросил подсобить. А натрепала вам чего не след, так уж простите — язык у меня окаянный, сама не рада! — плакалась Аришка.
Только пришла бы Аришка с повинной или не пришла — Зинаиде Гавриловне было не суть важно. Вот когда Ивашков открывал двери медпункта — это повергало в смятение. «Не девчонка, пора же владеть своими чувствами! — приказывала себе Зинаида Гавриловна. — Надо раз и навсегда положить этому конец».
Приказывала решительно. С исполнением же все что-то тянулось и тянулось, как у начальника, который не верит в силу собственных распоряжений. А Ивашков становился настойчивее, заходил в медпункт чаще и чаще, отнимая последнюю волю. Все же Зинаида Гавриловна, по-видимому, сказала бы бесповоротное «нет». Именно потому, что исчезла воля, что начинала уже презирать себя за слабодушие. Ответ, однако, продиктовали обстоятельства.
Зинаиду Гавриловну вызвали к больному в один из бригадных поселков. У больного был тяжелый желудочный приступ, пришлось сопровождать его в районную больницу.
Обратно возвращались с женой этого больного уже под вечер. Женщина хотела довезти Зинаиду Гавриловну до дому, но тогда бы ей потребовалось сделать большой крюк, потому что поселок лежал в одной стороне от шоссе, Дымелка — в другой. А дома у женщины остались перепуганные ребятишки. Они, конечно, с нетерпением ждали возвращения матери с вестью об отце. На перекрестке Зинаида Гавриловна вылезла из саней.
— Пешком дойду — недалеко.
— Неладно вроде: вы пешком, а я на коне, — засомневалась женщина.
— Все ладно. Поезжайте скорее, вас ждут не дождутся.
Дорога была знакома. Если бы кто-нибудь сказал Зинаиде Гавриловне, что можно сбиться, это лишь насмешило бы ее.
Но все-таки она сбилась. И вот как. Вскоре дорога разветвилась, более накатанная пошла влево, менее — вправо. Зинаида Гавриловна рассудила, что в село ведет, конечно та, которая больше накатана. И ошиблась. В последние дни трактора и автомашины вывозили на льнозавод тресту, и дорога в поле оказалась лучше. А когда Зинаида Гавриловна прошла по ней километра три, то обнаружила, что дороги дальше нет, она обрывалась возле скирд.
Разумнее всего было вернуться. Но окна Дымелки, а особенно фонари на столбах возле клуба и правления светились совсем близко. Не хотелось уходить от этого света назад, в ночную темноту. И Зинаида Гавриловна пошла напрямик, снежной целиной. Было еще начало зимы, и снежный покров лежал неглубокий — до колеи, не больше.
Вначале Зинаида Гавриловна шла легко, надеялась, что минут через двадцать, самое большое через полчаса будет дома. Но когда минули эти полчаса — окна Дымелки стали только покрупнее.
«Дура, ну дура! — ругала уже себя Зинаида Гавриловна. — Надо же такую глупость выкинуть!.. Может, все-таки вернуться, пока из сил не выбилась?»
Нет, возвращаться теперь было вовсе бессмысленно. Впереди хоть окна светились, манили, путь указывали. А назад пойдешь, чего доброго, след свой в темноте потеряешь — тогда гибель.
Ноги гудели от усталости, шагать по целику было все труднее. Но Зинаида Гавриловна не позволяла себе даже на минуту остановиться, иначе можно было потерять контроль над собой, задремать от усталости.
Когда фельдшерица добралась до крайней избы Дымелки, ноги уже не шагали, не гнулись в коленях. Она давно уже начерпала полные валенки снега. Снимать пимы, вытряхивать снег в пути не имело никакого смысла: через пять минут он снова бы набился.
Снег в пимах подтаял, уплотнился, а потом заледенел. Шерстяные чулки на коленях, намокнув, тоже превратились в ледяные чехлы.
…Ближняя изба совсем рядом. Стоило открыть калитку, одолеть еще три-четыре метра и постучать в окошко.
Эти метры Зинаида Гавриловна сумела бы пройти и на окоченевших ногах. Но изба была Ивашкова. Войти сейчас туда или позвать на помощь хозяина значило опять выслушивать предложение, которое так настойчиво делалось.
Окна, по обыкновению, не были занавешены. И хотя мороз до половины подернул их ледяной пленкой, Ивашкова было видно довольно хорошо. Он сидел, как всегда, под электрической лампочкой, листал какой-то журнал. Стоило ему повернуть голову, бросить взгляд в окно, и наверное он тоже мог бы увидеть ее: она стояла как раз в полосе света.
Если он почувствует… Если оглянется и увидит…
Зинаида Гавриловна не верила в предчувствия, не думала, что какие-то особые таинственные силы заставят Ивашкова почуять, что она замерзает возле его дома. Но все-таки, если бы он обеспокоился, повернулся, заметил ее, это означало бы для нее, что сердце его способно откликнуться на беду. И от этого зависело все.
— Тогда пусть, тогда пусть… — лепетала Зинаида Гавриловна.
А сама позвать не могла. Просто не в силах была себя заставить. Стояла и ждала. Если Ивашков не оглянется, не увидит ее, то, может, пройдет или проедет кто-нибудь по улице, выручит, доставит домой. Ждала, хотя отлично понимала, что стоять сейчас глупо. Каждая минута дорога для здоровья, можно обморозить ноги, пока придет чья-то помощь. Впрочем, время в такие моменты отсчитывается по-особому. И стояла так Зинаида Гавриловна очень мало, хотя показалось ей это вечностью.
Невдалеке, дома через два или три, стукнула дверь, послышался свист, потом звон цепи. Наверное, хозяин вышел во двор покормить собаку. Зинаида Гавриловна хотела уже крикнуть: «Помогите!..» Но тут Ивашков встал из-за стола, внимательно посмотрел в окно. И она лишилась голоса, бессильно навалилась плечом на калитку. Калитка заскрипела. Ивашков сразу выбежал на улицу.
— Гавриловна?.. Заходи, заходи, дорогая! — Он распахнул калитку, и Зинаида Гавриловна, потеряв опору, едва устояла.
— Ноги вот… — сказала она.
— О, да ты как сосулька! — изумился пасечник. Он подхватил Зинаиду Гавриловну на руки, занес в избу, посадил на лавку возле теплой печки, пальцами выскреб из-за голяшек заледеневший снег, осторожно стащил с ее ног пимы. Стал снимать и чулки, но Зинаида Гавриловна воспротивилась:
— Я сама.
— Как знаешь. Я вот сейчас… Хотя не пью, а на случай держу… — Он достал из шкафчика бутылку со спиртом и банку с жиром, аккуратно, как в аптеке, закрытую пергаментом с резиновым колечком. Спросил:
— Как оно, помощь оказать или сама?
— Сама, конечно… Отвернитесь!
Зинаида Гавриловна взяла бутылку с банкой и чуть не выронила.
— Э-э, да руки-то у тебя путем не гнутся! А еще сама… — Он налил себе в ладонь спирту. — Ну-ка, давай…
Зинаида Гавриловна поспешила прикрыть побелевшие колени платьем.
— Отвернитесь, говорю вам.
— Вот еще. Врачей не стыдятся. А я для тебя теперь будто врач.
Не обращая внимания на попытки Зинаиды Гавриловны отстраниться, прикрыть колени, Ивашков стал растирать ей ноги спиртом. Потом, когда они стали ромовыми, теплыми, смазал кожу гусиным жиром.
— Спасибо, — промолвила Орехова.
— На здоровье. Счастье, знать, при себе носишь. Ведь еще немного, и было бы худо.
Да, Зинаида Гавриловна видела, что обморожение легкое. Но до несчастья действительно было близко. И ведь сама, из-за собственной глупости чуть-чуть не дождалась беды. Чего, собственно, торчала под окном, боялась позвать Ивашкова на помощь? Вовсе он не страшный. Наоборот, держится вполне тактично, без тени нахальства. Не стал даже доведываться, как она оказалась именно у его дома, почему стояла возле калитки, а не вошла в избу или не крикнула, если уж ноги отказали. Только спросил:
— Из поселка, поди, от больного добиралась?
— От больного.
— Других вот лечишь, а свое здоровье гробишь.
— Такая наша обязанность.
— Обязанность, говоришь? Оно известно, без обязанностей в наши времена шагу не ступишь. — В голосе Ивашкова послышалось раздражение. Но тут же он снова стал мягким, шутливым. — А потому ты обязана еще…
Зинаида Гавриловна глянула на него настороженно. А он, усмехнувшись, вновь открыл шкафчик, достал оттуда графин.
— Вот тут настоечка малиновая. Выпей-ка стопочку, чтобы простуду выгнать. Да не пугайся, не на спирту, а на чистом меду настойка.
Зинаида Гавриловна пригубила стопку.
— Нет, тут что-то крепкое.
— Какая там крепость! Сколько само собой настоялось — и все. Говорю, спиртного не добавлял. Не ломайся…
Ломаться действительно не стоило. Похоже, это была на самом деле малиновая настойка. А от простуды она — верное средство.
— Лучше бы чаю с малиной, — сказала все же она.
— Чаю нет. Плитка сломалась, а печь растапливать долго.
— Тогда конечно… — Зинаида Гавриловна выпила стопку. По телу сразу стало разливаться приятное тепло.
Но все-таки было что-то в настойке кроме малины. Через некоторое время Зинаида Гавриловна впала в какое-то странное оцепенение. Все видела, слышала, понимала, но была как бы в полусне. Воля словно испарилась.
Ивашков наклонился, поцеловал ее. Она не отстранилась, не оттолкнула его. Ей было все равно. Он потушил свет, поднял ее, понес к кровати. Она не воспротивилась.
Странное это оцепенение она не могла объяснить себе и много позднее. Подмешал ли Ивашков в настойку какого-то снадобья, или просто навалилась на нее такая усталость, что не хотелось и пальцем пошевелить, это осталось секретом.
Проснулась Зинаида Гавриловна от того, что в сенках звякнула щеколда. У нее был обостренный слух на всякий стук, очевидно профессиональный. Как бы крепко ни спала, а если в дверь или в окно постучат, сразу просыпается. И теперь она тоже, еще не придя в себя, не сообразив, что ночует не дома, сбросила одеяло.
— Опять ночной вызов.
Сильные руки Ивашкова прижали ее к постели.
— Какой там вызов! Лежи, это ко мне.
Только тут она очнулась вполне, догадалась, что и в самом деле ее никто не мог вызывать к больному, потому что никто не знал, где она.
Ивашков набросил на нее одеяло, потом поспешно встал, вышел в сенки. И то ли наружная дверь была незакрыта на щеколду, то ли умели открывать с улицы, но в сенках уже кто-то топтался. И, очевидно, знакомый Ивашкова, так как Ивашков, столкнувшись с пришельцем, ничуть не удивился, лишь сказал:
— Не вовремя ты, без уговору.
— Понадобилось крайне. Давай живей, где она у тебя, фляга-то?..
Дверь прикрыли, ничего не стало слышно, кроме тяжелых шагов да скрипа половиц. Потом за окнами всхрапнул конь, и наступила полная тишина.
Ивашков вернулся, лег рядом, привлек Зинаиду Гавриловну к себе. Она зябко передернула плечами, отстранилась.
— Ты что, вроде трясешься вся? Испужалась разве? Пугаться нечего — это мед у меня забрали. Завтра базар, пораньше поспеешь — сбудешь поживей. Вот и торопятся выехать затемно.
Кто приезжал за медом — Ивашков не сказал, а Зинаида Гавриловна не спросила. Не до расспросов ей было сейчас. Она действительно вся тряслась. Но не от испуга, а от того, что на душе зябко, и все тело будто пронзило тревожное чувство стыда. Неудержимо хотелось поскорее ускользнуть из этого дома, чтобы никто не увидел и никогда не догадался, что она ночевала здесь. Ивашков не пускал ее. Но Зинаида Гавриловна вырвалась из его объятий, шарясь в потемках, стала искать одежду.
— Где мои пимы? Куда вы их дели?
— Да ты что? Крадучись, что ли, затемно надумала убежать? А чего теперь таиться-то? Раз уж мужем и женой стали, оставайся совсем — и делу конец.
— Нет, нет, я пойду. Не держите, бесполезно.
— Это так, тебя не переупрямишь. Но, может, ты хочешь все по закону. Тогда дождись света, и прямиком в сельсовет.
— Не в сельсовете дело…
— В чем тогда, скажи. Чего-то не пойму. Может, с парнишкой своим хочешь сначала все уладить? — предположил Ивашков. — Тогда попятно. Потолковать с ним надо, большой уж, за маткой жеребенком не поскачет.
Она не стала его разубеждать, нашла пимы, пальто и выбежала на улицу.
Ивашков ждал ее несколько вечеров кряду. Не дождавшись, пришел опять в медпункт. Спросил укоризненно:
— В бирюльки играть надумала? Так я не согласный.
Зинаида Гавриловна не знала, что ему сказать, как все объяснить. Произнесла потерянно:
— Не могла я…
— Почему?
— Не могу это объяснить.
Ивашков понял ее по-своему, произнес улыбчиво:
— А я уж вознегодовал. Для баловства, что ли, было? Так вроде не Аришка…
— При чем здесь Аришка? — Зинаида Гавриловна насупила брови.
Ивашков замялся.
— Не к месту ляпнул. Но для пояснения, что негоже так.
— Как?
— Ну, баловаться тебе нельзя. Да и я для баловства не стал бы тебя подманывать.
— Подманывать?
— А чего? Скрывать теперь не стану. Приглянулась ты мне давно, и я всяко старался, чтобы залучить тебя. Повезло-таки, привела дорожка к моей калитке.
Прямота Ивашкова подкупала. И в душе Зинаида Гавриловна должна была сознаться — такой вот, откровенный, он ей нравился. Сидеть теперь с ним, разговаривать, даже вспоминать о близости было не стыдно. Но когда вспомнилась его изба, тот ночной пришелец, слухи, что именно Ивашков руководит «калинниками», сразу возникало противное чувство соприкосновения с чем-то мерзким. Хотелось немедля стряхнуть, смыть с себя все это, как липкую паутину.
«Да, дорожка привела к твоей калитке. Но дальше куда заведет — вот в чем вопрос», — подумалось Зинаиде Гавриловне.
— Что примолкла-то? Я не таюсь, так и ты мне прямо скажи: ждать тебя можно?
Она вздохнула — откуда, мол, я знаю, ничего обещать не могу. Он воспринял этот вздох как согласие: что ж, дескать, поделаешь, ладно уж.
— Значит, жду!
Зинаида Гавриловна колебалась еще два дня. Наконец рассудила: надо поговорить с Ивашковым начистоту.
— Я так и знал: умная ты баба, обмозгуешь все и придешь! — разулыбался пасечник, когда она опять открыла дверь его дома.
— Необходимо поговорить, — сказала Зинаида Гавриловна, с трудом избавляясь от страшной связанности, которая опутывала ее в этом доме.
— Разговоры потом… — Пасечник шагнул к ней, обнял.
Зинаида Гавриловна не стала вырываться, лишь строго посмотрела в глаза Ивашкову. И пасечник отпустил ее.
— Ну-ну, можно и обождать… — проговорил он не то чтобы смущенно или растерянно, а как-то необычно мягко, словно хотел обратить внимание женщины на свою уступчивость. — Коли желательно, можно сначала и потолковать. Проходи тогда, побудь гостюшкой.
Он провел ее в передний угол, усадил за стол:
— Чайку выпьем или чего покрепче? Как водится на сговорах…
— Только чаю!
— Чаю так чаю. Я сам не шибко охоч до спиртного да хмельного… — Он достал из шкафа тарелку с хлебом, поставил на стол. Потом сноровисто (Зинаида Гавриловна сочла это доказательством того, что он давно живет одиноко) слазил ухватом в печь, вытащил чугунок с тушеной бараниной.
— Не нужно ничего, кроме чаю. Я сыта.
— Нет уж, пришла в гости, так будь гостьей. Сейчас медку принесу.
Он вышел в сенки и вскоре вернулся с огромной миской золотистого пахучего меду. Похвастался:
— Самый лучший, липовый медок! Липы в диком виде только в нашем районе да еще где-то в Горной Шории растут. Больше по всей Сибири, говорят, нету. Потому и ценится наш медок.
— Зачем вы столько принесли?
— А чтоб видела — не жалею! — ухмыльнулся Ивашков.
Зинаида Гавриловна нахмурилась. Тогда он стал уверять ее, что мед нынче только такой посудой на стол и подавать, потому что накачано его столько — залиться можно.
— А вы недавно в конторе говорили: плохой был медосбор на вашей пасеке, — вспомнила Зинаида Гавриловна.
Ивашков на какое-то мгновение опешил, глянул на Зинаиду Гавриловну остро. Но тут же, видимо, решив, что она теперь свой человек, никуда от него не уйдет, что ей, пожалуй, не мешает знать, какую он имеет силу в колхозе, сказал с усмешкой:
— То говорено для тех, кому надо, чтоб медосбору не было. Ну, и для посторонних, чтоб слышали…
— Как это понимать?
Взгляд Ивашкова опять обострился, но усмешка стала еще приметнее.
— Понимать может каждый по-своему. Главное тут — кому и что знать положено.
— Я хочу все знать!
— Хотеть — мало. Надо ли знать-то, вот в чем сомнение.
Помолчали. Потом Зинаида Гавриловна сказала как можно спокойнее:
— Да, я согласна. Для нас главное выяснить: кому и чего знать друг о друге положено. За этим я, собственно, и шла. Давайте сразу договоримся: знать мы должны один о другом все.
— Та-ак… — Ивашков провел ладонью по лицу, будто сгонял усмешку. Спросил настороженно: — Значит, женитьба с условием? А для чего так-то?
— Чтоб были полная ясность и доверие.
Пасечник вытащил из печки зеленый закопченный по бокам эмалированный чайник, стал разливать чай по стаканам. Делал он это сосредоточенно, неторопливо, как будто целиком ушел в свое занятие. Но Зинаида Гавриловна понимала: он обдумывает, что сказать.
— А чего, вроде верно! Мужу и жене таиться друг перед другом — бесполезное дело, — оживился, заулыбался опять Ивашков. — Вредное даже. С обиды потянут в разные стороны — оглобли вывернут, а дружно повезут — любой воз осилят…
Зинаида Гавриловна тоже невольно улыбнулась: понравилось ей, как спокойно и умно он опять рассудил. Возникла надежда, что могут найтись у них общий язык, общие взгляды, которые сблизят их больше, чем та ночь.
— Вот ты спрашивала: почему я в конторе сказал — меду нынче нет, а тебе похвастал — хоть залейся им… Получается, путаюсь вроде, вру, — продолжал Ивашков. — А я и тебе правду сказал и председателя не обманывал, вот ведь как бывает.
— Это невозможно!
— Еще как возможно! Мед на пасеке был, да сплыл…
Зинаида Гавриловна, взявшая было стакан с чаем, быстро поставила его обратно, словно обожгла пальцы.
— Значит, вы…
— Ничего не значит! Я тем медом не попользовался, даже кило не присвоил. Сам Куренков его сбыл…
— Куренков? Так это он… Мне его голос тогда послышался…
Ивашков поморщился:
— Приспичило черта — ни раньше ни позже… Вообще-то сам он этим не занимался. А тут срочное, значит, чего-то. Последнюю флягу забрал…
— Председатель и… как же это?
— А не дивись. Куренков тот мед не присваивал, не попользовался им.
— Не понимаю.
— Понять-то не хитро. Мед в город уплыл, а оттуда скаты для колхозных машин прикатились. То машины разутые были, автоинспекция не выпускала их из гаража, теперь бегают в новой обувке.
— Но это все-таки махинация. И вы…
— А что я? Я тут не только не поживился, даже в убытке остался. Раз медосбору на моей пасеке меньше — мне и трудодней меньше начислено.
— Ну вот, видите, — приметно поднялось настроение Зинаиды Гавриловны, — зачем же вам тогда участвовать в таких махинациях?
— С начальством ладить надо, — полушутливо, полусерьезно сказал Ивашков.
— Только честно ладить! — подхватила Зинаида Гавриловна. — Вот вы нынче поддались, уступили, а на будущий год…
— На будущий год медосбору не будет на другой пасеке. А у меня будет перевыполнение плана… Не впервые уж так чередуемся.
— Даже страшно слушать то, что вы говорите.
Ивашков посмотрел па фельдшерицу, как на совершенно наивного человека.
— Слушать, может, и впрямь страшно. А разобраться — никто не обижен. Пчелы мед бесплатно натаскали. Председателя не шпыняет начальство за неразворотливость. Шоферы довольны тем, что ездят на своих машинах. И колхозу прямая польза.
— Тогда я не понимаю, что же вас заставляет вот так поступать.
Ивашков опять глянул на фельдшерицу снисходительно, как на несмышленыша.
— Я ж толковал: незачем на рожон лезть. Нынче я председателя выручил, а завтра он меня не обидит.
«Не обидит!» — Зинаида Гавриловна сразу вспомнила, какие слухи ходят по Дымелке о пасечнике. Едва сдерживая волнение, спросила:
— А правду говорят, что вы возглавляете «калинников»? Поэтому, наверное, и делаете так, чтобы вас не обижали?..
Лицо Ивашкова отвердело… Весь он вытянулся, застыл в напряжении. Красив он был в эту минуту. Крепкий, статный, с окладистой бородой, с волосами, посеребренными сединой. Зинаида Гавриловна невольно оробела от того, что посмела задать ему такой вопрос. Ожидала, что он оскорбится, грохнет кулаком о стол. Но Ивашков не оскорбился и не ожесточился. Он приметил робость Зинаиды Гавриловны и расценил это как признак того, что он сильнее фельдшерицы, что никуда она от него не денется.
— Община здесь и до меня была, — сказал он, как о чем-то постороннем. — Возглавлял и возглавляет ее Евсей Маленький. И секрета тут никакого нет, потому что общины баптистов законом не запрещены.
— Ну, а вы?
— Что я? — он глянул на фельдшерицу пронизывающе.
— Вы не ответили: какую роль играете?
Пасечник опять поглядел на Зинаиду Гавриловну испытующе. И, видимо, окончательно уверившись, что опасности нет, сказал с подчеркнутой откровенностью:
— Ладно, раз договорились начистоту, так и буду начистоту.
Он сообщил, что, когда приехал, община захирела на корню.
— Это ж дикость, по нашим-то временам молитвами себя истязать, от всего земного отрешаться. Кого такое прельстит? Только выживших из ума стариков да старух!.. Небесный рай теперь мало кого манит. Земной — другое дело. А в таких благодатных местах, как здешние, можно жить по-райски.
Это он и подсказал Евсею и кое-кому другому. Они согласились: верно, глупо изуверство явное насаждать. Незачем и сборища разные устраивать. С богом каждый один на один может потолковать. Главное — с местной властью ладить.
— Опять неясно: вам-то какой интерес был эти наставления «калинникам» давать?
— Интерес тот же самый, что и с Куренковым. Согласье — общее, а польза — всякому своя.
— Туманно слишком.
— Можно и пояснить.
Ивашков с той же снисходительной полуулыбкой, будто растолковывал все дитяти неразумному, рассказал, что раньше все доходы общины сводились к «десятнике», то есть верующие отчисляли десятую часть своего заработка. И, конечно, не каждому легко было вложить свою долю в «божью» копилку. Когда наладили сбор и реализацию «божьих даров» — ягоды, орехов, грибов, хмеля, — то не только перестали вносить долю от трудодней, но и каждому «калиннику» дополнительный доходец приплюсовывался.
О личных прибылях Ивашков умолчал. Но было ясно, что если вся эта коммерция налажена по его советам, а связи были у него в руках, то в убытке он не оставался.
— Если говорить еще откровеннее, формальным руководителем остался Евсей, а фактическим стали вы?
Ивашков пожал плечами.
— И формально и фактически я пасечник. А остальное…
— Остальное мне понятно! — Зинаида Гавриловна встала из-за стола.
Ивашков сообразил, что хотя он ее и от смерти спас и даже овладел ею тогда, все равно она еще не в его власти.
Надо было как-то спасать положение. Он тоже встал, заговорил проникновенно, со всей убедительностью, на какую только был способен:
— Видишь вот, я начистоту, а ты сразу на дыбки! А ведь обижаться, разберись, не на что. Противозаконного ничего нет. Дарами божьими, то есть природными, никому не запрещено пользоваться. Само государство принимает от населения всякие дикорастущие ягоды и плоды. И на базарах тоже продавать их не возбраняется. А спекуляцией, перепродажей мы не занимаемся. Понимаем, что к чему. Не жульничаем, никого не обездоливаем. Наоборот, помогаем тем, кого жизнь ущемит. Вот и тебе — разве я не помог хворь одолеть?
Зинаида Гавриловна гневно покраснела.
— Не злись, милочка! — Ивашков ласково потрепал Зинаиду Гавриловну по щеке. — Больно уж ты строгая. Жизнь надо принимать легче, пользоваться тем, что она дает. По завету: люби да любим будешь!..
— Отстаньте! Не вам о любви говорить! — Зинаида Гавриловна отшвырнула его руку. — Теперь я окончательно убедилась: с вами не по пути.
— О-о, вон ты как заговорила! — Голос Ивашкова стал жестким. Но не повысился, а зазвучал тише. — Больно-то идейной ни к чему себя выставлять, не на митинге мы. И без того знаю, что ты партийная.
— Да, я партийная. И помню об этом не только на митингах.
— Ну и ладно, помни па здоровье всегда и везде. Только ведь и партийные разные бывают, и Куренков и другие есть… Так что тоже помнить не мешает. Наскочишь — сдачу можешь получить крупную не только от меня, но и от них…
— Не угрожайте!
— Я не угрожаю, я предупреждаю. Не сошлись, ну что ж — жалко, да не смертельно. А враждовать… будет накладно… Лучше плохой мир, чем хорошая война.
— Воины бывают и справедливые.
— Но на войне и убивают, не забывай об этом. А покалечат — того хуже!.. Советую: помалкивай уж, как о том самом… Лучше будет. Хотя я тебе ничего такого и не сказал, кроме того, что по селу треплют… И потом — один на один. Значит, при случае, доказательства нет.
Зинаида Гавриловна глянула на Ивашкова с гадливостью. Пошла к двери. Он поймал ее за плечи, потянул к себе.
— А может, поладим все-таки? Уж бабочка ты больно…
Она решительно распахнула дверь. С улицы навстречу ей тугой волной ударил ветер.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мать не знала, что сын ее тоже познакомился с «калинниками».
Пришли первого сентября ребятишки в школу, стали рассаживаться по партам.
— Кто сядет с новенькой? — спросила классная руководительница.
Новенькую ученицу звали Ланей Синкиной. Была она какая-то забитая, растрепанная, в Дымелку приехала с родителями из таежного поселка еще весной, но за все лето, перед тем как пойти в пятый класс, ни с кем из ребятишек не сошлась. Да и не могла сойтись. Она и на улице почти не показывалась, вечно сидела взаперти с малышней. Родными Лане, правда, были только две сестренки, но у Синкиных вечно оставляли «погостить» малышей и дальние родственники, и просто знакомые. Потом открылось: в доме у них было что-то вроде детсадика или яслей — «калинники» оставляли здесь ребятишек, когда уходили на сбор «даров божьих».
Но тогда еще никто не догадывался об этом. По деревне ходили лишь слухи, что мать и отец у Ланьки сектанты. Что это такое, ребятишки толком не знали, хотя не преминули прозвать девчонку клушкой-сектушкой.
И вот теперь им предлагали сесть с ней за одну парту. Конечно, никто, ни один мальчишка, ни одна девчонка не согласились. Неожиданно для всех поднялся Орешек:
— Я сяду!
Что заставило его так поступить? Может быть, то, что его самого ребятишки напрасно обижали, когда отец был в плену? Или проснулась обычная жалость к девочке?
— Вот Орехов, вижу, честный и смелый ученик. Он поступил, как рыцарь, — похвалила учительница. И добавила с упреком: — Не то что остальные.
Классная руководительница была молодая, сказала она это, конечно, по неопытности. Не подумала, что нельзя противопоставлять одного школьника всему классу. Но мальчишке от этой ошибки досталось. Целую неделю после этого случая, как только кончались уроки в школе, ребята не давали ему прохода.
— А-а, — вопили они, — вон рыцарь клушки-сектушки идет!
Сдержись Орешек, когда услышал эту насмешку, — и она бы забылась сама собой. Но прозвище «рыцарь» да еще «клушкин» показалось мальчишке таким оскорбительным, что он очертя голову кинулся на обидчиков с кулаками. Поскольку же ребятишек было много, а он один, то бой кончился не в его пользу. Рыцарю пришлось спасаться бегством.
А назавтра все повторилось. Каждый день Орешек ходил в синяках, но упрямо садился за одну парту с «клушкой-сектушкой»… Неизвестно, как бы и когда закончились «военные» действия, если бы к Орехову не примкнул Тишка.
Хотя фамилия и была у Тишки Маленький, сам он выделялся среди пятиклассников и ростом и силой. Да что там пятиклассники! Тишка при случае не боялся дать тумака любому семикласснику. А ведь они считались в Дымелке почти взрослыми, ибо были выпускниками местной школы.
— Эх, вы! Навалились семеро на одного, — подойдя к куче наседавших на Орешка ребятишек, презрительно фыркнул Тишка. — Герои! А попробуйте-ка против двоих — и не выстоите.
Вслед за этим объявлением Тишка принялся отвешивать такие подзатыльники, а воспрянувший от подмоги Орешек обрушил на обидчиков такой град ударов, что мальчики бросились врассыпную. Победа была одержана полная и окончательная. Раз уж объединенным мальчишечьим силам пришлось отступить, поодиночке нападать нечего было и думать. Орехов тоже хиленьким не считался, один на один он мог справиться с любым из пятиклассников, кроме Тишки.
Клушкиным рыцарем обзывать Орешка перестали. Заодно было забыто и прозвище Лани. Ребятишки, как известно, не злопамятны.
В шестом классе, правда, Орехов хотел сесть с Тишкой, но девочка посмотрела на него так просяще, что он сдался. А в седьмом, наверное, уже по привычке, сам сел рядом с Ланей.
Особой дружбы между ними не было, но юноша чувствовал себя в некотором роде покровителем девушки. Да, хотя были они лишь семиклассниками, но могли уже считать себя не мальчиком и девочкой, а юношей и девушкой. Максим пропустил по болезни два года, а Ланя пошла в школу позднее других детей. Поэтому они были старше своих соклассников. Только Тихон, который раньше переходил из класса в класс далеко не каждый год, обогнал их по годам и по росту.
Но не только потому, что были постарше других, испытывали они чувство взрослости. Если другие семиклассники жили еще совсем по-детски беззаботно, то им случалось уже одолевать серьезные препятствия.
Каких трудов стоило Лане окончить семь классов! Сколько было слез, когда ее, особенно осенью и весной, не отпускали на уроки, принуждали сидеть с «детсадниками». «Для девки не ученье главное! — не раз твердил ей отец. — Важно уметь по дому хозяйничать, а еще важнее — мужик чтоб основательный попался».
Одной Лане, наверное, никогда бы не заставить родителей хотя бы на время отступить. Но она поделилась своим горем с Максимом, он посоветовался со своей матерью, потом сходил по ее совету к директору Дымельской семилетки и секретарю партийной организации колхоза Александре Павловне Фоминой.
После этого Зинаида Гавриловна, осуществляя санитарный надзор, пришла к Синкиным с осмотром и, найдя у одного из детей признаки дизентерии, потребовала немедленной ликвидации подпольных яслей. А Александра Павловна вызвала на беседу родителей Лани. Как протекала эта беседа, Максим и Ланя не знали. Но подпольные ясли были закрыты навсегда, а Ланю родители больше не отрывали от школы.
Но только Ланя кончила семилетку, ее сразу же отправили на дальнюю заимку с необычным названием: Банька.
Заимка эта находилась на речном полуострове. Полуостров был большой, километров до семи длиной и до трех-четырех шириной. Обогнув его, река так близко подходила к своему же руслу, что на перешейке от воды до воды оставалось не больше двадцати метров.
Лет тридцать назад в верховьях реки велись крупные лесоразработки, лес сплавляли по воде молем. И когда сплавщики двигались следом с зачисткой, то есть спихивали обратно в воду бревна, засевшие на песках, они догадались поставить на перешейке баньку.
Но в последние годы молевой сплав прекратился, а плотовщикам банька не нужна: некогда им останавливаться на перешейке, за день они успевают доплыть до районного центра, а там баня получше этой коптюшки.
В полусгнившей, осевшей баньке обитал теперь Черный. Так звали громадного кобеля, охранявшего стадо, которое пас Евсей Маленький. Евсей протянул от берега до берега толстую проволоку, и на полуостров нельзя было попасть и уйти с него иначе, как мимо собаки.
А Черный был денно и нощно на страже, грохотал таким басом, так злобно рычал, щетиня шерсть, что никто не рисковал к нему подойти.
Пасти нагульный гурт бычков-годовичков, порученный Евсею, было не тяжко и не хитро. Разбрестись бычкам было некуда. Но Евсей все-таки обратился за помощью.
— Немочи одолевают, спину дугой согнуло, — явился он к бригадиру. — Старуха вовсе плоха. Ране хоть возле печи управлялась и то ладно, а теперь похлебку сварить некому… А Леха — что с полоумного возьмешь?
— Так… — призадумался бригадир. — Смена, выходит, нужна? Только где ее взять — вот вопрос. Людей у нас в колхозе, сам знаешь, нехватка.
— Смены пока не прошу. Помощницу старухе дай, чтоб еду готовила. Ну и мне когда поможет. Где копыта бычкам подрезать, где соль по росе на травку раскидать… Девчурку бы какую, чтоб ноги порезвей…
Бригадир почесал лоб: кто же из девчат согласится жить со стариками на таежной заимке, где даже радиоприемника нет?
— Ланька согласна, — сказал Евсей, видя, что бригадир затрудняется. — С Ланькой Синкиной договорено.
— Тогда за чем дело стало? Пусть едет! — обрадовался бригадир.
Заимка, вернее избенка, в которой жил Евсей со старухой и придурковатым сыном Лехой, стояла тоже на перешейке, метрах в ста от баньки в березнячке. Березнячок был светлый, но в избенке так темно и глухо, будто в погребе, что заходить в нее не хотелось. Да Ланя почти и не заходила. Хотя Евсей выпросил себе стряпуху-подпаска, чтобы она еду готовила и за стадом следить помогала, но за бычками никакого ухода не требовалось. Разнообразных завтраков, обедов да ужинов на заимке тоже не готовили. В стаде паслась личная коровенка Евсея, и питались все в основном молоком да свежей ягодой. Хлеб пекли раз в неделю.
Казалось бы, тогда и делать на заимке больше нечего. Однако недаром Евсей просил помощницу порезвее. С самого раннего утра до позднего вечера приходилось Лане быть на ногах. И не только ей. При избе оставалась одна старуха, а Ланя, Леха и сам Евсей собирали то смородину, то малину, ходили по грибы, обдирали хмель. Добрая половина полуострова была лесной, и разные ягоды да грибы, сменяя друг друга, поспевали всю вторую половину лета. Каждодневно Ланя с Лехой и Евсе-ем таскали их ведрами. Они таскали, а старуха сушила все заготовленное на солнце и в русской печке, варила на меду всякое варенье.
Для Лани работа не была изнурительной. Забравшись куда-нибудь в кусты, подальше от глаз Евсея, можно было и посидеть и полежать на мягкой траве. Все равно она проворнее и старика и увальня Лехи и всегда оказывалась «добычливей». Бродить по лесу, собирать грибы и ягоды Лане нравилось куда больше, чем взаперти сидеть дома с малышами-гостеньками или также безвылазно торчать в огороде, без конца пропалывая то морковку, то лук, то всякие другие овощи.
За лето Ланя окрепла, загорела, сделалась настоящей невестой, как постоянно напоминал ей Евсей. Ланю эти напоминания не обижали. Немного настораживало лишь то, что старик иногда, не поймешь, шутя или серьезно, принимался уговаривать ее выйти замуж за Леху.
— Эх и жили бы вы — как сыр в масле катались! — говорил он, посмеиваясь и причмокивая. — Вот как теперь, всю жизнь на вольной волюшке… Разве худо? Летом вот так побродить по лесам да сограм — не надсадишься, только глаже станешь, а зимой и вовсе — лежи на печи, в потолок поплевывай!.. Леха, что верно, то верно, умишком не силен, да ведь бабе-то даже лучше, если она мужика поумнее. И потом из-за этого самого худого умишка никаких притеснений ему сроду не будет. Жить станет сам себе барином. Худо ли, а?
Ланя краснела, прыскала в ладошку. Уж больно забавно, невероятно было даже мысленно представить себя женой Лехи. Сын Евсея, как говорят в народе, был «крепко тронутый», у него до ста не хватало девяноста девяти. По внешности Леха был недурен собой. Крепкий, с добрыми, мягкими чертами лица, с широкими черными бровями над голубыми, детски чистыми глазами, он на первый взгляд казался нормальным парнем. Но стоило заговорить с ним — только «гыкал» в ответ. Едва ли он понимал даже то, что Ланя девушка. Во всяком случае, ни разу не поглядел на нее так, как смотрят парни. Просто был послушен, ходил следом, как ягненок за овечкой.
Наводящие разговоры Евсея мало беспокоили Ланю, казались шуткой, розыгрышем.
Неплохо жилось девушке на заимке. Порой только скучно было. Вспоминалась школа, мечталось, как она пошла бы вместе с Максимом в восьмой класс. Средняя школа была в райцентре, по шоссе туда далеко, километров пятнадцать, но если пешеходной тропкой-прямушкой, то не больше шести-семи. Разве трудно их пробежать?.. Будь ее воля, обязательно стала бы она учиться дальше. Но Ланя знала, что это пустые мечты. Отец с матерью и семилетку-то кое-как дали окончить, а чтобы отпустили в среднюю школу, да еще вместе с Максимом — на это надеяться не приходилось. «Чтоб с врачихиным сопляком ты больше не зналась! — потребовал отец в первый же день после сдачи экзаменов. — Хватит, и так он тебя с панталыку сбил. С отцом, с матерью в спор лезешь — куда это годно!»
Может быть, еще и потому ее на заимку отправили, чтобы тайно она с Максимом не вздумала встречаться. А тайного у них ничего и не было. Только самое хорошее, светлое…
Максим знал, что Ланю отправили на заимку к Евсею. И особо не задумывался над этим: раз отправил ее туда колхоз — значит, она там нужна. Где-то надо работать, тем более, что учиться дальше она не хочет, еще весной сказала. А что Евсей «калинник», так ведь и отец с матерью у нее тоже «калинники». Неизвестно, кто из них лучше.
А потом он и вообще забыл обо всем этом. И не вспомнил бы, если бы не мать. Она сказала ему однажды:
— Видела я недавно Ивана Семеновича, зоотехника нашего. Был он на заимке, видел там Ланю. И что-то ему подозрительным показалось. Похоже, говорит, что Евсей собирается женить на ней Леху. Невестой зовет, подшучивает на этот счет.
— Леху женить на Лане?! — так и вскинулся Максим. — Что она, дурная, за идиота идти?..
— Она-то не дурная, но задурить могут. Иван Семенович попытался с ней потолковать, да не вышло откровенного разговора. Стесняется она. Думала я сама съездить, жалко девчушку, но будет ли прок… Лучше бы вы, товарищи по школе, побывали, узнали, что там затевается. Удобнее поговорить девушкам, подружкам… Сели бы на велосипеды да прокатились, вроде экскурсии.
Максим не заставил себя упрашивать.
— Мы сегодня же туда слетаем. В такой оборот старого злыдня возьмем — тошно ему станет.
Зинаида Гавриловна встревожилась.
— Так тоже не годится. Лучше уж тогда я съезжу… Надо выяснить тактично, без скандала.
— Нет уж, поедем мы, — не уступил Максим.
— Только не скандалить. Если нужно, поговорите с Евсеем твердо, но спокойно. А с Ланей совсем надо осторожно.
— Ладно, зря бучу затевать не станем.
Максим собирался позвать с собой Тихона (школьных подружек, он знал, у Лани нет), но не нашел его дома. Тихон, как обычно, пропадал на рыбалке. Тогда Максим вскочил на велосипед и помчался к баньке один.
Был как раз обед, когда он подкатил к перешейку. Черный остервенело заметался на цепи.
— Эй, уберите собаку! — крикнул Максим.
Ланя, Евсей и Леха сидели за столом, приткнутым к стене избенки, хлебали, по обыкновению, молоко с ягодой. Увидев, на кого кинулся Черный, Ланя зарделась, не помня себя выскочила из-за стола.
— Не егози! — прикрикнул на нее Евсей. Потом еще громче рявкнул в сторону Максима: — Ну-ка, уматывай, пока цел! Ишь, собаку ему убери… Я вот с цепи ее спущу — она тебе порвет ляжки, тогда узнаешь, как шляться где не просят!
Максим попытался пройти, заслонившись велосипедом. Но Черный так стремительно метался по проволоке, что пришлось отступить.
Ланю остановил не окрик Евсея. Она бы все равно отвела Черного, закрыла его в баньке. Но он и на нее кидался так же зло, как на всех чужих. Ничем не в силах помочь, она только прижимала руки к груди и со страхом смотрела, чем все кончится.
Максим еще несколько раз требовал, чтобы Евсей отвел собаку. Ничего не добившись, он некоторое время стоял у перешейка, обдумывая, как быть. Потом повел велосипед обратно.
Ланя замерла в ожидании: уехать он решил или переплывает где-то реку?.. Только что это? Максим снова повернул велосипед, вскочил на него, низко пригнулся, стал разгонять его и с предельной скоростью помчался прямо на собаку…
С ума он сошел! Ведь изорвет его Черный!..
Но собака не устояла, отскочила в сторону, а велосипед в это время вихрем промчался мимо нее. Когда кобель опомнился, Максим был уже недосягаем.
Вот он подкатил к избе, соскочил на землю, сказал взбудораженно:
— Здравствуй, Ланя!
— А с нами, значит, не здороваешься? — угрюмо поинтересовался Евсей.
— Вам, кажется, не за что здоровья желать! Вы же хотели, чтоб меня кобель порвал.
— Порвал бы — никто и отвечать не стал. Пес — он не зря тут посажен, колхозное стадо охраняет.
— Вотчинуон вашу охраняет!
Евсей не знал, что такое вотчина, но переспрашивать не стал, решил: слово бранное.
— Сопляк ты еще, чтоб старикам указывать!..
Он принялся честить парня на чем свет стоит. Но Максим вовремя вспомнил наказ матери не скандалить попусту. И сказал спокойно:
— Отойдем, Ланя, в сторону. Поговорить мне с тобой нужно.
— Никуда она не пойдет! — наливаясь злой кровью, еще отчаяннее закричал Евсей. — Нечего ей с парнями шушукаться. Отец с матерью наказывали и близко никого не подпускать. Договорено — за Леху ее берем!..
Максим опешил. Он собирался исподволь все разведать, выяснить, а Евсей сам громогласно признавался в своих черных замыслах. И вот, страшнее всего, объявил, что он уже опоздал…
«Правда это?» — с испугом глянул Максим на Ланю. Ланя стояла, потупившись, сгорая от стыда. Она и сама впервые услыхала; что родители согласны выдать ее замуж за Леху. До вчерашнего вечера она не верила в серьезность таких замыслов. Но вчера…
Утром Леха и Евсей, как было заведено, ушли за ягодой. Ланя же осталась. Старуха приболела, надо было печь хлеб. Договорились, что обедать сегодня Евсей с Лехой не придут, потому что будут ягодничать на дальнем краю полуострова. Ланя пообещала принести им обед.
Хлеб она испекла рано. Сидеть без дела со старухой нестерпимо скучно, и девушка, прихватив с собой узелок, побежала к Евсею с Лехой. Увидела их еще издали — они сидели на пригорке — и надумала, подкравшись незаметно сзади, для забавы попугать, завозившись в кустах, засопев, как медведь. Но когда подкралась, услыхала такое, что кровь похолодела.
— Проворонишь ты девку… А девка — не скоро другую такую найдешь. Тихая, послушная, работящая. И родители наши же, значится, всяко подходящи друг другу… Но, видишь, не хочет она по законному-то. Слыхал, сколь уж раз я удочку закидывал — только похохатывает! А ты чего гляделками-то хлопаешь? Притиснул бы ее, помял как следует — сразу бы сговорчивее стала. Крик подымет — не страшно, никто не услышит. А и услышит, какой с тебя спрос?.. Тебе все можно…
Старик наставлял сына сердито, требовательно. И Леха, кажется, чего-то понимал. Он гыкал, похохатывал…
Ланя стояла ни жива ни мертва… Опомнившись, она тихонько отошла подальше, заплакала от обиды и беспомощности.
Как ей было спастись? Если бы она умела плавать!.. Кинулась бы сейчас в воду и живо была бы на том берегу. Но она совсем не умела держаться на воде. А Черный и близко ее не подпускает к перешейку. Может быть его постепенно приучать, подкармливать незаметно от Евсея и Лехи. Только когда же она его приучит! В полном смятении, так и не придумав, как можно спастись, Ланя вернулась на заимку.
Когда голодные, злые Евсей с Алехой пришли вечером домой, стали спрашивать, почему не принесла им обед, она объяснила, что несла его, да вдруг почувствовала себя худо и вернулась. И так как щеки у нее пылали, всю ее трясло от страха, будто в ознобе, Евсей поверил, что она и вправду занедужила.
— Ничего, оздоровеешь. Может, за ночь отоспишься, а нет — завтра, так и быть, не ходи с нами, отдохни, — сказал он, подобрев.
Ланя обрадовалась: впереди у нее был, значит, еще один относительно безопасный день. И возможно, ей все-таки удастся немного приучить Черного. Сегодня она уже бросала ему куски хлеба, обмакнутые в молоко. И он хотя и рычал, но съел их.
Послезавтра, в случае чего, еще можно притвориться больной, остаться на заимке. И если Черный немного подобреет, она уж как-нибудь прокрадется мимо него, сбежит отсюда.
Ночью Ланя, по обыкновению, спала на чердаке. Дверку заложила за скобу палкой, палку примотала кушаком и положила возле себя кирпич от трубы. Однако ночь прошла благополучно.
Утром она, конечно, сказала, что ей хуже, чем вчера, осталась опять со старухой. Снова подкармливала Черного. Как будто он стал подобрее…
Потом пришли обедать Евсей с Лехой. Тут-то и подкатил нежданно-негаданно Максим!
Нет, не могла, ни за что не призналась бы ему Ланя, что она боится. Она даже не знала, не думала, что вообще ему скажет. Одно понимала: пришло спасение!
Если бы они отошли в сторонку, девушка, конечно, так или иначе поведала бы парню о своих страхах, попросила выручки. Но Евсей уцепился за нее, как коршун.
— Нечего, нечего тебе с ним разговаривать!.. — И попытался втолкнуть ее в избу.
Ланя вырвалась, бросилась к Максиму.
— Не пойду я за Леху! Утоплюсь, а не пойду.
Евсей попытался снова схватить ее, крикнув сыну, который сидел за столом, испуганно вытаращив глаза:
— Леха, подсобляй!
Но Максим заслонил девушку от рассвирепевшего старика. Сказал негромко, но требовательно:
— Ну-ка, потише! Иначе худо будет.
— Не грози! Сопляк ты еще, чтобы мне грозить!
— Я вам не угрожаю. Суд угрожает.
Услышав слово «суд», старик сразу сник, отступил от Максима, ворча:
— Не пужай! Силком на чужой двор ворвался да еще командует. Невесту у жениха отбирать никому не дозволено. Самого тебя могут за это запросто взгреть.
— А силой замуж брать позволено? — Максим поглядел на старика с гадливостью. И, не дождавшись его ответа, потребовал уже совершенно спокойно: — Уберите собаку!
— Ищо чего! Как прикатил, так и уматывай!
— Уберите, вам говорят! Иначе…
— А чего иначе? Чего ты меня все стращаешь?
— Уберите, слышите! Не забывайте, что на советской земле живете…
Евсей глянул исподлобья на Максима, на Ланю, уже забравшуюся на раму велосипеда, и, бормоча какие-то неясные проклятия, все-таки пошел запирать Черного в баньку.
Через минуту Максим и Ланя свободно ехали по перешейку. Страшный пес рычал взаперти, а взлохмаченный, не менее страшный Евсей стоял у баньки, втянув голову в плечи. Но казался он уже совсем не страшным. Да и чего Лане было теперь бояться, если ее руки лежали на руле велосипеда рядом с сильными руками Максима? Но когда подъехали они к Дымелке, чувство радости у Лани померкло. Она вспомнила о доме. Как-то ее встретят отец с матерью?.. Евсей же кричал, что они согласились отдать ее за Леху. Неужели это правда? Тогда ей несдобровать. К тому же вдруг кто-нибудь увидит, что Максим ее привез.
— Ссади меня, — попросила Ланя расстроенно. — Дальше я пешком…
Если бы Ланя пришла домой сразу, все могло обойтись благополучно. Но она долго просидела в своем огороде, в нескольких метрах от крылечка, на которое у нее не хватало духу взойти. Тем временем в избу проскользнула Аришка и передала отцу, что полчаса назад была в поле и собственными глазами видала, как Максим Орехов вез на велосипеде Ланьку.
— А домой, значится, не явилась? — ехидно поинтересовалась Аришка. — Неужто они прямо под крылышко к фельдшерице забрались?
Отец Лани побагровел.
— Сейчас я схожу, я управлюсь с ней по-своему.
Аришка схватила его за рукав:
— Что ты, в уме али выжил? Фельдшерица же партийная, только шум поднимешь — сразу тебя заарестуют! А может, Ланьки-то там и нет, может, я еще обозналась…
— Пусть только придет домой!
— Ну, дома и есть дома. Тут ты хозяин. — Аришка для заделья попросила опары и тотчас ушла. А отец, накаляясь все больше и больше, стал поджидать, не явится ли дочь. И когда Ланя, под вечер уже, осторожно открыла дверь, он сразу огрел ее ременным бичом.
— С-сука, сбежала с заимки! С кобелем фершалицыным спуталась! Покалечу, убью!!
— Убивайте! — закричала Ланя. — А на заимку я все равно не вернусь, за Леху замуж не пойду!.. Я незаключенная, чтобы меня с собакой караулили.
— Ну, это посмотрим. Еще вприпрыжку побежишь!.. — Размахнуться в доме по-настоящему было негде, и отец ударил Ланю уже рукояткой бича.
— Хоть убейте, не пойду! Я в школу пойду!..
— А-а, опять с тем кобелем…
Не раз доводилось Лане испытывать на себе гнев отца. А теперь и совсем не ждала она пощады, видела, что отец совсем озверел. Матери же не было дома, да если бы и была, все равно она не посмела бы заступиться: отец и ее, случалось, бил смертным боем.
Все это сознавала Ланя, но страх перед возвращением на заимку был сильнее страха перед побоями, страшнее даже самой смерти. И девушка отчаянно твердила:
— Не пойду за Леху, не пойду!.. Я в школу пойду, с Максимом!..
Страшная боль разорвала плечо. Ланю швырнуло к стене, потом от нового удара бросило к окошку. Она стукнулась спиной о раму. Перержавевший шпингалет отскочил, створка распахнулась, и девушка вывалилась в палисадник. К счастью, отец не вдруг сообразил: выскочить ему в окно и продолжать расправу над дочерью или оставить ее пока в покое? Орудовать бичом на улице он все-таки остерегался.
А пока отец соображал да выглядывал в окошко, нет ли вблизи опасного человека, особенно из учителей и колхозного парткома, Ланя вскочила на ноги, перемахнула через прясло. Остальное вышло как-то само собой. Ноги привели ее к Ореховым. Зинаида Гавриловна оказалась дома одна — Максим ушел на речку за водой. Страшный вид девочки — лицо заплакано, волосы растрепаны, кофточка на плече разорвана — яснее всяких слов поведал ей, что произошло у Лани дома. Зинаида Гавриловна ни о чем не стала расспрашивать девушку, по-матерински обняла ее. Потом, когда Ланя немного успокоилась, сказала:
— Орешек сейчас придет. Похозяйничайте тут пока без меня, приготовьте ужин, ладно? А у меня срочный вызов на ферму.
Пошла она — Ланя видела в окно — действительно к ферме. Не заметила девушка, как Зинаида Гавриловна за огородами повернула обратно и вышла к дому Синкиных. Предприняла она этот обходной маневр, чтобы не волновать Ланю. Но выгадала еще и в другом.
Покажись фельдшерица перед окнами — двери наверняка бы закрыли на засов. Стучись не стучись — никто бы не открыл. Синкины поступали таким образом всегда, когда хотели избавиться от чужого глаза, от нежелательных расспросов и неприятных объяснений.
Приход Зинаиды Гавриловны оказался тем неожиданнее, что хозяева были поглощены разбором причин своеволия дочери. Отец гневно доказывал матери: дерзкое непослушание Ланьки вызвано потачками матери. А мать попрекала отца, что он даже не выслушал дочь, ничего не узнал, а схватился за бич.
— Люди скот так не бьют! — видя, что хозяева в перепалке не замечают ее, подала голос Зинаида Гавриловна.
Тресни над головой потолок, и тогда бы хозяева не испугались так, как от этих негромких слов. Мать Лани начала инстинктивно креститься, а на отца вдруг навалилась икота. Зинаида Гавриловна даже подумала: не за привидение ли ее принимают. Но хозяйка поспешно пододвинула табуретку, смахнув с нее передником невидимую пыль, а хозяин, подобострастно кланяясь, сквозь икоту сказал:
— При… примощайтесь, до… дорогая гостьюшка… И Зинаида Гавриловна поняла: люди эти живут в вечном страхе, что кто-то придет, кто-то заинтересуется их скрытной жизнью, попросит, а то и потребует ответа: до каких же пор будут калечить детей?
Фельдшерица села и некоторое время не без любопытства смотрела на Синкиных. До чего же жалкими были эти «избранники божьи»!.. Сам хозяин — рослый, широкий в плечах, но одутловатый, с нездоровым охряным цветом кожи, с выкаченными глазами. Хозяйка, наоборот, худая до невозможности. И не просто бледная, а обесцвеченная, вроде хилого картофельного побега в подвале. Глаз почти не видать — провалились. Передних зубов совсем нет — от болезни ли выпали, выбиты ли добрым муженьком.
Чувство жалости шевельнулось в фельдшерице. Но подумалось: а заслуживают ли эти люди сострадания? Они же сами довели себя до такого состояния, да еще и дочь при помощи кнута гонят в «семью божью», в жены к дураку Лехе.
— Придется вам отвечать перед общественным судом за издевательство над дочерью, — сказала Зинаида Гавриловна, отогнав от себя всякую жалость. — Надо разобраться, как она попала к Евсею. Но сейчас я пришла вот зачем. Ланя нуждается в лечении и будет жить пока у меня. Первого сентября она хочет пойти в восьмой класс. Считаю, лучше всего устроить ее в интернат.
Зинаида Гавриловна ожидала, что перепуганные отец и мать Лани согласятся с ней без спора. Не тут-то было! При слове «интернат» лицо хозяина покрылось кирпичными пятнами, жилы на шее вздулись, словно веревки. Он заорал надсадно:
— Чтоб моя дочь жила вместе с нехристями! Не будет такого вовек!
Мать Лани посинела, вскинула голову и завыла, как волчица:
— Отбирают дочурку-у!.. Отбирают, безбожники-и!..
Неожиданный «концерт» смутил Зинаиду Гавриловну. Впрочем, так ли уж был он неожидан? Осуждать свой недостойный поступок, наконец просто сдержать себя, не лезть на бессмысленный скандал способны люди сильные, волевые. Ланины родители ничуть не походили на таких людей.
— Можете кричать сколько угодно. Ваши крики никого не испугают, ничего не изменят. Ланю не удастся больше истязать! — поднимаясь, сказала Зинаида Гавриловна негромко, но твердо.
Хозяева заорали, заголосили еще сильнее. Так, сопровождаемая этим воем, и ушла бы Зинаида Гавриловна из дома Синкиных. Но только она встала с табуретки — в дверях появился Ивашков.
Пасечник оказался у Синкиных отнюдь не случайно. Аришка, следившая за домом Синкиных, догадывалась по крику, как «учит» отец дочь. Пока все шло в стенах дома, Аришка только похихикивала. Но когда Ланя, растрепанная, стремительно пробежала по улице и скрылась у Ореховых, Аришка почуяла не ладное. Она побежала к Ивашкову. Пасечник встревожился.
— Идиоты, изуверы, конопляные лбы!.. Сколько говорено, чтобы не нарывались, так нет… Тут и так всюду ущемляют, а они, мать их!.. — выматерился он.
Ивашков решил дождаться темноты, сходить к ним и побеседовать по-своему, а пока стал наблюдать за домом фельдшерицы. Когда Зинаида Гавриловна предприняла обходной маневр, это не обмануло его. Он выследил, как она огородами подошла к крыльцу Синкиных. Стало ясно — ждать больше нельзя, надо спасать положение. Недалекие Синкины могли со зла наговорить фельдшерице такого, что потом кашу пришлось хлебать бы долго.
— Что верно, то верно: зря они обижают детей, сколько уж раз говорил им это. Не понимают — не старые времена теперь! — с ходу подхватил Ивашков.
Отворив двери, он услышал одно лишь слово «детей», произнесенное Зинаидой Гавриловной, а вслед затем ругань отца Лани, вопли матери. Он сразу смекнул, чьей стороны ему надо держаться, что говорить.
Приход пасечника заставил хозяев мигом притихнуть. Они лишь ошарашенно смотрели па него, удивляясь, почему он стал на сторону фельдшерицы, которая отнимала у них дочь, а у «калинников» «сестру».
Зинаиду Гавриловну, однако, это ничуть не удивило.
— Возможно, вы согласитесь и с тем, что нельзя родителям насильно выдавать несовершеннолетнюю дочь замуж, запрещать ей учиться?
— Само собой! Силой мил не будешь, а учиться запрещать — глупо…
— Ну, а что теперь родители скажут? — спросила Зинаида Гавриловна.
— Мы што… — промямлил отец Лани. — Ежели велят, мы не супротив.
— Вот и помирились, все уладили! — потер руки Ивашков.
— Нет, мира между нами не будет, — жестко сказала Зинаида Гавриловна.
— Мечтаете в землю загнать? — угрюмо, но сдержанно спросил пасечник. — А не мое бы лекарство — сама давно в земле лежала…
Зинаида Гавриловна усмехнулась.
— Лекарство, положим, не ваше. Я писала в институт экспериментальной медицины. Оказалось, в этом институте и открыли лечебные свойства прополиса. А вы вычитали об этом из журнальной статьи.
— Ну и что? — не смутился Ивашков. — Зато не халтурил, помог вам добрым советом, а вы вместо благодарности злом платите.
— Помалкивали бы об этом! — вспыхнула Зинаида Гавриловна.
— Я и так пока помалкиваю, — наглая ухмылка тронула губы пасечника. — Но до поры до времени. Не думайте, что я слепой и шибко робкий. Вижу, знаю, как вы с Фоминой подкоп под нас ведете… Придет время — получите сдачу сполна! В случае чего, когда мне терять будет нечего, скажу обо всем, что промеж нас было… Так что поосторожнее бы советовал с огнем то.
— Негодяй! — Зинаида Гавриловна повернулась к Ивашкову спиной, показывая, что разговор окончен. Со спокойной строгостью сказала родителям Лани:
— Учтите, за истязание дочери вас все равно будут судить. Если она не простит вас и если вы не дадите ей и людям твердое обещание держать себя впредь по-человечески…
— Да мы што… Ежели надо… Мы покаемся…
Конечно, Зинаида Гавриловна понимала, что конфликт на этом не исчерпан. Да и нельзя было его так легко и просто устранить. Лане, несомненно, предстояло пережить еще немало горестей в родном доме. По совету Ивашкова «калинники» будут теперь действовать исподволь. Нельзя оставлять девушку одну в этой беде.
Орешек получил наказ от матери: всегда быть начеку. Он не раз пытался узнать, как относятся родители к Лане. Но девушка не хотела вдаваться в подробности.
— Не пристают — и ладно, — всякий раз говорила она хмуро, не добавляя больше ни слова.
Ну, а если ей ладно — ему и вовсе хорошо! Притихли, выходит, «калинники». Пока же главную помощь свою Лане Максим усматривал в том, что каждое утро стучал в окно угловой комнатушки в доме Синкиных.
В ответ тотчас хлопала дверь, и Ланя выбегала на крыльцо уже одетая, с портфелем в руке. Оттого, что девушка всегда дожидалась этого стука, ни разу не вышла из дому до его прихода, у парня крепло убеждение: без его вызова Ланю вообще не отпустили бы в школу.
Потом они шли знакомой прямушкой в райцентр (жить в интернате родители не разрешили Лане) и тем же путем возвращались под вечер обратно. В зимнюю стужу, в лютые бураны, по осенней непролазной грязи и в весеннюю распутицу был Максим у Лани бессменным провожатым. И в восьмом, и в девятом классах.
Но если бы ему сказал кто-нибудь, что Ланя вызовет у него настоящее чувство, он бы засмеялся. Что такое могло его привлечь в Лане? Ни петь, ни танцевать не умеет, учится посредственно, глаза какие-то затуманенные. Смотрит порой и не видит будто ничего кругом. Часто в них такая печаль, словно больна безнадежно… Конечно, иметь родителей «калинников» не больно весело, но нельзя же все время ходить повесив нос!.. Наверное, характер все-таки скучный у Ланьки. На одежду не обращает внимания. Зимой ходит в овчинном полушубке, осенью и весной в ватной стеганке. Платья, кроме форменного, никакого не носит. Но это уже не ее вина: отец с матерью не хотят наряжать, боятся, что в хороших нарядах «мирские соблазны» начнут одолевать дочь. Максим не только не замечал ничего интересного в Лане, он даже немного пренебрегал ею.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Максим ходил в десятый класс, когда старший брат отца, живший в Новосибирске, пригласил его на Октябрьские праздники. И хотя на дорогу до Новосибирска терялись три учебных дня перед праздником и три после, юноша не устоял перед соблазном побывать в большом городе, посмотреть демонстрацию трудящихся, сходить в театры — драматический и оперный. Учился он хорошо, пропустить уроки не боялся, наверстать упущенное сумел бы… если бы оставить школу довелось только на неделю.
Поездка в Новосибирск прошла удачно, дни, проведенные в городе, были по-настоящему праздничны, и Максим вернулся домой полный впечатлений. Утром в самом бодром настроении ушел в школу, но на первом же уроке почувствовал странную вялость. Потом разболелась голова.
«Простыл, наверное, дорогой, подумал он, крепясь. — Ничего, сдюжу». Конца занятий все-таки не дождался, вынужден был уйти из школы — выгнала тошнота. Максим заторопился домой. Мать, конечно, скорее поймет, что за пакость к нему прицепилась, даст какое-нибудь лекарство.
Знакомой прямушкой через согру идти было нетрудно. Морозы сковали болотную низину, первый мелкий снежок застлал все колдобины и корневища, тропинка вилась меж кустов гладкая, утоптанная до блеска. Но даже в осеннюю распутицу, когда ноги вязли в липкой грязи и короткая прямушка изрядно выматывала силы, даже тогда одолеть ее было куда легче, нежели теперь. Не успел Максим пройти полпути, как у него началась нестерпимая резь в животе, появилась отчаянная боль в пояснице. Он вынужден был сесть, а потом и лечь на снег. Когда же приступы эти немного утихли и Максим стал подниматься, внезапная боль пронзила ноги. Мало того — правую ногу свело судорогой, она не разгибалась в колене. Ломило и руки.
Максим понял — все тело его стремительно охватывает какая-то страшная болезнь. Если он сейчас же, сию минуту не встанет, не пойдет дальше, то погодя уже ни за что не сможет сделать этого.
Ребята-старшеклассники после уроков тоже пойдут, конечно, прямушкой, выручат из беды. Но это будет через три часа. За это время он промерзнет так, что никакая медицина не в состоянии будет справиться с болезнью. Уже сейчас начинает пробирать озноб.
Рывком, с большим усилием Максим поднялся. Правую ногу судорога не отпускала. Стал прыгать на левой. Потом, хотя в колене нога плохо разгибалась, начал кое-как приступать и на правую. Сердце сильно колотилось, спирало дыхание, кружилась голова, но юноша шел и шел. Он боялся сделать передышку. Казалось, остановись на мгновение — силы покинут совсем, голова закружится окончательно и тропка уплывет из-под ног. Тогда больше не подняться…
Наверное, есть в человеке какие-то подспудные силы, о существовании которых он и сам до поры до времени не знает. Эта скрытая, непознанная сила и дала возможность Максиму совершить чудо — добраться до дому. Не раздеваясь, он мешком рухнул на кровать.
Придя на обед, Зинаида Гавриловна почувствовала неладное еще на крыльце. Дверь в сени распахнута настежь, замок с откинутой дужкой висит в петле, на пороге валяется варежка… Варежка эта имела броскую примету: белый палец. Когда Зинаида Гавриловна вязала сыну рукавички, не хватило черной шерсти, и она шутливо предложила:
— Свяжу пальцы из белой?
— А что? Вяжи! — со смехом согласился Максим. — Приметнее буду.
В сердце кольнуло: что стряслось? Во-первых, не вовремя сын вернулся с уроков, во-вторых, никогда не был таким растеряхой. Разве торопился куда, забежал домой на минутку?
Мать с тревогой открыла дверь в кухню, заглянула в комнату. И сразу обмерла — Орешек в шапке, пальто и пимах лежит навзничь на кровати. Глаза были закрыты, лицо горело, дыхание шумное, тяжелое. Можно было ожидать — мать кинется к сыну опрометью, крикнет в ужасе: «Орешек, что с тобой?» Но Зинаида Гавриловна подошла спокойно, осторожно положила руку на горячий лоб сына.
Спросила тихонько:
— Заболел, сынок?
Максим открыл глаза, ответил прерывисто:
— Не знаю… Везде ломит — руки, ноги… Голова разрывается, живот режет. Насморк вот… Грипп, наверное, привез из Новосибирска.
Зинаида Гавриловна смерила температуру — больше тридцати девяти. Похоже на грипп.
На этом диагнозе она, пожалуй, и остановилась бы, если бы сын лежал раздетый. Но, снимая с него шапку, мать заметила: он не может приподнять голову.
— В подбородок будто кто уперся, — виновато сказал Максим.
Это было странно, уже не похоже на грипп. Когда же с помощью матери он сел на кровати, снял пальто и принялся стаскивать пимы, Зинаида Гавриловна обнаружила и другую странность — ноги у Орешка не хотели разгибаться в коленях. Симптом Кернига… Теперь уже все признаки полиомиелита.
Зинаида Гавриловна растерялась. Неужели ее Орешка схватила эта страшная болезнь? Ведь взрослые заболевают ею редко. В Дымелке да и во всех окрестных селах за последние годы не было вспышек полиомиелита и среди детей. Разве сын заразился в Новосибирске или в дороге?..
— Побудь, сынок, немного один. Я сбегаю в медпункт, принесу лекарство, — сказала Зинаида Гавриловна, ничем не выдавая своей тревоги и сомнений. — Скоро поправишься, ничего серьезного, по-видимому, нет.
Но побежала она не в медпункт, а в сельсовет, к телефону. Через час приехал врач, сухопарый, седоусый старик. Он был главным врачом района еще тогда, когда розовощекая Зиночка мечтала о медицинском техникуме. Позднее, когда Зиночка стала фельдшером, он принимал ее на работу. Старый медик не любил «летунов». Поскольку же Зинаида Гавриловна не относилась к ним и навсегда обосновалась в Дымелке, она была у него самым уважаемым человеком.
— Что ж, вы еще раз показали себя опытным медиком, — сказал старый врач Зинаиде Гавриловне после осмотра ее сына, когда они вышли из дома. — Диагноз правильный. Следует…
Зинаида Гавриловна знала — больные полиомиелитом подлежат изоляции. И она, хотя это было невежливо, перебила доктора, торопливо попросила:
— Разрешите, Павел Никифорович, оставить сына дома. Я возьму отпуск, буду дома ухаживать за ним.
— Положение-то, матушка, гласит… — начал возражать склонный к педантичности старый врач, но Зинаида Гавриловна опять перебила:
— Все пункты положения будут выполняться точно!
Павел Никифорович не терпел, когда его перебивали и навязывали свои предложения. А еще больше не любил отступать от предписаний. Никакие уговоры не убедили бы его сделать отступление от правила. Подействовали глаза Зинаиды Гавриловны, молящие, страдальческие.
— Хорошо, хорошо, пусть больной остается на вашем попечении. Главное в процессе лечения подобных больных — внимательный уход. И никто, конечно, лучше… — Он хотел сказать «лучше, чем родная мать за единственным сыном, никто не станет ухаживать», но счел эти слова слишком расслабляющими и добавил вместо них суховато: — Лучше, опытнее вас сестры не найдется в районе. — И уже совсем деловито: — Давайте пока больному гамма-глобулин, глюкозу с аскорбиновой кислотой. Вполне полагаюсь на вас, надеюсь, все будет хорошо. А ежели понадоблюсь — приеду немедленно.
— Спасибо, Павел Никифорович, — со слезами поблагодарила Зинаида Гавриловна.
— Не плакать! — резко отрубил врач. — Ваше настроение — это настроение сына.
Вернулась Зинаида Гавриловна домой вся собранная. Нет, она не играла в бодрячество, не пыталась беззаботно улыбаться или, еще хуже, изображать на лице беспечность. Она отлично понимала: сын сразу заметит любую наигранность, и ничего, кроме вреда, такая маскировка не принесет.
Она была по-прежнему озабоченна, серьезна, но каждое слово, каждое движение были спокойны и уверенны. Она не играла — она боролась, решительно и смело, с болезнью сына и со своей материнской тревогой, с тем ужасом, который охватывал ее при одной мысли о возможной потере. В борьбе она обретала силы и веру. Жила этой верой…
А Максиму было худо. Назавтра, правда, температура спала. Однако через день опять подскочила — обычная «двугорбость», еще один симптом полиомиелита. А на четвертый день начались параличи. Сначала отнялись ноги, потом руки.
Страх обуял Максима. В шестнадцать лет оказаться недвижимым!
— Не пугайся! — твердо, даже с резковатой нотой в голосе, наподобие Павла Никифоровича, сказала мать сыну. — Через две недели параличи начнут отходить. А за две недели мышцы такого здорового человека, как ты, не могут атрофироваться.
— Это правда?
— По-моему, я никогда тебе не лгала.
Верно, сын не мог упрекнуть мать в неискренности. Но все-таки, все-таки… Бывает ведь и святая ложь. Мать могла пообещать ему выздоровление, чтобы он зря не терзался, если ждет его гибель…
Юноша часто впадал в забытье. Очнувшись, он каждый раз видел мать рядом, встречал ее теплый, внимательный взгляд, но ни разу не приметил, чтобы мелькнул в ее глазах страх, чтобы на лице ее отразилось отчаянье. И непоколебимая вера матери передавалась сыну.
— Я выдюжу, мама, верь — выдюжу!.. — шептал он запекшимися губами, потому что не хватало воздуха сказать это в полный голос.
— Конечно, конечно, — говорила мать спокойно.
Знал бы сын, как давалось ей это спокойствие! Параличи рук и ног не страшили Зинаиду Гавриловну. Они говорили о том, что воспалительный процесс захватил пока лишь спинной мозг. Если на этом болезнь заканчивалась, то действительно параличи начнут отходить через дне недели. Правда, мать знала — способность к движению нередко возвращается медленно, иногда годами. Ну что ж, горько, если случится так, но лишь бы остался Орешек живой… Лишь бы не началось воспаление продолговатого мозга, а с ним вместе и поражение органов дыхания, кровообращения. Тогда — смертельный исход…
Как медику матери было известно все это. Но она гнала от себя тревожные мысли, не давала воображению рисовать мрачные картины. Потерять сына для нее было невозможно. А раз так, то она повела сражение.
Не падал духом, глядя на мать, и Максим. Давно известно — многие болезни можно одолеть только с твердой верой в свои силы. А у двоих и сил было вдвое больше. Температура у Максима пошла вниз, приближаясь к норме. Дыхание становилось легче. Болезнь отступала.
— Блинчиков, мама, не испекла бы? — попросил однажды Максим.
Мать была вечно занята, стряпней сына не баловала, и он никогда не заикался, что ему хочется полакомиться. Большие праздники отмечались — и ладно. А обеды он зачастую готовил сам, значит, и распоряжался по своему вкусу. И вот впервые робко, даже как-то стыдливо он попросил испечь блинчиков.
— Испеку, конечно, испеку, сынок! — ответила мать, целуя сына в лоб. И неожиданно расплакалась.
Плакала она и оттого, что ее растрогала робкая просьба сына, и от радости — с самого начала болезни у Орешка исчез аппетит, он глядеть не мог ни на какую пищу, а теперь вот попросил блинчиков. Но главная причина этих слез была в том, что ей надо, непременно надо было выплакаться — наступила разрядка нервного напряжения. Заплакал и Максим. Отчего? Он и сам не мог бы объяснить. Как бы там ни было, у обоих становилось легче, светлее на душе от внезапных этих слез.
Потом мать заводила блины, растопляла на кухне русскую печь. А сын наблюдал за ней из комнаты в дверной проем и не без удивления думал: как же он мало знал родную мать! Раньше он всегда считал ее слабой. А теперь сделал открытие; мать внешне неприметная, зато внутренне сильная, волевая женщина. Да и так ли уж она неприметна? Вот она ходит по кухне в ситцевом цветастом халате, в сером фартучке с накладными карманами — проще наряда и не придумать. Но даже и в этом наряде стройна, совсем еще по-девичьи легка ее фигура, плавна походка, привлекательно бледное лицо, которое не портит даже нездоровая синева под глазами — результат бессонных ночей возле сыновней постели. Молода еще мать и красива.
Наверное, она и всегда была такой, стоило лишь присмотреться. Еще моложе была… И, конечно, могла она кому-то нравиться. Это он, мальчишка, воспринимал как должное, что мать после смерти отца не выходит больше замуж, а другие вовсе не обязаны были так думать. Сватались, наверное, не раз. А она не вышла. Как же тогда она любила отца, любила его, Орешка!
Если раньше, помогая во всем матери, стараясь не обижать ее, сын делал это, жалея мать, то теперь у него возникла гордость за нее. И от этих радостных чувств и открытий, которые пережил Максим, пришел новый прилив сил. А он в свою очередь принес еще одну счастливую минуту.
Когда мать подала ему румяный, с пылу-жару блин, он потянул за ним руку и… Хотя рука дрожала, она все же подчинилась, взяла блин, понесла в рот.
Кто не испытал ничего подобного, тому, конечно, трудно попять, какое это счастье — вдруг обнаружить, что страшная болезнь, которая одолевала тебя, начала отступать!
— Мама, оживаю! — восторженно воскликнул Максим.
— Да, Орешек, теперь ты будешь жить.
У матери опять навернулись слезы. А у Максима рука с блином замерла возле рта. Только теперь он вполне осознал, какая опасность угрожала ему!
Пока Максима не на шутку донимала болезнь и все силы были направлены на борьбу с ней, он не замечал изоляции, в которой жили они с матерью. Но едва дела пошли на поправку — парень все чаще стал вспоминать своих друзей и товарищей, дымельских ребят и девчат. «Даже попроведать не зайдут. Не скажут, что в школе нового, какой материал изучили…» — думал он с обидой.
Орешек невольно встрепенулся, когда мать однажды сказала ему:
— Товарищи привет тебе передают.
Но тут же радость померкла.
— Привет передают, а зайти не хотят, — обронил он горько.
