Глава 1
Хасан Исраилов весь день думал, прикидывал, сопоставлял события. К себе никого не пускал. К вечеру засел писать. Он писал при свечном свете — свечи любил больше керосиновых фонарей. Потрескивали дрова в железной печи, зыбкие блики выхватывали из полутьмы гранитную бугристость стен. Спину припекал жар. Исраилов ерзал лопатками, блаженно покряхтывал.
Время от времени, скосив глаза, выхватывал из свернутой вчетверо, придавленной локтем газеты нужные абзацы. Морщил лоб, обдумывал текст. Снова брался за ручку.
КО ВСЕМ ПАТРИОТКАМ-ГОРЯНКАМ, СЕСТРАМ, МАТЕРЯМ И ЖЕНАМ ЧЕЧЕНСКОЙ РЕСПУБЛИКИЦентральный комитет ОПКБ
Чечено-Ингушский обком опубликовал в бесстыдном листке, называемом партийной газетой, свое обращение к вам, будто бы принятое всеми горянками Кавказа на антифашистском съезде горянок ЧИАССР в Грозном.
ЦК ОПКБ, изобличая явную ложь, которой пропитано это обращение, раскрывает вам истинное положение дел.
На грозненском совещании не было ни одной достойной патриотки, истинной дочери нашего народа. На вышеназванное совещание съехались редкие экземпляры проституток из рядов партии и комсомола, достойные лишь публичных домов, подлежащие всеобщему презрению и уничтожению, как грязная зараза нации.
Что же утверждают собравшиеся в Грозном большевички, горские еврейки и проститутки?
«…Смерть и рабство несут нам немецкие оккупанты. Гитлер — злейший враг советских женщин. Немцы насильно угоняют наших женщин и девушек в Германию и отдают их в рабство, где с ними обращаются как со скотом, делают их наложницами немецких солдат и офицеров».
ЦК ОПКБ опровергает эту клевету, разъясняет вам: смерть и рабство пришли к нам на Кавказ с момента победы русского генерала Барятинского над Шамилем. С тех пор смерть и рабство держится русскими штыками в наших саклях.
Немцы же несут нам свободу, славу, счастье и богатую жизнь. Смерть и рабство настигнут лишь наших кровников — большевичек и проституток.
Фюрер Гитлер является вашим европейским братом и отцом. Он враг большевикам, евреям и истребляет их. Мы знаем природу русских женщин, а также природу большевичек-националок, воспитанных в русских проклятых школах. И не надо никакого насилия, чтобы угнать этих падших в Германию. Они сами подают заявления германским военным властям, умоляя взять их в рейх для занятия своим любимым делом в публичных домах: пьянством и проституцией.
Грозненские участницы совещания утверждают: «Мы не дадим на поругание священную землю Кавказа, не пойдем в рабство к немецким варварам».
ЦК ОПКБ заверят вас от имени победоносной немецкой армии, которая скоро возьмет Грозный, что священная земля Кавказа будет под властью Аллаха, ОПКБ и Гитлера. На ней нет места русскому, еврею, большевику. Кавказ будет очищен от этой своры.
ЦК ОПКБ приветствует женщин-горянок, которые радостно встретят парашютистов, агентов и шефов германской разведки и армии, дадут им приют, скроют, охранят от красных ищеек, станут их сестрами.
Закончив писать, Исраилов позвонил в колокольчик. Отогнув брезент, неслышно возник охранник-нукер, заросший почти до глаз бархатной черной бородой. Исраилов протянул ему листовку:
— Отдашь нашим писарям, пусть распечатают и размножат от руки. Часть расклейте по горным аулам на сельсоветах. Для тех, кто не умеет читать, пусть зачитывают на собраниях наши боевики, руководители десятков. Все понял?
Нукер склонил голову.
— Где полковник? — спросил Исраилов.
— Постучал на железной коробке, потом ушел. Двое наших, что ты назначил, с ним.
— Что делает наш друг?
— Бегает в пещере, на стены прыгает, рычит и шипит.
— Гулять водили?
— Не пошел.
— Ел?
— Выбил чашку ногой в коридор.
— Хабар из города есть?
— Из троих, что ты послал за русской, вернулся один.
— Где он?
— Ждет с обеда.
— Почему столько ждет? — ощерился главарь.
— Ты сам сказал: никого не пускать, — бесстрастно отозвался охранник.
— Что рассказал?
— Русская пришла в большую саклю, куда приходит по-и-ст (сказал это с заметным удовольствием), села там и сидит. Ночевала тоже там. Вахид и Юша спрашивают, что делать. Сколько за ней смотреть?
— Пусть передаст тем двоим: следить за ней, пока Аллах не позовет на суд, если русская до этого ни с кем не встретится. Если встретится, узнать с кем. Передай: вокзал большой, упустят бабу — головы оторву, шакалам выброшу.
— Какой такой вокзал?
— Большая сакля, куда приходит поезд, — терпеливо пояснил Хасан.
— Передам.
— От Джавотхана и Иби есть что-нибудь?
— Письмо.
Нукер шагнул вперед, подал сложенный вчетверо лист. Исраилов развернул, стал читать. Это было странное, длинное и сумбурное письмо. Оно вызвало раздражение и безотчетную тревогу.
