Назавтра, по случаю рождества, село загуляло, загорланило пьяными песнями с самого утра. Иван же спозаранку принялся «наглядно оформлять» Советскую власть, как объяснил Марии. После выборов он перестал называть жену Марькой, сказал, что неудобно члена Совета окликать, как девчонку, надо поуважительнее.

— Да хоть горшком зови, только в печь не ставь, — смеялась Марька.

— И меня Ванюшкой не зови, а то ты и при людях забываешься.

— Ну, смотри, как сразу заважничал, только властью стал.

— Точно! Раз мы — власть, то и люди и мы сами себя должны уважать.

Иван отправился к лавочнику, добыл банку пунцовой краски. На большом листе фанеры написал крупными печатными буквами:

САРБИНСКИЙ СОВЕТ КРЕСТЬЯНСКИХ,

СОВЕТСКИХ, МАТРОССКИХ И БАБЬИХ

ДЕПУТАТОВ

Повесил эту вывеску над бывшей конторкой лесничего.

— Броско намалевал, председатель, — не то похвально, не то со скрытой насмешкой сказал кто-то в группе подгулявших мужиков, из любопытства собравшихся на улице. — Прямо огнем полыхает.

— Она и должна полыхать. Революция!

— Оно так. Да с огнем-то осторожность нужна…

— А без огня с голоду подохнешь, в избе от мороза окоченеешь, — отрезал матрос.

Мужики одобрительно подхватили:

— Верно, без огня и на печи не отогреешься. Потому — до костей трудовой народ за войну эту пробрало.

Одной вывеской Иван не удовлетворился. Требовалось водрузить еще красный флаг. Прибить древко к крыльцу над вывеской было бы проще простого. Но моряк привык видеть флаг на мачте корабля. А если мачты здесь нет, то надо поставить.

Во дворе у Федотовых лежал на покатях ствол лиственницы. Заготовлен он был еще перед войной, когда собирались подвести новые матицы в избе. Но Ивана арестовали, потом забрали на фронт, и лиственница осталась лежать до лучших времен. И долежала. Лучшей мачты придумать нельзя. Когда Иван ударил по лесине топором, сухое дерево зазвенело, а топор отскочил, как от камня.

— Такая мачта сто лет будет стоять, а может и двести, — удовлетворенно произнес Иван.

— Не диво, — согласился отец. — Вон лиственничные столбы у ворот мой дедушка, сказывали, вкопал. Лиственница гнили не поддается. Хорошо высохнет — гвоздь не вобьешь. — И помолчав, добавил: — Оно бы того… в бане стена совсем иструхла, холодом из-под полка тянет. Все собирался лесину эту туда подвести, да не удосужился. Но для обозначения Советской власти — забирай.

Вооружившись ломом и железной лопатой, Иван отправился рыть яму под мачту. Помощь звать не пришлось. Хмельные мужики стали собираться возле: не терпелось узнать, что затеял матрос. Попеременно долбили ломиком, выбрасывали лопатой мерзлые глыбы, потом приволокли лесину. Иван достал из-за пазухи кумачовое полотнище, прибил его к древку, а древко укрепил проволокой к вершине лесины.

— Давай подымай! Взяли, живо!..

И когда захлопал, заиграл на ветру красный флаг — первый красный флаг за всю историю Сарбинки! — кто-то из мужиков задумчиво сказал:

— Да-а… на долгие годы это…

— Навечно, мужики! — заверил Иван, отходя полюбоваться на дело рук своих.

Крепко стояла лиственница, весело пламенело, трепыхалось полотнище. Но чего-то вроде еще не хватало.

— Покрасить бы лесину, — предложила Мария.

— Ведь верно! — хлопнул Иван себя по лбу.

Он сбегал домой за шестом, привязал к нему кисть и той же пунцовой краской, какой писал вывеску, принялся красить лиственницу. Банки еле хватило. Мачта поднялась будто еще выше, стала праздничной.

Отовсюду, со всей деревни, была видна эта красная мачта с огненным флагом наверху. Глядя на нее, одни радовались, другие улыбались неуверенно, третьи недобро хмурились. И все напряженно ждали, как новая власть себя покажет на деле.