— Как, то есть, не хотят? — удивилась мать. — Они заходили не раз… да я их не пускала. Больным полиомиелитом нельзя общаться со здоровыми в течение сорока дней. Я не объяснила тебе это сразу, и без того было невесело…
Сорок дней взаперти! Миновала только неделя, еще остается три…
— Я же совсем отстану, — заволновался Максим. — В Новосибирск столько проездил да еще сорок дней — выйдет полтора месяца.
— Ничего не попишешь, — вздохнула мать.
— Хотя бы ребята задания приносили…
— Я уже сказала — должна соблюдаться полная изоляция.
— Пусть они тебе говорят, что изучили, что на дом задано… Я по учебникам сам разберусь. Если чего и недопойму, все меньше отстану.
Максим никак не ожидал отказа матери: всегда она готова была сделать все, чтобы сын успешно учился. Но тут Зинаида Гавриловна решительно воспротивилась.
— Никаких занятий до полного выздоровления!
И, приметив, что сын не очень склонен подчиняться ее требованию, припугнула: пусть он не самовольничает, пусть знает, что может начаться воспаление мозга.
Но молодость не только непослушна и не пуглива, она беспечна. «Так уж сразу и воспаление… Не обязательно утомляться»… — решил Максим про себя, выслушав мать.
Пока он не в состоянии был добраться до тумбочки, где лежали учебники. Но вскоре у него отошли руки, стала оживать правая нога. Тогда Максим все-таки дотянулся до книг, стал помаленьку, втайне от матери наверстывать упущенное.
Тайну сохранять не представляло особых трудностей. Видя, что здоровье сына улучшается, что нет надобности постоянно дежурить возле него, Зинаида Гавриловна еще до окончания отпуска стала ежедневно часа на три-четыре уходить в медпункт.
А вскоре наладилась и «связь с внешним миром». Уже несколько дней подряд, почти в одно и то же время, когда густели сумерки и мать отправлялась доить корову, слышались Максиму шаги и шорохи под окном. Однажды он даже приметил, как за стеклом качнулось что-то темное, похожее на силуэт человека. Но рамы были двойные, стекла обмерзшие, к тому же Максим страдал куриной слепотой, в сумерки видел плохо и толком разглядеть ничего не мог. Лишь догадывался: в комнату кто-то заглядывает.
Но вот знакомый шорох под окном раздался раньше обычного, вскоре после полудня. Максим, штудировавший учебник химии, мгновенно оглянулся. Зинаиды Гавриловны дома не было, и он опасался, не выслеживает ли мать, чем он занимается. Вместо матери за окном, стекла которого оттаяли от дневного солнышка, он увидел Ланю.
Встретившись взглядом с Максимом, девушка отпрянула — видно, не ожидала, что парень так быстро оглянется, рассчитывала понаблюдать за ним исподтишка, однако скрываться не стала. Смущенно кивнула: здравствуй, мол…
Максим тоже торопливо кивнул. И не один, а несколько раз подряд. Он смутился больше Лани. Эти частые кивки показались девушке забавными. Она заулыбалась, прильнула носом к талому стеклу и крикнула:
— Поправляешься?
— Как видишь…
— А в школу скоро?
— На сороковой день обещают выпустить.
— Значит, остается еще двадцать четыре дня…
Максима поразило, что Ланя с точностью до одного дня знает, сколько времени он уже проболел. А он-то считал — совсем его забыли!
— Боюсь, отстану здорово, — сказал он первое, что пришло на ум, потому что окончательно растерялся.
— Мы тоже переживаем за тебя.
До чего же дороги слова участия! Ничто не могло взволновать Максима больше этого. Побледневшее, пожелтевшее за время болезни лицо парня все будто светилось изнутри, сразу стало свежее. Радостно ему было смотреть на Ланино улыбающееся лицо, в ее настороженные глаза, подмечать, как начинают они тоже светиться счастьем, впервые глядели они вот так — глаза в глаза, впервые испытывали такое волнение…
Ланя появлялась теперь под окном каждый день, и утром и под вечер. Побежит в школу — заглянет в окно, если оно талое. А нет — постучит, скажет, как, бывало, он:
— Пора! Я пошла.
После уроков она стояла под окном дольше. Рассказывала школьные новости, если Зинаида Гавриловна находилась дома, а когда ее не было, подставляла к раме лестницу, открывала форточку и запускала на кровать к Максиму бумажную ворону, каких мастерят по всему свету ребятишки.
На вороне была запись всех домашних и школьных заданий. Часто тут же находились и решения трудных задач, хотя Максим и протестовал против всяких подсказок, уверяя, что справится сам.
Иногда под окно приходил Тихон, хвастался охотничьей добычей, если она имелась, жаловался, что день пропал даром, когда постигала неудача. О школе Тихон разговора никогда не затевал. Тут ему нечего было сказать. Школьной жизнью он интересовался мало, учеба у него шла ни шатко ни валко. Не похвастаешься же тем, что вчера не выучил урок, схватил двойку, которую сегодня удалось исправить на тройку.
Учителя, наверное, думали — насквозь серый, скучный парень Тихон. Поглядели бы они на него во время охоты или рыбалки! Максим-то знал: тогда он преображался, горел и заражал всех своей увлеченностью. Рассказывать о рыбной ловле да охоте он мог не умолкая. Всяких забавных и печальных историй у него запас неисчерпаемый. Один лишь преподаватель — по основам сельского хозяйства — мог догадываться, каков Тихон «внутри». Потому что сельским хозяйством парень тоже увлекался по-настоящему.
Настал день, когда был снят карантин с дома Ореховых. Максим с нетерпением ждал этого сорокового дня, будто по кирпичику сбрасывал тяжелый груз с плеч.
День пришел долгожданный, а на душе было мрачно. И не оттого, что здоровье еще не вернулось, что не только выйти на улицу, а даже сделать несколько шагов по комнате Максим еще не мог. Он лишь научился пока стоять по-петушиному на одной ноге, подогнув вторую. Портило настроение другое: утром перед уходом в школу Ланя не заглянула сегодня в окно, не сказала привычное: «Пора, я пошла!»
Почему? Разве запамятовала? Нет и нет! Она знала точно, когда настанет этот сороковой день. Если бы хотела, не только заглянула, как обычно, в окно, а могла бы зайти в дом, поздравить со снятием карантина. Хотя бы на минутку забежала… Значит, не хочет.
«Ладно, не особенно и нуждаюсь! — решил Максим. — Только поправлюсь, так пусть не ждет, чтобы я за ней заходил…»
Наскоро проглотив два пирожка, он принялся за тренировку. Для этой цели возле кровати был укреплен велосипед. Взобравшись на него, Максим крутил педаль правой, уже отошедшей после паралича ногой. А левая нога, при помощи резиновой манжеты соединенная ступней с другой педалью, вынуждена была тоже работать. Таким способом Максим надеялся восстановить атрофированные мышцы.
Мать немного обидело — сын будто и не замечал, что она напекла специально сегодня его любимые пирожки с клубничным вареньем. Но когда Максим забрался на велосипед, она поняла — ему не до пирожков, ему не терпится поскорее встать на ноги.
Недолго обижался и Максим на Ланю. Не успел он как следует раскрутить педали — открылась дверь и на пороге выросла она, Ланя. Максим настолько растерялся, что не ответил на приветствие. Появление девушки оказалось для него полной неожиданностью. Но больше всего в замешательство привело то, что она застала его на велосипеде. Соскочить бы скорей, пересесть на кровать. Но где там! Парализованная нога никак не освобождалась от манжеты.
— Раздевайся, Ланя, будь гостьей, — предложила Зинаида Гавриловна. — Кстати, ты у нас первая гостья после карантина.
— Я знаю… Я и хотела быть первой, — простодушно призналась Ланя.
«Хотела прийти первой! Сама сказала!.. И пришла, пришла!» — запело в груди у Максима.
— А в школу не пошла? Или сегодня занятий нет? — спросил он, еще плохо веря в то, что услышал.
— Не пошла…
— А по… — Он чуть не бухнул: «Почему не пошла?..» Так нестерпимо хотелось ему услышать от Лани, что она решила пропустить уроки из-за него. Помешала мать.
— Вот еще нашелся следователь! Выложи ему все, отчего да почему, — пошутила она. — Не слушай его, Ланя, проходи к столу. Будем пить чай с пирожками.
— Да-да, — подхватил Максим, — мама испекла сегодня замечательные пирожки.
— Вот когда похвалил, — рассмеялась мать. — Я думала, съел и не заметил, с чем они.
Пока Ланя с матерью пили чай, Максим освободил, наконец, ногу, перебрался на кровать. Растерянность его сразу как рукой сняло. Осталась одна радость, что Ланя все-таки пришла, что она сидела сейчас за столом.
Одета Ланя была в новое ситцевое платье. Красное, в белый горошек, оно очень шло к ее зардевшемуся лицу. Максим никогда еще не видел ее в новой одежде. И теперь она казалась ему необыкновенно нарядной.
Ничем не прикрытое восхищение парня, наверное, смутило бы Ланю в любое время. Но сейчас она видела: радость светилась и в глазах Зинаиды Гавриловны. И относила все на счет праздничного настроения. Когда жизнь не богата радостями, особенно ярко запоминается каждый светлый момент. А Ланя впервые испытывала простое человеческое чувство — весело делила семейное счастье. Никто не шикал, не одергивал грубым окриком, не пугал божьим наказаньем «за бесовский соблазн». Не дома, не в своей семье, а здесь, у Ореховых, девушка почувствовала себя среди родных. Она шутила, смеялась вместе с Зинаидой Гавриловной и Максимом, не размышляя над тем, хорошо это или плохо.
После завтрака Зинаида Гавриловна оставила Максима и Ланю одних. Сослалась, как обычно, на то, что нужно сходить в медпункт. Но Максим понял: мать не хочет стеснять их, предоставляет возможность поговорить наедине. И, хотя никаких секретов у них не было, оба они остались благодарны Зинаиде Гавриловне.
Разговаривать с глазу на глаз оказалось трудно. Ни Ланя, ни Максим не находили нужных слов. Девушка все-таки начала первой:
— Как совсем поправишься — все ихние россказни пустыми окажутся.
— Какие россказни?
— Ты ничего не знаешь? Зинаида Гавриловна разве не говорила? Может, она тоже не слыхала…
Ланя стала взволнованно рассказывать, что сразу после внезапного заболевания Максима по Дымелке поползли недобрые слухи. «Калинники» уверяли: болезнь Максима — это кара всевышнего. Фельдшерица дерзнула отвратить от бога, от родителей Ланю, и бог не потерпел этой дерзости. Он покарал тяжким недугом единственного сына Ореховой. Унесет смерть парня — будет безбожная медичка терзаться денно и нощно. А сынку ее не миновать пекла. То, что на дом Ореховых был наложен карантин, придавало слухам зловещий оттенок. Не зря ни стар ни мал близко не допускаются к сыну фельдшерицы. И в больницу не берут, сама вынуждена доглядывать за ним. При простых-то болезнях такого не бывает. Невидимую немочь всесильный ниспослал. Когда же кризис миновал и жизнь Максима оказалась в неопасности, тогда «калинники» начали трезвонить другое: у сына фельдшерицы по божьему помыслу отнялись ноги, жить ему теперь до скончания дней своих калекой, себе в наказанье, людям в поученье, чтобы видели все, как Христос карает богохульников.
Максим вначале слушал Ланю с удивлением: никак не ожидал, что болезнь его пришлась на руку религиозникам. Потом рассердился.
— Ну, недолго им такую брехню распространять! — сказал он запальчиво. — Как только подымусь — назло пройдусь под их окнами!
— Скорее бы, — вздохнула Ланя.
Рассказав Максиму о том, какие недобрые слухи распространялись в связи с его болезнью, она умолчала, что сама пережила за сорок дней. А Лане не только твердили о неизбежной смерти Максима или неизлечимом параличе. Ее стращали божьим наказанием, требовали бросить школу, отказаться от греховного знакомства. «Калинники» старались «образумить» девушку, пока ее главные защитники — фельдшерица с сыном — поглощены своим горем.
Ланя не поддалась ни уговорам, ни угрозам. Несмотря ни на что, она ходила в школу. Мало того — ежедневно наведывалась к Максиму под окно. И не просила поддержки, наоборот, сама подбадривала его, как могла. Обо всем этом умолчала Ланя. Но по одному вздоху ее Максим все понял.
Есть мудрое восточное изречение: человек прозревает в своей жизни трижды: впервые — в колыбели, когда солнце попадает ему в глаза; второй раз — от первого большого испытания; в третий — от накопленного житейского опыта и приобретенного ума. Так случилось и с Максимом. Все пережитое обострило его чувства, помогло прозреть, увидеть Ланю по-иному, чем он видел ее до сих пор.
— Теперь я так начну тренироваться — велосипеду сделается жарко! — Он хотел еще добавить: «Непременно выйду на улицу через неделю!» Но сообразил, что далеко не все зависит от его воли. И потому сказал менее определенно, зато решительно: — Теперь уж наверняка поправлюсь!
Не все, однако, делается в жизни так, как хочется.
Максим перестарался с тренировками. Нога «отошла» совсем иначе, чем думалось. Раньше она была бесчувственной — ущипни и не услышишь, — а теперь в колене и лодыжке, припухших и покрасневших, появилась такая боль, хоть криком кричи. Усиленные занятия, попытка поскорее наверстать упущенное в школе привели еще и к тому, что у Максима начались приступы сильных головных болей.
Зинаида Гавриловна с запозданием обнаружила причины этих осложнений. Но, обнаружив, приняла самые решительные меры: утащила в кладовку велосипед, конфисковала все учебники, тетради, ручки и карандаши. Обещания Максима быть впредь разумнее не помогли.
— На разум твой и надеялась! Думала, взрослым становишься, а на деле оказался глупым мальчишкой.
Пристыженный, Максим не стал очень сопротивляться. Горько ему, конечно, было сознавать, что не вдруг он пойдет «на своих двоих», что об учебе в этом году придется забыть.
Ланя стала бывать у Ореховых все реже и реже. Отпала необходимость носить Максиму домашние задания, рассказывать об уроках, а без дела ходить Ланя стеснялась. Она улавливала скрытую настороженность, с какой поглядывала на нее теперь Зинаида Гавриловна, опасавшаяся, как бы при помощи Лани не возобновилась тайная учеба. Смущал девушку и неуемный восторг, в который приходил каждый раз Максим при ее появлении. Удерживали от посещений дома Ореховых и пересуды кумушек.
— Ежели Максим не будет этот год учиться, так зачем Ланька к нему таскается?
— Повадилась! И норовит прошмыгнуть, когда парень один. Вовсе совести у девки нету!
— Говорят, фельдшерица всякий покой из-за ней потеряла, из-за бесстыжей…
Не раз доводилось Лане слышать такие вот реплики, сказанные нарочито громким шепотом.
И мало-помалу начали бы Максим и Ланя отдаляться друг от друга. Но тут события направились в новое русло.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Зима в этом году начала хозяйничать без проволочек. Как в конце октября ударил мороз, так с тех пор ни разу не случилось ни одной, даже слабой, оттепели. Воздух был сух и жгуч, дороги гулки и гладки, как полосы листового железа, а не прикатанный снег по обочинам хрустел под ногами, точно крахмал. На полях, на огородах снегу навалило за один ноябрь столько, сколько в другие годы за всю зиму не выпадало. С дороги или тропинки сверни — сразу ухнешь по горло, застрянешь в сыпучем, словно песок, сугробе. Речки, болота — все сковало морозом, засыпало, упрятало под снежной толщей. Даже на быстринах, на перекатах, которые редко замерзают, не видно было отдушин.
Только на огороде Синкиных творилось чудо.
В конце этого огорода, уходящего в лог, рос одинокий черный тополь. Черным назвали его потому, что каждую весну, когда у других тополей появлялись зеленые почки, у этого тополя они были совсем другого цвета — темно-коричневого. Глянешь со стороны: все дерево будто грязью обрызгано.
Нынешним летом, в июне, в тополь ударила молния. Дерево обгорело, засохло, до самой осени стояло, раскинув в стороны мертвые сучья. Но в сентябре, когда на других деревьях начался листопад, тополь вдруг вздумал оживать. На стволе из трещин коры пробились шильца молодых ростков, развернулись листочки, выкинулись веточки и стали расти не по дням, а по часам.
Наверное, все можно было объяснить тем, что сокодвижение под корой тополя не прекращалось, очнулись дотоле дремавшие почки. Однако отец и мать Лани узрели в этом прямое небесное знамение, ниспосланное им.
А чудеса не кончились. Когда наступили холода, выпал снег, обнаружилось другое удивительное явление. Под тополем появилась мочажина: снег здесь был, несмотря на морозы, сырым, пропитанным водой, будто в весеннюю пору. Над мочажиной постоянно струился пар. Она «дышала» даже тогда, когда замерзали самые быстрые речки.
Такое чудо еще больше поразило «калинников». К тополю началось паломничество. Ивашкову не понравилось это.
— Дива тут никакого нет, — заявил он. — Мало ли на свете горячих ключей? Незачем табуниться, привлекать к себе внимание. Проку — с гулькин нос, а по шапке можно получить — на ногах не устоишь!.. Расславим, дураки попрут — трудно будет лавочку закрыть. Начальство и так на нас косо глядит.
Но Евсей и Ланины родители впервые не послушались Ивашкова. Синкины твердо уверовали, что они самим господом отмечены. А Евсей давно ждал случая проявить себя.
Когда Ивашков появился в Дымелке, стал давать дельные советы, когда он через своих людей помог организовать сбыт «даров божьих», когда задабривались председатель Куренков и другое нужное начальство — Евсей был полностью на стороне башковитого пасечника. Но потом почувствовал: от власти пресвитера осталось одно лишь название. Вожжи прибрал к рукам Ивашков. Это больно ущемило Евсея. На открытый бунт он не пошел, но про себя решил: позволять нельзя, чтобы его совсем оттеснили от пирога. Тогда уж кусочка сладкого, с начинкой, не достанется, в лучшем случае бросят сухую корку, которая ему теперь не по зубам.
И Евсей, вопреки желанию Ивашкова, объявил, что место под тополем на огороде Синкиных — свято. Надо ждать новых знамений.
Предсказание его сбылось. В начале декабря разыгрался сильный трехдневный буран. На Алтае подобные бураны не диво: случается, бушуют они по неделям. Дивным оказалось другое. Черный тополь повалило ветром. Не сломало ствол, как это бывает зимой, когда корни дерева намертво вморожены в грунт, а вырвало с глыбой талой земли, будто летом. В яме, образовавшейся под тополем, появилась вода. Через сутки она уже наполнила ее до краев, стала сочиться сквозь снег, стекать на дно оврага. И вода была не простая, а теплая, солоновато-кислая на вкус. Пар над ямой струился в морозном воздухе облаком.
Народ, особенно ребятишки, валом валил в огород Синкиных. Всем любопытно было посмотреть на чудо своими глазами, всех оно удивляло. Слыханное ли дело, чтобы деревья валило зимой, когда стоят они голые и ветер сквозит меж сучьев беспрепятственно. А тополь и летом стоял полузасохший. И откуда под ним взялась вода, к тому же теплая?
Зинаида Гавриловна тоже побывала у вновь открывшегося источника, потом порылась в специальной литературе, и в клубе на лекции объяснила людям. По-видимому, разъясняла она, под тополем осенью начал пробиваться на поверхность теплый подземный источник. Поэтому дерево и стало оживать в то время, когда другие деревья сбрасывали листву: корни его хорошо прогревались… А мочажина в снегу появилась, когда вода уже вышла наверх. В сыром, талом грунте тополь стоял плохо — буран и повалил его.
Необычный цвет почек и листвы тополя до того, как ударило его молнией, она тоже объясняла тем, что корни дерева давно уже питались водами скрытого источника, в котором имелись примеси каких-то минералов.
Учителя взяли пробу воды, чтобы послать ее на исследование, установить — не целебный ли это источник.
А Евсей вел свою «разъяснительную» работу. Пояснения давал он не открыто, всем собравшимся у источника, а лишь отдельным избранным, закрывшись с ними в доме Синкиных. Зато говорил он без всяких «по-видимому», а истово уверял: молния была не простая, а ниспослана самим господом. И место, где ей упасть, предуказано им же. Ведь не упала она почему-то на усадьбу безбожников Ореховых, а ударила в дерево на огороде Синкиных, людей, почитающих общину… Родник тоже разве бы открылся ни с того ни с сего? Мало, что ли, простых молний падает? Только ни разу такого родника не открывалось! А вода теплая отчего? Оттого, опять же, что молния не простая. Прогрела она землю вглубь так, что не застывает вода и в лютые морозы.
Деятельность «калинников» оживилась, хотя зимой она обычно утихала. К Синкиным стали наезжать гости из дальних сел и деревень. Ивашков уже ничего не мог поделать с этим. Рассердившись на «безмозглых», он решил на время отойти в сторонку. Ждал: прищемит дураков, опять прибегут за выручкой к нему.
А Евсей придумал использовать родник еще по-иному. Было объявлено: купание в святой воде избавляет верующих от всякой скверны людской. Омывается не только тело, но и душа.
Первыми избранниками для такого очищения оказались, конечно, «брат» и «сестра» Синкины, поскольку сам господь отметил их усадьбу святым ключом. Чтобы не привлекать внимания нехристей, купание решено было произвести задолго до зари. В эту глухую пору даже отчаянно влюбленные парочки перестают провожаться по деревне, а людям постарше, уже отгулявшим свое, вставать еще рано.
Все было предусмотрено. И все-таки Евсей совершил роковую ошибку, затеяв омовение Синкиных. Ему не терпелось в полную меру использовать источник, укрепить свой авторитет. Он понадеялся на теплую воду, на безветрие — и просчитался. Погода была действительно тихая, но мороз стоял изрядный, и мокрое голое тело даже слабый ветерок пронизывал насквозь. А чета Синкиных оказалась не так уж крепка здоровьем.
Сразу после купания отца и мать Лани стало немилосердно лихорадить. Не согрела их и каленая русская печь, на которую забрались они, придя домой. Может быть, выручила бы медицина, если бы вовремя обратиться к ней. Но когда Ланя перед уходом в школу спросила у родителей, почему они не слазят с печи, не заболели ли, не позвать ли Зинаиду Гавриловну, то в ответ услышала попреки: дочь, дескать, только и мечтает, как бы зазвать к ним в дом эту сатану в юбке — Орехову. И Ланя, проспавшая всю процедуру омовения, даже не подозревавшая о ней, поспешила в школу.
Вернувшись вечером домой, она увидела родителей уже на кровати, возле которой сидел Евсей. Лица отца и матери пылали, дыхание было тяжелым, губы у обоих запеклись. Сомнений не оставалось — они заболели. Но что было делать девушке? Сбегать за фельдшерицей? А если родители выгонят Зинаиду Гавриловну? Ведь в медицину они не верят, полагаются только на божью волю… Послал господь хворь — принимай как испытание тела и духа.
Евсей приметил тревогу Лани, сказал успокоительно:
— А ты, девонька, не кручинься заране. Не такие еще напасти с божьей помощью одолеваются. Сатана пока тешится, да власть-то не его. Недаром говорится: бог не выдаст, свинья не съест. Вот заварка липового цвета, попьют — хворь как рукой снимет.
Липовый цвет, однако, не помог. Ночью отцу и матери сделалось совсем плохо. Оба они бредили, метались на кровати, бормотали молитвы. Наверное, Ланя не выдержала, сбегала бы за Зинаидой Гавриловной. Но Евсей зорко следил за ней и все продолжал твердить, что ничего страшного нет. Он и в самом деле надеялся на это, считал, что у Синкиных обычная простудная горячка. Помечутся в жару — и все.
Но где там! Синкины схватили жестокое воспаление легких.
Утром Ланя все же ускользнула. Взяла ведра принести с речки воды для самовара, а сама побежала к Ореховым.
Зинаиды Гавриловны дома не оказалось. Она уехала за медикаментами в райцентр. Максим пообещал послать ее немедленно, как только вернется. Но с получением медикаментов произошла задержка, Зинаида Гавриловна заночевала в райцентре и возвратилась лишь к обеду следующего дня.
За это время воспалительный процесс у стариков разыгрался так, что остановить его уже не могли ни пенициллин, ни стрептомицин.
Они были в сознании, но, очевидно, предчувствовали близкий конец. Отец злился, уверяя, что смерть, которая стоит у них в изголовье, — это наказание Ланьке за ее безбожие. Сами они, дескать, жили безгреховно, к тому же смыли последнюю нечисть, и господь может взять их в рай, а вот Ланьке доведется помучиться одной с малыми сестренками на руках. И пусть мучится, коли родителей не слушала! На ее совести их смерть, на ее! Пусть гнетет это ее до гроба, пусть!..
— Только ежели что с нами приключится, мотоцикл передай Евсею. Слышишь?
Мать была не столь жестокосердна, не старалась напоследок запугать, придавить дочь тяжким грузом обвинений. Но по укоренившейся рабской привычке она даже тут боялась возразить мужу. Только после его смерти (мать скончалась через сутки после отца) она подозвала Ланю, сказала ей убито:
— Не серчай на нас, дочушка… Прости все обиды… — И, плача, задыхаясь, добавила: — Учиться тебе не давали. А теперь не доведется… Сестренок-то не обижай, как мы тебя… Пущай учатся… Колхоз, поди, поможет… — Потом, слабея, сказала совсем тихо: — Живите по-людски… Счастья вам…
— Мама!.. — воскликнула потрясенная Ланя. — Живите, мама!..
Впервые за все последние годы Ланя почувствовала нежность к матери. Наверное, она бросилась бы к ней на грудь, если бы ее не удержала Зинаида Гавриловна.
Мать потянулась, зевнула и замерла…
Зинаида Гавриловна рассчитывала: хлопоты по похоронам возьмут на себя руководители «калинников». Но Евсей прикинулся больным, а Ивашков, по обыкновению, сделал вид, что к секте никакого отношения не имеет. Одна Аришка возмущалась:
— Господи, потеряли люди совесть! Пока живет человек — всем нужен, а умрет — никто и не вспомнит.
Она привела старух, которые снарядили Синкиных в последний путь. Обо всем остальном пришлось побеспокоиться Зинаиде Гавриловне и правлению колхоза. Похоронили Синкиных без всяких религиозных обрядов.
Осталась Ланя одна с сестренками, не сладко ей жилось при родителях, но теперь показалось еще горше. Нет, не испугали девушку разные заботы, сразу свалившиеся на ее плечи. Жалко было оставлять школу, но и об этом она горевала не очень: надеялась окончить ее заочно. Угнетало душевное одиночество, в котором она очутилась. Сестренки, Дорка — третьеклассница и Дашутка — еще дошкольница, были слишком малы, чтоб служить опорой в горе. Кроме того, они чурались старшей сестры, потому что привыкли слышать от отца с матерью, что Ланька свихнулась, ничего доброго ждать от нее нельзя, наоборот, надо остерегаться сатанинской приспешницы. Сестренок еще предстояло приучать к себе… А кто мог поддержать Ланю? Прежде всего вспоминался Максим. Только он сам нуждался сейчас в поддержке.
А «калинники» не унимались, распускали всякие грязные слухи.
Вскоре после похорон, выйдя вечером во двор бросить сена корове, девушка услышала на улице громкие голоса.
— Покукарекает теперь Ланька! — захлебывался женский голос — А то и вовсе жизня у нее покалечится. Какой добрый парень обзарится на такое приданое?.. Пощупать, побаловать найдутся, а жить извини, олухов теперь мало, чтоб такой воз тянуть. Фельдшерица-то вон вроде была за Ланьку, а как пронюхала, что любовью пахнет, так, сказывают, строго-настрого запретила сынку-то с Ланькой знаться. Все ведь видят, не бегает Ланька-то больше к ним. Отучили! Теперь разве за вдовца какого выйдет или в детдом сестренок спихнет…
— А тебе будто забота? — хмыкнул мужчина. — Ланька, может, сама хочет записаться в христовы невесты, в девках остаться. У сектантов это принято.
— Так ведь Ланька от ихней веры отшатнувшаяся…
— Вчера отшатнулась — сегодня пришатнется! Скажу тебе: под мухомором белый гриб не растет. Какие были отец с матерью, такая и она будет.
Ланя узнала эти голоса. Перебирали ее косточки сельповский сторож хромой Кузьма Солодов и его рыхлая, оплывшая жиром супруга. Солодов был первым пьянчужкой в Дымелке и славился тем, что умел выпить за чужой счет. Являлся он непрошеным гостем на каждую свадьбу и семейную вечеринку. Словно по волшебству, немедля оказывался в любом доме, где потому или иному поводу распечатывалась бутылка. Женушка его тоже любила рыскать по деревне, но с другой целью: разносила и выведывала самые свежие новости.
Лане, разумеется, было известно, что из себя представляют супруги Солодовы. Не следовало бы обращать внимания на их болтовню. Только всегда ли мы поступаем, как следует?! Ланя ничуть не уважала Солодовых, но все-таки слова их разволновали, обидели ее. Прибежав домой, она бросилась на кровать, уткнулась в подушку и проплакала до полуночи.
«И не пойду я ни за кого замуж, не собиралась и не собираюсь! — восклицала она мысленно, с трудом сдерживая отчаянные рыдания, чтобы не перепугать спящих сестренок. — А Дашутку с Дорой все равно не брошу, ни в какой детдом не буду спихивать… Погаными нас считают. Под мухоморами, видишь, белые грибы не растут! И Ореховы, правда, стали сторониться меня. Раньше-то этого не было. Любви, видишь, испугалась… Зинаида Гавриловна. Да нет ее и не будет, не будет никакой любви!»
Девушка угрюмо замкнулась в себе. Она совсем не показывалась на людях, даже за водой на речку старалась проскользнуть незаметно. А когда заходила та или другая соседка, интересовалась, как они живут без родителей, Ланя отвечала свысока:
— Живем не тужим — других не хуже!
И принималась за какое-нибудь дело. Обиженная соседка больше уже не приходила, не пыталась помочь добрым советом или просто теплым словом.
Молва о невыносимой спеси Ланьки быстро разнеслась по деревне. К Синкиным, которые и раньше жили на отшибе от людей, и вовсе не стал никто заходить. Вокруг их дома будто выросла стена отчуждения.
Зинаида Гавриловна могла рассердиться на Ланю больше соседок. Если соседок она оттолкнула от себя ложной спесью, то фельдшерицу даже оскорбила.
Вскоре после похорон Зинаида Гавриловна пришла навестить Ланю и ее сестренок. Беспокоило, как они переживают смерть родителей, хотелось поддержать их в первые, самые трудные дни одиночества. Кроме того, чутье старого медика подсказало Зинаиде Гавриловне: у младшенькой Ланиной сестренки, шестилетней Дашутки, не все благополучно со здоровьем. Уж очень вяла, бледна была девочка, и совсем не детская печаль поселилась в ее карих глазенках. Никакой определенной болезни у Дашутки пока не было, но позаботиться о ее здоровье следовало.
Зинаида Гавриловна проверила температуру, послушала легкие, посмотрела язык Дашутки. Потом дала Лане коробочку разноцветных витаминных шариков, таблетки глюкозы. Посоветовала девочке больше находиться на свежем воздухе.
— Пусть бегает на улице хоть целые дни. Кто ее будет теперь держать взаперти? — согласилась Ланя. И, принимая коробочку, неожиданно даже для самой себя, добавила едко:
— Здоровых-то хорошо лечить…
Намек был чересчур прозрачным. Зинаида Гавриловна вскинула голову, хотела резко осадить дерзкую девчонку, но сказала сдержанно:
— Предупредить болезнь всегда легче, чем лечить. — И, сухо попрощавшись, ушла.
Сама Зинаида Гавриловна не пошла больше к Синкиным, а сказала Максиму:
— Орешек, ты не можешь попроведать Ланю?..
Максим давно мечтал побывать у Лани, а после смерти ее родителей просто рвался к ней душой, но… Распухшей в коленке ноге, правда, стало легче, он начал ходить по комнате, однако до Синкиных дойти сил у него недостало бы. Да и стыдно было тащиться по улице паралитиком. Соседки сразу начнут охать, выражать сочувствие. Кто-нибудь непременно бросится помогать, станет поддерживать под руку. И, ясно, будет любопытничать, куда это, превозмогая такие муки, он отправился. Нет, лучше сидеть дома до выздоровления. И уж если пройтись по улице, так гоголем!
Но теперь, когда мать спросила, не сможет ли он дойти до Лани, Максим сразу забыл о своем решении.
— Конечно, дойду помаленьку, — сказал он не колеблясь.
— Я в третью бригаду еду, могу попутно подвезти.
— Тогда и рассуждать нечего. Едем сейчас же!
Максим живо оделся. Что делает с человеком настроение! Парень вышел в сенки, спустился с крыльца и дошел до саней, ни разу не охнув от боли.
— В пимах, оказывается, легче ходить. Ступня не волочится, не мешает, — сказал он матери.
— Разумеется, — с улыбкой согласилась мать, трогая лошадь.
Максим отобрал у нее вожжи, озорно гикнул. Застоявшийся мерин рванул в намет. Ударил в лицо ветер, завизжали полозья, застучали в передок саней комья снега, летевшие из-под копыт коня.
— Тише, вылетим на раскате! — крикнула Зинаида Гавриловна. Но не испуг, а восхищение слышалось в ее голосе. Она, как девочка, радовалась быстрой езде и тому, что Орешек лихо правит конем.
Ланя услышала скрип полозьев под окнами, выглянула на улицу в узенький талый просвет на заледеневшем стекле, увидела в санях Зинаиду Гавриловну. (Максим в этот момент стоял за столбом ворот, и она его не приметила).
— Раздевайся, Дашутка, опять тебя осматривать идут, — сказала она сестренке и, накинув на плечи стеганку, схватив подойник, торопливо выбежала из дому: хотела избавиться от встречи с фельдшерицей. Дашутка, которой не нравилось «осматриваться», бросилась на улицу за старшей сестрой. Ланя попыталась вернуть Дашутку. Но сестренка вырвалась, опрометью кинулась на крылечко. Ланя — за ней. И наскочила на Максима. Встреча получилась столь неожиданной для девушки, что Ланя попятилась от парня. С минуту, наверное, стояли молча. Максим улыбался до ушей, а Ланя постепенно приходила в себя.
— Это ты? — наконец спросила она едва слышно.
— Я — Пришел вот… попроведать тебя… — все так же улыбаясь, тоже тихо произнес Максим.
— Меня?
Максим смахнул гривку снега с перил крылечка, хотел примоститься.
— Да что это я? — спохватилась Ланя. — Тебе же стоять тяжело!.. А я болтаю. Не садись здесь, холодно на ветру, пойдем в дом. — Она распахнула перед Максимом двери и бережно взяла его за локоть так, как делает это мать, страхуя ребенка при первой попытке самостоятельно одолеть порог.
— Что ты, я сам… — пробормотал Максим. Но от смущения зацепился больной ногой за порог и упал бы, если бы девушка не подхватила его. А подхватив, уже не отпустила, провела, почти протащила до переднего угла, усадила на стул.
Максим рассмеялся, поймал Ланину руку, хотел притянуть девушку. Ланя шлепнула его по рукам и убежала к печке.
— Чем я тебя угощу? — мешая кочергой угли, спросила она. — Ничего, кроме похлебки, не варила.
— Ничего и не надо. Я не голодный.
— Нет уж, так не бывает, чтобы гостя не угостить. — Ланя приложила палец ко лбу, потом весело сказала:
— Испеку-ка блинов. Посиди немножечко, я живо…
Она завела тесто, накалила сковородку. В общем, делала все, что делает любая хозяйка, когда печет блины. Но Максиму каждое движение Ланиных рук казалось необыкновенно проворным, легким, красивым. Все вызывало у него восхищение. Он ждал, что Ланя подаст ему на тарелке блин тоненький, как бумажка, насквозь пропитанный маслом, подрумяненный до хруста. Ланя достала из печи сковородку, перевернула ее, а блин — не отставал. Поддела ножом — оторвался лишь не большой краешек. Присох блин к сковородке намертво. Сконфуженная девушка стала соскабливать его, сгонять с места мелкой стружкой.
— Первый блин, говорят, всегда комом, — попытался утешить Ланю Максим.
— Если бы первый!.. — еще больше смутилась девушка. — Я же…
Она не договорила, разлила и сунула на угли новый блин. Через минуту вытащила. Та же история — блин словно приварился к сковородке. Раздосадованная, раскрасневшаяся Ланя опять соскоблила его, налила третий. Однако и этот испекся не лучше.
— Что такое, почему они пригорают? — окончательно растерялась Ланя.
— Дай-ка я попробую, — подошел к шестку Максим.
— Тоже мне, помощник! — усмехнулась девушка, но уступила парню свое место. Любопытно было посмотреть, как он станет орудовать поварешкой и сковородником.
Максим старательно выскоблил сковороду, налил в нее ложку масла, бросил щепотку соли, поставил на угли калиться без блина. А когда сковорода раскалилась, также неторопливо разлил по ней тесто, испек… Блин снялся целехонький, круглый, как солнышко.
— Вот как умеючи-то делают! — по-мальчишечьи прищелкнул языком Максим.
Можно было ожидать, что Ланя упрекнет его в хвастовстве, заставит попробовать хваленый блин (конечно, он страшно пересолен, есть его нельзя). Тогда они посмеялись бы вместе. Однако Ланя побито опустилась на лавку возле печи, закрыла лицо руками и разрыдалась так горько, что Максим переполошился.
— Ланя, Ланя!.. — присел он возле нее. — Я ж не хотел тебя обидеть… Я ж пошутил… Ну что тут такого? Не испекся блин — стоит из-за этого плакать!..
— Ой, да разве я из-за блинов плачу! — захлебываясь слезами, сказала Ланя. — В жизни мне не везет, вот что!.. Ну ни в чем не везет, даже самая маленькая радость неприятностью всегда оборачивается.
— Да ну уж… — Максим хотел возразить, что это неправда, но почему-то не решился сказать столь категорически и произнес менее уверенно: — Ну уж, всегда…
— Всегда, всегда! — воскликнула Ланя. — То ли я вправду проклятая?
— Ты в уме? Кто тебе мозги вывихнул? Отец с матерью? Одурма…
— Не говори так! — вскрикнула Ланя. — Не смей!.. Не хочу я…
Максим прикусил язык. Он понял: обвинять умерших родителей девушки в том, что они калечат ее жизнь и после смерти, сейчас оскорбительно для Лани.
— Ладно, о прошлом не будем вспоминать, — сказал он как можно мягче. — А будущее — чем оно тебя пугает? Ничего же страшного.
— Ой, как же не страшно! — изумилась Ланя. — Совсем я запуталась, света не вижу.
С горечью, с болью стала она рассказывать, в каком отчуждении оказалась, как чудится ей, что все ее презирают за родителей, сторонятся, словно заразной. Страшно так жить. Поневоле подумаешь, не прав ли был отец, когда перед смертью сказал, что мучиться ей совестью вечно…
О блинах они забыли. И не вспомнили бы, если бы не пришла из школы Дора. Вместе с ней вернулась домой с улицы и Дашутка. Девочки еще в дверях стали, как мышата, поводить носами, принюхиваться — учуяли запах стряпни. Потом Дора, нелюдимо насупившись, проворчала:
— Сегодня же день постный.
— Не будет больше никаких постных дней! — резко сказала Ланя. — И праздники будем праздновать со всеми людьми.
— А сегодня разве праздник? — ехидно спросила Дора, прищурив голубые, как и у старшей сестры, глаза.
— Вот и поговори с ними! — Ланя глянула на Максима так, словно извинялась за сестренок. — До того упрямые, особенно Дорка.
— Потому что ты вероотступница! — огрызнулась Дора, точь-в-точь как огрызается и наскакивает на обидчика рассерженный щенок.
— Видишь? Совсем замучила меня. И учительницы не слушается. Правда, в школе не огрызается, но молчит, как рыба.
— Поупрямятся и перестанут. Теперь же никто их с толку сбивать не будет.
— Это я понимаю. Да сейчас-то мне с ними каково!
— А сейчас давай блины печь да есть, — промолвил Максим. — И поскорей, а то последние угли истлеют.
Ланя стала к печке. Теперь блины не пригорали, соскакивали со сковороды будто сами собой.
— Ну вот, давайте дружной семьей за стол, — сказал Максим.
— Не буду я их есть, — угрюмо отозвалась Дора.
— Почему не будешь?
Девочка наклонила голову, словно собиралась бодаться, но ничего не ответила. Дашутка жалась к ней, поглядывая на блины, но не смея сесть за стол. Привыкла, видно, не Ланю, а Дору считать для себя примером.
— Значит, есть блины грешно? — продолжал Максим серьезно. — Тогда давайте договоримся: я беру этот грех на себя.
Дора уставилась на Максима: не смеется ли? Потом потянула носом-пуговкой — больно вкусно пахли блины! Обернулась к Дашутке: «Сядем, что ли, за стол?..»
Дашутка не заставила себя ждать. Она, не раздеваясь, подбежала к Лане, попыталась подхватить блин прямо со сковородки. Тогда и Дора решительно сбросила пальто и потянулась к этому же блину.
— Обожжетесь, глупые! — рассмеялась Ланя. — Не торопитесь, хватит вам досыта.
Руки Лани стали летать с таким проворством, что Максим опять невольно залюбовался.
С этого дня Максим стал ежедневно появляться на улице. Приучился ходить, не стыдясь того, что волочит ногу. Пытался даже, несмотря на протесты матери, хозяйничать во дворе: то корове сена бросит, то снег от калитки откидает…
Однажды Максим встретил на улице бригадира. Смущаясь, остановил его.
— Николай Агафонович, у меня к вам просьба. Нельзя ли привезти Лане дров?
Бригадир посмотрел на парня непонимающе.
— Какой Лане? Синкиной? А-а… Чего это ты о ней так пекешься?.. — В глазах бригадира появилась лукавинка.
— Да просто… По-товарищески, по-комсомольски…
— Съездил бы сам да привез — вот это было бы по-комсомольски. А то на других заботу сваливаешь. Думаешь, мало у меня и без того всяких хлопот?
— Я бы не просил, если бы сам мог. Знаете же вы…
— Знаю. Но знаю и то, что Синкины не больно еще заслужили перед колхозом. И вообще о дровах для своей избы каждый сам обязан заботиться.
— Сироты же все-таки… Просто по-человечески, без всяких заслуг, разве нельзя помочь?
— Ну-ну, ладно. Сообразим что-нибудь потом. Сейчас некогда.
Бригадир заспешил дальше. А Максим остался, как побитый. Зря он только унижался… Нет, никакое это не унижение! А дров Лане он сам привезет, сразу же съездит, как только ноге станет немного полегче.
Максим не заметил, что невдалеке стоял Тихой, что он слышал весь разговор.
Назавтра чуть свет Тихон отправился к бригадиру, взял лошадь, поехал в лес. Ему не понадобилось долго искать сухостой и место, где удобнее подъехать. Все березовые колки, все черневые, то есть с примесью хвойных деревьев, перелески окрест были ему знакомы до последнего кустика. И хотя снег в лесу лежал уже глубокий, парень утопал в нем выше пояса, это не было для него большой помехой. Он живо повалил две березы-сушины, обрубил сучья, разделал стволы на трехметровые коротыши и нагрузил на сани такой воз, что лошадь еле сдернула его с места.
Ланя снимала в ограде с веревок белье, когда Тихон подъехал к воротам.
— Открывай пошире! — крикнул он.
Ланя махнула рукой, как бы сказав: «Проезжай, не разыгрывай!».
Девушка не верила, что дрова привезли ей. Тихон соскочил с воза, распахнул ворота сам. Взял коня за повод, повел в ограду.
— Раздурился! Где ж ты тут развернешься, как обратно выедешь? Ограда же тесная… — и тут еще не поверила Ланя.
— Велика хитрость! Воз свалю, сани занесу в сторонку — и все, — пояснил Тихон.
Подъехав к сараю, он стал развязывать воз. Лишь тут девушка начала понимать: парень не шутит. Но, веря и не веря этому, молча смотрела, как он распутывает веревку. Только когда Тихон принялся скидывать лесины к сараю, Ланя вновь обрела голос.
— Ты и вправду нам дрова привез? — спросила она, не замечая, как промороженное до хруста фланелевое Дашуткино платьишко, которое она снимала с веревки, ломается у нее в руках, точно хворост. — Откуда ты взял, что нам дрова нужны? Я же не просила.
— Откуда? — Тихон едва не проговорился, что дрова привезти надоумил его Максим. Но спохватился и сказал небрежно, как о совершенно пустячном деле: — Ты ж плетень на топливо разбираешь… Каждому прохожему, небось, видно…
— Ой, платьишко Дашуткино изорвала! — И Ланя стремительно убежала в дом.
Вышла она обратно не сразу, уже когда Тихон поскидал почти все лесины.
— Пила у тебя есть? Отведу коня, приду распилить, расколоть, — сказал он, занося сани, будто игрушечные.
— Не надо, мы сами с Дорой распилим помаленьку, — запротестовала Ланя. — Спасибо за то, что привез.
Отведя лошадь на бригадный двор, Тихон вернулся.
Максим удивился, когда, придя к Лане, увидел, что Тихон привез ей дрова. Он не догадывался, что толкнуло того на такой добрый поступок, в душе даже позавидовал ему, пожалел, что его опередили. Но все-таки он, не лицемеря, пожал Тихону руку.
— Вот это по-товарищески!..
Потом все вместе принялись доводить дело до конца. Весело пошла работа. А Ланя переживала открытие: она не одна, вокруг нее друзья, готовые поддержать в трудную минуту. Внешне она ничем почти не выдавала себя. Пилила спокойно, размеренно. Лишь глаза ее, когда она вскидывала их на Максима или на Тихона, лучились необычайной синевой. Максим, впрочем, и по одним ее глазам понимал, что творится у нее на душе. Он и раньше примечал: глаза Лани всегда наливались густой синевой, когда она была счастлива.
Тихон никогда не обижался на свою силу. А теперь он даже суковатые березовые чурбаки колол играючи — далеко отлетали поленья. Тихон не был лентяем, случалось ему увлекаться той или иной работой, но чтобы чувствовать себя счастливым от нее — это открылось ему впервые. Еще вчера скажи ему кто-то об этом, он бы ни за что не поверил, рассмеялся бы, как над выдумкой. Вообще с Тихоном творилось что-то неиспытанное, необыкновенное.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Как ни ловчил Куренков, он все-таки запутался в своих махинациях. Добыча разных дефицитных материалов в обмен на колхозные скрытые от учета продукты обошлась ему дорого.
Специальный представитель Куренкова в городе, или попросту «толкач», как зовут этих людей в народе, завез одному снабженцу из «Сельхозтехники» бочонок меда. Завез даже не ему лично, а его бабушке, которая жила в пригородном селе. Оставил вроде на временное хранение. Все было сделано, кажется, с умом. И «толкач» прямо взятку не давал, и снабженец ее не брал. Но когда Куренков назавтра появился на складе, он получил все, что хотел и что другие председатели никак получить не могли.
Однако ребята из «Комсомольского прожектора» в селе, где жила бабушка снабженца, сумели «высветить» эту темную сделку. Так как бочонок милиция нашла на квартире снабженца — все тайное стало явным. Снабженец и «толкач» попали в тюрьму. Куренков, правда, доказал, что никакой личной корысти у него не было: все полученное на базе поступило в колхоз, поставлено на машины. Это учли, Куренкова не судили. Но партбилета и должности председателя он лишился и уехал из Дымелки с позором.
Ивашкову же удалось остаться в стороне. Он легко сумел доказать, что неоприходованный мед — не его вина, и трудодни ему начислены только за то, что учтено.
Председателем колхозники потребовали поставить Александру Павловну Фомину. Если всякие дельцы, шабашники, «калинники» льнули к Куренкову, то честные труженики ценили ее. Они давно уже видели, как она старается сдерживать Куренкова, пресекать его махинации. А когда он отлучался в город, Александра Павловна часто брала на себя и прямое командование производством. И многие поняли: партийный секретарь сильнее Куренкова и в хозяйственных делах.
Райком и райисполком тоже поддержали кандидатуру Александры Павловны. Правда, предрик Умрицын, у которого Куренков был на лучшем счету, сказал:
— Вот теперь посмотрим, как ты будешь выкручиваться!
— А никак не буду, — ответила Александра Павловна. — Работать буду как смогу, а выкручиваться — не в моем вкусе.
— Знаю, знаю, ты убежденная сторонница самых прямых и честных путей, — усмехнулся предрик. — Одобряю это, конечно. Только поживем — увидим. Ведь одно — быть парторгом, руководить людьми идейно, а другое — тянуть на своих плечах хозяйство.
— Не потяну — честно попрошу отставки.
— А мы не будем этого ждать, — в голосе Умрицына будто что-то звякнуло. — Снимем сами. И учти — деликатничать не станем. Новичок ты в председателях или нет — спрос будет суровый. За все лично ты теперь в ответе.
— Знаю, председатель за все в ответе. За землетрясения только не отвечает.
Александра Павловна понимала, что это недоброе предупреждение. Но не испугалась, не отказалась возглавить колхоз.
А когда приняла дела, сразу же позвала к себе Ланю. Хотя и нельзя было доказать, что родители ее погибли из-за омовения в «святом» ключе, потому что никому они об этом не сказали, но догадка такая у людей была. Александра Павловна тоже чувствовала, что и Евсей не зря заболел или притворился больным, и Ивашков, хотя и примолк, затаился после смерти Синкиных, после провала Куренкова, — это не привело к полному упадку секты.
Конечно, дали какой-то результат антирелигиозные лекции и беседы, которые проводила Зинаида Гавриловна, учителя, сама Александра Павловна; конечно, на время «калинники» были парализованы. Возможно, кто другой и вздохнул бы облегченно: хорошо, что не мешают на первых порах. Но Александра Павловна сразу обеспокоилась: а как Ланя? Что она переживает? Не сделала бы ложного шага в самом начале самостоятельной жизни. Во всяком случае, Ланю надо было поддержать, чтобы она не бедствовала.
Но и причинять девушке лишнюю боль напоминанием о нелепой смерти родителей не стоило. Александра Павловна не стала расспрашивать, как Ланя живет с сестренками, в чем нуждается, а предложила деловито:
— Пригласила я тебя, Ланя, вот зачем. Не пошла бы ты, пусть на время, до весны, телятницей?
Сказала это Александра Павловна с озабоченным видом, точно положение было безвыходное и другого работника, кроме Лани, найти никак невозможно.
— Я бы пошла, но… — Ланя замялась. — Сестренок не с кем оставить.
— Конечно, с девочками трудно. Но ведь все равно тебе нужно где-то работать. И сестренки не такие уж маленькие. Давай-ка вместе подумаем, как лучше сделать.
Она достала из ящика лист бумаги, остро отточенный карандаш (сказывалась учительская привычка работать над тетрадями и книгами с карандашом) и стала составлять расписание.
— Телят мы тебе дадим подростков, с ними полегче. А распорядок дня будет примерно такой…
Сообща распределили все: когда вставать, на ферму идти и возвращаться, когда дома хлеб печь, обед готовить.
— Видишь, вполне укладываешься. Даже на танцы иногда можно сбегать.
— Не умею я танцевать, — покраснела Ланя.
— Научишься!.. Так договорились, пойдешь в телятницы?
— Конечно, пойду, спасибо вам, — сказала Ланя, растроганная теплой беседой с председательницей. Тем более, что дома-то с родителями никогда такой беседы не бывало.
Ланя пообещала завтра же выйти на работу, попрощалась и быстро пошла к двери. На пороге оглянулась. Александра Павловна ласково смотрела ей вслед. И Ланя с благодарностью подумала: сколько у Александры Павловны больших, серьезных дел, а все-таки занялась вот ее, Лани Синкиной, личными делами… И Максим, и Тихон, и вот теперь Александра Павловна — все так заботливо отнеслись к ней. Так с чего же она вообразила, что никому не нужна? Не люди от нее, а сама она, выходит, отгородилась ото всех. Прислушалась к дурной болтовне каких-то брехунов. Хватит, надо за ум браться.
— Спасибо вам, Александра Павловна! — еще раз сказала Ланя и выбежала на улицу.
Назавтра в половине шестого утра Ланя отправилась на ферму. Встретили здесь девушку не столь приметливо, как председательница, зато более шумно. Бригадир, юркий маленький мужчина с бакенбардами (носил он их не ради оригинальности, а потому, что на правой щеке у него было угольно-черное родимое пятно) приветствовал Ланю так, будто лозунги на площади выкрикивал:
— Рады пополнению! Молодежь — наша надежда, а с десятилеткой — гордость! Берись за дело, чтобы оно в руках кипело!
Василий Васильевич Пихтачев, бригадир молочной фермы, не был пустомелей, голова которого начинена готовыми фразами. Просто было у него неуемное пристрастие говорить в торжественные минуты приподнято. А начало трудового пути — разве не торжество в жизни Синкиной? Тем более, направила ее на ферму сама председательница и попросила встретить повнимательнее.
И вот Ланя осталась одна, полной хозяйкой. Нехитры были ее обязанности. Взяла коня, поехала за сеном — сенной двор рядом, пригорожен к другому телятнику. Потом с возом заехала в телятник, не слезая с саней, двигаясь вдоль яслей, вилами сбросила каждому теленку порцию. После кормления повыкидывала деревянной лопатой, окованной железом, навоз. Перепрягла лошадь в другие сани, на которых стояли две бочки, потрусила на речку, начерпала в них воды из проруби и, вернувшись в телятник, вылила эту воду из бочек в корыта. После водопоя привезла из траншеи силос, задала телятам, подкормила слабеньких концентратами, а на ночь накидала в ясли овсяной соломы.
И все. Можно идти домой.
Короток зимний день. Темнота уже опустилась на село. Рассекая ее, из окон падают на улицу длинные полосы света. Снег в палисадниках весь в текучих искрах — гонит ветерком тихую поземку, и снежинки одна за другой сверкают светлячками. На деревьях — пышная бахрома куржака. Когда ветер изредка дунет порывом — с веток осыпаются, будто с новогодней елки, праздничные блестки.
Однако настроение у Лани не праздничное. Нехитрый, но нелегкий труд — накормить, напоить полсотни телят. Болят с непривычки руки, ломит поясницу, ноги еле шагают. А еще дома немало дел. Истопив печь, приготовив ужин и завтрак на следующее утро, подоив и накормив коровенку, Ланя лишалась последних сил. Если и оставалось свободное время, то не манило уже ни в клуб сходить, ни дома книгу почитать.
Ланя тушила свет и забиралась вместе с сестренками на кровать. Второй кровати в доме не было. Родительскую деревянную, до невозможности старую и скрипучую, девушка изрубила на дрова. К тому же вместе спалось спокойнее, меньше одолевали ночные страхи. И сестренки, которые днем все еще заметно чурались Лани, ночью с удовольствием принимали ее к себе в постель, жались с обеих сторон, словно ища защиты. И это постепенно сближало их.
Зато когда приходили Максим и Тихон (почему-то они являлись теперь всегда вдвоем), в доме сразу становилось весело. А если прибегала еще и новая Ланина подружка, телятница Шура Чернова, тогда весь вечер, не умолкая, звучали оживленные голоса, раздавался смех. Усталость с Лани как рукой снимало. И все домашние дела завершались легко и быстро.
Ланя никого не винила в том, что на плечи ее легла такая ноша, — ни свою неласковую долю, ни тем более Александру Павловну, посоветовавшую взяться за выращивание телят. Девушка видела: и в телятнике можно работать с удовольствием. Рядом с ней, во второй половине корпуса, за таким же молодняком ухаживала Шура, и на нее было любо поглядеть. Все она делала с азартом, а вечерами хотя и говорила со вздохом: «Ох, устала до невозможности!», лицо ее светилось улыбкой. Похоже, сама эта усталость была ей приятна.
— Что-то ты, девка, больно сонная. Ходишь — нога за ногу заплетается, — прямо сказал бригадир Лане. — Этак недолго и на ровном месте спотыкнуться. Давай стряхивай с себя дурную хмарь, пока не поздно!
Сказал — как отрубил. И, считая, что все растолковано яснее ясного, круто повернулся, ушел. Зоотехник попытался смягчить слова бригадира.
— Ничего, со временем все встанет на свое место. Есть у меня такое предчувствие: будет из тебя, Ланя, добрый животновод.
Девушка недоверчиво усмехнулась: успокоительные Слова!.. А чего ее утешать? Ничуть ее это не расстраивает. Просто нет желания ухаживать за телятами. И все. Одна исполнительность… Надо же где-то работать, тем более, что ты старшая в семье и на твоем иждивении сестренки. Да и вообще Ланя не могла бы сказать, какая ей профессия по сердцу, о какой работе она мечтает. Раньше собиралась пойти в медицинский, но то были детские мечты. Возникли они, наверное, потому, что нравилась фельдшерица — мать Максима. Теперь эта мечта давно уже потускнела, а другие отчего-то не возникали.
Но однажды, придя на работу после обеда, Ланя увидела на дверях телятника листок из школьной тетради. Не заметить его было нельзя. Приколотый кнопками на самом видном месте как раз на уровне человеческого роста, над дверной скобой, листок этот привлек бы внимание и без всякого оформления. А он оформлен был броско. Наверху цветным карандашом нарисованы по углам две взбрыкивающие телки. В центре синими чернилами выведено:
«Дорогая подружка! Вызываю тебя на соревнование: у кого лучше будут к весне телята. Давай потягаемся, а?.. Шура…». Внизу напротив друг друга стояли, подбоченясь, две девчонки. Головы у них вскинуты, носы потешно задраны. Очевидно, каждая непомерно гордится собой.
Сначала Ланя растерялась. Она совсем не ожидала, что ее вызовут на соревнование. Да еще таким образом… Ну и Шурка! Сказала бы лично при встрече или на «декадке», когда доярки, телятницы, скотники собираются в красном уголке для обсуждения итогов каждой минувшей десятидневки. Потом задумалась: почему Шура решила вызвать ее? Ясно же, кто победит… Хотя так ли все уж ясно? Пусть нет у нее, у Лани, любви к делу. Однако телята неплохие. Зоотехник вот говорит — исполнительность тоже много значит. Будет стараться, рацион всегда выдерживать, ухаживать как положено — вдруг да и не отстанет от Шурки? Вот бы все удивились!
Ланя еще раз изучающе поглядела на листок и расхохоталась. Она обнаружила, что краснолицые телятницы с задранными носами здорово похожи на них с Шуркой. У одной — громадные, как фары, с лучами-ресницами глаза: это, конечно, Ланя. У другой — скулы с гусиное яйцо, глазки-щелочки: так Шурка окарикатурила себя. И все-таки похоже, потому что подчеркнуты, увеличены до неправдоподобия самые характерные черты лица. «Ой, Шурка! Ой, уморила! — восхищенно подумала Ланя. — Надо же так нарисовать: будто в «Крокодиле»!»
А Шура неслышно подошла, стала позади подруги.
— Как, принимаешь вызов? — спросила она, когда Ланя вдоволь насмеялась.
Ланя вздрогнула от неожиданности, потом закатилась смехом.
— Какой вызов? Кто носы выше задерет?
— А чего? Победишь — задирай, не обижусь! — захохотала Шурка.
— Но ведь никто еще не победил, а носы уже — выше лба.
— Это от задора. Видишь, какие неуступчивые девахи — каждая себе цену знает! — Потом спросила задиристо: — Так потягаемся? Даешь руку?
— Даю! — вдруг решилась Ланя.
— Тогда держись! — Шура схватила протянутую Ланину руку, что есть силы потянула на себя. Ланя уперлась, попыталась не поддаться, однако ноги у нее заскользили по утоптанной, облитой водой, заледенелой дорожке, и Шура оттащила ее в снег. Обе со смехом упали в сугроб.
Они барахтались, попеременно оказываясь то наверху, то внизу. Потом разом поднялись, стряхнули друг с друга снег, и Шура, сощурив черные глаза, поглядывая в щелочки между густыми, короткими ресницами, неожиданно заключила:
— Вот так. Теперь веселее жизнь пойдет.
Верно, работать на ферме стало интереснее. Еще старательнее ухаживала за телятами Ланя. Вечерами как-то меньше одолевала усталость.
Зоотехник, добродушно бася, похваливал:
— Добро, добро!
Бригадир и вовсе был доволен.
— Девки — золотые! Теперь у меня одна забота — парней им таких же старательных подобрать, — подмигивал он.
Ланя в ответ на шуточки лишь краснела, а Шура бойко тараторила:
— Ищи, ищи! Только мы сами проверим, подходящие ли найдутся.
И все-таки не чувствовала Ланя не только любви к своему делу, а и особой увлеченности. Но не было бы счастья, да несчастье помогло.
В группе телят у Лани было несколько слабеньких, которые содержались в отдельной загородке. Девушка кормила их особо, и телочки постепенно набирали силу. Но одна из этих телочек была больная и настолько исхудала, что остались буквально кожа да кости, она слегла и не поднималась. Шура сказала, что при соревновании телку эту в расчет принимать не надо. Однако Ланя не захотела получать скидку. Она решила телку во что бы то ни стало выходить. Готовила сенной навар, бегала в сепараторное отделение, выпрашивала там обрат, приносила из дому, от своей коровы, цельное молоко, заводила пойло-болтушку и поила свою подопечную почти насильно. Отбирала для нее буквально по травинке самый лучший клевер да викоовсяную смесь. И телка начала оживать. Особенно запомнилось Лане, как Мышка встала на ноги. В ту ночь, уже под утро, девушке приснился тревожный сон. Будто пришла она в телятник, а Мышка, еще вчера встречавшая ее веселым мычанием, неподвижно лежит в углу на соломе. Передние ноги у нее странно, как палки, вытянуты вперед, и голова лежит между ног. Глаза жутко поблескивают, точно ледяшки.
Ланя проснулась в страхе. Обнаружив, что находится дома и рядом сладко спят сестренки, а в окошко заглядывает большущая, во всю раму, луна, девушка поняла: весь этот ужас ей померещился. Только почему? Не стряслось ли в телятнике на самом деле чего худого?
Соскочить бы, побежать на ферму, узнать, что там происходит. Но сон был настолько отчетливым, а страх так велик, что у девушки не хватило мужества сделать это. Целую вечность, казалось, лежала она, как на угольях. Зато, едва вспыхнула под потолком не выключенная с вечера лампочка (начала работать электростанция — значит, уже пять часов!), Ланю будто вихрем сорвало с постели. Она мигом оделась и сломя голову побежала в телятник.
Мышка была жива! И не просто жива, а выглядела ничуть не хуже, чем вчера. Издали она заслышала шаги Лани, замычала призывно. А когда Ланя перелезла к ней в загородку, вдруг начала подниматься. Девушка подхватила телку, помогла ей. Мышка стояла на своих четырех! Она даже пошла к кормушке и не упала!..
— Милая ты моя скотинка. А я-то страху натерпелась! — возбужденно воскликнула Ланя. — Уж теперь-то мы оживем. Оживем!
Весь день Ланя чувствовала душевный подъем. И вечером, закончив работу, впервые отправилась домой без груза усталости на плечах. Бежала притопывая, чуть не приплясывая на ходу — точь-в-точь как Шурка.
Дома ждала тоже приятная новость. Только Ланя переступила порог, как услышала требовательный голос Доры:
— Снимай пимы, не топчи, не следи зря по избе!
— Кому ты говоришь? — спросила Ланя, оглядываясь по сторонам. Ей показалось, что сестренка наставляет кого-то из своих школьных подружек, пришедших в гости.
— Известно кому, тебе.
— Мне?
— Ну да, разувайся у порога. А то я мыла, мыла, а ты пойдешь в пимах…
— А верно… — лишь тут заметила Ланя, что половицы влажно блестят. — Кто тебя надоумил вымыть?
— Сама надоумилась.
— И корову мы с Доркой на речку сгоняли, и сена ей бросили, — вмешалась Дашутка.
Ланя поставила пимы в угол под лавку, босиком подошла к сестренкам, обняла их обеих вместе.
— Помощницы вы мои! Так бы всегда…
— А мы всегда будем!
Не очень-то поверила Ланя этому обещанию: пока дело кажется игрой, станут стараться, а надоест — бросят. Но Дора с Дашуткой день ото дня хозяйничали все прилежнее. У Лани поубавилось хлопот, стало больше свободного времени. Главное же — общие обязанности по дому помогли сближению сестер.
Но несчастье, говорят, приходит без зова. Придя однажды на ферму, она не услышала мычания Мышки, которым та всегда встречала ее последние дни. Девушка кинулась в загородку — телка лежала в углу, неловко закинув голову на спину.
— Мышечка, что с тобой?
Телка была жива. Это Ланя видела по тому, как тяжело вздымался и опускался неестественно вздутый живот.
— Объелась, что ли, дурочка? Вставай, живо!
Ланя попыталась согнать телку с места. Она знала:
если животное объелось, началось вздутие, то нельзя ему лежать, и надо его поднять и гонять, гонять беспощадно.
Мышка не поднималась, не обращала внимания на окрики.
— И подхлестнуть нечем!.. — Девушка пошарила глазами, нашла обрывок веревки, которым завязывались ворота в загонку, хлестнула телку раз, другой. Та даже не дернулась. Ланя, не отдавая отчета, что делает, схватила телку за шею, потянула, попыталась поднять. Не подняла. А когда отпустила — голова Мышки упала на пол. Лишь теперь сообразив, что ничем помочь не в состоянии, Ланя кинулась к ветеринару. Пока бегала, телка сдохла.
Это было чудовищно несправедливо. Так болела, столько причинила хлопот, а когда поправилась — ни с того ни с сего сдохла. Нелепица какая-то!
Ланя не видела, как телку выволокли из телятника, как ветеринар, доискиваясь до причины гибели, вскрывал ее. Она забыла, что надо кормить телят, совсем обеспамятела и стояла в загонке, навалившись на жерди, почти повиснув на них. Опять, как на проклятую, обрушилось горе. А еще радовалась, что все шло хорошо, вот загадала на счастье, — выздоровеет ли Мышка, — и выздоровела. А стоило только порадоваться — и опять… Страшно так жить, когда вслед за каждой маленькой радостью валится на тебя несчастье!
— Пищевое отравление! — раздалось рядом с Ланей сердитое восклицание. — Чем ты ее кормила? Отвечай!
Ланя очнулась: перед ней стоял бригадир. Лицо его было искажено гневом.
— Мышку чем кормила?.. — испугалась Ланя.
— Разве сдохла еще какая телка? Этого не хватало!
— А разве Мышка отравилась?
— Ветеринар обнаружил отравление. Чем кормила, спрашиваю?
— Ну чем… Так же, как и всегда… Сеном, силосом… Тыквы давала…
Когда Мышка начала выздоравливать, Ланя, чтобы ускорить это выздоровление, стала приносить из дому морковь, свеклу и другие корнеплоды, которых на ферме не было. А последние дни подкармливала тыквой.
— Тыквой?! — заорал бригадир, будто только и ждал такого «разоблачительного» признания. — Из дому таскала? Вот и приволокла отравленную!
— Кто ж ее отравит? — вовсе перепугалась Ланя.
— Кто, кто? Откуда мне знать! Может, яду никто не подсыпал, но загнила она, бактерии размножились — вот и отравление. Каждый станет из дому всякую дрянь таскать — все стадо погубить можно!
— Я же не нарочно… Я как лучше хотела… И тыква вроде ничуть не гнилая была…
— Не нарочно! Всякий разгильдяй не нарочно дело губит!
Долго бы еще, наверное, строжился бригадир, да пришел зоотехник, положил ему руку на плечо:
— Нельзя потише?
Бригадир метнул на зоотехника свирепый взгляд. Казалось, и на него набросится с руганью. Однако сказал тихо и горько:
— Пойми — жалко же до чертиков.
— А Лане, думаешь, не жалко? Сам видел, как старалась…
— Старалась, да… — Бригадир, несомненно, хотел добавить, что перестаралась, но сдержался. — Эх, что теперь говорить! — воскликнул он горестно. Нахлобучил на глаза шапку и вышел из телятника.
— Что верно, то верно, никакие слова телку не воскресят, — вслед бригадиру, но уже явно для Лани сказал зоотехник. — Впредь только надо осторожнее быть, чтобы не повторилась такая история. Впрочем, об этом еще поговорим. — И зоотехник, наказав девушке повнимательнее наблюдать за другими телятами, а в случае чего — немедля звать его, тоже ушел.
Ланя принялась за работу. Но что ни делала, никак не могла отогнать мысль: беда всегда подстерегает ее. И со все возрастающим беспокойством, почти со страхом, смотрела теперь на телят. Отойдет какой-нибудь бычок от кормушки — ей уже чудится: заболел, не будет больше ни есть, ни пить, пока не подохнет. А глянет на другого — мерещится того страшнее: объелся уже, раздулся, как пузырь. И девушка в тревоге начинала гонять «пузыря», который просто поел немного больше обычного. Прикладывала ладонь к морде, к холодному «зеркальцу» того бычка, который, казалось, температурит.
К полудню она совершенно измоталась. «Нет, не могу так. Не могу!..» — И вместо того чтобы идти домой обедать, отправилась в правление.
Александра Павловна встретила ее на улице. Женщина сразу приметила настроение Лани, поняла, что разговор предстоит неотложный.
— Я к вам, — начала Ланя на слезах, — хотя не вовремя, обед, но…
Александра Павловна оглянулась на окна конторы: вернуться? Нет, пожалуй, лучше побеседовать дома, наедине.
— Ничего, хорошая беседа доброй еде не помеха! — улыбнулась Александра Павловна.
— Ой, нехорошая!
— Не пугай, не пугай! Не хочу аппетита лишаться, — продолжала Александра Павловна, стараясь показать Лане, что не расположена вести на улице серьезный разговор, привлекать чье-либо внимание. Но едва вошли в дом, всякая беспечность мигом исчезла с лица Александры Павловны.
— Ну, теперь говори, что стряслось, — обратилась она участливо.
— Снимите меня, Александра Павловна!
Восклицание было столь горестно, что Александра Павловна опять сочла необходимым разрядить атмосферу.
— Я же не фотограф, — пошутила она.
Ланя, однако, не приняла шутки.
— С работы снимите!
— Вот как! Не ожидала… Наоборот, меня уверяли: в телятнике теперь дела идут веселее.
— Да, да, так и было… Может, и теперь бы шло все хорошо, если бы не мое невезение. — Ланя расплакалась. Александра Павловна не успокаивала девушку — пусть поплачет, легче на душе будет. Она лишь спросила:
— Все же из-за чего ты так убиваешься?
— Так Мышка же околела!
— Мышка? Это телочка, с темной челкой на лбу? Та, которую ты подняла на ноги?
Ланя, всхлипывая, рассказала обо всем. Не утаила и того, какие страхи одолевают ее теперь. Александра Павловна слушала внимательно, серьезно. Она не рассердилась на Ланю, как рассердился бригадир, но, вопреки ожиданиям, и не разделила горя девушки.
— Что ж, пала телка — это еще не беда. Важнее, по-моему, другое… — произнесла она с загадочной для Лани удовлетворенностью.
Девушка изумленно уставилась на Александру Павловну.
— Ты смотришь так, словно я загадала тебе невесть какую загадку, — улыбнулась Александра Павловна. — А я довольна, что ты стала настоящим животноводом.
— Я?! — изумление Лани еще больше возросло. — Но я же прошу, чтобы меня сняли…
— Это ты с горя. А раз горюешь — уже хорошо. Когда человеку на все наплевать — вот худо-то! Телка все равно была безнадежно больная.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Здоровье Максима мало-помалу наладилось. Ногу, правда, он еще волочил, но чувствовал себя бодро. Сидеть дома было ему невмоготу.
— Раз учебный год пропал — пойду на работу, — сказал Максим матери.
— Я и сама об этом, Орешек, думала, — вздохнула мать, — только работы подходящей пока нет. В поле и на фермах с больной ногой от тебя толку мало. А в конторе…
— В контору не пойду. Колхозу нужен моторист электростанции. Мотор — дизельный, такой же, как у трактора. А дизель мы в школе изучали, электроприборы — тоже. Справлюсь.
— Что ж, электростанция недалеко, ходить будет нетрудно.
Все бы хорошо, плохо оказалось одно: с Ланей теперь Максим виделся редко. С утра до вечера она была на ферме, а вечерами занят Максим.
Но и это бы не беда. Редкие встречи — они еще дороже, больше приносят радости, если ничто не омрачает их. У Максима же появились серьезные основания для тревоги: к Лане зачастил Тихон. В те часы, когда Максим дежурил на электростанции, Тихон каждый вечер наведывался к Синкиным. Он не был навязчивым, не пытался ухаживать за Ланей. Возвращается с охоты, встретит на улице Дору с Дашуткой, покажет им зайчонка или косача, белку или куропатку — девчушки, конечно, затащат в дом, чтобы как следует рассмотреть птицу или зверушку до ноготка, до перышка. А окажется дома Ланя — Тихон поневоле засидится у Синкиных. Как уйдешь сразу, если Лане хочется узнать, что творится в школе, а его все до мелочей интересует на ферме? Но так вот, «попутно», Тихон заходил все же довольно редко. Гораздо чаще он наведывался вдвоем с Шурой.
Шура не скрывала от подружки, что Тихон снится ей по ночам, что она мечтает взбаламутить его равнодушное сердце. И Ланя не видела никакой беды в том, что Тихон навещает ее, тем более с Шурой. Даже считала: помогает сближению своих друзей — Шуры и Тихона.
То, что Максим стал заходить реже и при встречах держался все отчужденнее, причиняло боль Лане. Но она не догадывалась о подлинных причинах.
Однажды вечером Тихон провожал Ланю из кино (Шура осталась в клубе на спевке). Неожиданно он обнял ее.
— Ты что, в уме? — запоздало оттолкнула его Ланя.
— Без ума! Втюрился без памяти! — грубовато, но жарко произнес парень. Ланя прижалась спиной к калитке, молча уставилась на парня, словно на какое-то страшилище. Лишь погодя, немного опомнясь, потребовала:
— Замолчи! Замолчи сейчас же!..
— Я и так молчу, — усмехнулся Тихон.
— Никогда, никогда больше не говори!
— Я ж не немой…
— Такого не говори.
Тихон постоял, сбычившись, потом глянул глаза в глаза, сказал прерывисто:
— Не могу я этого не говорить! Само наружу рвется.
— Тогда я слушать не буду.
Ланя повернула кольцо калитки и, будто спасаясь от огня, бросилась во двор. Она боялась, что Тихон кинется за ней следом и, забежав в сенки, поспешила прикрыть двери на задвижку. Но Тихон стоял истуканом у калитки. Наконец, встряхнувшись, отправился прочь.
«Обиделся… Теперь уж больше не придет и никогда такого не скажет», — облегченно вздохнула Ланя.
Тихон действительно ни разу больше не заглядывал в дом к Синкиным. Но отнюдь не одумался, не примолк, а стал еще упорнее твердить свое. Перехватит девушку ранним утром или поздним вечером по дороге на ферму и начнет с мольбой:
— Послушай, Ланя…
— Я же сказала: не буду слушать! — злилась Ланя. — Понять разве не можешь, дурак, что ли?
— Дурнее некуда! Начисто свихнулся.
Ланя поспешно убегала от Тихона. Он не догонял ее, но через день-другой снова ловил где-нибудь на улице и пытался втолковать, что у него творится на душе.
Девушка всячески старалась избегать встреч с Тихоном. На ферму, в клуб стала ходить лишь вместе с Шурой. Только это мало помогало. Все равно парень ухитрялся подкараулить Ланю. Побежит она на речку за водой — Тихон под берегом поджидает. Придет утром с Шурой в телятник, верится, что нет больше никого, но стоит только Шуре уйти в свое отделение, вдруг, будто из-под земли, явится Тихон. И, хочешь не хочешь, приходится слушать все те же настойчивые уверения:
— Пойми, сердце запеклось!..
Чаще же Тихон ничего не говорил о своих чувствах. Он останавливал Ланю и молча, в упор, смотрел на нее, будто стараясь навеки запомнить каждую приметинку на ее лице. Девушку это разглядывание волновало больше, чем клятвы в любви. Становилось как-то странно беспокойно на душе.