Салам и маршал тебе, Хасан, из Чеберлоя. За вторую половину августа и пять дней сентября уничтожено тридцать пять колхозов в районе Шароя, Чеберлоя и Итум-Кале. В девяти аулах Галанчожского района и семи Шатоевского делили скот между крестьянами. Многие боятся, заставляли брать коров силой. Двоих пристрелили за отказ.
Послали на суд Аллаха восемь председателей сельсоветов, которые по своему желанию служили гяурам.
Подготовкой к восстанию занято сорок шесть аулов. Много людей пришло к Шерипову и Сахабову, с ними немец Реккерт, десантник Магомадов. Самолеты сбрасывают оружие, идет раздача. Получили для раздачи:
Сахабов — 3 пулемета, 17 винтовок, 18 пистолетов.
Асхабов — 8 винтовок, 4 пистолета.
Вараев — 1 пулемет, 18 винтовок, 4 пистолета
Оздоев — 1 пулемет…
Список был длинным, и Исраилов, кончив читать, сложил лист. Закрыл глаза. Донимала зловещая двусмысленность последней фразы: «Времена Шамиля, когда мы были одним организмом, прошли. Нация стала трухлявой белолисткой, она не устоит перед сильным ветром, который мы готовим». Долго переваривал письмо.
Наконец заставил себя отвлечься, стал думать об Ушахове. «Тоже хочет получить свой кусок от немецкого… нет, от моего чепилгаша. Но он нужен мне целым, не обгрызенным. Мечется, как кот в ящике, отказался от прогулок. Когда сюда прибудут Ланге и Саид-бек, скандала не избежать. Турецкий резидент превращен в кусок консервированного мяса моими руками. Протухает в безделии, бесится. Ничего, потерпит. Почему молчит Гачиев? Там создают партизанские базы. Плохо!»
С нарастающей яростью зримо представил эти гнойники гяуров в теле Чечни: потайные гроты и пещеры, набитые красными боевиками и оружием.
«Ничего, раздавим… Они даже не успеют вызреть: гул немецких пушек доносится уже сюда с Терека. Не опоздать бы с восстанием; если опоздаю, цена мне станет не дороже дохлой мыши. Успеем. У русских под Грозном неплохая оборона — рвы, залитые нефтью, окопы, дзоты. Пока прогрызут ее, мы успеем поджарить Советам зад».
Открыл глаза, сказал нукеру:
— Иди, сними охрану с Ушахова.
«Он теперь не убежит. Здесь готовится хорошее белхи, на котором построим гроб для красных. Умный от таких белхи не бежит».
Глава 2
Гитлер вызвал к себе в Винницу Отто Брейтигама. Молодой дипломат, восточный эксперт, представитель Риббентропа в министерстве Розенберга, был назначен фюрером уполномоченным ставки в группе армий «А» по Кавказу.
Накануне отъезда Брейтигама на Кавказ Гитлер отдал приказ командованию группы армий «А»: все административные мероприятия на оккупированном Кавказе проводить лишь с санкции уполномоченного.
Брейтигам пробыл там неделю. Лист застрял перед излучиной Терека, застрял непонятно, позорно. В чем дело? У него было скопище танков, первая танковая армия Маккензи скребет землю гусеницами, но не продвинулась ни на милю.
Гитлера сжигало нетерпение, не спал вторую ночь. Дурные вести с южного фронта (после восхитительной прогулки от Воронежа на юг, когда под колесами мотодивизий покорно улеглись сотни километров чернозема, и вдруг зубодробительный тычок в лоб армейской группе «А»), истерики Евы, промежутки между которыми становились все короче.
Канарис, Кальтенбруннер уверяли, что терская оборона Петрова хрустнет, как скорлупа гнилого ореха, под бронированным утюгом первой танковой. Где хруст? Его ждет вся Германия. Что происходит? Прибывающая с фронта генеральская рать косноязычно мычит о топких берегах Терека, неожиданном усилении обороны за счет русского ополчения и сталинского приказа 227…
— Вы можете внятно объяснить мне, Брейтигам, что происходит перед Грозным? — уминая в себе пухнувшую ярость, спросил Гитлер, искоса мазнув взглядом по тугому, затянутому в мундир торсу дипломата. — Мне нужен свежий, нестандартный взгляд на положение вещей, взгляд без профессионального генеральского бельма, искажающего перспективу. Такой взгляд у вас есть?
— Да, мой фюрер, — тихо и твердо ответил уполномоченный.
— Я вас слушаю.
— Мы преждевременно раскрыли цели Германии на Востоке.
— Что вы имеете в виду?
— Прежде всего, безудержную болтливость нашей пропаганды, объявившей о наших целях: завоевание жизненного пространства с одновременной ликвидацией рас, обитающих на этом пространстве. Тем самым каждая особь этих рас была заранее нами оповещена о своей участи: стать удобрением для наших полей в резервациях. Это знание было умело раздуто сталинской пропагандой и теперь диктует расам манеру поведения: невиданную стойкость в обороне.
К тому же наша теория успешно подтверждается практикой: истребление пленных в концлагерях, зверства Коха на Украине, лишение аборигенов всех прав на оккупированных территориях. Мы не вернули российскому крестьянину землю в частную собственность, превратили его в скота, давая понять, что и эта ситуация временная, за которой наступит в редких случаях рабство, в массовых — смерть.