Ждать пришлось недолго. На первом заседании Совет вынес решение: произвести передел земли, урезать кулацкие хозяйства. Передел отложили до весны, потому что земля — это земля, негоже было делить ее, бродя по суметам. Да и вообще это пока не сильно волновало мужиков. Хотя в притаежных здешних местах не было степного земельного приволья, однако и от малоземелья не очень страдали крестьяне.

Бедняки, даже если они получали достаточный надел, не имели возможности его обработать. Купить коней, завести необходимый для пашни инвентарь было им невмочь. И ничего другого не оставалось, как сдать землю богатеям в аренду, а самим идти к ним же батрачить. Да и тот, кто не батрачил, а с грехом пополам вел свое хозяйство, тоже часто попадал в кабалу.

Богачи охотно «выручали» односельчан, но заставляли отрабатывать долг в страду, когда день год кормит. Отработает должник у мироеда, а своя пшеница осыплется или в непогодь придется ее убирать.

Все это было отлично известно Ивану. И он предложил, чтобы Совет прежде всего конфисковал у богачей и передал беднякам тягло, скот и инвентарь.

Первым постановили «уравновесить» прасола Корнея Юдашкина. В годы столыпинской реформы он тоже, как и Борщов, поселился на отдельном хуторе, но только хутор этот стоял почти рядом с деревней. Жил прасол один со старухой, а хозяйство содержал и землю обрабатывал чужими руками. Сеял он столько, сколько иные полсотни дворов не осиливали.

Вторым в список внесли хозяйство Матвея Борщова. Этот земли не много обрабатывал, коней и коров тоже мало держал, а свиней еще по первозимью сбыл. Зато мельница, маслобойка, шерстобитка и пихтовый завод ему жиреть помогали. Через них он многих мужиков и баб крепкой уздой обратал.

Юдашкин встретил комиссию смиренно. Внешне он вовсе не походил на мироеда: маленький, сухонький, узкоглазый и почти безбородый старикашка. Борода у него такая реденькая, что волос от волоса торчал далеко, а вместо усов по углам рта свешивались две тощенькие кисточки.

— Теперя хоть все подчистую забирайте, ежели сын сложил голову во славу осподню… — крестясь, забормотал он, когда Иван объявил постановление Совета.

Единственный сын Юдашкина был надеждой отца. Еще до войны получив офицерское звание, он вышел в отставку, но семьей обзаводиться не торопился, все приглядывал себе невесту вровень, основательно вникал в хозяйство. Когда грянула война, он быстро пошел в гору, дослужился до штабс-капитана. Да под конец не повезло: уже перед самой революцией продырявила его расчетливую голову шальная немецкая пуля. И теперь вот старику ничего не оставалось, как уповать на волю божью.

— Сам осподь бог велел беднякам помогать. И я завсегда… — сладко тянул старик.

— Завсегда? — усмехнулся Иван. — Только что-то не батраки твои, а ты сам жирел.

Корней насупился, но продолжал все так же смиренно:

— Ежели бы не содержал я батраков, оне бы с голодухи околели. Кого свое хозяйство не кормит, тому неминуче в батраках ходить.

— А мы вот сделаем иначе. Отдадим часть твоего хозяйства батракам, и пусть они хозяйничают на земле сами! — сказал Иван. В душе у него даже шевельнулось что-то вроде сострадания к старику, очутившемуся под конец жизни у разбитого корыта. Но сознание, что хозяйство прасола выросло на нужде других, заставило его жестко закончить: — И доброта твоя нам теперь ни к чему. Бедняки получат подмогу не по твоей иль божьей воле, а по воле Советской власти.

Степка Борщов, когда пришли национализировать мельницу, бухнулся Ивану в ноги, елозил по усыпанному мучным бусом полу, умолял, доказывал, что давно ужо отделился от отца, что не богач он вовсе, раз никакого хозяйства у него больше нет.

