Зимой от свету до свету часы долгие. До войны жгли в лампах керосин, и бабы сидели за прялками или устанавливали кросны и ткали холсты и половики. А мужики ладили сбрую, чинили валенки или правили иную какую неспешную работу.
В войну, особенно в последние годы, керосину не стало. Мужиков в избах — тоже. Стыли они по окопам, многие сложили головы на чужой, неведомой стороне. Редко в какой избе жужжали теперь веретена, стучали челноки. Не до пряжи, не до тканья стало бабам, когда сверх своей нелегкой долюшки свалилась на плечи еще и тяжкая мужичья ноша. Темень и горе полонили Сарбинку, и время сделалось будто вовсе неподвижным.
Однако в эту зиму, как установилась Советская власть, дни помчались один за другим наперегонки. И вечера будто сразу укоротились. Керосину стало еще меньше, не во всякой избе могли засветить даже махоньку «коптюшку», жгли лучину. Но если бы и вовсе не было огня, люди не чувствовали себя придавленными темнотой. Потому что исчезла самая гнетущая тяжесть — объявлен конец войне. Возвращались домой солдаты. Хотя многие приходили покалеченные, а все ж таки детям — отцы, женам — опора, не сиротская впереди маячила доля. И за сыновей, которые подрастали, отпал страх: не угонят на погибель. И в самых бедных избах, где не было ни капли керосину, горел свет надежды. Полуночничали мужики и так и этак обговаривали, с чего и как начать жить по-людски.
В Совете и вовсе с утра до вечера теперь толкались люди, обсуждали, спорили, кто больше всех обездолен, кому в первую голову власть должна помочь. Волостной и уездный Советы «укорачивали» богатеев. У крупных торговцев и торговых фирм новая власть конфисковала запасы товаров, сельхозинвентаря, распределяла по деревням, и местным Советам предстояло раздать это тем, кто ничего не имел.
Многие мужики кинулись заготовлять лес на дрова, а главное — строевой. У кого за годы войны обветшали дома и надворные постройки, возникла нужда их выновить, кому хотелось поставить новые дворы для скота, выделенного Советом, а некоторые спешили запастись лесом впрок. Прежде-то не всякому было по карману купить билет в лесничестве. Теперь лес стал общим достоянием, не принадлежал, получалось, никому отдельно, а всем и каждому. Билетов пока никто не требовал, не продавал, и мужики не упустили случая воспользоваться даровщинкой. Понадобилось и тут срочное вмешательство Совета. Стали устанавливать норму, определять действительные потребности каждого хозяйства. Не раз и не два пришлось Ивану съездить на делянки, призвать кое-кого к порядку.
И надо было постоянно отправлять в города подводы с хлебом, изъятым у богатеев. Далеко не все мужики отзывались на это с охотой, приходилось неустанно убеждать, втолковывать, на каком пайке живут рабочие в Питере, Москве и в других городах России.
Забот у Ивана — с избытком.
Марии тоже хлопот хватало. Протопит до рассвета печь, испечет булку — две подового хлеба, сунет в загнетку похлебку или кринку молока, чтоб оттопилось к обеду — и можно «женсоветить», как шутливо называл ее деятельность Иван. Ну, коровенку еще подоить сбегает. А уж ухаживал за коровой и конем свекор. После возвращения сына старый солдат словно помолодел.
— Чего я буду на печи-то бездельничать! Так и руки отсохнут, — говорил он сердито, когда Иван иной раз выкраивал минуты и сам управлялся по двору. — Пока могу, я свое дело делать буду, а вы свое правьте.
В самом Совете Марья появлялась не часто. Она шла туда, где собирались бабы. То у кого-нибудь в избе, то просто на улице. И заводили один и тот же разговор: у кого какая неминучая нужда да как от нее избавиться. А потом, если находился выход, объявляла Мария бабий наказ Ивану.