— Пусти, — бормотала просяще Ланя.
— Обожди чуток.
— Нечего ждать.
— Вот нагляжусь, будешь потом передо мной, как наяву, дня два-три стоять — и не стану эти дни тревожить.
Девушка вздыхала и поневоле стояла перед парнем еще минуту-другую. Что она могла поделать? Попытка уйти приводила лишь к тому, что Тихон хватал ее за плечи и держал перед собой или обещал завтра же подкараулить снова, чтобы наглядеться вволю. Лучше стоять послушно, чтобы два-три дня потом можно было чувствовать себя спокойно.
Пробовала Ланя пригрозить.
— Уходи! А то закричу, позову на помощь.
— Зови! Придет выручка — скажешь: спасите, не давайте на меня смотреть? Или прямо объявишь: влюбился вот дурак, признаньем донимает?.. Это я и сам кому хочешь доложить могу: влип по уши!
И вправду, кто и как помог бы ей? Нельзя же заткнуть Тихону рот. Он не хулиганил, не пугал, он на самом деле готов был во всеуслышанье объявить о своей любви. И без того стыдно, а тогда на люди не показывайся. Убедившись, что угрозами пария не проймешь, девушка положилась на последнее средство — терпение. Поймет же в конце концов Тихон, что ничего и никогда не добьется! Постоит вот так пять, десять, ну двадцать раз — и одумается.
Конечно, Максим сумел бы помочь поскорее избавиться от Тихона, Но Орешек теперь явно сторонился Лани. Девушка понимала: видел, что Тихон бегает за ней. И отступил. Легко! Но почему он сам уступает ее другому? Почему не борется за свою любовь? Может, и не любил вовсе?..
Миновала уже весна, настал жаркий сибирский июнь. А перемен в отношениях между Ланей, Максимом и Тихоном не произошло. Сдав экзамены на аттестат зрелости, Тихон почувствовал себя еще увереннее. Он стал работать в колхозе трактористом. И уже не только клялся Лане в любви, а все упорнее уговаривал ее выйти за него замуж.
И Ланя, наконец, не устояла. Нет, не перед Тихоном. Она отступила от своего решения ни за что не делать первого шага навстречу Максиму. Как-то под вечер, когда доярки и телятницы возвращались с ферм, Шура вдруг пропела:
Частушек Шура знала великое множество, сочиняла порой и сама. Но то, что она пропела вот так неожиданно эту, общеизвестную, да еще тогда, когда шли мимо электростанции, — это был уже явный намек.
Ланя оглянулась: Максим стоял в дверях электростанции. Она жарко покраснела. Замедлила шаги, приотстала, словно соображая, как лучше выйти из щекотливого положения: отмолчаться или отшутиться? Может, тоже пропеть какую-нибудь намекающую частушку? Она не сделала ни того, ни другого. Круто повернувшись, решительно пошла прямо к электростанции.
— Вот… пришла, — сказала тихо.
— Вижу.
— Не могу больше, — продолжала Ланя измученно.
«Без меня?» — чуть не вырвалось у Максима. Ланя опередила его:
— Проходу не дает…
— Тихон? Да я… я с ним теперь потолкую! — взбудораженно воскликнул Максим.
— Только не дерись, — попросила Ланя.
Но решительного столкновения между парнями не случилось. Теперь, с дежурства, Максим не мог уйти. А назавтра он заколебался: стоит ли вообще объясняться с Тихоном? Может и впрямь дойди до драки. Кулаком же Тихона не осилить. Да и словом тоже не отстранить. В конце концов все зависит только от Лани. Незачем ломиться в открытую дверь. Выбор она уже сделала, раз подошла вчера к нему, к Максиму.
А через несколько дней стало известно, что Тихона берут в армию. Теперь уже, кажется, ничто не могло омрачить дружбы Максима с Ланей.
Осенью Максим вернулся в десятилетку. Ланя такой возможности не имела, она могла продолжать учебу только заочно. И Максим опять взял над ней шефство.
Не ожидая, когда Ланя обратится к нему за помощью, Максим шел к ней сам или домой, или, чаще, на ферму и там в дежурке объяснял все, что находил трудным. И почти всегда угадывал: именно с этим девушка и не могла сама справиться.
— Вон твой учитель-мучитель явился. Будет опять заставлять зубрить до потери соображения, — посмеивались доярки и телятницы, когда парень с книжками и тетрадками под мышкой появлялся на ферме. — Прямо наказание, отдохнуть не даст. Ей-богу, замучит так, что ноги протянешь. Для чего тогда и среднее образование?
— Может, и правда, — говорила Ланя потупясь. — Может, я и сама бы как-нибудь. — Глаза она боялась поднять: столько в них было благодарности.
— Не как-нибудь, а твердо все надо знать! — наставительно внушал Максим, по-хозяйски располагаясь за столом. Держал он себя так уверенно, что даже бригадир, случалось, отодвигался в сторонку со своими ведомостями и книгами учета.
Были между Ланей и Максимом размолвки перед началом экзаменов. Из-за Алки. Об этих размолвках расскажем позднее.
Но к экзаменам на аттестат зрелости оба подготовились серьезно. Правда, Ланя сдала не блестяще, на тройки и четверки. Зато у Максима были одни пятерки.
— Это тебе, Ланя, спасибо, — уверял потом парень. — Один я так бы крепко не усвоил. Когда тебе объяснял — самому запоминалось намертво.
В институт Ланя поступать не думала. Разве до института, если на руках сестренки? Но Максим опять настоял: подавай и подавай на заочное. Это и решило дело. Ланя послала документы в сельхозинститут на зоотехнический факультет. Сам Максим колебался с выбором будущей профессии. Отец заронил ему в душу любовь к технике. Его влекло к машинам. Но уступил просьбе матери и подал заявление в медицинский.
Вступительные экзамены Максим сдал тоже на пятерки. Прием был, кажется, обеспечен. Но его вызвал к себе профессор, ректор института.
— Так вот ты какой! — встретил он его доброй улыбкой. — Приятно, что Зинин сын тоже избрал медицину.
Такая встреча оказалась для Максима настолько неожиданной, что он растерянно оглядел кабинет: не другому ли кому говорится это? Но больше никого не было. Профессор рассмеялся.
— Ну, подходи, подходи! Садись сюда, поближе. Будь посмелее, держись посвободнее. Ведь мы не чужие.
Заметив, что последние слова еще больше удивили Максима, профессор объяснил:
— С Зинаидой Гавриловной мы птенцы одного гнезда. В одном детском доме воспитывались. И в медтехникуме вместе учились.
— Не знал…
— Потому что мать у тебя — более чем сдержанная.
Профессор сообщил, что Зинаида Гавриловна просила до окончания приемных экзаменов не говорить ему, Максиму, о их старой дружбе, чтобы не расслаблять его, не давать ему во время экзаменов никаких надежд на содействие по знакомству.
Для Максима не было открытием, что его мать способна проявить выдержку. Он убедился в этом еще вовремя своей болезни. И все-таки ему показалось удивительным, как она могла умолчать. И зачем? Неужели боялась, что это и в самом деле расслабит его? Неправда, ничто бы не повлияло на экзамены.
— Впрочем, у сына выдержки тоже, очевидно, хватает, раз подготовился на одни пятерки, — улыбнулся профессор. — И мечта о медицине, конечно, наследственная?
— Не знаю… Нет…
— Что нет?
— Нет мечты.
— Странно. Без мечты в медицину идти нельзя. Равнодушие в этом деле опасно, как нигде. — Ректор нахмурился. — А не поза это? У вас, у нового поколения, замечал, есть мода подчеркивать неприязнь к так называемым «громким», «возвышенным» словам.
— Нет, правда.
— Искренность похвальна. Какая же тогда мечта? — Профессор смотрел на Орехова заинтересованно. Выражение его по-южному смуглого лица было теперь неулыбчивым, а участливым. И спрашивал он тоном, располагающим к откровенности.
Максим, однако, мялся. Ему и хотелось рассказать все, что он передумал прежде, чем подать заявление в медицинский, и было неудобно показать себя рохлей, безвольно подчиняющимся желанию матери.
— Давай уж начистоту.
И Максим решился, все рассказал профессору.
— Положение довольно сложное. Твоя мать заслуживает уважения, к советам ее следует прислушиваться. Но вдруг в твоем лице пропадает большой творец в области техники? — Профессор опять с улыбкой глянул на Орехова. Максим смутился.
— Да нет! — начал он отнекиваться. — Мне просто хочется работать у машин, люблю это.
— Тогда мой совет: обдумай. Еще раз обдумай, куда пойти. Не лучше ли все-таки в сельскохозяйственный?
— Теперь, наверно, опоздал — экзамены прошли.
Профессор посуровел, сказал холодно:
— Опоздал нынче — поступишь в будущем году. Ради любимой профессии стоит потерпеть.
— Конечно, я потерплю! — Максим поспешил к двери.
— Не торопись, дослушай до конца. — Парень положительно нравился профессору, но закончил он строго официально: — Договоримся так: решение ты принимаешь обдуманно, а когда примешь — зайдешь в последних числах месяца ко мне. Если выберешь медицинский — пожалуйста. А надумаешь в сельскохозяйственный — обещаю похлопотать за тебя.
Что творилось на душе у Максима, когда он вышел на главную улицу краевого центра, он и сам не мог понять. Было радостно, что дорога в институт открыта, и одолевало беспокойство. Свернуть на новый путь? А встретят ли там столь приветливо? И уж совсем тревожно становилось при мысли о неизбежном объяснении с матерью. Что можно сказать теперь в оправдание? Не только мать расстроится, но, пожалуй, и Ланя дураком назовет. Принимают — и не поступить! Это настолько неправдоподобно, что чужие люди никак не поверят, скажут: провалился и глупо оправдывается.
Или не расстраивать мать, не огорчать Ланю, не дергать зря себя, не позориться понапрасну перед односельчанами, а пойти без всяких-яких в медицинский?.. Тоже стыдно. Как на него будут смотреть профессор, преподаватели? Вот, скажут, размазня. Стоит ли на такого силы и средства тратить!.. Ох, черт, дернуло же за язык! Разболтал то, о чем следовало помалкивать. Трепло!
Нет, не мог не рассказать… Не по душе быть врачом…
Одолеваемый этими противоречивыми мыслями, Максим бесцельно брел по улице. И оттого, что мимо по асфальту неслись нарядные разноцветные «Волги», «Москвичи» и «Победы», что по тротуару без конца шли, то и дело обгоняя его, по-городскому торопливые люди, у него от непривычки стало вовсе смутно на душе. Он свернул в сквер и, найдя укромное местечко, сел на скамейку, стал и так и этак обдумывать положение. Но сколько ни думал, принять бесповоротное решение не смог. Пошел на телеграф, послал матери телеграмму: «Институт приняли»…
Приняли — это сущая правда. А поступит ли, и в какой, в медицинский или сельскохозяйственный, — дело другое. Прояснится, когда он зайдет к профессору в конце августа.
Пока что в Дымелку Максим решил не ехать. Все дни томительного ожидания он провел у дяди в Новосибирске. И явился снова к ректору медицинского.
— Что же надумал? — спросил профессор не без любопытства.
— Решил от медицинского отказаться.
— В сельскохозяйственный пойдешь?
— Если примут нынче.
— А если нет?
— Буду поступать на будущее лето, — твердо ответил Максим.
Директор взял телефонную трубку.
— Сельскохозяйственный? Андрей Иванович? Вот передо мной стоит тот товарищ, о котором я вам говорил… Да, да, уже с производственным стажем — моторист колхозной электростанции. Круглый отличник. Мы его приняли, а он отказался. Решил бесповоротно — только к вам! Даже в том случае, если вы его в этом году не примете… Не только решительность похвальна. Любовь к избранному делу все соблазны одолела — вот что главное. Стоит, стоит взять паренька! По-моему, будет добрый инженер-механик… Конечно, я сужу как врач, с точки зрения психологической…
Закончив телефонный разговор, профессор положил Максиму руку на плечо.
— Матери передавай душевный привет. И желательно, чтобы не сваливал всю вину на меня. Знаю, Зина с умом, поймет, но все-таки давнему другу обиду простить труднее, чем юному сыну.
И вот Максим в другом институте. На уборку урожая первокурсников послали в родной колхоз, в Дымелку.
Это не было случайностью. Максима встретила в городе Александра Павловна, приехавшая на сессию крайисполкома. Она добилась, чтобы группу студентов, в том числе непременно и дымельских ребят, направили к ней в колхоз.
Так Максим с Тихоном очутились опять дома. Отношения между ними по-прежнему сохранялись натянутыми.
В армии Тихон пробыл мало. После гриппа у него получилось осложнение на уши. Его демобилизовали. Вернувшись в Дымелку, парень не приставал больше к Лане.
После армии Тихон весну работал в колхозе на тракторе. Потом взял расчет и как в воду канул. Были слухи, что он уехал в город, а в какой — неизвестно. Максим и Ланя не интересовались этим.
Судьба, однако, снова свела их на одной дорожке. И хотя Ланя сделала ясный выбор и уже не стояла между ними, взаимная неприязнь от этого не уменьшилась.
Только не со стороны Тихона угрожала теперь Максиму главная опасность. Явилась она в образе красавицы Аллочки. Той самой, которая училась в школе вместе с Максимом и Ланей и на которую заглядывались все юноши. Опасность эта обнаружила себя еще по весне.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Ночью прошел шумный и быстрый, первый за эту весну дождь. Он размыл последние островки жухлого снега, которые еще прятались в тени возле домов и заборов. И солнышко, наверное, радуясь тому, что исчезли все приметы зимы, вышло из-за туч необыкновенно сияющее.
Да и все в природе ликовало. Жаворонки звенели не только в небе, а, казалось, и на земле, на лужайках среди кустов, где сквозь мочало прошлогодней травы уже пробивалась молодая зелень. На березах выкинулись первые крохотные листочки.
Воробьи и те стали будто наряднее. Суетливо перепархивая с места на место, топорщась и подпрыгивая, они чирикали на все лады, ухитряясь порой издавать такие мелодичные звуки, каких никогда не услышишь от них в другое время года.
Все живое радовалось весне. У одного, лишь Максима Орехова было смутно на душе. Максим вышел за село, бродил по березовому колку, ничего не видя вокруг, нигде не находя себе места. И как неожиданно закрутилась эта душевная непогодь! Ведь еще ночью не было, кажется, человека счастливее его, Максима!
Перед дождем беспомощно влюбленный Максим провожал из клуба Ланю. Беспомощно, ибо надеяться на выручку со стороны в таких делах не приходится, а сам парень никак не мог собраться с духом и сказать Лане все, что таилось у него на сердце.
Обнаружилось это еще в марте. Денек стоял такой же солнечный, как сегодня. Даже более яркий, потому что кругом сверкали свежие, еще не тронутые затайкой снега. Но с крыш уже капало вовсю.
Максим решил заглянуть на досуге на ферму к Лане, пригласить ее вечером в кино. Но не суждено было этому случиться. И все из-за Алки, дочки колхозного бухгалтера Репкина.
Певунья, плясунья, хохотунья, Алка Репкина вскружила головы всем дымельским парням. И не диво было вскружить, если без Алкиного участия не обходилась ни одна постановка в клубе, ни один концерт. Она и стихи и прозу читала лучше всех, она была главной героиней всех пьес. Только Максим, в отличие от других парней, не выражал своего восхищения Алкой, не пытался завязать дружбу, наоборот, чувствовал себя с ней скованно.
Алку в душе задевало это. Но до поры до времени она тоже никак не проявляла своих чувств. До поры, потому что понадобился лишь небольшой толчок, чтобы она «завелась».
— Всех ты парней очаровала-околдовала, — подкольнула однажды Алку Аришка. — Один Максим тебе неподвластен.
Алка вспыхнула.
— Захочу, и Максима зачарую. Еще такой ли послушный будет! Уж если у матушки полы моет и супы варит, то у меня ножки станет мыть, — объявила она заносчиво.
Аришка недоверчиво усмехнулась, сказала язвительно:
— Похвальбушка ты, девка.
Тут уж Алка вовсе оскорбилась.
— А вот увидите: на поводу вам этого Максима приведу!
Эта Алкина угроза дошла до ушей Максима и Лани. По-разному восприняли они ее. Ланя будто пропустила мимо, лишь в глазах у нее появилась настороженность. Максим же почувствовал себя неловко, словно был в чем-то виноват. Он попытался откровенно поговорить с Алкой. Встретив ее у того же колхозного клуба, смущенно начал:
— Послушай, Алла, неужели верно?..
— Все верно! — призналась она, даже не выслушав, о чем пойдет речь.
— Но нельзя же…
— А почему нельзя? Надо по любимому вздыхать тайно? — играя глазами, опять перебила его Алка. — Почему нельзя прямо признаться, что девушка любит парня и все сделает, чтобы он был ее?
Максима ошарашила такая откровенность. Он даже попятился, как от удара. А Репкина, торжествующе смеясь, пошла в клуб.
После этого Орехов счел за лучшее не затевать с Алкой никаких разговоров. Он стал обходить ее стороной. И это ему удавалось вплоть до памятного мартовского дня.
Ланю незадолго перед этим перевели в доярки. Но по пути на молочную ферму Максим заглянул все же в телятник, потому что Шура продолжала работать телятницей и парень часто заставал подруг вместе.
На этот раз Максиму пришлось удивиться. Обыкновенно в телятнике у Шуры были чистота и порядок, а теперь в помещении стояла промозглая сырость, резко пахло прелой соломой. С потолка тяжело падали на спины телят крупные зеленоватые капли. Телята были мокрые, зализанные. Никогда еще не видывал Максим у Шуры такого беспорядка. Сначала это озадачило парня, а потом он сообразил, в чем дело.
Телятник был новый, но при постройке не хватило тесу на крышу, и ее осенью покрыли наспех соломой. Зимой на крышу навалило метровый слой снега. И теперь при первой же затайке сквозь солому стала сочиться зеленоватая капель.
«Так телята живо воспаление легких схватят! — обеспокоенно подумал Максим. — Начнется падеж… Сколько говорим о подъеме животноводства, а вот поди ж ты!..» Максим взял лопату и полез на крышу.
«А Шурке все-таки мораль прочитаю! Неужели не могла сообразить, что снег надо было скидать до затайки? Да и Ланя почему-то не подсказала подружке», — проворно орудуя лопатой, представлял он, как оконфузит девушек.
Разговор, однако, получился совсем негаданный. Максим сбросил с крыши уже больше половины снега, когда увидел: к телятнику шла, плавно покачивая полными плечами, Алла. На коромысле она несла два ведра муки, видно, для подкормки телят.
«Зачем она сюда?» — мелькнуло в голове парня. Делая вид, что не заметил Репкину, Максим отсек лопатой и спустил с крыши увесистую глыбу снега. Только ничего из его хитрости не вышло. Алла поставила ведра на дорожку, задрав голову, глянула на парня лукаво и сказала:
— Здравствуй, Максимчик! Помочь мне пришел?
Максим едва не выронил лопату.
— Как, то есть, тебе?
— Ну, если уж говорить абсолютно точно, так не мне, а моим телятам, — игриво продолжала Репкина.
— Но ведь телятница здесь…
— Я!.. — заключила победно Алла.
— Подожди, подожди, — не вдруг сумел опомниться Максим. — Шурка же работает…
— Хватился! Три дня назад перевели ее в доярки вместо Лучковой. Та заболела. А телятницей временно меня поставили…
«Временно» — это слово окончательно убедило Орехова, что Алка говорит правду. Репкину на всякой работе в колхозе считали «временной».
После окончания десятилетки Алла ездила в институт, но не прошла по конкурсу. Вернувшись домой, она работала, по ее словам, на должности «куда пошлют». Была за последний год и учетчицей в тракторной бригаде, и заведовала нефтескладом, а зимой подменяла доярок и телятниц, если какая-нибудь из них уходила в декретный или обычный отпуск. Конечно, могла она выбрать ту или иную работу по душе, не метаться с места на место, да не хотела. Найди постоянное дело — надо все силы вкладывать в него, отвечать за результаты. А работаешь временно — можно рассчитывать на поблажку. Не освоился, дескать, человек, оттого и промахи. Кроме того, постоянно Алла вообще не собиралась жить в деревне. Она отрабатывала здесь лишь двухлетний трудовой стаж, чтобы потом поступить в институт вне конкурса.
Все это знал Максим. Понимал он и другое: нет у Аллы настоящей любви к нему. «Охотится» она за ним отчасти со скуки, а больше потому, что вообразила — перед ней не устоит ни один парень. «Да, попал я с этой крышей в переплет, — подумал Максим в смятении. — Ланя может решить, что для Алки стараюсь…».
А Ланя — вот она, идет мимо. Что делать? Бросить лопату, соскочить побыстрей с крыши? Поздно уже. Да и стыдно: вроде нашкодил и хвостом завилял… Ланя шла, будто не видя ни Максима, ни Аллы.
— Здравствуй, Ланя, — непослушным голосом сказал Максим. — Погоди немножко, я к тебе шел…
— Здравствуй, — спокойно отозвалась Ланя.
Алла объявила со смехом:
— Внимательный кавалер — позаботился даже о моих телятах.
— Телята, положим, не твои и не мои, а колхозные, — отрезал Максим. — И снег я счищаю, чтобы не заболели они от сырости.
— Спасибо, вразумил, — иронически сказала Ланя и пошла к молочной ферме.
«Не поверила, — оскорбленно подумал Максим. — Пусть не верит. Главное — совесть была бы чиста…».
Он взял себя в руки, скидал остатки снега, неторопливо слез, сдержанно попрощался с Аллой. Но на ферму уже не пошел: ясно было, сегодня Ланя все равно не захочет слушать ни о каком кино.
Конечно, легкая эта ссора не могли оттолкнуть их друг от друга. Но помирились они не сразу.
Была весенняя ночь с первым громом и первым дождем. Дождь хлынул неожиданно. Во всяком случае, Максим, возвращавшийся с комсомольского собрания, «заметил» его только тогда, когда ливень с шумом обрушился на него. Впопыхах парень кинулся под первое попавшееся укрытие. Это оказалось крылечко детских яслей.
И только Максим скрылся под навесом, как сверкнула молния, коротко ударил гром. В то же мгновение на крылечко метнулась еще одна фигура. При вспышке молнии Максим узнал Ланю.
Узнала и она его. От испуга девушка, наверное, совсем забыла про размолвку. Она с разбегу прижалась к Максиму, воскликнула:
— Ох, Орешек, как я рада, что ты тут!
«Орешек!» — так звала Максима одна мать. И оттого, что Ланя назвала его так же ласково, у парня все перевернулось внутри. Он схватил девушку за плечи, с жаром произнес:
— Ланюшка, долюшка моя!..
Кто знает, к чему сказал он эти слова! Думал совсем другое, заранее, давно еще решил, что и как сказать, — и вот бухнул! Но девушке, видимо, по душе пришлось такое признание. Она доверчиво прижалась к Максиму. И лишь минуту спустя прыснула смехом:
— Но… почему… долюшка?
— Потому, что ты для меня неминуема, как судьба! — убежденно сказал Максим.
Дождь прошел скоро. Но парень и девушка еще долго, вплоть до самого рассвета сидели под навесом крыльца.
Недавнее отчуждение между ними растаяло, как растаяли последние снега возле заборов. И счастье, верилось им, ничем уже больше не омрачится. Но не одно еще испытание ждало их. Не случайные недоразумения, как на этот раз, а серьезные испытания, подготовленные для них злой рукой.
В тот же день, когда Максим шел из школы мимо дома Репкиных, он увидел Аллу, неумело подпиравшую осиновым колом повалившийся плетень.
— Ой, Максимчик, вот к счастью подгадал! — воскликнула девушка измученным голосом. — Помоги, пожалуйста, поставить городьбу. Ночью в грозу повалило, а отец уехал…
Как тут следовало поступить? Отказаться неудобно, просто невозможно. Пройти мимо, будто глухому, — это уже совсем свинство. К тому же у Максима был сегодня такой радостный день, что обидеть кого-нибудь, даже Алку, он никак не мог.
Орехов взял у Аллы кол, заострил его топором на чурке. С маху воткнул в землю. Но одним колом плетень укрепить, конечно, было нельзя.
— Давай еще кола четыре, тогда городьба больше не повалится, — сказал он Алке.
Репкина быстро приволокла со двора колья. Максим, как это и положено делать подобру, пробил в дернине под плетнем несколько ямок, налил в них воды, чтобы потом колья поглубже входили в мокрую землю. Но едва он нацелился колом в первую ямку, как увидел: из переулка вышла Ланя. Неожиданного в этом ничего не было: Ланя, наверное, тоже шла после обеда на работу.
Увидев, как он ставил с Алкой плетень, Ланя не вспыхнула, не побледнела, а глянула на него с таким презрением, с каким смотрят лишь на предателей. Не знал Максим, что Ланю уже обработала Аришка.
— Распахни-ка, дурочка, гляделки! — явилась она к Синкиным, как только Алка остановила Максима, попросила помочь укрепить плетень. — Фельдшерицын-то сынок с тобой милуется, да Алку тоже не забывает, обхаживает. Не веришь?.. На ферму-то мимо пойдешь, глянь сама… Плетень ей ставит, задабривает, чтобы податливее была. Хотя Алка-то и так…
Ничего этого не знал Максим. И когда Ланя прошла с таким презрением мимо, растерялся, с маху опустил кол в яму с водой. Раздался громкий хлопок, грязные брызги окатили и его самого и Алку.
— Чтоб тебе! — сердито воскликнула Алка. Но тут же хихикнула, заговорила осуждающе: — Смотри ты, Ланька-то какая психушка! Еще нигде ничего, а уже на дыбки. Когда женой будет — глаза муженьку выцарапает…
— Ну, знаешь ли… — С языка Максима готово было сорваться что-то хлесткое. Но Алка, заметив, как ожесточился парень, испуганно заморгала, заслонилась рукой, точно стыдясь своих слов. Это обезоружило Максима.
— Знаешь, давай-ка догораживать…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Потом Максим бродил по березнику. Думал, что делать? Как все объяснить Лане, станет ли она слушать?
В самом деле, почему именно его, а не кого-то другого позвала Алка на помощь? Если плетень упал ночью, то с утра до обеда мимо дома Репкиных прошел, конечно, не один человек. Может, нарочно и время выбрала перед обедом, зная, что Максим и Ланя обязательно пойдут мимо? Максиму даже вспомнилось: пробегая утром по улице, он не видел возле дома Репкиных упавшего плетня. Да, похоже опять Алка поставила ловушку, а он по простоте своей попался в нее.
Но Ланя-то, Ланя почему так на него смотрела? Неужели она такая дурная? Ни с кем не остановись, не поговори — ведь это же нелепость.
Надо раз и навсегда объясниться.
Приняв это решение, Максим отправился на поиски девушки.
На ферме ее не оказалось, дома — тоже. Встретилась Аришка. Склонив голову на плечо, вполприщур глянула на Максима.
— Чего закручинился? То ли разлучница дорожку перебежала?
Максим ничего не ответил. Нахмурясь, шагнул в сторону, чтобы обойти Аришку.
— А ты не злись! — сверкнула Аришка зубами. — Для влюбленных я завсегда сочувствующая. Потому как сама больно влюбчива. В райком твою Ланюшку вызвали.
— Откуда ты знаешь? — недоверчиво посмотрел на Аришку Максим.
— Стало быть, знаю! — игриво улыбнулась Аришка.
— Не врешь?
— Могла бы и соврать, коли деньги с тебя брать. А задаром и не брешу и не грешу.
В самом деле, зачем ей было врать?
Максим, терзаемый размолвкой с Ланей, вышел за село, надеясь развеяться среди зеленых полей. Глубоко задумавшись, он незаметно для себя попал на прямушку, шел и шел, пока не спохватился, что уже далеко позади осталась согра.
Уже начало смеркаться. Необходимо было поторопиться домой. Максим не избавился от куриной слепоты. Вообще-то болезнь не очень донимала, приступы ее бывали только весной, и то не каждый год. Но нынче Максим проявил беспечность, заранее не полечился, в результате в сумерках и ночами, даже светлыми, ничего почти не видел. С таким зрением не хитро было заблудиться в согре: среди тальников и зарослей смородины петляли бесчисленные тропки, проложенные в поисках ягодных мест.
Возможно, он успел бы еще проскочить согру прежде, чем на глаза ему должна была навалиться темнота. Остальной же путь — полем до деревни — он нашел бы и наугад. Но достигнув центра согры, где тропинка описывает полукружье, обходя зыбкую чарусу, Максим услышал странные, будто по земле ползущие звуки:
— Ите… ите… ди… ди…!..
Чаруса — красивым этим словом зовется в народе болотистая лужайка в лесу или среди кустарника. Посмотреть на такую лужайку — глаз радуется. Ласкова, свежа и нежна зеленая травка. А поторопись, неосторожно ступи на эту чарусу — «почва» сразу уйдет из-под ног, мигом засосет тебя губительная трясина.
Максим хорошо знал, какое страшное место огибает тропка, поэтому сразу остановился, прислушался: неужели кто-то попал в чарусу, зовет на помощь?
Звуки повторялись непрерывно, они стали яснее. Теперь парень различал уже два голоса. Один тянул настойчиво: «И-те, и-и-те-е!», другой словно подвывал: «Ы-ы-ы, и-и!».
Что же делать? Броситься на помощь? Глаза уже застилала темнота. Через несколько минут она будет кромешной. Чем и как он поможет тогда?.. Бежать в колхоз, звать людей на выручку? Могут опоздать.
Максим растерялся. С полминуты он стоял, чувствуя лишь одно: собственную беспомощность.
— Ите-те!.. — с короткими паузами раздавались крики.
И он решился. «Подумаешь, худо вижу! Зато отлично слышу и местность знаю».
Еще раз повнимательнее прислушавшись, Максим установил, что призывы о помощи идут с той стороны чарусы. Это было удивительно. Кто, зачем забрел туда? Летом бабы могли пойти за ягодой, а сейчас, весной, что там делать? Впрочем, разгадывать эту загадку было некогда. Он свернул с тропки, стал продираться сквозь чащу.
А в чарусу попала Алка. Случилось это так.
Той же тропкой через согру, которой возвращалась домой Алка, шла из райцентра пожилая колхозная крольчатница Дарья Ступина. Тетка Дарья ездила в гости к дочери в пригородный совхоз. Туда завезли откуда-то с Урала партию кроликов новой породы. Эти чудо-кролики весили почти по пуду! Дарья, конечно, загорелась: на своей бы ферме развести таких великанов! А по характеру Дарья была такова, что если загорится, то остудить ее трудно. Для начала она сумела отвоевать парочку крольчат.
Поместив добычу в фанерный ящичек с сеткой, Дарья доехала на поезде до ближайшей к колхозу станции, а оттуда, не найдя попутной машины, отправилась со своей бесценной ношей прямиком, знакомой тропинкой.
Среди согры, как на грех, она споткнулась о корневище, упала. Ящичек вырвался из рук, ударился о землю, открылся, и перепуганные крольчата шмыгнули в кусты.
Показав проворство не по возрасту, Дарья вскоре поймала за уши одного беглеца. Но другой крольчонок оказался необыкновенным хитрецом. Затаившись под кустом, он неподвижно сидел там до тех пор, пока женщина не обнаружила его. Стоило ей лишь протянуть руку — он мигом давал стрекача под другой куст. И Дарья, чуть не плача, вынуждена была опять подкрадываться, замирать, а потом опрометью кидаться вперед…
Махнуть же на беглеца рукой, явиться в колхоз с одним крольчонком Дарья никак не могла. Все ее труды пропали бы даром. Всякими правдами-неправдами добыть парочку чудо-крольчат, привезти их за две сотни километров и выпустить на волю почти у самой фермы — это же курам на смех!
В азарте погони крольчатница не заметила, что обошла чарусу почти кругом. Она совсем забыла об этом гиблом месте. Поэтому, когда крольчонок выскочил на топкую лужайку и вдруг запутался в ветках поваленной ветром старой березы и в рыжей прошлогодней траве, Дарья, торжествуя победу, необдуманно бросилась за ним. Бросок вышел удачным — беглец забился в руке Дарьи.
Но тут она почувствовала: ноги уходят в трясину. Крольчатница мгновенно вспомнила о чарусе, в ужасе рванулась, надеясь выскочить обратно на твердый грунт. Однако достигла лишь того, что ушла в топь по живот.
Не будь рядом упавшей березы — гибель оказалась бы неизбежной. Дарья успела ухватиться за ближний березовый сук. Чаруса перестала засасывать. Но подтянуться, выбраться из трясины у женщины сил не хватило. Оставалось одно — кричать, звать помощь. И Дарье повезло. Крики ее услышала Алка, возвращавшаяся из райцентра. Она сразу бросилась на выручку.
Как ни бедственно было положение крольчатницы, она прежде всего побеспокоилась о крольчонке, сунула его подбежавшей Алке.
— Держи, посади вон в клетку!..
Человека наполовину затянула чаруса, а он старается спасти крольчонка! Это показалось Алке верхом жадности. Она так растерялась, что крольчонок, забившись, едва не вырвался у нее из рук.
— Крепче держи! — надсаженным голосом потребовала Дарья. — Животине этой цены нету! Из города на ферму везу… А за меня не бойся, я за сук крепко ухватилась, не затянет пока…
Алка нашла ящик, затолкала туда крольчонка и поспешила на выручку к Дарье. Но когда она, подойдя по стволу вплотную к женщине, подала ей руку и потянула из трясины, ноги неожиданно соскользнули с обомшелого ствола. Не успела Алка опомниться, как завязла в чарусе рядом с Дарьей.
Теперь они обе сидели в ловушке, обе не могли ни выбраться самостоятельно, ни помочь друг другу. Обеих поддерживал один и тот же ствол. Поневоле пришлось голосить:
— Спасите!.. Люди!..
Этот-то призыв и услышал Максим.
— Держитесь, держитесь! — закричал он в ответ. — Иду на помощь!
Продираться сквозь чащу было трудно — сучья рвали одежду, больно хлестали по лицу, по глазам. Но выходить на открытое место парень боялся: кто знает, твердая почва окажется под ногами или гиблая чаруса? Даже при хорошем зрении порой нелегко определить это. По кустам, по крайней мере, можно ломиться без особого риска — всегда есть за что ухватиться.
В любом другом случае Алка с теткой Дарьей удивились бы тому, что человек прет прямо по кустам, когда можно миновать их. Но теперь им было не до этого. Приближающийся треск, наоборот, радовал их, и они, особенно тетка Дарья, только поторапливали:
— Сюда! Сюда подавайся! Тут мы завязли…
Наконец Максим добрался до места «аварии».
— Что же мне делать? Как подступиться? — спросил он смущенно, почти ничего не видя перед собой.
— По березе двигайся! — сказала тетка Дарья. — Только осторожней, не сорвись, а то погибель тут нам всем…
Алка молчала. Появление Максима не удивило ее. Еще раньше, когда, пробираясь по кустам, он вел с ними перекличку, девушка узнала его голос. Но теперь, когда Максим очутился рядом, Алкой овладело такое волнение, что казалось: скажи она лишь одно слово, отвлекись на секунду разговором — руки сразу выпустят сук, болото мгновенно засосет ее.
— По какой березе? — спросил Максим.
— Еще спрашивает! — рассердилась крольчатница. — Ясно по какой! Одна тут береза, за которую мы держимся..
Максим напряг зрение, кое-как разглядел упавший березовый ствол. Наклонился, сел на него верхом и стал двигаться вперед. Прополз метра три, спросил опять:
— Где вы тут?
— Ты что, парень, дуришь! — задыхаясь от напряжения, выкрикнула тетка Дарья.
Продолжая держаться одной рукой за сук, она протянула другую, схватила парня за колено, Максим пошатнулся. Алка охнула, в ужасе закрыла глаза. Но Максим все-таки удержался на стволе. Удержался потому, что нога его по ту сторону ствола нашла точку опоры. Неизвестно, что это было, пень, крупная кочка или в чарусу вдавался твердый участок земли, только сразу парень почувствовал себя увереннее.
— Нет, так не пойдет! — сказал он решительно. — Чур за меня не хвататься!
Дарья все же не отпустила его колено. Тогда Максим изловчился, схватил ее за плечи, рванул что есть силы. Нет, тетку Дарью не удалось сразу же вытащить. Но грудью она теперь лежала на стволе. Максим еще раз поднатужился, еще приналег… И вот крольчатница, тяжко охая, уже лежит на березе животом. Нелегко было справиться с грузной Дарьей и дальше. Но мало-помалу парень доволок ее до твердой земли.
Алку выручить оказалось куда проще. Максим лишь немного помог, и девушка выбралась сама. Вообще Алка показалась парню такой хрупкой и легкой, что с языка у него невольно сорвалось:
— Девчонка, что ли?..
— Парнишка! — озорно бросила Алка.
И, наверное, Максим мог бы поверить этому: голос у Алки был не свой, он сорвался от долгого крика, звучал теперь по-петушиному, как у мальчишки в пору перехода к юности. Но тетка Дарья, немного очухавшись и сообразив, что опасность миновала, вспомнила о крольчатах:
— Внучка, куда дела клетку?
«Внучка», «внучек» — были любимыми словечками Дарьи. Находясь в добром настроении, она иначе не звала ни одну девушку, ни одного парня. Рассердившись же покрикивала: «Эй, парень! Эй, девка!»
Максим, конечно, догадался, что только крольчатница может так волноваться за своих питомцев, поэтому решил: Дарья попала в чарусу с родной внучкой. Внучек, к слову сказать, было у нее не меньше десятка.
Алка молча пошла к тропинке. Максим отправился следом.
Дарья поплелась последней. И каждым из них владели совсем разные мысли.
Дарья шумно охала, вслух проклинала себя за ротозейство, за то, что оставила в чарусе новенькие резиновые сапоги, день назад подаренные дочерью. И приходится топать босиком, а праздничное штапельное платье доведется стирать, почти не поносивши; что из-за этой окаянной болотной грязи вся она насквозь провоняла тухлятиной и не миновать прямо с дороги на ночь глядя топить баню. В общем, крольчатница, не унимаясь, ворчала до самой своей избы на краю деревни.
Максим, наоборот, считал — все обернулось как нельзя лучше. Приступы куриной слепоты, пусть и не долгие, здорово портили ему настроение. Он чувствовал себя беспомощным, стыдился этой беспомощности, старался скрыть ее от людей. Теперь же, когда он сумел помочь людям в самую трудную для себя пору, ему вдруг открылось; вовсе незачем скрывать свою болезнь, а тем более стыдиться ее. Большинство людей, даже эта ругательница Дарья, имеют отзывчивую душу, так же, как и он, всегда готовы прийти на помощь. И если бы Дарьина внучка не пошла впереди, он сам бы признался, что в сумерках видит плохо, сам попросил бы ее идти первой.
А Алка? Она была вся взбудоражена. Она тоже, как и Дарья, шла босиком — потеряла в чарусе туфли. Но даже и не думала о них.
Хотя Максим и скрывал свою «сезонную» болезнь, Алка еще давно, в школьные годы, знала, что временами на него накатывалась слепота. И теперь, когда он не узнал ее, она сразу поняла, почему так случилось. Поняла и поразилась: какую же надо душу иметь, чтобы на ощупь лезть в болото! Вот уж о себе человек не думал. Это бескорыстие так бескорыстие!
Вспомнилось Алке, как не раздумывая залез Максим на крышу телятника скидывать снег, как ставил плетень. И таким необыкновенно отзывчивым, таким удивительно щедрым на добро открылся Максим перед Алкой — даже сердце у нее зашлось. И если раньше она просто считала Максима интересным парнем, если раньше стремилась зануздать его лишь потому, что он не признавал ее власти, то теперь вдруг прихлынуло к сердцу теплое чувство.
Когда они поравнялись с крайним домом деревни и Дарья вошла в свою калитку, Алка, пройдя еще немного, неожиданно остановилась. Потом повернулась назад, обняла с разгону наскочившего на нее Максима и прошептала ему в ухо:
— Дура я была, дурочка! Прости меня, пожалуйста.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Много огорчений доставили Аришкины интриги Лане, игрушкой в ее руках оказалась Алка, заколебался в своих чувствах Максим. Но для Аришки все это было чем-то вроде тренировки. Она ожидала момента, который дал бы возможность отомстить Александре Павловне и Зинаиде Гавриловне.
При каждой встрече с Аришкой Ивашков методически, настойчиво внушал ей, что падение Куренкова — это результат чьего-то подсиживания. Он не называл фамилий. Но после каждой беседы с ним Аришка накалялась гневом. Она уверилась, что Александра Павловна выжила Куренкова, чтобы самой захватить председательское кресло, а Зинаиде Гавриловне передать свое.
После того как Александру Павловну избрали председателем, не кто-нибудь, а именно она рекомендовала коммунистам выбрать партийным секретарем Орехову. И ясно же, не зря. Фельдшерица давно действовала с ней заодно. Обе они всегда точили зуб на «калинников». А раз Куренков был в дружбе с ней, Аришкой, давал послабления «калинникам» и сам пользовался ивашковским медком для разного доставания-добывания, то удар по Куренкову приходился ударом сразу по многим.
Ей, Аришке, досталось больнее других. Мало того, что рухнула надежда окончательно завоевать Куренкова, стать законной председательской женой, Александра Павловна не захотела оставить ее и конторской техничкой, взяла пожилую колхозницу. Ладно еще, удалось заручиться в районной амбулатории справкой о хроническом радикулите, и опять дали нетяжелую работу — поставили ночной сторожихой на склады.
Техничка — сторожиха, разница вроде невелика. Но разве можно было сравнить работу в конторе, да еще при Куренкове, с ночными дежурствами на складах? Там она всегда была в курсе всех новостей, могла вмешаться в события, нередко направить их так, как хотелось. А тут что? Хоть глаза все прогляди — ни одной живой души возле складов ночью не увидишь. Даже случайная парочка не забредет. Новости разве воробьи могут прочирикать, да и то лишь на заре, когда пора домой уходить.
Нет, не могла Аришка забыть такую обиду! Она возненавидела и Александру Павловну и Зинаиду Гавриловну, следила за каждым их шагом, напряженно высматривала, прикидывала, когда, как и чем посильнее прищемить своих недругов.
Околачиваясь у конторы, Аришка однажды услышала, как Александра Павловна сказала Зинаиде Гавриловне:
— Вечер сегодня такой славный! А на душе что-то пасмурно. — И после паузы добавила: — Впрочем, это «что-то» сорок лет — бабий век…
— У тебя сегодня день рождения? — остановилась Зинаида Гавриловна.
— Да, грустный юбилей.
— Поздравляю! — Зинаида Гавриловна обняла, поцеловала Александру Павловну. — И уж извини, сбегаю домой, а через час, хочешь или не хочешь, в гости к тебе приду, чтобы ты не грустила…
— Верно, приходи! — оживилась Александра Павловна. — Никогда я свой день рождения не отмечала, а сегодня уж отпразднуем. Бутылка шампанского в запасе есть, радиолу послушаем.
Председательница и фельдшерица ушли. Аришка проводила их каверзным взглядом. Примостившись на крылечке конторы, лузгая семечки, она стала наблюдать за домом председательницы.
Муж Александры Павловны уже четвертую зиму учился в Новосибирске, в высшей партийной школе. Детей у них не было. Считай, жила вдовой, как и Зинаида Гавриловна. Аришка, прикидывая на свой аршин, не больно верила в то, что именины они отпразднуют вдвоем с фельдшерицей. Пожаловалась же, что тоскливо на душе. А вдове от вдовы разве прибудет веселья?
Через час со свертком в руке прошла мимо Зинаида Гавриловна. Видимо, несла что-то в подарок. Может, и выпивку прихватила, чтобы не ограничиваться тем шампанским. Потом на улице показалась легковушка. И не к конторе подкатила, а остановилась у дома председательницы. Из машины вышли двое незнакомых мужчин, направились в калитку.
«Ага! — злорадно встрепенулась Аришка. — Вот и гостюшки пожаловали». Она стряхнула с колен шелуху, поднялась с крылечка. Прижав руки к пояснице, будто опять случился приступ радикулита, медленно побрела по улице, стараясь заглянуть в окна председательского дома.
Будь потемнее, Аришка не постеснялась бы забраться и в палисадник, подкрасться к окошкам вплотную. Но сумерки еще не начали сгущаться, поневоле приходилось вести наблюдение с улицы.
Гости, впрочем, не долго пробыли в доме. Две минуты спустя они вернулись к машине. С ними вышли и Александра Павловна с Зинаидой Гавриловной. Председательница села в машину, фельдшерица осталась у калитки.
До Аришки донеслось:
— Похозяйничай, Зина. Через час-полтора я непременно вернусь.
— Ладно, Саша. Пока ты ездишь, я еще что-нибудь испеку. Блинчики с вареньем любишь?
Машина ушла. Аришка проводила ее разочарованным взглядом.
Никакой скандальной истории не наклевывалось. По-видимому, председательница уехала по какому-то делу. А когда вернется, к тому времени ей, Аришке, надо будет заступать на дежурство у постылых складов.
А вдруг те дядьки тоже вернутся? Не пешком же председательница обратно потопает. Может, нарочно таки подгадывает, чтобы к потемочкам возвратиться. Видимость создают, что по делу приезжали. «Э-э, нет, меня не проведешь! — рассудила Аришка. — К лешему эти склады, никуда они не убегут».
Она вернулась к конторе, снова уселась на крылечко, стала выжидать.
Некоторое время спустя к конторе подошел зоотехник.
— Тоже за председательницей, поди, явился? — язвительно спросила его Аришка.
— Почему тоже?
— А потому, что за ней уже явились другие, увезли куда-то на ночь глядя…
Зоотехник, по натуре не склонный ко всяким сомнительным шуточкам, глянул на Аришку осуждающе.
— Не трепли чего не следует! — И пошел прочь.
Тогда Аришка вслед ему объявила:
— Председательша-то… в гости и тебя, наверно, ждет!
Зоотехник приостановился, оглянулся недоуменно.
— Чего глаза вылупил? Фельдшерица уже хозяйничает у нее, блины для дорогих гостей печет…
Блины, видимо, мало интересовали зоотехника, неизвестные гости председательницы — тоже. Но то, что Зинаида Гавриловна находится сейчас в доме Александры Павловны, не прошло мимо его ушей.
— Да, с Зинаидой Гавриловной мне тоже нужно поговорить.
И зоотехник направился к дому председательницы.
Аришка вся затряслась от сдерживаемого смеха. Уж больно потешным показалось то, как зоотехник без хозяйки будет вести свой «коровий» разговор с фельдшерицей, которая заводит блины. А если вдруг вернутся те дядьки с председательницей — испортит он им всю музыку. Но когда приступ душившего ее смеха миновал, Аришке взбрела в голову новая мысль: а что, если жену зоотехника подзудить? Не ждать, когда вернется председательница, а теперь вот…
Разве не подозрительным покажется бабе, что муженек ее уединился с вдовой в чужом доме? Может, пожалуй, завариться крутая каша. Тошно придется фельдшерице, да и на председательницу черная тень упадет: зачем дом свой предоставила для тайного свидания?.. Правда, жена у зоотехника не скандальная, но тут может и ее пронять. Ведь у них четверо детей, мал мала меньше, и все равно страшно будет услышать, что от такой семейки стал муженек шухарить с вдовами. Аришка бросилась к жене зоотехника.
— Знаешь, где твой-то? — запыхавшись, спросила она.
— А что случилось? — удивилась та. Не насторожилась, не переменилась в лице, а просто удивленно поглядела на раскрасневшуюся от быстрой ходьбы Аришку.
— Случилось еще или нет — это никто не знает! — отрезала Аришка, рассерженная равнодушием жены зоотехника. — Зато ясно другое: больно ты покладиста, вот муженек-то твой и начал к вдовам подсыпаться…
— Не бреши!
— А чего мне брехать! Не лень, так сходи, сама погляди — любезничает наедине с фельдшерицей у председательши.
— Неправда! — возразила женщина. Но в голосе уже прозвучала нотка тревоги.
— Сходи, сходи! Тогда и знать будешь, что правда, что нет.
— Не пойду я никуда! Сроду моды у нас такой не водилось, чтобы друг другу не доверять.
— Доверяй, да проверяй! — хохотнула Аришка. — Так-то вернее будет. А то останешься со своей четверкой у разбитого корыта.
— Да ты в уме, такое несешь? — лицо у женщины пошло пятнами.
— Кто из нас в уме, кто без ума — опять же проверить надо. — Аришка, видя, что уязвила жену зоотехника достаточно сильно, повернулась и ушла.
Через две-три минуты она с удовлетворением увидела, как растревоженная ею женщина, стыдливо озираясь, направилась к дому председательницы. Вот она открыла калитку, вот поднялась на крылечко.
Аришка, предвкушая бурную сцену, поспешила занять наблюдательную позицию на старом месте — у конторы.
Она ждала: распахнется дверь, на крыльцо вылетит, как ошпаренный, зоотехник, а за ним с бранью — супруга… Аришка заранее давилась смехом.
Но вышло вовсе не смешно.
Когда жена зоотехника открыла дверь в дом председательницы, то, как и предупреждала Аришка, увидела мужа с фельдшерицей. Они сидели за столом. А на столе, празднично накрытом, сверкала серебряной головкой бутылка шампанского.
Женщина, будто ослепленная, закрыла глаза. Потом прижала руку к груди, пошатнулась и молча упала на порог.
Муж кинулся к ней, стал поднимать, но она расслабленно повисла у него на руках. Зоотехник побелел от испуга.
Подбежала Зинаида Гавриловна, проверила пульс — его не было. Дыхания — тоже. Женщина находилась в глубоком шоковом состоянии. Требовался укол, но ни шприца, ни медикаментов под рукой. Приказав зоотехнику, даже прикрикнув на него, чтобы он не стоял ошалело, а спешил к ней за походной аптечкой, в которой есть все, что надо, Зинаида Гавриловна обернула голову женщины полотенцем, смоченным в холодной воде. А другое намочила в горячей, стала растирать грудь, делать наружный массаж сердца. Дыхание появилось, сердце заработало. Но сознание к женщине не возвращалось. Не удалось привести больную в чувство и тогда, когда зоотехник прибежал с походной аптечкой.
В это время вернулась Александра Павловна с теми мужчинами, которые увозили ее. И «газик» был использован в качестве машины скорой помощи.
Аришка, увидев, как зоотехник по-шальному вылетел из дому председательницы, прыснула сначала смехом. Но тут же почуяла что-то неладное. Никто за зоотехником не гнался, не слышалось вслед никакой ругани, а он мчался по улице что есть мочи.
Когда он побежал к дому фельдшерицы и тотчас выскочил оттуда с тем чемоданчиком, с которым Зинаида Гавриловна всегда ездила к больным, Аришка сообразила: дело худо. А когда подъехал «газик» и полуживую жену зоотехника вынесли из дому, Аришка тоже едва-едва не потеряла сознание от страха.
Жена зоотехника умерла в районной больнице, так и не придя в сознание. Это стало известно в Дымелке утром.
Четверо детей остались сиротами. И если никто не знал, отчего случился с женой зоотехника сердечный приступ, стоивший ей жизни, то Аришка-то знала это. Страх терзал ее. Ночь она еще кое-как переспала, надеясь, что в больнице с женой зоотехника отвадятся. Но когда утром по селу разнеслась весть о ее смерти, Аришка уже не в силах была оставаться со своим страхом наедине. Она бросилась за подмогой к Ивашкову.
Ивашков выслушал Аришку, расспросил, слышал ли, знает ли кто о том, как она подзуживала покойницу.
— Никто не знает, одни были! — поклялась Аришка.
— Тогда трусить тебе нечего! Если сама дурой не будешь, не растреплешь… А высунешь язык — пришьют преднамеренное убийство. И тогда… — Он сделал такой жест, будто петлю на ее шее захлестнул.
Аришка побелела.
— Да нет, я сроду не проболтаюсь. Только тебе вот…
— На меня можешь положиться. — Ивашков прошелся по избе, постоял, задумавшись, потом неожиданно сказал: — А вообще лучший вид обороны — наступление. И нам надо наступать! — Глаза у него загорелись угольями. Он взял Аришку за плечи, встряхнул. — Очухайся, баба!.. И смекни: ежели мы эту историю повернем по-своему, то и фельдшерице и председательнице будет каюк. Под суд не отдадут, так с работы непременно вышибут!
— Ой, что ты говоришь! — пролепетала Аришка.
— А то говорю, что пришла пора расквитаться.
— Да как же можно?
Ивашков сел рядом с Аришкой, взял за локоть.
— Слушай да на ус мотай…
И он выложил такой план. Надо написать районному начальству, что фельдшерица давно подманивала зоотехника, а председательница способствовала ей в этом. Даже квартиру свою предоставила для свиданий. Факты налицо: у нее в доме встретились наедине фельдшерица с зоотехником, а жена этого олуха от ревности без чувств грохнулась на порог, потом отдала богу душу. Остальное — недоказуемо.
— Так что для нас, может, лучше, что так все обернулось, — заключил пасечник.
— Ой, неладно как-то ты говоришь, — пробормотала Аришка. — Ведь баба-то умерла. Дети сиротами остались.
— Мертвые — мертвы, им больше ничего не надо, — безжалостно сказал Ивашков. — А у сирот еще остался отец, покряхтит, да вырастит. Наше дело иное: пошатнулись они, так надо пихнуть, чтобы не устояли.
Аришка глядела на Ивашкова в ужасе. До сих пор она считала пасечника не только умным, но и добрым человеком. Не раз он, не скупясь, отделял ей от выручки, полученной при реализации «божьих даров», больше, чем полагается. Не раз выступал против всяких ссор, убеждал «калинников» жить дружнее. Нечего греха таить, когда Куренков убрался из Дымелки, Аришка стала строить свои расчеты на Ивашкова. Да и он тоже не прочь был установить с ней более близкие отношения.
А теперь вот Аришка вдруг увидела: пасечник вовсе бессердечный, страшный человек. При надобности кого угодно растопчет, не пожалеет.
Аришке стало еще страшнее, она вся оцепенела. И, может быть, впервые в жизни в голове у нее пронеслась мысль, что попала она в стаю к хищникам. Евсей тоже не лучше пасечника. Да и она сама стала зверюгой, хотя могла бы…
Что она могла бы — в мыслях не прояснилось, потому что Ивашков прицыкнул на нее:
— Не трясись!.. От тебя требуется всего-навсего одно: подтвердить, что видела, как зоотехник уединился с фельдшерицей, как женушка его отправилась в дом председательницы. И больше ты ничего не знаешь!.. Запомнила? Больше ничего!.. Все остальное тебя не касается.
Ивашков опять пружинисто прошелся по избе, потом грохнул кулаком по столу:
— Решено. Идем в атаку!
Неделю спустя в Дымелку приехали главный врач района, прокурор и председатель райисполкома. Это была комиссия, которая должна была на месте разбирать жалобу Ивашкова на недостойное поведение колхозных коммунистов — фельдшерицы, зоотехника, председательницы.
В правление пригласили и жалобщика и свидетельницу — Аришку. Аришка не хотела идти, настаивала, чтобы разбирались без нее, но Ивашков пригрозил ей: если будет упрямиться или, хуже того, скажет лишнее — тюрьмы ей не миновать. И она пошла.
— Так вы подтверждаете, что зоотехник находился в доме председателя колхоза наедине с фельдшером Ореховой?
— Подтверждаю… Слышала — именины хотели праздновать. А больше ничего не знаю. Не знаю, не знаю! — затряслась Аришка.
— А когда супруга зоотехника пришла, они тоже одни были? Это вам известно?
— Одни… председательша в ту пору уехала.
— Объясните, пожалуйста, куда и зачем вы уезжали, — попросил прокурор.
Александра Павловна сказала, что они с Зинаидой Гавриловной действительно намеревались отметить вдвоем ее день рождения. Но за ней приехали товарищи из леспромхоза, И она отправилась с ними, чтобы показать им локомобиль. Колхоз приобрел этот локомобиль по настоянию Куренкова, но двигатель оказался совершенно нерентабельным у них, а леспромхозу выгоден. Правление решило продать локомобиль.
Зинаида Гавриловна объяснила, что она осталась в доме подруги похозяйничать. А зоотехник сообщил, что зашел на квартиру председательницы, как не раз это случалось, по чисто деловому вопросу, который касался и Александры Павловны и Зинаиды Гавриловны, поскольку она секретарь парторганизации. Вопрос этот был несложный, но срочный. Один горожанин, гостивший в Дымелке, предложил ему кабель, крайне нужный колхозу. Ответ требовался в тот же вечер. Поэтому он и пошел на квартиру, чтобы посоветоваться с Александрой Павловной и Зинаидой Гавриловной — брать или не брать его. Потому что взять — значило стать на путь куренкова, а не взять…
— Понятно. А жена ваша, очевидно, думала иначе?
— У нее было больное сердце. И очевидно…
— Еще один вопрос. В жалобе говорится о недостойном поведении всех вас как коммунистов… Находите вы это возможным опровергнуть?
— Что можно опровергать, если ничего не было! — горячо сказала Александра Павловна. — Поражаюсь я лишь одному, как это у Ивашкова хватило совести написать такое.
— Минутку!.. Давайте поспокойнее, — произнес прокурор. И обратился уже к Ивашкову: — А вы чем-нибудь можете подтвердить так называемое недостойное поведение?
— Само собой… Кое-что известно… — сказал Ивашков, улыбаясь. — Только ведь… Как затрагивать-то женскую честь… — Он скосил глаза на Зинаиду Гавриловну. Она вся напряглась, застыла.
— Говорите лишь о фактах. И честь не затронете тогда больше, чем она была уже этими фактами затронута.
— Ежели так, конечно… В общем, Зинаиду Гавриловну я крепко уважал… Думал, достойного она поведения… А оказалось… — Ивашков махнул рукой: стоит ли, мол, об этом говорить!.. И тут же будто нехотя добавил: — Было, в общем, такое… Поиграла со мной ночку… А замуж предложил — ни в какую!.. Значит…
Все переглянулись пораженно и в то же время пристыженно.
Наступило тягостное молчание. Первой нарушила его Александра Павловна.
— Подлость! Ничего между Ивашковым и Зинаидой Гавриловной не было, все это расследование просто оскорбительно… Не было ничего у Зинаиды Гавриловны и с Иваном Семеновичем.
— Не было, ясно не было!.. — вскрикнула Аришка. — Я тоже ничего не знаю!.. — И она выскочила на улицу.
— Вы тоже свободны, — сказал прокурор Ивашкову.
После его ухода еще некоторое время стояло неловкое молчание. Потом прокурор обратился к Зинаиде Гавриловне.
— Выслушаем вас.
На бледном лице Зинаиды Гавриловны выступили красные пятна. Она приложила руку к груди, словно хотела унять непослушное сердце.
— Я тяжело переживаю. Но не хочу оправдываться. Скажу только, что было не совсем так…
Зинаида Гавриловна рассказала, что она собиралась за Ивашкова замуж, он нравился ей. А потом, хотя и с опозданием, выяснив его взгляды на жизнь, поняла свою страшную ошибку и решительно порвала с ним.
— Ваше мнение? — спросил прокурор зоотехника и председательницу.
— Уж больно личное это. Затрудняюсь судить, — смущенно отозвался Иван Семенович.
— Настолько личное, интимное, что как-то неудобно разбирать! — сказала Александра Павловна.
— Коммунисты не скрывают от своей партии ничего, в том числе и личную жизнь! — жестко произнес предрик и почти с ненавистью глянул на Зинаиду Гавриловну. — А вы скрыли связь не с кем-нибудь, а с главой сектантской общины.
— Поймите, я не оправдываюсь! — взмолилась Зинаида Гавриловна. — У меня была мысль рассказать об этом в райкоме. Но было стыдно, не хватило духу… А потом тоже решила, что это интимное, что главное — побороть себя…
— Вот именно, надо было побороть себя — явиться в райком и честно выложить на стол партбилет!
— Партбилет?! — испуганно поглядела Зинаида Гавриловна на предрика.
— Да, партбилет! Раз была связь с сектантом — вы уже не член партии. Религия и партия несовместимы!
— Но я же… — растерялась Зинаида Гавриловна. — Я это не совмещала. Наоборот, боролась с «калинниками», потому они мне и мстят.
— На постели не борются! — отрубил предрик.
Нет, это было не просто грубо, это было оскорбительно. Никогда, никому не позволила бы Зинаида Гавриловна разговаривать с ней в таком духе. Осадила бы она и предрика. Но это так оглушило ее, что на некоторое время она потеряла дар речи, сидела совершенно глухая и ничего не видела перед собой. Как бы впала в шоковое состояние, застыла.
Вскоре состоялось заседание бюро райкома.
Подавленная Зинаида Гавриловна ничего не сумела сказать в свою защиту, лишь просила по-человечески понять ее.
Александра Павловна пыталась отстоять Зинаиду Гавриловну, доказывала, что ошибка ее не так уж непростительна. Ивашков спас ей жизнь, и удивительно ли, что после этого понравился. Нехорошо, что она уступила ему, но хорошо, что разобралась потом, отказалась выйти замуж. Кроме того, нельзя упирать на связь с сектантом, потому что далеко не ясно, кто он, Ивашков. Лично она убеждена, что он ни в бога, ни в черта не верит.
Но ничто не помогло. Зинаиду Гавриловну исключили из партии. А Александре Павловне за попытку выгородить фельдшерицу, смазать политическую и моральную суть вопроса дали выговор.
Страшный это был удар. Вышла Зинаида Гавриловна из райкома совсем разбитая. И окажись она одна, трудно, ох как трудно было бы ей собраться с силами! Но Александра Павловна и Иван Семенович поддержали ее.
— Это горе, но не беда. Райком не понял — крайком поймет.
Нелегко дался Зинаиде Гавриловне и разговор с сыном, хотя и был он коротким.
Когда мать вернулась из райкома, у Максима стеснило грудь — так она потемнела лицом, такое страдание было у нее в глазах.
«Ну что?» — взглядом спросил он, помогая обессилевшей матери снять пальто.
Зинаида Гавриловна, прочитав на лице сына этот немой вопрос, ничего не ответила, прошла в комнату, села к столу. Долго сидела, собирая остатки выдержки. Потом сказала тихо, сдержанно:
— Прости меня, не могу я ничего тебе объяснить. Но поверь, не было никакой подлости, была только ошибка…
— Я верю, — полушепотом отозвался Максим.
Часть Вторая
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Когда Тихон вместе с отрядом студентов отправился на уборку в родное село, он никак не думал, что эта поездка круто изменит его судьбу. Тем более не предполагал, что ему суждено сыграть немалую роль в жизни Дины, той хрупкой студентки, которую он неприятно удивил, отказавшись подвезти Аришку с мешком хмеля. И уж вовсе не ожидала ничего подобного Дина. Но началось все именно с того, что странным показался ей этот поступок богатыря парня.
Хотя странным на первых порах показалось Дине здесь многое, даже само название деревни.
Большая Дымелка! Во-первых, и теперь она была небольшая, а если сбросить со счета недавно рубленные дома, выделявшиеся свежими тесовыми и шиферными крышами, то легко представить, что в недалеком прошлом деревня выглядела вовсе маленькой. Во-вторых, дымиться здесь, кроме печных труб, ничто не могло. Трубы же эти есть в любом селе, над крышей любого дома. Не знала Дина, что деревню назвали Дымелкой отнюдь не случайно. Еще в восемнадцатом веке в этих местах был чугунолитейный завод, и жители Дымелки жгли для него древесный уголь.
Странным, неожиданным оказалось и то, что ребятам и девчатам предложили пойти на сенокос. Студенты настроились работать на хлебоуборке, видели себя на комбайнах, плывущих по бескрайнему полю, или на токах среди неумолчно стучащих машин, возле нескончаемого потока зерна. Пусть поставили бы их не у штурвала, а на соломокопнители, пусть не зернопульты и автопогрузчики, а обыкновенные лопаты дали в руки — все же работали бы на уборке хлеба. А то вот тебе — сенокос!
— Это правда? — недоверчиво вырвалось у кого-то.
— Конечно, правда, — прозвучал позади них женский голос.
Студенты оглянулись: голос показался всем знакомым. В контору вошла женщина, которая вчера по приезде студентов в колхоз устраивала их на ночлег в клубе, потом хлопотала под навесом у плиты-времянки, старалась посытнее накормить с дороги. Тогда они приняли ее за повариху. Но теперь и тут получалось что-то странное. Узколицый мужчина, которого они считали председателем, при появлении женщины торопливо поднялся из-за стола, кивнул на студентов:
— Хорошо, что подошли, распоряжайтесь теперь сами, Александра Павловна.
К общему конфузу, Александра Павловна и оказалась председателем колхоза. Да, несомненно, это была вчерашняя расторопная «повариха». Но как же разительно она изменилась. Все видели: у плиты хлопотала самая что ни на есть простая хлебосольная хозяюшка в пестреньком ситцевом платье, в цветастом переднике с накладными карманами, в косыночке, повязанной с кокетливой небрежностью. Она поминутно шутила, смеялась над каждым острым словом. Теперь же перед ними как будто совершенно другая женщина — сдержанная, с неторопливыми движениями. Хорошо сшитый темно-синий костюм делал ее словно выше, стройнее, строже. А главная перемена произошла с лицом. Вчера, разгоревшееся от жаркой плиты, оно было кирпично-красным, сегодня же на нем лежала тень утомления, озабоченности, и слабый румянец едва проступал на щеках.
— Да, не удивляйтесь, что у нас еще сенокосная пора! — Председательница объяснила: из-за поздней весны и жаркого лета травы были реденькие, низкорослые, но после перепавших в конце июля дождей буйно тронулась в рост молодая трава — подсада, как ее называют крестьяне. И самый хороший сенокос пришелся на август. Ничего не поделаешь, сибирская погода своенравна, приходится к ней приспосабливаться.
На просторных лугах, на ровных холмах траву в алтайских колхозах давно косят тракторными косилками, сгребают сено тракторными граблями, складывают в громадные зароды тракторными стогометами — в общем труд механизирован. Не то ожидало студентов. Косогор, к которому подвез их шофер Степан, уходил вниз так круто, лог был так глубок, что на тракторах косить было немыслимо. И развернуться с машинами негде, и опрокинуться ничего не стоит. Но трава выросла добрая, оставить ее на корню колхозники не могли, выкосили начисто где конными косилками, а где по старинке — ручными косами. Студентам предстояло довершить дело тоже вручную.
Кто бывал на сенокосе, тот знает, какая это нелегкая и в то же время поэтичная работа. Никогда не пахнут травы так сильно и густо, как пахнут они, если скошены простой литовкой и сгребены ручными граблями с деревянными зубьями. Конечно, машинами косить траву, убирать сено и легче, и быстрее, и выгоднее, но валки получаются раскиданнее, сохнут до побурения, а громадные железные тракторные грабли неизбежно гребут и землю, поднимают пыль — сено частично теряет свой аромат. Из-под литовок валок ложится плотный, толстый, сохнет медленно, обесцвечивается лишь сверху. Перевернешь такой пласт — сено зеленое, как лук, пахучее до упоения. Особенно, если не помочило его дождем да не было по утрам сырых, долго плавающих по логам туманов, от которых сено начинает отдавать плесенью. Чистое, пахучее, мягко похрустывающее — впору такое сено заваривать вместо чая. Да оно и вправду идет на чаек: из обсыпавшихся листочков, из сенной трухи делают на фермах целебный для телят сенной настой. И вообще таким сеном в колхозах зря не раскидываются, кормят им лишь молодняк да приболевших животных.
А может, и не только в ручной уборке дело. На равнине, в степи, там, где можно вести машинный сенокос, травы более однообразны, чаще всего растет сухой аржанец. А по логам да косогорам в кустарниках — тут тебе и мятлик, и клевер, и лисий хвост, и тимофеевка — самое богатое разнотравье.
…Взялись за дело с воодушевлением. Сначала многим, особенно городским ребятам и девчатам, труд этот показался почти пустячным — хитрое ли дело орудовать граблями? Все разбрелись по склону, и каждый стал грести как ему вздумается: один погнал валок под уклон, другой — в гору, третий — поперек склона.
— Поехали, кто в лес, кто по дрова, — хмыкнул Тихон. — Учитесь-ка!
Широкими сильными взмахами граблей Тихон покатил кучу сена под гору. Именно покатил, потому что валок пласт за пластом стал скатываться наподобие зеленой ковровой дорожки, стал расти, расти в движении, как снежный ком. Вот уже и копна готова.
— Красота! — сказала Дина. — Будем и мы так… Только силенка у нас не та, нам такую копну не накрутить.
— Можно и поменьше, — польщенный девичьей похвалой, мягко сказал Тихон. — И еще лучше это делать вдвоем. Становись-ка напротив меня по ту сторону валка. Подхватывай сено, как я… Тронулись!
Валок закрутился, словно сам собой. Душистая, шелестящая куча стала расти еще быстрее. И вот в линию с первой встала уже вторая копна, потом третья, четвертая. Легко было работать с Тихоном. Дина разгорелась от усердия, ни рук, ни ног своих не чувствовала — видела, ощущала лишь ловкие, сильные руки Тихона, которые будто не сено, а ее самое подхватывали и несли, несли, невесомую. От медового запаха разнотравья сладко кружилась голова.
А рядом проходили такую же практическую науку у своих более опытных товарищей другие девчата и ребята. У одних дело шло хорошо, у других — похуже, у третьих — вовсе с трудом. Не каждому достался в учителя такой мастер и силач, как Тихон, не каждый сразу обрел сноровку. Но как бы там ни было — копны строились в ряды одна за другой.
— Эх, раззявы! Помчались все на машине и никто не догадался пригнать пару гнедых, — досадливо сказал Тихон. — Впору бы начинать копны свозить, стог метать.
Если молодежь впопыхах забыла, что понадобятся кони, то председательница об этом помнила. Следом за машиной со студентами она послала на лошадях опытного стогометчика Трофима Егоровича Заборова, или, как его все называли в Дымелке, дядю Трофима.
Собственно, Трофима Егоровича давно и с полным основанием можно было называть не дядей, а дедом — ему стукнуло семьдесят. Но он вовсе не походил на старика. Невысокого роста, поджарый, подвижный, без бороды, с коротко подстриженными пепельными усами, он выглядел совсем бодро, хотя повидал и вынес на своем веку много такого, от чего хилого согнуло бы в дугу.
Все это студенты узнали уже потом. Теперь же, приметив дядю Трофима на скрипучей телеге, которую, труся, тащили по поселку два сытых мерина, ребята смотрели выжидательно: сюда он свернет или проедет мимо?
— Чего тянете шеи? Яснее ясного: едет дядя Трофим к нам на помощь. Лучшего стогоправа, чем он, может, на всем свете нет! — громогласно объявил Тихон.
— И обед, наверное, везет, — сказал кто-то.
Тут все обнаружили — проголодались страшно.
Дядя Трофим свернул с проселка на косогор.
— Обрадовались, небось? — подъехав, понимающе усмехнулся он. — Небось, кишка кишке кукиш кажет? То-то и оно! Ладно уж, покормлю вас, беззаботных, сальца вот прихватил копченого. Пожуйте малость до обеда. А обед скоро привезут…
Какой восторженный гул поднялся кругом! Мигом обступили телегу, стали расхватывать ломти пышного, домашней выпечки хлеба с кусками подкопченного сала. Лучшей еды и не надо было. Все клялись, что вкуснее ничего и никогда не едали. Трофим Егорович ласково поглядывал на молодежь, приговаривал добродушно:
— Сальце на сенокосе — первая еда. Заправляйтесь, заправляйтесь поплотней, работаться будет поживей.
После «заправки» дело и вправду пошло еще веселее. Проворнее замелькали грабли, быстрее вырастали новые копны. Только общее число их не увеличивалось: теперь копны увозили. У стога командовал Трофим Егорович.
— Слева подъезжай! Сам смотри, сподручнее останавливаться, где сена меньше. На угол клади, сюда подавай!
Последнее относилось уже не к копновозам, а к метальщикам. Парни большими пластами подхватывали сено на вилы, кидали под ноги дяде Трофиму. Он утаптывал его на одном углу, подправлял граблями, потом проворно переходил на другой, третий, четвертый угол. Но особенно усердно набивал середину. Со стороны посмотреть — проще простого стоять на стогу: знай указывай метальщикам да подминай под себя пласты. Но от умения стогоправа многое зависит. Уложит правильно — будет стоять стожок ровненький, аккуратный, как домик под двускатной крышей, не сползет сам собой от усадки, не опрокинется под напором ветра, не промочат его даже проливные дожди.
Первый такой стожок-домик воздвигли ребята с помощью дяди Трофима без передыху. Второй стал расти медленнее. Метальщики выдохлись, один Тихон кидал и кидал без устали. И как кидал! Вгонит двурогие деревянные вилы в середину копны, навалится всем корпусом на крепкий березовый черенок так, что тот потрескивает, нажмет на него, как на рычаг, — и вся копна уже над головой. Покачнулась чуть-чуть, обрела устойчивость и поползла на вытянутых руках вверх.
— Медведь, истинный медведь, — ворчал дядя Трофим. — Придушишь меня копной-то, завалишь с макушкой. И сам надорвешься. Подавай по-человечески!
Тихон только усмехался в ответ. Смахивал рукавом пот с лица и снова подхватывал на вилы всю копну. Парни косились на него с плохо скрытой завистью. Зато девчата смотрели с откровенным восхищением. Даже Дина, не забывшая дорожного происшествия, глядела на него с невольным уважением. Сколько же могучей силы в этом рослом, плечистом парне! И может быть, он не так уж груб, как показался сначала, может, излишняя резкость в поступках и словах — просто неумение сдержать недюжинную силу! Бывают же люди внешне грубоватые, а на самом деле добрые, хорошие. И неизвестно, почему Дине захотелось, чтобы Тихон оказался именно таким.
В полдень на проселке затрещал мотоцикл, потом он свернул на кошенину и медленно покатился вниз по косогору к студентам. Мотоцикл вела девушка в белом платочке. Примостившись на заднем сиденье, за ее плечи держалась другая, а третья сидела в коляске, с бидонами и узелками.
— Вот и доярочки наши пожаловали, — мягко произнес Трофим Егорович. — Доставили обед тютелька в тютельку, не припозднились ничуть.
Вот диво! Ждали: на телеге, которую лениво тянет вислобрюхая лошаденка, подъедет с обедом дородная повариха. А тут — мотоцикл. И явились на нем девчушки-хохотушки не старше их, первокурсников. Приятное вышло заблуждение. Особенно довольны были ребята. Они тесно обступили мотоцикл, расхватывали чашки и ложки, потом тянулись со своими посудинками за пахучим борщом. Сыпали шутками:
— Кто ж у вас шеф-повар?
— Главный у них не шеф-повар, а повар-шофер!
— Само собой разумеется, на мотокухне и персонал особый, механизаторский.
— Они у нас такие, — промолвил дядя Трофим. — Механизаторы широкого профиля: и электродоильными аппаратами умеют распоряжаться, и мотоциклы водить, и некоторых парней — за нос.
Дина приметила: общее веселое возбуждение не касалось только одного студента института, из парней здешних, дымельских. Парень был статный, высокий, с приятным смуглым лицом. Но в облике его чувствовалась какая-то двойственность: стройная фигура, волевой подбородок, ясный взгляд и растерянная, словно у провинившегося ребенка, улыбка. И все время он почему-то держится в сторонке.
Вот и сейчас стоит на отшибе, улыбается нерешительно, в то время как студенты шумно осаждают доярок-поварих. А видать же: девушка в белом платочке, та, что вела мотоцикл и теперь разливает половником борщ, поминутно поглядывает в его сторону, ждет не дождется, когда он подойдет к ней. Что ж тут медлить, мяться? А парень все деликатничает. Уже больше половины ребят и девчат получили свои порции борща, уселись на кошенину и орудуют ложками, а он все еще не торопится подходить.