Именно поэтому война превратилась в народную. Генетический характер росса никогда не мирился с унижениями и порабощением. Мне доставили в Армавир экземпляр партийной газеты из Грозного. Там опубликовано обращение со слета всех горянок Кавказа. Это документ большой разрушительной силы, основанный на фактах наших зверств на оккупированных территориях. Нам пока нечего противопоставить подобным документам. Обращение, несомненно, прибавит стойкости обороняющим Терек.
— Вас заботит отсутствие христианской гуманности в военной доктрине рейха?
— Для подобной заботы у меня нет полномочий и вашего стратегического гения, мой фюрер. Я лишь стараюсь сформулировать одну из причин сложившейся ситуации как сторонний наблюдатель.
— У меня толпы таких наблюдателей. И у каждого саквояж с причинами. Но ни один не знает выхода на результат. Вы его знаете?
— Надеюсь, мой фюрер. У меня сложилось несколько…
— У меня мало времени, Брейтигам. Главное!
— Горный Кавказ, если мы хотим продвинуться к бакинской нефти и Ближнему Востоку, потребует от наших войск новой тактики. Обязательный компонент в этой тактике — гибкость армейских командующих с учетом горной и национальной специфики: в горах предельно трудно подавлять восстание.
Нужна усиленная пропаганда нашей цивилизаторской роли для горцев, определенные, в пределах разумного, льготы для них, формирование чисто национальных легионов, снабжение оружием и раздача мелких подарков.
Основная тема нашей пропаганды должна нарастающе убеждать: у Германии в корне противоположное отношение к славянам и к исламским горцам. Первые подлежат уничтожению, вторые необходимы как родственные сателлиты с последующим процветанием в великом рейхе.
— Мы не можем унизиться до лжи перед туземцами, Брейтигам, тем более мы не должны забывать о конечных целях рейха. Вас не заботит такое соображение? — с интересом спросил Гитлер. «Этот хлюст слишком гибок. Его хребет неплохо устроен для дипломатических извивов, но вряд ли пригоден для военной стратегии».
— Я учитывал эти факты, — невозмутимо отозвался дипломат, лишь едва приметно блеснула испарина на подбородке. — Здесь все зависит от того, что важнее сейчас для рейха: сохранить непорочную прямолинейность в тактике или заполучить кавказскую нефть.
— Вы уверены, что эти два фактора несовместимы? — Гитлер, расхаживающий вдоль стола, резко остановился против Брейтигама. Развернувшись, впился в дипломата водянистыми глазами.
— Боюсь, это именно так, мой фюрер.
Отшатнувшись от дипломата, Гитлер двинулся к глубокой бойнице, имитирующей окно, откуда лился в кабинет мертвый, фосфоресцирующий свет, просвечивая виртуозно выполненный на стекле лесной пейзаж. Остановился перед ним, вглядываясь, качнулся с носков на пятки, раздраженно дернул плечом.
— Вы предлагаете командующему первой танковой армией генералу Маккензи нахлобучить на лысину чалму, сбросить сапоги и идти в мечеть босиком молиться, чтобы заполучить расположение туземцев?
— Почему бы и нет, мой фюрер?
Гитлер дернулся, с изумлением уставился на дипломата. Лицо Брейтигама растянулось в напряженной полуулыбке.
— Вы всерьез полагаете, что все эти расшаркивания перед туземцами ускорят захват Кавказа?
— Я изучал национальную специфику, долго размышлял над ней и пришел к выводу: эти меры необходимы.
Гитлер долго молчал, сцепив руки за спиной и отрешенно уставившись на носки своих сапог. Наконец поднял голову. На Брейтигама смотрела брезгливая маска с черным квадратиком под носом.
— Вы все время увиливаете от прямого ответа. Я хочу знать: могу я объявить всему германскому народу — Кавказ падет в считанные дни? Именно поэтому я вызвал сюда не Листа, не Маккензи. Они уперлись лбами в красную оборону и не видят за ней перспективы. Я вызвал вас!
— Вы можете объявить об этом в Берлине, мой фюрер! Я отбываю на Кавказ сегодня. — Голос у Брейтигама вибрировал. В нем сплелись ужас и вожделение.
— Передайте Листу и Маккензи содержание нашего разговора и ваши соображения по новой тактике. Вы взяли на себя скользкую миссию, Брейтигам: делать из воинов вермахта клоунов. Если и это не принесет нам успех?… Идите.
Шикльгрубер приоткрыл дверь, ведущую в спальню Евы. От трюмо к нему медленно повернула голову измученная женщина с синими полукружьями под глазами. Адольф долго и сумрачно изучал ее лицо. Подавив вздох, брюзгливо и печально посетовал:
— Я расходую чудовищное количество энергии, эта война высасывает все силы. Вы разучились восстанавливать их. Завтра утром мы летим в Берлин на несколько дней. Сможете навестить весь свой довоенный сброд, по которому так тоскуете.
Командующий первой танковой армией генерал Маккензи почувствовал, как скопившиеся на лысом темени капли пота слились и горячая струйка, воровато скользнув через редкий волос на затылке, пробирается по шее. Он вздрогнул от омерзения, поправил чалму и сделал первый шаг к мечети. Свита двинулась за главнокомандующим. За спиной его вспухал слитный хруст зеркальных сапог по каменистому крошеву тропы.
В полутемном закутке адъютант стянул с Маккензи сапоги, и генерал, поднявшись, с болезненным изумлением ощутил нежной кожей подошв горячую бугристость каменных плит.