Поначалу Иван не больно выполнял эти наказы. Казалось ему, что о мелких мелочах твердит Мария: об одежонке ребятишкам из бедняцких семей, о дровах солдаткам, о какой-нибудь развалившейся печке. Но Мария стояла на своем. У солдаток и многодетных, мол, не было холста, сеять да обрабатывать лен было невмочь, руки не доходили. А лавочник мануфактуру припрятал. Надо конфисковать и раздать ребятишкам на штанишки да рубашонки. Или дрова. Тоже солдатских вдов да покалеченных фронтовиков нельзя с другими равнять. Пусть хозяйственные мужики, когда воз дров себе везут, второй завозят сиротам.
— Благодетельница ты, право слово! — отмахивался Иван. — Главное надо тянуть, а не мелочи.
И по-прежнему занимался тем, что находил «массовой» проблемой. А уж если выполнял бабьи требования, то не иначе, как «единым махом». Ехал в волисполком или уезд, добивался там права на реквизицию мануфактуры у лавочников, привозил ее в Совет и объявлял: это бедноте. А кому и сколько — Марькино дело разбираться!
С коровами тоже. Именем Советской власти забрал у богатеев излишек рогатой живности, а Мария с бабами решай, какой семье буренка наинужнее.
…Через три подворья от Федотовых жили переселенцы-вятичи Голубцовы. Приехали они на Алтай уже много лет назад. Перебирались здесь из деревни в деревню, но всюду жили неприписными. Везде во главе «обчества» были кулацкие воротилы, и вольной земли для голи перекатной не находилось.
Если бы еще Тит Голубцов владел каким-то серьезным ремеслом — кузнечным, плотничьим, печным, — может, и нашелся бы надел. Но мужик умел плести только лапти да рогожи. А в Сибири лапти не носили, незачем было их плести. К тому же собой был хилый, а ребятни наплодил кучу — шестеро мал мала меньше, все бегали голопузыми. Отдай Тит богу душу — обществу содержать сирот. И деревенские заправилы норовили избавиться от «лапотника». Даже батрачить Тита и Марфу не брали напостоянно. Ходили они только на самые невыгодные подёнки.
Мария настояла, чтобы Голубцовым в первую очередь выдали корову. Она сама повела буренку к хате одинокой старухи Акулины, которая из жалости приютила сирых.
Корову Мария привязала к крыльцу, потому что пригонишко у Акулины развалился. Старуха жила не хозяйством, а «милостью усопших». Обмывала, обряжала покойников, во всей округе вела по ним причитания. И за это получала от родственников умерших еду и одежонку, часть которой перепадала и голубцовской семье.
Тит и Марфа вышли в сенки, стояли в распахнутых дверях, удивленно смотрели, как Мария привязывает корову. Из-за спины отца с матерью выглядывали любопытные мордашки ребятишек.
— Чего не выходите, хозяева? — сказала Мария. — Идите поглядите, какова ведерница.
— Чужу-то чего разглядывать, — вяло произнес Тит. И так же вяло спустился с крыльца.
Вслед за мужем, пряча руки под холщовый дырявый фартук, спустилась Марфа. Сказала безразлично:
— Гладкая. И, чать, удойная — соски-то растопырены.
— Значит, глянется скотинка? Тогда распишитесь, хозяин, — протянула Мария Титу ученическую тетрадку и карандаш.
Голубцов отшатнулся.
— В чем расписываться-то?
— Как в чем? Вот видишь, в списке. В том, что получил корову, выделенную Советской властью.
Тит отступил еще дальше, захлопал серыми, рано выцветшими глазами.
— Ты погодь. Нам, гришь, корову?.. А как мы за ее расплатимся?
— Не надо расплачиваться. Совет выделил ее задаром. Потому как ребят малых много.
— А где Совет эту корову взял?
— Забрал у прасола Юдашкина.
— О, с Юдашкиным оборони бог связываться! — испуганно перекрестилась Марфа. — Со свету сживет.
— И не связывайтесь, если такие трусливые. Не вы конфисковали, а Совет.