Наконец он дождался того, что девушка, порозовев с лица, спросила:
— Орешек, ты разве не будешь обедать?
«Орешек»! До того неожиданно ласково звучит это слово, что студенты разом вскидывают головы.
— Не хочу. Жду, когда ты освободишься. Мне обязательно надо поговорить с тобой, Ланя. — В голосе, на лице, в глазах Максима такая неприкрытая радость, слово «Ланя» он произносит с такой взволнованностью, что простое это имя всем кажется прекрасным.
— Поговорить? — еще ярче краснея, переспрашивает Ланя и передает половник подружке. — Разливай, Шура.
Она проходит мимо ребят к Максиму, берет его под руку, и оба идут к дальним копнам.
Неудобно подглядывать за людьми, которые нарочно отошли для разговора в сторонку. И Дина старалась не смотреть на крайнюю копну, однако взгляд ее невольно обращался туда. Вообще Дина чувствовала себя взбудораженной. Орешек, Ланя — ласковые имена эти, а особенно то, как они звучали у парня и девушки, сразу выдавали их чистую любовь. Да они ее и не скрывали. Радость и счастье редко прячутся. А вот горе…
Дина оглянулась по сторонам: не наблюдает ли кто и за ней? И встретила взгляд Тихона. На мгновение обмерла: с чего это у парня такая вражда против нее? Но тут же сообразила: вовсе не на нее, а мимо смотрит Тихон. На Максима с Ланей.
Шура вытащила из коляски мотоцикла большой алюминиевый бидон.
— Кому студеного молочка? Подставляйте кружечки! — произнесла она напевно. — Не в погребе, а в родничке студили, чтобы повкуснее было.
Кружка нашлась всего одна, та, что захватил с собой Трофим Егорович. Шура налила ее полную, протянула Тихону.
— Выпей, Тиша, для охлаждения, для успокоения нервной системы.
— Не кривляйся, Шурка. Отстань со своим молоком!
Тихон вскочил и зашагал прочь.
После обеда доярки остались до вечерней дойки на сенокосе. Работа опять пошла тем же чередом: девчата сгребали сено, сгоняли валки в копны, которые немедля отвозились к остожью. А ребята закидывали эти копны на стог, под ноги Трофиму Егоровичу.
Максим с утра стоял метальщиком. Но после обеда случилось так, что кто-то из парней решил испытать свою силу, взял его вилы. Максим обижаться не стал. Ему это было даже на руку — тотчас присоединился к Лане, сгребавшей валки.
Максима это вполне устраивало, зато Тихона окончательно вывело из равновесия. Он еще сдерживал себя, пока студент, подменивший Максима, кое-как с усилием кидал сено на стог. Но когда тот, запаленно дыша, воткнул вилы в землю и оглянулся по сторонам, прицеливаясь, кого бы позвать на смену, Тихон крикнул Максиму с издевкой:
— Кишка тонка? За юбку спрятался?
Максим покачнулся, словно ему залепили пощечину, побледнел, но ничего не сказал в ответ, вернулся к стогу. С обиды поддел большой, тугой пласт сена. Но силы хватило у него лишь оторвать этот пласт от копны. Когда же он попытался забросить его на стог, то не устоял, повалился на землю.
— Кишку не порвал? — хмыкнул Тихон. — Интеллигент!..
Никто не присоединился к безжалостному этому смешку. Наоборот, все с тревогой смотрели на Максима: уж не надорвался ли в самом деле? Максим поднялся, снова взялся за вилы. Тогда Трофим Егорович сверху зыкнул на Тихона:
— Ты кто, кобель цепной али человек? Кто тебе дал полное право на людей гавкать? Ишь, силой своей бахвалится! Дурная сила — кому она на пользу?
Старика глубоко уважали в Дымелке. Молодым парнем он ушел в партизанский отряд бить колчаковцев, потом с красной звездой на шлеме штурмовал Перекоп. В мирные годы был первым председателем колхоза, а в Отечественную войну опять ушел добровольцем на фронт. Все это было известно в Дымелке даже малышам. И никто не решился бы возразить против резких, но справедливых слов дяди Трофима. Никто, кроме Тихона. Он остервенел, никому и ни в чем не хотел сейчас уступать.
— Значит, дурная моя сила? — переспросил он хрипло. — Спасибо! Верно, я тоже думаю — дурная. Ишачил весь день за троих, не прятался за юбки, — он свирепо глянул в сторону Максима с Ланей, — и в дураках остался. Хватит с меня на сегодня!
Дина, подгребавшая сено невдалеке от стога, видела всю эту сцену, слышала каждое слово. Ее взяла оторопь, когда Тихон устремился к ней, кажется, она даже охнула тихонько. Тихон, вымахивая каждый шаг по два метра, пронесся мимо Дины, едва не сбив ее с ног, и скрылся в кустах.
Опешила не одна Дина. Даже Трофим Егорович кашлянул несколько раз кряду, словно поперхнулся сенной трухой. Но, прокашлявшись, сказал спокойно, будто ничего не случилось:
— Давайте, ребятки, шевелиться поживей! Тучи над тайгой табунятся, кабы дождя не натянуло. Сейчас нам старинные вилы помогут лучше, чем самый передовой язык!..
Все захохотали, энергично взялись за дело. Максим стал метать сено вместо Тихона. Силы у него было поменьше, он не мог поднимать на вилы по копне, зато подавал пласты Трофиму Егоровичу чаще. И дело пошло не хуже, чем тогда, когда «запевалой» был Тихон. О неприятной стычке все как будто забыли.
Одной лишь Диной овладело нерадостное настроение. Чувство это не было для нее новым. Уже с полгода все кругом стало серым, неинтересным.
Поездка в колхоз, первый в жизни день на сенокосе немножко всколыхнули Дину, заставили на время забыть о себе. Но только на время. Светлая, открытая любовь Лани и Максима вызвала зависть, защемило в груди. А расскандалился Тихон — у Дины опустились руки.
Пусть не над ее слабостью насмехался Тихон, все равно это угнетающе подействовало на нее. Она, а не Максим действительно беспомощна, никому не нужна, всем только мешает. Всем весело, хорошо, а она вот оказалась на отшибе.
— Плохо у вас грабли ходят. Тяжело без сноровки, — раздался рядом сочувственный голос. Угнетенная своими мыслями, Дина не заметила, как к ней подошла Ланя.
— Ничего, не сразу все в руки дается. Попробуем-ка вместе сгребать валок, — продолжала между тем Ланя. — Держите грабли свободнее. Черенок не сжимайте сильно, чтобы мозоли не набить зря.
«Оставьте меня в покое!» — хотелось сказать Дине. Но у Лани было такое приветливое лицо, так сочувственно смотрели ее голубые глаза, что язык не повернулся сказать это. Дина молча кивнула: хорошо, мол, будем сгребать вместе.
— Начинайте вот так. Подхватывайте одновременно со мной.
Грабли замелькали в проворных руках Лани. Дина едва поспевала за ней. Но странное дело, потому ли, что Ланя успевала каждый раз перехватить всю тяжесть валка на свои грабли, или увлекал сам темп, но работать стало, как и утром с Тихоном, гораздо легче. И даже в груди сделалось просторнее.
— Вас Ланей зовут? — спросила Дина немного погодя, когда они переходили от одного валка к другому. — Какое красивое имя!
— Красивое? — рассмеялась Ланя. — Я, наоборот, на родителей обижалась. Считала, слишком старинное и неуклюжее имя дали — Евлампия.
— И Евлампия неплохо звучит, но Ланя — очень хорошо. Что-то светлое, легкое слышится. И очень вам подходит — вы тоже вся какая-то легкая, ясная…
Ланя рассмеялась.
— Но откуда у вас эта ясность, легкость? Тихон говорил, вы сирота. Значит…
— Как раз это-то ничего и не значит! — поспешно, с заметным неудовольствием сказала Ланя. — У Тихона отец с матерью живы, но он больше моего сирота.
— Что-то непонятно.
— Сразу не поймешь и не объяснишь. Поживете у нас подольше, может, и разберетесь. А пока не будем об этом… — Ланя нахмурилась. Вернее, она попыталась сделать это, но не сумела придать лицу пасмурное выражение. Она лишь как-то по-детски насупилась, сложила губы трубочкой. Вышло не угрюмо, а забавно. Дина поняла: Ланя совсем не умеет притворяться.
Поработали, однако, недолго. Ланя взяла Дину за руку, посмотрела на ее «звездочку» — который час?
— Скоро дойка, — вздохнула она с сожалением. — Ехать надо. А так не хочется!
— Разве вы не любите свою работу? — удивленно спросила Дина.
— Работу? — удивилась в свою очередь Ланя. — Не хочется мне от людей уезжать…
— От людей… — повторила Дина. А сама подумала: «От Максима, наверно… Хотя что ж тут такого — и от Максима и от людей. Вот и мне почему-то не хочется, чтобы Ланя уезжала»…
Вдруг Дина охнула. Повернув ее руку, чтобы лучше рассмотреть, сколько осталось в запасе минут, Ланя нечаянно взялась за водянистую мозоль, которую Дина набила граблями на ладони.
— Такие мозоли — и работать! — воскликнула Ланя. — Почему ты раньше не сказала?
— Я ничего не чувствовала, только жгло немножко, — смущенно произнесла Дина.
— Бросай грабли! А то еще чуток поработаешь, мозоль лопнет — завтра в руки ничего не возьмешь. А за ночь этот волдырь подсохнет, новая кожица под ним появится — и все будет в порядке. Только помни — грабли не сжимай чересчур, тогда не будешь мозоли набивать, — незаметно переходя на «ты», делала наставления Ланя.
Дина возразила нерешительно:
— Неудобно. Другие будут работать, а я…
— Разве лучше, если и завтра, и послезавтра не сможешь работать? — Ланя отобрала у Дины грабли, объявила требовательно: — Отдыхай! А то ягоды иди собирай на ужин ребятам. Я комсоргу вашему все объясню.
Ланя мигом сбегала к мотоциклу, притащила и вручила Дине большую плетеную корзину из-под продуктов.
— Наберешь полную — хватит!
Стреляя сизым дымком, мотоцикл умчал доярок. А Дина, повесив корзину на согнутую в локте руку, пошла по кошенине вдоль косогора.
Островки клубничника виднелись под ногами всюду. В июле Дина, наверное, смогла бы набрать и такую корзину. Теперь же, несмотря на позднюю весну, задержавшую рост трав и ягодников, клубника в основном уже сошла. Среди резных листочков лишь кое-где висели, склоняясь к самой земле, переспелые, карминного цвета ягодки. Сорвешь, сунешь в рот — сразу тают на языке, но нет уже неповторимого летнего аромата, какой бывает у клубники в самый налив. Отдают ягоды на вкус чем-то перебродившим, винным.
Правда, когда Дина перешла на северный склон, оставленный некошеным из-за обилия твердого, как проволока, гороховника, в траве стала попадаться крупная и сочная клубника. Обрадовавшись находке, увлекшись сбором ягоды, девушка забыла обо всем на свете. Незаметно для себя она перешла через гриву, оказалась на противоположном ее склоне. Потом спустилась в лог, двинулась по нему и вышла к маленькой речушке с низкими берегами, густо поросшими кустами смородины.
Алтайская дикая смородина славится вкусом и обилием ягоды. Приди на такую речку в урожайный год — только ахнешь от удивления. Отяжеляя ветки, склонившись до самой воды, висят гроздья крупных, как виноград, черных ягод. А если примостится куст на отмели посреди речки, где и влаги, и солнца, и питательного лёсса для него в избытке, там уже, кажется, не кисти, не гроздья висят на нем, а весь он сверху донизу усыпан ягодой.
Дине не довелось увидеть такого урожая. Смородина тоже отошла. На кистях висела только мелкая, самая последняя завязь, та, что уходила в осень зеленцом и поспевала после осыпания или сбора коренной ягоды. Дина ничего этого не знала. Ее обрадовали даже эти реденькие, тощенькие кисточки. Она стала торопливо рвать их, бросать в корзину.
Уже наполнила ягодой почти треть корзины, когда вдоль речки прошуршал по кустам резкий порыв ветра. Был он столь неожидан, что девушка удивленно посмотрела поверх кустов: откуда же он примчался? Посмотрела, и беспокойство охватило ее.
С востока, от лесных вершин Салаирского хребта, двигалась лохматая, бурая, как медведь, туча. И, словно живая, эта туча-страшилище вдруг издала нутряное глухое рычание.
Дина побежала вверх по логу. Она надеялась до разгара грозы вернуться на покос, а там укрыться вместе с товарищами. Но едва поднялась на первый холм, как потерянно оглянулась кругом: ни на одном скате, ни в одном ближнем логу покоса не было.
Неужели она побежала не в ту сторону? Как же так? Раздумывать долго не приходилось. Вспомнив, что переходила через два лога, Дина наобум устремилась к следующей гриве. Задохнувшись от бега, от волнения, выбралась на нее. Покоса и студентов опять нигде не увидела. Тогда, теряя самообладание, стала кричать:
— Ребята-а-а! Девчата-а! Где вы?..
Кричала что есть мочи, а голос, казалось, затухал где-то рядом. И ни звука не доносилось в ответ. Только туча рыкала сильнее, надвигалась неотвратимо. И Дина опять бросилась опрометью — теперь направо. Вскоре попала в какой-то лог, где трава оказалась скошенной. Обрадовалась, но ненадолго: сено здесь еще лежало в валках, и студентов, конечно, не было. Может, не направо, а налево следовало бежать? Она повернула в противоположную сторону. Наткнулась на сырую, непролазную согру. Такие сплошные заросли тальника ей раньше не попадались на глаза. Стало ясно: заблудилась. От ливня, от грозы уже никак теперь не спастись. И вообще, пожалуй, не выбраться самой, если не выручат товарищи. Она обессиленно опустилась на землю, заплакала навзрыд. Потом вскочила, снова стала кричать, звать на помощь.
Студенты, однако, не могли услышать ее: к тому времени они уже уехали с покоса. Когда туча угрожающе потемнела, двинулась от тайги в степь, они завершали стог. Класть новый не имело смысла: все равно дождь прихватил бы в самом зачине. К тому же на дороге показалась машина — приехал за студентами Степан. Председательница велела ехать в село, там приготовлен ужин.
— Коли так, вези и меня до дому! Чего я в телеге буду трястись, — сказал Трофим Егорович. — А коней спутаем, пусть пасутся на воле.
Все полезли в кузов. Максим забрался последним, спросил:
— Бригада вся в сборе?
— А Дина! — спохватилось сразу несколько человек. — Дина за клубникой ушла!
— И Тихон неизвестно где.
— Ну, о Тихоне заботиться нечего, — проворчал Трофим Егорович. — Небось, давно дома пироги уплетает. А за девчушкой завернем — по пути Веселая-то грива.
На Веселой гриве Дины, однако, не оказалось. Ребята обежали соседние лога, косогоры — нет. Покричали — не отзывается.
— Тогда, надо думать, она уехала вместе с доярками. Вернее всего. Заплутаться тут негде, места открытые.
Это предположение, высказанное Трофимом Егоровичем, показалось всем основательным. Ничего страшного с Диной, конечно, произойти не могло. Несомненно, она уехала с доярками. И правильно сделала. Завтра приедет обратно. Так решили сообща.
И, опережая надвигающийся ливень, Степан погнал грузовик в Дымелку.
Дина осталась в Крутых логах одна-одинешенька. Приближалась угрюмая туча, приближалась ночь. Красный солнечный диск уже наполовину врезался в вершину дальнего степного холма.
— Ну, чего голосишь? — чья-то рука взяла уткнувшуюся лицом в колени Дину за плечо.
Она вздрогнула: кто мог подойти так неожиданно и бесшумно?
Возле девушки стоял Тихон Маленький. Сапоги его были заляпаны глиной. На штанах, на клетчатой рубашке висели клочья зеленой тины. В левой руке он держал за жабры крупную щуку.
— Заблудилась я… — пролепетала Дина в счастливом смущении: теперь ей уже не придется ночевать одной в логу, в жутком одиночестве ждать рассвета и того часа, когда студенты найдут ее. Тихон, конечно, знает дорогу.
— Заблудилась? — недоверчиво повторил Тихон. — Где же здесь блудить?
— Не знаю, но никак не могла найти ребят.
Тихон с недоверием глянул на Дину: разыгрывает его или на самом деле заблудилась?
— Рядом покос, вон за мыском.
Размашистым шагом Тихон направился вниз по логу, обогнул плоский мысок, поросший кипреем, вышел в другой лог. Дина, едва поспевавшая за ним, увидела на косогоре знакомые стожки, заметила грабли и вилы, составленные возле одного из них. Но студентов не было.
— Уехали, — объявил Тихон бесстрастно. — Вот на кошенине свежий след «Зила».
— Уехали… — подавленно повторила Дина. — А как же мы?
— Видать, не очень-то они беспокоились об этом. Пусть, дескать, топают пешком, — презрительно усмехнулся Тихон. — О товариществе, о выручке только болтать мастера, особенно Максим… А до дела дошло — припустили от грозы, как зайцы.
— Да, гроза идет… — с беспокойством поглядела Дина на чернильную тучу, внутри которой все чаще раздавались тяжелые раскаты.
— Девчонку одну в логу бросить — свинство! — Черные глаза Тихона полыхнули гневом. — В морду за это дать мало… — Он потряс огромным кулачищем. И в этот самый миг туча разразилась громом. В левом краю ее сверкнула и стремительно полетела вниз ветвистая молния. От огненного ствола отскакивали в стороны длинные и короткие ответвления, будто сорвалось с горного обрыва пылающее дерево и полетело в пропасть. Вот оно вонзилось вершиной в землю, рассыпалось с ужасным треском. И сразу же с другого, правого края тучи, словно наперегонки, рванулась вторая молния, прямая, как стрела. Молния, почудилось Дине, ударила буквально рядом, и она инстинктивно прикрыла глаза, схватила Тихона за рукав. Парень глянул на нее все еще со злостью. Но сразу же лицо его отмякло, и он выкрикнул уже без всякого ожесточения, но с азартом:
— Ладно! И беда не беда, коли есть голова!.. А крыша над головой появится сама собой. На, держи… — Он сунул Дине щуку, бегом кинулся к стогу, схватил вилы, поддел на них одну из копен, перенес ее, сбросил возле другой. Потом притащил еще одну. Три копны стали буквой «п». На эти копны Тихон сложил деревянные вилы и грабли, а сверху прикрыл все сооружение четвертой копной сена. Получился стожок-шалаш.
— Укрытие надежное. Ручаюсь, дождь теперь не промочит, — вытирая рукавом вспотевшее лицо, сказал Тихон. — Прошу занимать квартиру!
Дина заглянула во входное отверстие. Внутри стожка было темно и невероятно тесно. Но рассуждать не приходилось: туча уже сыпала первыми крупными каплями дождя. Да и Тихон поторапливал;
— Ну, ну, побыстрей!
На четвереньках Дина забралась в стожок, будто в нору. Не успела она мало-мальски опомниться, расположиться поудобнее, как в нору стал втискиваться Тихон. Весь стожок заходил ходуном под напором могучих плеч. Казалось, расползутся сейчас грабли, и стожок осядет, придушит их обоих. Но не только этого испугалась Дина. Она похолодела от страшной близости парня.
Когда Тихон складывал шалаш, Дина думала лишь об одном: как бы поскорее спастись от дождя. Она совсем не предполагала, что убежище выйдет таким тесным, и почему-то даже в голову не пришло, что Тихон тоже заберется сюда. И одной-то повернуться негде. Конечно, предполагала она, парень соорудит себе другое укрытие.
А он — вот он, распихивая сено, лезет напролом. Точно вспышка молнии, в голове Дины мелькнула мысль — она попала в ловушку! И как же… как она, дура, сразу не сообразила, что такой нахал, грубиян может позволить любую пакость. Ведь он уверен в безнаказанности. Бушует гроза, шумит дождь, и на десяток километров кругом, наверное, ни души. Изойди криком — никто не услышит.
Тихон продолжал лезть вперед. Нет, она не будет ждать, когда он облапит, сомнет ее. Она предупредит нападение, первая вцепится в него, лишь только он протянет к ней руки! Пальцы Дины уже готовы были впиться острыми ногтями в лицо Тихона. Но в этот момент при вспышке молнии девушка увидела, что парень повернулся к ней спиной. Дина даже всхлипнула от радости. И в то же время ее начал бить мелкий противный озноб. Нервное напряжение ослабло, но не исчезло совсем.
Тихон оказался лучше, чем она думала. А все-таки полной веры в него не было. Долго еще Дина настороженно прислушивалась к каждому движению парня. Захрустит, зашуршит у него под боком сено, пошевелит он локтем — сразу ее кидает в трепет, чудится, будто Тихон затаился, как зверь перед прыжком. Выждет удобный момент, застанет врасплох — и не надейся на пощаду.
Время шло. Тихон лежал смирно. Кажется, он уже спал. Дина постепенно успокаивалась. Наверное, незаметно забылась, уснула бы и она, если бы в голову не взбрела новая тревожная мысль.
Никогда раньше не доводилось встречать Дине грозу в открытом поле, спасаться от дождя под копной. И когда страх перед Тихоном миновал, в душу забралось другое беспокойное чувство. С опаской смотрела Дина себе в ноги, на небольшое входное отверстие. Над отверстием клочьями нависало сено. Порывы ветра то приподнимали, то опускали их, как полог. Когда же ветер налетал сильнее, тогда вздрагивала вся копна. Потолок опускался вроде еще ниже.
Дине нечем стало дышать. Сон убежал окончательно. Удивляло, даже злило, что Тихон спит, беззаботно похрапывая. Но настоящий ужас Дина испытала, когда поняла, что под копной можно не только задохнуться, а и сгореть заживо.
Гром все раскатывался, но громыхало пока не близко. Как молнии полосовали небо — в копне было не видать. Только яркие отсветы мелькали в темном отверстии возле ног. Дина уже считала — гроза проходит. И вдруг раз за разом необычайно сильно полыхнули невидимые разноцветные молнии: сначала белая, потом красная и, наконец, черная. Никогда в жизни не видела Дина черных молний. Сроду не слыхала, что они могут быть такими. Но не успела удивиться — трахнуло так, что не только копна, а земля кругом задрожала.
— Ой! — вскрикнула Дина. — Рядом ударило!
— Не рядом, а за полкилометра — в Черный бугор шарахнуло. В вершине лога место такое есть — будто по заказу молнии в него бьют. Как идет гроза, так и знай, Черный бугор не минует, — сонным голосом сказал Тихон.
— Черный бугор?.. Оттого, наверное, и молнии здесь черные?
— Черных молний не бывает.
— Но я же сама сейчас видела: сначала белая, слепящая, потом красная, а за ней черная, совсем черная сверкнула!
— Ну, это показалось так. Когда молнии сверкают без перерыву — в глазах появляется чернота. Бывает, минут по пять ничего потом не видишь. Думаешь, вовсе ослеп, — наставительно произнес Тихон.
Страх перед грозой совсем вытеснил боязнь, которую еще недавно испытывала Дина перед парнем. Если раньше она нетерпеливо ждала, чтобы он поскорее уснул и непробудно проспал до утра, то теперь, наоборот, хотела, чтобы Тихон не оставлял ее одну со страшными мыслями о грозе, не заставил одну слушать сумасшедшие удары грома, смотреть на небывалые черные молнии.
Однако Тихон, громко зевнув, посоветовал:
— Не паникуй зря, спи! — И, видно, показывая пример, вскоре снова захрапел.
Гроза мало-помалу утихла, ушла так далеко, что гром доносился совсем глухо, а отсветы молний стали едва приметными. Можно было бы спать. Только сон не шел. Дина не боялась уже ни Тихона, ни уходящей грозы, но почему-то настораживала даже тишина ночи. Тишина эта была необычной. Она будто охватила весь мир, ничто не могло ее поколебать. И в то же время она не была совсем немой: то слышался тонкий писк полевок, то со свистом рассекала воздух стая уток, то издалека доносился вскрик — свистящий, с верещанием — так кричит заяц, угодив в зубы лисе. Но звуки эти не могли нарушить тишины, как не может поколебать большое озеро камешек, свалившийся с берега: булькнет, круги разбегутся по поверхности воды, а озеро все равно спокойно.
И оттого, что тишина была непоколебима, оттого, что все звуки, возникавшие в ночи, были незнакомы, непонятны, Диной овладела жуть. Так в детстве после бабушкиных сказок в каждом углу мерещились Бабы-Яги и Змеи-Горынычи.
Не зря сказано: у страха глаза велики. Пока все эти непонятные звуки доносились издалека, Дина, хотя и не могла успокоиться, все же владела собой. Сдержалась и тогда, когда вблизи раздался тонкий писк, — сообразила, что полевые мыши учинили драку. Но вслед за писком раздалось страшное фырканье, тяжелый топот, от которого загудела земля. Будто мыши вдруг, как в сказке, превратились в слонов. Дина не выдержала, закричала не помня себя, схватила Тихона за плечо.
— Чего орешь? — со сна всполошился Тихон.
— Кто-то запищал, а потом затопал по-страшному! — Дина задыхалась от волнения.
Тихон прислушался, хмыкнул:
— Чудачка, это же кони. — Он положил руку на плечо Дины. — Зря дрожишь. Бояться здесь некого. Кроме волков, никаких страшных зверей не водится. А волки летом к человеку и близко не подойдут, боятся, канальи.
Голос у него был уже не насмешливым, а серьезным, успокаивающим. И Дина не решилась сбросить с плеча его руку, побоялась обидеть его. Она вся сжалась, опять приготовилась к отпору на случай, если бы парень вздумал обнять ее. Но в душе она уже не верила в это, не боялась, а просто держалась настороже. И не обманулась. Тихон сам убрал руку, повторил еще раз:
— Спи…
Она улыбнулась совершенно успокоенно и вскоре уснула.
Бодрствовал теперь Тихон. Неизвестно, что снилось Дине. Вероятнее всего, она заново переживала недавние волнения: лепетала что-то, порой вздрагивала и, словно ища защиты, ближе придвигалась к Тихону. Он понимал, что делает это девушка безотчетно, однако в ответ рождалось в нем чувство нежности к ней. А когда Дина, всхлипнув во сне, уткнулась лицом ему в грудь, сердце парня совсем стеснило. Дремота окончательно покинула его. С волнением прислушивался он к дыханию Дины, ноздри его щекотал тонкий аромат ее волос.
Произошло какое-то чудо. Еще днем он не испытывал к Дине ничего, кроме легкого презрения. Маленькая, слабая, бледная, она казалась ему со своими крашеными ноготками, вьющимися локонами и длинными ресницами такой неженкой, что из нее никогда и никакого не будет толку. А теперь неведомо откуда в душе возникала нежность, тянуло поцеловать девушку. И, странное дело, хотя темнота сгустилась так, что под копной нельзя было разглядеть ни зги, он видел Дину всю с головы до ног. Видел не только ее изогнутые ресницы, ее карие, с золотинкой глаза, тонкий прямой нос, но и маленькую коричневую родинку на левой щеке. Долго не мог унять взбудораженное сердце, долго не спал. Забылся лишь под утро.
Первой проснулась Дина. Поежилась от утренней прохлады, и сон мгновенно отлетел. Она увидела, что голова ее лежит на плече Тихона, а рука обнимает его спину, с ужасом подумала, что всю ночь жалась, наверное, к парню. В переполохе, едва не повалив весь шалаш, рванулась наружу. И только выбравшись на волю, сообразила, что ничего страшного не произошло. Скорее наоборот…
Минуту спустя из-под копны выбрался и Тихон, взлохмаченный, весь обсыпанный сенной трухой, до смешного робкий, даже глаз не решавшийся поднять на нее.
— А ведь славно ночевали! — весело сказала Дина.
— Люблю в сене спать! — живо отозвался Тихон. — И тепло, и мягко, как на перине. А запах чего стоит!
— Согласна, запах чудесный. Но перина мне показалась слишком колючей, да и тепла особого не чувствуется, — дрожа, произнесла Дина.
— Это на заре похолодало, а ночью тепло было. Сейчас мы согреемся, костер разведем, уху сварим.
— Уху?
— Что удивляешься? Разве забыла о щуке?
Щука висела на граблях, воткнутых черенком в землю возле копны. И когда только успел Тихон выпотрошить ее! Он же залез в укрытие следом за Диной.
— Чепуха, секундное дело, — ответил парень на ее удивленный вопрос. — Это ж щука, а не поросенок, не баран.
— А зачем ее было подвешивать?
— Чудная! Не выпотроши да не подвесь на ветерок — она бы за ночь совсем протухла. — Тихон побежал к телеге. Там у хозяйственного Трофима Егоровича висело на дрожке ведро. Тихон отвязал его, потом устремился к болотной речушке, возле которой плакала Дина вчера. «За водой побежал», — решила она.
И ошиблась. Тихон что-то искал. Туман был густой, плотный, окутывал парня по самые плечи. Казалось, Тихон бродил по воде. А когда он наклонялся, то совсем исчезал в серой пелене, будто нырял. И у Дины каждый раз все напрягалось в груди, пока голова Тихона снова не появлялась наверху. Она боялась, как бы парень не угодил в трясину. Разве сумеет тогда она помочь?
Наконец Тихон выбрался из болота, побродил еще немного по низинке возле речки и явился с полным ведром каких-то странных овощей. Тут были и продолговатые клубни, отдаленно напоминающие картошку, и рогатые, узловатые корни, и широколистая, смахивающая на чеснок, зелень.
— Что это такое? — поинтересовалась Дина.
— Приправа к ухе. Это рогоз — крахмала в нем не меньше, чем в картошке, а это — полевой лук, вполне заменит огородный, репчатый. — Тихон еще раз сбегал к согре, наломал большую охапку сушняка. Развел костер.
Обыкновенную уху Дина умела варить, знала, сколько положить картошки, соли, перца, луку. Она охотно взяла бы на себя роль хозяйки и теперь, но уж очень незнакомую раздобыл Тихон приправу. Лучше было понаблюдать за ним со стороны.
— Попробуй, каков навар, — предложил Тихон.
Попробовать оказалось не просто: не было ложки. Тихон досадливо хлопнул себя по лбу, вскочил и опять умчался в согру. Вскоре вернулся с толстым суком, перочинным ножом вырезал ложку — грубую, увесистую, но все-таки ложку. И пока Дина снимала пробу, успел вырезать и вторую, для себя.
— Ну, как?
На вкус уха была не столь уж хороша: отдавала чем-то терпким, приторным. Зато белое мясо щуки оказалось необычайно вкусным, а ложка чудесно припахивала березкой. В общем, стоило сказать спасибо Тихону. Дина так и сделала. И еще добавила: с таким поваром не умрешь с голоду ни в лесу, ни в степи. Тихон был польщен. Скромничать не стал, произнес с подчеркнутым достоинством:
— Что верно, то верно. И в поле, и в тайге, и летом, и зимой — везде добуду себе пищу. Весь род наш таков — рыбаки и охотники, плотники и сапожники — мастера на все руки.
Оба усердно стали работать ложками. Нахлебавшись вдоволь ухи, Тихон потянулся к корзине с ягодой, затем тяжело поднялся от костра, деловито залил огонь остатками ухи. Сунул ведро под копну, туда же положил и половину щуки, завернув предварительно в листья полевого хрена (наверное, опять предохранял от порчи), потом выдернул из шалаша грабли, вскинул на плечо.
— Надо начинать грести.
— Разве можно? — удивилась девушка. — Я думала, раз дождь прошел, то…
— То-то и оно-то, прошел… — подхватил парень. — Брызнуло чуть-чуть, а ливень мимо пронесло. Сено волглое, но грести вполне можно — в копнах потом продует.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Ланю и Шуру перевели в доярки потому, что колхоз приобрел передвижную доильную установку. Пожилым дояркам ездить в летний лагерь было обременительно, и осваивать мехдойку правление позвало девчат. Ланя охотно согласилась пойти в доярки. За телятами она ухаживала старательно, однако душой все-таки не привязалась. Трудилась честно — и все. А овладеть мехдойкой показалось ей делом заманчивым. Ездить в летний лагерь она могла на мотоцикле.
Мотоцикл этот считался выигранным по лотерее. Именно считался, ибо многое тут было странным, даже темным.
Однажды осенью к дому Синкиных подъехал грузовик, из кузова которого отец выгрузил новенький «ИЖ».
— Бог выигрыш послал, — сказал он.
Мать и Ланя крайне удивились: зачем отцу мотоцикл, хотя бы и даровой, выпавший на лотерейный билет? Почему он не получил деньги? И сроду он не покупал билетов… В ответ на это недоумение отец серди-то отрезал:
— Не вашего ума дело!
А когда Дорка и Дашутка заскакали возле мотоцикла — «кататься теперь будем!» — отец еще более сердито произнес:
— Там увидим. То ли сами ездить станем, то ли подарим. Есть не просит, постоит… — И запер мотоцикл на висячий замок в кладовке.
Хотя шофер был свидетелем, как отец получал мотоцикл в магазине по билету, хотя потом и в районной газете была заметка, где сообщалось, что колхозник Синкин выиграл «ИЖа», все равно у Лани жило подозрение, что тут не все чисто. Она не раз видела, как отец ходил в кладовку с Евсеем и они о чем-то шушукались там. Однажды она даже слышала довольный шепот Евсея:
— Ловко мы это…
Но что тут крылось, Ланя не догадывалась. И не старалась догадаться, не до того ей было. А потом она и вовсе забыла о мотоцикле. Так он и стоял под замком до смерти родителей. Незадолго перед смертью отец сказал дочери:
— Слышь, Ланька… мотоцикл отдай Евсею… Потому как…
Никакого объяснения Ланя не дождалась — отец обессиленно замолчал. Мать попыталась вмешаться.
— Господи, почему Евсею-то? Дочерям-то разве…
Отец недобро скосил в сторону матери кровяные глаза.
— Твое дело помалкивать! — Потом он уставился на Ланю. — А твое — сделать, как велят.
Испуганная Ланя торопливо закивала:
— Ладно, ладно.
Если бы Евсей взял мотоцикл сразу, Ланя, пожалуй, отдала бы его без колебаний. Но в тот день Евсею забрать его не удалось — пришла Зинаида Гавриловна и осталась дежурить у постели больных. А когда Синкины умерли, в доме, как водится, толпился народ. И мотоцикл увести неприметно никак было нельзя. Привлекать же чье-нибудь внимание Евсей не хотел. Он явился спозаранку на другой день после похорон.
— Одна в избе-то? — спросил Ланю, едва она открыла сенную дверь.
— Почему одна? Дора с Дашуткой спят и еще Шура ночует. А что?
— Одна, стало быть, боишься? Конечно, жутковато на первых-то порах без родителей-то. Ну, пообвыкнешь с божьей помощью… — ласковенько зачастил Евсей. — Отомкни-ка кладовую.
— Зачем?
— А мотоцикл-то?.. Запамятовала отцовское завещание?
— А-а… Так я даже не знаю, где ключ.
— Ключ-то? А ключ вот он, у меня, стало быть. — Грубыми, крючковатыми пальцами Евсей вставил ключ в замочную скважину.
Ланю покоробило: Евсей распоряжается, как у себя дома, даже ключ от кладовой себе забрал. Однако в растерянности она ничего не сказала, никак не помешала старику. Но в сенцы вышла Шура.
— Чего это замками гремите?
— Да вот, дельце тут, — засуетился Евсей.
— Какое дельце?
— За мотоциклом он пришел, — сказала Ланя.
— За мотоциклом? — удивилась Шура. — За каким это? Да, верно, ведь вы осенью «ИЖа» выиграли. Так ты что, продала его?
Ланя сбивчиво объяснила: не продала, а отец велел почему-то отдать его Евсею.
— Как это отдать? За деньги, что ли?
— Он этого не сказал, — пролепетала Ланя. Верно же, как отдать? Отец этого не сказал, теперь она ясно все вспомнила. Но он не говорил и «продай». Разве ошибся словом? Ведь он был еле жив. Приметив, что Ланя колеблется и надо, пока не поздно, действовать энергично, Евсей распахнул кладовку. Шура стала в проходе.
— Ты, Ланька, в уме? Такой подарок «калинникам»!
— Нет, не подарок… Но…
— Не нокай, а прямо скажи, что происходит.
— Я и сама не знаю!.. Но я боюсь, что мотоцикл этот как-то нечестно приобретен, — сказала Ланя, вся вздрагивая. В сенках было холодно, вышла она в одной кофточке, но все-таки зябко ей сделалось не от этого. Ее действительно обуял страх. Даже смотреть было жутко, как мотоцикл поблескивает фарой из-за спины Шуры. Будто не выигран, а украден, а Евсей явился, чтобы замести следы этой кражи, а она оказалась в роли его помощницы.
— Как нечестно? — почти взвизгнул Евсей. — На билет в магазине получали, все видели. И газета про то писала.
— Но не вы же выиграли?
— Не я, знамо… Но я деньги давал! — вырвалось у Евсея.
— На билет? Тридцать копеек? — насмешливо подхватила Шура. — Верни их ему, Ланька, пусть купит новый билет. Может, «Москвича» выиграет.
Евсей разозлился до того, что готов был кинуться на Шуру, вцепиться ей в горло. Но она ничуть его не боялась, стояла, посмеиваясь, уперев руки в бока. И он вцепился корявыми пальцами в собственную грудь, в дубленый полушубок. Не сказал, а прохрипел, обращаясь к Лане:
— Отдашь али нет?
Ланя уже немного пришла в себя, одумалась.
— Нет, — сказала она. — Сначала выясню.
И до чего же разительное действие оказали эти слова на Евсея! Он сразу весь как-то сник, сжался. Озлобление, ожесточение будто кто-то стер с его лица. Взамен откуда-то выплыла заискивающая улыбка.
— Чего ж там выяснять-то! Сама ж слышала, что тебе батька перед смертью наказывал. Ежели совесть имеешь, так выполнишь посмертное веленье. А нет — господь тебе судья!
На этот раз Евсей убрался восвояси. Потом он приходил еще дважды. Сначала был ласков, улыбчив, вел речь так, что ему, старику, мотоцикл не больно и нужен, а ей, Лане, важно не замарать себя черной изменой. Коли дала родителю обещание, когда он был на смертном одре, то отказаться от него — страшный грех.
Но Ланя к тому времени уже совсем образумилась. Она поняла, что будет дурой, если отдаст «ИЖа» Евсею. Если уж он приобретен был отцом нечестно, то следовало передать его в милицию. Она посоветовалась с Максимом. Тот поговорил с матерью, а Зинаида Гавриловна — с председательницей. Общее мнение выработали такое. Похоже было, что мотоцикл выиграл не Ланин отец, а кто-то другой. Лотерейный же билет у него был куплен отцом Лани на деньги Евсея. Зачем понадобилась им эта афера? Скорее всего Евсей с отцом рассчитывали оказать услугу какому-то темному дельцу. Ведь за «ИЖами» в магазинах очереди, и кое-кому выгодно располагать таким ходовым товаром. Наверное, весной Синкин продал бы мотоцикл кому надо.
Таковы были предположения. Но доказать теперь что-либо едва ли было возможно. И Ланя получила совет: поскольку «ИЖ» считается отцовским выигрышем — значит, это ее наследство. Если же допустить, что отец действительно его выиграл, отдавать его Евсею вовсе нет смысла. Нелепое завещание нелепо выполнять.
— Ведь ты бы не пошла к «калинникам», если бы отец завещал тебе это? — спросил Максим.
— Конечно, нет!
— И теперь нечего колебаться. Если Евсей может доказать свои притязания, пусть доказывает их через суд. Так ему и скажи раз и навсегда.
И когда Евсей пришел в следующий раз с угрозой: смотри, мол, сейчас скачешь, а потом заплачешь, — она ничуть не испугалась, только рассмеялась:
— Не пугайте. Если правы, подавайте заявление в суд. Там разберутся.
Так Ланя оказалась хозяйкой красавца «ИЖа». Изучила его. Свой первый выезд совершила за огородами ранним утром. С каким волнением нажала ногой на стартер, как перехватило дыхание, когда мотор застрекотал и мотоцикл рванулся вперед! Не обошлось без падений и синяков, но страшного ничего не случилось. Через неделю девушка уже научилась твердо держать руль в руках, освоилась так, что решилась прокатить и Дашутку с Дорой.
Став дояркой, Ланя отвозила сначала подружек в лагерь поочередно. Потом Максим вместе с мотористом доильной установки, пожилым дядькой, вызвались помочь «общенародному» делу и смастерили коляску. В результате маленький девичий отряд, обслуживающий доильную установку, стал полностью механизированным. Девчата устраивались на «ИЖе» — двое на сиденьях, двое в коляске — и мчались в лагерь с ветерком. А у самого моториста имелся мотороллер.
— Опять дядька Сивоус форсит! — посмеивались односельчане, провожая взглядом этот мехотряд.
Фамилия моториста была украинская — Черноус. И, видимо, желая подтвердить ее вещественно, дядька отпустил себе усы. Только, к великому разочарованию, оказались они не черными, а какими-то белесыми. Бывает же такое: волосы черные, ни одного седого волоска нет, а борода и усы будто изморозью подернуты. Тогда моторист, по уверениям местных остряков, попытался подчернить усы неким самодельным зельем, отчего они сделались сивыми. И стали Черноуса с тех пор кликать Сивоусом. Вначале, говорят, это здорово огорчало дядьку, а потом он не только принял прозвище, но стал даже гордиться: черт возьми, не каждому даны такие необыкновенные усы! Любил моторист при случае щегольнуть хоть чем-нибудь.
Надо ли говорить, с какой гордостью он проезжал во главе своего механизированного отряда по улице села, когда доярки отправлялись на дойку и возвращались обратно. Первый в колхозе, а может и в районе, сплошь механизированный доильный отряд! И дядька Сивоус держал себя важным начальником, командиром.
Не долго, однако, ему довелось покрасоваться перед людьми. Вскоре колхоз купил пилораму, и моториста перевели на нее. А на доильной установке старшей осталась Ланя. Дядька Сивоус сам рекомендовал правлению поставить ее вместо себя. Ланя частенько помогала ему ковыряться в установке, когда что-нибудь барахлило, не раз подменяла во время дойки, и моторист обнаружил у нее переимчивый на технику ум.
— Трактор в школе изучала — раз, мотоцикл водит — два, установку доильную вполне освоила — три! Так чего еще надо? — отстаивал он Ланину кандидатуру. — Прав пока нет? Пройдет курсы — получит. Самые верные права ее — душа к этому делу лежит. Доярка она прирожденная. Новой стати доярка-механизатор.
— Все это так, — сомневались в правлении, — но на одно душевное влечение полагаться трудно. Молода еще больно, неопытна.
— Опыт в работе наживается, — не отступал Сивоус — Дайте человеку дело, потом проверяйте, как он с ним управляется.
Благодаря настояниям Сивоуса, а больше потому, что механизатора, знакомого с доильной установкой, в колхозе не было, Ланю все-таки поставили начальником доильного агрегата и бригадиром дойного гурта.
Одной ей едва ли бы справиться с новыми обязанностями. Не так уж просто оказалось следить за тем, чтобы все механизмы установки работали исправно. Для этого надо было постоянно чуять, где и что шалит, а еще важнее уметь предугадать, где может зашалить, чтобы заранее предупредить возможную неисправность. Нелегко доставалась и организация самой дойки. Все вроде делалось так, как при Черноусе, а впервые дни после его ухода стало требоваться в два раза больше времени на дойку. Удои сразу покатились вниз.
Ланя заметалась, стараясь навести порядок. На третий день она в панике прибежала в правление, попросила, чтобы ее отстранили. Но явился на помощь зоотехник, доярки сообща стали соображать, как лучше все организовать. И дело постепенно наладилось, пошло не хуже, чем раньше. Даже лучше.
О Лане и ее подругах появилась статья в районной газете. Девчата, читая эту статью, прыскали смехом, когда описывалась их внешность, розовели, когда хвалили их «золотые руки», и округляли глаза, когда работа их сравнивалась чуть ли не с подвигом.
В статье все было светло, безоблачно. А в жизни… Хотя жизнь у Лани стала яснее, но нельзя было сказать, что все темное невозвратно ушло в прошлое. С Евсеем опять произошла схватка. Выждав время, он вновь использовал «святой ключ», вздумал поставлять воду прямо к потребителям.
Как-то ранним летним утром, только забрезжил рассвет, Ланя вышла во двор раньше обычного. Она вообще вставала рано, чтобы до отъезда в лагерь успеть подоить и выгнать за ворота свою корову (Буренка уже привыкла, сама дождется, когда мимо пойдет стадо). А тут подвел будильник — затрезвонил часа на полтора раньше: Дашутка, балуясь, перевела вчера стрелку.
Вышла Ланя во двор и слышит: за огородом конь всхрапывает, что-то позвякивает. Ланя решила: лошадь чешется о прясло. А городьба ненадежная, повалит и забредет в огород. Если там не одна лошадь, а табун, тогда вовсе худо. Девушка схватила хворостину, побежала прямо по росистой картошке спасать городьбу. За огородом она действительно увидела лошадь. Но та не терлась о прясло, а спокойно стояла в упряжке. Возле телеги суетились какие-то люди, прикрывали что-то сеном.
«Кто это? Чего прячут?» — удивленно подумала Ланя. Встревоженная, она спросила нарочито громко, чтобы могли услышать в соседних дворах хозяйки, если они тоже поднялись доить коров:
— Сено, что ли, воруете? Или огородничаете по ночам?
— Ой, кто там! — в свою очередь раздался у телеги испуганный женский голос.
— Ничего мы не воруем. Окстись ты… — вслед за женским прозвучал и мужской подкашливающий голос.
Ланя признала старика Евсея. И если когда-то этот голос наводил на девушку жуть, то теперь она сразу почувствовала себя дерзко смелой.
— А если не воруете, то чего же в телеге прячете? — продолжала Ланя все так же громко, но уже насмешливо.
— Не твое дело! — окрысился Евсей. — Помалкивай, как с тряпкой во рту.
Но женщина, явно стараясь отвести обвинение в воровстве, пролепетала в замешательстве:
— Оборони бог нас от воровства. Водицей хотели вот попользоваться… Святой водицей.
— Как это попользоваться? — не поняла Ланя. И сразу сообразила: воду из родника, «нашептанную» Евсеем (он и на заимке занимался нашептыванием от «сглазу», от сибирки), доставляют по домам больным.
— Никакая эта вода не святая, — возмутилась Ланя. — И даже не минеральная. Наоборот, она хуже простой, обыкновенной воды. В школу прислали анализ, в воде примесь вредного газа — метана. Нельзя эту воду пить, людей можно отравить! — Ланя перепрыгнула через прясло, подбежала к телеге, мигом разворошила сено, обнаружила флягу, точь-в-точь такую же, в какие доярки сливают молоко. Она привычно отбросила крышку и вылила воду под ноги Евсея.
— Ну, стерва!.. Мотоцикл присвоила и тут еще вздумала вредить… Но это тебе припомнится! Поскулишь еще! — Евсей выматерился, замахнулся на Ланю вожжами и, вскочив в телегу, со злобой ударил по спине коня. От неожиданности конь взбрыкнул, рванул с места. Тетка упала в телеге на спину, завизжала с перепугу, отчего конь понес еще сильнее. Так и скрылись потребители «святой воды» — с руганью, визгом, с грохотом телеги и пустой фляги.
Не отвадила бы, конечно, Ланя этим Евсея от родника. «Калинники» сумели бы, наверное, так или иначе использовать источник. Отвадило их другое. Хитрюга Евсей, услышав от Лани, что вода родника непригодна для питья, счел за лучшее не рисковать. И повернул ее слова по-своему:
— Испоганили нехристи божий источник! — истово уверял он. — Сучка эта, Ланька-то Синкина, так и брякнула: отрава к воде примешана. Сметана какая-то ядовитая… Чтоб, значится, люди не пользовались. Но погань-то все равно пронесет. Через год там али через два все едино вода с божеской помощью очистится. А злодеям, — добавлял он угрожающе, — пакость ихняя камнем на шее повиснет, потянет прямо в пекло. Да и на земле еще припечет…
Евсей люто возненавидел девушку. Если прежде он злобствовал потому, что Ланя ускользнула из рук, то теперь усмотрел в ней и в Максиме главных врагов.
В самом деле, мало того, что Максим увел Ланьку от Лехи из-под самого носа, так потом придумал, паршивец, электропастуха на перешейке у баньки поставить. И пришлось покинуть благодатное место, где столько было ягоды и где могли заглазно собираться свои люди. По его наущению Ланька и мотоцикл не отдала. А теперь вот от родника, гадючка, прогнала. Пора было отомстить. Но как побольней, половчей ударить?
От Аришки Евсей слышал, как она подзуживала Алку, чтобы внести раскол между Ланькой и Максимом. Но считал все это блошиными укусами. Надо было придумать что-то пострашнее. И Евсей, затаившись, как змея, ждал момента, чтобы ужалить.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
До сих пор Алка верила в свою неотразимость. Все знакомые парни если не клялись в любви, то глядели на нее восторженно. Одного покоряла она красотой, другого завораживала песнями и пляской в клубе, третий доставал платок и начинал вытирать бусинки со лба просто от звонкого ее смеха.
Но на Максима ничто не действовало. Было от чего призадуматься!
Алка зачастила к матери Максима — училась шить и кроить — Зинаида Гавриловна считалась в Дымелке лучшей портнихой. Не раз затевала Алка разговоры о разных болезнях, о том, как их лечат и как надо обращаться с больными, чтобы заслужить их уважение.
— Непременно пойду в медицинский институт. Или в медицинское училище. Это, наверное, даже полезнее. Поработаю сначала фельдшерицей, накоплю опыт, а потом поступлю в институт.
Но Зинаиде Гавриловне Алка чем-то не нравилась, и она вежливо, под предлогом занятости, вскоре отказалась принимать ее. Зато Максиму, когда он ловил на себе пылкие взгляды Алки, нечего скрывать, было приятно, это стало волновать его.
Когда Максим уехал поступать в медицинский, Алка сочла, что ветер подул в ее паруса. Ланька, конечно, должна была остаться в Дымелке: сестренок, дом, хозяйство не бросишь. А она, Алка, ничем не связана, живо переберется в тот же город, где будет учиться Максим. Устроится, на худой конец, сиделкой в больницу, но станет встречаться с парнем каждый день. А через год обязательно и сама поступит в этот же институт — будет льгота по стажу. И если до той поры Максим не сдастся, то уж тогда-то она его непременно обуздает.
Сопротивление, оказанное Максимом, распалило Алку. Она чувствовала себя оскорбленной, готова была пустить в ход любое оружие, чтобы добиться своего. Хотя и думала она, что делает все исключительно ради ниспровержения упрямца, на деле Алка боролась уже за любовь. Боролась изворотливо, нечестно, но самоотверженно…
Так против Ланиного счастья, движимые совсем разными причинами, ополчились заодно и Алка, и старый Евсей, и даже Зинаида Гавриловна. И эта тройная сила, кажется, начала одолевать.
Мать Максима, собственно, ничего не имела против Лани. Наоборот, девушка была ей по душе. Но она опасалась, как бы чувство, которое возникло между ее сыном и Ланей, не привело к поспешной женитьбе. Тогда сорвется учеба. Зинаида Гавриловна не возражала, когда Максим помогал девушке закончить десятилетку, но когда аттестаты были получены, она стала настойчиво внушать сыну, что самое главное для него теперь — институт. Все остальное надо решительно отодвинуть пока в сторону.
Евсей, услышав, что Максим поступил в институт, и выведав у Алки, что она тоже собирается перебраться в город, заухмылялся. Все шло к тому — ждала Ланьку горькая разлука. Несчастная, сломленная, когда солнышко покажется ей с копеечку, будет Ланька нуждаться в поддержке. Тут уж он не прозевает, подошлет Аришку или какую другую сердобольную «сестру». Даст бог, зануздают строптивую, тогда уж не вырвется!
Подлил масла в огонь и Тихон. Когда его демобилизовали и он на время вернулся в Дымелку, парень уже не приставал больше к Лане. Даже старался с ней не встречаться, близко не подходил, а только издали провожал иногда печальным, как бы прощальным взглядом.
Но перед отъездом из Дымелки Тихон, как и год назад, подстерег Ланю, перехватил ее одну за деревней. Сказал взволнованно, как прежде:
— Послушай, Ланя…
Девушка, считавшая, что парень окончательно образумился, понял, что бессмысленно и недостойно добиваться любви преследованием, испугалась: неужели все начинается снова?
— Не бойся, Ланя, — тихо, просяще продолжал парень. — Я ничего плохого не сделаю… Пальцем тебя не трону…
Ланю успокоили, однако, не эти слова, а грустное, какое-то покорное выражение лица парня. Рванувшись было, чтобы убежать, она остановилась.
— Мне надо только сказать тебе… Я уезжаю… Надолго, а может, и совсем…
— Что ж… — невольно вырвалось у Лани, но тут же она прикусила язык. Неудобно, бессовестно все-таки показывать человеку, что ты рад его отъезду. А сказать, хотя бы для вежливости, будто жаль расставаться со школьным товарищем… Это была бы и правда, ведь Тихон сделал ей много хорошего и ничего плохого, если бы… Нет, все-таки Ланя не могла так сказать. Она молчала несколько секунд, прежде чем нашлась, и пожелала Тихону счастливого пути, всего хорошего в его жизни в городе.
— Спасибо, — произнес Тихон совсем грустно. — Но еще мне хочется… Прошу тебя, Ланя… поцелуй меня на прощание!
Девушка изумленно расширила глаза, отступила на шаг от парня.
— На прощанье ведь, — повторил парень совсем тихо и необычайно мягко. — Чтоб помнить всю жизнь.
Ланя отступила еще на шаг. Ей не хватало дыхания. Она боялась, что вот-вот закричит, как кричат во сне от удушья. И она бы закричала, сделай Тихон хоть одно движение. Но парень стоял неподвижно, опустив голову, высоченный, с богатырским разворотом плеч и в то же время беспомощный, покорный ей.
— Больше мне ничего не надо. Я сразу же уеду.
Дрогнуло в груди у девушки. Она боязливо шагнула к Тихону, привстала на носки и осторожно поцеловала его в подбородок. И сразу, будто обжегшись, отскочила, бросилась бежать прочь.
Такой была последняя встреча Лани с Тихоном. Парень действительно сдержал свое слово, уехал назавтра из Дымелки.
Тихон-то уехал, но расставание это подглядела каким-то образом Алка. И при первой же встрече намекнула об этом Лане.
— Станешь двоих целовать — доведется одной куковать. Не слыхала ты такую поговорку? — спросила она язвительно.
— Не слыхала.
— Так теперь запомни.
— А мне она ни к чему.
— Зато Максиму да Тихону она, эта поговорочка, может припомниться. Хотя Максим теленок-теленком, но ведь и телята брыкаются.
— Ты на что намекаешь? — покраснела Ланя.
— На фактик один, на самый достоверный…
— Но ведь… просто на прощание…
— А не боишься, что с Максимом придется проститься? Если ты так делаешь, то и другие получают моральное право не считаться со всякими условностями. Хотя ты и подружка мне, а возьму и отобью у тебя Максима. Что глаза вылупила? Захочу — и завладею!
Ланя ответила с едва сдерживаемым бешенством:
— Сумеешь — завладевай!
— И это ты говоришь? — изумленно воскликнула Алка.
— Скажу больше: и жалеть тогда не буду.
— Не… будешь? — прерывисто переспросила Алка. От удивления она буквально лишилась голоса.
— Да, не буду! Потому что, если может им любая завладеть, то значит… значит…
Ланя не нашла такого слова, которое выразило бы ее чувство. Беспомощно глотнула воздуху и, чтобы не разреветься на глазах у Алки, резко захлопнула перед ее носом дверь.
— Ну хорошо-о! Я это запомню!.. — раздельно произнесла Алка.
Недаром Ланя в разговоре с Диной обронила, что хотя у Тихона живы отец и мать — он больше сирота, чем Максим и даже она сама.
Отец у Тихона был мастером на все руки. Не только в Дымелке, но, пожалуй, во всем районе ни один плотник, ни один столяр не обладал таким умением работать с деревом, как Спиридон Маленький. Если дом срубит, то наличины, карнизы, коньки так украсит — что тебе сказочный теремок. Шкаф сделает — любой краснодеревщик не осудит: каждая дощечка подогнана без единой щелочки, а отполирован — глядись, как в зеркало. Зеркала он, между прочим, тоже умел делать. А рамы для трюмо такие вытачивал, что впору их не в избе ставить, а на выставке… Валенки скатать? Пожалуйста! Сапоги стачать? Тоже мог Спиридон на славу. В годы войны он приспособился даже из потрепанных ученических портфелей шить для деревенских модниц (девчата и в войну стремились принарядиться) вполне приличные туфельки.
В народе таких умельцев очень уважают. И стар и мал величают их по имени-отчеству. Между тем Спиридона Маленького никто по-настоящему не уважал. Все звали его и в глаза и за глаза, словно мальчишку, Спирей. Случалось, безусый юнец ломким баском попросит на улице:
— Спиря, дай закурить.
И Спиря, который вовсе ему не друг, не приятель, да и старше чуть ли не втрое, — ничего, дает. Он давно уже привык к тому, что иначе его не зовут, и ни на кого не обижался.
Почему же люди так неуважительно относились к мастеру? Разве Спиря был хапугой, стяжателем и не заслуживал иного к себе отношения? Нисколько. За любую свою работу он требовал ничуть не дороже, а зачастую и дешевле, чем другие ремесленники. Нередко брал меньше даже того, что та же вещь стоила в магазине.
Тогда, может быть, не уважали его по недоразумению, из-за наговоров обиженных плотников, столяров, пимокатов и сапожников? Да, случалось не раз, заломят шабашники с колхоза за постройку, допустим, детских яслей полсотни тысяч. Крякнет председатель, но делать нечего — нет своих плотников, приходится соглашаться. А тут, откуда ни возьмись, является Спиря. Спрашивает:
— Сколько положено платить строительному бригадиру? Ну вот, кладите мне эти денежки. А в помощники давайте здоровых ребят. Не плотники — не беда. Лишь бы пальцы были — топор ухватить, да плечи подюжей — бревна ворочать. Остальное неважно. Научу, как топором и рубанком владеть. Где не сумеют — сам доделаю. По рукам?
Обрадованный председатель спешил хлопнуть Спирю по костлявой, мозолистой ладони.
Назавтра же Спиридон Маленький принимался за строительство. И под его руководством бригада колхозных парней, умевших до этого только колоть дрова, ставила отличный дом для детских яслей. К отделочным работам Спиря, правда, никого не допускал — брал их целиком на себя. Сделает все, как душа хочет, приведет председателя, спросит:
— Как оно?..
— Загляденье! — похвалит председатель.
— Тогда гони по уговору монету.
Получит свою бригадирскую зарплату, соберет всю бригаду, с которой строил, не прогонит и прохожих, охочих до стопочки, — и кутит, пока не пропьет все до копейки.
На какие же средства, спросите, он жил тогда, как содержал семью?
Семья у него была невелика: жена да Тихон. Сын давно уже зарабатывал хлеб на трудодни, везде, где мог справляться мальчишка: и на сенокосе копновозом, и на тереблении льна, и на водовозке во время хлебоуборки. Жена тоже не была нахлебницей. Она, хотя и хворая, ходила за огородом, за поросенком, за курицами — коровы, гусей и уток, вообще «полного» хозяйства у Спири никогда не имелось. Ну, а на одежду, когда она вконец истрепывалась, мать загодя подкапливала из тех трешек и пятерок, которые отец считал зазорным брать с односельчан за всякие мелкие поделки.
А больше в доме ничего и не требовалось. В избе была одна лишь комната. Тут тебе и кухня, и спальня, и столовая, и столярная мастерская. Комната просторная, но до того загорожена верстаком, полками для столярного и плотничьего инструмента, кухонной посудой, заставлена строгаными и нестрогаными досками, что ходить и работать в ней мог лишь хорошо приспособившийся к этим условиям человек.
Когда Спиря на месяц, на два, а то и на полгода уходил из дому, строил, как уже рассказывалось, что-нибудь в соседнем колхозе, жить еще можно было сносно. Сын и мать чувствовали себя свободно. Но вот отцу ударяла в голову мысль смастерить что-то еще невиданное у них в деревне, и принимался он дома за работу — тут уж приходилось туго. Спиря становился буквально одержимым. Работал с утра до ночи, до одури, до тех пор, пока не засыпал, растянувшись на верстаке. А если сын и жена случайно во время работы задевали его, роняли какой-либо инструмент или заготовку, он впадал в бешенство. Кричал, сыпал бранью так, что звенели стекла в окнах. Мог не задумываясь и ударить.
Но это еще были цветочки. Если работа шла хорошо, вернее, приходилась по вкусу Спире, им скоро овладевало самое доброе расположение духа. Смеялся, шутил, посылал Тишку в лавку за конфетами и пряниками, а то бежал в сельпо сам и покупал «старой», как он смолоду звал жену, какую-нибудь цветистую косынку или брошку, которых она сроду не носила, а, радуясь нечастому вниманию, припрятывала в сундук «на черный день».
Для себя Спиря в таких случаях прихватывал «чекушку». Находясь в хорошем настроении, он много не пил. Даже тогда, когда собирал компанию после удачного завершения очередного строительства, он делал это не из желания выпить. Ему хотелось вдосталь наслушаться похвал своему мастерству. А хвалили Спирю в таких случаях через край: пьяные вообще щедры на лесть, а тут человек угощал без складчины, на свои, честно заработанные деньги. Как не похвалишь!.. Тем более, руки у него и правда были умелые.
Упиваясь этими похвалами, Спиря не понимал, что самая большая похвала — не всегда знак уважения. А может, и понимал, ибо, оставшись один после таких чествований, иногда напивался в дым и горько философствовал: «За мастерство меня ценят?.. Ценят!.. А человека не видят… Есть он, человек без мастерства? Нету! Мастерство — оно всего главнее, все на белом свете им создано. Так-то оно… И плевать на все остальное!.. Плевать!»
Но расскажем о том, как вел себя Спиря дома, если дело было еще не завершено, а шло удачно. Распечатав «чекушку», он прежде всего наливал стопку «старой» и полстопки Тишке. Отказываться было не только бесполезно, но и страшно. Отец мгновенно багровел и рявкал:
— Отворачиваетесь?! Думаете, отец к пакости приучает? Учителя, поди, настропалили: маленькому, дескать, пить не положено, вредно, пьяницей можно стать? Враки! В жизни так и так пить доведется, значит надо тренироваться заранее, чтобы не валила потом с ног первая стопочка. А пьяницами беспробудными как раз те становятся, кто пить не обучен да кто жаден больше. Жадность — она всякая: один деньги в кулаке зажмет и трясется, другого от водки за уши не оттащишь. А сыну Спири жадному быть не положено. Пей!
С женой он обходился в таком случае без нравоучений. Отказываться она боялась, но когда замешкивалась, Спиря спрашивал ехидно:
— Мало, что ль? Можно налить и поболе.
И немедля наливал уже не стопку, а большой граненый стакан.
— Пей! За удачу за мою.
Тут уж попробуй-ка не выпить! Спиря тогда совсем выходил из себя:
— А-а, тебе работа моя не по нутру. Не хочешь даже пригубить за удачу! Выходит, неудачи жалаешь мне?.. К черту тогда все!!! Пропади оно пропадом!
В окно, в двери летели доски, инструмент, стакан с водкой. Повыкидав все, что можно выкинуть, Спиря гордо уходил из дому на неделю, на две, пьянствовал напропалую.
Если жена и сын, наученные горьким опытом, сразу выпивали свою порцию за отцовскую и мужнину удачу, Спиря наливал такую же стопку и себе, садился на верстак и начинал учить сына уму-разуму.
— Вот чокнулись мы, а закусить, кроме огурчишка, нечем. Только не в закуске суть. Есть, конечно, людишки, для которых все счастье в жратве. Ты слюнки не глотай, ты слухай, Тишка, чего тебе отец толкует. Слухай — и на ус себе, на ус… Вот усов-то еще у тебя нету. Ну, тогда в башке покрепче добрые слова храни!.. Есть, говорю, людишки, которые для пуза, а не для души живут. Нажрутся до отвалу и похрюкивают от удовольствия… Знамо, мы бы со старой тоже не отказались ушицы сейчас похлебать, ежели бы ты, Тишка, окуньков или чебаков наловил. Но у тебя сегодня, видать, не было добычи. Нет и не надо, и горевать нечего! Все равно нам та ушица радости в душе не прибавит. Чего нас сейчас радует, ты смекаешь?
— Смекаю! — бойко говорил Тишка, зная, что промедлений с ответом на такие вопросы отец не любит еще больше, чем отказов выпить с ним за удачу.
— А чего ты смекаешь?
— Смекаю, что главное — это не еда, а душа.
— Ишь ты, хлестко сказанул, да не больно верно. В душе-то чего сидит — вот главное! Может, и душа эта самая только о жратве мечтает.
— Главное, чтоб дело в руках ладилось, — не терялся Тишка.
— Теперь вижу, башка у тебя варит. — Отец соскакивал с верстака, с наслаждением хрустел огурцом. И так как мысли о вкусной, сытной закуске тоже, видимо, тревожили его, то он произносил более миролюбиво: — Когда человек лишь о брюхе думает — это страшно. А только есть людишки и похуже. Есть такие, которые и свой хребет гнут и у других хапают для богатства. Гребут и гребут, как курица навоз… Курица червяков ищет, а они счастье думают так найти. А счастье у человека — вот оно, завсегда под руками! — Спиря ласково гладил какую-нибудь тщательно выстроганную доску. — Будет у добрых людей, допустим, шкаф стоять, будут хозяева мастера похваливать, как это — радостно или нет?
— Ясно, радостно.
— Ну и все! Больше мне ничего и не надо. — Отец так резко и неожиданно рубил рукой воздух, что Тишка в испуге отскакивал подальше.
— На том стоял и стоять буду — больше человеку ничего не надо! Все остальное — пустое… — Тут он начинал уже сердиться, явно продолжая какой-то давний спор. И обращался уже не к Тишке, а к молчаливо, покорно слушавшей его разглагольствования жене. — Вот ты хватила со мной всякого лиха. Зато никто тебя, старая, кулачкой, буржуйкой, мещанкой или еще какой поганой кличкой не клеймил. И не заклеймит!
Женщина со вздохом обводила взглядом родное жилье: да, трудно было назвать его богатым.
— А Есейка? На кой ляд Есейка к богатству рвался?
Тут отец вновь вспомнил о Тишке, о том, что ведет всю речь в назидание сыну.
— Слухай, Тишка, это ж не о ком чужом толкую, а о родном твоем дяде, моем старшем братце. Евсей был, парень, красный партизан… Оно, конечно, все почти дымельские мужики и парни в девятнадцатом году лупили колчаковцев. Только Есейка наш отчаюга был — ужасть! Весь этим удался в прадеда. А прадед-то наш Дымелку на восстание против царя подымал. В ту пору углежоги здесь жили, уголь жгли для чугунного завода. Потому и деревню Дымелкой окрестили… Так вот, фамилия наша — Маленькие, а люди удаленькие! Правда, от знаменитого прадеда мы по бабьей линии тянемся. По мужичьему-то роду прямая родня — Трофим Егорович. Однако это все едино, не зря меня тоже Спиридоном, в честь прадеда, нарекли!
— Я знаю, — оживлялся Тишка, — дедушка Спиридон великан был, он…
Такое напоминание невысокому, тщедушному Спире приходилось не по вкусу, он морщился и немедля одергивал сына:
— Так-то оно так, да не в том человечья сила, чтоб выше каланчи быть! Слухай, о чем отец толкует. Черт, сбил с путика… О Есейке я ж говорил. Так вот, был Евсей партизаном, а заделался в кулаки. Такое раздул хозяйство, что не помогли и партизанские заслуги — выслали в тридцатом году в Нарым… Правда, примечали люди, что и в партизанах он норовил при случае карман набить. Тогда это запросто было: богачи удирали, добро бросали. Может, оттого и порча пошла партизанской-то его крови, от жадности. В общем, споткнулся Есейка, а потом охромел на обе ноги. С Нарыма он возвернулся совсем уродом. Перебрался на ту чертову заимку, от колхоза заделался пастухом, а одуматься все едино не одумался. Скопидомничать начал — хоть сызнова раскулачивай!
— Ну уж, чего зря болтать, — робко вмешивалась жена. — Просто живет человек в достатке, трудом все заработано.
— Трудом! Да я о чем твердил? Трудятся-то по-разному: одни для брюха, другие из жадности ко всякой наживе. Кулаками, знамо, теперь не обзывают, по-новому придумали — хапугами да тунеядцами. А по-моему, как ни назови — одна сатана. Главное, обидно — родной же брат!.. Жадность — ее только в душу пусти. И не заметишь, как свиньей захрюкаешь. Одной ногой в могиле стоит, а…
— Нельзя бы так о родном-то брате…
— Можно! — Спиря ударил кулаком по столу. — Надо всенепременно, чтобы Тишка правду сызмала знал. Чтоб тоже жадюгой не вырос… Слухай, Тишка, и помни завсегда: самое первое для человека — мастерство в руках! Но и мастерство для иного вроде горба: к земле тянет, распрямиться не дает. Ну, а для человека с башкой это как крылья для вольной птицы: куда хочет, туда и летит.
— Птица — она и есть птица… — опять вздыхала мать.
— А разве я не мог бы жить вроде Есейки, — вскидывался Спиря. — Зажил бы запросто! Но не хочу горб обретать. Для меня свобода дороже. А какая свобода, сейчас я тебе растолкую, Тишка. Вот, к примеру, тракторист или комбайнер — нужная это специальность?
— Ясно, нужная, — отзывался догадливый Тишка. — Без трактористов да комбайнеров, все ребята знают, хлеба не вырастишь.
— Верно! Без этих специалистов хлеба теперь не вырастишь и не уберешь. Важные люди, а все ж таки привязаны те трактористы и комбайнеры к одному делу, как веревочкой. Каждый день на работу выходи, делай все одно и то же — землю паши, хлеб жни, паши да жни… Или учителя, фельдшера там, зоотехники. От людей вроде почет, а вникнешь — скука, не жизнь. Потому что нет у них вольного мастерства, как у меня. Я вот захочу — пойду в колхоз и буду строить там телятники или свинарники, чего выберу. А не захочу, буду дома, вот, как теперь, столярничать. И не по заказу, а для себя, для души… А то соберусь и в другую деревню махну, там кому-нибудь такой домик поставлю, что все залюбуются. И через десять, а может, и через двадцать годов все еще будут вспоминать: Спиря этот дом поставил! Это ж не баран чихнул. Усвоил?
— Усвоил, — изрядно запутавшись в отцовских высказываниях, не очень уверенно отвечал Тишка.
— Ну, ежели и не усвоил полностью, так мы не раз еще с тобой об этом потолкуем, — проявлял снисходительность Спиря. — А пока бери-ка рубанок, учись мастерству.
Тишка лишь этого и ждал. Хотя к речам отца он и прислушивался внимательно, считал его умным человеком, но, правду сказать, не очень-то понимал их не только мальчишкой, но и тогда, когда подрос. Зато строгать, пилить под руководством отца Тишке доставляло великое удовольствие. И нравилось еще, что ни отец, ни мать не принуждали ходить в школу на уроки, сидеть дома над книжками, выполнять то, что задано на дом. Отец и тут проповедовал полную свободу.
— Большая грамота мастеру ни к чему. Расписку, договор при случае составить, газету прочитать — это, ясное дело, надо уметь. А всякими науками башку забивать — это для учителей, фельдшеров и председателей колхозов. И еще надо прикинуть: больше ли они могут заработать? А воли и у председателей никакой, делают, что им велят.
И Тишка, следуя наставлениям отца, ходил в школу когда хотел, учил уроки когда хотел. Не удивительно поэтому, что он переходил из класса в класс далеко не каждый год.
Столярничать зато он научился хорошо. Приди к парнишке настоящее уважение к отцу, наверное, он перенял бы у него и все его мастерство. Но уважение не крепло. Наоборот, с годами оно утрачивалось. Подрастая, парнишка все яснее начинал понимать, что отец не столь уж вольная птица, как ему самому кажется. Правда, когда он принимался за очередную поделку, выбранную по своему вкусу, его никто не в силах был оторвать от нее. Из колхоза могли приходить посыльные, могли уговаривать выйти на постройку птичника или кошары, мог явиться сам председатель — ничьи и никакие уговоры не действовали.
— Дайте дело по душе — сам прибегу, — был один ответ.
И от непутевого Спири в конце концов отступались. Отступались не потому, что не могли найти на него управы, а потому, что все-таки ценили его мастерство. Пройдет у человека дурь, он еще не раз пригодится колхозу на разных стройках. А станешь неволить — как бы совсем не уехал из Дымелки. Пожитков у него немного, сборы невелики.
Настояв на своем, отец ходил по избе гоголем, всячески красовался перед женой и сыном. Но жена давно свыклась с норовом муженька, а Тишка не мог одернуть отца. От людей он знал, что мастер-плотник позарез нужен колхозу. Не пойти на строительство только потому, что занялся дома буфетом, — это мало походило на проявление личной свободы, а больше смахивало на своеволие. Неприятно было смотреть на отца в эти минуты. Да и сам Спиря чувствовал раз от разу все меньше удовольствия от того, что стоит на своей «линии». Злой червячок сомнения, видимо, забирался ему в душу и начинал точить ее, точить… Чаще и чаще Спиря стал впадать в мрачное настроение. Все не клеилось, все валилось у него из рук.
— Это ты, стервец, виноват! — нападал он на сына. — Не вижу, думаешь, как зыркаешь на меня волчонком? Когда отец добру учит, так у него уши будто ватой закладывает. Без мастерства, что ли, хочешь жить? Стул тоже сделал… Срамота, а не стул! И не уменья тут не хватает, а желанья, желанья! Тепло в дереве пропало. Глянешь на такую работу, и у самого целую неделю все вкривь и вкось идет.
— Помаленьку научится. И Москва, говорят, не вдруг строилась, — вступалась за Тишку мать.
— Помаленьку! Если бы помаленьку, да вперед двигался, а то в сторону, в сторону все норовит! — взрывался Спиря. — И ты, старая ведьма, тоже хороша. Тихоня, молчунья, а свое ведешь, сына против отца настраиваешь.
Но ягодки стали поспевать позднее.
Когда сын кончил семь классов, Спиря решительно объявил:
— Пойдешь со мной плотничать. Столярничать не захотел, будешь бревна таскать. Дылда порядочный, не надсадишься.
Тихону исполнилось в ту пору семнадцать лет, ростом и силой природа его не обидела.
— Ну, чего стоишь, бери топор.
Тихон ни слова не возразил, взял топор. Все лето работал вместе с отцом на постройке нового коровника.
Спиря был доволен.
— Столяра из тебя не получилось, а плотник, однако, будет. И то на первый случай — перо в те крылья, на которых по жизни лететь можно, — философствовал Спиря, когда они возвращались с работы домой.
Взрыв произошел неожиданно. В конце августа отец решил поделиться с сыном своими планами.
— Кончим через недельку коровник — махнем в другие деревни. Осень в строительном деле — самая денежная пора. Каждому, кто строится, охота до зимы под крышу забраться. Тут уж не до скупости…
Сын нахмурился. Приметив это, отец, по обыкновению, рассердился.
— Брови сводишь? Думаешь, мне поболе денег загрести охота, жадность обретаю? Ну и дурак тогда! О тебе, олухе, думаю, потому и отступаю временно от своих правил. Примечаю: девки уже на тебя начинают поглядывать — значит, костюм, пальто, сапоги там хромовые и прочее заводить требуется.
Тихон покраснел, сказал глухо:
— По деревням на заработки не пойду.