Фроська, наоборот, разбушевалась. Она рвала на себе волосы, наскакивала на Ивана с кулаками, истошно вопила, что он сживает всех Борщовых со света по наущению ведьмы Марьки. Матвей, мол, приютил голопузку в своем доме по доброте, а эта неблагодарная тварь возненавидела их ни за что ни про что.

Ни Фроськины вопли, ни унижения Степки не повлияли, конечно, на решение Совета. Мельницу национализировали. Но Степку пришлось все-таки оставить на ней мельником.

Не слишком сложно было следить за работой водяного колеса и жерновов, регулировать скорость и качество помола. Однако никто из мужиков не захотел овладеть этим делом, бросить свое, какое ни есть, хозяйство и перебраться на мельницу. А зерно молоть надо было. И поневоле поставили мельником Степку.

С Семкой же произошла стычка посерьезнее. Не согласен был Семка работать на Советскую власть.

— Не дождется Ванька-каторжник такой потехи. Чтоб я у него на побегушках служил! — яростно сказал Красавчик отцу, когда тот вздумал склонить его к мысли, что Степан, пожалуй, прав, под своим доглядом мельницу-то держит. И Семену бы, может, следовало пристроиться хоть на маслобойне, а он, Матвей, на хуторе один бы управился.

Ивану Красавчик открыто пригрозил:

— За башку теперь держись крепче! Не ровен час, потеряешь…

— На войне сохранил, так уж здесь как-нибудь уберегу, — ответил Иван.

Темным метельным вечером на той же неделе кто-то высадил из дробовика окно в доме Федотовых. Волчий заряд картечи мог бы развалить голову Ивана, да мимо пролетел, рука, видно, у стрелка дрогнула.

Иван, не мешкая, бесстрашно выскочил на улицу, однако под окном захватить никого не успел. Услышал лишь быстрый конский топот. С той поры Семка надолго исчез из Сарбинки.

Скрылся и прасол Юдашкин. Этот забрал с собой старуху, погрузил на две подводы несколько мешков муки и зерна, бочку солонины, одежду, домашнюю утварь и уехал, по-видимому, в какой-то таежный скит. На дверях своего крестового дома он хлебным мякишем прилепил клочок бумаги, на котором карандашом было коряво написано: «Бог дал — бог взял… Воля осподня на всё. Можа, давно надоть было на пороге божьем предстать».

Сельского старосту решили не трогать. Хозяйство у него не шибко крепкое, к тому же мужик он многосемейный. Но староста сам с перепугу прибежал на подворье Федотовых, встал на колени перед Иваном, покаянно прижав руки к груди.

— Пожалей душу христианскую, ребятишек безвинных пожалей! Семеро их у меня, кто сирот поить-кормить станет? Не надоть меня топить.

— Топить? Как топить? — удивился Иван. — С чего ты это взял?

— Дак ты сам людям сказывал, что в Питере всех, кто власть правил, покидали за борт.

Иван захохотал.

— За борт — это не значит утопили, как котят. Это значит — вышвырнули с корабля революции! Всех, кто на шее трудового народа сидел, вот что я говорил.

— Дак я ж не сидел, я сам робил. Не за что меня, стало быть, топить-то…

— Тьфу, дурень, ей-богу! Опять то же самое.

— Дурень, знамо, дурень. Христом-богом надоть было открещиваться от должности старосты-то…

— Ну, Христос-бог теперь не поможет. А Советская власть не торопясь разберется, крепко ли ты народу насолил. Сколько греха наберется, за столько и расплачиваться будешь.

— За все расплачусь, последней живности лишусь, только душу не губите, ребяток сиротами не оставьте!

— Иди ты… — не стерпел, крепко выругался Иван. — Последний раз растолковываю: Советская власть — это власть народа. И обдирать тебя, как липку, она не собирается. Если бы ты против народа зло непростимое сделал — пеняй на себя. А пока — уматывай к бесу! Некогда мне…

И, странное дело, ругань как будто успокоила старосту. Зажав шапку под мышкой, он попятился за ворота, потом, пригнувшись, мелкими шажками побежал по улице.