Мечеть встретила его душным сумраком, голубиным урчанием под куполом и множеством серых задов, застывших в недвижимости. Они быстро разом распрямились и стали спинами.
Маккензи нашел свободное место, опустился с отвращением на колени. Впереди, возвышаясь над спинами, горячим фальцетом выпевал слова молитвы мулла. Маккензи принял позу верующих — скрестил ладони на груди.
— Аллах акбар! — отчетливо, режуще возопил мулла, и частокол спин разом согнулся, опять превратился в зады.
Командующий торопливо сунулся лбом к полу, стукнулся им о плиту. Чалма свалилась с головы, покатилась по полу. Генерал цапнул ее, стал напяливать на лысину. Скосив глаза, увидел: согбенный сосед, уткнувшись головой в пол, трясется в неслышном смехе.
Маккензи захлестнула тоскливая ярость. Ерзая ладонями и коленями по пыльному каменному крошеву, он стиснул зубы, закрыл глаза. Дикость происходящего штопором ввинчивалась в мозги. От гула, от снопов ревущего огня, от необъятной мощи его стальных мастодонтов, за каждым шевелением которых следила, затаив дыхание, Европа, — сюда?! В потный, душный маринад туземного шаманства… Его, кованную из славы и заслуг боевую единицу, увенчанную сединами и крестами, сунули в эту вонючую кубышку, под тихие издевки аборигенов…
«Я это вам припомню, туземная шваль, всем припомню. А вам особо, герр Брейтигам!»
Глава 3
Гачиев вышел из домика, посмотрел на часы. Без пяти семь. Глубоко вздохнул. Легкие до отказа наполнил холодный хрусталь утренней свежести, воздух, настоянный на хвое, родниковом ключе, увядающих горных травах, ударил в голову хмельным ожогом. Вековой, по-утреннему дремотный лес обступал со всех сторон, кряжистыми стволами взбирался на хребет. Над хребтом в немыслимой выси несся ветер; сюда, на дно распадка, стекал лишь слабый немолчный шелест.
Привычный обжитой мирок обступал наркома. Четыре рубленных из дуба домика мирно лоснились бревенчатыми боками, нахлобученные по самые окошки колпаки железных крыш багровели суриком. Поодаль — уютный сруб над родником. Едва слышный плеск родниковой струи перешибал мерный хруст: лошади у коновязи добирали остатки кошенной с вечера травы.
Из густого барбариса, объятого оранжевым пламенем листвы, выбежала Тамара, под длинной, до пят, ночной рубахой упруго колыхалась грудь, черные волосы струями стекали на белую бязь.
Жеро, обожженная знобкой свежестью, торопилась нырнуть в настоянную духоту домика: выскочив в кусты минуту назад, успела озябнуть.
Увидела Гачиева, задержалась у двери. Багровый мазок губ на мучнистой коже расползся в стороны. Послала наркому воздушный поцелуй, нырнула за дверь.
Гачиев отвел от двери глаза, скрипнул зубами: эта все видела, все вчерашнее помнит.
… Кобулов, вкогтив короткопалую пятерню в пухлое женское плечо, тянул левой рукой к Гачиеву шампур с истекающими жиром кусками кабанятины, изготовленной по его заказу. Генеральские глаза маслились сытой издевкой.
— Бери. Ну?! Это как понимать, из генеральских рук угощением брезгуешь?
Гачиев, стянув с торчащего перед носом шампура коричневый жирный кус, стал жевать, давя рвотные позывы. В глотку, в желудок потекла горячая отрава свиного жира. В черных омутах глаз его пассии Малики колыхнулся ужас. Гачиев сглотнул. На лбу враз пробилась испарина, спина оцепенела, покрылась мурашками, силы уходили на то, чтобы не опозориться, подольше удержать в себе кабанятину.
Продержался с полчаса. Урвав в диком разгуле минуту, шмыгнул за дверь, выблевал в темень с крыльца жгучую струю.
Вернулся, стал подливать Кобулову в фужер, вымучивая тосты: за членов Политбюро, всех подряд, начиная со Сталина. Кобулов опрокидывал фужеры один за другим, мял груди Тамары. Не пьянел, цеплял Гачиева рысьим всевидящим глазом, похохатывал:
— Споить норовишь, нарком? Ну-ну, с чего такая прыть? Дохлое дело ты затеял, хреново свое начальство знаешь. Меня споить нельзя, у меня от этого только бдительность и… Так, что ль, Тамара?
Тамара, влипнув боком в волосяные заросли на генеральской груди, заходилась в хохоте, свет ламп плавился в белой зубной эмали, окольцованной слюнявыми кораллами губ. Кофейные соски на пышных грудях мелко дрожали.
Гачиев покрывался мурашками в суеверном предчувствии, завороженно провожал взглядом маслянистые струи, лившиеся из хрусталя в генеральскую золотозубую пасть. Изнывал в страхе: о Аллах, у этого зверя бездонная бочка вместо брюха, что ли?
К двум часам ночи Кобулов вдруг на глазах сдал. Уцепившись за сотрапезников стеклянным безумием взгляда, вытолкнул задубевшим языком:
— К е…ной матери… С-спать.
Нарком сволок тяжкие мяса генерала на крахмальную упругость простыней. Тамара рухнула рядом, раскинув ноги.
Гачиев вышел на крыльцо. Сплюнул, сунул пальцы в рот, еще раз опорожнил желудок.