— Как, то есть, не пойдешь? Испугался, что ли? Обязательные трудодни мы давно выгнали, а больше никто не принудит, — не понимая причины отказа сына, объяснил Спиря.
— Я в восьмой пойду.
— В какой восьмой? — не сразу дошло до отца.
— Ну, в школу, учиться дальше…
— В школу? — Спиря округлил глаза. — С чего это охота учиться на тебя навалилась? То, бывало, хоть палкой гони, по три года в классе сидел, а тут вдруг — учиться пойду.
— И пойду!
— Зазноба, что ли, там, в восьмом, у тебя завелась? За ней и хочешь тащиться? — По тому, как багровел сын, Спиря счел, что угадал причину его «блажи». — Не советую! За девками не гоняться следует, а их самих надо за нос водить.
Девушка, правда, играла немалую роль в том решении, которое принял Тихон, но вовсе не такую, какую отводил ей отец.
Когда Ланя Синкина сбежала от Евсея с заимки и объявила, что будет учиться в средней школе, когда она не отступила от своей мечты даже под ударами кнута, на Тихона это произвело сильное впечатление. Девчонка, а выстояла. Почему же он, парень, боится слово отцу поперек сказать? Неужели трусит?
Несколько дней Тихон только и думал о том, в чем бы проявить себя, показать, что у него тоже есть характер. И наконец решил: тоже пойдет учиться. Пойдет, во-первых, потому, что отцу это не нравится; во-вторых, ни столяром, ни плотником, ни сапожником, вообще «вольным мастером» он не согласен быть. Хватит, нагляделся на отца, досыта наслушался, как зовут его Спирей. Стыд жгучий: его, парнишку еще, зовут все Тихоном, а отца — Спиря. Куда это годится? Вот тебе и почет за мастерство!
А учиться… Большой охоты у него тоже нет, но он все-таки окончит десятилетку, не будет больше сидеть по два года в классе, докажет всем, что воля у него есть. Все в восьмой пойдут — и Ланька, и Максим, и Алка, — а он что, хуже других, без головы разве вовсе?
— Никакой у меня зазнобы нет, — отрезал Тихон. — Просто не хочу быть ни плотником, ни столяром.
— Что?! — вовсе опешил отец. — Что ты сказал?
— То и сказал: не хочу и не буду!
— В белоручки поманило? Прорабом, небось, надумал стать? Будешь нам, плотникам, пальчиком указывать, где топором ударить, где фуганком пройтись? — еле сдерживая себя, издевательски спросил Спиридон.
— Прорабом становиться не собираюсь, пальцами указывать никому не буду. Кончу десятилетку и пойду… — Тихон на секунду замялся, ибо до этого совсем не думал, какую выберет себе специальность. Теперь уж раздумывать было некогда, и он бухнул первое, что пришло на ум: — Пойду в колхоз трактористом.
Эту обиду спокойно принять Спиря уже никак не мог. Он с маху всадил топор в бревно, рванул сына за ворот.
— Мерзавец! Да я тебя…
— Не испугаете! — Тихон схватил отца за руки. — Теперь уж я не мальчишка.
И Спиря впервые по-настоящему понял: сын действительно не мальчик. Он был уже много выше его ростом, шире в плечах и, пожалуй, сильнее. Запястья Спири, сжатые Тихоном, будто обручами стиснуты. Как ни велика была злость, кипевшая в душе отца, у него хватило рассудка пока отступить. Иначе, он чувствовал, дело могло кончиться полным позором: Тишка, пожалуй, мог одолеть его принародно.
— Эх ты, стервец! Самостоятельный мозгляк, — презрительно бросил Спиря в лицо сыну. Высвободился и пошел прочь.
Домой он явился пьяный и, не застав сына (мать посоветовала на время укрыться у приятелей), напустился на жену:
— Ты во всем виновата, ты испотачила его! — орал он. И, наверное, не избил ее только потому, что старуха, прикинувшись больной, не слазила с печи.
С этого дня Спиря стал пить взахлеб. Не успеет протрезвиться — опять уже на ногах не стоит. Плотничать и столярничать он бросил, деньги на пропой добывал мелкими услугами односельчанам: кому ворота поставит, кому свинью заколет. Распродал старые поделки, заготовки, инструмент.
— Раз мерзавцу не нужно, мне тоже ничего не надо!
Тихон домой теперь почти не заглядывал. Днями был в школе, вечера же проводил либо в поле, в лесу, на охоте, либо у товарищей.
Мать, и раньше забитая, теперь вовсе боялась хотя бы в чем-нибудь возразить мужу. Семейную беду она воспринимала как наказание господнее. Сносила покорно, безропотно.
— Бог терпел и нам велел, — говорила она Тихону. — Ничего, сынок, так, видно, предуказано.
Спорить с ней было бесполезно. Она не возражала, но стояла на своем молча. Да и жаль было хотя бы спором обижать мать, всю сжавшуюся, сморщенную. А поправить, изменить что-либо Тихон тоже не мог. Отступить от своего? Бросить школу? Отца все равно не образумишь, а мать примет это как положенное, не обрадуется, не огорчится.
Мать уже давно втайне от мужа и сына ходила к баптистам. Втайне потому, что Спиридон ни в какое царствие божие не верил.
— «Рабы божьи»!.. Не рабом, а вольным человеком я хочу жить! — разбушевался он, когда Евсей попытался вовлечь его в общину. — Еще раз кто-нибудь эту рабскую цепь задумает на меня надеть — морду раскрою!
К Спире «калинники» больше не приставали. Не трогали и сына — знали, что за Тишку Спиря не только побить, но и голову оторвать может. А мать пошла на поводу у Евсея легко. Правда, она не была фанатичной, но ее утешало, что она может попасть в райскую жизнь за страдания свои. Ведь горя в жизни испытано немало, должно быть, зачтется.
Да, на отца смотреть стыдно, на мать — жалко. Так неужели идти в жизни их путем? Нет и нет! Тихон решил твердо: он будет вместе с другими дымельскими ребятами кончать десятилетку, а потом пойдет такой дорогой, чтобы никто за него не стыдился, никто его не жалел.
Среди зимы суровый домашний климат неожиданно потеплел. Отец однажды, проснувшись после очередного «угару», заявил, что уходит плотничать в райцентр. Поскольку Спиридон и раньше постоянно странствовал с топором по деревням, жену и сына это решение ничуть не удивило, а только обрадовало: на время в доме будет спокойнее, не надо каждый день, каждый час остерегаться пьяных выходок.
Не обеспокоило и то, что отец не возвратился домой ни через месяц, ни через три, ни через полгода. Случалось, и раньше пропадал он много месяцев подряд.
Странным и необычным было другое. От отца регулярно поступали денежные переводи. На обороте каждого из них нацарапано было всегда одно и то же: «На прокормление»… Больше ни слова! Ни привета, ни адреса для ответа. Адреса, впрочем, на штемпелях были, но всякий раз менялись. По ним можно было судить: отец кочевал не только по деревням своего района, а по всему краю.
До Тихона с матерью доходили иногда слухи, что Спиридон сделался шабашником, руководит «дикой» бригадой, зашибает бешеные деньги. Что он возглавил бригаду — это было в его практике, но чтобы стал хапугой — в это не верилось. Всю жизнь, считай, гордился своим бескорыстием — и вдруг такое… Да и переводы были маленькие, действительно лишь на прокормление. Они тоже не говорили о больших заработках.
Впрочем, ни Тихон, ни мать не задумывались особенно над слухами. Посылает отец немножко — хорошо. А не посылал бы — тоже бы прожили. Зимой в выходные дни после уроков Тихон подрабатывал охотой, добывал хорьков, горностаев и лисиц, сдавал шкурки в сельпо. Летом трудился в колхозе везде, куда пошлют, чаще всего работал прицепщиком на тракторе. Невелики получались доходы, если разложить на круглый год, но на двоих хватало. Учиться можно было спокойно.
Не вернулся отец и на второй год, и на третий. Его уже и ждать перестали и вспоминали, пожалуй, лишь в дни, когда почтальонша приносила перевод.
— Бросил нас, видно, совсем, — иногда со вздохом говорила мать.
Не тяжесть, не сожаление, что отец не возвращается, слышались в ее вздохах, а скорее опасение, что он может все-таки вернуться. За эти годы мать заметно ожила. С лица ее исчезло выражение равнодушия, покорности судьбе. Она почувствовала себя хозяйкой в доме, старалась жить как все люди, начала даже интересоваться школьными делами сына. А летом, когда позволяло здоровье, работала на колхозном огороде (в молодости она была дояркой, но после перенесенного бруцеллеза на всю жизнь вынуждена была записаться в домохозяйки).
Тихону же слова «бросил нас отец» казались уже просто смешными. В год окончания десятилетки ему стукнуло двадцать. Возраст, когда не тревожит, что ты покинут родителями. Но отца ему было все-таки жаль. С годами он начинал яснее понимать, что погубила его путаная житейская философия, обоготворение своего мастерства. Тихон порой даже надеялся: поездив по свету, поработав в разных селах и городах, отец одумается, разберется в ошибках и, может быть, вернется домой совсем другим человеком.
Спиридон и впрямь вернулся. И действительно, он сильно изменился.
Однажды распахнулась дверь (случилось это, когда Тихон уже возвратился из армии и работал в колхозе трактористом), и на пороге появился сухощавый, подтянутый, тщательно выбритый мужчина в хорошем сером костюме, в светлой шляпе, с новеньким, посверкивающим никелевыми углами чемоданом в руке. Тихон с матерью в это время завтракали.
— Доброе утро!
Мать громко ахнула, выронила ложку. А Тихон застыл с раскрытым ртом. «Отец это или нет?» — пронеслось у него в голове.
— Доброе утро, жинка! Доброе утро, сынок!.. Вот и явился ваш пропащий отец и муж.
Спиридон легкой, не стариковской походкой подошел к столу, обнял заревевшую в голос жену, крепко стиснул растерявшегося сына.
— Не ждали? А я все эти годы только и думал, как возвернусь домой, — весело продолжал Спиридон.
«Хоть бы не врал», — неодобрительно подумал Тихон. (Потом он убедился: отец ничуть не врал и не мог врать).
— Не хмурься, сынок, правду истинную говорю… А ладный же ты детина стал! Слышал уже, трактористом все-таки работаешь, как пообещал наперекор отцу. Что ж, теперь из-за этого возмущаться не буду. — Отец рассмеялся, показывая стальные зубы, которых раньше у него не было. — Во-первых, понимаю, что бесполезно: взрослый, волен сам себе путь выбирать. А во-вторых, я и сам стал не тот, иначе на жизнь нашу текущую гляжу… Но ладно, об этом потом успеем еще потолковать. А пока примите-ка от меня маленькие подарочки.
Щелкнув крышкой чемодана, отец вытащил и протянул матери шерстяное песочного цвета платье, потом черные замшевые туфли на низком каблуке.
— Принимай, жинка.
— Ой, да куда уж мне!.. — еще пуще растерялась мать.
— Носи на здоровье! Смолоду из-за муженька своего не пофорсила, так хоть теперь походишь по-людски… Получай-ка и ты, сыпок. Налезет? Пятьдесят четвертый размер, учел, что ты прадедовского росту.
«Верно, видно, люди сказывали, хапал денежки», — обеспокоенно подумал Тихой. И с языка невольно сорвалось:
— Не надо мне никаких подарков!
— Вот тебе раз! — изумился отец. — Да разве от подарков отказываются? На то он и подарком называется.
Возмутись отец, Тихон непременно уперся бы и ни за что не взял костюм. Но Спиридон изумился весело, говорил шутливо, добродушно, и парень не устоял (хорош был костюм, да и не кто-нибудь посторонний дарил, а родной отец после долгой разлуки), принял подарок, поблагодарил неловко:
— Спасибо тогда.
— О-о, сынок, спасибо еще рано говорить! Я это свои долги возвращаю… А пока давайте завтракать вместе. У меня тут к чаю кое-что есть…
Отец достал из чемодана круг колбасы, коробку печенья, шоколадные конфеты. Мать засуетилась, заизвинялась:
— А мы-то, бессовестные, мы-то, бессовестные! Даже за стол не посадили… Чужих сразу садят, а тут… потеряли разум, прости уж, Спиридонушка.
Несмотря на все, что было пережито горького в прошлом, мать все-таки радовалась возвращению отца.
Тем более, что вернулся он, похоже, другим человеком. Уходил злой, опухший от пьянства, а теперь вот явился бодрый, веселый. Хорошо одет, подарки богатые привез. Значит, не пил, не кутил зря, о доме думал. Как тут было не обрадоваться?
— Нет уж, старенькая моя, прощения буду просить я, а не вы с Тишей… с Тихоном Спиридоновичем. Так уж, поди, люди-то величают, а?
— Зовут и так. — Тихон зарделся, но не оттого, что отец назвал его по имени-отчеству, а потому, что вспомнил, как его звали Тихоном, а отца — Спирей.
Мать стала подмигивать сыну. «Закуска-то, мол, на столе, а главного нет»… Ради встречи, конечно, надо сбегать в магазин, принести бутылочку. Тихон пошел к двери. Отец схватил его за рукав.
— Э-э, не выдумывайте! Спиртного я теперь в рот не беру. За все эти годы и стопочки не пригубил. Потому и с собой не привез, даже для семейной встречи. Садись давай, сынок, садись на место. Вижу, и ты не пьешь, раз этой пакости дома не держишь. Шампанское вон у меня в котомочке.
Отец выглянул за дверь, порылся в пыльном рюкзаке. Тихон приметил: там, кроме бутылки шампанского, завернутой в старый костюм (видно, отец дорогой ехал в нем, а потом переоделся где-то перед тем, как показаться в деревне), ничего больше не было.
— За полное забытие всего худого прошлого, — поднял отец стакан. — И за все хорошее наперед.
Чокнулись, выпили. Невольно поглядели друг на друга. Все здорово изменились. И у всех, пожалуй, перемены эти были к лучшему. Тихон вырос, возмужал. Мать и отец стали за эти годы, конечно, старше, но выглядели они сейчас моложе, чем тогда, когда расстались. У матери словно бы разгладились морщины, а отец и вовсе посвежел, сделался собраннее. Сухое безбровое лицо его (брови у него такие реденькие и светлые, что совсем почти неприметны) так и сияло довольством.
До чего же приятно все-таки мирно сидеть своей семьей за столом! Для большинства людей семейные такие обеды и ужины, наверное, привычны, они и не замечают их. Тихон же был взволнован: давно он не испытывал хорошего чувства к отцу.
И ничто не предвещало, что через несколько минут в дом войдет раздор.
— Так вот, подметил я, не больно ты мне поверил, сынок, что домой меня тянуло, — начал отец, едва мать убрала со стола. — А я только этим и жил. Все мечтал: возвернусь и расквитаюсь с женой и сыном за все напасти, которые они из-за меня перетерпели. Разутые, раздетые ходили и чуть не в конуре собачьей жили. А мужик, я то есть, мог со своим мастерством десять таких семей содержать, если бы не жил беззаботно, по-птичьи… Да еще бы по-птичьи только — хорошо бы. А то пил, скандалил. — Тут голос отца стал тверже, лицо посуровело, и Тихон заметил: все же он постарел. Вот и голова стала совсем седая. — Но одумался, баста! Клятву себе дал: в рот спиртного не возьму, работать стану как дьявол, а долг отцовский да мужнин возверну.
— Какой там долг, Спирюшка, господь с тобой! — залепетала мать. — Живой, здоровый возвернулся, не пьешь — чего еще больше-то надо.
— Молчи, жинка, молчи! Виноватюсь — стало быть, виноват! Кланяюсь вам в ноги и прошу прощения…
Отец низко поклонился жене, потом сыну.
Мать, ошеломленная странным поведением отца, расплакалась навзрыд.
Сын тоже плохо понимал, о каком долге твердит отец и как он намерен его вернуть. Земные поклоны Спиридона мало тронули Тихона. Ему было просто неловко, он улавливал нарочитую разыгранность, надуманность во всей этой сцене покаяния.
— А теперь получите вот! — Отец торопливо полез во внутренний карман пиджака, вытащил и положил на стол две серенькие книжки. Потом из другого кармана достал еще две.
— Вот — в каждой записано двадцать пять… Четыре сберегательные книжки! Мать смотрела на них изумленно, сын — недоверчиво.
— Чего так смотрите? — горделиво ухмыльнулся отец. — Не по двадцать пять рублей, а по двадцать пять тысяч… Сто тысяч целеньких на старые денежки. А тут, сверх того, карманные деньжонки — сотни две новыми. — Из бокового кармана выбросил на стол пачку казначейских билетов.
Наступила минута молчания. Отец стоял с высоко поднятой головой, мать не отводя глаз смотрела на книжки, как смотрят на чудо из чудес. Сын сидел потупившись.
Насладившись произведенным впечатлением, Спиридон продолжал:
— Теперь, небось, никто не осмелится назвать Спирю непутевым. На эти деньги и дом можно поставить получше, чем у любого другого в Дымелке, и «Москвича», а то и «Волгу» купить… Чего душа пожелает, то и заводите. Отдаю тебе, Тихон, с матерью.
— Не нужны мне эти деньги, — не поднимая головы, буркнул Тихон.
— Шибко уж чего-то много, — растерянно пролепетала вслед за сыном мать.
Отец понял растерянность жены и отказ сына по-своему.
— Может, думаете, ворованные денежки! Нет, они вот этими руками все до копеечки заработаны! — Отец сунул почти под нос сыну свои руки: ладони в кровавых мозолях, большой палец на левой руке весь черный, ноготь с него сошел — не раз, видно, невзначай доставалось ему молотком. Но эти избитые, трясущиеся руки не растрогали Тихона, а показались ему страшно жадными, загребущими.
— Пусть и заработанные, все равно не надо! — с отвращением сказал Тихон. — У меня и свои руки есть, могу заработать сам.
Щеки Спиридона задергались.
— Дурак! Олух! — брызгая слюной, закричал он. — Тебе сто лет хребет надо ломать, чтобы столько нажить. Да и то, наверно, не наживешь без мастерства-то…
— А мне и не требуется столько. Хватит того, что зарабатываю, — спокойно, сдерживая себя, чтобы тоже не перейти на крик, сказал Тихон.
— Больно много уж… — как эхо, повторила мать.
— Ни копейки мне не надо. И от подарка этого тоже отказываюсь! — Тихон бросил на стол, на сберегательные книжки, костюм. Бросил и пошел к двери, обронив через плечо:
— На работу пора.
— Ах ты!.. — отец матерно выругался. Но тут же, сообразив, очевидно, что никакой бранью, никакими угрозами сына не испугать, произнес беспомощно, с болью в голосе: — И кто только такой нрав тебе дал!..
Тихон приостановился в дверях, оглянулся на растерянного, внезапно притихшего отца, произнес тоже с болью:
— Ты, тятя, и дал. Я ведь навсегда запомнил твои наставления, что нельзя быть человеку жадным, иначе его утянет на дно этот камень на шее.
Спиридон зажмурился, как жмурятся, когда в глаза ударит яркий, нестерпимый луч света.
— Эко, чего вспомнил! Мало чего я болтал несуразного… А потом понял: до коммунизму еще далеко, а пока все хотят жить, как лучше, все норовят заработать поболе. Ну и я спохватился — надо, пока не поздно, исправляться.
— Ничего ты не исправился, тятя, а еще больше свихнулся. Раньше ты все же лучше был.
— Как же лучше? Пустомельством занимался, пьянствовал тоже… — медленно краснея (пожилой мужчина не девушка — не вспыхнет сразу зарей), невнятно пробормотал отец.
— Пьянствовал — это худо. И в том, чему ты меня учил, было много зряшного, а то и вредного. Но было много и хорошего. Тогда я не понимал, а теперь разобрался. Главное — жить надо честно.
— Так деньги-то эти тоже честно заработаны, — опять воспрянул Спиридон. — Я горбом их нажил.
— А вспомни-ка, тять: горб-то только к земле тянет! А я не хочу жить горбатым. — Тихон закрыл дверь. Отец с минуту стоял неподвижно, прислушиваясь, как скрипят половицы в сенках и на крыльце под шагами сына. Потом он рухнул на стол и без голоса, без слез судорожно зарыдал, открывал рот и хватал, хватал воздух.
— Господь с тобой, Спиридонушка, — перепугалась мать. Она зачерпнула из бачка, стоявшего в кути, ковшик студеной колодезной воды, дрожащей рукой поднесла его ко рту мужа. Но Спиридон не мог сделать ни одного глотка, ковшик только звякал о металлические зубы.
Мать стала поить его сама, но руки ее так тряслись, что она лишь облила мужу новый костюм.
Назавтра Спиридон, проверяя, не погорячился ли сын, еще раз спросил:
— Одумался, может? Возьмешь хоть толику?
— Я и вчера в своем уме был. Не возьму ни копейки — говорю твердо и бесповоротно.
— Псу под хвост, что ли, эти деньги бросить? — побелел Спиридон.
— Куда хочешь. Мне до этих денег дела нет.
— Ладно, потом не пожалей!.. А деньгам найдется место, — с тихой угрозой произнес отец.
В тот же день Спиридон отправился в правление колхоза.
— Клуб в Дымелке никудышный. Вкладываю вот на постройку нового! — решительно объявил он председателю, выбрасывая перед ней сберегательные книжки. Он ждал: председательница удивится такому щедрому дару, станет без конца благодарить.
Александра Павловна в самом деле приметно удивилась. Но принимать дар и благодарить не спешила. Стала осторожно расспрашивать, каким путем Спиридон заработал столь крупную сумму и почему не употребит ее на домашние нужды. Допустим, поставить бы новый дом взамен старого, который уже пришел в полную ветхость…
— На мой век и старого хватит. Подремонтирую, и можно жить, — хмуро буркнул Спиридон.
— У вас есть сын, у него вся жизнь впереди. Разве он собирается навсегда уехать из Дымелки?
Спиридон помялся, потом решительно выложил все начистоту. Александра Павловна, не перебивая, выслушала. Посидела молча, подумала и, наконец, глядя в упор на Спиридона, сказала:
— Пожалуй, прав ваш Тихон, что отказался от этих денег.
— А я их ему и не отдам теперь! — вскинулся Спиридон. — Стройте клуб! Пусть люди знают, каков я.
— Мы тоже не можем принять ваши накопления.
Окажись на месте Александры Павловны за столом сам рогатый черт, в существование которого он никогда не верил, и тогда, наверное, Спиридон не изумился бы так, как изумился, услышав спокойные, полные достоинства слова председательницы. У него даже челюсть отвисла, и на какое-то время он потерял дар речи. Лишь спустя несколько минут спросил, запинаясь на каждом слове:
— П-почему н-не м-можете?..
— Не так уж беден наш колхоз, чтобы строить клуб на сомнительные средства. А способ приобретения ваших денег весьма сомнителен. Думаю, что молодежи, как и вашему сыну, стыдно будет в такой клуб ходить.
— Так ведь не украл же я!.. До последней копейки сам заработал! — загорячился Спиридон.
— Если бы украли, с вами и поступили бы как с вором, а деньги возвратили пострадавшим. Тут же пахнет рвачеством.
— Так если и взял с кого лишнее, то не с государства! — поспешно перебил председательницу Спиридон. — Я не государственные дома строил, а у частников у всяких нанимался, хоромы им возводил. А у которых деньги шальные, с тех не грех было и лишнее сорвать.
— Видите, — сухо сказала Александра Павловна, — вы даже сами понимаете, что эти деньги не очень честные, прямо сказать — грязные… В общем, на этом и закончим разговор. От дара вашего мы отказываемся.
Вышел Спиридон из конторы колхоза как оплеванный. Он даже не шел, а еле волочил ноги. Они стали у него словно ватные. В горле было сухо, внутри все жгло. Дотащившись до дома, он, не раздеваясь, не стащив даже сапог, лег на кровать, отвернулся к стене и лежал так до самого обеда. Жена и подходить к нему боялась, только издалека, исподтишка крестила его (не дай бог, увидит — скандал затеет).
В обед Спиридон поднялся, надел на себя старый, заношенный костюмишко и ушел, не сказавшись куда. Мать и Тихон решили: загуляет, явится, как бывало, вдребезги пьяный, начнет скандалить, а то и в драку полезет. Хотя Тихон и не боялся уже отца, знал, что сумеет с ним справиться, но все равно приятного было мало.
Вечером Спиридон вернулся, однако, совсем трезвый. В руке у него, нанизанные на тальниковый прутик, болтались десятка два чебаков: рыбачил, оказывается, на речке вместе с Евсеем. Заметив, как переглянулись мать с сыном, он сказал желчно:
— Что, не такого ждали? Стоило бы, черт вас дери, назло нахлестаться, бузу учинить. Но отвык от этой пакости! Да и горе, ежели рассудить, не велико. Не нужны вам деньги отцовские — не берите. Колхоз отказался — тоже леший с ним. Пусть лежат на книжке хоть до самого коммунизма.
— Да уж чего им лежать-то попусту-то. Помаленечку можно держать — довольнешенькая тем, что муж не «нагрузился», не буянит, а говорит разумно, предложила компромисс мать.
— Э-э, нет уж, по мелочам таскать — дудки! Пусть сынок, коли он такой самостоятельный да спесивый, нас, стариков, кормит. Ты больная, а я буду теперь отдыхать, рыбалкой вот, как Есейка баловаться.
— Отдыхай, отдыхай, господь с тобой! Лишь бы не пил, — поспешно согласилась мать.
Спиридон криво усмехнулся.
— Ты мне о выпивке этой шибко-то не напоминай. Начнешь толмачить сегодня, да завтра, да послезавтра — наперекор пойду да и напьюсь. Характер мой тебе известный. Тут никакой господь не остановит.
— Избави бог, избави! — испуганно пролепетала мать, отступая от мужа подальше, словно он уже вытаскивал из кармана злодейку с наклейкой.
С женой Спиридон жил после этого вполне сносно. Она никогда больше не напоминала ему о выпивке, а он не пил, целые дни, как он говорил, «рыбалил» на речке, на озерах. Иногда копался и на огороде, помогал жене делать грядки, высаживать и выхаживать разную петрушку.
Держись Спиридон так же миролюбиво с сыном — можно бы жить, посвистывая беззаботной птахой. Но Спиридона, видимо, томило безделье. Да и не мог он забыть того, что сын, хотя и на его же науку ссылался, показал ему пример бескорыстия, преподал крепкий житейский урок.
Стоило только отцу сойтись с сыном во время завтрака, обеда или ужина за одним столом (иначе они почти и не встречались), как Спиридон немедля подпускал шпильку.
— Сознательный-то гражданин, оказывается, сознательностью своей форсит только перед родителями. А в поле балалайничает.
— Как то есть балалайничаю? На стане у нас ни одной балалайки нет, а я вообще не играю.
— На стане — не ведаю, есть там у вас эти инструменты или нет их, а вот в поле, на пшеничке, балалаечки такие — уплясаться можно!
— Что ты, тять, крутишь-мутишь? — уже начиная догадываться, в чем дело, обеспокоенно спросил сын. — Говори прямо.
— А чего мутить-крутить? Это трактористы иные да сеяльщики крутятся на поле без соображения. Шел с рыбалки, глянул — тут балалаечка, там балалаечка… Трофим Егорович, небось, пляшет уже. Сознательный молодец сеял, а старик — пляши!
Тихон, бросив ложку, выскочил из-за стола, побежал в поле. На участке, где проводился ранний сев, где зеленели, проклевываясь, всходы пшеницы, в двух местах чернели треугольники голой земли — получились при поворотах просевы, «балалайки». Скоро попрет сорняк, поднимется выше пшеницы, а осенью все вокруг обсемянит. Жди теперь нагоняя от агронома, хотя сразу и он этого не заметил. Сеял тоже не он, не Тихон, на сеялке стояла Алка-временная, которую в силу необходимости поставили как раз на этом участке подменить заболевшего опытного сеяльщика. Но все это не оправдание. Трактор-то вел он, должен был следить. А всего стыднее перед Трофимом Егоровичем. Недаром упомянул отец, что придется старику «поплясать».
Старший инспектор по качеству, чтобы не плодить сорняки, ходил по полям с граблями, с мешочком через плечо и, как в старину, засевал эти «балалайки» вручную, раскидывая зерно горстями (не гнать же на такие клочки сеялку!). А бракоделам потом предъявлял списочек, сколько и у кого «балалаечек» обнаружено. Да не лично предъявлял, а вывешивал у конторы в сатирической стенгазете «Кочерга».
Название, на первый взгляд, для газеты странное. А если разобраться, оправданное. Во-первых, есть ведь русская поговорка о лицемерах, что «душа у них кривее кочерги». Во-вторых, когда кочергой ворочают, бьют в печи поленья, то горят они дружнее, сильнее. В-третьих же, кому не ведомо, что не один забулдыга-муженек знает, как больно колотит по спине эта самая кочерга, оказавшаяся в руках разгневанной супруги.
Тихон пока ударов газеты «Кочерга» на себе не испытывал, но и знакомиться с ней желания не имел. Лучше уж было, пока не поздно, не дожидаясь появления Трофима Егоровича, засеять огрехи самому.
Послали Тихона на сев кукурузы — еще больше стало отцовских придирок. Соблюдать точные квадраты — штука не простая. На холмистой местности (а вокруг Дымелки почти не было ровных полей) и у опытных механизаторов случаются промашки. Не диво, что Тихон, работая на тракторе первый год (если не считать школьной практики), не вдруг научился «выводить» эти квадраты. От агронома ему, конечно, доставалось, но тот пробирал его, чтобы научить делу. Отец же просто радовался поводу прицепиться к сыну.
— Назвался груздем — полезай в кузов. Захотел стать трактористом, так уж нечего разгильдяйничать. А то столярничать стал — получилось точь-в-точь по поговорке: «Фугуй, фугуй, Тишка, поправим топором, где хватишь лишку!». Плотничать отец позвал, месяц потюкал топором — губу на локоть… Теперь вот сам себе вроде работенку залюбовал. Ан и тут портачит на каждом шагу, оглядывается по сторонам, куда бы еще, как зайцу, задать стрекача. Вот она, на поверку, сознательность-то!
— Трактор бросать не собираюсь.
— Пускай пыль в гляделки кому-нибудь другому, а я зоркий, не вдруг ослепну. В институт-то кто метит?
— Об институте я пока только мечтаю. Думаю поступить заочно. И тоже в сельскохозяйственный, так что от работы своей все равно не оторвусь.
— Не оторву-усь!.. Потянуло, поманило уж на другое — так хана всему. Летун ты последний, а не сознательный человек!
Нападки эти отцовские здорово трепали Тихону нервы. Но их еще можно было терпеть. В конце концов все придирки, касавшиеся работы, шли на пользу: ожесточившись, Тихон не давал себе никаких поблажек, и промахов в агротехнике становилось все меньше.
Худо было не это. Вскоре отец нашел новый, более верный способ уязвлять сына.
— Мать, а мать, а не оженить ли нам Тихона? — однажды во время обеда спросил Спиридон жену, косясь на сына, который сидел тут же, за столом.
— Оженить? — не почуяла никакого подвоха жена. — Как оженить-то, Спирюшка, ежели он не желает?.. Я уж не раз о том заговаривала, так он и к разговору не пристает. Теперь ведь сами невест-то выбирают.
— Ну, это не всегда. Бывает, невеста так жениха заарканит — не взбрыкнет! — тоже будто бы без умысла продолжал Спиридон. — Аришку я вот ныне встретил, Есеюшки-то нашего сноху. Так сразу, понимаешь, начала у меня выведывать, верно ли, что привез я с собой кругленькую суммочку. И того более любопытничала: точно ли, что Тихон, оболтус наш, может теми денежками распорядиться… В общем, слепой не увидит, куда целит баба.
— Ишь ты, негодница! — возмутилась мать. — Метит прибрать к рукам чужие денежки.
— А чего? Баба не дура, хватка у нее крепкая. Тихона нашего она бы живо образумила, — сощурился Спиридон. — Недельку, от силы месяц прожил бы парень под командой такой жены, так сам бы явился к отцу с просьбой: одолжи, тятенька, на наряды милушке.
— Оборони бог от такой напасти! — испуганно и растерянно проговорила мать.
— А зачем нас оборонять. Деньги шальные, валяются попусту. Хоть бы бабочка потешилась… Посватать, что ли? Старовата немного для парня, но ведь с лица не воду пить… Чего молчишь, Тихон?
— Я слушаю, соображаю, что за фокус намечается.
— Фокус? Стало быть, отец — фокусник? — Морщинки возле глаз Спиридона собрались в жесткий пучок, поперек переносья легла складка. — Ладно, спасибо за честь! Раз так, я тебе сейчас самый главный фокус покажу, почище тех, что в клубах кажут… Мать, а мать, надевай-ка то дареное платье да пойдем сватать Тишке невесту.
Мать замялась, не зная, шутит Спиридон или всерьез надумал женить сына.
— Давай, давай, шевелись побыстрее! — скомандовал Спиридон.
— Хватит чудить, — сдержанно, но как можно тверже сказал Тихон. — Такими вещами не шутят.
— Я и не шучу! Это ты, дурья башка, с девками играть вздумал, — налился кровью Спиридон. — А я ту игру хочу разом прекратить по-честному: женить — и баста!
— Ну… если так… — Тихой тоже разозлился. — Я в спектакле этом не участвую. Приводите Аришку — пусть живет с вами. А я тогда в дом ни ногой. — Тихон схватил кепку, нахлобучил на голову.
— Погодь! Аришка — дело десятое. Я ее вспомнил для примера, как бы она денежками распорядилась. А сватать мы пойдем Ланьку Синкину.
— Кого? — так весь и подался вперед Тихон.
— Говорю по-русски: Ланьку Синкину! — ответил, как отрубил, Спиридон.
— Но… это… — Тихон никак не мог найти нужных ему слов. — Это же вовсе глупо…
— Глупо? — язвительно бросил отец. — А мозги девке крутить умно, по-твоему? Да еще сироту вздумал обманывать, бессовестный!
— Обманывать? Ничего не пойму. Никакого обмана не было… — совсем потерянно пробормотал Тихон.
— Не было? Еще отпирается! — гневно закричал Спиридон. — Всей Дымелке ведомо, как ты за девчонкой гонялся, проходу ей не давал. А потом, когда взбаламутил, когда поссорил ее с Максимом, — в кусты спрятался!
— Не кричи, тятя, — начал опять злиться и Тихон. — И вообще не лезь куда не просят.
— Не просят?.. Ежели дело доброе творится, знамо, со стороны соваться ни к чему, только попортить можно. Но когда пакостью начинает попахивать — тут уж положено без просьбы, по совести вникать.
— Ничем тут не пахнет!
— Не пахнет — значит, не надо допускать, чтобы пахло… Пойдем мы со старухой, повинимся за тебя, оболтуса, успокоим девку, предложение намеком сделаем. Ланька, ежели ты хочешь знать, дурья башка, девка всех мер. Тебе бы, олуху, не артачиться, а радоваться такому родительскому благословению. И мне утешение — денежки пойдут на пользу истинную, на воспитание сирот.
Как тут следовало поступить Тихону? Не мог же он спокойно и подробно рассказать отцу о своей безответной любви к Лане. Пусть эта любовь несчастна, мучительна, но все связанное с ней дорого, чисто и свято. Никому не положено знать об этом, все будет схоронено у него в душе.
Правда, на какое-то мгновение мелькнула перед Тихоном робкая надежда: а вдруг Ланя, когда отец с матерью придут свататься, вдруг она согласится выйти за него? Дашутку с Дорой все-таки легче воспитывать. У отца такие деньги!.. И ведь правда — на хорошее дело тогда пойдут. Но сразу же Тихон устыдился своих мыслей. Как ни маскируй, а выходила тут вроде купля-продажа. Не такова Ланя, чтобы согласиться на этот сговор. Да он и сам не хочет купленного счастья. Это позор, мука на всю жизнь, а не счастье!
Тихон вытащил из кармана металлический портсигар, медленно достал папиросу. Но не сдержался, резко захлопнул крышку, так стиснул, что пальцы побелели, а портсигар хлопнул, будто выстрелил, и сплющился.
— Слушай, отец, — чеканя каждое слово, сказал Тихон. — Если ты пойдешь к Лане, если ты посмеешь лезть к ней со сватовством и деньгами, не считай меня больше сыном! Ясно?
Отец спасовал. Подействовали на него не столько решительные слова Тихона, сколько сплющенный, превращенный в лепешку портсигар. Но, как бы там ни было, Спиридон не полез на рожон, а лишь буркнул полувызывающе, полупримирительно:
— Заело? Можно и не ходить, коль заело. Авось и сам тогда одумаешься, не бросишь девку меж двух берегов. А считать ли тебя сыном — это уж нам с матерью надо посмотреть.
На этот раз отца как будто удалось унять. Надолго ли? Не было уверенности, что своенравный характер не толкнет его на новый выпад. А на какой? Добро бы, покушался только на него, на Тихона. А то заводит пробные разговоры с Аришкой, пытается выяснить его отношения с Ланей…
Неприязнь к отцу возросла настолько, что Тихону стало невмоготу бывать дома. По Дымелке приходилось тоже ходить с осторожностью: отец мог затеять какой-нибудь каверзный разговор и на людях.
Все перепуталось, все опостылело. И Тихон решил: будет лучше и для него самого, и для отца с матерью, и, уж конечно, для Максима с Ланей, если он уедет из деревни. Дома воцарится покой. Кроме того, есть еще надежда, что отъезд его поможет отцу обрести равновесие духа. Не с кем будет спорить, некого подкалывать. Сам Тихон не будет видеть Ланю, и, может быть, она скорее уйдет из сердца. Максим же, несомненно, лишь обрадуется его отъезду… Правда, ходят слухи, что и Максим хочет уезжать учиться. Что ж, и в этом худого ничего нет: будут жить оба вдалеке от Лани, и неизвестно еще, чья любовь выстоит в разлуке… Максиму все легко достается. Учился на «отлично», Ланю привлек к себе без труда. А он, Тихон, даже последние годы, когда учился со старанием, усваивал все тяжко. Но недаром же говорится: что легко дается, с тем легко и расстаются.
С такими надеждами и уехал Тихон. В городе он временно устроился грузчиком в овощехранилище, а после работы упорно готовился к поступлению в институт. Экзамены сдал на тройки, но был зачислен. Помогло то, что служил в армии, работал в колхозе, — приняли вне конкурса.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Матери не понравилось, что сын поступил не в медицинский, а в сельскохозяйственный институт. Но упреков в своеволии Максим не услышал.
— Что ж, — сказала Зинаида Гавриловна, выслушав сбивчивый доклад сына о том, почему и как в городе все повернулось иначе, чем было решено дома, — ты уже взрослый, вполне самостоятельный человек. И я не намерена становиться тебе поперек дороги. Вольному, как говорят, воля.
Но Максим чувствовал в голосе матери боль. Она понимала: сын вырос и должен жить по-своему, и все-таки ей трудно было смириться с мыслью, что ее Орешек отдаляется от нее, что она играет все меньшую роль в его жизни. Это было неизбежно, но все равно горько. Какая мать не испытывала подобных переживаний, когда дети становились взрослыми.
Максиму было неловко, даже стыдно перед матерью. Однако помочь ей он ничем не мог.
Зато у Лани, когда Максим рассказал ей, какой крутой поворот он сделал, глаза засветились. Но обрадовало ее вовсе не то, что Максим перевелся из одного института в другой, а то, что он не пошел безвольно туда, куда указывала ему мать.
Ланя знала давно: Максим хороший, искренний парень. Она верила в его любовь. Но не было полной веры в то, что есть у Максима твердый характер. Закрадывалось порой сомнение: не сделает ли он все так, как захочет Зинаида Гавриловна. А Зинаида Гавриловна, Ланя это понимала, не очень-то желала укрепления их любви.
И Ланю обрадовала решительность Максима. Если он проявил свою волю, выбирая профессию, то при случае сумеет постоять и за любовь. Максим сразу как бы возмужал в ее глазах. Она увидела в нем сильного человека, который может служить для нее опорой.
Радовало и то, что в отношениях с Тихоном все прояснилось. И Ланя и Максим заметили, что Тихон увлечен Диной. Чувство, столь неожиданно загоревшееся ночью в шалаше, не погасло с рассветом. Тихон и не старался утаить его. За обедом, за ужином и во время отдыха он то и дело оказывался возле маленькой студентки.
В общем, жизнь стала поворачиваться к Лане светлой стороной.
Зоотехник Иван Семенович работой Лани и ее подружек был доволен. Но чем лучше они осваивали доильную установку, чем больше порядка и слаженности появлялось в организации дела, тем скупее он становился на похвалы. А когда Ланя и ее подружки совсем успокоились, решили, что все идет у них хорошо, Иван Семенович спросил:
— Азбуку вы, девчата, изучили, не пора ли дальше двигаться?
— Азбуку? — в один голос переспросили Ланя с Шурой.
— А вы думаете, университет уже по дойке кончили? — добродушно усмехнулся зоотехник. — По-моему, начальную школу надо еще одолевать.
Ланя с молчаливым интересом смотрела, как пытался хитровато прищуриться Иван Семенович. Щуриться он совсем не умел, лишь прикрывал веки так, что выражение глаз получалось не хитрое, а усталое, даже сонное.
— Сколько коров у вас на доярку?
— По шестнадцать, разве вы не знаете?
— Значит, сколько доили вручную, столько и машиной?
— Не мы нормы устанавливаем. На правлении, а то и повыше где, — запальчиво возразила Шура.
Ланя подумала: «Верно, какой прок от мехдойки, если доим все равно по шестнадцать коров. Нам-то полегче стало, а колхозу?»
Чувство какой-то неясной вины охватило Ланю, она понуро уставилась в землю.
Но запальчивость Шуры и смущенное молчание лани понравились зоотехнику.
— Да, пока вы не овладели мехдойкой, решено было оставить вам столько же коров, как и при ручной дойке. Но теперь-то вы научились?
— Научились, — все еще не без обиды согласилась Шура.
— Так чего топтаться на месте? Надо дальше идти! Попробуйте доить по двадцать пять — по тридцать коров.
— Ой, что вы! Сроду нам не справиться, — вырвалось у Шуры.
— Как же другие доярки справляются? В передовых колхозах и совхозах доят даже до полутораста коров.
— Так то ведь передовые из передовых и на «елочке» или на «карусели»! — бойко возразила Шура, стремясь показать, что газеты она тоже читает, о передовиках знает. — А у нас не те условия…
— Какие же такие особые условия вам нужны? — уже без улыбки, на полный серьез спросил зоотехник. — Не будем пока равняться на рекорды. Но по тридцать коров у нас же в районе на таких же «УДС» совхозные доярки обслуживают. Долго на месте топтаться — не всегда на пользу дела, — с необычайной для него категоричностью сказал зоотехник. — А ты что помалкиваешь, Синкина? Тоже боишься? Девки были вроде неробкие…
— Ничего мы не боимся! — оскорбилась Шура. — А совхозных, если захотим, запросто опередим.
— Запросто? — прищурился опять зоотехник.
— Нет, что вы, Иван Семенович! — смутилась Ланя. — Как это запросто? Сначала попробуем доить по двадцать — по двадцать пять, а там уж видно будет…
— Что ж, по ступенькам подниматься легче, чем прыжком, — согласился зоотехник. Он достал из кармана блокнот, авторучку, сел на скамейку возле бака с водой, подогретой для мытья доильных стаканов и фляг. — Садитесь-ка рядком, да потолкуем ладком. Прикинем сообща, что у нас получится.
Долго прикидывали, соображали, как вернее организовать дойку по-новому. На бумаге получилось все вроде хорошо.
— Это же просто здорово! — возбужденно произнесла Шура, когда они закончили расчеты.
— Девушка ты горячая! — Иван Семенович мягко рассмеялся. — Вспыхнешь мигом, только бы вот не погасла, веру не потеряла так же быстро.
— Никогда! — обиделась Шура. — Веру во все хорошее сроду не потеряю. Я только поспорить люблю, чтобы мне все до точки растолковали.
— Значит, с подходцем действуешь? Учту на будущее! А Ланя вот что-то не радуется. Ну, о чем ты думаешь? Выкладывай, не молчи.
— Забота берет, Иван Семенович, — призналась девушка.
— Заботу иметь — всякое дело легче одолеть. Только голову не вешай, смелее будь, — подбодрил ее Иван Семенович.
— Вы-то разве не приедете? — не ободрили, а еще больше встревожили его слова Ланю.
— Завтра буду у вас непременно, помогу чем смогу. Но вообще-то полагайтесь больше на себя, сами действуйте, сами!
Назавтра доили уже по-новому. Не все шло гладко, как мечталось. Но с утренней дойкой справились неплохо. Вечером и на следующее утро пошло еще ровнее, и девушки уверились — им все по плечу. Особенно гордилась, ликовала Шура. Когда она уложилась в то же время, которое затрачивала раньше на шестнадцать коров, подбоченясь, притопнула ногой:
— Ай да мы! Ей-богу, обставим, очень даже скоро обставим совхозных девчат. — И, обняв Ланю, переходя на заговорщический полушепот, предложила: — Что мне в голову пришло, подружка моя дорогая! Давай втихомолку станем доить по тридцать две. Я в журнале читала, на Кубани девчата так доят, а рабочий день у них получается как в городе на заводе — по семь часов.
— А где мы втихомолку коров лишних возьмем? — не сразу поняла суть Шуриного предложения Ланя.
— Тю, какая ты бестолковая! Да стадо у нас то самое же останется. А доярки освободятся. По сменам сможем разделиться. В кино можно будет сходить, а то каждый вечер возвращаемся в деревню запоздно.
— По сменам хорошо бы. Но зачем все-таки тайно-то?
— А чтобы больше неожиданности было. Это ж интереснее — вдруг открыть, что мы совхозных обскакали. То-то удивится и обрадуется Иван Семенович! Пуще всего он любит, когда люди разную хорошую инициативу проявляют. Если на месте не стоишь, а вперед идешь, он всегда похвалит.
— А если споткнемся?
— Пусть и упадем, так встанем и снова вперед пошагаем! — неудержимо загорелась Шура.
— Наставим себе шишек.
— Подумаешь, беда — шишка на лбу! До свадьбы все заживет. У тебя же еще не скоро свадьба?
Для опыта нарочно выбрали вечернюю дойку: если бы припозднились, задержали коров в загонке, то вечером для случайного взгляда не так заметно. А зоотехник, знали твердо, уехал на другие фермы. Председательница тоже едва ли могла заехать: в разгар уборки из района, ясно, требуют, чтобы колхоз усиливал хлебосдачу, о животноводстве в эту пору забывают.
Все, кажется, предусмотрели девчата. Но дойка не удалась. В спешке Ланя с Шурой перепутали коров, загоняли их не в те станки, к которым они привыкли, и коровы упрямились, убегали обратно в загон. А главное — не отдавали молоко, пришлось поддаивать вручную.
Под конец доили уже не вдвоем с Шурой, как намеревались, а вместе с доярками второй смены. Хорошо, что они не ушли домой, остались на всякий случай. Не обошлось и без перебранки. Ругался шофер, приехавший за молоком: до каких же пор стоять, маслозавод, мол, закроют. А стали сливать молоко во фляги, сразу обнаружилось: общий надой резко упал. В довершение всего явилась председательница. Она проезжала мимо, и внимание ее привлекло то обстоятельство, что доильная установка работает не вовремя, что в лагере стоит шум, как на базаре.
— Почему у вас такая суматоха?
И хотя председательница спросила доброжелательно, у Лани с перепугу отнялся язык. Шура, на что уж была бойка и умела выкрутиться, и та забормотала нечто невнятное.
— Да вы не толкитесь вокруг меня, заканчивайте свое дело, мойте аппараты. Попутно и расскажете, что к чему.
Александра Павловна дождалась, когда доярки немного успокоились, выслушала их объяснения. Ланя ждала — будет нахлобучка. За самовольство особенно достанется ей, бригадирше гурта. Но председательница не стала пробирать ни ее, ни Шуру, которая, выгораживая Ланю, честно взяла всю вину на себя.
— Играть в тайну, конечно, не следовало, — сказала Александра Павловна строго, но не сердито. — Так можно наломать дров. Сегодня надой упал, а завтра продолжится такой сумбур — вовсе вниз покатится. Недолго совсем коров испортить.
— Мы ж хотели как лучше.
— Ясно. Еще раз насамовольничаете…
— Ой, да мы сроду больше не будем ничего выдумывать! — поклялась Ланя.
— Это уж опять через край. — Выражение лица Александры Павловны было трудно понять, потому что она стояла в тени, но по голосу чувствовалось — улыбается. — Выдумывать, вернее мечтать, как можно лучше работать, — это хорошо. Только надо со специалистами советоваться.
Александра Павловна помолчала, очевидно обдумывая, стоит ли говорить то, что ей хотелось сказать.
— Мне вот самой, пока стояла и наблюдала за тем, как вы гонялись за коровами, пришла одна думка. А если загон сделать так, чтобы коровы не вдоль установки, как теперь, подходили, а прямо к станкам? Удобнее же будет. И дояркам меньше беготни. Может, лучше сделать не один большой загон, а два. Приходят коровы с поля — и каждая в свои ворота. Помнят же они свои станки…
— Верно! — азартно выпалила Шура.
— А вот уверенности твоей у меня нет, — пошутила председательница. — Думаю, надо сначала посоветоваться с зоотехником. А уж потом, коли решим, что это на пользу, можно попробовать и на практике.
— Александра Павловна, а если у этих загонов выгородить перед станками еще маленькую площадочку? — нерешительно предложила Ланя.
— С какой целью?
— Чтобы коров к дойке готовить. Будем мы, к примеру, доить двое. Так чтобы загнал одних в станки, и пока они доятся, других в это время готовить… Вымя подмыть, массаж сделать…
— Кажется, это неплохо, — довольно произнесла Александра Павловна. — Коллективная мысль работает! Я вас поправила, вы — меня. Зоотехник тоже что-нибудь подскажет, глядишь — и придумаем, как доить коров побыстрее, а суетиться поменьше. Недаром же говорят: один ум хорошо, а два — лучше.
Назавтра председательница приехала вместе с зоотехником. Снова все детально обсудили, рассчитали. И когда Иван Семенович лично согласился возглавить все дело, решено было еще попытаться одолеть тот рубеж, который не осилили девчата.
— Чтобы не потерять запал, начинайте сегодня же, — сказала Александра Павловна на прощание. — Подмога, обещаю, будет.
На хлебоуборке Тихона с Максимом и еще нескольких ребят, знакомых с машинами, поставили на комбайн. Девчат посильнее да попроворнее послали на эти же комбайны соломокопнильщицами. Остальных определили на тока, один из которых был расположен на окраине Дымелки, а другой в поле, километрах в двенадцати от деревни.
Страда!.. Для того, кто знаком с крестьянским трудом, в одном этом слове содержатся тысячи звуков, запахов, цветов и живых, на долгие годы памятных картин. И почти всегда самым первым наплывает вместе с запахом прокаленного на солнце зерна терпкий аромат пропотевшей рубашки, мозолистые руки хлебороба.
Потом уже перед мысленным взором возникают машины, гулом которых полна в страду степь. Вон там, помахивая мотовилами, проворно линуют поле жатки, оставляя после себя на серой стерне желтые строчки пшеничных валков. На другом поле идут самоходные комбайны, заглатывают, заглатывают валки, а сзади, в соломокопнителях, беспрерывно снуют рычаги. Со стороны кажется: забрались в соломокопнитель живые журавли, качают тонкими шеями, бьют длинными клювами, шарят, выискивают в соломе зерно.
Грузовики, не разбирая дороги, подпрыгивая на бороздах, мчатся прямиком по стерне на призывные гудки комбайнов. Обратно, тяжело груженные зерном, они ползут важно, покачиваются плавно, словно баржи на реке. Но выберутся на дорогу — опять набирают скорость, несутся вперед с ревом. Много на полях машин. А сколько их стучит, гудит, очищает зерно на токах!
И все же днем машины на полях не больно приметны. Вот ночью — вся степь кругом тебя в ярких огнях. Невольно кажется, что перед тобой от горизонта до горизонта раскинулся громадный город. Впрочем, где кончается земля, а где начинается небо, — не вдруг поймешь. В дальней дали фары комбайнов, тракторов, автомашин сверкают, как звезды. А мигание звезд можно легко принять за притуманенный свет фар. Только присмотревшись, замечаешь, что земные огни постоянно движутся, меняются местами. И тогда лишь ясно осознаешь: кругом тебя не город, не звезды небесные, а осенняя степь, вся из конца в конец пронизанная светом машин.
Широко механизирована теперь хлебоуборка. Но всё же тому, кто знаком, что такое страда, прежде всего вспоминаются руки хлебороба. Может быть, потому, что руки эти держат и рычаги трактора, и штурвал комбайна, и баранку грузовика. И как ни много в степи машин — все равно на хлеборобе рубашка просолена потом. Нелегко, непросто добывается хлеб насущный!
Максим, конечно, хорошо знал все это. Но знать — одно, а сердцем понять — другое. Раньше, когда он работал мотористом электростанции, главной заботой его было давать бесперебойно энергию. Теперь же, за штурвалом комбайна, он впервые ощутил себя как бы хозяином полей.
Вот ведет он старенький, но еще надежный «Ростсельмаш». Вернее, тянет его за собой трактор, потому что комбайн прицепной. И все же это ничуть не умаляет роли Максима: он видит, чувствует каждой жилкой, как жатка срезает колосья, как барабан молотилки выбивает зерно, как перетряхивается оно на решетах, как течет по шнекам в бункер.
А когда подкатывает к комбайну автомашина, когда зерно на ходу тугим потоком течет из бункера в кузов — тогда Максима охватывает гордость человека, который своими руками дает людям самое необходимое в жизни — хлеб.
Первые дни, когда Максим стал за штурвал, были ясными на редкость. На небе не появлялось ни одного, даже самого малого, облачка. Солнце грело щедро. На мостике жарко.
Зима кажется далекой-далекой! Лишь когда внимательно глянешь по сторонам, видишь: по земле уже прокатились первые ночные приморозки. По пшенице это трудно заметить. Но на кукурузе, там, где ее еще не успели убрать, пожухли верхушки, шелестят на ветру, как жестяные, будто нашептывают: «Спешите, люди, спеш-ш-шите!»… Даже закаленный придорожный бурьян сник: листья висят, словно кипятком обваренные.
Что сорняки морозом пожгло — это хорошо, легче стало хлеб убирать. Но и тревожно: коротка сибирская осень. А вдруг зима поторопится, нагрянет раньше времени, застанет, по народной поговорке, в летнем платье?
Не одного Максима, конечно, подхлестывали подобные мысли. Заморозки начались нынче необыкновенно рано. Уже в первых числах сентября по утрам стало прихватывать воду в радиаторах. А однажды ночью иней лег такой плотной белой простынью, что многих напугало: уж не снег ли выпал?
Механизаторы стали дорожить буквально каждой минутой. Произойдет какая поломка — комбайнер и штурвальный ремонтируют машину куда быстрее, нежели в начале уборки. Тогда они делали все спокойно, основательно, а теперь крутятся волчком. Если же не подойдет вовремя грузовик и приходится стоять «здоровому» комбайну оттого, что переполнен бункер, а зерно ссыпать на стерню запрещено, — тут уж механизаторы просто выходят из себя. По всей степи несутся отчаянные гудки-зовы: «Автомашину!.. Ма-ши-ну!!.».
Максим тоже, когда автомашина опаздывала, несколько раз подавал сигнал «SOS», пока не отчитал его Степан. Не к его комбайну был прикреплен Степан. Но однажды, выкроив, очевидно, несколько свободных минут, пришел на выручку, пристроил свой грузовик под выгрузной шнек. Выручить-то выручил, но и выговорил Максиму:
— Что ты паникуешь, что нервы рвешь? Думаешь, разгильдяйничают шоферы, не понимают без твоих «SOS», как дорого время в уборку? Может, на сотню шоферов найдется один лентяй, так его все равно никакими сигналами бедствия не проймешь. А большинство… Ты вот с комбайнером посменно работаешь, а шоферы днем зерно от комбайнов на ток возят, ночью — с тока на элеватор. По часу, от силы по два в сутки спать приходится. Да и то в кабине на руле или на сиденье прикорнешь…
По воспаленным векам, по красным жилкам на глазах Степана Максим понял: верно, шоферам не легче живется в уборку, чем механизаторам. Неловко ему стало перед товарищем. А вскоре отпала и необходимость в сигналах «бедствия».
Года два назад в районе работала на вывозке зерна армейская автоколонна. Когда уборка закончилась, солдаты-шоферы уехали в свою часть, а грузовики, отслужившие, надо думать, «призывной» срок, были переданы колхозам и разным учреждениям. Одну из машин выделили и Дымельской восьмилетке. Была она ветхая, но дрова из тайги для школы могла возить. И возила, пока нерадивый физрук (шофера школе по штату не полагалось) не разморозил прошлой зимой головку блока. Новую головку сразу не смогли достать. А потом кто-то из «добытчиков», водящихся еще между шоферами, снял и утащил аккумуляторную батарею, генератор. И на грузовик, поскольку он относился к категории списанных, окончательно махнули рукой. Стоял он теперь в дальнем углу двора.
Все это мельком слышал от людей Максим, но пропустил в то время мимо ушей. Теперь же, удрученно ожидая на мостике комбайна запаздывавшие грузовики, вспомнил о школьной развалюхе. Что если попытаться отремонтировать ее?.. Развалюха-развалюхой, а проходит осень — уже великое дело!
С разрешения директора («Пожалуйста, восстанавливайте, только своими силами, а не за счет школы») Максим осмотрел грузовик. Слухи подтвердились. Блок разморожен, ни батареи, ни генератора нет. Утащены бензонасос и бобина, выбиты фары, вывернуты лампочки. Все остальное, правда, цело, но парень приуныл: мыслимо ли пустить эту рухлядь в ход?
Особенно удручающе подействовала на Максима пустяковая деталь: в отражателе одной из фар лежал желтый обмылок. Возвращаясь из школьного огорода, тут, видать, мыли руки. Воду наливали в радиатор и, когда надо, отвертывали спускной краник: между передними колесами стояла грязная лужица. Несомненно, человек, догадавшийся использовать бачок радиатора в качестве умывальника, не лишен был смекалки. Но это-то чуть и не принудило Максима повернуть оглобли назад. Наверное, он и отступился бы, если бы не заметил кривую улыбку директора: «Что, зелен-жидковат для такого дела?»
«А вот посмотрим!» — упрямо сказал тогда сам себе Максим. Прежде всего надо было побеспокоиться, конечно, о запчастях. Аккумуляторную батарею он добыл легко: на электростанцию к нему шоферы привозили раньше эти батареи для зарядки, и он знал, у кого есть запасные. Нашлась и катушка зажигания. Но генератор и бензонасос оказались дефицитными вещами. Ни в колхозе, ни в совхозной мастерской, бывшей МТС, где когда-то работал отец, их не было.
Все же аккумулятор и бобина кое-что уже значили. Поставив их на место, Максим решил проверить работу мотора. Можно же было завести его без стартера, без генератора, если бензин пойдет самотеком. Для этого Максим приспособил на капоте грузовика канистру, соединил ее резиновым шлангом с карбюратором, предварительно наполнив шланг бензином. Волнуясь, крутнул ручку.
Мотор вздрогнул, фыркнул и заработал! Правда, вода в рубашке охлаждения не держалась, тотчас вытекала через щель в головке блока, и долго работать мотору давать было нельзя, чтобы не заклинило цилиндры. Но и двух-трех минут хватило, чтобы понять: двигатель исправен, повреждена только наружная стенка блока. Максим даже включил скорость и проехал с десяток метров по двору. После этой «обкатки» повеселел. Теперь-то уж добьется своего, так или иначе пустит грузовик в ход!
В первую же свободную смену он снял головку блока, подогнал, наложил на щель металлическую накладку. При помощи ручной дрели и метчика высверлил отверстия, нарезал резьбу и, подложив под накладку картонку, пропитанную суриком, привинтил ее медными шурупчиками. Ремонт, с точки зрения заводской технологии, не очень качественный, но практикой проверенный. Во всяком случае, вода из рубашки охлаждения больше не вытекала.
А генератора нет — пока обойдется и без него. Будет заводить вручную, к свечам ток станет поступать от батареи. Бензонасоса раздобыть не удалось — тоже не беда. Можно бак поднять повыше, в угол кузова, тогда горючее пойдет самотеком.
Так Максим и сделал. Конечно, он знал, что заряда аккумуляторной батареи хватит для пробега всего километров 400–500. Но это же немало! Приблизительно подсчитал, сколько рейсов за день надо сделать от тока до комбайна и обратно и какое из этого сложится расстояние, и вышло — грузовик на одной батарее может работать почти неделю. Если же раздобыть вторую батарею, тогда нечего горевать! Одна будет стоять на электростанции на зарядке, вторая — на грузовике. Через неделю переменил их — и езди опять. А батарею он найдет. Конечно, придется ездить только днем, фары включать нельзя, иначе аккумулятор живо разрядится. Но и так подмога большая.
Насвистывая самый веселый мотив из всех, какие он знал, Максим перед «генеральным» выездом занялся техуходом. Он лежал под машиной и шприцевал рулевые тяги, когда вдруг кто-то потянул у него с ноги сапог.
— Эй, не балуй! — крикнул парень, еще не видя, кто там озорует.
— Ух, какой сердитый стал! — отозвался знакомый девичий голос.
«Алка! Откуда она взялась?» Максим непроизвольным движением вытащил из кармана носовой платок, быстро стер пыль с лица, заправил в брюки выбившуюся рубашку. И рассердился на себя: что это он прихорашивается? Алка же, присев на корточки, старалась заглянуть ему в глаза и, будто подслушав его мысли, объяснила:
— Не стала я жить в городе. Как узнала, что ты на уборку подался домой, так и полетела следом. Тянет меня за тобой, как нитку за иголкой.
Говорила Алка шутливо, но смотрела так страстно, что, когда взгляд ее встретился со взглядом парня, тому сделалось душно.
— Фу ты! Сентябрь, а жарища, как в июле! Дышать нечем, — пробормотал он, все еще не вылезая из-под машины.
— Забрался в такую теснотищу, ясно, будет душно. Ветерка-то сегодня никакого, — притворно посочувствовала Алка.
Максим понял: надо вылазить, от Алки под машиной не спастись.
— Ну, здравствуй, чумазый-ненаглядный, — протянула она руку, когда он выбрался.
Следовало, наверное, ответить Алке так же шутливо, беспечно, будто ничего он не замечает, принимает все за балагурство. Может быть, простительно было и нагрубить, потребовать напрямик: «Отстань, отвяжись, надоела ты мне». Но Алка стояла перед ним в беленькой просвечивающей кофточке, в кремовой юбке — вся такая чистая, свежая, румяная, на загляденье красивая, что не поворачивался язык сказать это.
— Брось дурить, — попросил Максим.
Алка рассмеялась счастливо.
— Слушай… — Она на мгновение споткнулась на слове: хотела, видно, назвать его Орешком, да спохватилась, что это не к месту и не вовремя. — Слушай, Максим, что ты тут делаешь?
— Видишь, шприцую.
— А зачем?
— Как зачем? Любая машина смазывается перед работой.
— Перед работой? На этой колымаге разве можно работать?
— Еще как! Буду зерно возить от комбайна.
Алка мало понимала в машинах (что в школе по нужде учила, то давно уже забыла), но грузовик этот выглядел таким побитым, обшарпанным, что не требовалось больших познаний для определения: никуда он не годится, кроме как на утиль. Когда же Алка прошлась вокруг грузовика (конечно, не без умысла, а чтобы показать Максиму, какими стройными стали ее ноги в новых туфельках, на каблучках-гвоздиках), когда увидела в отражателе фары обмылок, который Максим забыл выбросить, когда разглядела, что из щелей кузова лезет зеленая травка-муравка, она громко захохотала.
— Ой, уморил! Выдумал же — возить зерно. А машина слепая, травой даже обросла, как земляная крыша на бане.
— Пусть слепая, пусть обросла! — с обидой, точно смеялись над ним самим, сказал Максим. — А работать будет, да еще как! — Он вставил в гнездо заводную ручку, рывком крутнул. — Слышишь? Поет!
Еще бы не слышать! Мотор работал ритмично, напевно. Старый разбитый грузовик вдруг помолодел. Он мелко вздрагивал, будто от нетерпения поскорее выбежать на дорогу, помчаться вперед, распустив за собой густой шлейф пыли.
— Так ты уже наладил его?
— Хочешь прокатиться — пожалуйста! — не без гордости предложил Максим.
Он уселся за руль, распахнул перед Алкой правую дверцу. Алка подозрительно глянула на засаленное дерматиновое сиденье, потом на свою кремовую, тщательно выглаженную юбочку и с отчаянной решимостью вскочила в кабину.
Парень дал победный сигнал, и грузовик, осторожно миновав ворота, шустро покатил по улице. Навстречу попался директор школы. У него заметно округлились глаза. «Вот так штука, добился-таки своего!» — без слов говорило его лицо.
Максим мог торжествовать. Но не долго чувствовал он себя волшебником, сотворившим чудо. Нет, грузовик не подвел. Он по-прежнему проворно бежал по полевой дороге. Затенила парню радость Алка.
— А обмылок-то так в фаре и остался, — вдруг со смехом вспомнила она. — Вот умора-то. Люди поглядят: автомашина-умывальник!..
Максим резко затормозил. Вылез, выбросил из отражателя злополучный обмылок. Снова сел за руль, но уже в другом настроении. Был растерян, на Алку старался не глядеть.
— Расстроился, да? — защебетала Алка. — Я же не хотела тебя обидеть. Так, посмеялась…
— Не на что обижаться. Сам знаю — не для парадных выездов эта машина.
— Значит, не обиделся? А чего такой хмурый?
«Да из-за тебя! — подмывало Максима сказать. — Потому, что ты увязалась!» Но сказать так значило возвести на Алку поклеп. Конечно, она появилась на школьном дворе не случайно и нарядилась так не зря. Но прокатиться-то он пригласил ее сам. Значит, сам во всем и виноват! «Похвастаться захотел! — корил себя Максим. — А теперь что делать, куда ехать?.. К комбайну? Там сразу насторожатся: Алку зачем привез, да еще так разодетую? Обратно поскорей вернуться? За кого его тогда Алка посчитает? Вот, скажет, трус, позвал прокатиться, а за деревней назад повернул!..»
Алка ждала ответа, неотрывно смотрела на него, и он сказал первое, что пришло на ум:
— Будешь хмурый, если спать приходится два-три часа в сутки.
Это походило на правду: Алка давно уже приметила, что Максим осунулся, что веки его воспалены. Только обмануть ее не удалось. Она сразу догадалась об истинной причине столь крутой перемены в настроении парня. Однако ей представлялось невыгодным настораживать Максима, и она не показала своей сообразительности. Наоборот, посочувствовала:
— Да-а, достается механизаторам в уборку, как никому. — И, чтобы он не подумал, будто она так вот и станет все время красоваться в праздничных нарядах, когда люди трудятся почти без сна, поспешно добавила: — Я тоже завтра попрошусь на чей-нибудь комбайн, соломокопнильщицей.
А через минуту она совсем рассеяла ту тревогу, что владела парнем.
— Остановись, пожалуйста, на своротке, — попросила она.
— Зачем? — удивился Максим.
— Я выйду. Мне надо побывать у дедушки на пасеке, — сказала Алка самым естественным голосом. — Спасибо за то, что подвез. — Она вылезла, сверкнула белозубой улыбкой, помахала на прощание рукой. И пошла по тропке в сторону от дороги, приметно покачиваясь на каблучках-гвоздиках.
Максим не сразу тронулся с места. «А ведь неплохая она девчонка», — думал он, провожая ее взглядом.
Знал бы он, какой «номер» выкинет Алка всего полчаса спустя!
На пасеку Алке идти было вовсе незачем. Дед у нее, правда, работал пасечником и жил одиноко в домике возле березового колка, куда вела тропинка, возле которой попросила она остановить машину. Но внучка не больно любила навещать старика. На пасеке ей казалось нестерпимо скучно, а от деда было трудно вырваться сразу. «Погости хоть денечек! Поешь вволю медку!» — упрашивал он обычно. Много ли этого меду можно съесть? Сто граммов — больше ни за что не надо. Меду и дома хватает, у отца пять ульев в палисаднике.
Едва грузовик Максима скрылся из виду, Алка вернулась на дорогу и стала поджидать, не заберет ли ее кто-нибудь обратно в Дымелку. Она решила отыскать бригадира или его помощника и добиться, чтобы ее поставили соломокопнильщицей на комбайн Орехова.
Вскоре на дороге показался крытый брезентом «газик» с лаконичной надписью по борту: «Кино». Алка подняла руку, «газик» притормозил.
— Не в Дымелку едете?
— Будем и в Дымелке, — приоткрыл дверцу мужчина с моложавым лицом и седыми висками.
Алка знала его. Это был директор районного Дома культуры. Помнил и он Репкину по выступлениям в самодеятельности, когда она училась в средней школе.
— Здравствуйте, Алла. С удовольствием подвезем. Но пока нам нужно отыскать летний лагерь дойного гурта, где старшей дояркой Ланя Синкина. Вы, конечно, знаете точно, где этот лагерь. Может, прокатитесь туда вместе с нами?
— Еще бы не знать! — ответила Алка, забираясь в машину. — А зачем вам понадобилась Синкина?
— Хотим снять кинофильм. — И рассказал, что Дом культуры приобрел недавно киносъемочную аппаратуру, что теперь в районе постоянно будут сниматься и демонстрироваться короткие документальные фильмы о передовиках труда. А Ланя Синкина, по его словам, достигла большого успеха. Она и ее подруги доят теперь по 32 коровы каждая. Вот и решено снять о них несколько кадров другим для примера.
Алка слушала с лицом, застывшим в напряженном внимании. А душу ее терзали зависть и тревога. Ланьку будут снимать для кино — это ж с ума сойти! Вот тебе и клушка-калинушка. Другим в пример хотят показывать. Удивительно даже, как это и когда она сумела выскочить вперед… Но кому-то просто удивительно, а для нее, для Алки, это горе, может быть, даже непоправимая беда. Максим вовсе теперь очаруется этой Ланькой. Такая слава! Никого и никогда еще в Дымелке для кино не снимали… А ей-то как злосчастная судьба напакостила: мало того, что Ланьку на пути к Максиму поставила, так еще и в провожатые к этой же Ланьке подсунула. Полюбуйся, мол, как твоя соперница будет торжествовать!
Алке стало дурно. И седой директор и рыжий шофер расплывались у нее перед глазами, словно смотрела на них через запотевшее стекло. Лишь немного погодя Алке удалось справиться с охватившей ее слабостью. «Может, и к лучшему, что я в провожатые попала», — подбодрила она себя.
«Газик» подкатил к лагерю. Время вечерней дойки еще не подошло, и на месте была одна дежурная доярка — Шура. Она кипятила воду в баке.
— Синкина еще не приехала? — первой выскочив из машины, со строгой официальностью спросила Алка.
— Скоро приедет. Коров уже гонят, — кивнула Шура в сторону речки, где по лугу неторопливо двигалось в сторону стоянки красно-пестрое стадо.
— Займемся пока подготовкой, — сказал директор.
Наверное, не желая забегать вперед и портить впечатление от известия, которое он должен был сообщить дояркам, директор ничего не стал пока объяснять Шуре, лишь попросил разрешения осмотреть установку. Шура тоже не стала расспрашивать, зачем приехал этот «киногазик», хотя сгорала от любопытства. Она немножко догадывалась, что необычный этот визит как-то связан с тем, что они по-новому организовали дойку коров.
Только вот Алка зачем явилась? Да еще такая разряженная — загадка! Она же в город уезжала… Но и Алку Шура ни о чем не спросила: важничает, не хочет сказать сама, ну и пусть! Все равно не долго придется скрытничать.
Директор осматривал установку, прикидывал, с какой точки лучше будет производить съемку. Алка ходила вместе с ним, всем своим поведением стараясь показать Шуре, что она тут не случайный человек, а лицо, от которого кое-что зависит. «Прикидывайся, прикидывайся, будто тебе ничуть не интересно, зачем мы тут ходим, — думала она о Шуре, принявшейся колоть на мелкие полешки осиновые чурбаки. — Небось, умираешь от любопытства». Так, изображая важную персону, Алка ходила минуты две-три. Потом вдруг остановилась. Глаза ее расширились, словно от испуга, а лицо затвердело…
Переполошила Алку неожиданная мысль, ударившая ей в голову. Она увидела шило. Обычное сапожное шило было воткнуто в деревянную стойку, а на нем висел тонкий сыромятный ремешок. Наверное, пастух занимался каким-то ремонтом и оставил его здесь.
«А что если?..»
Скудны были знания, которые остались в голове у Репкиной с тех пор, как в школе изучалось действие вакуум-насоса. Но все-таки она помнила: если проткнуть шланг, ведущий от двигателя к установке, то станет подсасываться наружный воздух, никакого разряжения не получится. Значит, доильная установка не будет действовать. И тогда съемка для кино поневоле не состоится…
Вот что заставило Алку застыть на месте. Но никто этого не заметил. Директор был занят осмотром установки, Шура нарочно старалась не смотреть на Алку, а шофер, навалившись на баранку, клевал носом.
Недолго, впрочем, стояла так Алка. Через мгновение она опять преобразилась; на лице мелькнуло злорадное выражение, а потом явилась напускная озабоченность. С этим озабоченным видом Алка подняла ногу, будто рассматривая, не подломился ли у туфли каблук. А рука в это время мгновенно выдернула шило из стойки и — раз, раз, раз! — проткнула в нескольких местах, расковыряла шланг… Потом Алка, все так же стоя на одной ноге, пощупала носок туфли, поморщилась: дескать, давит нестерпимо. И, прихрамывая, отошла к «газику».
Вскоре приехала Ланя. Сидела она на этот раз не за рулем мотоцикла, а в кабине грузовика вместе с шофером: привезла сочную, свежую, прямо из-под комбайна кукурузу.
Коров подкармливали теперь во время дойки, так они охотнее шли в станки, да и надой заметно прибавлялся.
Едва подошел грузовик, Шура забралась в кузов, стала вместе с шофером раскладывать кукурузу по ящикам-кормушкам. А Ланя, заскочив на полминуты в тесовую дежурку, вышла оттуда уже в халате и сразу побежала к двигателю, чтобы запустить, опробовать его до подхода стада.
— Так это вы Синкина? — остановил ее директор. — Рад познакомиться с такой юной старшей дояркой… — И он сообщил Лане о том, что уже слышала Алка. Только Ланя изумилась, пожалуй, еще больше Репкиной. Растерялась, покраснела. Даже Шура, уже отчасти подготовленная, имевшая возможность обдумать, зачем приехал «киногазик», и та чуть не свалилась с грузовика, когда услышала, что их хотят показать в кино.
— Ну зачем так смущаться? — улыбнулся директор. — Ведь правда, что вы по тридцать две коровы доите?
— Правда…
— И двое управляетесь там, где раньше трудились пятеро?
— Трое управляемся, — поправила Ланя. — Одна доярка у нас подменная. И вообще Александра Павловна сказала — пока еще рано переводить остальных доярок на другое место. Двое работают на доильной установке, одна отдыхает, а двое — на уборке кукурузы и свеклы. На следующий день меняемся местами.
— Так это хорошо, что доярки непосредственно участвуют в заготовке кормов. Ваши достижения — трудовой подарок съезду партии.
Ланя вскинула глаза: не ослышалась ли? О них ли это?
— Ой, что вы! — еще жарче вспыхнуло ее лицо. — Разве так работать надо? Мы читали: по полтораста коров одна доярка доит.
— Так то на «елочке»! — не согласилась с ней Шура. — А мы на «УДС». Будет у нас «елочка» или «карусель» — мы тоже от других не отстанем! — И она вызывающе вскинула голову. Простенький платочек, чудом державшийся на затылке (так уж носят их многие дымельские франтихи), совсем сполз ей на шею, и пышная копна мелко завитых волос рассыпалась, заиграла на ветру.
