После загадочного происшествия с Илюхой Куприяновым вовсе укрепилась вера в то, что Мария заколдованная, что не берет ее ни пуля, ни огонь, ни вода. Многие сарбинские жители и партизаны всерьез поверили, что Мария в силах и речь отнять, и любую болезнь напустить, и даже жизни лишить одним взглядом. Широко распространился этот слух и среди колчаковцев. Порой солдаты, особенно новички из насильно мобилизованных, даже не пытались стрелять, а разбегались и поднимали руки, когда разведчики во главе с Марией совершали внезапные налеты на белые заставы и дозоры.

Только Марию это мало радовало. Тех солдат, которые сдавались без сопротивления, Путилин приказывал обезоруженными отпускать по домам.

— Вернуться снова к белякам они не посмеют, если сдались добровольно. Будут хозяйствовать на своих подворьях, а некоторые, глядишь, и к нам примкнут, — говорил он. — Ну, а если кто-то и уйдет снова в каратели, так себе на беду. Все равно контре скоро конец!

Приказ командира Мария выполняла, но сердце яростно противилось. Оно требовало беспощадности ко всем белякам, не хотело знать никакого снисхождения. Лишь однажды зародилось сомнение: а каждый ли, кто оказался в колчаковском мундире, непримиримый враг?

Разведчикам поручили проникнуть в село Подгорское, что лежало по старому торговому тракту верстах в пяти от волостного центра Высокогорского. В Подгорском должна была состояться традиционная летняя ярмарка, где крестьяне сбывали в обмен на промышленные товары топленое масло и мед, лыко для корзин и соленые грибы, ковыльные щетки и свежую боярку, шиповник и лекарственные травы. В общем, продукты, заготовленные бабьими руками. Но сбывали их торговцам мужики, а бабы ездили на ярмарку почетными гостьями и покупательницами. Пока муженьки торговались, они лузгали семечки, жевали на возах серу, обменивались на досуге новостями, а потом примеряли обновки: серьги и бусы, кашемировые платки и кисейные кофты, высокие шнурованные ботинки и городские чулки…

Вся эта роскошь, конечно, водилась в довоенную пору. После начала германской год от году ярмарка увядала, меньше становилось и товаров, и праздничного разноцветья, и веселья. Но все-таки ежегодно открывалась, как традиционный праздник перед тяжелой крестьянской страдой.

Объявлено было, что состоится она и нынче. Хотя вовсе не ради уважения к народному обычаю решились колчаковцы на открытие этой ярмарки. Партизаны получили сведения, что во время ярмарки будет сделана облава, задержаны все здоровые мужики и парни, и таким образом восполнится большой недобор в колчаковскую армию.

Предстояло сорвать эту облаву. Разведчики, проникнув под видом крестьян на ярмарку, должны были выждать, когда колчаковцы начнут облаву, и поднять на площади переполох. А партизаны мелкими отрядами одновременно атакуют заставы карателей на околицах села. Поскольку у этих застав будет приказ беспрепятственно пропускать мужиков в село, но не выпускать обратно, а на них устремятся с одной стороны мужики, а с другой партизаны, то заставам не устоять. Если к тому же у белых восстанет часть солдат, откроется полная возможность захватить село. Поднять солдат на восстание обещал партизан, засланный к колчаковцам еще Иваном.

Путилин сказал, что этот товарищ узнает Марию на ярмарке по бочонку с медом. На бочонке будут набиты два свежих, неошкуренных обруча: один — черемуховый, другой — рябиновый. Мед повезет пасечник, которого знает весь колчаковский гарнизон: он не раз поставлял в волостное село свою знаменитую медовуху, ароматную, как сотовый мед, и крепкую, как самогон. Беляки считают его преданным. Мария должна ехать с пасечником под видом его жены.

В общем, в село пропустят. А на ярмарке к телеге пасечника подойдет тот товарищ, который скрывается под обликом колчаковца, спросит удивленно: «Чего это обручи не ошкурены? Или бочка на пути расползаться вздумала, наскоро схватили?» Мария должна ответить: «Теперь, голубок, все расползается — не одни бочки». «Ну-ну, ты язык-то прикуси, баба!» — оборвет ее товарищ.

После чего отойдет к солдатам, которых подговорил на восстание. И как только колчаковцы задержат первого мужика, чтоб отправить на сборню, Мария выстрелит в ближнего колчаковца, крикнет: «Эй, мужики! Бабы, что ли, станут вас от насильников оборонять? Бейте гадов, не давайтесь им в лапы!»