Сзади скрипнула дверь. На травяную щетину перед крыльцом упала световая полоса. Дверь закрылась. Тотчас к спине прильнуло гибкое теплое тело. Малика сплела смутно белевшие руки у него на груди, едва слышно выдохнула:
— Унялся, хряк. Теперь наше время. Пошли, Салманчик, еле дождалась.
Гачиев повел плечом, сказал, не обернувшись:
— Иди спи. Дела у меня.
Это прозвучало дико в третьем часу утра, в лесной черноте. Лес незримо обступал избушки, наваливался шорохами, шакальим отдаленным воем, стылым тяжким безмолвием.
Дела у наркома в самом деле были нешуточные: еще до полуночи радист, сидевший в крайней хатенке у коновязи, принял из города сообщение: Кобулова приглашал к одиннадцати утра первый секретарь обкома Иванов на совещание. Сообщение нарком придержал, с Кобуловым не поделился: были на то свои причины.
В сосущей тревоге промаялся в полудреме часа три. Когда поползла сквозь стекла мутная серятина рассвета, встал, оделся, вышел.
… Отрешенно уткнувшись взглядом в сосновую желтизну двери, закрывшейся за Тамарой, Гачиев прокручивал в голове предстоящее. Кобулов должен остаться здесь. Совещание позарез необходимо самому Гачиеву. Его не позвали к Иванову, а дела там решаться будут серьезные. Какие — предстояло узнать. Может быть, создание партизанских баз в горах? Если бы так. Интерес к этому двойной — у самого Гачиева и у Исраилова.
Вынул носовой платок из галифе, зашагал к роднику, намочил, слегка отжал. Ощущая в ладони ледяную стынь матерчатого комка, пошел к избе, сшибая сапогами с травы иней. Толкнул дверь, нырнул в парную спертость, в коньячный перегар, в кобуловский рычащий храп.
Присел на кровать, потряс Кобулова за голое рыхлое плечо. Тут же накрыл его лицо мокрой ледяной холстиной, прижал ладонью, рявкнул в самое ухо:
— Товарищ генерал!
Кобулов, захлебнувшись храпом, прянул с перины. Вызверился на Гачиева, глаза кроличьей красноты, дурные со сна, щеку перечеркнул красный рубец от шва подушки.
— Кто?! Что?!
— Первый секретарь Иванов вас на совещание приглашает в одиннадцать. Пора собираться.
— Как-кое… сове-щание?… — Кобулов дико вытаращился на наркома.
— Не могу знать. Не оповестили.
С острым щекочущим удовольствием зафиксировал: глаза генерала неудержимо заволакивала пелена забытья, дурмана.
Кобулов рухнул на перину, опустил припухшие веки:
— Пош-ш-шел он…
— Разрешите мне вместо вас? Вы лично разрабатываете операцию по обнаружению штаба Исраилова, ведете допрос источников, захваченных в плен. Так и доложу Иванову.
— В-валяй…
Метнувшись на крыльцо, глубоко, прерывисто вздохнув, Гачиев услышал за спиной, за дверью, набиравший силу храп москвича. Дело сделано. Теперь седлать — и аллюром к опушке. Там дежурит эмка с водителем. Через два часа Грозный, обком, кабинет Иванова. В республике, в обкоме сегодня будет хозяином он, Салман Гачиев, именем Кобулова узнает все, что нужно.
* * *
Иванов вел бюро через силу: на переутомление, недосыпание наложилась изводящая тревога. Потоки беженцев, тысячные стада коров, овец серой ревущей лавиной текли через город — эвакуация. День и ночь она катилась в непроницаемой пыльной завесе. Всех нужно было распределить, накормить, позаботиться о жилье. Тревожило еще одно: с чем вернулся из Москвы Серов?
Отдаленной, еле слышной грозой висел над городом гул орудий, он просачивался в самый мозг, отравлял его даже в недолгие часы сна, валившего первого секретаря где-то на рассвете.
Бюро началось в девять, шло второй час: госпоставки продовольствия, нефтедобыча, отправка на фронт бензина, проблемы беженцев, строительство оборонительных сооружений перед Грозным, бандитизм в горах, о котором подробно доложил Аврамов.
Немец рвался через Терек к городу. Прорыв мог произойти в любой час, в любом месте. Пришло время вплотную заняться минированием скважин, нефтепромыслов, заводов, созданием партизанских отрядов и баз в горах.
Где-то вычитал Иванов о восточном способе казни: во влажную землю сажали семена бамбука и на это место привязывали пленника. Бамбук прорастал зелеными копьями сквозь человека. Видение это пришло вдруг на бюро ни к месту. До жути явственно представились корчи скрученного веревками человека — так протыкали заботы самого Иванова.
До одиннадцати оставалось полчаса. В одиннадцать после бюро предстояло утвердить вчерне разработанную схему и тактику партизанских баз в горах, кандидатуры командиров и связных.
Заканчивая бюро, Иванов придвинул к себе несколько листков, лежащих поодаль.
— В заключение я оставил несколько фактов. О них нельзя не сказать. По данным, приходящим с фронтов, героически воюют многие сотни наших земляков. Бригадмилец ачалукского отделения милиции Хасмагомед Точиев неоднократно пробирался во вражеский тыл в районе Малгобека, приносил сведения, которые позволили нашей авиации разбомбить огромное количество техники и живой силы вермахта.