Директор невольно залюбовался Шурой. Узкоглазая, скуластенькая, она не была красавицей, зато вся ее крепкая, ладная фигура так и дышала здоровьем. А лицо светилось таким задором, что лучше и не надо было героини для фильма о молодых доярках.
— Правильно, — похвалил Шуру директор. И заторопился к «газику», вытащил кинокамеру, стал устанавливать ее на треногу.
Ланя побежала к двигателю, запустила его, потом вместе с Шурой стала надевать стаканчики на коровьи соски. Обычно стаканчики эти, причмокнув, сразу присасывались к соскам. Иногда какой-нибудь и соскочит, не без того. Но подправишь, поддержишь, и он начинает чмокать. Теперь же творилось что-то неладное, непостижимое. Двигатель работал нормально, а стаканчики ни за что не хотели присасываться. «Может, плохо промыты, может, клапаны не в порядке?» — одна и та же мысль пришла и Лане и Шуре. Неприятно, конечно, но бывает же недогляд. Только не работали бы один-два аппарата, а то отказались действовать все сразу…
Ланя и Шура в замешательстве перебегали от коровы к корове, промывали, поспешно разбирали аппараты. Все было в порядке, а стаканчики, словно заколдованные, не держались на сосках. «Малы разве обороты? Бензин плохо поступает?» Ланя бросилась к двигателю, утопила поплавок карбюратора. Перестаралась. Горючая смесь чересчур переобогатилась, двигатель судорожно дернулся и захлебнулся.
С трудом удалось Лане запустить двигатель снова. Теперь он развивал такие обороты, что весь трясся, как в лихорадке, гудел устрашающе. Даже не робкая по натуре Шура смотрела с испугом: «Что ты делаешь?» — молча спрашивала она. «Ничего, ничего! — так же безмолвно, одним взглядом, отвечала Ланя. — Может, где-то пробка образовалась, прососет на больших оборотах»… Стаканчики теперь стали кое-как присасываться, но молоко шло еле-еле.
— Ой, мамочки! — не выдержала, с отчаяньем воскликнула Шура. — Нарушилось что-то совсем.
Ланя опять бросилась к мотору, выключила его. Установилась напряженная тишина.
Директор Дома культуры не очень-то разбирался в том, как нормально проходит механическая дойка. Замешательство доярок, их суетливую беготню от коровы к корове он воспринял как нечто естественное: переволновались девушки, не могут сразу войти в привычную колею. Ничего, несколько минут подождать — освоятся.
Но когда двигатель замолчал, а Ланя с побитым видом села возле него на скамеечку, директор обеспокоенно спросил:
— Заминка случилась?
Ланя даже ответить не смогла — так ей было стыдно и горько.
— Если бы мы знали, что случилось! — задиристо, даже с каким-то лихим вызовом отозвалась Шура. — Может, вы это знаете? — И она сердито глянула сначала на директора Дома культуры, потом на Алку с шофером.
— Странно, — пожал плечами директор, — что можем мы знать?
— Ну и мы тоже ничего не знаем, кроме того, что утром установка работала как часы.
— Стало быть… — Директор посмотрел на Шуру с усмешкой. — Стало быть, вы еще не вполне ее изучили.
— Ну да, как кино приехало, так все, что знали, из головы выскочило, — дерзко, но уже больше с отчаянием сказала Шура.
Нестерпимо обидно было девчонке: слава стояла рядом, уже протягивала руку, чтобы взять и вывести их на экраны всех клубов района. И вдруг все обернулось позором. Ланя убрала руки с лица, сказала с укором:
— Ну при чем кино? — И тут же согласилась с директором: — Конечно, не изучили еще как следует. Пока все исправно — можем установку обслуживать, а случись вот что… Ясно, плохие еще специалисты.
— Может быть, нам подождать? Мы охотно подождем.
— А что теперь ждать — когда механик приедет? — фыркнула Шура.
— Да, придется завтра звать механика, а сегодня доить вручную, — поддержала ее Ланя.
— Но, может быть… — Директор хотел предложить девушкам снова запустить двигатель. Пусть и плохо держатся стаканы, этого же не разглядишь в кинофильме. Главное, заснять доярок возле установки в процессе работы…
Однако стоило ему взглянуть на Ланю, как стало понятно: она ни за что не согласится разыграть сцену дойки. Да и настроение у девушек такое подавленное, что разыграть счастливых, довольных своей победой тружениц они едва ли смогли бы.
— Ну, что ж, — вздохнул директор, — придется побывать у вас как-нибудь в другой раз. Действительно, лучше позвать механика… Будем надеяться, что в следующий раз все пойдет хорошо.
— И успехи будут побольше, — пообещала Шура.
— Да, да, желаем их вам от души.
Алка, чтобы не обращать на себя внимание (только бы увезли отсюда поскорее!), сидела смирнехонько, плотно сжав губы и опустив глаза.
— А вы что приуныли? — спросил он, как только взглянул на ее словно бы выцветшее лицо.
Спроси директор это чуть пораньше, когда «газик» стоял возле доильной установки, а Ланя и Шура могли слышать ее ответ, Алка, наверное, не сумела бы сказать ничего путного. Скорее всего, она не сдержалась бы, разрыдалась и призналась в том, что натворила. Но машина успела уже развернуться, отъехать от лагеря, и у Алки вместо покаянного признания вырвался вздох облегчения:
— Подружек жалко.
— Я так и думал, — довольный своей проницательностью, подхватил директор. — Но не стоит расстраиваться. Пожалуй, это к лучшему. Девушки пока, действительно, не очень овладели мехдойкой, а мы их на экран!.. Вот закрепят успех, тогда снимем с чистой совестью.
Словоохотливый директор почти до самой Дымелки будто нарочно, выручая Алку, распространялся о принципиальности, трудовой чести, которые следует всегда и везде соблюдать. Алке оставалось только поддакивать, кивать головой. И когда подъехали к деревне, она, вылезая, искрение поблагодарила:
— Спасибо вам.
— И вам взаимно, — любезно сказал директор: ему было приятно прокатиться, поболтать с такой красивой девушкой. — Когда будете в райцентре, заходите в Дом культуры.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Не только вечернюю, но и утреннюю дойку в лагере вынуждены были проводить вручную. Дядька Сивоус, приглашенный для осмотра забарахлившей установки, тоже не мог сразу обнаружить, почему не создается вакуум.
Подоить вручную по 32 коровы ни Ланя, ни Шура, конечно, были не в силах. Поневоле пришлось позвать на помощь резервных доярок. Нервничали девушки, нервничали и коровы, уже привыкшие к машинной дойке. А распорядок нарушился — надои опять покатились вниз.
Эти неприятности больше всего волновали Ланю. Она ведь была старшей дояркой, на ней лежала главная ответственность за порядок в лагере. Но порядок, она верила, через несколько дней наладится. Настоящая тревога охватила Ланю тогда, когда дядька Сивоус объявил, что нашел проколы шланга.
— Проколы?! — всполошилась Шура. — Мамочка моя родная, что я наделала!
— Ты, что ли, проколола? — удивился дядька Сивоус. — Ненароком разве?
— Ничего я не прокалывала. Простофилей я оказалась, не углядела, не сообразила, зачем они тут крутятся?
— Кто «они»?
— Да киношник этот самый с Алкой. Все они высматривали, топтались кругом да около.
То, что прямодушно брякнула Шура было настолько чудовищным, что все растерянно замолчали. Первой отвергла догадку подружки Ланя.
— Ну что ты, Шура! Разве можно сдуру болтать такое. Это ж директор Дома культуры. И Алка тоже нечужая.
Сказать по правде, Ланю кольнуло в сердце: не Алка ли в самом деле вытворила такое зло из-за Максима? Но все в душе восстало против. Нет, даже Алка не должна сделать такое! Она же не глупая, понимает, что доильная установка не ее, Ланина, собственность. Если захотела подкинуть какую-нибудь пакость, так уж подкинула бы ей лично.
— Кхе-кхе… — смущенно закашлял дядька Сивоус (почему-то мужчины частенько пытаются прикрыть свою растерянность кашлем). — Оно… не вяжется как-то все, а проколы — факт… — Дядька помял шланг пальцами, будто проверяя его эластичность, добавил неуверенно: — Может, того… может, и ране были эти проколы, только не сквозные. Ну и не замечали, пока резина не прососалась. Где тонко, там и рвется.
Догадка эта принесла облегчение всем.
— Так оно, наверно, и есть, — подхватила Ланя.
— Ой, если так, тогда и моей вины нет. А то могли подумать, что я проворонила! — воскликнула радостно Шура.
Дядька Сивоус тоже заулыбался и принялся обматывать поврежденное место изоляционной лентой. А когда мотор был запущен и установка заработала вполне исправно, настроение у всех стало хорошим; Ланя даже подумала: это, может быть, отрадный факт, что Алка приезжала сюда с директором Дома культуры, наряженная по-праздничному. Может, директор тот неженатый, а Алка вздумала пленить его. И никто никогда даже не вернулся бы к мысли о том, что кто-то умышленно проткнул шланги, если бы несколько дней спустя не случилось тяжелой для Лани беды.
Как всегда, чуть свет подоив и выпроводив за ворота свою буренку, Ланя стала выкатывать из сарая мотоцикл. Внезапно на дорожке недалеко от загончика для коровы ей попало под ногу какое-то незнакомое растение. Девушка поскользнулась. Подняла это растение и разглядела. Ребристый стебель, перистые листья, смахивающие на морковную ботву, семенной зонтичек, будто на укропе, и продолговатый клубень, как у мелкой редьки. Где же она видела такое растение? Когда?.. И вдруг вспомнила. Прошлой осенью пастух показывал его дояркам. «Овощ» этот, по его словам, для скотины приманчивый. Стебель сочный, корень сладкий, но страшно ядовитый. Называется вёхом и растет в Лешачьем логу.
Длинный тот лог, собственно, являлся древним руслом реки и был по-своему знаменит в Дымелке. Среди кустов росла густая, сочная трава, но скотину крестьяне испокон века туда не пускали. Сами тоже редко ходили даже за ягодой, хотя смородины там было пропасть. Исстари место считалось гиблым, колдовским. Попасется скотина — непременно сдохнет. А люди всегда возвращались с опухшими глазами. В кустах водился какой-то мелкий, но злой гнус. Вдруг зазудится щека или губа, так уж и знай — минут через десять вскочит шишка, словно после пчелиного укуса. Но пчела ужалит — сразу как огнем обожжет. А тут и не слышно и не видно, кто укусил, но ходить потом неделю кривоглазой или косоротой. Удовольствие маленькое, даже если принесешь полную корзину смородины.
В последние годы дымельские женщины и девчата приспособились ходить в Лешачий лог без страха за свою красоту. Надушат головной платок настоем чеснока — паршивый тот гнус и близехонько не подлетает! А прошлой осенью доярки потребовали от зоотехника и пастухов выяснить доподлинно, какие ядовитые растения есть в том логу и нельзя ли их уничтожить, чтобы потом безбоязненно пасти коров. Нельзя же допускать, чтобы такой большой участок пастбища пропадал зря.
В логу оказались заросли веха. Тогда-то пастух и принес на показ дояркам несколько экземпляров этого зловредного растения.
— Смотрите, запоминайте! — зубоскалил он. — Овощ эта прямо на вас, на некоторых бабочек, похожа: поглядеть — приглядная, отведаешь — спервоначалу вроде сладко, а потом — погибель…
— Мужик будто лучше, — огрызались доярки. — Почему-то эту погань по-мужичь и прозвали — вех! Не зря, конечно.
Ланя стыдилась слушать подобные словесные турниры: в «разоблачительном» азарте порой говорилось такое, что уши вяли. Поэтому она взглянула на опасное растение лишь мимоходом, но все-таки запомнила его.
«Неужто и это вех? — подумала она обеспокоенно. — Как же он попал в ограду?.. Нарочно кто подбросил или, может, девчонки где-нибудь раздобыли и по глупости притащили домой? А что если они догадаются какое-нибудь кушанье из него приготовить? Это ж беда!
Хотя и жалко было ей в такую рань будить Дору с Дашуткой, обеспокоенная Ланя побежала в дом, растолкала их.
— Вы это растение во двор принесли?
Сестренки спросонок бестолково смотрели на вех. Сразу можно было понять — видят они его впервые.
— Не-е… мы не приносили… А что это?
Ланя объяснила. Строго-настрого наказала: если еще где-то во дворе попадется им такой клубень, пусть подберут и запрячут до ее прихода в чулан.
Однако, выйдя на улицу, сама засомневалась: а может, это вовсе и не вех, зря она переполошилась?.. Если действительно вех, то возникает страшное предположение: не случайно он попал во двор. «Но кто же, кто может пойти на такое? — в смятении думала девушка. — Каким же это надо быть подлецом, чтобы у сирот корову отравить! Пусть кто-то безумно зол на меня, но ведь это… — И Ланя опять постаралась отогнать страшные мысли. — Наверное, я ошиблась. Не вех это вовсе, не вех…»
Для проверки Ланя решила все же показать сомнительное растение пастуху. Она положила его в коляску и поехала в лагерь. Едва приблизилась к лагерю, как увидела: по полянке, высоко вскидывая белые ноги с точеными лакированными копытцами, что есть мочи носился теленок. А за теленком бегала, пытаясь поймать его, Шура, раскрасневшаяся, растрепанная. На одной ноге у нее был резиновый сапог, другая — босая.
Но сценка эта только постороннему человеку могла показаться забавной. Ланя увидела другое: надо спешить па помощь, иначе теленок, впервые очутившийся на вольной воле, а не в тесном сарайчике, может забегаться до того, что грохнется замертво.
— Да не пугай ты его, не гоняй! — крикнула она Шуре, соскакивая с мотоцикла. — Подходи тихонько, скорее поймаешь.
— Пробовала и так и этак.
— Давай вдвоем.
С трудом они поймали раздурившегося теленка, затолкали обратно в сарайчик.
— Как он выбежал?
— Зазевалась я, — призналась запыхавшаяся Шура.
Пока возились с теленком, пока укрепляли жиденькую тесовую дверь, Ланя совсем забыла, что в коляске у нее лежит вех. Но едва услышала гортанный крик пастуха, который гнал стадо с ночной пастьбы и кричал, наверное, на какую-то блудливую корову, девушка сразу спохватилась, кинулась к мотоциклу. И ахнула: веха в коляске не было!
«Куда же он делся?» — перепугано подумала она, обшарила взглядом голую, плотно утоптанную землю возле мотоцикла, заглянула под колеса — нигде нет! Что за чудо? Кто мог утащить?
Стадо еще не пришло, коровы, значит, не могли съесть. Только одну из коров не пасли, держали на кукурузе: несколько дней назад она наколола бояркой ногу, сильно хромала. Но корова эта стояла в сторонке у городьбы и преспокойно чесалась о жерди.
«Неужели потеряла его дорогой?» Это было не очень правдоподобно, но никакого другого объяснения не находилось. Ланя поспешно вскочила на мотоцикл. Ничего не объясняя, крикнула Шуре, что ей нужно срочно вернуться в Дымелку, что пусть коров без нее не доят.
Неотрывно смотрела Ланя на дорогу, особенно приглядывалась там, где трясло на выбоинах. Но веха нигде не попалось. В самой Дымелке, на улице, она едва ли могла потерять его. Да и подобрать могли. Все же Ланя, ничуть уже не надеясь, решила доехать до дому. Когда заглянула в ограду…
Знакомые перистые листья торчали в зубах у щенка! Любимец Доры и Дашутки, мохнатый рыжий Тобик, мотая лобастой головой, таскал растение за стебель, а клубень то и дело колотил щенка по лапам, заставляя его обороняться, сердито урчать. Ланя кинулась в ограду, отняла у Тобика изрядно потрепанное растение.
— Ну и циркач же ты! — облегченно воскликнула Ланя. — Когда, как ты успел вытащить его из коляски?
Да, это было просто непостижимо, как щенок на глазах у нее за считанные секунды сумел выкрасть вех! Как бы там ни было, разбираться уже не стоило. Хорошо, что вех нашелся, хорошо, что она доехала до дому. Камень с плеч…
Ланя завернула растение в тряпку, запрятала под половичок, лежавший на дне коляски (теперь-то уж не вылетит!) и помчалась обратно в лагерь. Перед дойкой она опять ничего не стала объяснять заинтересованной Шуре, только пообещала:
— Расскажу, все расскажу, а сейчас и так уж опаздываем. Давай шевелиться побыстрей.
К концу дойки подъехал на ходке зоотехник. Привязал к пряслу сытого, с желобом на спине, мерина, спросил, как обычно:
— Чем порадуете?
Иван Семенович навещал лагерь часто. Особенно с тех пор, как девчата стали доить попарно свое стадо. По-разному отвечали ему доярки: либо с унынием — не шибко дело клеится, либо весело — добились своего! Но всегда были довольны тем, что зоотехник не забывает о них. А ведь забот у него и без того полон рот. Надо обо всех фермах — и молочной, и свиноводческой, и кролиководческой — побеспокоиться, а дома хлопот, пожалуй, еще больше: четверо малолетних детей на руках. Конечно, летом в колхозе работали ясли и садик, но все равно можно было только удивляться, как он всюду успевает.
Особое уважение вызывал Иван Семенович у Лани. Уж она-то знала, каково достается с ребятишками. И сейчас Ланя очень обрадовалась приезду зоотехника.
— Иван Семенович, вы вех хорошо отличаете от других растений?
— Гм… — хмыкнул зоотехник. — Уж как-нибудь отличу. А что тебе понадобилось экзаменовать меня по ботанике?
— Не экзаменовать, что вы! — смутилась Ланя. — Показать вам хотела… Вот…
— Гм… — еще раз хмыкнул зоотехник. — Самый сортовой вех. — Он достал из кармана перочинный ножик, разрезал клубень вдоль. — Смотри: поперечные пустоты. У веха всегда так… Но где ты его выкопала? В Лешачьем логу? Мы вроде прошлой осенью и нынешней весной весь вывели.
Ланя рассказала.
— Гм… — громче прежнего хмыкнул он. — Дело нешуточное. Знать, крепко ты кому-то насолила, если корову вздумали отравить. И придумано хитро. Не попался бы тебе клубень под ногу — попробуй потом догадайся, где корова этот вех съела.
Теперь и Ланя со всей очевидностью поняла: против нее ополчился страшный, изворотливый человек. Но кто именно? Невольно вспомнился прокол шланга. Конечно, тогда все они, даже дядька Сивоус, пришли к выводу, что это случайность. Но если случайности повторяются?.. Неужели все-таки Алка способна на такое?
Лане стало зябко. И, видно, не одной ей пришли в голову подобные мысли. Шура сжала локоть подружки.
— А что я тебе советовала? Держи ухо востро!
Хотя Шура так определенно раньше не говорила, Ланя поняла ее: она тоже вспомнила об Алке, подумала, что все это не случайно.
Одно сомнительно. Если Алка проколола шланг и подбросила вех, то с чего же так отчаянно стала она мстить? Обидно ей из-за Максима, это понятно. Но на что она могла надеяться, чего хотела достигнуть? Проколы — это же пустяк, нашли и заклеили. Только колхоз из-за временного перехода на ручную дойку потерял несколько литров молока, она же, Ланя, никак не пострадала. Что для кино не сняли, так не больно еще и заслужили. И Буренку бы отравили — ведь этим не убили бы любовь. Не по расчету, не из-за коровы полюбил ее Максим. А она его и подавно. Нет, все-таки ничего не попятно.
— А если из-за Тобика все вышло? — неуверенно сказала Ланя.
— Кто это такой — Тобик? — насторожился зоотехник.
— Щенок-то наш. Я же говорила, как он с вёхом скакал. Может, он и притащил его откуда-нибудь?
— Откуда он мог притащить? Разве ваш щенок по сограм рыскает и, вроде свиньи, клубни выкапывает?
Шура захохотала.
— Я не то хотела сказать, — вспыхнула Ланя. — Может, он где в деревне, у соседей вех отыскал.
— Едва ли кто будет хранить такую драгоценность, — усмехнулся Иван Семенович.
— Я теперь в оба буду глядеть! — пообещала Ланя.
Но держаться начеку было уже поздно. Конец этой истории с вёхом оказался страшным.
Потолковав еще с Ланей и Шурой о надоях, подкормке и о подготовке к недалекому уже переводу коров на стойловое содержание, зоотехник уехал. Вех он забрал с собой. Собирался показать председательнице, посоветоваться с ней, как оградить Ланю от таких «подарков».
Пастух угнал стадо обратно на луга. А Ланя с Шурой, отправив молоко на маслозавод, пошли помогать убирать свеклу.
Культура эта была для колхоза новой, сеяли ее пока немного и специальных машин для уборки не имели. Выпахивали клубни обыкновенным тракторным плугом, а собирали и обрезали вручную. Заняты этим делом были многодетные и пожилые колхозницы: работать в поле постоянно им было трудно, они являлись как бы резервной силой, которая привлекалась лишь в горячую пору. Хотя свекла предназначалась не коровам, а свиньям, доярки тоже ежедневно трудились на уборке в свободные часы.
Только в этот день Лане и Шуре лучше бы не ходить на свеклу. Хотя поле лежало недалеко от лагеря, доильную установку, будочку-дежурку и дощатый сарайчик, где находились телята, — все было видно хорошо и девушки не забывали присматривать за лагерем, они все-таки не увидели, да и не могли заметить, что там творится неладное. Хромая корова, оставшаяся в загоне, начала странно толстеть. Она то и дело жалостливо мычала, беспокойно хлестала себя по пухлым бокам хвостом, увешанным репьями, как бусами, и, переходя с места на место, припадала уже не только на больную ногу, а спотыкалась на все четыре. Ничего этого не заметили доярки. Да и не следили они за коровой, опасались лишь, не появился бы возле установки кто-то посторонний.
Когда Ланя и Шура вернулись перед вечерней дойкой со свекловичного поля, корову уже раздуло донельзя. Тяжело дыша, она лежала у городьбы. Но девушки и теперь не в первую минуту обратили на нее внимание. Ланя занялась смазкой двигателя, а Шура стала растапливать печь, чтобы до прихода стада согреть воду. На растопку Шура обдирала кору с березовых жердей изгороди. И тут лишь увидела корову.
— Ой, Пеструха-то! — закричала она истошно.
Ланя с перепугу выронила масленку, не помня себя кинулась к подруге.
— Ой, посмотри: живот как барабан! — продолжала кричать Шура, хотя Ланя была рядом. — Объелась, видно, кукурузы.
— Гонять, гонять надо!
Девушки принялись хлестать корову хворостиной.
Бедная скотина кое-как поднялась, однако ноги у нее подломились, и она тяжело рухнула на землю. Тогда доярки стали что есть силы давить, мять руками ее бока, напоили из бутылки керосином пополам с водой. Такую неотложную помощь доводилось им оказывать коровам и раньше, и всегда нехитрый этот способ лечения оправдывал себя. Теперь, наверное, слишком запоздали они с помощью. Корове легче не становилось.
— Надо звать ветеринара.
Шура осталась дежурить возле Пеструхи, а Ланя бешено погнала мотоцикл в деревню. Ветфельдшера она привезла скоро, но и он не мог спасти корову. Пеструха сдохла в судорогах.
— Похоже, отравилась чем-то, — сказал ветеринар.
— Отравилась? — переспросила Ланя, бледнея.
— Говорю, похоже. Вскрытие покажет, так ли это.
Но Лане не надо было ждать результатов вскрытия. Страшная догадка, как молния, мелькнула у нее в голове: корова отравилась вёхом! Тем самым клубнем, что она нашла утром и привезла в коляске. Пока они с Шурой гонялись за теленком, корова, несомненно, нашарила клубень в коляске, успела съесть. А Тобик таскал второе растение. Вот и все объяснение!
От такой догадки зашлось сердце. Получалось: сама, своими руками отравила скотину. Нарочно ли кто подбросил вех им в ограду, Тобик ли приволок откуда — это еще не узнано и, может, никогда не узнается. Ясно пока одно: она проявила преступную беспечность. Завыть, закричать в голос хотелось с отчаяния. Но Ланя даже не заплакала. Она прислонилась спиной к городьбе и стояла так, стиснув зубы.
Опять подкралась, навалилась на нее беда. Кто-то из недобрых людей хотел придавить, сломить ее. Только шалишь! Раньше не сломили, не согнули, теперь она выдюжит! И если кто-то думал позлорадствовать, посмотреть, как она будет убиваться, — не дождется этого!
— Никогда! — вслух поклялась Ланя.
Шура плакала. Но все-таки она не осталась глуха к этому страстному восклицанию подруги. А когда взглянула на ее закаменевшее, с жутко сверкающими глазами лицо, то испугалась: не тронулась ли Ланька с горя?
— Ой, что ты? Вся переменилась.
— Верно, теперь я переменилась! — ответила Ланя.
Рассудка она не лишилась — это Шура поняла потому, что Ланя спокойно занялась опять смазкой двигателя, велела ей греть воду. Выдержка подружки подействовала успокаивающе и на Шуру. Она побежала к печке. Стадо уже подходило, надо было поторапливаться с подготовкой к дойке.
В тот вечер ни Ланя, ни Шура не затевали больше речи о тяжком этом ударе. Пастух тоже ничего не выспрашивал. Старик не раз видел на своем веку, как ни с того ни с сего околевает скотина. Гибель Пеструхи его мало взволновала и вполне удовлетворило короткое объяснение Шуры, что все разъяснится после вскрытия. Да и чего ему было волноваться, ежели корова не в стаде была? Вот если бы у него паслась…
Зато назавтра с самого раннего утра и до позднего вечера не только в лагере, но и в Дымелке не утихали разговоры об этом происшествии. Вскрытие точно установило: корова отравилась вёхом. Люди передавали друг другу эту новость, рассказывали, как Ланя нашла странное растение у себя в ограде, как увезла в лагерь и что там случилось. Все склонялись к выводу: вех попал во двор Синкиных не случайно. Всех тревожило: у кого же такая подлая душа, что решился извести последнюю скотинку у сирот?
Никогда раньше Ланя не опаздывала на дойку. В это же утро и Шура давно явилась, и пастух стадо пригнал с ночной пастьбы, а Лани все не было. Мычали в загородках приученные к твердому распорядку коровы, ворчал шофер, приехавший за молоком.
«Ладно ли все? Не стряслось ли еще какой беды?» — начинала уже донимать Шуру тревожная мысль, когда Ланя, наконец, показалась на дороге.
Появилась она не на мотоцикле, как обычно, а шла пешком. «Потому и опоздала! — облегченно подумала Шура. — Мотоцикл, наверно, забарахлил». Она замахала подруге рукой, закричала шутливо:
— Топай поскорей! Разучилась, что ли, ходить?.. Однако улыбка исчезла с ее лица. Шура обратила внимание на то, что Ланя ведет за собой корову…
— Ой, мамочка родная! — вскрикнула она, бросаясь навстречу подружке. — Это ж Буренка твоя…
— Была! — отрезала Ланя.
— Была? А теперь? — уже догадавшись, что это значит, но не смея верить себе, спросила Шура.
— Будет колхозная, наша. Вместо Пеструхи.
— Да ты что, сдурела?
— А что тут дурного? По моей вине погибла Пеструха, я и должна пополнить стадо.
— И не выдумывай! Не примем! — воспротивилась Шура. — Если колхоз потребует возместить убыток, сложимся поровну. Я тоже виновата.
У Лани повлажнели глаза. Но сказала она твердо:
— Ни в чем ты не виновата. И колхозу не убыток возместить надо, а корову вернуть. Буренка не хуже Пеструхи, даже лучше, значит, надой по гурту не упадет.
— Но ведь… — у Шуры застрял в горле комок. — Девчонки-то как без молока?
— У бабки Дуни покупать будем. Она одинокая.
— Так это же… это же… — у Шуры не находилось больше слов, и она повторила: — Нет, не примем!
— Не примем! — сказал и пастух.
— Я сама приму. Корова моя, старшая доярка пока тоже я — договоримся друг с другом! — пошутила Ланя. Тем более, что документы на Буренку все в порядке: и паспорт и справки о прививках.
Не стоит уверять, что с легким сердцем рассталась Ланя с Буренкой. Она не спала почти всю ночь, обдумывала все «за» и «против». Но более честного решения не нашла. В самом деле, когда она была телятницей, ей простили гибель телки. Так надо же совесть иметь, не ждать новой милости. Пора расплачиваться за свое ротозейство. А как еще расплачиваться? Денег на книжке у нее нет, продавать тоже нечего, кроме мотоцикла. А мотоцикл каждый день нужен. Да если и вернет она деньги, колхозу не велика радость, в стаде-то все равно потеря.
Утром Ланя накинула Буренке веревку на рога и повела за собой. Шла — не плакала, но трудно, ох как трудно было сдержать слезы, когда Шура закричала:
— Ой, ты Буренку привела?
А вот теперь, когда Шура и даже пастух упирались, не принимали в стадо ее корову, согласны были поделить и вину и убыток, — теперь Лане стало удивительно легко. Она рассмеялась непринужденно.
— Только Буренка мехдойки и во сне не видела, — сказала она. — Придется ей сначала лекцию прочитать, что это такое и как следует при этом держаться.
Шура больше не стала спорить. Она смотрела на девушку восхищенно: вот какая волевая, решительная, оказывается, у нее подруга!
Ланя завела корову в загонку, стала снимать затянувшуюся на рогах веревку. Буренка лизнула хозяйку в подбородок.
— Вишь, прощается, — заметил пастух.
Этого было достаточно, чтобы Ланя потеряла всю свою выдержку. Она бросила веревку, метнулась в дежурку, всхлипывая на бегу, как маленькая.
Все эти подробности в Дымелке, конечно, не знали, но пищи для разговоров все равно хватало. В колхозном правлении тоже обсуждался поступок Лани. Вечером, едва председательница вернулась с объезда полей, зоотехник доложил о случившемся. Александра Павловна, по своему обычаю, выслушала внимательно, ни словом не перебивая. Потом спросила:
— И как вы полагаете, надо колхозу взять эту живую компенсацию?
Иван Семенович замялся. Нет, он не робел перед председательницей, не думал увильнуть от ответа. Он не знал, как разумнее поступить. И, наконец, прямо признался в этом.
— Ума не приложу, как лучше будет. С одной стороны, вроде бы справедливо это. Синкина допустила халатность — она и должна возместить ущерб. А с другого боку поглядеть: сироты, разве можно их обездоливать?.. Есть и третья сторона: простить, так кое-кто крик поднимет: до каких, мол, пор будут поблажки? У других, скажут, поросенок, куренок околеет — со свинарки, птичницы полный спрос. А тут сама доярка свою вину признала, сама корову привела — и не взяли!
Александра Павловна протянула руку за своим красным граненым карандашом. Зоотехник выжидающе смотрел, что будет дальше. Он уже примечал, если председательница станет подписывать деловые бумаги, значит, ответа скоро не жди. Она обдумывает его. Если же начнет постукивать тупым концом по столу, догадывайся: глупы твои предложения и рассуждения. А вот прижмет ладонью карандаш, прокатит по столу — взволновалась, значит, будет спорить с тобой, доказывать свое.
Под ладонью Александры Павловны карандаш прокатился с треском. Но спорить она не стала.
— Нравится мне поступок Лани. Очень! Не в личной, значит, корове видит она свое счастье, а в чем-то большем. И надо поддержать ее. Непременно надо поддержать! Корову возьмем, а ребятишкам будем выдавать молоко.
— Вот это правильно! — обрадовался зоотехник. И даже вроде слезы блеснули у него на глазах.
Александру Павловну сначала удивило это: не часто мужчины бывают так чувствительны. Потом она сообразила: у зоотехника у самого четверо сирот. И добавила полусерьезно, полушутливо:
— Если скоро не женитесь, можем и вашу коровенку в колхоз взять, а детишкам молочишко выдавать с фермы.
— Не женюсь, так и сделаю, — ответил зоотехник серьезно.
У Алки горела душа. И день прошел, и другой, и третий после того, как она набедокурила в летнем лагере, а легче не становилось. Наоборот, день ото дня совесть терзала ее все больше.
В лагере, после того как проколола шланг и спряталась в «газике», Алка почувствовала настоящий страх за содеянное. Но едва лишь миновала прямая опасность, Алка утешила себя тем, что ничего непоправимо-то не случилось. Проколы, конечно, найдут, без труда заклеят. И никто ни в чем не пострадает. А Ланька в кино все-таки не попадет!..
Не надолго, однако, успокоилась Алка. Может быть, устройся она на комбайн к Максиму, как мечталось, некогда было бы разбираться в происшедшем. Только ни к Максиму, ни на другой какой комбайн устраиваться не пришлось. Вечером она не нашла ни бригадира, ни председательницы, а к утру, от пережитого ли волнения, оттого ли, что прохватило ветром в нейлоновой кофточке, Алку разожгло. Губы так обметало, что она скорее удавилась бы от стыда, чем показалась в таком виде на улице. А когда лежишь или бродишь одна-одинешенька по комнате, тут уж всякие тяжкие, каверзные мысли начинают терзать тебя беспощадно.
Алка, в сущности, совершила первую в жизни подлость. До этого она жила беззаботно, но честно, незапятнанно. В школе шибко не утруждала себя, увлекалась больше танцами да песнями, но все равно переходила из класса в класс. После школы, когда не удалось поступить в институт, трудилась в колхозе, конечно, не ахти как старательно, однако и вреда приметного оттого никому не было. Алка считала себя даже хорошей комсомолкой: разве мало она содействовала работе клуба? Веселить людей — тоже умение надо. А сколько молодежных вечеров прошло весело лишь потому, что она была заводилой.
Максима у Ланьки задумала отбить — тоже не велико преступление. Он же не женатик… Бывает, у детей отца отнимают — и то не стыдятся. Почему же она должна без боя уступить свое счастье?
Там, в летнем лагере, когда пришла ей шальная мысль пустить в ход шило, Алка хотя и трусила, тоже не видела в своем поступке ничего, кроме того, что он дает возможность «попридержать» соперницу. Зато теперь, обдумывая все на досуге, она не могла найти себе оправданий. Растревоженная совесть твердила: это гадость, даже больше — преступление!
Скверно было на душе у Алки. И уж совсем худо стало, когда однажды за обедом отец рассказал, что кто-то подбросил Лане Синкиной вех, в результате отравилась колхозная корова. Приглядываясь к дочери, бухгалтер говорил:
— Болтают по деревне, будто из-за ревности какая-то дура начисто обезумела. В башке даже не сверкнуло: поймают, — запрячут в тюрьму.
Алку затошнило от страха. «Обо мне это болтают!» Зажав ладонью рот, она метнулась в куть, к умывальнику. Мать поспешила следом.
— Дочка, что с тобой? Пововсе, что ли, разболелась?..
Ладно, хоть можно было прикрыться болезнью. Но отец, похоже, не поверил, что так уж она занедужила.
— Болтовня, известно, еще не доказательство. Ежели руку или ногу та дура не оставила во дворе у Синкиных…
Это звучало как наставление: набедокурила, так хоть не выдавай себя. «Да не я это, не я сделала!» — криком кричала про себя Алка, но вслух ничего не сказала. Шатаясь, как пьяная, ушла в комнату, повалилась на кровать. Мать накинулась на отца.
— Дочь еле жива, а он рассуждает о каких-то дурах!
— Потому и рассусоливаю, что у дур этих своего ума не хватает, — сердито сказал отец и, не дообедав, ушел обратно в контору.
Алка тоже не долго валялась в постели. Вскоре после ухода отца она поднялась, объявила матери, что пойдет к Зинаиде Гавриловне попросить каких-нибудь порошков.
— Лежала бы, я схожу.
— Как она заочно даст? Надо ей осмотреть меня.
Но пошла Алка не к фельдшерице. Она отправилась к Лане. Решила откровенно признаться, как и почему проколола шланг, попросить прощения, только пусть Ланя не думает, что отравление коровы — это ее рук дело.
Но Ланю дома Алка, естественно, не застала — та была в летнем лагере. Тогда Алка поплелась домой. Буквально поплелась, еле переставляя ноги.
Ток, на который послали студентов подрабатывать зерно, был на окраине деревни. Девчата обрадовались этому. Раз до места работы близко, утром можно лишних полчаса поваляться в постели. И вечером не теряешь времени на дальнюю дорогу, возвращаешься пораньше. Можно подольше потанцевать, почитать, вообще поразвлечься, кто как умеет.
Но Дине работа показалась тяжелой. На покосе она уже немножко освоилась, а тут снова надо было приобретать сноровку. Когда студентки стали отгребать пшеницу от зерноочистительных машин, Дина с трудом орудовала большой, широкой деревянной лопатой.
— Верно, не лопатой бы тебе, а пальчиками зерно ворошить, — вспомнила одна из студенток злые слова Тихона. — Или совочком, каким ребятишки песочек пересыпают.
Дина, глотая слезы, пропустила эту реплику мимо ушей, стала приглядываться к другим, как ловчее работать. Но чужой опыт мало помогал. Она вынуждена была часто отдыхать, сидеть на куче зерна сложа руки.
Как это обидно!
Правда, так было в первые дни, постепенно Дина втягивалась, орудовала лопатой проворнее, вынужденные сидения на хлебном ворохе становились короче, но к вечеру с трудом передвигала ноги, и хотя недалеко было от тока до клуба, где они жили, дорога казалась ей длинной. В то время как студентки затевали танцы, она валилась на постель.
И кто бы мог подумать, что именно Дине доведется однажды поднимать и вести за собой других? Заведующий током заболел. Его подменил Трофим Егорович. Некоторые этому обрадовались: поскольку старшим на ток назначен дед, у которого здоровье, конечно, похуже, чем у молодого, то и им будет послабление. Можно будет почаще отдыхать.
Вышло же наоборот. Старик так организовал дело, что грузовики за зерном подходили непрерывно. А попробуй не нагрузи хотя бы один вовремя! Шофер зря стоять не станет, живо умчится на другой ток. Девчатам приходилось поторапливаться, подгребать зерно к автопогрузчикам. Уставать стала не только Дина. Все студентки норовили теперь лечь спать сразу после ужина.
И вот однажды, едва успели девушки уснуть, их снова подняли. Пришла клубная сторожиха и передала просьбу Трофима Егоровича: выйти в ночь на работу. На дальнем полевом току скопилось много зерна, его можно без подработки сдавать на элеватор. Из райцентра пришли автомашины, а людей не хватает.
— Шибко просит вас Егорыч…
— Еще чего выдумал! — раздраженно выкрикнула студентка Маша, которая несколько дней назад предлагала Дине ворошить зерно пальчиками. — Днем передохнуть не дает, да еще и ночью покоя нет!..
И, как нередко бывает, один этот голос сразу настроил студенток против бездушного старика. Спросонок не разобравшись, да и не желая разбираться, в причинах, которые заставили Трофима Егоровича будить их, они наперебой закричали:
— И так с ног валимся!
Повариха, заткнув уши, поторопилась уйти. Через минуту она, однако, вернулась.
— Которая тут из вас Дина? Егорыч просит выйти на крылечко.
Недоумевая, зачем вызывают именно ее, девушка быстренько оделась, вышла. На улице за штакетником тихонько урчал грузовик, а возле него стояли Трофим Егорович и Степан. Дина подошла к калитке.
— Меня звали?
— Не одну бы тебя надо. Да ладно, хоть ты вышла, — отозвался Трофим Егорович. — На тебя теперь вся надежда.
— На меня?
— Старика не послухали — тебе доведется поднимать своих подружек.
— Разве меня послушаются!
— Пойдешь первой, покажешь пример — послушаются.
— Да как же я покажу пример, если раньше всех из сил выбиваюсь? — смутилась Дина.
— А сила, дочка, не только в теле, — ободряюще сказал Трофим Егорович. — Ежели ты сейчас вызовешься, то другим, которые поздоровее тебя, стыдно, поди, будет отсыпаться…
— Но мне… Мне тоже стыдно вызываться, — еще больше смутилась Дина.
— Это стыд иной. — Голос Трофима Егоровича зазвучал ласково. — Потому тебя и прошу, приметил — совестливая ты…
И Дина пошла, разбудила студенток, успевших снова заснуть.
— Девчата, хлеб же погибает! Ворох открытый, промочит дождем… — говорила она, мучительно краснея, голос ее не слушался.
Девчата, конечно, заметили ее растерянность, принялись насмешничать:
— Тоже мне, нас зовет работать, а сама на ворохе будет носом клевать.
— А то скажет: голова кружится, свету белого не видать.
Это напоминание было самым обидным. От напряжения, а еще больше от стыда за свое бессилие у Дины, верно, случались головные боли, она частенько отдыхала на ворохе.
— Я первой пойду! — воскликнула Дина, рассердившись.
— Первой?.. Поехать первой не хитро, вот с лопатой опереди…
— И работать буду первой! — задетая за живое, с отчаянной решимостью объявила Дина.
— Ну?!.. Может, съездить, девчонки, посмотреть? От одного матраца до другого, разостланных по полу клуба, покатился язвительный смешок.
— Трофим Егорович сказал… Это как добровольцы… — задыхаясь от волнения, произнесла Дина. — У кого совесть комсомольская… — И не договорила, выскочила на улицу.
— Подумаешь, бросается громкими фразами! — обидчиво начала какая-то студентка.
Но ее уже никто не слушал. С матрацев поднялась сначала одна девушка, потом другая…
Это была удивительная ночь! Все забыли о недавнем препирательстве. Машины подходили к автопогрузчикам одна за другой, не давали сидеть без дела. По небу бродили пугающие низкие тучи, несколько раз принимался накрапывать дождь, еще больше подгоняя девчат. Но не это было главным. Все чувствовали: обнаружилась какая-то новая, дотоле не испытанная ими сила…
А Дину этой ночью никакая усталость не брала. Лопата буквально мелькала у нее в руках. Дина, пожалуй, правда, работала лучше всех. И не потому вовсе, что поклялась быть первой. Нет, она впервые поверила в себя, в свои силы. И радость этого открытия была так велика, что девушка не могла сегодня иначе работать. Не задумываясь согласилась бы после бессонной ночи проработать еще и день. Но к утру огромный ворох пшеницы исчез.
— Вот теперь можно спать. Спасибо, девушки, за выручку! — сказал Трофим Егорович.
Старик весь почернел, осунулся. Студентки теперь только сообразили, что в азарте работы не догадались предложить ему отдохнуть. И он проработал всю ночь с ними наравне.
— Спасибо вам, совесть растревожили, — сказали студентки.
— И особое — от меня! — воскликнула Дина.
Трофим Егорович глянул на девушек благодарно. Очевидно, дороги были ему их слова. Он сразу ободрился.
— Ладно, девушки, хватит друг друга благодарить. Езжайте отдыхайте.
— А вы?
— Я понемножечку пешочком. Если не пройдусь — глаз потом не сомкну. Привычка такая…
Дина вызвалась пойти вместе с ним. Она была слишком взбудоражена всем пережитым за ночь, ей не мешало успокоить нервы прогулкой. Кроме того, она подумала: не сделалось бы с Трофимом Егоровичем худо дорогой, как раньше бывало с ней. Не мешает проводить старика.
Но Трофим Егорович чувствовал себя хорошо. Прогулка будто и вправду сняла с него усталость. А может, ободрился он, увлекшись рассказом о своей жизни.
Когда идешь вот так неторопливо полевой дорогой, легко завязывается неспешный душевный разговор. А Трофим Егорович был доволен, что не ошибся в Дине, она вообще нравилась ему, и он особенно охотно стал рассказывать ей о себе.
Жизнь у Трофима Егоровича была круто закручена. До революции жил сирота Тришка в батраках. Хозяин стаскивал его по утрам с полатей за волосы (даже не со зла, а чтобы сон сразу отскочил!) и заставлял трудиться на этих вот полях допоздна, буквально до упаду.
Восемнадцатилетним парнишкой подался Триша в красные партизаны. Был разведчиком. Разыгрывая калеку-нищего, бродил по деревням, занятым беляками. Потом ушел добровольцем в Красную Армию, принимал участие в разгроме Врангеля.
В тридцатых годах был одним из организаторов колхоза в Дымелке. Кулацкая пуля едва не отправила его на тот свет. Все же выжил, бил еще сам гитлеровцев в Отечественную войну. Тоже осталось несколько отметин на теле. Но самая большая — в душе: за Родину сложили головы три его сына. Вскоре умерла и старуха. А он вот выжил… В колхозном хозяйстве потрудился потом еще немало. И за рычагами трактора, за штурвалом комбайна и попросту с вилами в руках. По силенкам стариковским и теперь тянет…
— Да, — уважительно произнесла Дина. — Тяжела у вас жизнь!
— А легку ношу нести невелика и честь, — спокойно, без тени хвастовства, сказал Трофим Егорович.
— И никого у вас родных не осталось?
— Вся Дымелка колхозная — моя родня. Ну, а кровная — сестра жива, племяш есть.
— А сестра и племянник ваши здесь живут?
— Здесь. Племяша ты знаешь.
— Разве? — оживилась Дина. — Интересно, кто он…
— Тихон.
— Тихон?.. — Дина закраснелась. Трофим Егорович приметил это, посмотрел на девушку со значением.
— Он самый, ваш… Парень, у которого все не в лад. Где надо вдоль, там поперек. Фамилия — Маленький, а сам — великан. Зовут Тихон — а характером буен…
— Все-таки, мне кажется, он неплохой человек, — заступилась за парня Дина.
— Я и не говорю «плохой». А только все от того зависит, кто с ним рядом в жизни окажется. Тут вроде как камень-кремень. Доброе кресало огонь будет высекать, а то мохом исподволь позарастет. И ласковым и зеленым, а все одно мохом…
Это был довольно прозрачный намек, почти наставление. Дина поспешила перевести разговор на другое.
— Интересно, почему вы все-таки пешком стараетесь ходить? — спросила она без особой последовательности. — Я слышала, вас даже пехотинцем зовут.
Трофим Егорович ответил не сразу. Он нахмурился, зашагал как-то тверже. Дина решила, что невзначай обидела его, стала извиняться. Тогда старик сказал с достоинством:
— Извиняться тут нечего. Пехотинец — это ж боец. Зазорно разве, когда человека зовут бойцом? — Он опять помолчал. — Знаю, которые за чудака почитают. Особливо те, кто лишнего шага не сделает, ежели можно проехать. Но у меня свой резон.
Трофим Егорович рассказал, что еще в гражданскую, при переходе через Сиваш, он загубил ноги. Прицепилась какая-то хитроумная болезнь, название которой натощак не выговоришь. А попросту растолковать — началась страшенная ломота в суставах. Тогда врачи ему сказали — осилить эту болезнь он может только сам. Будет, не глядя на боль, разминаться, ходить каждый день поболе — выдюжит, а слабинку покажет, станет валяться по перинам — суставы окостенеют. И тогда — каюк, никто уже не выручит из беды. С тех пор и ходит он, с тех пор и зовут его пехотинцем. Ноги, бывает, болят, но до старости дослужили…
Вот оно что! Значит, не старческое чудачество эти пешие прогулки!
Дина смотрела теперь на Трофима Егоровича во все глаза. Словно другой человек оказался вдруг перед ней. Раньше был добрый, отзывчивый старичок. А теперь открылось: доброта это не просто от природы. Она выражение силы, несгибаемости старого, закаленного коммуниста. И не только душевная отзывчивость, а высокая честь партийная не позволяла ему пройти мимо, если мог кому-то помочь, сделать что-нибудь полезное.
Что это было именно так, Дина вскоре убедилась еще раз.
На выезде с проселка на тракт в глубоком кювете сидел грузовик-порожняк. Шофер безжалостно рвал машину, пытаясь, выехать вперед или спятиться назад, но колеса грузовика лишь больше увязали в грязи.
— Заглуши мотор, сцепление сожжешь! — сердито крикнул Трофим Егорович. — Чуешь, как воняет горелым?
— Леший знает, чем тут воняет, — зло отозвался шофер, сбрасывая, однако, газ. — Из-за какой-то плевой ямки машину гробишь, а начальству — чихать.
— Не знаю, как оно, начальство, а вот ты чихать горазд, — усмехнулся Трофим Егорович.
— При чем тут я?
Трофим Егорович не ответил ему, а повернулся к Дине и, как бы продолжая их дорожный разговор, сказал:
— Видишь, какие тюхи-пентюхи бывают? Засыпать бы эту ямку, две-три машины гальки привез — и все дело. Так нет, ждет руководящего указания.
— А как иначе? Будет наряд, оформят путевой лист — хоть сто машин привезу. А нет — не моя забота.
— То-то и оно — не твоя. Была бы твоя, не поехал бы порожняком, а попутно галькой загрузился.
— Еще чего! Я загружусь, яму завалю, а другие с песнями кататься будут?
— Та-ак… — Глаза Трофима Егоровича сделались колючими. — Для других ты, значит, пальцем не согласен пошевелить? А ежели эти «другие» яму засыплют — ездить будешь?
— Да я что… — заюлил шофер. — Попутно и я бы привез… Только если и другие…
Подошла еще машина. Вел ее Степан. Он выскочил из кабины, ни слова не говоря взял на буксир застрявший грузовик, выдернул на сухое место. И, словно догадавшись, о чем шла речь, сказал потом:
— Вот что, Гошка, давай-ка завтра подбросим гальки, завалим к дьяволу эту грязюку…
— Слышишь, а? — обрадованно подмигнул Трофим Егорович Дине. — Это тебе не тюха-пентюха, который за другого переработать боится! — И, обращаясь уже к Степану, сказал по-отцовски тепло: — Так всегда живи, парень! Одну да другую яму у себя на пути заровняешь — дорога для всех легше будет. А галькой нагрузиться мостовики помогут. У них там экскаватор, долго ли ковшик зачерпнуть. Я вот зайду, договорюсь…
— Держи карман шире! — хмыкнул Гошка. — Для них эта яма вовсе чужая. Они в город шоссе тянут и тут сроду не ездят.
— «Чужая»! — взбеленился Трофим Егорович. — Для чухи — все люди свинюхи, а кто сам человек, тот и в другом человека видит, понимает: все кругом наше, кровное.
Трофим Егорович сказал Дине, чтобы она ехала со Степаном в Дымелку, а сам, не откладывая дела в долгий ящик, направился к реке, к мостовикам.
Таким его и запомнила Дина — упрямо шагающим вперед. Не знала она тогда, что видела «пехотинца» в последний раз.
До моста старик не дошел. Внезапно у него перехватило дыхание, зашлось сердце. Перед глазами замельтешили какие-то букашки, вроде комаров-толкунцов, которые стайками крутятся в воздухе теплыми летними вечерами. Почти бессознательно Трофим Егорович сделал еще несколько шагов, потом рухнул на дорогу. И больше уже не пошевелился, как говорят в народе, умер па ходу.
Хоронили «пехотинца» на следующий день. Погода стояла сырая, ветреная. По небу ползли низкие лохматые тучи. Кладбище было на горе, в осиннике, и невольно казалось, что тучи задевают за вершины деревьев, оттого и сыплется порывами мелкий дождь.
Несмотря на дождь, вся деревня провожала в последний путь старого коммуниста. Дина тоже пришла. И здесь, на кладбище, суждено ей было испытать опять несколько незабываемых минут.
Когда гроб стали опускать в могилу, на дороге возле кладбища показался трактор, который волок за собой комбайн. Все, конечно, услышали лязг гусениц, рокот мотора, но никто не обратил на это внимания: мало ли зачем и куда идут машины. Лишь Дина оглянулась и поразилась: она увидела за штурвалом Тихона.
Еще тогда, когда похоронная процессия двигалась деревней, девушка заметила, что Тихона нет среди провожающих. Это покоробило ее. Она знала, что дядя и племянник не очень ладили между собой. Всего неделю назад Трофим Егорович закатил Тихону крепкую взбучку — парень косил комбайном пшеницу на свал и допустил высокий срез. «Пехотинец» самолично отобрал у него красный флажок, полученный за хорошую выработку. Но чтобы из-за этого на похороны не прийти — какое же надо иметь злопамятное сердце! А уж с вызовом ехать мимо кладбища, когда родного дядю отправляют в последний путь — это было кошмарно глупо, нестерпимо чудовищно!..
Но что это?.. Трактор с комбайном свернул к кладбищу! И вдруг комбайн загудел протяжно, тоскливо…
«С ума они спятили!» — ужаснулась Дина. Она ожидала, что появление трактора и комбайна у кладбища вызовет ропот, всеобщее возмущение. Но люди встретили их доброжелательно.
— На этом агрегате работал раньше Трофим Егорович!.. — прошелестело по толпе. — Догадались ребята, как почтить трудового человека… Молодцы!!
Тут и Дина сообразила: агрегат находился где-то недалеко в поле, и Тихон специально сбегал, пригнал его, чтобы отсалютовать гудком на могиле старого партизана, красноармейца, комбайнера и тракториста. Склонив голову, Тихон стоял на мостике без кепки, мокрые волосы его блестели, на лице была неподдельная скорбь. И если за минуту до этого Дина ужасалась его бессердечию, то теперь удивилась чуткости его души.
Речей на могиле не было. И, может быть, поэтому Дине запомнились обыкновенные, мудрые в своей простоте слова их студенческой поварихи. Беззвучно и оттого особенно горько плача, она тихо сказала:
— Прощай, Егорыч!.. Ты умер, как жил… За людей…
А когда возвращались с кладбища, Дина вдруг вспомнила: Трофим Егорович не дошел до мостовиков. И также вдруг, вся встрепенувшись, решила: она сходит туда вместо него! Попросит экскаваторщика зачерпнуть два-три ковша гальки, нагрузить машины. А потом она съездит со Степаном и этим Гошкой и сама заровняет яму у тракта.
Ей обязательно надо было сделать это в память о хорошем человеке, который помог ей обрести веру в свои силы. Ей надо было это и для себя: она верила, что если заровняет эту яму на дороге, то легче ей будет идти по жизни…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
С тех пор как Максим наладил школьный грузовик и сам стал отвозить зерно от комбайна на ток, минуло несколько дней. Деньки эти были такими уплотненными, что в сутках оставалось на сон лишь три-четыре часа. Домой он не ездил — ночевал на полевом стане, где кроме него поселились и Тихон и другие механизаторы.
Присалаирье вообще не может пожаловаться на нехватку влаги, особенно осенних дождей. Если в Кулунде или в Алейской степи тучи порой лишь припугнут в уборку, то здесь, вблизи гор и тайги, самое тощее облачко норовит выплеснуть весь свой запас. И люди особо дорожат каждым погожим днем. Поэтому, когда в разгар страды установилась сухая, солнечная погода, механизаторы стали работать на машинах почти полные сутки.
Не удивительно, что Максим не сразу узнал, какая у Лани опять приключилась беда. С самой девушкой он уже больше недели не виделся. На току, при выгрузке зерна, не задерживался, а за штурвалом комбайна и вовсе не мог ничего услышать. Только во время перерыва на обед механизаторы успевали поговорить о том, что больше всего их занимало в ту осень. А занимало их, как и всех советских людей, то, как страна готовилась к партийному съезду. Обсуждалась Программа, мечталось о будущем. Часто возникали разговоры о космонавтах, о полетах вокруг Земли, к Луне и к другим планетам. А поскольку человеком, который недавно на космическом корабле сделал семнадцать витков вокруг Земли, был алтайский парень из соседнего района, то, естественно, эта тема была особенно близкой.
Свои, дымельские, новости получали больше всего по субботам, когда отправлялись по домам попариться в бане.
— Что-то ты совсем отбился от рук, — упрекнула Зинаида Гавриловна Максима, когда он, наконец, явился домой. — Если б не приехал, сама отправилась бы к тебе.
— Уборка же. И потом — привыкай, мама! В институт уеду не на неделю, — стараясь не обидеть мать, мягко сказал Максим, хотя внутренне сопротивлялся ее словам. Докуда же будет такая опека?
Но Зинаиду Гавриловну, оказалось, беспокоило другое.
— Дело не во мне. О тебе распространяют по селу нелепые слухи.
— Обо мне? Нелепые?
— Именно. И, кажется, тут не просто досужие вымыслы. Есть что-то серьезное.
— Даже страшно, как ты говоришь!
— Брось притворство! Я имею в виду Ланю и Алку, вражду между ними из-за тебя…
— Из-за меня?.. Но я… я их не ссорил… — покраснел Максим.
Лицо Зинаиды Гавриловны тоже приметно зарумянилось. Впервые вела она с сыном разговор на такую щекотливую тему. Но решила быть последовательной и продолжала твердо:
— Советую тебе задуматься. Впереди у тебя пять лет учебы в институте. За эти годы очень многое может измениться. И нельзя туманить головы девушкам. Это и бесчестно и опасно. Смотри, до чего дошло: отраву друг другу подбрасывают…
— Отраву? — вздрогнул Максим.
— Да, представь себе!.. Ты что, разве не слышал?..
Зинаида Гавриловна рассказала, какая приключилась история в лагере и что за слухи распространяются по селу. Максим встревожился. Выслушав мать, он сразу же побежал к Лане.
Девушки дома не было. Дашутка и Дорка, обучавшие Тобика давать лапу, сказали, что Ланя ушла на Рытвинку полоскать белье.
Солнце уже давно закатилось, и хотя вечер был светлый, все же Максима удивило, что Ланя ушла на речку так поздно. «Не успевает, видно, днем», — пожалел он ее. Пожалел и обрадовался одновременно. На речке сейчас, конечно, никого, кроме Лани, нет. Можно поговорить наедине.
Рытвинкой дымельцы называли речушку возле деревни не зря. В овраге, где она текла, грудились громадные белые камни, вода струилась между ними, а когда не могла обойти препятствие, скапливалась, как в запруде, потом переливалась дальше, шумела небольшими водопадиками, вымывала под камнями рытвинки-бочажки.
У одного такого бочажка и увидел Максим Ланю. Она стояла на плоском камне и внимательно из-под ладони, будто заслоняясь от солнца, всматривалась куда-то вдаль. Босая, в подоткнутой юбке, в кофточке с закатанными выше локтя рукавами, она показалась Максиму необыкновенно родной. Неодолимо захотелось обнять ее, прижать к себе, прильнуть губами к губам так, чтобы зашлось дыхание.
Он незаметно, неслышно подошел почти вплотную. Но сообразил, что так может перепугать девушку и, остановясь, спросил тихонько:
— Куда это ты смотришь?
— Ой!.. — Ланя стремительно повернулась к нему, успев при этом поправить подоткнутую за пояс юбку. — Это ты, Орешек? А я думала…
Там, куда смотрела Ланя, к Рытвинке примыкали огородами усадьбы колхозников. Среди домов лучше других виден был пятистенок Ореховых. На крыльце своего дома Максим заметил две фигуры. Даже в сумерках можно было разглядеть, что это мужчина и женщина: на одной голове белел платочек, на другой темнела кепка. «А Ланя подумала, что это я там на крылечке. И разглядывала, кто стоит со мной в белой косыночке…»
Любопытно все-таки устроен человек. Максим отлично знал, кого боялась увидеть вместе с ним девушка, чувствовал, что нельзя сейчас называть это неприятное для нее имя, что лучше всего сделать вид, будто он ничего не понял. Но, вопреки всему этому, он вдруг брякнул:
— Повезло же мне! Не пришел бы вот на речку, как бы потом стал доказывать, что не я это с Алкой стоял? — мало того, что брякнул, так еще и рассмеялся преглупо, словно был рад-радешенек, что его ревнуют, следят за ним.
Ланя вскинула голову.
— А мне доказательства не нужны! Если человеку нельзя верить, никакими доказательствами эту веру не подкрепишь.
— Вот как.
— Вот так! И не думай, что я стану за тобой подглядывать, подслеживать. — Голос Лани зазвенел. — Верно, я глядела сейчас на ваше крылечко. Но мне просто хотелось знать, не приехал ли ты с поля, не ты ли там стоишь с Зинаидой Гавриловной.
— Вот ты какая… — Максим не знал сейчас, что ему делать, что сказать Лане. Он был растерян.
— Да уж такая! — Ланя подняла корзину с бельем, пристроила ее у себя на плече. Не оглянувшись на парня, чуть покачиваясь, стала подниматься по тропинке на крутой берег оврага. Максим в три шага догнал ее, ухватился за корзину.
— Давай понесу.
Корзина оказалась тяжелой. Парень едва не уронил ее.
— Ого! Как ты только подняла такой грузик? Сильная ты, оказывается…
— А ты думал, еле душа в теле?
— Да нет, этого я не думал, но все-таки… ты сильнее, чем я думал!
Ланя улыбнулась. Слова парня, очевидно, пришлись ей по сердцу. И Максим буквально просиял: так удачно исправил свою оплошность. Он поднял корзину на плечо и не пошел, а побежал вверх по тропке. Ланя догнала его, когда он, запыхавшись, поубавил шаг.
— Хватит выхваляться, — сказала она весело. — Давай-ка лучше понесем вместе.
— Давай!
Коротка, чересчур коротка показалась Максиму дорожка. Не успел он даже придумать, как бы поделикатнее завести тот разговор, из-за которого искал Ланю, девушка остановилась у калитки.
— Спасибо за помощь.
Вот это да! Ланя не пригласила его зайти в дом, она не пускала его даже во двор. Права, видно, мать — слишком злые ползли по селу сплетни. И девушка стремилась оградить себя от них. Это ясно. Но все же обидно, когда тебе указывают от ворот поворот. И без всякого уже подхода парень вдруг сказал:
— Треплют по деревне — Алка вех тебе подбросила. Из-за меня…
— Трепать все можно.
— Ты считаешь, это неправда?
— Неправда.
Максим уставился на Ланю озадаченно. И было отчего. Все выходило не так, как он предполагал. Ожидал увидеть Ланю в смятении, торопился поддержать ее, утешить. А она… Понятны были бы самые несправедливые укоры, ожесточенность, но такое спокойствие… Алку даже оправдывает. Решительно ничего не разберешь!
— Разве корова не отравилась?
— Отравилась.
— И ты свою взамен увела?
— Увела.
— Так не с неба же вех свалился.
— Наверно, не с неба.
— Кто тогда, кроме Алки…
Не в интересах Лани было обеливать Алку в глазах Максима. Смолчать бы ей, пусть бы у парня осталось подозрение, пусть бы он думал, что Алка до безумия злая, страшно опасная. Да не могла Ланя покривить душой. Противно ей было наговаривать или молча сваливать на Алку вину, в которую она сама не верила.
— Нет, Алка все-таки ни при чем, — сказала Ланя тихо, но твердо.
— Больше некому…
Ланя оглянулась по сторонам, сказала еще тише:
— По-моему, сделали это калинники.
— Ну?! — Максим тоже заозирался, но не с опаской, как девушка, а словно искал, кого он может притянуть к ответу.
— Почему ты так думаешь?
— Я бы не подумала, если бы Евсей деньги не предложил.
— Деньги? Тебе?
— Мне… Встретил вчера на улице да и говорит так ласковенько: слыхал, беда горькая у тебя, девонька, приключилась. Только ты не горюй больно-то. Жизня-то по-всякому к человеку оборачивается — и передом, и задом, и боком. Где погладит, а где и ушибет…
Ланя настолько похоже передала вкрадчивый голосок старика, что Максим фыркнул.
— Пофилософствовать он горазд.
— Только надо, говорит, чтобы сердце от всякой обиды не каменело. И потому забудем, мол, все, что промеж нас злое было. Из-за Лехи-дурня весь сыр-бор загорелся… А теперь все, что было, водой смыло, травой поросло. И подобру, по-соседски надо жить… Я сначала даже не сообразила, что к чему, зачем он затеял этот разговор. Отвечаю, только бы отвязаться: «Ладно, все уж я забыла!..» Видел бы ты, как он обрадовался, как залебезил после этого! Без коровенки, говорит, знамо дело, жить в деревне худо. Коровенку надо опять завести. Сват Илья как раз продает… А ежели денег нет — по-соседству завсегда выручу. Сколь потребуется, столь и одолжу. Возвернешь, когда справишься с нуждой. Хошь через год, хошь через два…
— Ты, конечно, не взяла?
Ланя не ответила, но бросила на Максима такой взгляд, что ему стало стыдно.
— Прости, — сказал он. — Знал и без этого глупого вопроса, что не взяла.
Девушка смягчилась, стала рассказывать дальше.
— Как только предложил Евсей свои поганые деньги, так я и догадалась, что это он сам или кто-то из его калинников вех подкинул. Деньги сует, а прямо глядеть не может, глазами юлит и руки трясутся… Надо бы мне сразу же объявить ему о догадке, посмотреть, как бы он стал выкручиваться. Но так мне противно сделалось — не смогла ничего сказать, сразу убежала, дурная!
— Эх, жалко! Оглушила бы — может, признался…
— Дожидайся, признается! Страшный он хитрюга, знает, что доказательств у меня никаких нет. Еще бы в клевете обвинил… Думаешь, зря он добрячком прикинулся и старое забыть призывал? Небось, не только мне твердит: что было, то травой поросло…
— Да, голыми руками его не возьмешь.
— Тем более, что мне и самой еще непонятно, зачем он это сделал.
Максиму тоже далеко не все было ясно. Если Евсей мстил за то, что ему не давали жить «на божьей воле», так вина тут была не одной Лани. А если подбросил вех, чтобы сломить девушку очередным несчастьем, так неужели ему не пришло на ум, что есть кому поддержать ее. Или он не полагался особенно на кару господню, которую не раз призывал на головы своих врагов, и решил кое-кому в назидание покарать Ланю собственной рукой?.. Тогда зачем деньги подсовывал? Для отвода глаз? Или тоже с какой-то подлой целью? Может, надеялся, что Ланя будет вечно благодарна ему и по-соседски станет смотреть на все его делишки сквозь пальцы? А может, хочет ее втянуть в секту?
— Но если не ясно, зачем это сделано, так ясно другое — ничего он не добился. И не добьется никогда! — произнесла Ланя ожесточенно. — Уж если раньше не сумел, то теперь и подавно!..
— Какая ты отчаянная стала. — Максим потянулся к Лане, намереваясь обнять ее.
Она ускользнула.
— И отчаянная и неприступная, — восхищенно произнес Максим.
— Смейся, смейся!
— Я не смеюсь. Я удивляюсь переменам в тебе.
— Удивляйся на здоровье. И иди-ка домой. Мне белье развешивать надо.
— Я помогу.
Он взялся за корзину. Ланя испуганно прикрыла ее руками. Лишь тут Максим сообразил, что проявил усердие не по разуму. Не могла же девушка вместе с ним развешивать свое девичье белье! Поэтому она, конечно, и в ограду его не пустила, а остановилась у калитки. По-этому теперь и выпроваживает.
Обрадовавшись такому открытию, парень все же поймал Ланю за руку, быстро привлек к себе и поцеловал в подбородок: отстраняясь, она закинула назад голову, и до губ дотянуться не удалось.
— Отстань! Люди же увидят.
— Пусть видят. Ты Евсея теперь не боишься, а я — никого!
Максим еще, на этот раз в ухо, поцеловал Ланю и пошел домой.
Никогда еще Максим не испытывал чувства, подобного тому, которое владело им теперь. И раньше он, конечно, не сомневался, что Ланя — славная девушка. Но всегда считал он ее слабой, нуждающейся в постоянной поддержке. А сегодня открылось: она сильная, гордая. То, что не пошатнулась от свалившегося на нее большого несчастья, — одно. А другое — Алку, соперницу свою, без колебаний оправдала перед ним. Разве мелкий человек способен на такое?
Когда вернулся домой, Зинаида Гавриловна сообщила, что ее вызывают в краевой комитет партии.
Не долго баловала хлеборобов погода. Солнечные дни сменились дождливыми.
Давно уже в народе подмечено, что летом ведро воды — ложка грязи, а осенью ложка воды — ведро грязи. На Алтае же частенько случается так: в июне да июле, когда истомившиеся поля ждут не дождутся дождей, стоит страшная сушь, а в августе да сентябре, в страдную пору, когда нужна сухая погода, словно назло, начинаются ливни. Но если дождь пройдет большой, да не долгий уборка, пусть и рывками, все-таки движется. Чуть пообдует валки, комбайны уже гудят на полях. Механизаторы здесь люди упорные, умеют спорить со своенравным климатом родного края.
Только нынче так размокропогодилось, что даже самые опытные комбайнеры остановили свои машины. Жатки и те перестали стрекотать. Небо затянули сплошь серые, низкие тучи — ни единого просвета. И дождь сеялся, будто из решета, непрерывный, нудный.
Одни лишь тракторы урчали на полях, поднимая зябь, да изредка, разбрызгивая жидкую грязь, проходили грузовики с цепями на скатах — отвозили зерно, которое еще не успели перебросить с токов на элеватор.
Нет для хлебороба ничего зловреднее такой погоды. Казалось бы, пользуйся случаем, отдыхай после круглосуточной работы. Но где там! Что за отдых, если человек только и глядит на небо — не просветлело ли самую малость? Нервы изматываются больше, чем при самой тяжелой физической нагрузке.
День так перетерпеть можно, второй — еще куда ни шло. А на третий всякое терпение лопается. Механизаторы проклинают и погоду, и машины, и свою злосчастную специальность.
Студентам дожди не досаждали столь сильно. Ребята и девчата, нечего греха таить, сначала даже обрадовались передышке: па досуге они принялись репетировать одноактную пьесу, которую намеревались показать дымельцам па прощальном концерте вечером, накануне своего отъезда в институт.
Но все-таки и студенты приуныли, когда дождь не прекратился и на третьи и на четвертые сутки. Нельзя же было репетировать ежедневно с утра до вечера. Читать и перечитывать книжки из небогатой клубной библиотеки тоже надоело. А больше дел никаких не находилось. На улицу выйдешь — мало, что промокнешь насквозь, рискуешь сапоги оставить в непролазной грязи.
— Та же Москва, только дома пониже да асфальт пожиже! — посмеивались ребята. Но шутки получались невеселые.
В ночь на пятые сутки раздурился ветер. Дул он так неистово, что стены клуба вздрагивали, а крыша держалась из последних сил — стропила трещали и скрипели жутко. Порой по крыше что-то ударяло столь резко, что девчата вскакивали от страха.
— Не бойтесь, это сучья от тополей летят, — догадался кто-то. — Тополиные сучья хрупкие, их часто ветром ломает.
— А если весь тополь рухнет? Он и крышу и потолок на нас обрушит.
Зато утром явилось радостное. За ночь ветер разорвал, разметал тучи в клочья, и солнце брызгало в эти разрывы, обливало все вокруг розовым светом. А главное — дождь прекратился. И по жалким клочьям облаков можно было заключить: не скоро теперь они стабунятся в тяжелые, перегруженные водой тучи.
Дымельцы ожили. Хотя грязь все так же засасывала сапоги, люди весело месили ее.
— На лад вроде пойдет теперь погодка!
— На ветерке да на солнышке валки быстро подсушит.
Но чаще всего слышались загадочные для студентов разговоры:
— Славный, брат, кедробой прошел.
— Каждую веточку, небось, охлестал.
— Кедробой, кедробой, а нам хоть вой — не отпустят!
— Нас не отпустят, а калинникам это на руку. Большая будет пожива.
— Калинникам лафа — спозаранок на добычу потянулись.
На языке каждого дымельца было в это утро слово «кедробой», хотя все произносили его по-разному: одни с удовольствием, другие озабоченно, а третьи — презрительно, будто говорили о какой-то пакости. Но вдруг полетела по деревне птица-весть:
— На кедробой, на кедробой!.. Все, кто желает, пусть поспешат! Машины ждут у конторы, сама председательница едет… Не калинникам нынче, а честным колхозникам будет праздник.
Да, Александра Павловна решилась нынче на день отправить колхозников в кедрачи. Решилась потому, что незадолго перед этим ветром-кедробоем был у нее разговор, который заставил призадуматься.
В контору пришел пожилой комбайнер Горбунцов.
— Прошу перевести меня в сторожа или на какую подобную работу, — сказал он и, не глядя на председательницу, положил перед ней на стол сложенную вчетверо бумажку.
— Что стряслось, Андрей Васильевич? — Александра Павловна настороженно взяла бумажку, догадываясь уже, что это справка.
Так и оказалось. Врачебная комиссия освобождала Андрея Васильевича Горбунцова от всякого физического труда.
— Как же так, Андрей Васильевич? — безнадежно вздохнула Александра Павловна. — Ведь столько лет на комбайне, наш ветеран, можно сказать… И до этого ты ни на какие недуги не жаловался. А теперь вдруг справка. Может, потерпишь до конца уборки, сам знаешь, не хватает у нас комбайнеров.
— Не жаловался, потому что не люблю всяких жалоб. И терпел, пока мог. Но железо и то до поры терпит, — по-прежнему не глядя на председательницу, отозвался Горбунцов.
— Конечно, на комбайне работать — не орешки щелкать, — сказала Александра Павловна с горечью. — Но если все в сторожа пойдут, у нас скоро и охранять нечего будет.
Горбунцов положил на колени темные, тяжелые руки, искоса глянул на председательницу.
— Между всяким прочим, не орешки бы, так еще сколько-то потянул, постоял за штурвалом.
— Не понимаю.
— Понять не хитро. Сводки-то слушаешь, знаешь, что ветры крепкие обещают.
— Ну и что? — пристально посмотрела на комбайнера Александра Павловна. — Загадками какими-то говоришь.
— Какие там загадки! — криво усмехнулся Горбунцов. — Разыграется ветер, шишки обобьет — орехами запастись разве трудно?
— А, вот ты о чем! — поняла председательница. — Но ведь за орехами да всякими лесными дарами кидаться — мало чести для механизатора. Это промысел всяких калинников.
— Чести мало, зато выгоды много. — Твердое, загорелое, прокаленное солнцем и ветрами лицо Горбунцова еще больше отвердело, стало будто каменное. — Одной честью не проживешь, у меня вон какая семья. А жирно ли нынче, при такой-то погоде, заработаешь? Шишки день-два посбирать — весь мой комбайнерский заработок перекроют.
— Ну уж весь, — недоверчиво сказала Александра Павловна.
— А ты посчитай, — оживился Горбунцов. — Но заработок заработком. Обида разве не гложет? Я на уборке буду хребет ломать, а другие в это время орехи запасать. Я на трактор потом пересяду, а другие — калиной промышлять. И они же надо мной надсмехаться будут — прошляпил, дурак, добычу!
— Что-то ты преувеличиваешь. Не много их у нас, калинников. И не посмеют они над честными тружениками насмехаться.
— Калинников немного, да около них немало людей сезонно прививается. Потому что заработок легкий.
— Вообще-то конечно… — Александра Павловна не сразу нашла, как еще возразить комбайнеру.
— То-то и оно, вообще! А надо бы разобраться и сделать чего-то конкретно.
— Вот как? — улыбнулась председательница. — И тогда на комбайне останешься?
— А вы не смейтесь! — опять закаменело лицо Горбунцова. — Негоже с работяги только требовать: жми — давай, жми — налегай. Эти же шишки взять. Организовали бы, к примеру, воскресник. Для людей бы вышло заместо праздника. И доход не калинникам, а настоящим работягам достался.
— Верно, Андрей Васильевич, улыбаться тут не приходится, — серьезно сказала председательница. — И разобраться обязательно надо. Только сделать что-нибудь трудно. Отправлю я, допустим, колхозников за шишками, так ведь мне за срыв уборки голову снимут.
— Ясно, кепку и то с бережью носишь, а голова каждому дорога.
— Но голова на то и дана, чтобы обдумать. Я все-таки подумаю об этом.
— Подумай, Павловна! — механизатор посмотрел на председательницу глазами, в которых жила вера, что она действительно разберется, сделает все как надо. — А уборку можно не срывать. Механизаторов не обязательно отпускать. Хотя бы семейных свозить. Бабки, деды, жены да ребята могут поорешничать.
— Ладно, обещаю что-нибудь сделать.