По этому сигналу разведчики откроют по карателям огонь. Солдаты во главе с тем товарищем — тоже. И, заслышав стрельбу, сразу ударят со всех четырех сторон партизаны.

Обдумано было все основательно. И, вполне возможно, все пошло бы по плану, если бы не Мария…

На ярмарку пасечник с Марией прибыли вполне благополучно. Остановились с медом, как и намечалось, рядом с другими возами, но так, чтоб при случае немедля подхлестнуть коня и ускакать в ближний переулок.

Не успел пасечник открыть бочонок, не успел подойти тот товарищ и завязать условленный разговор, как Мария услышала собственное имя. Вблизи выцыганивала табак группа солдат. Полный мешок табаку-самосаду привез маленький, юркий мужичонка с дородной своей бабой. И солдаты зубоскалили:

— А твою бонбу-бабу не Марьей, случаем, кличут? Чего-то ты трясешься, прямо с однова оглядываешься. Будто она тебе голову могет открутить…

— Ну, эта Марья другой породы. Та единым взглядом могет убить, а у этой глаз коровий…

— И корова пырнет рогом — кишки выпустит, — огрызнулась баба.

— От коровы увернуться не хитро, а вот от Страшной Марьи…

Солдат на минуту примолк, невольно оглянулся по сторонам: нет ли в самом деле на возах Страшной Марьи? Потом сплюнул через левое плечо, как отплевываются «от сглазу», и достал из кармана газету.

— Послухайте, братцы, тут вот пропечатано, что Мария вовсе не колдунья, и простая смертная баба, и солдатам стыдно от ее сигать зайцем…

— Так то в газетке, а весь наш взвод видел: с крутояра в озеро кинулась, как есть утопла, пузырька даже нигде не показалось. А через неделю в тайге на заимке из печи, из огня прямо вылезла. Унтера сразу кондрашка хватил. И Илюха Куприянов, мой сродственник, от этого самого без языка сделался. А потом, сказывают, вся Сарбинка видела, как она же ему речь возвернула. Вмоготу это простой-то бабе? — возразил другой солдат, лопоухий, конопатый.

— И еще сказывали: связали ее и в баню под стражу посадили, так она колдовством руки-ноги себе ослобонила, стену зубами прогрызла… — со страхом подхватила бабища в телеге с табаком.

— Верно, и пучеглазого после нашли там продырявленного.

Мария сидела словно на крапиве. Из-за волнения она не заметила, как к телеге подошел толстогубый, круглолицый солдат, оглядел бочонок, собрался что-то сказать, но не успел. В это мгновение между телегами появился щеголеватый, тонкий, как жердина, прапорщик, фистулой закричал на солдат:

— Опять о Страшной Марье брехню завели! Хотите побасками трусость свою оправдать? Никто еще на земле не встречал ни лешего, ни ведьмы. И никакой колдуньи Марьи нет…

Мария не совладала с собой. Сбросила с головы теплую шаль, вскочила на ноги, крикнула прапорщику:

— Колдуньи нет, а Страшная Марья — вот она — я!

В это мгновение Марья действительно была страшной. Особенно ее глаза. После того, как каратели повредили ей глаз, она обычно смотрела вполуприщур, и ничего необычного в ее взгляде не замечалось. Но когда вспыхивала яростью и широко распахивала веки, то даже друзьям-партизанам становилось не по себе. А теперь, при искаженном гневом лице, растекшийся зрачок делал этот взгляд поистине дьявольским.

Солдаты, и без того напуганные собственными россказнями о неуязвимости «чертовой бабы», замерли, как истуканы. У прапорщика побелели от ужаса глаза, а руки стали судорожно шарить по кобуре.

Мария опередила его, выхватила из-за пазухи браунинг.

— Отправляйся, гад, в пекло! Проверь, есть ли там черти и ведьмы!

Но выстрелить не успела. Прапорщик вдруг, будто литовкой подрезанный, повалился на спину. Это пасечник ударил его по ногам бичом. Ременный бич оплел офицеру ноги, и старик рывком опрокинул карателя. Со стороны же многим показалось, что прапорщик грохнулся от одного взгляда Марии.