Командир роты капитан Ахмед Долтмурзиев, уроженец села Барсуки, вел бой за село Мазепинцы. Самолично уничтожил бронетранспортер, дзот с пулеметом, а затем его рота захватила село. Награжден орденом Александра Невского.
Мурад Оздоев и Ширвани Костоев из Галашки — летчики-истребители. Их боевые действия отличают дерзость, умение и бесстрашие, оба имеют по несколько сбитых самолетов, награждены орденами.
Истинный герой нации — чеченец пулеметчик Ханпаша Нурадилов уничтожил несколько сотен фашистов.
При той картине массового бандитизма с горах, что выявилась в докладе Аврамова, вот факты, отражающие настоящую суть трудового горца.
На колхозную ферму «Красный животновод» в селе Гуни напала банда Махмудова и Шайхаева. Они предложили колхозникам разобрать коров по домам и всем крепким мужчинам уйти с бандой. Колхозники отказались. Завязался бой. На бандитов, вооруженных автоматами и винтовками, шли старики, женщины, подростки и немногие мужчины с вилами, топорами, кинжалами и палками. Их возглавил парторг Эти Экиев. Колхозники стояли насмерть. Они так и не позволили разграбить колхоз, отдав за него восемь жизней. Особым мужеством отличились Хамзат Джанралиев, голыми руками поймавший Шайхаева и связавший его, Эхират Магомадова, вилами заколовшая бандита, председатель сельсовета Лала Арсанов, поднявший на сопротивление свой тейп, Алпата Бешкаева, сын председателя Духа Татаев, Магомад Су-лумов.
Подобные случаи произошли в селе Чичельюх и в селе Энгелой.
Предлагаю утвердить следующее решение бюро: оказать помощь семьям погибших, освободить их от госпоставок, Президиуму Верховного Совета представить к наградам особо отличившихся: за верность колхозному долгу и преданность Советской власти. Кто «за»?
Он стоял за своим столом, оглядывал поднятые руки ввалившимися, окольцованными чернотой глазами. И вдруг отчетливо и беспощадно осознал он закостеневшую ложь этого штампа — «за верность колхозному долгу и преданность Советской власти», ибо не крылось в смертном бое колхозников с бандитами ни верности, ни долга, ни преданности Советской власти, которую пытались представлять Иванов и члены бюро, а крылась забота о жизни своей и детей своих, и была эта забота стократно мудрее всех лозунгов и лжи, наработанной ивановыми перед войной.
На детей, на будущее аула покушались бандиты, угоняя коров-кормилиц. А за отказом колхозников податься в банду стоял лишь страх перед Кобуловым, Жуковым, Гачиевым и их шайкой, каравшей правого и неправого, малого и старого, да извечное отвращение оседлых трудовых людей, на которых держалась земля, ко всякого рода кочевым авантюрам и насилию, в котором варилось любое бандит-скос бытие.
Серов вышел в приемную кабинета вместе с членами бюро. Подошел к окну. Бездумно, опустошенно увяз взглядом в листвяной желтизне акации за окном. За спиной все стихло — разошлись.
— Товарищ генерал, — приглушенно и почтительно позвал сзади чей-то голос. Серов с усилием повернул голову. Сзади стоял Аврамов. Серов посмотрел на часы:
— У нас еще пять минут.
— Так точно, товарищ генерал. Именно поэтому… Может, не вовремя? — Голос Аврамова подрагивал. Какой-то искательно-виноватый налет наползал на лицо замнаркома.
Серов, сосредоточившись на этом лице, спросил:
— Не понял, полковник. Что это вас так корежит?
— С таким делом подступаюсь… Не знаю, с чего начать.
— С начала, — нетерпеливо посоветовал Серов.
— Начало у меня банальное, Иван Александрович. Усыновили мы с Софьей парнишку здесь, в Грозном, еще в начале тридцатых, Федором назвался. Отец у него погиб, мать с горя в загул пустилась, ну и… одним словом, прижился он у нас. Я его потом в Россию к своим старикам подкормиться отправил. А когда подкормился, снова в Грозный привез, устроил в школу милиции. Фамилию он себе отцовскую оставил — Дубов. Мы не против были.
Сейчас он в Уральске служит во внутренних войсках, капитан. Орден боевой за службу имеет, хваткий малец подрос. На фронт рвется, три рапорта военкому…
— Короче, у нас три минуты.
— Ну, если совсем коротко: нельзя ли его сюда, к нам? Вы не думайте, товарищ генерал, не от фронта спасаю, не под крыло свое зову, здесь с него двойной спрос, — рвался голос у Аврамова, краской наливалось лицо.
— Так в чем дело? — хмуро удивился Серов. — Нам здесь такие хваткие на вес золота, позарез нужны. Истребительные отряды сейчас пополняем. Отбей по Бодо в Уральск вызов моим именем.
— Спасибо, товарищ генерал, — благодарно выдохнул Аврамов. — Я здесь с него все, что можно и нельзя…
Распахнулась дверь. В приемную вошел Гачиев, пошел по ковровой красной дорожке, выстраивая прямые углы, с размеренным сапожным хрустом — к кабинету Иванова. Наткнулся взглядом на Серова, едва приметно перекосилось в тике небритое мятое лицо. Шага не убавил, пронес длинное тело и вздыбленные усы мимо. Не повернув головы, козырнул. Рванул кабинетную дверь на себя. Исчез за ней.