— Тогда уж… Давай справку-то обратно. Подюжу еще сколько-то… — Горбунцов неловко взял бумажку, небрежно сунул ее в карман.
И вот прошел кедробой. Александра Павловна, несмотря на то, что боялась — достанется ей за это, организовала поездку в кедрач. Потому что по опыту прошлых лет знала: пройдет кедробой, и в рощу из ближних деревень и поселков устремятся все, кто привык жить на даровщинку. Нередко самовольно бросают работу на полях и честные колхозники. Соблазн велик: за день можно насбирать столько шишек, что грызи орехи потом целую зиму. А если на базаре продать — выручка немалая.
Все это сильно разлагало людей. Пьянки, прогулы тянулись потом цепочкой. И чем урожай шишек был богаче, тем горше доставалось колхозу.
На вид безобидные «божьи овечки», «калинники» наносили людям моральный ущерб. Александра Павловна и раньше это понимала, а теперь, после беседы с Горбунцовым, пришла к выводу, что одними лекциями и беседами сектантскую скверну не одолеешь. Между прочим, сами-то «калинники» этих лекций не слушают. Значит, кроме пропаганды, нужны иные меры.
Обдумав, взвесив все, Александра Павловна и решила. Деревня приняла весть о поездке в кедрач, действительно, как праздник. Многим впервые за последние годы выпала возможность пошишковать.
Обрадовались и студенты. Почти все они никогда еще не бывали в кедровом лесу даже на прогулке. А тут вдруг коллективный сбор шишек. Необычно, заманчиво!
Кроме грузовика Степана, в тайгу пошли еще две автомашины с людьми. Сзади прогрохотал трактор с тележкой. Впрочем, только в степи трактор тащился позади. А когда стали встречаться перелески, когда дорога началась с «перепадами» — то опускалась в овраги, то круто лезла в горы, — трактор возглавил колонну. Лихо разбрасывая траками лепешки грязи, он то и дело волок грузовики на буксире. Людей в таких случаях шоферы загодя выпроваживали из кузовов. В конце концов всем надоело поминутно слазить да залазить, и последние километры шли пешком.
Дорожка была — ой, ой! Даже не дорожка, а лишь две глубоких колеи, пробитые бензовозами, возившими горючее на лесоучасток. В колеях воды до краев. Ступи — в сапоги зальется. Сторонкой, обочиной тоже не пройдешь: лес теснит дорогу, а если где и расступается, там появляется непролазная чащоба медвежьих пучек. Да таких гигантских, что трудно поверить, что это трава: каждая «травинка» высотой в два человеческих роста, каждый «стебелек» толщиной в детскую руку.
Свободно идти можно было лишь по грядке между колеями. Но грядка эта зачастую настолько сужалась, так зыбко двигалась под ногами, что для ходьбы по ней требовалась сноровка и сноровка. А кто такой сноровки не имел, тому оставалось лишь одно: поминутно проверять глубину колеи да терпеливо выслушивать благодарности тех, кто шагал впереди и сзади, когда на них из-под сапог фонтанами летели брызги. И все-таки мало кто утратил хорошее настроение, владевшее всеми в это утро. А если некоторые и приуныли, так до поры, пока не показался впереди кедрач.
Роща была небольшая, тянулась неширокой полосой по увалу всего километра на три-четыре. Но кедрач, казалось, безраздельно господствовал над всей округой. Сам климат здесь вроде переменился. Грязь под ногами уже не хлюпала, колеи с водой исчезли, дорожка стала просто влажной. Словно и не было здесь почти недельного ненастья, а лишь мимоходом пробрызнул веселый летний дождичек. Заросли медвежьих пучек тоже вдруг как бы обрезало. Под кедрами вообще не росло никакой травы, а лежала упругая хвойная подстилка вперемежку с ползучим брусничником и мягкими лишайниками.
— Здесь и воздух совсем другой! — воскликнула Дина.
Да, в осинниках, через которые они шли до этого, воздух был сырой, застойный, с горчинкой. А тут свежий, текучий, с запахом смолки.
— А деревья-то, деревья какие осанистые! — опять удивилась Дина.
— Осанистые? — Тихону показалось забавным, что девушка заметила у кедров какую-то осанку. Но, присмотревшись, он согласился с ней. Верно же: кедры не теснятся, как осины, не тянутся безудержно вверх, как сосны, а стоят поодаль друг от друга — стволы в два обхвата, кроны раскидистые, мощные. Богатырская стать!
— Кедрач — лесной богач, — вспомнил парень присказку. — Но не скопидом, привечает всех добром. Ядрышко ореха — и белке и людям утеха!..
— А где они, орехи?
— В шишках.
— Это я знаю. А шишки где? — Дина подняла голову, стараясь разглядеть на мохнатых ветках деревьев-великанов хоть шишечку. Увидела, обрадовалась. — Как же их доставать с такой высоты?
— Да ты не вверх, а вниз гляди, — рассмеялся Тихон.
— Верно, я забыла, Степан же объяснял, что шишки ветром обило…
— Раз кедробой прошел — только не ленись, собирай. Вот когда его не бывает, тогда потруднее добыча. На деревья лазят, шестами сбивают, колотушками по стволам бьют — всячески приспосабливаются.
Но Дина уже не слушала объяснений парня. Она с детской радостью, с упоением принялась собирать шишки.
— До чего ж они красивы! Смотри, чешуйка загнута, словно лепесток у цветка. А цвета какие подобраны — снаружи темно-коричневый, с зеленцой, а отковырнешь — розовый, бархатистый. До чего уютно лежать орешку! А капельки серы — будто бриллианты. А запах! Никогда не думала, что шишки так чудесно пахнут! — восторгалась она.
Невозможно было без улыбки смотреть на нее в эти минуты. Тихон рассмеялся.
— Или ты до этого шишек не видала?
— Орехи кедровые в детстве нам иногда покупали. А живой шишки не видала ни разу.
— Живой? — Тихону стало еще веселее.
— Конечно! Она же вчера еще на дереве росла.
Впервые видел Тихон Дину такой оживленной, будто просветлевшей. Радостно было ловить ее сияющий взгляд, слушать ее возбужденный голос. А еще больше радовало то, что Дина не чуралась его, что весь сегодняшний день он мог провести рядом с ней.
Но не оправдались эти надежды. Минуту спустя Тихон увидел невдалеке отца. Спиридон шел, сгибаясь под тяжестью большущего бугристого мешка. В мешке, конечно, шишки. Когда он успел их насобирать? И вообще, как он здесь оказался? Среди приехавших его не было. Значит…
Вон за деревьями мелькнули еще две знакомые фигуры: Евсей и Алеха. Неужто отец отправился на промысел с ними?.. Так, наверное, и есть! Он исчез из дому еще вчера. Задумал, выходит, поживиться, догадался по каким-то приметам, что будет кедробой. Теперь перепугались. Евсей с Алехой пустились уже наутек, торопятся скрыться с глаз людских. Отец, видать, тоже растерялся. Остановился, ухмыляется виновато… Прятаться, понятно, не в его натуре. Но лучше все-таки, если бы и он неприметно скрылся.
Нет, где там! Это не в натуре Спиридона. Опомнился, направился прямо к ним.
— Здорово бывали, кого не видали. — И сразу задиристо к сыну: — Чего бычишься? Али на отца глядеть по-людски разучился? — Сбросил с плеч мешок, уселся на него. Хохотнул презрительно: — Евсей-то с Лехой драпанули. До смертоньки пужливые стали. Узрили племяша с птахой-девахой, а рванули будто от медведя…
Тихон угрюмо, молча собирал шишки. Знал: возрази отцу, скажи хоть слово, он непременно уцепится за него, полезет в словесную драку.
Но Дину заинтересовал отец Тихона. Она посмотрела на него с любопытством, спросила:
— О ком вы это говорите?
О вас с Тишкой, о ком еще боле! Евсей — браток мой, Алеха-придурок племяшом доводится… Перепужали вы их страшенно.
— Мы? — искренне удивилась Дина. — Как мы могли кого-то испугать?
— Тем и перепугали, что в кедрачи нежданно-негаданно заявились.
— Непонятно. Почему нежданно, разве вы не с нами приехали?
— Гм… оно как считать… Спиридон кашлянул в кулак.
Тут уж Тихон не мог заставить себя молчать.
— Считать надо только так: калинникам удалось окончательно завербовать тебя.
— Но-но! Думай, чего мелешь, — сказал Спиридон таким зловещим голосом, что Дина похолодела. На Тихона же окрик отца не возымел приметного действия.
— Я и думаю как раз о том, чего говорю, — продолжал он негромко, но жестко. — Потерял ты, видно, последнее уважение к себе, если за Евсеем потянулся…
— Тля ты зеленая! — задыхаясь, как от удушья, прохрипел Спиридон. — Потерял, вишь, уваженье… Да я, может, это самое уважение ныне как раз нашел.
— У калинников?
— Заткнись! Калинники моему забору троюродный плетень.
— У кого же ты тогда это уважение нашел? — не без насмешки поинтересовался Тихон.
— У самой Александры Павловны, ежели хочешь знать!
Не усмехнись Тихон при этих горделивых словах, разговор, может, обрел бы постепенно спокойную форму и Спиридон объяснил бы, в чем именно оказала ему председательница уважение. Но Тихон проявил недоверие, и отец рявкнул:
— Дерево перед прутом не гнется!.. Не обязан я всякому щенку докладать, что да к чему.
— Не обязан — и не надо! — Тихой круто повернулся, ушел вглубь кедрачей. И зря. Если бы у него достало выдержки переждать, перетерпеть очередной наскок отца, он узнал бы немаловажную новость.
Спиридон очутился в лесу вовсе не по сговору с «калинниками», даже не потому, что сам соблазнился легкой поживой. Третьего дня его встретила председательница.
— Колхозу дают лесную делянку, — сказала она. — Как только закончим уборку, так отправим людей на валку леса, чтобы успеть заготовить и вывезти его до глубоких снегов. Делянку эту надо получить немедля. Ты, Спиридон Панкратович, по строевому лесу великий специалист, так не поможешь ли колхозу выбрать получше делянку? Чтобы и лес был добрый и подъезд удобный.
— А где обещают делянку?
— За кедрачами.
— Не больно далеко, можно сходить, уважить.
— Зачем ходить? Запряги Серка.
— Серка? — Спиридон знал, что это выездная правленческая лошадь, на которой куда попало не ездили и которую не всякому давали.
— Благодарствую, — растрогало такое внимание старика. — Интересуюсь вот чем еще: лес-то с делянки на какую стройку пойдет?
— Клуб будем строить и доильный зал для «карусели».
Слово «карусель» мало тронуло Спиридона — мельком он слыхал, что это какая-то новая доильная установка. Зато весть о строительстве клуба крепко задела. Его даже передернуло, как если бы глотнул перекисшего до горечи квасу.
— Стало быть, надумали клуб-то…
— Надумали, Спиридон Панкратович. — Председательница вроде не заметила ничего. — И хотим тебя просить, чтобы возглавил бригаду плотников.
— Меня? Кхе-кхе… — озадаченно поскреб в затылке Спиридон. — Куда уж мне… Устарел я…
— Так не обязательно топором вам работать. За старшего будете, мастерство свое покажете, где надо, словом поможете.
— Оно, ежели так…
— Значит, согласны? Верю, что вы построите такой клуб, который будет гордостью нашего колхоза!
На прощание председательница пожала Спиридону руку, отчего он так растрогался, что даже в носу у него хлюпнуло.
— Может, оно того… может, и деньги мои сгодятся?..
— Нет, без денег без тех обойдемся. Мастерство ваше для нас куда важнее и нужнее.
— Я не навяливаю… К слову только, — пробормотал Спиридон. Но едва председательница отошла от него, сказал громко, чтобы она слышала: — Все едино денежки у государства в кассе лежат, стало быть, оно ими и распоряжается, как надобно! — И рассмеялся победно, словно ему удалось неожиданно и ловко обхитрить председательницу.
Дома он ни словом не обмолвился о разговоре с Александрой Павловной. Натянул на себя клеенчатый, больше похожий на жестяной, плащ и сразу же отправился на конный двор за Серком.
Получив делянку, Спиридон не успел в тот день вернуться, заночевал у лесника. Вихревой ветер — кедробой как раз и дурил в эту ночь. Утром как было не заглянуть в кедрачи, тем более, что дорога с лесосеки шла мимо них.
Орехи, правда, Спиридон давно уже не щелкал: зубы были хотя и стальные, а для такой забавы не годились. Старухе в подарок шишки везти тоже было незачем: у нее зубов — ни стальных, ни костяных. На базаре торговать — это вовсе не по душе Спиридону. Он мог заломить за свою работу предельную цену, но чтобы сидеть на базаре, отмерять орехи стаканчиками, получать гривеннички — такого сраму с ним не случалось. И все-таки не мешало сделать попутно какой-то запас. Хотя с Тихоном идут теперь нелады, домой, почитай, он вовсе не заглядывает, так и живет на стане, а скоро в институт смотается, но… Зимой на каникулы, поди, приедет, тогда не откажется орешками побаловаться, захочет и девок-подружек на вечорках угостить.
Привязал Спиридон Серка к дереву возле дороги, а сам пошел среди кедрачей, высматривая, где шишек побольше насыпалось. И тут увидел Евсея с Алехой. Неожиданности большой в этом не было. Еще ни одного урожайного на шишки года не прозевал Евсей, всегда первым оказывался с выручкой. А чтобы кедробой проворонить — такого «греха» с ним не случалось.
Удивило другое: как успели Евсей и Алеха явиться в кедрачи так скоро. Все же не больно близко от Дымелки, а Евсей его, Спиридона, постарше. Откуда взялась у него прыть? Вон уже по мешку с Алехой насбирали!
Евсей тоже увидел Спиридона, сказал не шибко дружелюбно:
— Эге, и ты явился ныне! Потешался над теми, кто божьими дарами пользуется, а сам…
— Может, сам, а может, нет!.. Вон Серко стоит, председательша, поди, зазря не дала бы выездного… — похвастался Спиридон.
Евсей насторожился, обеспокоенно заоглядывался: нет ли еще кого. Спиридон заметил это, и у него сразу мелькнула шальная мысль разыграть брата, напугать еще больше.
— Может, мне поручено проверить, сколько ныне вас, калинников, будет шастать по кедрачам. И сколько даров божьих нахапаете…
— Ври-ка боле!
— А вот милиция начнет трясти, райфо налог за промысел подсунет, тогда узнаешь, вру или нет.
— Не дури, Спиря. И без того тошно, — залепетал Евсей, веря и не веря Спиридону.
Этот лепет однако не образумил Маленького. Наоборот, его словно бес под ребро подтолкнул.
— Ну-ка, подсоби, подкинь на плечо, — приказал он Лехе, ухватившись за мешок с шишками. — Эге, тяжеленек! Но ничего, бревна не легче бывали. Дотащу! — И он направился к лошади. Евсей сначала остолбенело смотрел на него, потом засеменил вдогонку.
— Погодь… Ты чего это удумал?
Не останавливаясь, Спиридон объявил строго:
— А это… конфискация называется…
— Да ты что! Разве так-то по-родственному?.. Не тронь, не отдам все едино! — поймался Евсей за угол мешка. — Леха, пособляй!.. Чего стоишь столбом, топай скорей!
Бедный Леха ровным счетом ничего не понимал. Грозный окрик отца он воспринял в буквальном смысле: принялся тяжело, гулко топать кирзовыми сапожищами о землю.
— Едиот, чтоб тебя разорвало!
Дойдя лишь до белого каления, обзывал так сына Евсей. По его понятию, в основе слова «идиот» была «еда», и когда он кричал свое «едиот», это значило — нахлебник, захребетник…
В конце концов мешок был бы отобран у Спиридона. Да и сам он, позабавившись, бросил бы его. Но тут они увидели Тихона с Диной, услышали голоса других студентов и колхозников. Спиридону, конечно, бояться было нечего. Он растерялся на мгновение лишь оттого, что не ожидал увидеть в кедрачах сына. Евсей же перетрухнул не на шутку. Он заподозрил, что Спиридон разыграл его специально для того, чтобы увлечь на суд людской. А этого Евсей боялся пуще огня. Не мешкая ни секунды, с неожиданным для старика проворством он скрылся за деревьями. Леха тоже кинулся следом.
Достань у Тихона терпения, все это отец рассказал бы ему в подробностях. Можно было посмеяться над таким ребячеством, но сердиться, конечно, не стоило. А демонстративно уходить — вовсе ни к чему.
Дина осталась со Спиридоном. Чудаковатый старик заинтересовал ее, она долго разговаривала с ним. А потом к Дине подошел, принялся собирать вместе с ней шишки Степан. И уже не отходил больше весь день.
Только под вечер Тихону удалось улучить момент, когда Дина осталась одна.
Перед отъездом из кедрачей все собрались у костра на берегу речушки.
Председательница предложила завершить сбор шишек маленьким пикником. Придумала она это, несомненно, еще дома, потому что в грузовике у Степана под сиденьем нашелся окорок и запеленатые в стеганку несколько бутылок красненького.
Шишки собирать — увлекательное и вроде легкое дело. Но день походишь в наклон — спина заноет, ноги загудят. Надо ли говорить, что люди с радостью встретили предложение Александры Павловны почаевничать у костра. А когда увидели красненькое, настроение вовсе поднялось.
— Вот это хозяйка! — восхищенно сказал кто-то из колхозников.
— Не то что моя, — отозвался другой. — Я было хотел прихватить с собой поллитровочку, чтоб, значит, с устатку… Где там, вырвала вместе с карманом!
— Это еще полбеды. Моя похитрей: все карманы на каждой моей одежке напрочь зашила. Ни водочку, ни табачок некуда сунуть!
— Ты бы хоть помалкивал, а то все наши бабы такое воспитательное средство применят — святыми сделают!..
Шутки посыпались безудержно. Кто-то завел песню, ее немедля подхватили.
Одна лишь Дина не принимала участия в общем веселье. Она отошла незаметно в сторонку, села на дуплистое, поваленное ураганом дерево. Тихон, все время следивший за девушкой, тоже ушел от костра. Для отвода глаз направился в противоположную сторону и, сделав крюк по лесу, подошел к Дине сзади. Она не слышала осторожных шагов парня и вздрогнула, когда он коснулся рукой ее плеча.
— Не бойся, не медведь.
Он подсел вплотную к Дине. Девушка поспешно отодвинулась.
— Чего ты такая пугливая? Я ж не кусаюсь. Я просто… — Тихон замялся, не умея объяснить, что значило это «просто». А объясниться надо было немедленно, потому что Дина могла в любой момент встать и уйти.
— Я поговорить с тобой хотел. Весь день собирался подойти, да Степан к тебе привязался…
— Привязался?
— Ну, околачивался возле, будто назло!..
— Назло? Кому?
— Ясно и так!..
Конечно, Дине было уже многое ясно. Она не сегодня приметила, что парень неравнодушен к ней. Догадывалась она и о том, какой разговор ему не терпелось завести. По правде, Тихон ее тоже чем-то привлекал. Но она боялась того, что намеревался он сказать.
Если бы Тихон был понаблюдательнее, он заметил бы настороженность, испуг Дины.
А заметив, не отважился бы, наверное, выпалить резко, как из дробовика:
— Влюбился в тебя!
— Перестань! Очень прошу — перестань, пожалуйста…
— Не веришь?.. — помрачнел Тихон.
— Не надо об этом, прошу.
— Я так и думал — не поверишь… Ясно, трудно поверить, шибко уж быстро закрутило… Но все равно, знай — как тогда в шалаше толкнуло, так и завертело…
— Нет, это немыслимо! — почти с мольбой сказала Дина.
И Тихон заметил неладное.
— Я ж не в обиду… — принялся он оправдываться. — Может, не к месту ляпнул, так мочи не стало таиться… Не сердись!..
— Да не то, совсем не то!..
— А чего тогда?
Разве могла Дина ответить Тихону на его простодушный вопрос? Парень прикоснулся к ране, которая едва начала заживать. Хотя, если судить со стороны, не многие назвали бы это душевной раной. Даже близкие Динины подружки считали все пережитое ею заурядной «прозой жизни». Потому что не было ничего такого, из-за чего, по их мнению, стоило страдать. В год окончания школы Дина полюбила человека, который, как он сам говорил, вышел из стен института, когда она вошла в первый класс. Врач, имеющий кандидатскую степень, он казался Дине самым умным, самым благородным из всех людей, каких она знала. И еще ей казалось, что он тоже любит ее… А получилось…
Впрочем, получилось тоже все «благородно». Когда Дина потеряла от любви голову, он сохранил вполне ясный, холодный рассудок, прямо сказал ей, что жениться до получения докторского звания не хочет, чтобы семья не была обузой. Связь же с девушкой опасна.
«Только не целованных не трогай,
Только не горевших не мани…»
Этими Есенинскими строчками он подкрепил свой «высший принцип». А то, что у Дины рухнула вера в человека, в красоту его души, в любовь, — это было для него таким пустяком, о котором и речи затевать не стоило.
Возможно, и в самом деле не следовало переживать так сильно. Но Дина из-за этого врача возненавидела даже медицину, о которой так много мечтала. После этого все на свете стало ей безразлично. И в сельхозинститут она пошла сдавать экзамены именно из-за безразличия. Раз вера в людей потеряна, так не все ли равно, где учиться, какую приобрести специальность… А потом вот поездка в Дымелку, нелегкая физическая работа и постепенное пробуждение добрых надежд… Но мыслимо ли все это объяснить Тихону? Как он поймет ее, если и сама себя она еще не понимает?
А он ждал нетерпеливо, и Дина чувствовала: все равно надо дать ему как-то понять это. Пусть он отступится от нее, и чем скорее, тем лучше. Незачем зря терзать и себя и его; что умерло, то умерло, не полюбит она никого.
Взять вот да и сказать: «Отвяжись, пожалуйста! Если же не терпится объясниться в любви, то поищи для этого наивную дурочку, какой я раньше была. А «кто сгорел, того не подожжешь»… Только не смогла Дина ничего сказать. Она лишь уткнулась головой в свои колени.
— Ты что? Я же, честное слово, не в обиду… Дурной я, наверное, но правду говорю… — придвинулся опять к ней Тихон. И осторожно, боязливо погладил ее по волосам.
Это легкое прикосновение словно обожгло девушку. Она выпалила:
— Не верю. Не верю!
— Да почему не веришь? — опешил Тихон. — Я вроде ничего не сказал такого…
— Никому больше не верю!
Тихон глянул на Дину уже совсем огорошенно, даже с некоторой боязнью. Но вдруг его осенило: Дина не зря, а исходя из горького какого-то опыта твердит ему о неверии.
— Больше не веришь? — переспросил он. И добавил с таким напряжением, с каким не доводилось подымать даже многопудовые блоки при ремонте трактора: — Значит, обманул тебя кто-то крепко?..
Беспомощное молчание Дины было для парня самым страшным ответом. Но молчала Дина недолго. Внезапно она вся как-то выпрямилась и сказала почти спокойно, с подчеркнутым достоинством:
— Нет, сама обманулась!
Сказала и пошла к костру, к людям, маленькая, тоненькая, но уже не беспомощная.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Алка нашла-таки случай перебраться па комбайн к Максиму. Принял он однажды смену, смотрит — на соломокопнителе стоит с вилами улыбающаяся Репкина. Она не стала дожидаться расспросов, сама объяснила бойко:
— Прибыла в твой экипаж! Бригадир направил вместо Катьки.
Что мог сказать Максим? Не нужна, дескать, подмога. Но без соломокопнильщицы на прицепном комбайне не обойдешься. А прямо объявить, что он против того, чтобы именно она работала на его комбайне, — не рад станешь. «То ли ты меня боишься?» — начнет сразу же язвить Алка. И может наговорить такое, что со стыда сгоришь. А она все равно останется на своем месте. Ни бригадир, никто не поддержит его. Уж лучше не затевать спора.
— Прибыла, так работай, — сухо отозвался Максим. — Только временной себя не считай.
— Постоянной, значит? — ухватилась за слово Алка. — Да я, Максимчик, о том лишь и мечтаю, чтобы постоянно быть возле тебя!
Положительно, с Алкой опасно было разговаривать даже о самых безопасных вещах.
На этот раз Репкина трудилась, мало сказать, честно, старательно, а буквально самоотверженно, казалось, никакой усталости не ведала. Не легко выстоять на соломокопнителе смену. Если жара — задыхаешься от пыли, обливаешься потом. Вилы в руках делаются пудовыми сами по себе, а надо еще поминутно отгребать солому. Принесет ветер прохладу — тоже облегчения мало: на ветру не только пыль, но и полова, остья слепят глаза, лезут в нос, за ворот, в рукава. А что трясется мостик под ногами, что непрерывно оглушает рев моторов, грохот молотилки — это уже считается пустяком.
Но Алка не только исправно несла вахту на мостике соломокопнителя. Она помогала Максиму и в техуходе за комбайном, и в ремонте, если случались неполадки. Порой становилась даже у штурвала, когда парень садился за руль грузовика и отвозил на ток зерно.
Незаменимой показала себя помощницей. Максим был очень доволен ей. И особенно тем, что Алка держалась с ним теперь просто, естественно. Ни разу не попыталась «подманить» к себе, состроить глазки или сконфузить принародно какими-нибудь игривыми словечками. Рядом работает настоящий, давний товарищ — вот что своим поведением показывала Алка.
И не она уже на него, а сам Максим нередко ловил себя на том, что смотрит на нее восхищенно. Спохватившись, он делал строгое лицо. Но ведь как ни лукавь, а сам себя не обманешь. Красива, привлекательна Алка, работящая, не унывающая ни при каких трудностях!..
«Надо же так перемениться!» — изумлялся в душе Максим. А иногда задумывался: «Может, и не переменилась, такая и была, только мы не замечали в ней этого хорошего, а видели то, что она на себя напускала. Поди сразу узнай, где в человеке свое, а где наносное. Иногда и в себе-то не вдруг разберешься».
Одно осталось в Алке неизменно: по-прежнему любила принарядиться. Как она ухитрялась следить за собой — трудно понять, но если комбайн останавливался даже на самое короткое время и парень соскакивал с тряского мостика на твердую землю, он всегда видел перед собой свежее, будто только что умытое лицо девушки и чистую косыночку на голове.
Сначала Максим молча удивлялся: пыль на нее, что ли, не садится? Потом приметил: Алка носит в кармане комбинезона плоскую капроновую фляжку с водой и запасную косыночку. Чуть стихнет мотор — она начеку, уже умывается, сбрасывает запыленный платок. А уж когда кончали смену, она непременно пряталась за машиной, сбрасывала с себя комбинезон и надевала белую кофточку с юбкой. Пусть был поздний вечер, пусть никто не мог заметить снежной белизны ее кофточки, все равно перед тем, как ехать домой, она переодевалась. Впрочем, чаще всего это не оставалось незамеченным. Максим обычно подвозил Алку попутно на грузовике до тока. А с тока она уезжала домой с очередной сменой студенток. И девчата прямодушно изумлялись:
— Когда ты только успеваешь стирать свою кофточку? И как не надоест: раз надела — и опять в стирку.
— Что я люблю, то мне ни в жизнь не надоест! — отвечала Алка подчеркнуто.
И Максиму было ясно: не только о кофточке говорит она это. Он подозревал, что наряжается она все-таки не из простого пристрастия к чистоте и аккуратности, не только из желания постоянно изумлять студенток и таким способом как бы возвышаться над ними…
Вообще Алка стала словно бы больше ценить себя, при случае старалась показать это всем своим поведением. Если раньше она любила зубоскалить, заигрывать с парнями, бездумно кружить им головы, то теперь держалась с ними строго. И оттого особенно ощутимо было, что Максим стоит у нее наособицу. Да, с ним она тоже перестала заигрывать, но явно выделяла его тем, что держалась с ним просто, по-дружески.
Что все это значило? К чему могло привести? На первый вопрос Максиму не так уж трудно было найти ответ, а вот на второй… Но вскоре все разъяснилось.
Забарахлила однажды под вечер молотилка комбайна. Можно было бы оставить регулировку и на завтра, но Максим не хотел терять на это дорогие дневные часы. Он вместе с трактористом занялся ремонтом. Вторая соломокопнильщица, пользуясь случаем, ушла пораньше домой. Алка осталась. Подавала инструмент, помогала чем могла, потом светила лампочкой-переноской.
Дело затянулось далеко за полночь. Тракторист увел свой трактор на зябь, и Алка с Максимом остались в поле одни.
— Девчата с тока давно уехали, — вздохнула Алка.
Этот вздох сразу поверг Максима в смятение. Как он не сообразил, что надо было раньше подсказать Алке отправиться домой. Теперь придется провожать ее до деревни. Не скажешь же, чтобы шла одна. Свинство ж это!.. И на стан с собой позвать тоже неудобно. Девчата там не ночуют, даже повариха уезжает домой. Это же только название: культстан, а так — хибарка с нарами в два этажа. Здесь, бросив на голые доски солому и какую-нибудь одежду с плеча, отдыхают только те механизаторы, которым через два-три часа снова заступать на смену. Да и то по нужде, из-за напряженной нынешней уборки, а в прошлые годы вообще никто не ночевал.
Отвезти разве Алку домой? Без света, конечно, ехать трудно, а фары включать никак нельзя, батарея почти разряжена, пора уже ее менять. Но ничего, ночь не шибко темная, куриная слепота его нынче не мучает, можно доехать помаленьку.
— Ладно, довезу тебя сегодня до самого дому. — Максим заспешил к грузовику, словно спасался от беды.
— Ой, Максимчик, спасибочко тебе!.. Подожди только чуток.
Алка скрылась за комбайном. Две-три минуты спустя она тоже подбежала к грузовику, залезла в кабину. Так и есть! Переодевалась, по обыкновению. В темноте белела на ней кофточка, от которой шел сильный запах сирени. И духи с собой носит!
Грузовик тронулся с места неровно, рывками.
— Ой, как это, оказывается, необыкновенно — ехать без света!.. — защебетала Алка. — Будто в древней карете сидишь, и местность кругом незнакомая, таинственная… Даже жутковато!
Максим молчал. Он неотрывно глядел вперед, стараясь не потерять из виду едва приметную полоску полевой дороги, и осторожно, ощупью вел машину. И был рад тому, что можно молчать, что надо так напряженно следить за дорогой.
— А тебе как, нисколечко не тревожно? Или тоже в душе все трясется?.. — не унималась Алка. — Ты вцепился в баранку так, будто можно упасть в пропасть. — Алка нервно рассмеялась.
Машина вильнула, ее сильно накренило, тряхнуло: одно колесо угодило в глубокую дорожную рытвину.
— В пропасть не в пропасть, а опрокинуться, видишь, можно, — раздраженно ответил Максим и еще крепче ухватился за баранку.
— Ты, оказывается, сердитый, Максимчик. Не слыхала еще у тебя такого злого голоса… — Алка опять рассмеялась. И, как бывало прежде, в голосе ее зазвучали игривые, шальные нотки.
Максиму сделалось не по себе. «Добраться бы поскорее до села…»
Но скорость прибавить никак нельзя. Подул резкий, порывистый ветер, стал швырять в лобовое стекло клочья соломы, всякий придорожный бурьян. Потом стремительно примчалась темная туча, принялась хлестать косыми струями дождя. Дорогу почти невозможно стало различать. И Максим в конце концов сбился с пути.
Он обнаружил это, когда машина вдруг пошла под крутой уклон, а сбоку замелькали расплывчатые силуэты кустов и деревьев. Максим резко затормозил, выскочил из кабины, чтобы осмотреться, куда его занесло.
Так и есть! Попал на свороток, который вел к реке. Дорожку эту проторили водовозы, больше тут никто не ездил, она терялась в реке. Надо возвращаться. Хорошо еще, что вовремя остановился. Хотя здесь и неглубоко, но мотор мог захлебнуться.
Только что это? Двигатель и сейчас молчит. Максим бросился к кабине, ощупью нашел заводную ручку… Идиот, в спешке, когда тормозил, забылся и сбросил газ! А аккумуляторы сильно разряжены, трудно мотор завести. Скорей, скорей надо, пока он еще горячий!..
Парень крутнул ручку. Чих-чих!.. Загудел… Да сразу и заглох… Снова крутнул, поэнергичнее… Неудача… Опять!..
— На акселератор нажми до отказа! И не отпускай ногу, не отпускай! — крикнул он Алке, а сам отчаянно стал крутить ручку. — Теперь отпусти, чуточку только нажимай.
Двигатель даже не чихал. Все! Аккумуляторы сели окончательно.
— Пойдем пешком, — предложила Алка.
Что было сказать в ответ? Не сидеть же, в самом деле, в кабине, дожидаясь утра. Да еще вместе с Алкой…
— Пойдем бережком, здесь ближе.
Алка говорила правду. Полевая дорога, где надо было им ехать, осталась в стороне, и вообще она делает изрядный крюк, огибая березник. А река течет почти прямо, берегом до Дымелки совсем недалеко. Один бы он, конечно, сразу побежал берегом, рыбачьей тропкой. Но вот с Алкой… Если кто-либо увидит, что вышли они ночью вдвоем из березника, — сплетней потом будет с три короба.
— Машину можно оставить до утра здесь, никто ничего с ней не сделает, — продолжала Алка, решив, что Максим колеблется из-за грузовика. — Здесь же в сторонке… Или ты…
В голосе девушки послышалась насмешливость. Парень насторожился: еще ляпнет прямо, чего он боится!
— Пошли! — Максим размашисто зашагал по тропке.
Алка догнала его, схватила за руку.
— Максимчик…
— Ты что?
— Боюсь отстать.
— Так следом держись.
— Вдруг потеряешься, темень же такая… Страшно остаться одной.
— Чего бояться? Я же не убегу, — попытался освободить руку Максим.
— Нет, нет! Я уж буду за тебя держаться. — Алка еще крепче уцепилась за него.
Так они и пошли, рядышком. Алка все жалась к нему, почти висела у него на руке.
Тропка шла теперь подбережьем. Это была полоска земли под крутым обрывистым берегом, заливаемая в половодье, но свободная от воды в осеннюю пору.
Дождь, утихший было на время, опять припустил.
— Давай переждем. — Алка увлекла Максима под обрыв. Скалистый, отвесный, он поднимался с подветренной стороны, и дождем здесь не хватало. Можно было стоять, как в коридорчике: сзади каменный обрыв, впереди — живая, шелестящая стенка дождя.
Укрытие надежное. Но оба стояли в тревожном молчании. Напряжение было такое, словно скала грозила обрушиться на них. И чем дольше молчали, тем тревожнее становилось. Алка все еще держала Максима за руку. И он чувствовал, что вся она мелко дрожит. Наконец молчание сделалось невыносимым.
— Ты в кофточке-то… прозябнешь, — с заминкой, словно подбирая слова на чужом языке, сказал Максим.
Самому ему, наоборот, было нестерпимо жарко. Он поспешно стащил с себя пиджак, накинул на Алку.
Вдруг Алка прижалась вся к Максиму, прошептала прерывисто:
— Возьми меня… Возьми…
Не сразу вполне дошло до сознанья парня лихорадочное это предложение. Оглушила неожиданная, полная откровенность. А горячее Алкино дыхание, ее звенящий шепот все больше и больше обдавали его жаром.
— Люблю я тебя!.. И сама не рада, что влюбилась до погибели… Сначала просто хотела голову тебе вскружить, а потом… Все повернулось иначе… Свет не мил без тебя. А с тобой я на всякую беду согласна…
Алка говорила, как в беспамятстве, со страшной поспешностью. Очевидно, ей надо, непременно надо было высказаться, и она, захлебываясь словами, старалась распахнуть перед Максимом всю свою душу.
— Может, ты думаешь — ни совести, ни гордости у меня нет, потому и на шею вешаюсь!.. Привыкла, скажешь, вольничать с парнями… А я не такая… Я только играла, а близко до себя никого не допускала… Ты для меня один на свете… — Алка нашла губы Максима. — Не захочешь — не живи потом со мной… Все равно буду счастлива!..
Максиму нечем стало дышать. Голова у него кружилась. И все, все на свете исчезло куда-то. Не было ни дождя, ни свиста ветра над скалой, ни мыслей о том, как и почему они здесь оказались. Ясное сознание, волю, память — все на какое-то время будто начисто отшибло. Были только Алкины жаркие губы, ее прерывистое дыхание, ее сумасшедшая, безоглядная любовь…
Не помня себя, Максим обнял девушку за плечи, прижал ее к своей груди. Алка сразу вся обмякла, ноги у нее подогнулись…
А когда случилось непоправимое, она самозабвенно сказала:
— Любимый мой!! Клянусь тебе — никто не любил и не полюбит тебя, как я!..
Но тут Алка почувствовала, как застыли, будто обескровились губы парня.
«Вспомнил Ланьку», — с болью отстранилась она от Максима. Через секунду опять, еще более страстно принялась целовать его. Максим не сопротивлялся и не отзывался на ее поцелуи.
Тогда Алка в отчаянии решилась бросить на чашу весов последний груз.
— Все равно ты мой, мой, по совести! Ланька сама отдала тебя мне!
— Как это… отдала? — спросил Максим глухо и трудно, словно из-под земли.
— А так. Поняла, что я люблю тебя больше, чем она.
— Вранье!
— Никакое не вранье. Сама мне сказала: не больно и дорог — бери.
— Так и сказала?
— Так и сказала! Возьмешь, говорит, — бери, не шибко и дорог.
Алка рассчитывала: теперь-то уж Максима проймет. Кого же не оскорбит, если тебя уступают другому, словно вещь, даже не жалея при этом. И насколько же сильнее, самоотверженнее должна показаться в этом свете ее любовь. Ведь Ланьке он обещал, конечно, верность вечную, а она не требует от него ничего!
«Ну и черт с ней, я тогда свободен!» — таких примерно слов ждала она от Максима. Тогда она бы добавила: «Лучше любовь без обязательств, чем обязательства без любви». Но Максим ничего не сказал, лишь горько вздохнул.
— Не веришь? — схватила его Алка за плечи. Потом клятвенно воскликнула: — На волосок не привираю.
Максим понимал: ни в чем не лукавит перед ним Алка. Она любит его бескорыстно, и Ланя когда-то сказала ей именно так.
Но он-то каков?..
«Возьмешь — бери!» Алке эти слова, возможно, облегчали совесть. А ему? Они же значили: если он и в самом деле теленок, которого можно, приласкав, увести за собой, то и дорожить таким нечего.
Максим сел, сжал голову руками, застонал, как от зубной боли. Алка напряженно ждала, как все обернется дальше. Она сознавала, что многое поломала в душе парня, что нелегко ему опомниться, не вдруг соберешься и выкинешь вон такой «обломочек», как верность Лане. Но чувства торжества у Алки не было, хотя теперь она больше, чем раньше, верила: сумеет окончательно привязать Максима к себе.
Главным сейчас для Алки оказалось почему-то другое. Она вдруг не без испуга поняла: все зависит от того, как он, Максим, станет держаться дальше. Он мог подняться, пойти домой молча, всем своим мужским достоинством подчеркивая: «Что случилось, то случилось, все останется между нами». И она послушно отправилась бы за ним. Веди куда хочешь, делай с ней что хочешь!
Он мог с нарочитой развязностью прямо сказать ей: «А на свадьбу все-таки не надейся!» В ответ она, конечно, дала бы ему пощечину. Но винила бы все-таки только себя, а не его.
Наконец, проявляя душевную деликатность, он мог бы на прощание бережно обнять ее, осторожно поцеловать и мягко попросить: «Прости, пожалуйста».
Тогда она, наверное, разревелась бы навзрыд, но осталась счастливой даже в том случае, если бы он никогда больше не подошел к ней, а бесповоротно связал свою судьбу с Ланькой. Любя его, навсегда сохранила бы она в душе теплое чувство благодарности к нему.
Но теперь, когда он открыто маялся совестью, стонал, Алке было противно сидеть рядом с ним. Ей претили такие «переживания». Это было не по-мужски.
Она отодвинулась от Максима, прижалась спиной к скале. Холодный камень и нервное возбуждение вызвали дрожь во всем теле. Она вскочила на ноги, хотела броситься прочь. Но что-то удержало ее, заставило опять прижаться к скале. Неровный выступ, какой-то каменный шип больно уперся ей под лопатку, напротив сердца. Алка, однако, не отстранилась, а еще крепче прижалась к нему, словно стараясь вытеснить горячую сердечную боль этой вот каменной холодной болью.
Она стояла так до тех пор, пока Максим не спросил ее с безнадежностью.
— Что же теперь делать?
Тогда Алка, вытянувшись в струнку, в упор посмотрела на Максима, так, что глаза ее засверкали в темноте. Гнев и отчаяние душили ее, не давали сказать ни слова. Наконец Алка передохнула, крикнула с презрением:
— Слюнтяй ты! Тряпка! Теленок подсосный! У-у!.. Ненавижу-у!!! — И, круто повернувшись, очертя голову бросилась к реке.
А до реки было всего метров десять-пятнадцать. И Максиму явственно послышалось, как плеснулась вода.
Уже на рассвете, вконец измученный, насквозь промокший, пришел Максим в Дымелку. Не домой он направился, чтобы обсушиться, переодеться, а прежде всего завернул к Репкиным.
Из плетенушки доносился звон подойника. Максим залез на прясло, посидел на нем, прислушиваясь, присматриваясь: не Алка ли доит корову? Нет, доила Алкина мать.
Тогда парень осторожно, словно его могли ударить, подошел к входу в плетенушку, спросил опасливо:
— Здравствуйте, Петровна, скажите, пожалуйста, Алка дома?
Корова испугалась чужого человека, внезапно заслонившего дверь, шарахнулась и опрокинула подойник.
— Таскает нелегкая кого-то ни свет ни заря! — принялась браниться Петровна. — Оставил, нечистый дух, теленка без молока. А вчерашним напоишь — поносить начнет…
— Алла спит? — снова спросил Максим.
— Спит!.. Почем я знаю, то ли спит, то ли всю ночь на комбайне. Впряглась, дура, чуть не сутками из хомута не вылазит… Говорит, не хочу слабее других показать себя. Только чего там, знамо же, перед кем бьется… — Тут Петровна разглядела, кто стоит в проеме дверей. И гнев ее мгновенно сменился милостью.
— Батюшки, страшилище какое! Мокрый, ровно лягушка, в грязи и глине с головы до ног… Где ж ты так, соколик, ухлюстался? — затараторила она с ласковой грубоватостью. — И чего ж ты меня об Алке спрашиваешь? Нешто она не с тобой работала?
— Со мной. Но…
— Куда ж тогда она могла подеваться? — забеспокоилась, наконец, Петровна. — Погоди чуток, отца растолкаю. Может, он знает. Старый во всем ей потакает, она меньше перед ним скрытничает.
Ждать Максим не стал. Едва Петровна скрылась в сенках, он перемахнул через городьбу на улицу. Снова пошел прочь от деревни, не заглянув даже домой. Нечего ему было делать в Дымелке, не мог он сейчас показаться на глаза матери. Мать, конечно, сразу заметит его состояние. Пусть и не спросит ничего, все равно станет ждать объяснения, что случилось. А что он мог объяснить?
Весь остаток ночи после того, как Алка побежала опрометью к речке, Максим метался по берегу. Сначала у него просто все оборвалось в душе от мысли, что Алка, бесшабашная Алка, с отчаяния покончила с собой. И страх погнал его прочь от этого места. Но, опомнившись немного, он вернулся к реке. Он готов был нырнуть за Алкой, вытащить ее, отвадиться, если бы она уже захлебнулась. И он бросился бы в воду, заметь хоть неясные круги, которые разбегались бы на реке под скалой.
Но в темноте, да еще в дождь, ничего нельзя было разглядеть. Даже край берега трудно было отличить от воды.
Вдруг Максиму почудился приглушенный плач… Нет, не плач, а вроде кто-то всхлипнул и сразу же зажал себе рот рукой.
— Алла!.. — закричал Максим, рванувшись на звук.
— Не дури, пожалуйста, пойдем домой…
В кустах, где послышался ему плач, он никого не нашел. Но стоило ему выйти на тропку, как опять показалось: там кто-то всхлипывает. Значит, Алка нарочно затаилась! Плюнуть бы и отправиться домой, раз так. Небось, жутко сделается одной, перестанет прятаться, живо догонит… Но… Кто может поручиться, что выкинет Алка, с ее характером. Сейчас затаилась, видеть его не хочет, а уйдет он — вдруг сгоряча да назло ему кинется в реку?
Понять и ее тоже надо. Не притворяется же она, на самом деле ей теперь горько и страшно… Рассудив так, Максим принялся настойчиво убеждать Алку: пусть она не злится, никто не виноват. Он даже признался, что последнее время стал по-настоящему уважать ее, и теперь это уважение ничуть не пошатнулось. Долго и неуклюже изъяснялся он в этом духе. Алка не отзывалась.
— Тогда играем в молчанку! Сиди там, где спряталась, а я сидеть буду здесь, под обрывом…
Но играть в такую молчанку выдержки не хватило. Никогда, даже мальчонкой, не боялся он темноты. А теперь она повергала его в суеверный страх. Мерещилось черт те что! Даже ночной, проникающий сквозь мокрую рубашку холод заставлял вздрагивать не просто зябко, а так, будто тела касались ледяные костлявые пальцы самой смерти…
— Алка! Нельзя же так, одумайся!! — взмолился он, — Меня насквозь пробрало, никаких сил больше нет… Ну, презирай меня как хочешь, только проводить домой я тебя обязан. Не могу я тебя одну оставить, пойми!..
Тишина. Только шелест утихающего дождя нарушает ее.
— Молчишь? Ладно, тогда я все равно найду тебя! Он снова полез в кусты, стал шарить по самому краю берега. Бултыхнулось же тогда что-то здесь. Наверное, из-под ног Алки сорвался в воду комок глины, вот так же, как сейчас, шлепнулся у него из-под сапог… И отсюда, слева, слышалось всхлипывание…
Стоп, что такое? До ушей Максима донеслось:
— Н-ненавижу-у!.. Не-е-навиж-ж-жу!..
Казалось, шипела, изливала свой гнев сама река. И хотя не верил Максим во всякую мистику, почудилось ему: это Алка, утопившись, злобно шипит на него из-под воды.
Кровь заледенела у него в жилах. С минуту стоял он на берегу, не в силах пошевелить даже пальцем, страшась хотя бы одним звуком, движением нарушить тишину ночи. Потом выдавил, сам пугаясь своего голоса:
— Раз так… я уйду… Но если что — не обижайся…
Но мысль, что говорит он это, может быть, не живой Алке, а утопленнице, подбросила его. Ломясь, как медведь, прямо через кусты, он уже на бегу крикнул:
— Я в машине буду!
За спиной, ему почудилось, раздался громкий плеск, потом зашумели кусты, послышался топот, будто кто-то гнался за ним следом. Или это отзвуки его собственных шагов, что-то вроде эха?..
У Максима все-таки достало мужества остановиться, прислушаться. Было похоже, что кто-то на самом деле бежал по подбережыо: торопливые шаги удалялись, затихали постепенно. Неужели Алка убежала? Но зачем же тогда она столько времени разыгрывала его, пряталась где-то? Ей-богу, шальная совсем.
На всякий случай Максим, как сказал, пошел к грузовику, стал дожидаться рассвета в кабине. Он был теперь почти уверен, что Алка не захотела возвращаться с ним домой из гордости. Она действительно убежала одна. Но утром все-таки прошелся по берегу. В кустах у самой воды он нашел свой пиджак, мокрый, весь заляпанный глиной. Но Алки и следа не было — все следы размыло дождем.
Тогда Максим отправился в Дымелку.
…Алка исчезла! Никто не видел ее больше в деревне, никто не знал даже того, что было известно Максиму. Оставалось одно: строить разные догадки. Нашлись мастера, которые с особым усердием занялись этим «строительством». И вскоре обнаружилось, что вырастает мрачное здание…
Тракторист видел: Алка уехала ночью вместе с Максимом. Грузовик, на котором они ехали, оказался почему-то у реки, в стороне от дороги в деревню. А поутру, это тоже кто-то видел, Максим вышел из березника у той же реки. И к Петровне затесался сам на себя не похожий, весь, как леший, в глине.
Факты обрастали домыслами, которые всегда в таких случаях налипают, как пласты мокрого снега к комку, который катится под гору. Немало возникало и злых догадок. В целом же все складывалось так, что Максима можно было заподозрить в преступлении.
— Связался с двумя, вот и запутался. Это завсегда так. Алка-то, болтают, затяжелела от него, требовала, чтобы он прикрыл грех, женился на ней. А ему, вишь, и Ланьку тоже нельзя бросить, раз крутил с ней. Тут и…
Кумушки опасливо примолкали. Никто пока не решался произнести последнее слово. Зато не было конца намекам, почему власти бездействуют.
— Заарестовали бы — живо до всего докопались. Да где там! Кого бы другого сразу к рукам прибрали, а тут покрывают. Сама председательша, сказывают, уговаривала Репкина, чтобы он обождал пока. Вроде кто-то видал Алку на станции, билет в город покупала. Только враки это, зачем бы ей тайно убегать. Да ежели и правда — не зря тайно-то… Все одно следствие нужно…
В пересудах этих, в прямых наговорах на Максима, его мать и председательницу, конечно, больше всего усердствовали «калинники».
Зинаида Гавриловна к сплетням не прислушивалась. Но если бы она даже завязала глаза платком, все равно нельзя было бы не заметить, как женщины впивались в нее взглядами, стоило ей лишь показаться на улице. Одни смотрели с любопытством, другие с состраданием, третьи злорадно. Из-за калиток, у колодца, в приемной медпункта — всюду преследовали ее эти взгляды. А так как глаза у Зинаиды Гавриловны хорошо видели, а уши не были заложены ватой, она то и дело слышала либо горестный вздох: «Матери-то каково!», либо недоброе шипение: «Ишь, расхаживает, ровно ничегошеньки не стряслось, будто ее и не касается»…
Следовало, наверное, откровенно поговорить с людьми. Подойти бы к бабенкам, судачившим у колодца, и прямо спросить, почему они перешептываются, когда она идет мимо. Женщины, конечно, помялись бы, поотнекивались, но потом рассказали бы все, что знали.
Можно было бы спросить и Александру Павловну, что все это значит. Но Зинаида Гавриловна не сумела побороть себя. Никогда в жизни не выведывала она, что говорят или думают о ней окружающие. Просто старалась жить честно и открыто. А когда случались наветы или падали какие-то подозрения, отводила их молча, все той же ясной своей жизнью.
Так и теперь. Она делала вид, что ничего не слышит, не замечает. Решила: если это не дрязги, а что-то серьезное, то Александра Павловна или кто-нибудь другой, у кого есть уважение к ней, скажут сами, в чем дело.
В одном она не устояла — поехала повидаться с сыном.
Максим давненько уже не бывал дома. Зинаида Гавриловна понимала, что уборка нынче тяжелая, и механизаторам дорога каждая минута, даже для сна выкраивается всего три-четыре часа в сутки. Но все-таки в душе жила обида. Мог бы Максим при желании как-нибудь ночевать не на стане, а дома… Нет уж, видно, не тянет сына к матери, вырос.
Только мать всегда остается матерью. Вот и обидно. Не надо бы ездить к нему, а все равно едет. Невмочь больше, сердце велит воочию убедиться, как он держится, ее Орешек.
Зинаида Гавриловна встретила сына на дороге: Максим возвращался порожняком на своем «драном козле», как в шутку окрестили его грузовик механизаторы. Это получилось удачно: можно было поговорить с глазу на глаз.
Но длинного разговора не потребовалось. Завидев мать, Максим съехал на обочину, вышел из кабины. Не заспешил навстречу, как спешил раньше, если что-то тревожило его или просто не терпелось поговорить с матерью. Нет, теперь он, навалившись спиной на капот грузовика, стал поджидать ее. Зинаида Гавриловна тоже съехала на обочину, остановила коня рядом с грузовиком, вылезла из ходка. Сдержанно, но все же с некоторой долей язвительности сказала:
— Здравствуй, сынок. Не домой ли собрался?
— Здравствуй, мама, — так же сдержанно отозвался Максим. — Нет, не домой. Прости, некогда пока, закрутился с комбайном да этим грузовиком.
— Можно поверить: скулы обтянулись, глаза провалились.
Максим на самом деле сильно похудел. По его измученному страданием лицу Зинаида Гавриловна тотчас поняла: ему известно о таинственном исчезновении Алки. Но нет на нем страшной той вины, в которой его заподозрили. Зато есть что-то такое, чем он не может поделиться даже с матерью…
Она поняла и другое: не надо ему рассказывать о тревоге, о неведении, которые мучили ее. Он сам знает, догадывается об этом.
Сказала она просто:
— Порадуйся вместе со мной, сынок: я снова член партии.
— Восстановили?! — встрепенулся Максим.
— Да, съездила в Барнаул. Восстановили.
— Я рад, я страшно рад за тебя, мама!
Вот и все, что Максим с матерью сказали друг другу. Из-за холма, куда убегала дорога, раздался призывный гудок.
— Бункер у комбайна полный. Меня торопят!.. — Максим залез в кабину. — Извини, мама, потом обо всем поговорим.
Да, очень короткой была встреча матери с сыном. Но обоим стало легче. Ведь это очень много, когда понимаешь друг друга с полуслова!
В тот же день Максима ждала еще одна встреча. Но была она потяжелее.
Во время обеда к комбайну вместе с поварихой приехал отец Алки. Пока повариха расстилала на стерне возле комбайна клеенку, доставала из ходка чашки и ложки, наливала из бачка-термоса дымящийся суп, а тракторист и новая, заменившая Алку, соломокопнильщица да штурвальный, парнишка-практикант из училища механизации, умывались, Репкин угрюмо сидел на телеге. Максим решил, что он выжидает, когда все соберутся на обед, чтобы принародно обрушиться на него с разоблачениями. Известно же, какой характерец у Репкина. Недаром его Редькиным прозвали!.. И Максим нарочно тянул время. Начал умываться первым, кончил последним. А когда нельзя уже стало тянуть, пошел к столу, как на суд.
Вопреки ожиданию, Репкин не напал на него и за обедом. Сидел все так же молча, прощупывал Максима взглядом. У Максима буквально кусок становился поперек горла. Наконец он не выдержал, поднялся и, подойдя к Репкину, сам спросил:
— Вы что-то хотели сказать мне, Федор Поликарпович?
— Нет, парень, я хотел только в глаза тебе поглядеть! — Репкин слез с телеги и, ни слова не сказав больше, пошел напрямик по стерне в сторону деревни. От многолетнего корпения за бухгалтерским столом он был сутуловат. Но теперь казался горбатым. И шел склонив голову, так, словно тащил на горбу непомерный груз.
Жалость охватила Максима. Первым его движением было — догнать бухгалтера, поговорить с ним начистоту, объясниться окончательно. Но, сорвавшись с места, Максим остановился. Что он мог сказать отцу Алки?
Много всего передумал, сильно перемучился Максим с тех пор, как исчезла Алка. Но лишь теперь ему с полной ясностью открылось, какое подозрение на него упало.
До этого Максиму казалось, что люди могут, наверное, обвинять его в том, что из-за любви к нему Алка наложила на себя руки. И это было уже достаточно страшно. Но теперь по тяжелому взгляду Репкина он вдруг понял: подозрениям верят. И, конечно, не один Репкин. А ему нечем оправдаться. Никого же не было с ним у реки, никто не слышал, не видел, что там произошло. И даже самому ему нельзя рассказать все, как было. На что это будет похоже? Дескать, его соблазнили, он не устоял. И парню рассказывать о девушке такое?! Никому и ни за что на свете не скажет он этого! За язык тяни — будет молчать, не пойдет на такой позор.
Конечно, если Алка погибла, ему будет худо. Наверное, попадет под суд. Но и на суде, пусть его вина будет выглядеть тяжелее, он не расскажет этого.
Однако и страх перед судом не терзал Максима так, как терзала совесть. Что он скажет, как теперь встретится с Ланей? Какими глазами будет на нее смотреть?
Давно уже не виделся он с ней, боялся даже думать о встрече. Но пока было оправдание: по горло занят на уборке. А кончится уборка?
Не может же он уехать в институт не попрощавшись? Ланя сразу поймет: нашкодил и трусливо сбежал, чтобы избавиться от объяснений. И так, наверное, доходят до нее всякие пересуды. А то, что он избегает встречи, — как бы подтверждает подозрения.
Ни к чему медлить, лучше развязать или разрубить узел сразу. Но решимости у Максима опять не хватило.
Мало сказать, что трудная. Даже чертовски трудная была нынче уборка. В середине сентября выпал снег. Для лесостепного Алтая это было необычным. Правда, ничего страшного в этом никто не усмотрел. Первый снег назавтра же растаял.
Значит, являлась еще не сама матушка-зима, а ее озорной сынок — зазимок. По уверениям стариков, если зазимок, распалившись, сунется так вот не вовремя да получит взбучку от тетки-осени, которой вовсе не охота уходить со двора, то потом и зима, осердившись, долго не жалует в гости. Случается, что и в декабре снегу не дождешься.
Нынче стариковские предсказания, даже основанные на самом многолетием опыте, не оправдались. Через неделю после первого зазимка явился непрошеным гостем второй. И был он посильнее и понахальнее первого. Лишь на третий день удалось осени вытурить его со двора.
Только зима, видно, решила, что подобное неуважение к ее послам нуждается в отместке. Она собралась в поход сама и крепко потеснила осень. В последних числах сентября она под руку с морозом вновь явилась в Дымелку. Рассерженная осень еще пыталась доказывать, что сроки ее не минули. Иной день она насылала откуда-то издалека моросящий дождь, другой — промозглый туман. Люди уже не сетовали на ранние визиты зимы. Их злили наскоки осени.
— Опять размокропогодилось. Скорее бы мороз хлестнул!..
И были довольны, что по ночам подмораживало.
На полях в валках лежало еще немало хлеба. Днем комбайны совсем не могли его убирать: поднятые из-под талого снега, насквозь сырые валки никак не промолачивались. Рвались полотна, солома наматывалась на барабан, забивались колосьями шнеки.
Ночами, по морозцу, работалось лучше. Правда, подборщики не могли отдирать от стерни примерзшие к ней валки. Приходилось делать это вручную. Впереди каждого комбайна шли люди. Вилами, граблями, а то и просто палками переворачивали валки, вытряхивали из них снег.
Случалось, конечно, что и ночью молотилки комбайнов захлебывались, а в бункерах оказывалось больше снега и льда, чем зерна. Но механизаторы не падали духом. Все они стали конструкторами, переставляли по-своему деки и шнеки, меняли звездочки и передачи и все же добивались того, что дело шло вперед. А если не помогали никакие регулировки и переделки и комбайн все равно был не в силах промолотить пшеницу — прицепляли к нему на подмогу второй. И уже вдвоем, пропустив валки сквозь свое нутро, они доводили обмолот до конца.
Самоходки отказывались идти, юзили, сползали по обледенелым склонам. Тогда приспособились поддерживать их на уклонах тросами. Трактор шел параллельно и вел, поддерживая их, вроде как водят няни маленьких ребятишек в яслях с лентой. Убирали хлеб и простыми сеноуборочными машинами, потом свозили на машинах и телегах и молотили комбайном на «стационаре». Ухитрялись всячески. Везде в эту уборку доставалось людям сладкого до слез. Но поднимать валки, вытряхивать из них снег было, пожалуй, самым тяжелым делом. И легла эта тяжесть в основном на плечи женщин и девчат. Доярки и телятницы, птичницы и крольчатницы, школьные технички и учительницы — все выходили ночами на поля.
Но так уж, знать, ведется на Руси — шутки и смех все равно не умолкали. Трактористы, комбайнеры, шоферы, до этого бывшие полновластными хозяевами на полях, зубоскалили:
— Ага, и бабье племя сна лишилось! А то взяли моду нежиться в постелях, когда мужики сутками напролет с машин не слазят.
Женщины не оставались в долгу.
— С машин не слазят, а до зимы не управились. Опять же бабы вот и выручают…
Студенты днем обрабатывали на токах зерно, а ночами тоже выходили на подъем валков, хотя никто их не посылал. Для сна выкраивали короткие вечерние часы, когда работа на току кончалась, а в поле мороз не схватил еще, не подсушил валки.
— Как кому, а мне эта уборка сказкой кажется! — призналась однажды Дина во время передышки, когда студенты отдыхали, навалившись на вилы. (Присесть-то было не на что — валки проморожены, земля стылая.)
— Хороша сказочка!..
— Правда, правда, ребятишки! Будто мы не на Земле, а где-то на Луне или на Марсе очутились.
Все засмеялись.
На элеватор ездили попеременно разгружать автомашины. Элеватор этот находился в райцентре. В потоке автомашин случались нередко и перерывы, можно было сбегать в магазины, заглянуть в библиотеку, почитать свежие журналы. Поэтому поездка на элеватор считалась своего рода льготой, хотя выдавалась она без особых заслуг, в порядке очередности.
Тихон днем тоже оказался в райцентре: он приехал в магазин сельхозтехники за оборудованием для «елочки». Вернее, его прихватил с собой колхозный механик в качестве грузчика, так как силенок у Тихона хватало и был он в те часы свободен. Зная, что Дина работает сегодня на элеваторе, Тихон воспользовался тем, что механик пошел «утрясать» какой-то вопрос в райисполком. Пока суд да дело, он решил повидаться с девушкой, припустил от магазина чуть не рысью.
Но до элеватора бежать ему не пришлось. Магазин стоял на не застроенной еще площади, поросшей бурьяном. Заросли этого бурьяна рассекала колдобистая дорога с вечно не просыхающими ямами-лужами, выбитыми колесами грузовиков. Люди по этой дороге не ходили, они протоптали среди гигантских лопухов и дикой конопли свои тропки, похожие на аллеи.
По одной из этих тропок и спешил Тихон. И уж на что высок он был ростом, а все равно обожженные морозом, почерневшие будылья чертополоха поднимались выше его. Поэтому он не заметил, как наперерез ему по другой тропке шла Ланя, с разгону наскочил на нее, чуть не сбил с ног.
— Ты что это прешься, как медведь через чащобу? На маленького наскочил бы, так затоптал запросто! — сказала девушка, раздвигая бурьян, в который она попала, шарахнувшись от парня.
Но не раздражение, не упрек послышались Тихону в ее голосе, а что-то грустное, беззащитное. Так говорят больные перед операцией, течение которой от них не зависит и когда сам хирург не вправе дать никакой гарантии.
— В такой чащобе только медведям и водиться, — пошутил парень. — А маленького я как затопчу, если сам Маленький?
Ланя даже не улыбнулась в ответ на это неуклюжее балагурство. Она вышла из бурьяна на тропку, стала счищать прицепившиеся к одежде репьи.
— Дай помогу, — сказал парень. И, не дожидаясь согласия, тоже стал снимать репьи с ее пальто.
Это новое пальто он видел на Лане впервые. Наверное, она купила его недавно. И выглядела Ланя в нем как-то непривычно. Будто она и в то же время не она стояла перед ним.
Только нет, не из-за пальто эта перемена. Вся она словно другая. В каждом ее движении, даже в том, как пальцы снимали репьи, чувствовалось что-то нервное. Особенно заметная перемена произошла в лице. Еще недавно, на сенокосе, когда Тихон видел Ланю в последний раз, она выглядела завидно счастливо, вся светилась. А теперь как бы погасла. И лицо пасмурное, и глаза… Впрочем, какие у Лани глаза, Тихон мог лишь догадываться. Хотя ему и хотелось заглянуть в них, но слишком высок он был ростом, и чтобы заглянуть, надо было или самому присесть или запрокинуть у девушки голову. В другое время Тихон, возможно, позволил бы себе и такое, но только не теперь. Сейчас он, как никогда, робел перед Ланей. Даже не робел, а боялся как-нибудь неосторожно задеть, огорчить ее. Лане и без того горько.
Тихон, как и все в Дымелке, слышал, что у Максима с Алкой заварилась каша. Не в его натуре было придавать значения этим слухам и самому строить разные домыслы. Но на этот раз и он склонялся к мысли, что недаром Алка исчезла, как в воду канула. И Максим последнее время тоже не зря не показывался в деревне.
Однако до встречи с Ланей все эти соображения мало беспокоили Тихона. Он рассудил логично: раз в отношениях между ним и Ланей поставлена точка, переживать ему нечего. Ну, что-то произошло у Максима с Алкой. Ну, назрел поэтому конфликт у Максима с Ланей. А ему, Тихону, какое дело? У него есть теперь Дина. Правда, еще неизвестно, любит ли она его. Но ничего, уж от нее-то он не откажется. И не допустит, чтобы кто-то встал поперек, как Максим на дорожке к Лане.
И Тихон стал еще настойчивее добиваться Дининого внимания. В своих же чувствах он ничуть не сомневался…
До этой вот нежданной встречи с Ланей.
— Ты как здесь оказалась? — спросил он, когда все репьи с ее одежды были собраны и требовалось либо молча разойтись, либо затеять какой-то разговор.
— Тебя искала.
— Меня?
— Да, тебя. Что так удивился? Я из больницы шла, механика встретила, и он сказал, что ты в магазине сельхозтехники.
— Из больницы? — с неподдельным беспокойством спросил Тихон. — Поэтому, значит, ты такая… А я ничего не знал.
— Какая такая? — в свою очередь обеспокоилась Ланя.
— Ну, вид такой больной.
Девушка пожала плечами.
— В больнице я была вовсе не по болезни. Завхоз у них шлангами лишними запасся, так ходила посмотреть, не годятся ли для доильной установки. Оказались не такие.
— Ну, и хорошо.
— Чего же хорошего, если не такие?
— Я не о шлангах. Хорошо, что не болеешь, — смутился Тихон.
Ланя опять пожала плечами: странный, мол, ты. «Совсем непонятно, почему тебя так беспокоит мое здоровье», — прочитал парень по ее лицу. Вслух она сказала:
— Ты мне понадобился вот зачем. В хозмаге гвозди есть. Мне посоветовали взять ящик в запас. Гвозди не всегда в продаже бывают. А крыша у нас худая, в дождь протекает. Зиму еще перезимуем, по весне же все равно перекрывать. Я и решила тебя попросить…
— Правильно решила! — обрадованно подхватил Тихон. — Крышу я перекрою. Это для меня пустяковина. И до весны тянуть нечего — нынче сделаю.
— Да я… — изумленно подняла на него глаза Ланя. — Я не об этом хотела попросить. А чтобы ящик с гвоздями до машины донес. Он небольшой, но тяжелый страшно.
— Ящик ящиком, а крыша крышей! — стоял на своем Тихон. — Только уборка кончится, так и перекрою.
— Но у нас еще и тесу нового нет, нечем пока перекрывать, — сказала Ланя. — Да и ты после уборки в институт должен ехать.
— Я еще посмотрю, поеду или нет! — отрезал Тихон.
Ланя нахмурилась. Она почувствовала, что продолжать разговор в таком духе опасно. Тихон, видимо, снова мог взяться за старое. И без того тяжело, а если он станет опять преследовать? Этого ей еще не хватало!
Тихон тоже понял, что малость зарапортовался. Встреча с Ланей, то, что искала его и попросила донести ящик с гвоздями, даже ее печальный вид ровным счетом ни о чем не говорили. Значение имело лишь то, как дальше сложатся отношения Лани с Максимом.
Сознавать, что ты бессилен, что все зависит не от тебя, а от того, какой проступок совершил твой соперник и будет ли он прощен, — сознавать это было не очень приятно. И как только Ланя нахмурилась, Тихон помрачнел.
— Поступить в институт и не поехать — это уже глупо, — сказала Ланя.
— А меня, между прочим, никогда больно умным не считали. Не то что других… — мрачно заметил Тихон. — Но зато и слабым никто не называл. Положиться на меня можно твердо.
Ланя прикусила дрогнувшую губу, торопливо повернулась, быстро пошла по тропке. Тихон, ругая себя за то, что все-таки обидел девушку, отправился следом. О Дине он даже не вспомнил.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Недаром Александра Павловна опасалась, что из-за кедрового похода будут неприятности. Ивашков немедленно использовал возможность нанести новый удар.
— Фельдшерицу мы из секретарей вышибли, теперь и председательницу из кресла вышибем! — заявился он на радостях к Аришке.
— Но фельдшерицу, сказывают, в партию вернули.
— Пусть! Партбилет обратно отдали, а секретаршей больше ей не бывать. Все равно наша взяла. А теперь и вовсе такое оружие в руки попало! За срыв уборки, за попойку в кедрачах не только из партии исключат и с председателей скинут. Могут загнать туда, откуда дома родного не углядишь, а Колыму видать. Запросто! — Ивашков щелкнул пальцами так, что получилось похоже на щелчок дверного замка.
Аришка с беспокойством поглядела на его руки.
— А может, не надо шум поднимать? Жалко все-таки председательницу, ежели такое стрясется.
— Жалко?! А они нас жалеют?
— Оно конечно…
— Тогда приходи вечерком, настрочим куда надо.
— Строчил бы сам…
— Ясно, сам буду. Теперь мое слово будет весомее. Мед-то Куренков не забрал. Стало быть, я ныне лучший пасечник. А передовикам производства особая вера! — баском хохотнул Ивашков. — Но к коллективам у нас привыкли больше прислушиваться. Вот ты за члена такого коллектива и сойдешь. И еще найдем…
— Боюсь я. Тогда с женой-то зоотехника чуток за клевету не притянули. А теперь, скажут, опять неймется. Откуда я знаю, был ли срыв уборки, пили они там в лесу или нет.
Ивашков глянул на Аришку презрительно. Потом положил руку ей на плечо, больно сжал его.
— Ты другого бойся! Если вот я просигналю, что по твоей милости жена-то зоотехника богу душу отдала, тогда уж тебе точно…
Ивашков опять, еще ловчее щелкнул пальцами. Аришка вздрогнула, как будто у нее за спиной захлопнулась тюремная дверь. На руки Ивашкова она больше не могла смотреть. Ей казалось, что эти руки способны безжалостно задушить кого угодно и за что угодно.
— Да я что… Ежели надо, я согласная, — пробормотала она.
— Давно бы так! — улыбнулся Ивашков. — И вообще, скажу я тебе, надо нам жить потеснее, быть поближе друг к дружке. — Глаза Ивашкова стали маслеными, он потянулся к ней.
Аришка не первый раз замечала у Ивашкова такой взгляд, когда он смотрел на нее. Но воли себе он раньше не давал. Наверное, не хотел оскорбить Куренкова, потом скромничал из-за Зинаиды Гавриловны. А когда сняли Куренкова, когда потерял всякую надежду «уломать» фельдшерицу, он стал заигрывать с Аришкой. И не будь у Аришки страха перед ним, она бы, наверное, охотно пошла ему навстречу. А то и сама, без его желания, постаралась бы заарканить. Мужик хотя и пожилой, но видный, ловкий умом, место имеет теплое — чем ей не пара?
Но страх, сначала подспудный, неосознанный, потом явный, определенный, был у нее перед Ивашковым всегда, хотя она и скрывала его за внешней бравадой. А теперь он настолько овладел ею, что, когда пасечник потянулся к ней, стал обнимать, она, совсем не помня себя, съездила ему по лицу. Когда же тот испуганно отшатнулся, Аришка, уловив этот испуг, вдруг почувствовала себя сильнее Ивашкова. В ней вспыхнула злость. Она принялась дубасить его что есть мочи, куда попало.
— С ума спятила, баба! Да уймись, окаянная, на черта ты мне сдалась.
— Донесешь, говоришь, на меня? Да я сама тогда на тебя донесу, как и чему ты меня научал!..
— Заткнись, дура, разбазлалась на всю улицу! Не думал я доносить! Свяжись с тобой, сатаной в юбке, — свету божьему не возрадуешься… — попытался утихомирить ее пасечник.
Но Аришка совсем взбесилась. Она схватила кочергу, и пасечник бросился в бегство.
С тех пор Аришка перестала бояться Ивашкова. Он, наоборот, стал поглядывать на нее с опаской.
И именно после этого она стала все чаще и чаще задумываться над своей жизнью.
Убирать оставалось всего ничего: какую-то сотню гектаров на все колхозные бригады. Меньше чем по десяти гектаров на комбайн. По-доброму — полдня работы и конец.
Но погода — в который уже раз за эту осень — опять задурила. Без перерыва повалил мокрый снег. Едва коснувшись земли, он сразу таял, а на его место ложился новый. И хотя снежный покров не прибавлялся и хлебные валки лежали на виду, под тоненьким рыхлым покровом, обмолот вести стало невероятно трудно. Валки отсырели так, что сожми рукой пучок стеблей — зеленоватая водица просочится между пальцами.
Земля тоже оттаяла. Когда снегопад минутами прекращался, видно было, как она парила, отдавала последние запасы летнего тепла. Только дороги были черными: перемешиваясь с грязью под колесами автомашин, снег на них плавился сразу, будто масло на сковороде.
Со стороны они были красивы, эти жгуче-черные ленты дорог среди белой целины полей. Но комбайнерам тяжко было смотреть на эту красоту. Они проклинали ее, томясь вынужденным бездельем, которое становится особенно гнетущим, когда большая работа подходит к самому концу. Лишь утрами валки немного схватывало морозцем, и какой-то короткий час-другой можно было с горем пополам подбирать и обмолачивать их.
Шоферам тоже приходилось туго.
Надо было проявить чудеса сноровки, а порой и отваги, чтобы ездить по раскисшим дорогам. Грузовики то застревали намертво в колдобинах, то юзили на склонах, то заносило их на поворотах. И можно было удивляться не только выдержке шоферов, а и тому, как дюжили машины.
Не сдюжил лишь «козел» Максима. Карабкаясь однажды по слякоти в гору, он захлебнулся от натуги — заклинило поршни. Отработался старый трудяга!
— Спасибо скажи за то, что послужил сверхсрочно, — послышался знакомый голос, когда приунывший Максим беспомощно топтался возле застывшего грузовика. Это сказала председательница. — Конечно, заслуживает похвалы и шофер, воскресивший этого «драного козлика». Но спасибо мы ему скажем тогда, когда он нам еще поможет.
Оказалось, Александра Павловна вместе с предриком объезжала неубранные поля на газике-вездеходе. Хотя газик и был вездеход, он накрепко засел в соседнем логу.
— Шофер-то у нашего хозяина приболел, он и взялся сам рулить. Да и, видать, не больно мастак. Залезли в мочажину, буксуем на все четыре колеса. И как назло — ни одной машины на дороге, некому вытащить.
— Меня бы самого кто взял на буксир…
— Твой свое уже отслужил, ему и «капиталка», пожалуй, не поможет. Тебя самого прошу. Авось плечом как следует толкнешь и то ладно.
Максим пошел с председательницей, стараясь не смотреть на нее, чтобы не улыбаться: Александра Павловна, очевидно, уже толкала председательский «газик». И оранжевый платок на голове, и светло-коричневая куртка, и серая юбка — все было в жирных черных ошметках и потеках. О сапогах и говорить нечего: на них вязкая грязь налипла пластами.
«Тяжело все-таки женщине быть председателем и мотаться вот в такую погоду по полям», — подумал Максим. И вспомнил сразу о матери, которой тоже часто приходилось в любую непогодь спешить на помощь к больным в ближние и дальние поселки.
«Газик» предрика засел в логу, казалось, и вправду намертво. Мотор выл с надсадой, даже с подвизгом, вся машина тряслась, дергалась, как эпилептик в припадке. Вода в радиаторе кипела. А движения вперед — ни на сантиметр. Пахло горелым маслом и жженой пробкой.
Максим глянул на колеса. Они не крутились, хотя двигатель развивал предельные обороты.
— Сцепления нет? Диски, что ли, сгорели?
— Бес его знает, — досадливо отозвался раскрасневшийся предрик. — Вперед педаль идет свободно, а назад почему-то до конца не возвращается.
— Возвратная пружина разве не работает? — спросил Максим. — Пустите-ка, проверю.