В следующую секунду пасечник медведем навалился на прапорщика, стиснул ему горло, и тот больше не пикнул. Солдаты же, вместо того чтобы кинуться на выручку прапорщику, бросились врассыпную. Один толстогубый остался на месте. И Мария навела наган на него. Солдат схватил ее за руку, поспешно сказал:

— Чего обручи-то не ошкурены?..

Мария, не дослушав конца пароля, поняла: чуть не убила своего. Она торопливо произнесла отзыв:

— Теперь, голубок, все расползается!..

Только беда все равно не миновала. Кто-то из разведчиков, увидев, что колчаковец сжал руку Марии, выстрелом издалека сразил толстогубого. И, приняв этот выстрел за сигнал, все остальные разведчики в разных концах ярмарки открыли огонь по карателям.

Толстогубый боком уткнулся в телегу, пробормотал:

— Не пофартило, значит, напоследок… — И после паузы добавил: — А ты и не признала, выходит…

Нет, Мария узнала его! Это был тот самый солдат, который сидел на карауле в предбаннике и сунул ей в двери краюху хлеба с сапожным ножом. Он помог ей спастись, а вот теперь из-за нее подстрелен партизанским разведчиком.

Откуда только сила взялась — Мария уложила раненого на телегу, крикнула пасечнику:

— Отлепись ты от паразита, не бойся, не очухается! Человека спасать надо!..

Запыхавшийся пасечник вскочил на телегу, стегнул лошадь бичом, та стремительно рванулась, Мария свалилась рядом с раненым. Через минуту телега грохотала уже по переулку.

Другие телеги с мужиками и бабами тоже мчались с площади в ближние переулки и улицы. Выстрелы, крики, ругань, тревожное ржание лошадей, стук копыт, грохот телег — все слилось в несусветный гвалт.

На околицах села тоже поднялась стрельба. Партизаны смяли колчаковские заставы, ворвались в село. Но из-за того, что некому оказалось поднять разагитированных солдат, восстания среди колчаковцев не произошло. Наоборот, офицеры сумели унять панику, и каратели без больших потерь отошли в Высокогорское.

Разработанный план во многом нарушился. Но все же Подгорское было занято, облава на мужиков сорвана. Партизаны чувствовали себя победителями. Поэтому никто не стал разбираться, отчего получились отклонения. Тем более, что далеко не все партизанские замыслы всегда осуществлялись столь успешно. Впрочем, Марии от этого было не легче. Она-то знала, как все обстояло на самом деле, почему был сражен верный товарищ Ивана.

На окраине села, когда партизаны, сняв заслон, помчались на площадь, пасечник остановил коня. Мария принялась перевязывать товарища.

— Бесполезно — грудь продырявило, — сказал он с трудом, но спокойно, словно говорил не о собственном близком конце, а о чем-то давно решенном. И, помолчав, начал совсем о другом: — Ивана не довелось выручить… В отлучке я был, приехал — он уже висит… Удумал тебя спасти… нож передал… на худой конец… но остерегся сказать, что выручка будет… Потом хотел ночного караульного снять… А ты стенку прорезала и убегла… Несогласность вышла, как и ныне…

— Все равно твой ножик помог мне убежать.

— Это так… Вот что ты запомни; Власом меня зовут, Капустиным. Из Лапаевки я… Передай Советской власти, чтоб родню мою не утесняла… Потому по наказу Ивана в беляках ходил… Вроде потайного глазу… Передай, не забудь… Никто ж не знал про меня, кроме командиров отряда… Худо люди могут думать…

— Все передам! Завтра же туда съезжу, людям объясню.

— Тогда прощай… Редька нечищеная!..

Мария не знала, что это «редька нечищеная» было у Власа Капустина присловьем, которым оценивал он горькие житейские ситуации. Она решила, что последние слова сказаны просто в полубреду.

Живуч был Влас Капустин, долго боролся со смертью. Лишь под вечер он, резко дернувшись, словно из последних сил хотел оттолкнуть косую, затих навсегда.

В Лапаевку направлять Марию у Путилина надобности не было. Причернская эта деревня лежала в округе, где обосновался отряд Коськи Кривопятого. Путилин не признавал Коську за красного партизана, не раз говаривал, что за мародерство и насилия следовало бы его судить ревтрибуналом. Но пока что это было не во власти Путилина. Отряд Коськи действовал независимо от него. Все партизаны знали, что Кривопятому покровительствует Новоселов, помощник вожака причумышских партизан Рогова. Говорили, что они часто встречаются и вместе хлещут самогон. А Новоселов хотя и эсер, но в большой находится дружбе с Роговым. Поэтому с Коськой приходилось считаться, порой даже согласовывать с ним свои операции, во всяком случае знать, где в это время он находится и что намеревается предпринять.