— Так-то оно так… Однако-сь… — почесал затылок Тит.
— И не для тебя, а для ребятишек твоих Совет корову выделил, чтоб не голодали. О тебе-то, трусе таком, заботы мало, — рассердилась Мария. — Ну, а хочешь детей обездолить — черт с тобой! Найдем, кому скотину передать, не одни ваши ребятишки без молока сидят. — И стала отвязывать буренку.
Тогда Марфа вцепилась в мужа.
— Титушка! Распишись, ты ж умеешь расписываться-то… Для детушек ведь, слышь. Вины нашей, стало быть, мало.
— Оно так. Ежели для ребятишек… — пробормотал Тит и потянулся к тетрадке.
Руки у него тряслись, все тело мелко вздрагивало и, наверное, покрылось гусиной кожей, когда он царапал в списке свои каракули.
Мария мысленно сравнила Тита со своим Иваном и рассмеялась.
— А если б тебе, Голубцов, довелось с винтовкой Советскую власть оборонять? Напустил бы…
— С винтовкой ино дело, — оскорбился Тит. — Ежлив за правду — и голову не страшно положить. А тут вроде чужое присваиваешь.
— Тогда ты не просто трус, а глупый. Юдашкин разжирел на трудовом поту таких, как ты, поденщиков да батраков, а ты робеешь свое же, горбом заработанное, у него забрать.
— Оно вроде так… Ежели подумать-то…
— Вот и подумай хорошенько. Авось разберешься и посмелее станешь. А то, поди, и самому противно с такой робкой душонкой на свете жить.
— Подумаем, подумаем, Мария, — пообещала за мужа Марфа, неуверенно гладя сытую спину буренки.
— Сена охапку пока у нас возьмите. А там Совет мужиков нарядит, от того же Юдашкина, сколь требуется, привезут.
Когда спустя неделю, Мария снова заглянула на Акулинино подворье, пригон был подремонтирован, обмазан глиной. Слеги уже не торчали, как ребра скелета. Поверх их ровным, будто причесанным стожком было сложено воза три сена. В пригоне сытно пыхтела корова. «Стараются. Знать, не за чужую теперь буренку принимают», — улыбнулась Мария.
Вошла в избу. На лавке возле русской печки сидел зареванный карапуз. Ножонки у него едва не до колен были заляпаны свежим коровяком. Перед лавкой в телячьем восторге скакали, кривлялись босоногие братишки и сестренки карапуза. Сам Тит сидел на табурете у стола и хохотал, гукая, как большой ребенок. А Марфа ухватом тащила из печи чугун с горячей водой. Лицо ее расплывалось в улыбке, а по щекам катились слезы.
«Что все это значит?» — в недоумении остановилась Мария у порога.
— Проходи, проходи в передний угол, дорогая гостьюшка! — пригласила Марфа. И объяснила: — Оголец-то мой, вишь, уляпался как. Выскочил по нужде в пригон, забыл, что там ныне коровушка, и влетел прямехонько в свежую лепеху. Остерегаться-то, под ноги глядеть не привыкли — сроду коровы во дворе не бывало.
Марфа плеснула кипятку в лоханку, разбавила холодной водой, опустилась возле карапуза на колени.
— Давай, ужо, обмою. Только надо бы подоле тебе так посидеть, тогда бы стал поглазастее.
И, обмывая ножонки ребенка, вдруг захлюпала носом, и слезы хлынули по щекам.
— Марфа, ты чего это? — удивилась Мария, — Ну, подумаешь, малец вымазался…
— Да не потому я реву… Запах-то, слышь, запах-то какой по избе плывет! Скотинкой ведь пахнет, милочка! Душа и переворачивается…
У Марии тоже навернулись слезы. Ребятишки притихли, вылупили глазенки, стараясь уразуметь, отчего заплакали мать и тетка Мария.
— Дура, ей-богу, дура! — сказал Тит. — Радоваться надо, а не слезы точить.
А голос у самого тоже дрожал.