Предрик грузно отодвинулся. Максим сел на место водителя. Сбросил газ — ни к чему было мотору зря надсажаться. Потом несколько раз выжал сцепление. Нет, как будто пружина цела: педаль до половины своего хода возвращалась нормально. Что такое? В чем загвоздка? Максим перевесился с сиденья, заглянул под днище. Ничего не видать, «газик» лежал брюхом на земле. А все-таки искать отгадку надо было там. Похоже, неладное что-то с тягами-рычагами.
Максим скинул с себя стеганку, засучил рукава рубахи до плеч и запустил руки под машину, в грязь: может быть, удастся нащупать неисправность?..
Вот он, «локоть» рычага педали. И еще что-то круглое нащупывается, вроде палки. Ухватился, потянул, выдернул. Мать честная! И правда палка… Впрочем, ничего удивительного: шоферы тут не раз буксовали, вон сколько кустов порубили, побросали под колеса…
— Ну-ка, теперь как она, педаль? — Максим вытер руки тряпкой, валявшейся под сиденьем, снова забрался на шоферское место. Нажал на стартер, запустил мотор на малых оборотах. Выжал сцепление, включил скорость. Плавно опустил левую педаль, нажал на правую. «Газик» взревел, дернулся и выскочил на твердое место.
— А я-то сколько пыхтела, толкаючи! — воскликнула председательница. — И все зря. Сам он, оказывается, «газик», мог выскочить…
— Этого вы всегда и ждете — не выскочит ли все само собой! — сердито сказал предрик.
— Что-то непонятно. По-моему, машину завела сюда не я.
— Зато вы завели колхоз в прорыв! И ждете, чтобы он сам собой выскочил, — отрубил предрик. — С такими кадрами, — он небрежно кивнул на Максима, — провалить уборку — это же позор!
— Где же он, провал, если убирать осталось всего ничего? Другие…
— На других кивать нечего! — перебил предрик. — Не поможет! Сорвали задание райкома и райисполкома — будете отвечать.
«Сорвали!.. Поработал бы сам на комбайне в такую погодку, — оскорбленно подумал Максим, хотя обвиняли не его. — Сам, небось, из-за пустяка чуть машину не угробил…» Максим «газанул» посильнее, чтобы одним махом вылететь в гору. Машина разогналась хорошо, но вдруг заглохла.
«Какая опять напасть?» Максим глянул на приборы. Уровень горючего на ноле! А может, датчик врет? Спустился с горы задом, развернул газик поперек дороги. Стрелка ушла от ноля чуть в сторону. Двигатель снова завелся. Еще рывок в гору. Нет, не хватает разгона!..
— Барахлит мотор?
— Да нет. Горючее вы, что ли, не залили?.. На ровном месте еще немного засасывается, а в гору повернешь — последнее в заднюю часть бачка сливается…
— Шофер, разгильдяй, подвел! А я не глянул на указатель, — вознегодовал предрик.
— Придется ведерко принести. — Максим вылез на дорогу. Смачно меся грязь, отправился к своему грузовику.
Пока он шлангом нацеживал бензин в ведро, пока неспешно, чтобы не упасть, шел обратно, между председательницей и предриком разгорелся, видно, не шутейный спор. Они даже из машины вылезли, так как тесно, наверное, показалось им сражаться в ней.
— Ясно одно: вы слишком зарвались, — жестко говорил предрик. — До того зарвались, что в самый напряженный момент уборки самовольно бросили людей в лес за шишками.
— Во-первых, никакого напряжения тогда не было. Наоборот, люди томились от безделья, — возбужденно доказывала председательница. — А во-вторых, у меня вообще нет моды бросать людей куда бы то ни было. Люди не булыжники. Их достаточно попросить по-человечески — и все сделают, что нужно.
— Разводить псевдодемократию! Недаром и попойку устроили — хотели подладиться под массу…
— Какую попойку? — вспыхнула Александра Павловна.
— Все ту же, лесную! От народа ничего не скроешь! Нам поступила жалоба от группы ваших колхозников. Справедливая жалоба!..
— Не было никакой попойки! А жаловался, наверно, Ивашков и его друзья?..
— Да, Ивашков. Но это не имеет значения. Важны факты. За шишками ездили? Ездили! Пили? Пили!.. А с какой, интересно, радости?
— С большой! Орехи впервые достались честным труженикам, а не калинникам, — вдруг как бы подобрев, с нотками явного удовольствия в голосе сказала Александра Павловна.
— При чем тут калинники? — сурово спросил предрик.
— Ох!.. Я не раз уже толковала вам о них в райисполкоме! Теперь убеждаюсь — вы даже не слушали…
— А вы придумали меру пресечения — сами в лес за дарами божьими кинулись? Как вас теперь от тех калинников отличать?
— Но вы подумайте, неужели это правильно, когда природные богатства достаются не труженикам, а всяким приспособленцам, любителям легкой жизни? — горестно сказала Александра Павловна. — Я убеждена: и дисциплина в колхозе только укрепится, и дела пойдут лучше, если мы к людям будем поотзывчивее.
— Ну-ну, такую демагогию разводить не советую.
— А что вы советуете? — у председательницы сощурились глаза, лицо напряглось.
— Советую не забывать, что вы головой отвечаете за уборку.
— Ох, до чего же трудно с вами разговаривать! — еще тяжелее вздохнула председательница.
Максим, заливая бензин в бак «газика», слушал весь этот спор внимательно. Еще бы! Ведь все это касалось в какой-то мере и Лани, и матери, да и его самого. Уж он-то знал, что не о пустяках говорила Александра Павловна. Ему обидно было, что предрик не желает выслушать по-настоящему, вникнуть в суть дела.
У предрика сильно косил одни глаз. Когда он смотрел прямо перед собой в одну точку, недостаток этот был не очень заметен. Но стоило ему глянуть чуть в сторону, или просто забыться — зрачок скатывался к виску, глаз сверкал синеватым белком. Поэтому, разговаривая с кем-либо, предрик всегда в упор смотрел на собеседника, не позволяя себе даже на мгновение отвести взгляд от его лица. И это сильно действовало на психику, подавляло, обезоруживало человека, который намеревался отстоять что-то свое. И уж совсем не много находилось людей, способных добиться, чтобы он в чем-нибудь уступил, признал себя неправым.
Сильной натурой, волевым хозяином района считался предрик. Максиму еще не случалось сталкиваться с ним. И теперь, в споре предрика с Александрой Павловной, он заметил только одно — непроницаемое его равнодушие. И оттого, что предрик смотрел все время в одну точку, он казался пустоглазым.
Непонятно было, зачем председательница старается что-то доказать ему. Неужели она верит, что такое пустоглазое равнодушие можно сразить? Если так, можно позавидовать силе ее характера.
— Сейчас лучше, наверное, прекратить наш диспут, — сказала председательница, как бы подтверждая догадку Максима, что заключительный бой еще впереди. — Но на бюро этот вопрос надо непременно поставить.
— Поставим, заслушаем и примем меры, чтобы никому неповадно было устраивать во время уборки прогулки по лесам.
Предрик втиснулся в машину. Сказал неожиданно мягко, но далеко не примирительно:
— Смелая вы женщина. Но и смелому не следует забывать об осторожности.
— Может быть, — в тон ему отозвалась Александра Павловна. — Но все-таки лучше без таких вот предупреждений, а с душой да с раздумьем вникли бы в это самое производство. Помогли бы всесторонне его организовать. Чтобы и уборка шла подобру, и в животноводстве все ладилось, и то, что природа даром человеку дает, не пропало. Хуже того — в руки всяких комбинаторов не попало.
— Опять за то же?
— У кого что болит, тот о том и говорит!
— Заболит еще не так! — сурово сказал предрик. — Бюро разберется.
— Может быть, я делаю не совсем то, что надо. Может быть, сбор орехов должна организовывать потребительская кооперация, а? Но тогда пусть болит ваша душа об этом.
— А я недавно в «Комсомолке» читал: в Белоруссии и Чувашии колхозы начинают создавать специальные бригады, которые занимаются заготовкой грибов, ягод и всяких других природных даров, — вмешался Максим.
Предрик глянул на него уничтожающе. Но ничего не возразил, не желая, видимо, унижаться до спора с шофером. Бросил Александре Павловне:
— Сказал: разберемся. Поехали.
— Поезжайте один. Мне еще в бригаду нужно.
— Подброшу.
— Пешком дойду. Тут прямиком всего километра два. Максима вот возьмите, поможет при случае. А я что — подтолкнуть только могу, когда снова засядете…
— Ну язычок! — натянуто улыбнулся предрик, освобождая место за баранкой. — Рули, — сказал он Максиму. — Я и впрямь не мастер в этом деле.
Максим остановил «газик» на околице деревни, намереваясь выйти из него, и увидел: к машине враскачку, неуклюже бежит Репкин. Шапка у него сползла на затылок, одно ухо опущено, а другое торчит кверху и трясется, словно у собачонки. Куртка застегнута только на верхнюю пуговицу, полы треплются по ветру. Вообще весь вид у Репкина взъерошенный.
«Неладное что-то», — оборвалось у Максима в груди. А неладное могло приключиться только одно: подтвердилась Алкина гибель…
Максим опустил глаза, ждал, как неминуемой кары: вот сейчас, сию минуту Репкин накинется на него коршуном, вцепится когтистыми пальцами в горло. Убежать бы, пока не поздно. Да стыдно показывать себя зайцем. И Максим, стиснув зубы, остался на месте.
— Ух, не гожусь, видно, в бегуны! — прерывисто дыша, сказал Репкин. — Чуть не задохнулся, будь оно неладное.
Что такое? Почему Алкин отец не кидается на него? Такой взъерошенный бежал! Максим исподлобья глянул на Репкина. Вид и правда у него возбужденный, но совсем не злой. А глаза даже веселые. Значит, не горе, а радость гнала Репкина. Неужели?
— Не смотри, Максимушка, бирюком. Нашлась наша Аллочка, нашлась, баламутка! В городе, понимаешь, живет-поживает. На курсы, пишет, поступает, которые в институт готовят. Домой, объясняет, не завернула — машина попутная попалась. А чемодан с вещичками у нее еще в тот раз был увезен.
Нашлась!.. Свалился один из камней, которые непосильным грузом давили на плечи Максима. Но главная тяжесть — больная совесть — осталась. И вместе с облегчением почувствовал Максим нестерпимую горечь в душе.
Репкин обошел Максима, заглянул в машину и обратился к предрику:
— Михаил Евграфович, вы в райцентр? Захватите меня попутно. Срочная надобность. В райцентр мне до зарезу надо. Старуха там у меня с горя у сестры притулилась, известить бы… Все ладно теперь, нашлась дочка-то.
Максим не стал больше слушать, сорвался с места, будто его подхлестнули, и поспешно зашагал домой.
Возле плетней было посуше, там вились пешеходные тропочки. Но Максим шел по середине улицы, с остервенением меся грязь.
…Еще один груз. Тянуть резину больше нельзя, просто невмочь. Непременно надо найти какое-то определенное решение. Либо открыто покаяться и добиваться Ланиного прощения, либо поглубже захоронить все в душе, держаться перед Ланей так, будто ничего такого и не было.
Но в любом случае нужна встреча. Нельзя больше избегать ее, чем бы все это ни кончилось. Через два дня предстоял отъезд в институт.
Лучше объясниться теперь же, пока есть возможность первому сообщить радостное известие, что Алка нашлась. Услышав это, узнав, что на нем не лежит никакого преступления, Ланя, возможно, и не коснется ничего другого.
Но пойти к Лане домой у Максима все-таки недостало воли. Уж больно пугало, что она может захлопнуть перед ним дверь. Поэтому он подстерег Ланю в переулке, когда она несла воду с речки.
— Здравствуй, Ланя. Давно мы не виделись, — сказал он напряженно, всеми силами стараясь, чтобы голос не прозвучал виновато.
Ланя, видимо, не ждала, что он так внезапно появится из-за плетня. Коромысло на ее плечах закачалось, как балансир, вода плеснулась из ведер. Но сразу же, каким-то неуловимым движением Ланя прекратила раскачивание коромысла. Вода перестала плескаться, пошла в ведрах кругами.
— Давно, — сухо отозвалась девушка, когда уняла воду.
— Надо бы нам поговорить… — еще более трудно произнес Максим.
— Надо — говори!
Подчеркнутая сухость, даже холодность, с которой Ланя сказала это, окончательно отняла у Максима способность владеть своим голосом. Некоторое время он не мог произнести ни слова. Горло внезапно перехватило так, как перехватывает его, когда с жару глотнешь ледяной воды.
— Я хотел сказать… Алка нашлась… В городе она, — прохрипел он наконец.
— Ты ее терял?
— Да нет… Но ведь такое трепали… Слышала, наверно…
— Что трепали — не слушала. И слушать не собираюсь. У меня свои глаза, своя голова есть, вижу, понимаю, догадываюсь.
— Ну, раз догадываешься… тогда конечно…
— Что «конечно»? С такими догадками жить нельзя! — Ведра опять колыхнулись на коромысле, вода заплескалась. Но Ланя снова быстро справилась с ними. — Я хочу от тебя от самого знать всю правду.
Да, ничего нельзя было утаить, обойти молчанием. Но где взять мужества сказать всю правду, когда недоставало смелости даже взглянуть Лане в лицо.
— Что молчишь, в землю уставился? Или совесть не дает прямо глядеть?
Максим на мгновение поднял глаза. На одно короткое мгновение. Но все равно девушка успела заметить в них столько покаянной вины, что страшная догадка сразу превратилась в еще более страшную уверенность. У Лани все занемело в груди.
Еле слышно, как обреченная, она скорее выдохнула, чем произнесла:
— Значит, было…
— Было…
Деревня была полна звуков. Гудел двигатель электростанции, стучал молот в кузнице, шумели на току машины, кричали где-то ребятишки, лаяли собаки. Но на Ланю с Максимом навалилась такая глухая тишина, какая стоит лишь в глубоких пещерах. И хотя стоило руку протянуть — можно было коснуться друг друга, оба ощущали себя в таком одиночестве, разделенными такой стеной, что не дотянешься, не дозовешься. Первой все-таки обрела голос Ланя.
— Тогда — прощай! — она шагнула в сторону, чтобы обойти Максима.
Он раскинул руки, загородил весь узкий переулочек.
— Постой! Пойми… невольно это вышло. Больше не повторится. Я тебя по-прежнему…
— Замолчи! Отойди! — Ланя так побледнела, так гневно глянула на Максима, что руки его, загораживающие дорогу, упали, как перешибленные.
Тоже побледнев, Максим отступил, сказал умоляюще:
— Ну, прости меня…
— Я сказала — прощай!
— Нет, нет! Пойми… Ты же способна понять, а понять — значит, простить. Другие прощают не такое…
— Другие… — начала Ланя и вдруг замолчала. Минуту, а может и две, стояла она, как бы не зная, что ответить. У Максима даже возникла робкая надежда: это молчание, может быть, и есть начало примирения. Конечно, долго бы еще мучила совесть, однако…
Однако Ланя сказала:
— Иногда прощают, чтобы семью не разрушать. Но жизнь начинать с этого нельзя!
В голосе ее Максим уловил непоколебимость. И понял — это конец. Но все-таки попытался удержать неудержимое.
— Я жить без тебя не могу! — опять раскинул он руки, чтобы не упустить Ланю. На глазах у него навернулись слезы, губы дергались.
— Не унижайся, Максим! Хотя бы теперь проявил волю, показал свое достоинство.
— Зачем они мне теперь?
— Хотя бы затем, чтобы без отвращения вспоминалось все хорошее, что было между нами. — Ланя передвинула ведра на одно плечо, обошла парня. Но дужка ведра все же задела его локоть, и вода плеснулась ему под ноги.
Максим отупело поглядел на лужицу, в которой барахтался какой-то жучок, невольно угодивший в нежданную купель.
— Но ведь столько хорошего было! Разве можно все оборвать? — простонал он.
Ланя ускорила шаг. Максим, постояв еще немного, поплелся в другую сторону.
На выходе из переулка Ланя все же не удержалась, посмотрела на парня. Он шел как побитый, понуро опустив голову, еле волоча ноги. Так он ходил после полиомиелита. Девушка со страхом подумала: уж не парализовало ли его опять с горя? Сердце у нее так и рванулось вслед за Максимом. Родилось неодолимое желание бросить ведра, догнать парня, повиснуть у него на шее, выплакать горькие слезы, которые душили ее последние дни.
Но Ланя не подчинилась этому порыву. Никакие слезы не могли облегчить беду. Счастье нельзя было склеить из обломков. Этого она не желала.
Вскинув голову, Ланя пошла дальше.
До дому Максим добрел как во сне. Лишь у крыльца очнулся, сообразил, что домой идти сейчас не следовало. Ну что он скажет матери, когда она увидит его такого побитого?
Разумнее всего было не показываться никому на глаза, пережить первые, самые горькие дни наедине. Но если мать узнает, что он был у крылечка и не зашел домой, — как это обидит ее! А через два дня предстоит отъезд в институт, и разве не жестоко на прощание оставить ее с этой обидой?
И Максим, не решаясь ни уйти, ни открыть дверь дома, сел на ступеньку крыльца. Долго бы, наверное, сидел в надежде мало-помалу овладеть собой, показаться матери «нормальным». Но мать видела, как он прошел под окном. И, подождав его некоторое время, сама вышла па крыльцо.
— Ты что тут сидишь? Я ужин собрала.
— Так, — поспешно отозвался Максим. — Я просто устал.
Чтобы не выдать себя, он даже не взглянул на мать, а принялся стаскивать грязные сапоги. И старался показать, что весь ушел в это занятие.
Только мать трудно было провести. Она сразу заметила — сын угнетен. Правда, это не испугало ее. Она сочла, что его все еще терзает бесследное исчезновение Алки.
— А знаешь, я могу тебя обрадовать, — многозначительно сказала она за ужином. — Алка жива и здорова, она прислала письмо.
— Знаю… — уныло произнес Максим, не отрывая глаз от тарелки с супом.
— Знаешь? — Зинаида Гавриловна глянула на сына удивленно. — Тогда не пойму, отчего такой мрачный.
— Да так. Я уже говорил…
— Устал! Ну что ж, поужинаем — и ложись спать, отдыхай, — сказала мать со вздохом. И вздох этот можно было расценить только так: «Не хочешь — не говори. Полная откровенность между родителями и детьми не всегда возможна. Жаль, но не сержусь».
— Трудная нынче уборка, — без надобности продолжал оправдываться Максим. — Но ничего, скоро в институт.
— Ты говоришь об этом так, будто собираешься не на учебу, а на похороны.
— С похорон я пришел!.. — вырвалось у Максима.
Зинаида Гавриловна встревожилась. Но вида не показала. Спокойно положила ложку, спросила, как о самом обычном:
— Загадочно говоришь. Нельзя яснее?
В семье у них было заведено не таиться друг перед другом. Радость и горе одного всегда считались радостью и горем другого. Но теперь Максим не мог открыться матери.
— Нет, мама. Прости, больше я ничего не могу сказать. Даже тебе, — жарко вспыхнул Максим.
Зинаида Гавриловна с особым вниманием посмотрела на сына. Помолчала, подумала, опять вздохнула.
— Что ж, бывают такие вещи, о которых никому не стоит говорить. Честнее пережить, передумать все одному.
— Я знал, ты поймешь, — благодарно сказал Максим.
— Что смогла — поняла. Но я бы хотела, чтобы понял и ты: голову повесишь — дороги не увидишь. Запомни эту поговорку.
— Запомню…
— И еще скажу, раз уж добралась до мудрых изречений. Настоящий человек потому и настоящий, что способен победить даже себя.
Еще больнее стало Максиму от этих слов. Но то, что мать разгадала, где кроется главная беда, заставило его подтянуться. Нельзя, невозможно было и дальше держаться перед ней расслабленным. Потому что нельзя, невозможно было ему вдобавок ко всему потерять еще и уважение матери.
И Максим, собрав остатки воли, поднял голову.
Евсей перемогался еще с того дня, когда ходил шишковать. Напуганный Спиридоном, скрываясь от колхозников, он свалился тогда в медвежину. Так зовут в здешних местах ямы, оставшиеся в почве от вывороченных буреломом деревьев. Потому что в таких ямах, если бывают они на сухих местах, нередко устраивают свои берлоги медведи. А когда бурелом пронесется там, где под деревьями близко грунтовые воды, да если потом еще лето и осень случаются дождливыми, то медвежины эти больше всего похожи на безобидные лужи. А сунься в такую лужу — можешь окунуться с головой.
Евсей угодил в неглубокую медвежину. Но, запнувшись за корневище, он плюхнулся в нее пластом, вымок до нитки. И как потом ни старался согреться на ходьбе, домой явился синий, продрогший. Не смогла выгнать простуду и жаркая баня. Начало ломать Евсея: по ночам бил кашель, бросало то в пот, то в озноб. Да еще зашиб, знать, о коряжину бок — болело под ребрами, на теле выступил страшенный синяк.
Все же старик не поддавался болезни. В медпункт к Зинаиде Гавриловне не пошел, пользовал себя разными травами — настоями. И, возможно, выстоял бы в конце концов. Но однажды заявилась Аришка и доконала его. Усевшись на скрипучую табуретку возле его постели, она сообщила поначалу добрую весть.
— У Максима-то с Ланькой все рассохлось. Максим спутался с Алкой, а Ланька не стерпела, указала ему от ворот поворот.
— Так это ж не худо, — оживился старик. — Ты уж теперь половчей возьмись за Ланьку-то. Бог даст, скрутим строптивую. В горе-то станет податливей. В нашей общине будет не лишняя.
Тут Аришка неожиданно показала зубы.
— На меня не надейся, старый кобель. Больше плясать под твою дудку не стану.
— Окстись, шальная! При чем тут моя дудка? Ты давно сама себе барыня. Делай, как тебе сподручней.
— Ха! Сама себе барыня, делай как сподручней, а на руку чтоб шло тебе да Ивашкову. К лешему вас!
— Ты, никак, с ума спятила?
— Наоборот, за ум берусь! Соображать начинаю, что к чему. Жалко только — раньше не одумалась. И душу и тело в стаде вашем испоганила.
— Побойся кары, богохульница!
— Не стращай! Кара страшна только людская. А божья — дураков теперь мало в страсти загробные верить. Сам, небось, ни на бога ни на черта не надеешься, Ланьку мне велишь опутать.
— Уймись, изыди, сатана в юбке! — затрясся Евсей.
— Уйду, пес лысый! Только на помощь больше не надейся. Не стану я Ланьку опутывать, потому что поняла — не опутали бы меня, так я бы тоже горе свое пережила и потом без стыда по земле ходила.
— Никто тебя не путал. Сама со всеми путалась!
— И сама путалась, и путали. Но теперь распутываться стану. — Аришка яростно сверкнула глазами, хлопнула дверью. Но снова ее распахнула, стоя на пороге, сказала с каким-то сатанинским хохотком: — А Ивашков труса празднует! Прикрылся справочкой и в город подался. Давление, вишь, нарушилось, срочное леченье понадобилось! И калина не помогла. А попросту — смылся от нас, других дураков будет искать…
Аришкин бунт, известие о бегстве Ивашкова переполошили Евсея. Ему стало мерещиться, что Аришка непременно продаст его. Донесет властям все, что знает. Тогда могут распутать и то, как попал вех в ограду к Синкиным. Хотя и темна была ночь, да чем черт не шутит! Попутал его бес, попутал!.. Разве ж думал он, что колхозная корова отравится? Боже упаси! Да и тыкву тогда — кто знал, что Ланька в колхозный телятник ее поволокет? С фермы, случалось, комбикорма для своей скотины таскали, а чтобы из дому на ферму — такое ему и в голову не пришло.
Знамо, свидетелей не было. Никто тогда не догадался, что пригоршня веху в той тыкве примешана. Но коль начнет крутиться клубок — весь раскрутится. Ланьку эту, видно, сам господь бог хранит, а его, старого, бес путает. Потому, значит, что на сирот покусился. Грех, грех тяжкий! Теперь не миновать, поди, кары!
Жутко сделалось Евсею. И это, в придачу к болезни, совсем свалило его. Даже по нужде не хватало силенок выйти, приходилось, как малому дитю, пользоваться горшком.
Но когда смерть встала у изголовья, страх перед разоблачением отступил. Разоблачат или нет — это еще неизвестно. Можно вымолить и пощаду по старости. А с косой не поторгуешься…
И тогда Евсей решился прибегнуть к последнему средству. В дальнем углу кладовки имелся у него тайник. А в тайнике том припрятан был бесценный корень. Еще в японскую войну отец-солдат добыл его где-то в китайской стороне, сохранял потом долгие годы в великой тайне, потому что корень тот мог от смерти уберечь даже тогда, когда никакие врачи и лекарства помочь уже не могут. Отцу корень не понадобился, он утонул на сплаве. И стал беречь тот корень как зеницу ока Евсей, которому одному отец доверил тайну. Сберег до старости, а теперь вот приспичило…
— Пошарься-ка, Дормидонтовна, в кладовке, — поманил он свою старуху. — Там в углу за кадкой дощечка к стенке прибита. Топор подсунуть — отскочит. За дощечкой — дыра, в дыре — бакулка, а в бакулке — затычка…
— Осподи! — испуганно перекрестилась старуха. — Трусить, однако, стал…
— В уме ищо! Слухай, глуха тетеря, чего наказываю! — строжась, хотел прикрикнуть Евсей, но только посинел от натуги, а голос не поднялся, наоборот, упал. — В бакулке — затычка, под затычкой — корешок…
Глуховатая старуха, перепугавшись, вовсе ничего не понимала.
— Окстись, окстись! — приговаривала она. — Осподь поможет, в разум войдешь…
— Леху, Леху зови! — рассвирепев, прохрипел Евсей.
Это старуха поняла. Вышла, покликала сына, который возился во дворе с кобелем — обучал его ходить по-человечьи, на двух ногах.
Леха понял отца на диво быстро. Осклабившись так, словно заслужил невесть какое доверие, он опрометью побежал в кладовую. С грохотом отодвинул кадку, застучал топором. Треснула, отлетела доска. Вот и углубление в бревне, а в нем деревянный чурбачок. А в бакулке…
Но тут, откуда ни возьмись, выскочила страшенная крыса, шарахнулась под ноги Лехе. И Леха, не будь дураком, что есть мочи швырнул в нее бакулку…
Бакулка в крысу не попала. Тогда Леха размахнулся, чтобы запустить в нее топором. Но обух ударил по тесовой полке, укрепленной вдоль стены. Полка свалилась, с грохотом, со звоном полетели на пол глиняные горшки, стеклянные банки, какие-то ящички, старые, изъеденные молью пимы. Поднялась туча пыли, потянуло дегтем, полынью и еще какой-то травой с резким мышиным запахом.
Леха зачихал, заплевался, но о бакулке все же не забыл: больно интересно было, что за корешки в ней припрятаны.
Только что за диво? Бакулка — вот она, а затычки нет. И кореньев — тоже. Совсем пустая долбленка… Ага! — догадался Леха, — затычка-то, поди, выскочила от удара и коренья разлетелись. Будет теперь от отца разгон!
Перепуганный, Леха уселся на грязный пол, принялся шарить вокруг себя. Сначала под руку попадались одни черепки да осколки. Но немного погодя, когда пыль поосела и глаза освоились с сумраком, он нашел затычку с колечком на торце. Потом нашелся сморщенный корешок. Один, другой, третий… Вот целый клубень… Набралось всего столько, что и в долбленку уже не лезут.
— Гы-ы, — подивился Леха. — Распухли корешки-то. — Он засунул лишние в карман и пошел в избу.
— Чего там грохал? — подозрительно спросил Евсей. — Не мог потише-то…
— Крыса вскинулась, а я ее топором…
— Балда! Доподлинно: заставь едиота богу молиться — лоб расшибет, — рассердился Евсей. Но долго ругаться не было мочи, и он потребовал: — Кажи-ка бакулку-то… — Евсей заглянул в долбленку, помял пальцами верхний корень. — Пущай мать запарит в горшке… С медом! Даст бог, оздоровлю…
Дормидонтовна вытряхнула коренья в горшок, залила водой. За медом мать Леху не послала, пошла сама. Мед засахарился, и, выворачивая его что есть силы, Леха поломал уже немало ложек и ножей.
А Леха, оставшись у плиты, не утерпел, надкусил-таки один корешок. Не поглянулось: и сластит, и горчит, и губы щиплет.
— Пущай уварятся, тогда еще пожую! — рассудил он. И вытряхнул в горшок все то, что оставалось у него в кармане.
Мать добавила меду, закрыла горшок плошкой и засунула в печь, в загнетку. К вечеру навар был готов. Старуха не скупясь налила полный граненый стакан. Леха потянул его к себе, но не успел пригубить — мать отобрала.
— Не трожь, коли не болеешь! — прошипела она. — А то накличешь недужье…
— Я лизнуть хотел, — обиделся сын. — А не даешь — не надобно. Пакостно пахнет.
— Дурень! Это ж тебе не пиво, а лекарство. Не для веселья, а по нужде пьют.
— Не захошь помирать, так чего хошь выпьешь. — Евсей с трудом сел на кровати, принял от старухи стакан левой рукой, правой перекрестил рот и не переводя дыхания выпил до дна. Передернулся, рыгнул. — Густовато больно настоялось. Ну да клин клином вышибают… — Он лег на спину, до подбородка натянул засаленное одеяло. — Накрой-ка еще полушубком. Пропотею — хворь побыстрей выскочит.
Скоро Евсея стало, по-видимому, тошнить. Лицо его искажали гримасы. Но, боясь, как бы не вырвало, он сдерживался изо всех сил.
Старуха с Лехой легли спать. Проснулись они от рева. Не от крика, не от вопля даже, а именно от рева. Евсей ревел, как обезумевший от ярости бык… Дормидонтовна, крестясь от страха, кое-как нашарила выключатель.
Но где же старик-то? Кровать пуста. А рев раздавался по-прежнему. Батюшки! Евсей забился под кровать и там дергался, сучил руками и ногами, как помешанный.
— Ой, горюшко-то! — запричитала Дормидонтовна. — Ой, лишенько навалилося!.. Леха, Леха, где ты? Помогай давай, выволочь надо отца-то из-под кровати. Лихоманка его треплет, вот и забился куда не надо…
Но Леха от ужаса тоже скатился на пол, с необыкновенным проворством шмыгнул под свою кровать. А когда мать попыталась усовестить его, вытащить наружу, он принялся лягаться посильнее Евсея. И завизжал, как поросенок, ошпаренный кипятком.
Бедная Дормидонтовна от такой напасти тоже чуть не свихнулась с ума. Впопыхах натянула на одну ногу сапог, на другую валенок, схватила вместо ватной фуфайки стеганые Евсеевы штаны, засунула в штанины руки, но не сумела натянуть их на плечи, бросила и раздетая заторопилась на улицу. Темень была — глаз выколи. И Дормидонтовна, не видя ничего перед собой, а просто по памяти, как это делают слепые, потащилась к дому фельдшерицы. Пока она дошла, пока отдышалась и смогла объяснить, в чем дело, пока Зинаида Гавриловна бежала к дому Евсея — все стихло.
Леха уснул под кроватью, а у Евсея уже кончились предсмертные судороги. Когда Зинаида Гавриловна вытащила его из-под кровати, он дернулся в последний раз. Пульс и дыхание исчезли.
Отравление!.. Но чем же он отравился? Дормидонтовна что-то такое говорила о каком-то настое. Не в этом ли горшке, что стоит на шестке?.. Так и есть, что-то напарено, какие-то коренья.
Зинаида Гавриловна взяла ложку, стала ворошить в горшке. Наверх вывернулся крупный разопревший клубень.
— Вех!
Ночью по морозцу были убраны последние гектары. Завершение любого дела — радостно. А если оно было трудным и ты все-таки одолел его — день победы для тебя праздник.
Студенты загодя договорились: окончание уборки отмечается веселым концертом. Мало кто из них был обижен талантами. Одни пели, другие танцевали, третьи на аккордеоне играли, четвертые могли кое-что прочесть по памяти. В общем, программа концерта сложилась сама собой. И вышло хорошо, потому что не было никакой казенщины. Пели, танцевали под баян, читали стихи все, кто умел, кто хотел доставить удовольствие себе и товарищам.
Даже официальная часть, когда от имени колхозного правления председательница читала благодарности студентам, вручала памятные подарки, прошла совсем неофициально. На сцену выплыл гигантский пшеничный сноп. Александра Павловна подошла к нему, низко поклонилась, поблагодарила за добрый урожай. Сноп немедля отозвался старой народной поговоркой: «Что посеешь, то и пожнешь». И в свою очередь выразил благодарность за то, что не оставили его, Урожай, погибать под снегом. Потом объявил: за славный труд, за свое спасение решил он одарить студентов памятными подарками.
Колосья раздвинулись, и в щели появилась пятиугольная коробочка с набором духов; в каждом уголке по флакончику с золотистой головкой. Это для девчат. А парням под смех всего зала вручил одинаковые коробочки с бритвами.
— Смейтесь, смейтесь!.. Это подарок не простой, а подарок-талисман. Чтобы девушки парням, а парни девушкам больше нравились! — объявил Урожай, вызвав еще большее веселье.
В заключение Урожай подхватил Александру Павловну и, осыпая с себя колосья, закружился в танце. За ним устремилась на круг молодежь.
Но не всем было весело. Не пришла в клуб Ланя. Хмурый стоял в сторонке Максим. Вскоре он тоже ушел из клуба.
Зато Тихон на стареньком клубном баяне играл так самозабвенно, что удивил всех дымельских девчат и ребят. Ведь раньше Тихон, как и другие ребята, заходя в клуб, просто «рвал меха». А тут баян играл у него будто сам собой, потому что баянист весь ушел в себя, ничего не замечал кругом. Лишь под конец Тихон как бы спустился на землю.
Некоторое время он наблюдал за Диной. Потом подошел к ней, сказал решительно:
— Потолковать надо, выйдем.
В небольшом саду возле клуба они остановились под раскидистой ветлой, еще не потерявшей всю листву.
— Вот какое дерево! До настоящих морозов, до больших снегов будет зеленое, — сказал Тихон, покачав ствол ветлы, словно проверяя, крепко ли он держится.
— Ты это к чему? — спросила Дина.
— А так, для себя. Пришло вот на ум: раз уж дерево и то умеет стойкость проявить, то человеку подавно не годится быть слабаком.
— Зачем сейчас эта философия?
— Может, и незачем. Просто подумалось кое о ком.
— Для того и позвал, чтобы мыслями этими поделиться?
— Нет. Позвал я тебя, чтобы прямо сознаться: наврал я тебе!
— Что наврал?
— Ну, наврал, что влюбился. Не нарочно наврал, а сам себя обманул.
— Но… к чему мне это? — потерянно произнесла Дина.
— А к тому, чтобы знала, — хмуро, но настойчиво продолжал Тихон. — Я до тебя любил тут одну… Ладно, скрывать не буду, Ланю любил. А у нее Максим был, пришлось отодвинуться. И думал — всему конец. Потом к тебе потянулся, как подсолнух к солнышку. Только оказалось…
— Не надо, пожалуйста! — спокойно, но каким-то не своим голосом сказала Дина. — Зачем мне это откровение? Я никаких видов на тебя не имела и тебе надежд тоже не подавала.
— Верно. Но знать ты должна. Не хочу, чтобы думала, будто я трепался. Я не ожидал, что так получится.
— Да зачем мне это? Не хочу я больше ничего слушать.
— А больше мне и говорить нечего.
— Ну, тогда — прощай!
— Прощай.
В самом деле, незачем, казалось ей, Дине, выслушивать эти объяснения. Но если бы Тихон не объяснил все так прямо — было бы хуже. Ведь не зажила еще совсем старая рана. И новое разочарование, убеждение, что и Тихон оказался вроде ее врача, причинило бы резкую боль, опять разрушило бы веру в людей, которая стала понемногу возрождаться у нее в Дымелке.
А теперь такого крушения не произошло. Прямой, грубоватый, но чистый Тихон остался верен себе. И поэтому в душе Дины осталось чувство, что хотя мимо прошел хороший, верный человек, но и другой может еще встретиться на пути. Было грустно, но не было и обиды.
…Когда утром студенты уезжали из Дымелки, на околице села, на развилке двух дорог увидели они мотоцикл, возле которого с насосом в руке стояла Ланя. Видно, подкачивала спустившую камеру.
— До свиданья, Ланя! Пусть Дымелка ждет нас будущей осенью! — прокричали студенты.
— До каникул! — громче всех гаркнул Тихон.
Дина молча помахала рукой. А Максим, понуро сидевший среди оживленных ребят, вовсе помрачнел, втянул голову в плечи, словно крики эти оглушали его.
Ланя дружелюбно улыбнулась студентам, протянула руку с насосом, как бы открывая путь. Но едва машина проехала, она бросила насос в коляску мотоцикла, резко толкнула ногой стартер, села, вернее, бросилась на седло и газанула так, что мотоцикл вихрем сорвался с места, полетел по второй дороге с бешеной скоростью.
— Осторожнее, убьешься! — крикнул Тихон.
Но Ланя не слышала. Она уносилась вдаль все быстрее и быстрее. Максим провожал ее испуганным взглядом. Тогда Тихон, неожиданно и для себя и для студентов, на ходу выпрыгнул из грузовика. Ребята забарабанили по кабине, машина остановилась.
— Езжайте, я остаюсь! — крикнул Тихон.
— Ты что, сдурел? — поразились студенты.
— Наоборот, за ум берусь! Привет городу от деревни, счастливой учебы!
Максим взялся руками за борт, словно тоже хотел выскочить. Но машина тронулась, и он остался.
Утро было славное. Грязь схватило морозцем, чуть притрусило снежком. И Тихон, бодрый, свежий, будто и не было тяжелых уборочных дней и ночей, в новеньком костюме, в хромовых сапогах, которые сверкали солнечными лучиками, печатал по стежке на развилке дорог четкий рифленый след. Долго печатал, чуть не до полдня, надеясь, что Ланя вернется и, на свое удивление, застанет его тут. Но дождался совсем не ее. Подъехал на своем грузовике Степан. Высунулся из кабины.
— Ланя покалечилась!
Это было сказано тихо, но прозвучало для Тихона выстрелом.
— Слышишь, Ланя покалечилась! — глухо повторил Степан.
А Тихону будто в ухо крикнули. Он заморгал совсем очумело.
— В больнице лежит, в райцентре.
— Ланя? Но ведь она недавно…
— Ехала на мотоцикле, на повороте занесло, из седла выбросило. Я только с элеватора на шоссе выехал и наткнулся на нее.
Тихон схватился за дверку кабины.
— Поехали скорее!
— Врачи к ней не пускают.
— Не пускают?
— Да, я сейчас оттуда. Я же отвез ее в больницу.
Тихон глянул на Степана с испугом и подозрением: правду ли говорит, жива ли вообще Ланя?
— Сказали, когда гипс наложат, тогда пустят. Под вечер поеду еще. Если хочешь, захвачу.
«Хочешь — захвачу!» — надо же так сказать. Будто он, Степан, тут главное лицо, а ему, Тихону, честь эта оказывается лишь попутно.
— А если этот «захватчик» получит в ухо? — зло поинтересовался Тихон.
— Да ты что?!
Явись на губах Степана хотя бы мгновенная усмешка — он немедленно получил бы обещанное. Но в глазах его мелькнуло неподдельное удивление. И Тихон лишь сердито бросил:
— А то! Говори да не заговаривайся… Отвези к нам. — Он забросил рюкзак в кузов, круто повернулся, широко зашагал. Не колеблясь ни секунды, он решил идти в райцентр, в больницу, и во что бы то ни стало добиться свидания с Ланей. Ему непременно надо было самому, своими глазами увидеть, что с ней случилось, убедиться, что она жива.
Даже тропка-прямушка показалась Тихону слишком длинной: кое-где она все-таки сворачивала в сторону, минуя овраг, обходя чересчур крутой косогор или обегая опушкой лесную чащу. А парню в таких случаях невтерпеж было держаться протоптанной дорожки, он ломился напрямик. Может быть, и не очень выгадывал во времени, зато знал, что ближе, прямее пути никто бы здесь не нашел.
И, видно, в награду за то, что рвался так напролом, на одном крутом косогоре попался ему на глаза дивный гостинец для Лани. Сначала, собственно, ни о каком гостинце Тихон не помышлял. Но, продираясь через осинник, перевитый сухими ломкими плетями хмеля, через заросли малинника, он вдруг увидел на кусте красные ягоды. Тихон знал, что на малине в иные богатые влагой годы ягода «подходит» до глубокой осени. Не раз случалось ему, бродя с ружьем по лесным малинникам, лакомиться этими поздними ягодками. Но то были именно ягодки — увидишь две-три штучки. А чтобы в такую вот пору, когда не раз прихватывали заморозки, выпадал снег, чтобы так вот наткнуться на красные, совсем по-летнему сочные ягоды, висящие кистями, — такого еще не случалось у него никогда.
Здесь в затишке под деревьями даже листья на малиннике только побурели по краям, но еще не потеряли зеленый свой цвет. А под листьями, покрытыми снежком, тут и там, как клюква или рябина, весело горели красные огоньки.
По ягодке Тихон собирать не стал, а наломал, хотя и исколол все пальцы, пучок веток. А когда шел по селу, то не постеснялся обломить в одном палисаднике несколько веток сирени. С одной стороны на листиках прикипел снежок, а с другой сохранился цвет весенней лужайки. Малина вместе с сиренью, присыпанные снежком, выглядели диковинно.
Идя улицей районного центра, Тихон увидел в одном из палисадников под голыми кустами смородины, среди рыжих опавших листьев светло-зеленый кустик виолы. На зеленом стебельке, повернувшись к солнцу, стараясь вобрать в себя все его скупое тепло, держался желтый, с темно-бархатными крылышками цветок.
— Разрешите, бабушка, сорвать у вас этот цветочек, — как можно мягче попросил Тихон, увидев во дворе женщину, закутанную в теплую шаль.
Она повернулась на голос, глянула неприветливо: наверное, обиделась, что назвали бабушкой. Была она еще не стара, лет пятидесяти, не больше, а в такие годы не очень-то любят, когда называют бабушками.
— Извините, тетя, — поспешил исправить ошибку Тихон.
— Ладно, не виляй, — сухо оборвала женщина. — Какой тебе цветочек надо, зачем?
— Который под кустом… В больницу иду… — Тихон помялся и неожиданно для себя пояснил: — К девушке.
Женщина, ни словом не отозвавшись, прошла среди смородины, сорвала виолу и протянула ему. И тут увидела в руках у него пучок малины.
— Экое чудо! — удивилась она. — Для девушки-то, видать, и зимой малина спеет. А болтают еще: молодые теперь любви не признают!
Тихон пробормотал «спасибо» и ходким шагом заспешил к больнице.
— Ланя Синкина? Это та девушка, которая сегодня утром к нам поступила? — дежурная сестра, молоденькая круглощекая девочка-коротышка, с некоторой робостью глянула снизу вверх на богатыря-парня. — Хорошо, я передам, что ее ожидают…
— Ланя может выйти? — подало Тихону надежду слово «ожидают».
— Почему бы нет? У нее перелом плечевой кости, а ноги целые, — строго сказала сестра. Но тут же защебетала: — Ой, малинка свеженькая!.. Где вы ее откопали? В какой-нибудь оранжерее, да?..
— В лесной.
— Угостите, пожалуйста, ягодкой… Нет, нет, мне только одну, чтобы показать это чудо — свежую малинку под снежком… Вот эту веточку-колючечку, с ягодкой… Спасибо! — Сестра выскользнула за дверь необычно проворно — только белый халатик мелькнул, хлопнул полами, как бабочка крыльями. Больше она уже не появилась, была, видно, деликатной девчонкой, не хотела мешать при свидании.
Ланя пришла не сразу. Тихон уже стал терять надежду, когда дверь медленно распахнулась. А сама Ланя вошла еще медленнее, неуклюже передвигая ногами в больничных туфлях-безразмерках. Тихон стоял потупившись, потому и увидел прежде всего эти странные туфли. Потом, поднимая глаза, парень увидел серый байковый халат, в котором Ланя утопала, как в тулупе, и оттого, наверное, казалась совсем беспомощной.
Нет, беспомощность эта — не из-за халата! Правая рука Лани была странно откинута в сторону. И не свободно откинута, а, полусогнутая, лежала на какой-то металлической полочке с тонкими подставками, которые упирались в особый пояс. В целом все это сооружение сильно напоминало крыло самолета-кукурузника. Но если самолету крылья придают легкость, воздушность, то Ланя с откинутой как бы для взмаха рукой выглядела жалко. Казалось, она испытывает нестерпимую боль и рука ее не просто лежит на этой полочке-подставочке, а намертво приделана к ней.
— Сильно больно? — спросил он, с состраданием глядя на руку Лани, на ее осунувшееся лицо.
— Почти не больно, — отозвалась Ланя смущенно, словно извиняясь, что так убого выглядит.
Тихон недоверчиво покосился на полочку-подпорочку, но сразу же отвел взгляд в сторону. Невмоготу ему было смотреть на нее.
Замолчали, оба чего-то стыдясь, не находя, о чем говорить. Тихон понимал, что Ланю не мог обрадовать его приход. Другое дело, если бы не произошел разрыв с Максимом, и Максим примчался навестить ее, — вот тогда была бы ей радость. А то, что он явился, — это для нее лишняя боль. По-умному разобраться, так вовсе не следовало ему теперь приходить сюда. Но спокойно разбираться, как да что лучше сделать, — это было не в натуре Тихона. Он отправился в больницу не рассуждая. И лишь сейчас сумрачно опустил голову.
— А ты почему не уехал? — спросила наконец Ланя, чтобы нарушить тягостное молчание. Спросила и спохватилась: опасный вопрос. Она просяще глянула на парня: извини, мол, не надо отвечать. Однако Тихон не захотел внять ее просьбе.
— Сама знаешь! — сказал он. — А хочешь — объясню. Я думал — отклеиться от тебя, а оказалось…
У Лани полыхнули румянцем щеки, а глаза потемнели. Впрочем, этого Тихон не успел разглядеть. Ланя быстро потупилась, сказала почти страдальчески:
— Не надо об этом! Ну как ты не можешь понять!..
Но Тихона уже обуял бес упрямства.
— Не надо — не буду. Только все равно никуда не поеду, пока тебя не выпишут! Стану здесь торчать неотступно.
— А выпишут?
— Выпишут — куда ты, туда и я! Даже на шаг теперь не отстану!
Губы Лани тронула чуть приметная улыбка.
— Мальчишество же это.
— Пусть! — упрямо стоял на своем парень.
— Ну, как знаешь, — поморщилась Ланя.
Тихон заметил это. В душе у него сразу проснулась жалость.
«У нее рука сломана, а я…» — выругал он себя. И замолчал смущенно.
Букет Тихон прятал за спиной. А теперь, чтобы загладить свою вину, неловко протянул его Лане.
— Малина?! — изумилась девушка. — Где же ты раздобыл все это? Просто чудо, снег ведь уже выпал…
Тихон лишь преглупо ухмылялся.
Преподнеси этот букет Максим, сердце Лани переполнилось бы счастьем. А теперь лишь острая боль стеснила грудь. Но все же не одна боль была в душе. Возникло и чувство благодарности к этому вот упрямому, глупо усмехающемуся богатырю.
Ланя взяла букет здоровой рукой, поднесла ко рту. Хотела ухватить губами сочную ягодку, но укололась о ветку, и слезы сверкнули у нее в глазах.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
На новогодние праздники Максим приехал домой.
За эти месяцы он отправил Лане не одно письмо, но все они остались без ответа. Только раз пришла открытка, и то не из Дымелки, а из райцентра.
«Никто и никогда не завоевывал еще любви унижением», — написано было Ланиной рукой.
До этого у Максима жила надежда: пусть Ланя и не отвечает ему, но если не возвращает письма — следовательно, читает их. И, может, постепенно оттает. А тут он понял: она просто стыдится возвращать их знакомой почтальонше.
Писать Максим больше не стал. Но домой поехал все-таки не без мысли увидеть Ланю, еще раз поговорить. Однако ни Лани, ни Тихона в Дымелке не оказалось. Они были на выездной зачетной сессии, которую сельхозинститут проводил для студентов-заочников в каком-то совхозе.
Новость эту узнать было не очень приятно, но она не явилась, в сущности, неожиданной. Ведь по его настоянию подала Ланя на заочный. И Тихон, как и следовало ожидать, перевелся туда же, раз остался дома.
Вечером, когда Максим, не пойдя па новогоднюю елку в клуб, скучал за книгой, мать долго прихорашивалась у зеркала, а потом надела цигейковую шубку и каракулевую шапочку. Носила она их редко, лишь по большим праздникам да когда вызывали на какое-нибудь районное совещание. Берегла дорогие вещи, которые не так-то легко было завести на скромную зарплату фельдшерицы.
Сегодня, конечно, праздник, но если бы Максим был повнимательнее, он увидел бы, как мать, задумчиво опустив голову, постояла у двери, а потом решительно вышла из дома. И если бы он тоже вышел на улицу, ему пришлось бы подивиться: пробыв некоторое время в клубе, мать остановилась возле одного из домиков Дымелки и несколько минут заглядывала в освещенные, подернутые тонкой изморозью окна, прислушиваясь к голосам, которые ослабленно доносились из-за двойных рам.
А потом, будто девчонка, поджидавшая любимого, Зинаида Гавриловна стала на пост у калитки. Стояла долго, постукивая ботиком о ботик.
Кого она ждала?
В домике жил зоотехник. Так неужели его, Ивана Семеновича?
Наконец вдали заскрипел снег. Кто-то шел по улице со стороны фермы. В вечерних сумерках разглядеть точно, кто это идет, было нельзя. Но Зинаида Гавриловна сразу вся напряглась.
Зоотехник шел, о чем-то задумавшись. Поэтому он увидел фельдшерицу лишь тогда, когда протянул руку к калитке.
— Зинаида Гавриловна?!. — воскликнул он.
— Испугала?
— Да нет, просто не ожидал… Вы ко мне?
— К вам.
— Что-нибудь случилось?
— Просто приметила вас в конце улицы и решила подождать…
— А-а, — успокоенно и в то же время несколько разочарованно сказал зоотехник. — Я видел вас в клубе. Мне показалось, вы ушли домой. Сам я в середине концерта тоже ушел, на ферму надо было заглянуть…
— А вам хотелось бы, чтобы ждали не просто так? Чтобы женщина ради вас стояла у калитки на морозе целый час?
— Что вы! К чему это?.. — в замешательстве произнес Иван Семенович.
— Ни к чему, думаете? Может, и ни к чему… — Зинаида Гавриловна вздохнула. — Но я вас больше часа жду.
— Вы?! — зоотехник совсем потерялся. — Но как же?.. Ведь это…
— Бабья причуда, скажете?
— Нет, конечно, нет!.. Но только…
Зинаида Гавриловна опять вздохнула.
— Какой вы, однако, застенчивый и наивный! Будто юноша.
— Нет, разумеется, не юноша, но…
Зинаида Гавриловна рассмеялась. Потом спросила:
— У вас дома нет посторонних?
— Нет, никого нет! — поспешно ответил Иван Семенович. — Но вы… Это так неожиданно. Поверить боюсь!.. — Зоотехник схватил руку Зинаиды Гавриловны, неуклюже, дугой согнувшись, поднес ее к губам, поцеловал сквозь перчатку. Зинаида Гавриловна не смогла больше удержаться в прежней роли.
Она застыдилась своей навязчивости, сказала потерянно:
— Простите меня… Бессовестная я… Ужасно бессовестная!
— Нет, нет, вы смелая! Вы умная, отважная женщина. Я преклоняться перед вами должен. Ведь я… — Иван Семенович примолк, а потом с застенчивостью признался. — Я давно мечтал предложить вам руку, да все трусил.
— Я знала.
— Знали? Я ж никому ни звука…
— Иногда бывает понятно без слов.
— Значит, вы тоже… — Зоотехник насилу превозмог себя. — Значит, вы тоже полюбили меня?..
Зинаида Гавриловна смущенно улыбнулась. Она стояла спиной к калитке, и свет из окон падал на нее сзади, лицо оставалось в тени, улыбки нельзя было различить, но голос выдавал эту смущенную улыбку.
— Не знаю… В нашем возрасте такое чувство зовется, наверно, как-то иначе… Но мне хотелось иногда, чтобы вы были менее робким.
Иван Семенович понял это как призыв к смелости. Он решительно взял Зинаиду Гавриловну под руку и, распахивая калитку, сказал:
— Прошу быть хозяйкой!
— Нет, нет! Не сегодня! — отстранилась Зинаида Гавриловна. — Мне необходимо поговорить с сыном. И вообще — надо обдуманнее.
— Выходит, не в робости моей дело… — Зоотехник выпустил ее руку и после неловкой паузы добавил с заметной горечью: — Если вас пугает моя орава — это плохо, но если…
— Постыдитесь! — строго сказала Зинаида Гавриловна.
Иван Семенович стоял как раз в полосе света. Хорошо видно было, как лицо сделалось кирпичным. Пушистый снег, густо поваливший в эти минуты откуда-то сбоку, вроде бы не с неба, а из-за угла дома, таял у него на щеках мгновенно. А на мясистом ухе, на мочке, скопившись из растаявших снежинок, повисла, словно сережка, голубая капля.
— Поймите, я все-таки женщина. И дорожу кое-какими условностями.
— Именно? — виновато спросил Иван Семенович.
— Не хочу входить в ваш дом под покровом ночи, как бы тайно. Приду открыто, днем, на глазах у всех!..
Она протянула руку, сшибла пальцем голубую капельку-сережку с уха Ивана Семеновича. И вдруг, совсем как девчонка, бегом бросилась прочь.
Зоотехник тоже, видно, почувствовал, себя молодым парнем.
— Зинаида!.. Зина! — крикнул он вдогонку. — Я ждать не буду!.. Я завтра за тобой прикачу!..
Крикнул так, что в пустой улице загудело, как в трубе.
То-то бы удивился Максим, если бы услышал это объяснение матери с Иваном Семеновичем! Но он даже волнения не уловил в ее голосе, когда она пришла запоздно домой и сказала:
— Ну, сынок, поздравь меня…
— С Новым годом, мама!
— И с Новым годом и с новым счастьем…
— Да, конечно!
Зинаида Гавриловна, видя, что сын не уловил никакого намека в ее словах, не стала больше ничего объяснять. Отложила это на утро.
А утром по улице мимо окон торопливо прошел Иван Семенович. Может быть, он спешил на ферму? Нет, свернул на конный двор.
У Зинаиды Гавриловны зарумянились щеки. Надо спешить, надо прежде объясниться с сыном. До чего же это трудно, бог мой!.. Нелегко услышать от сына, что он собирается жениться, но сказать, что сама выходишь замуж, — безмерно труднее. Даже голос потерялся… А медлить нельзя.
И Зинаида Гавриловна кое-как справилась с волнением, мучительно робко сказала:
— Орешек, нам нужно поговорить… — Зинаида Гавриловна заставила себя взглянуть сыну в глаза. — Я выхожу замуж!
Если бы мать ни с того ни с сего совершенно внезапно закатила ему пощечину — это потрясло бы Максима меньше, чем такое известие.
— Замуж? — переспросил он.
— Да, замуж.
— Как же так?
— Невероятным кажется? — Зинаида Гавриловна стеснительно улыбнулась. — Разве я такая уж древняя старуха?..
— Не старуха, конечно, только… — Максим покраснел до рези в глазах. — Только очень нежданно. И… за кого?
— За Ивана Семеновича, нашего зоотехника.
— У него же четверо детей!
— Я и хочу помочь хорошему человеку воспитать детей. И, может быть, это всего важнее для меня — сознавать, что я нужна кому-то, необходима даже…
— Ты и так всем нужна.
— Всем — хорошо, но этого все-таки мало. Человеку надо еще, чтобы он кому-то душевно нужен был… А женщине — особенно.
Слова матери убеждали. Да и вообще Максим не знал, что еще можно возразить. Наступило молчание. Он вышел на крыльцо.
Через минуту к дому Ореховых лихо подкатила тройка. В кошевке сидел празднично сияющий Иван Семенович.
— Зинаида Гавриловна дома? — громко, излишне громко спросил он Максима.
Максиму захотелось ответить зоотехнику какой-нибудь дерзостью. Но он сдержался, ответил будущему отчиму сухо:
— Дома.
Иван Семенович выскочил из кошевки, набросил вожжи на столб калитки. Потом протянул Максиму руку, сказал стеснительно:
— Потолковать бы нам с тобой надо… Знаешь, решили мы с Зинаидой Гавриловной…
— Знаю! — перебил Максим.
— Ну, а знаешь — еще лучше! — облегченно произнес зоотехник? — Тогда, может, ни к чему нам и объясняться? Взрослый, сам все понимаешь…
— Думаю, ни к чему.
— Добро! — снова просиял Иван Семенович. — Признаться, трушу что-то, может, вместе зайдем?
Не скажи зоотехник этого «трушу», в душе Максима, возможно, надолго сохранилась бы та невольная неприязнь, которая возникла, едва он увидел разнаряженного Ивана Семеновича.
Но теперь, глянув на него и увидев, как он вытирает со лба пот, Максим отмяк.
— Нет уж, идите одни, я погодя.
Когда несколько минут спустя он вошел в дом, зоотехник с матерью сидели за накрытым столом, посреди которого стояла бутылка ликера. В голове Максима шевельнулась хмурая, ревнивая мысль: «Вот почему пекла мать пирожки, а вовсе не для меня». Но Максим пересилил себя, улыбнулся. Мать с Иваном Семеновичем тоже улыбнулись ему.
Зинаида Гавриловна сказала:
— Садись с нами, Орешек. Я уже с тобой говорила, Иван Семенович, оказывается, тоже. Значит, все поняли друг друга. Тогда давайте за согласие!
Иван Семенович торопливо налил в граненые стопочки.
— За счастье за общее!
— Да, пожелаем друг другу счастья, Орешек!
— Да, мама…
Таким вот неожиданным событием был отмечен для Максима новый год. И неожиданным и поучительным.
Ведь Максиму не требовалось объяснять, какую завидную решительность проявила мать. Мало того, что она выходила на четверых детей, брала на себя безмерный труд их воспитания. Так у нее достало смелости выйти за человека, смерть жены которого клеветники пытались свалить на нее. И, конечно, не было никакой гарантии, что снова не может поступить донос: дескать, нечисто все было между фельдшерицей и зоотехником, если она все-таки вышла за него.
Мать, несмотря ни на что, сама создавала свое счастье. А он из-за безволия выпустил его из рук. И теперь вот так же безвольно тянулся за ним, недосягаемым.
Стыдно сделалось Максиму. Он поклялся себе, что перестанет клянчить милостыню у Лани, а твердо пойдет навстречу своей новой, пусть и трудной, судьбе.
Поклялся и назавтра уехал обратно в город, так и не повидавшись с Ланей, хотя знал, что она в тот день вернулась домой.
Пока Ланя находилась в больнице, Тихон часто навещал ее. А еще чаще бывал у Дорки с Дашуткой. Но не потому, что из-за несчастья с Ланей они оказались без присмотра.
— Скажи Шуре, пусть она пока похозяйничает у нас, — попросила Ланя Тихона.
Однако Шуру звать не пришлось. Когда Тихон подошел к крыльцу Синкиных, он почуял: из сенок тянет дымом. И не легонько, как бывает, когда дым из трубы загоняет иной раз ветром под чердак и в сенки, а горько, крепко, как при пожаре.
Парень одним махом заскочил на крыльцо, распахнул дверь в сенки. Избяные двери были уже открыты, и в сенки валил белесоватый дым, будто из черной бани.
В избе в дыму возле печки суетились Дора с Дашуткой и какая-то женщина.
— Что вы тут натворили, черти? Ведь сгорите!..
— Не черти, не базлай! — властно потребовала женщина, в руках у которой был большой алюминиевый ковшик. — Ничего страшного. Просто дверка у печки открылась и угли выпали на пол. Залила — и все.
Верно, весь пол у печки был залит водой. Там, где выпали угли, чернели на половицах ямки, но огня уже не было.
А в женщине Тихон узнал Аришку.
— Все равно с огнем не шутят! — зло сказал Тихон, сердясь не столько на девчонок, чуть не устроивших пожар, сколько на то, что здесь оказалась Аришка.
— Кто вам разрешил самим печь растапливать? Да еще с керосином!
Под лавкой, немного в сторонке от печки, стоял жестяной бидончик. Дорка метнула на него испуганно-виноватый взгляд. А Дашутка вздрагивающим голосом сказала:
— Мы только лучиночки обмакивали…
— Лучиночки! Взорвался бы бидон, что тогда?
— Уймись-ка, парень! — потребовала Аришка. — Чего теперь рассуждать: абы да кабы, да росли в лесу грибы. И без того девчата перепужались. Давайте лучше приберемся…
Аришка взяла лохань, стоявшую за печью, нашла половую тряпку и решительно принялась за уборку.
— А вы на столе порядок наведите.
На столе как попало были расставлены тарелки с квашеной капустой, с солеными огурцами, валялись ложки, вилки, куски хлеба, стояла стеклянная банка меду.
— Перестала, видать, сестра за вами следить.
— А ты сестру не трогай! — угрюмо сказал Тихон. — И вообще, катилась бы отсюда подобру-поздорову.
Аришка сузила глаза. Но не огрызнулась, как можно было ожидать от нее, не накинулась на Тихона с бранью, а сказала с каким-то сожалением:
— Дурак! Уж тебе-то не след на меня лаять. Лане да Максиму, правда, лихо от меня досталось. А тебе-то все на руку вышло…
— Чего ты мелешь? — так же угрюмо проворчал Тихон. Он никак не мог понять ее намеки.
— А то и мелю. Спасибо ты мне должен сказать за все мои пакости. Хотя теперь-то я уже и сама каюсь, что по дурости наделала…
Тихон ничего толком не понимал, но чувствуя, что Аришка говорит искренне и он впрямь в какой-то мере обязан ей, проговорил с нажимом:
— Ладно, мне дела нет, в чем ты каешься. Но если Дашутку с Доркой начнешь опутывать — тебе не поздоровится!
— Еще раз дурак! — уже резко бросила Аришка. — Может, я сама хочу выпутаться! Может, я добро начинаю делать там, где зло делала! — Глаза у Аришки сверкнули, вся она напружинилась, а тряпку в руке держала так, что вот-вот размахнется и ударит. Тихон отошел к порогу.
— Ладно, хозяйничай. Только поглядывать за тобой я все равно буду.
— Поглядывай, да не заглядись, да не загорись, — озорно усмехнулась Аришка. — Я ведь жаркая. Вспыхнешь — и о Ланьке забудешь!
— Тьфу тебе! — Тихон предпочел уйти. И потом старался навещать девочек тогда, когда Аришки не оказывалось у них. Хотя можно было и не беспокоиться: Аришка следила за домом старательно, так, как, наверное, и Ланя не следила.
Пробыла Ланя в больнице недолго. Через три недели выписалась. А еще через две — вернулась на работу.
Тихон опять стал трудиться на тракторе. Виделись они теперь только иногда вечерами в клубе: у доярок немного свободного времени, у трактористов — тоже.
При встречах Тихон не пытался затеять разговор о своих чувствах. Не то чтобы не хватало решимости, нет! Но Ланя и без того знала, что он скажет. Да и он догадывался, какой получит ответ, если предложит ей теперь руку.
Зато держал себя Тихон перед Ланей и перед всеми дымельскимн ребятами и девчатами весьма уверенно. Сидит Ланя на скамье в фойе клуба — подойдет и непременно сядет рядом. Танцы начнутся — приглашает только ее. А домой пойдут — возражай или не возражай — проводит до калитки.
Ланя и не возражала. Знала, наверное, что это бесполезно, что от Тихона все равно не отвяжешься. Она спокойно, с достоинством, как должное принимала все это.
И не только с Тихоном, а вообще со всеми Ланя держалась теперь иначе, чем недавно. Если раньше она была робкой, застенчивой, а потом лучащейся счастьем девчонкой, то теперь перед всеми явилась гордая, сознающая свою силу и правду, окончательно повзрослевшая девушка. И для Шуры и для других девчат, ее сверстниц, она стала не просто старшей дояркой, а как бы старшей подругой, которую не только глубоко уважают, но и любят.
Ребята поглядывали на Ланю с восхищением. Впрочем, поглядывать на нее при Тихоне было опасно. Поведет плечом, пошевелит кулаком в кармане — поневоле отойдешь в сторону. Да и грешно было становиться поперек дороги, если ради Лани он бросил институт. Правда, далеко не каждый одобрял такой шаг. Многие находили, что из-за доярки, да еще с сиротами на руках, бросить институт — не больно умно.
Зато Спиридон безоговорочно одобрял поступок сына:
— Вот это по-моему! Сделал — как отрубил! И правильно: от счастья за счастьем не бегают.
Потом, когда Ланя вернулась из больницы, когда Тихон всем дал понять, что никому не уступит ее, Спиридон надумал строиться.
— Сын дома остался, значит пора новую хату ставить. А то жену куда приведет?
Тихон не собирался «приводить» Ланю. Наоборот, сам думал уйти к ней, перестроить потом ее домишко. Но возражать отцу не стал. Пусть старики живут в новом доме, старый все равно не долго постоит.
В одном из леспромхозовских поселков, который ликвидировался потому, что лес был вырублен, Спиридон купил по дешевке почти новый двухкомнатный дом. Тихон перевез его на своем тракторе в Дымелку, вечерами и в выходные помог отцу сложить сруб, поднять стропила. Остальное Спиридон сделал своими руками.
К марту домик встал, как игрушка. Тогда Спиридон, посовещавшись о чем-то со старухой, неожиданно объявил Тихону:
— Ну, сынок, веди теперь Ланьку. Живите себе на здоровье, а нам, старикам, на радость.
— Как это живите? — опешил Тихон.
— Обыкновенно, как семьей живут. Забирай, говорю, Ланьку, сирот ее и поселяйся тут. А мы со старухой в старой хате останемся, потому как душой там приросли. Отрываться теперь незачем.
— Да я с Ланей еще ни о чем таком и не говорил.
— Говорить нечего. Отрубил, остался — хорошо. Руби еще. Ланька, я же тебе говорил, девка всестатейная. Зевать негоже.
— Не прозеваю. Но надо же ей опомниться.
— Замужем скорей опомнится! А то чем черт не шутит…
— Ну, этого не будет. — Тихон насупился. Потом сказал решительно: — Ладно, рубить так рубить!
— Вот это мужской разговор.
— Только дом мне этот не нужен, — продолжал Тихон. — Я к Лане перейду.
Тут насупился Спиридон.
— Это почему? Не по нутру отцовский дар? Так дар этот не тебе — сиротам. И теперь уж никто не укорит, что нахапано это. Все видели — кряхтел с утра до вечера. Да и твоего труда немало.
— Все так, однако…
— Не будь олухом! Не доводи меня до греха, — начал свирепеть Спиридон. — А то спалю все к бесу, пусть плывет дымом по ветру.
Он принялся суетливо шарить по карманам, нашел спички, загремел коробком под носом у сына. Тихон усмехнулся, преспокойно отобрал у отца спички.
— Дурной ты, батя!.. Ну ладно, поговорю с Ланей. Сейчас ее все равно дома нет, на семинар какой-то животноводческий вызвали. Как приедет, так и поговорю.
— Без разговоров, за руку веди — и делу конец!
Тихон рассмеялся. Походил по новому дому, присматриваясь, обдумывая что-то. Наконец, видимо окончательно решившись, стремительно вышел на улицу.
Ланя вернулась в Дымелку три дня спустя после того, как произошел разговор Тихона с отцом. Ничего она не знала, торопилась домой — к сестренкам.
Добралась она на попутном грузовике, который вез горючее с железнодорожной станции на лесоучасток. В Дымелку заезжать шоферу было не с руки. Ланя слезла на шоссе, на развилке с проселочной дорогой. Оставалось всего километра три, пробежать их для девушки одно удовольствие.
Было раннее утро. На дороге тонким покровом лежал слепяще-белый, не притоптанный еще людьми, не укатанный машинами снег. Выпал, видно, уже после полуночи, когда движение на дорогах затихает.
Дымелка стояла принаряженная по-зимнему. Разномастные крыши домов — и темные тесовые, и светлые шиферные, и железные, покрашенные в разные цвета, — все теперь были словно под праздничной накрахмаленной скатертью. И на деревьях висели пушистые хлопья, склоняя вниз гибкие, уже почувствовавшие весну ветки.
Но если за деревней распростерлась нежная целина, то на улицах всюду пролегли уже темные тропочки. Как ни рано было, а доярки, телятницы, скотники и другие работники ферм давно вышли на работу.
Председательница тоже несколько часов была уже на ногах. Она успела побывать и у доярок, и у телятниц, и на кроличьей ферме и шла в контору, когда увидела Ланю.
— А-а, явилась, долгожданная! Ну-ну, докладывай, чему доброму научилась.
Ланя принялась оживленно рассказывать, что нового увидела и переняла в совхозе, как это им, дояркам, пригодится в работе.
— Теперь-то я не боюсь! Теперь мы «елочку» освоим как надо… Ох, каких показателей на ней можно добиться!
— Ну-ну, — ласково перебила ее председательница. — Обо всем этом ты нам подробно потом расскажешь. Соберемся все вместе на ферме и послушаем, поглядим, поучимся… А пока предоставляю тебе законный трехдневный отпуск. И от души поздравляю! Желаю счастья полного и взаимного, на всю жизнь неразменного!..
Александра Павловна обняла Ланю, по-матерински поцеловала.
Ланя растерялась. Она ничего не поняла: по какому случаю дают ей отпуск? Почему поздравляют и счастья желают, да еще неразменного?
Председательница, конечно, заметила ее недоумение. Но объяснять ничего не стала. Лишь повторила:
— Будь счастлива, будь счастлива! — И быстро ушла в контору.
Ланя еще с минуту стояла потерянно на улице, потом заспешила домой. Забежала в ограду — и сердце упало. В ограде — ни единого следа. На крылечке, на ступеньках лежал тоже незапятнанный снег.
«Может, девчонки спят еще? — пронеслось в голове. — Чего им рань такую вставать…» Но почему неслышно Тобика? Не скачет, не лает от радости, завидя хозяйку… И вот он — замок на двери! Не свой даже, а чей-то чужой, незнакомый.
Что же случилось? Куда все подевались? Неужели какое несчастье?..
Ланя заглянула в окошко, и ее охватил страх. В доме было совсем пусто: ни кровати, ни сундука с одеждой, ни шкафчика с посудой. Даже занавеска с печи снята.
Лане померещилось, что на заснеженной завалинке краснеют пятна крови. Она чуть не закричала с испугу. Но, приглядевшись, увидела, что это не кровь, а ягоды калины, осыпавшиеся от подвешенной на стене вязанки.
— Чего топчешься, чего высматриваешь? — послышался насмешливый Аришкин голос. — Все добро твое уже два дня, как увезено. И Дорка с Дашуткой тоже там…
— Где «там»?
— Да ты чего дурочкой прикидываешься? — сверкнула узкими глазами Аришка. — Мужик твой управился!..
— Какой мужик? — округлились у Лани глаза.
— Твой законный.
— Ничего не понимаю…
— Вот те здорово живешь-поживаешь, кисель хлебаешь! Замуж вышла, а какой муженек — не знает!
— Кто замуж вышел?
— Еще спрашивает! — хихикнула Аришка. — Я, что ли?.. Так меня твой разлюбезный ни с каким приданым не возьмет…
«Разлюбезный — неужели Тихон?» Сердце Лани сжалось.
— Мы с бабкой Дуней не хотели допускать его, — жаловалась между тем Аришка, — говорили: приедет сама, тогда и хозяйничай как хочешь… Куда там, и слушать не стал, погнал нас обеих!.. «Ланя моя, моя жена. И потому не суйтесь куда вас не просят!» Покидал все барахлишко на сани, посадил с собой Дорку с Дашуткой — только его и видели.
«Я — жена… Дорку с Дашуткой увез… Чудеса какие-то!» — все еще не могла прийти в себя Ланя.
— Куда же он их увез? — в смятении спросила она.
— Ей-богу, в уме ли ты, девка? — хохотнула опять Аришка. — Выспрашивает у меня то, что сама должна знать в первую очередь. В новый дом, ясно… — Но тут же цепко, с особым интересом ухватилась за мысль: — Али на самом деле без уговору такое учудил? Ловко, ежели так! Выкрал, значится, невестино барахлишко, сестренок, а она — хошь не хошь, соглашайся!..
Ланя сообразила, что Аришке не терпится выведать подноготную.
— Уговор у нас был, только… — попыталась унять Аришкино любопытство Ланя.
— Только делать надо было все по-людски! — подхватила Аришка. — О том мы ему и толковали. Кто бы добрый — послушался, а Тихону — трын-трава.
Все прояснилось. Но все было столь необычно, как говорят в Дымелке, неукладисто, что верилось в это с трудом. И сердце никак не могло успокоиться, колотилось, словно после заполошного бега.
— Спиря-то, слышь, в старой хате со старухой остался. А вам, молодым, дом в подарок…
Ланя сжала ладонями пылающие щеки, пытаясь хотя бы немного охладить их, успокоиться, сообразить, что же ей теперь делать. Идти сейчас к Тихону? Но как придешь, что скажешь? Ведь ничего же не было у них обговорено. И что правду сказала Аришка, что приплела — это неведомо.
Нет, немыслимо идти. По всей же деревне, из каждого дома могут видеть, как она идет замуж. Где это видано, чтобы вот так шла невеста в дом к жениху, или того хуже — за объяснением.
Подумать только!.. Без меня меня женили!.. Ну Тихон, ну учудил!.. Надо же так… Разве сразу сообразишь, как держаться, как быть?..
Может, сбить замок, пересидеть до вечера дома? В потемках всякие «наблюдатели» не уследят, как и когда она отправится к Тихону.
Да и Тихон, наверное, к тому времени узнает, что она уже дома, сам придет. Только жутко заходить в пустой, холодный дом. И еще страшнее, стыднее будет, если такие, как Аришка, полезут к ней с расспросами, начнут ахать да охать по поводу того, что она сидит дома одна, как на пепелище.
Нет, нет, все это неладно!..
Чтобы избавиться от Аришки, Ланя вышла за ворота. Стоять без всякого дела перед домом тоже было неловко.
Тогда она пошла наискось через улицу, будто бы в правление.
А может, и в самом деле сходить в контору, посоветоваться с Александрой Павловной? Конечно же, она поздравляла ее, значит все знает!
Но тут Ланя увидела: по улице размашисто шагает, почти бежит к ней Тихон. Ланя придала лицу самый суровый вид, хотела беспощадно отчитать Тихона, высказать ему, что если бы он посватался по-доброму, она, возможно, и пошла бы за него, а теперь…
Но Тихон уже подошел к ней, как пушинку, подхватил ее на руки, повернулся и также размашисто зашагал обратно.
— Отпусти, что ты делаешь!
— Нет уж, не отпущу! Буду всю жизнь крепко держать! — Тихон так прижал Ланю к себе, что у нее зашлось дыхание.
И больше она ни слова не промолвила. Потому что изумленное, притихшее сердце сказало ей: это руки твоей судьбы несут тебя на виду у всей Дымелки.
Аришка широко распахнутыми глазами проводила Тихона с Ланей. А потом, навалившись на плетень, разревелась по-дурному. От зависти к чужому счастью, от жалости к своей исковерканной жизни, от того, что зло, которое она делала людям, обернулось для них счастьем, и потому, наконец, что надо было излиться слезами ее давно заледеневшему, а теперь начавшему оттаивать сердцу.
с. Тогул
Алтайского края.
[1] Вотчина — термин древнерусского гражданского права для обозначения земельного имущества с правами полной частной собственности на него.
[2] Прясло — изгородь из длинных жердей, протянутых между столбами