Раз уж Мария надумала отправиться в Лапаевку, Путилин поручил ей попутно связаться с Коськой, узнать, примет ли тот участие в штурме Высокогорского.

Путилин ни словом не осудил Марию за то, что вчерашняя операция развернулась во многом не по плану. И в смерти Капустина не обвинил. Но Мария никак не могла избавиться от мысли, что Путилин потому именно и отпустил ее без возражений, что презирал за слабохарактерность, неумение владеть собой. Думалось даже, что она просто не нужна ему в отряде. И поручение к Коське — это так, для отвода глаз.

Коська сразу заметил ее удрученное состояние.

— Что невесела, отчего нос повесила? — спросил он, когда получил пакет Путилина. — Не дает коммунар вольной волюшки? А ты плюнь на него, иди в мой отряд. Ты же не привязанная, кабалы теперь нету, а у меня все без запрету. Хочешь гадов крошить в капустную сечку — кроши! Хочешь на костре жечь — жги!..

Мария вся напряглась, как перед прыжком. Удивительно было, как Коська угадал ее тайные мысли. Или кто-то услужливо донес, как отчитывал ее Путилин после расправы над верзилой? Вроде никого из партизан или сарбинских жителей вблизи не было…

Да это и не имело значения — донесли Коське или он сам сообразил, что Путилин не дает полной воли, что невмоготу Марии сдерживать жгучую ненависть к белякам, что жаждет она отплатить за Ивана, за Танюшку самой полной мерой, казнить карателей самой лютой казнью!

— Ну, так по рукам? — подзадоривающе спросил Коська, держа в одной руке нераспечатанное путилинское письмо, а другую протягивая Марии.

И у Марии пронеслось в голове шальное: а что, если она в самом деле останется в отряде Коськи? Не все ли равно, где бить гадов! Коська, конечно, грабежами не брезгует, но ей-то барахло богачей не нужно, ей только полная свобода требуется, чтобы можно было расправляться с беляками без всякого огляду на кого бы то ни было. Мстить, мстить, мстить без рассуждений!..

Возможно, она протянула бы руку Коське, осталась в его отряде. Но из ворот, перед которыми встретил Марию Кривопятый, появилась… Фроська, жена Степана, старшего сына Борщова.

Коську прозвали Кривопятым не зря. Ступни ног у него были вывернуты носками навстречу друг другу, по земле он ходил тяжело и срамно. Зато на коне сидел — из седла не вышибешь, носками за брюхо лошади цеплялся, как крючьями. Поэтому любого посыльного Коська принимал либо за столом с самогоном, не поднимаясь с места, либо в седле. Марию принял в седле, так как бабы пить самогон не горазды.

Марии и в голову не пришло, что ворота оставлены распахнутыми специально для выезда Фроськи. На глазах изумленной партизанки Фроська взяла у Коськи пакет Путилина.

— Ну-кось, обнародуй, чего там настрочил коммунар, — произнес Коська. И, усмехнувшись, с плохо замаскированным чувством неловкости, добавил для Марии: — Фрося у меня вроде комиссара и начштаба.

Этого еще не хватало — Фроська комиссар, начштаба партизанского отряда!.. Поудивительнее, чем гром средь ясного неба.

А Фроська, затянутая вся в скрипучий хром (и фуражка, и тужурка, и штаны, и сапоги — все на ней было кожаное, сверкающее), горделиво глянула на Марию, небрежно разорвала пакет, стала читать шепотом, видать, по слогам, шевеля пухлыми губами. Потом сказала вслух:

— Спрашиват Путилин-то: пойдем мы с ним в волость?

— Эге!.. Не могет, значит, без нашей подмоги обойтись!.. А чего, мы подмогнем, особливо лавки обшарить… — сверкнул зубами Коська, такой же скрипучий, весь затянутый в хром, как и Фроська. Только у Фроськи на толстом бедре болталась револьверная кобура, похоже, пустая, а у Коськи на одном боку висел большой деревянный футляр с маузером, на другом — офицерская сабля, из кармана торчала ручка гранаты.

Еще сильнее изумилась Мария, когда в воротах показался одутловатый муженек Фроськи Степка Борщов. Узкие глазки его еле смотрели из-под набухших от пьянки век.