— Эт-то что за явление Христа народу? — ощерился Серов. Смиряя клокочущий гнев, бросил Аврамову: — Жди здесь. — Пошел за Гачиевым.
Гачиев стоял перед столом Иванова, заканчивал оповещение, черные стрелки усов торчали из-за щек, шевелились.
— …Допрос сексотов и пленных. Товарищ Кобулов допрашивает лично, уточняет расположение штаба немецких десантников и бандитов. Готовит операцию. Меня послал сюда вместо себя, приказал быть на совещании и доложить итоги.
Закончив, с грохотом выдвинул стул из-за стола, снял фуражку, сел. Закинул ногу на ногу.
Иванов перевел взгляд на Серова. Серов пошел к Гачиеву, держа курс на чернявый, просеченный сединой наркомовский затылок с лаковым аэродромчиком лысины. Ее кольцевала вмятина от фуражки. Серов остановился в двух шагах, уперся взглядом в лысину. Плечи наркома стали подтягиваться к шее.
— Встать, — велел Серов.
Гачиев встал на полусогнутых — стиснуло меж столом и стулом. Отодвинул стул, развернулся. Серов подался вперед, к подбородку наркома.
— Так почему не прибыл Кобулов? — спросил Серов. Стал ждать ответа, нос — вплотную к небритому подбородку.
— Я уже говорил… — не разжимая губ, воротил лицо Гачиев.
— А вы еще раз, полковник, будьте так любезны, — попросил Серов, хищно шевеля ноздрями: уловил перегарный дух.
«Ах ты гнида! Лаврентием и Богданом прикрылся, думаешь, теперь все можно? Из бардака — к первому в обком на совещание? Врешь, не будет тебе совещания».
— Лично допрашивает пленных, готовит операцию, — цедил нарком в сторону от генеральских ноздрей, догадываясь о причине их азартного трепетания. Ползла изо рта его коньячно-луковая струя.
— Ясно, — передернулся в омерзении Серов. Отошел, заложил руки за спину, озадачился: — Генерал там стратегическими делами ворочает, а вы лялякать здесь с нами собираетесь? Это кто же вам дозволил первого заместителя товарища Берии в горах бросать в самый ответственный момент? Куда он без вас против коварного контингента?
— Товарищ Кобулов лично меня послал! — взвился нарком.
— А вам для чего собственная голова дана? — наращивал голос Серов. — Генерал Кобулов взял на себя двойную нагрузку в деле доблестного покорения противника, а нарком, видители, совещаться приехал! Небось ядреный противник одолевает?
— Я обязан выполнить приказ товарища Кобулова быть на совещании, — стервенея, осознал Гачиев: гонят его, издевательски, сокрушительно гонят! Оборотился к Иванову: — Почему молчите, товарищ Иванов? Распоряжение заместителя наркома СССР товарища Кобулова вас не касается?
— Вы нас Кобуловым, как прессом, не давите, — повел шеей Серов: душил воротник. — Винодел из вас хреновый. Да и мы не ркацетели. Приведите себя в порядок, щетину загульную соскоблите — и марш обратно. С совещанием мы сами управимся. Здесь трезвые головы нужны и дух чистый. Кругом!
Гачиев гипнотизировал Иванова, сквозь амбразурный прищур глаз мысленно оповещал секретаря: «Московский хорек уедет, а тебе оставаться со мной. С нами. Хорошо подумал?»
— Передайте Кобулову наше пожелание успеха в доблестных операциях, — выстоял под наркомовским прищуром, все понял Иванов. — И с тыла! С тыла почаще заходите, в нем самый смак при операциях такого рода! — добил со звенящей любезностью.
Серов оторвал взгляд от грохнувшей за наркомом двери, глянул на Иванова и, переварив смысл секретарского пожелания, затрясся в беззвучном хохоте:
— Ну, Цицерон, Виктор Александрович, уконтрапупил, по стенке размазал… С тылу, значит?
Иванов, цепенея скулами, по которым расползались красные пятна, через силу усмехнулся:
— С вас пример беру, с кем поведешься… Этот жеребец кого хочешь до белого каления доведет. Кому война, а кому мать родна. Что будем делать?
— То, что наметили. С партизанскими базами надо доработать последние детали. Пригласите Аврамова. Я зачитаю все, что предварительно сделано, и пойдем дальше. Сегодня, кровь из носу, надо завершить.
Вошел и сел Аврамов. Серов стал зачитывать справку. Читал неторопливо, сипловатым голосом, морщась от сухоты в горле, изредка отхлебывая из стакана холодный чай:
— «В соответствии с решением ЦК ВКП(б) областной комитет партии образовал специальный отдел, руководителем которого назначен товарищ Иванов. В отдел вошли партийные работники: А.Б. Лисов, секретарь обкома партии по кадрам, B.C. Симарзин, заместитель заведующего спецотделом, и группа офицеров — С.П. Марченко, А.А. Ткаченко, P.M. Губаренко, М.З. Котиев, Ю.Л. Феденко.
В течение августа-сентября этого года ими проделана следующая работа. На территории республики укомплектовано 28 партизанских отрядов (1081 человек). Все отряды возглавляют командиры, комиссары, секретари партийных бюро, начальники штабов и помощники командиров по разведке.
В распоряжение отрядов выделены радиостанции, оружие, боепитание. Несколько отрядов в полной боевой готовности вывезены в лес под видом заготовки дров.
