Фельзер шагал по лесу долго, до самого заката, пока не забрел в бурелом. Там его остановили. Протянувшаяся от коряги ветка уцепила Юрия Борисовича за куртку.

– Шо за шутки? – холодно осведомился Фельзер у коряги. – Уберите вашу лапу.

Лапа не убралась. Вдобавок из сморщенной, оттопыренной коры и торчащего белого сука образовалась обросшая мохом морда с бескорым сучковатым носом и слюдяными зенками.

Коряга с мордой качнулась, со скрипом переступила и хмуро спросила Фельзера пропитым голосом, который возник у него в мозгу:

– Чего шляемся?

Юрий Борисович оскорбился. Теперь он твердо и навсегда знал, что красные его уважают. И отчитываться он обязан только в Наркомздраве и ге-пе-у, но не этому штырю с гляделками. В соответствии со своим знанием он и ответил:

– А это, извиняюсь, не ваше собачье дело. И если вы вообразили, что можно тыкать фронтовику-хирургу, с которым еще не пили на брудершафт, то это неприличное хамство с вашей стороны. Кстати, если вы меня затронули, как я должен обращаться до вашей персоны?

– Ич обращайся, – утробно, но достаточно мирно вложила коряга свой ответ опять в самый мозг Фельзера.

– Ич… спич… кирпич… ИзрайлевИЧ, – ахнул догадливо Фельзер, – ваша кличка есть малый подпольный остаток от наших порядочных людей в этой стране. Или я не прав, любезный?

Колода безмолствовала. Глядела хмуро, но соболезнующе.

– Тогда я скажу еще ближе к делу, – понизил и осадил до шепота голос Юрий Борисович, опасливо зыркая по сторонам, – мы одного племени, Рабэ Ич. Я про то, что нас с вами сделал себе один… этот… самый-самый… ну совсем похожий хирург, как я!

Мучимый опасением быть не понятым, ткнул Юрий Борисович пальцем в небо весьма и весьма многозначительно.

– Вы понимаете, про что мои намеки? – страдал в по-пытке донести мудрый смысл своих слов Фельзер.

– Хавать хочешь? – ушла от прямого ответа коряга, почему-то пульнув в старика шмотком лагерного жаргона.

Впрочем, понять ее было можно: всего полста лет назад шастал лешачий дух над Соловками, там и прихватил, вроде легонького гриппа, навык ботать по фене.

Фельзер все осознал и простил, поскольку недавно панибратски протягивающее лапы высокое начальство, обступившее их, было-таки атеистами.

– Может, вы хотите предложить мне индейку с шампиньонами? – лучась в собственной догадливости и подмигивая, поддержал тему Фельзер. – Так я разве против? За ради бога предлагайте, если вы такой богатый, как Ротшильд.

Он представил это бревно во фраке и цилиндре – под Ротшильда, подающее ему на подносе индейку в прожаренных, смешанных с жареным лучком шампиньонах, и закатился захлебывающимся хохотком.

– Эх-хе-хе-е-е-е, – утробно и сокрушенно ревнул лешак. Развернул Фельзера спиной к себе, легонько поддал ему под зад, велел строго и запоминающе – вали, паря, к ребятенку своему. Топай все прямо да прямо. Притопаешь – готовь бадейку.

***

Ночью, умостившись на соломе под тулупом рядом с ожившим чадом своим, Фельзер являл из себя одно настороженное ухо. Рядом, с ним покоилась приготовленная, как приказали, бадейка.

В него, жеваного жерновами дня, но необъяснимо, на диво бодрого, безостановочно текла лавина звуков.

Тихо посапывала рядом Анютка, опрокинутая в глубинный сон вторично поднесенной к ее носу ваткой с эфиром. Шуршала рядом по прошлогодней листве пупырчатая жаба, подбираясь и выцеливая стреляющим языком малого, но сы-ы-ыт-ного слизняка. Чуфыкал и клохтал где-то в мезозойской дали глухарь, ворочаясь боярским телом на еловой ветке. Тоненько жаловалась на одолевающую дрему сплюшка:

– Сплю-у-у-у-у…

Наращивали мощь хоралы сверчков, пугливо прерываясь в паузе от спринтерского проскока под ними матерого зайца-русака.