— Каковы будут распоряжения, Костатин Варфоломеич? — спросил он Коську подобострастно.

Коська не пожелал ему ответить, лишь скосил глаза на Фроську. И Фроська, будто переводчица у иностранца, передала Степану:

— Костатин Варфоломеич сказали: подмогнем Путилину лавки в Высокогорском обшарить.

— Вот это славно! — хлопнул себя по толстым ногам Борщов. — Купчишки тамошние особливо насосались кровушки народной. Попотрошить их — дело божеское. Значится, надобно обоз готовить…

— Готовь, Степанушка, готовь, — проворковала Фроська. Потом, заметив, что Мария все еще не может прийти в себя от изумления, победно подняла голову. Ее вызывающая поза, сверкающая хромом сдобная фигура, нагло усмехающееся лицо говорили без слов: «Ну, что вылупила гляделки? Я, разлюбезная, теперь птица покрупнее тебя. Ты у Путилина в разведчицах, башкой каждый день рискуешь, а я здесь начштаба и ночная владычица. И Коська, не хуже Степки, у меня на побегушках. Куда хочу, туда и поверну без всякого риска!..»

Фроська важничала, а у Марии яростью закипало сердце. И неизвестно, как бы излилась эта ярость. Скорей всего, Мария погубила бы себя, сцепившись с Фроськой и Степаном, объявив, что им не место среди борцов за Советскую власть. Но тут произошла, видимо, заранее подготовленная сцена.

На улице показалась ватага верховых, которые волокли за собой на веревке колчаковского солдата с землисто-серым от страха, плоским, как доска, лицом.

— А, беляка сцапали! — игриво воскликнула Фроська — Ну-ка, Костатин Варфоломеич, покажь, как в нашем отряде с вражинами поступают!

— Что ж, это мы завсегда готовы, — отозвался Коська, выдергивая саблю. — Мы не распускаем живодеров по домам, как Путилин, у нас суд скорый — партизанский.

И едва колчаковец поравнялся с конем Коськи, он резко, с подергом, взмахнул саблей. Голова солдата скатилась под ноги Степана. Отрубленная, она еще продолжала беззвучно шевелить губами, меняться в цвете: землистый оттенок кожи быстро переходил в синеватый, потом щеки стали покрываться смертельной бледностью. Степка небрежно отпихнул голову в сторону, будто конский кругляш.

— Ну как, умеючи смахнул? — повернулся Коська к Марии.

— А кто этот колчаковец? Где его схватили? — неожиданно для самой себя взволнованно спросила Мария.

— Мне это знать без надобности. Беляк попался — значит с житухой расстался… И все тут! И ты так могешь поступать, коли ко мне перейдешь… Да ты чего кожей запупырилась? Али крови боишься?.. А я вот… — он провел окровавленной саблей по своим потрескавшимся от перепоя губам. — Кровушка вражья для меня скусная!

У Марии закололо в груди. Она с ужасом подумала, в какую банду чуть не угодила! Ведь сама, добровольно хотела остаться в отряде кровожадного Коськи, стала бы жить рядом с этой поганой Фроськой, с ее муженьком! Это ж с ума спятить надо — на такое решиться!.. Разве есть этим тварям какое-нибудь дело до Советской власти, до судьбы народной, хоть и называют себя партизанами?

Мария круто развернула коня, поскакала прочь, даже забыв, что приехала в Лапаевку рассказать людям о Власе Капустине, о том, что погиб он за Советскую власть, хотя и носил форму колчаковца.

Коська захохотал ей вслед:

— Баба — всегда баба!

А Фроська, хихикая, добавила:

— Страшной кличут, а она крови боится.

Степка ничего не сказал, только сплюнул презрительно. Пьяная же ватага, притащившая на веревке колчаковца, разухабисто засвистела вдогонку Марии.

Лишь на самом выезде из деревни Мария вспомнила, зачем она приезжала. Но возвращаться не имело смысла. Да и кому здесь, как можно было рассказывать, что Влас был красным партизаном, если о партизанах в Лапаевке судят на примере таких типов, как Коська и Фроська с муженьком. Нет уж, лучше она приедет, расскажет все людям тогда, когда в Лапаевку придет настоящая Советская власть. А если ей не суждено будет выполнить просьбу Капустина, то передадут людям ее друзья-разведчики.