По приказу Красавчика Марию уволокли в баню, а в предбаннике поместили часового.

Очнулась Мария от гулкого треска и стука, доносившегося с подворья. Баня у Федотовых была в самом конце огорода, на обрывистом берегу оврага, на отшибе от избы и всех надворных построек, но треск и стуки раздавались слишком громко, чтобы не долететь сюда.

Хотя один глаз сильно затек и его так ломило, что и другим от боли трудно было смотреть, все же Мария, дотянувшись до окошечка, увидела: каратели, вооружившись топорами и ломами, отдирали, сбрасывали вниз крышу дома. Потом принялись рушить стропила, выворачивать потолочины и раскатывать бревна стен. Другая группа разрушителей сносила амбар, третья разваливала хлев.

Бревна и тесины стаскивали на середину огорода. Там уже пылал огромный костер. Жгли, пускали дымом все, что было из домашней утвари и одежды у Федотовых. Семка Борщов изводил под корень ненавистную усадьбу. Проще, конечно, было бы подпалить дом и все надворные постройки на месте. Но тогда огонь мог перекинуться на соседние подворья, не пощадил бы и богатеев.

Мария зарыдала, упала на лавку, забилась, как в судорогах. От сознания, что нет у нее больше ни Ивана, ни милой Танюшки, ни свекра, ни дома с подворьем, нет ничего на свете, охватило ее такое безысходное горе, что было жалко только, одного: зачем сама она жива? Сожгли бы на костре — и то легче, чем терзаться такой мукой!

Но дом и подворье рушили и жгли долго. И чем дольше смотрела Мария на полыхающий костер, тем больше тупая эта, злобная жестокость врага возвращала ей силы. Отчаяние сменялось жаждой мести. Мария вскочила, толкнула дверь — она не шевельнулась. Но из-за двери послышался голос:

— Не ломись зря, дверь колом подперта.

Что было делать? Выдавить оконце? Со связанными руками все равно не пролезешь. И солдаты в огороде сразу увидят. А больше вроде ничего не придумаешь. Даже дымохода нет у бани, топилась она по-черному.

Нет выхода, хоть головой о стенку бейся!.. Стой-ка! Стенки-то у бани не все целые. Свекор часто зимой жаловался: стена, мол, под полком погнила, холодом тянет, выновлять надо. Так если под полок забраться, расковырять стену? Гнилое дерево податливо, а на каменке валяется немало всяких железок. Сама бросала «для пару» то лопнувшую Сковородку, то расколовшуюся ступу, то перержавевший шкворень. Что-нибудь да можно в ход пустить. Только прежде надо освободить руки.

Мария опустилась на колени, локтем нашарила наиболее острый выступ у каменки и принялась растирать веревку. Терла долго, упорно. Наконец веревка лопнула. Руки отчаянно болели, сильно затекли, но были свободны. Передохнув, Мария отыскала на каменке обломок сковороды, попробовала ковырять бревно под полком — ничего не получилось, слишком тупое и неудобное орудие. Потом попался боронный зуб. Это уже лучше. Однако выбираться наружу засветло слишком рискованно. Только и вечера ждать опасно: вдруг Семка вздумает возобновить допрос или, того хуже, решит доставить ее в волость.

Нет, тянуть нельзя! На случай же, если часовой услышит возню и вздумает заглянуть в баню, надо заломить двери изнутри. Пока он поднимет тревогу, пока станут срывать двери с петель, можно и ускользнуть.

Ни задвижки, ни крючка у двери не было. Мария подтащила лавку, поставила ее поперек входа и только собралась привязывать к ней двери за скобу той веревкой, которой были скручены ее руки, как дверь приоткрылась, часовой просунул в щель сверток, сказал тихо:

— Поешь-ка, бабонька. Твою же поросюшку порешили.

Голос звучал сочувственно. Но слишком много испытала сегодня Мария, чтобы поверить в доброту карателя. Она приняла это за очередную издевку, в сердцах выпихнула сверток.

— Не серчай, глупая, — солдат втолкнул сверток снова. — Арестанту пища тоже полагается. Дай-ка руки развяжу поесть-то… И на худой конец…

Мария испуганно отшатнулась. Солдат хмыкнул, но ничего больше не сказал, захлопнул дверь. Похоже, догадался, что руки у Марии уже свободны. Странный какой-то каратель.

«Ладно, пес с тобой, — подумала Мария, поднимая узелок, от которого вкусно пахло вареным мясом. — Сгодится, когда сбегу, станешь тогда локти кусать».