Распахнул во всю ширь полыхающие окуляры и гулко ухнул батюшко-филин, оповещая пернатый народец о своем часе охоты.

Внимал и впитывал Фельзер эту необъятную, среднерусскую полифонию, растворяясь в ней малой, родственно-совместимой частичкой, смиренно и благостно, принимая ее уже не головой, а кожей и спинным хребтом, чья мозговая начинка была древнее и тоньше на сотни тысяч лет.

Но вот, размеренно и грубо прорывая всю эту симфонию, стало близиться к уху Юрия Борисовича нечто хрусткое и тяжкое.

Он приподнялся, сел. Хруст, достигнув фортиссимо, внезапно оборвался. В трех шагах от него высилась черная – чернее ночи, горбатая махина. Над головой ее лопатисто раскинули ветви рога. Их контур лепили мерцающей окантовкой светляки.

Рядом с махиной угадывалось то самое… оно… нет: ОН!

– Рабэ Ич? – свистящим полушепотом запустил в при-бывших запрос Фельзер.

– Зенки справные, отгад верный! – скрипуче одобрили из тьмы.

– А что ви хотите от моей памяти, когда тебе дают коле-ном под зад? – скромно потупившись, оценил похвалу Фельзер. – Ви-таки явились. Но зачем нам эта скотина с рогами под вашим чутким руководством?

– Буренку-то за цицки дергал, аль не приходилось?

– А кто, ви думаете, доил нашу пеструю Маню, когда Наденьке приспичило рожать Анюту?

– Бадейка тут, что ль?

– Ви же сказали. А я всегда имею привычку делать сказанное от вышестоящих.

– Бери бадейку, – велел ОН.

– Если ви так настаиваете, – вздохнул, но поднялся и взял малую кадушечку Юрий Борисович, мучительно пытаясь разгадать: для чего в такой роскошно озвученной ночи какаято возня с бадейкой, которая, между прочим, у него уже в руках.

– Теперь дои, – велел рабэ Ич.

Лосиха подступила боком, придвинулась крупом, и Фельзер, опустившись на колени, подставил под круп посудину. Он нащупал тугое вымя и, прижимаясь щекой к жесткой шерсти, стал доить.

Тугой, мохнатый бок под его щекой дрожал непрерывной, мелкой дрожью. Внутри урчал и гуркотал могучий механизм переработки зелени в молоко – для родимого, спавшего в живом виде ребятенка.

Фельзер всхлипнул, пустил расстроганно слезу. Она канула в теплых шерстяных недрах лосиного бока.

– Шоб я сдох, рабэ! – потрясенно и благостно подивился Фельзер. – Но где вы найдете на этом свете народ, как мы с вами? Когда тебе ночью пригоняют молоко с рогами, – кто такое кроме нас сделает? Целую ваши ручки, рабэ Ич.

***

Их нашли на третий день. Отец и дочь возлежали на соломе возле расколоченной вдрызг телеги и горланили припев:

– Уморилась, уморилась, умори-ила-ася-а-а!

Юрий Борисович был кокетливо повязан цветастым бабьим платком, который всегда брал в поездки завязывать поясницу.

Дочь всхлипывала, косилась на отца со страхом, но подтягивала исправно своим чуть осипшим шаляпинским басом.

Над этим пронзительным дуэтом дергала хвостом стрекотуха-сорока в сильном возбуждении, ибо рядом с деревянной бадейкой, наполовину налитой желто-жирным, отстоявшимся молоком, лежала раскромсанная полубуханка хлеба.

Семейная пара старалась в вокально-разухабистом разносе:

– Знамо дело, уморилась, умори-и-ила-а-а-ся-яа-а-а!