В узелке прощупывалась краюха хлеба, бутылка. Вдруг пальцы наткнулись на что-то острое. Бог мой!.. Из краюхи торчало как будто лезвие ножа… Мария поспешно развязала узелок, разломила краюху. Так и есть! Нож, короткий, но острый, как бритва, сапожный нож свекра. Словно покойник и после смерти заботился о невестке. Хотя, конечно, это сделал часовой. Зачем?..

С минуту она стояла словно в оцепенении, ничего не понимая. Да и трудно это было все сразу уразуметь. Может, солдат хотел дать ей средство обороны, если полезет ночью Семка. Потому и о худом конце помянул… А может, солдат «пожалел» ее, подсунул нож, чтобы она полоснула себя по горлу, избавилась от новых пыток? Или другой кто запрятал нож в хлеб и упросил часового взять для арестованной передачу? Разбираться было некогда.

Мария быстро нырнула под полок, принялась с остервенением кромсать податливое дерево. Свекор был прав. Под полком от постоянной сырости бревна сильно попрели. Острый нож выпластывал сразу большие куски. Лишь к концу пошло потруднее. Наружная оболонь древесины оказалась крепкой. Нож вгрызался в нее с трудом, с хрустом.

Наверное, хруст этот был слышен в предбаннике. Часовой в любую минуту мог поднять тревогу. Но раз он не поднимал, то медлить и осторожничать было недопустимо.

— Ну-ка, тиха-а! — раздался вдруг возглас в предбаннике.

Мария замерла. Кому этот сигнал? Неужто ее предупреждают так открыто, громко?

Ага, возле бани слышны другие голоса.

— Чего разорался-то? — насмешливо произнес хрипловатый басок.

— Тиха, тиха, а сам орет лихо, — произнес другой, писклявый.

— То и ору, что шалые вовсе стали. Лезете нахрапом, а я, поди, тут не опосля банного пару прохлаждаюсь, на посту стою.

— Хм-м, на посту! — принялся балагурить басок. — Возле такой бабенки без банного пару упаришься.

— Да-а, побаловаться бы с такой…

— И так с ней набаловались — больше некуда! — отрубил часовой. — Трупик дочки даже сожгли, не дали по-мирски похоронить.

В голосе его прозвучало такое осуждение, что баску-балагуру сделалось, видно, совестно. Солдаты замолчали. Потом басок сказал;

— А у Борщовых-то, знать, хутор подпалили. Семен Матвеич кинулся туда на спасение с целым взводом. Только чего там спасешь…

— Не зевают красные. Как бы впрямь сюда не налетели, ежели комиссар-то уцелел…

Опять все примолкли. И, наверное, уже не решались больше заговорить о том, что беспокоило. Потому что басок сказал:

— А мы, слышь, к старосте нацелились. У него первач.

— Мне там оставьте долю.

— Ты ж на посту при бабе, — хохотнул писклявый.

— Скоро сменюсь.

— Тогда тоже топай к старосте.

— Непременно.

Мария слышала голоса, но не сразу доходил до нее смысл сказанного. В голове стучало: «Гады, гады, гады… Танюшку сожгли». Слезы душили Марию. На какое-то время она снова потеряла сознание. Когда пришла в себя, голоса уже стихли.

Мария еще более яростно принялась кромсать дерево, стараясь в то же время производить как можно меньше шуму. Наконец удалось пробить отверстие. Теперь работать стало сподручнее. Через несколько минут лаз был готов.

В предбаннике послышались голоса. Сменялись часовые. Наверное, следовало подождать, когда первый часовой уйдет, чтобы не подводить его, совершить побег при другом охраннике. Но Мария уже не в состоянии была медлить. Она торопливо шмыгнула в дыру, вылезла наружу, не удержалась на краю обрыва, боком скатилась на дно оврага.

Весной этот овраг редко бывал сухим. Обычно здесь долго бурлил поток, а потом до середины лета тут и там держалась в ямах застойная зеленая вода. Мужики сваливали в овраг скопившийся за зиму в пригонах навоз. И на тучном, влажном перегное по-дурному рос бурьян: лебеда, крапива, дикая конопля, яснотка и шпорник поднимались выше человеческого роста. Во второй половине лета продраться сквозь эти заросли было невозможно.

Но нынче из-за малоснежной зимы и сухого мая на дне оврага только кое-где поблескивали лужицы, а бурьян еще не успел подняться и до колен. Никем незамеченная, Мария свободно добежала по оврагу до реки.