Для руководства партизанским движением образован штаб в составе: Иванов, Моллаев, Тамбиев. Штаб располагает всеми средствами диверсионной техники. Подготовлены базы для продуктов питания и вооружения. Проведена работа по развертыванию разведки в тылу врага: создано 12 групп во главе с резидентами, каждая из них имеет связных. Для осуществления диверсионных террористических актов в тылу врага создана сеть из 51 человека.
В республике в случае захвата ее фашистами будет действовать подпольный обком ВКП(б) во главе с Исаевым. Все районы разделены на три куста. Их возглавляют уполномоченные обкома ВКП(б) по подпольной работе. Руководит подпольными партийными организациями Ингушетии председатель Президиума Верховного Совета ЧИАССР Тамбиев, плоскостной Чечни — Гайрбеков, горной Чечни и города Грозного — Исаев.
На территории республики созданы 16 подпольных райкомов. Для подпольной работы отобраны 271 коммунист и 143 комсомольца. Райкомы партии выделили связных с обкомом ВКП(б) и партизанскими отрядами, наметили конспиративные квартиры, установили места явок и пароли при встречах.
Как вы знаете, в июле-августе враг захватил город Моздок, форсировал Терек, завязал бои за Малгобек, создав непосредственную опасность вторжения в Чечено-Ингушетию.
В связи с этим областной комитет партии практически уже приступил к переводу отобранных коммунистов на подпольную работу. В городе Малгобеке на эту работу направлены коммунист Ращупкин, секретарем Назрановско-го подпольного райкома назначен Чахкиев, Гудермесского — Маринченко, Веденского и Шалинского — Тепсаев, Чеберлоевского и Шароевского — Тепсаев, Шатоевского и Итум-Калинского — Исаков, Саясановского и Ножай-Юртовского — Канзиев. Ими выделены связные, подобраны явочные квартиры, установлена постоянная связь с подпольным обкомом партии.
Малгобекский и Сунженский партизанские отряды подготовили разведчиков, которые проходили через линию фронта и добывали ценные для нашей армии сведения. В разведывательной работе добровольно участвовали десятки малгобекских комсомольцев. Несколько раз проходила передовую комсомолка учительница Полина Подберезная, хорошо знающая немецкий язык. В тылу врага она указывала цели нашим ночным бомбардировщикам, добывала разведывательные сведения. Фашисты схватили Полину, жестоко расправились с ней. Смертью героя погибла также малгобекская комсомолка разведчица Нина Зайцева. Очень важные сведения о противнике сообщали командованию нашей армии проникавшие в тыл врага комсомолки Евгения Александрова, Ядвига Запольская и другие…»
Аврамов сидел, слушал.
* * *
Водитель гнал наркомовскую эмку в горы, к Кобулову. Гачиев трясся на заднем сиденье, кривил губы. Остановились передохнуть в предгорье, под развесистым орешником, усыпанным зеленой россыпью недозрелых плодов.
Гачиев вышел из машины. Оглушила тишина, вкрадчиво пронизанная стрекотом цикад. Сквозь него просочился отдаленный циклопический орудийный рык. Он прошелся по телу наркома наждаком, шершаво ободрав с него разом лохмотья последних событий: вербовка его Исраиловым, издевательства Кобулова, паутинные нити ненависти, которыми оплетал Серов, последняя издевка Иванова.
Где искать защиту от этого всего, в ком? Вот-вот брызнут в разные стороны все эти кобуловы, ивановы, серовы из-под германского сапога, который уже навис над Кавказом.
Исраилов? Этот в лучшем случае сделает наркома жалкой шестеркой при себе, пресмыкаясь перед немцами. Немцы в горах… Немцы! Вот кто нужен. К черту всех посредников! Надо связаться с немцами напрямую, любой ценой и вывернуться наизнанку, доказать свою полезность делом, стелясь тряпкой под их сапоги, пока не поздно. Нужен немец — командир десантников. Сегодня же дать задание своему… Колесников? Именно он, хоть и русский.
Глава 4
Абу вошел в кустарник, стал подниматься по склону горы. Ветер гнал в осенней синеве над головой раздерганные клочья туч. Дырявые, изопревшие, они сеяли временами дождь. Этот холодный, навязчиво припускавший дождь опрыскивал опаленную багрянцем листву, поредевшие кроны, одиноко пробиравшуюся под ними фигурку человека.
Шинель на Абу потемнела, парила. Пустой левый рукав вылез из кармана и болтался, цепляясь за сучья, гибкие, мокрые лозины. Абу не стал снова заправлять его. Ныли одрябшие в госпитальных лежках ноги, и Ушахов часто садился отдыхать.
Выбрав кряжистый дуб, Абу лег под ним на спину, уложил голову на тощий вещмешок. Сердце загнанно трепыхалось в груди. Кружилась голова, и Ушахов закрыл глаза. Тотчас из памяти, как узорчатая черная гадючка из норы, выползла и встала перед ним картина, что терзала его уже больше полугода.
Серо-зеленая коробка немецкого танка, появившаяся из-за белой хаты, лизнула воздух красным языком, и тотчас с ревом вспучился под колесами их пушчонки черно-красный смерч. Абу бежал к ней с ящиком снарядов, сгибаясь от тяжести, ломавшей хребет. Тупая сила ткнула его ниже плеча, развернула, отшвырнула назад. Зловонные шампуры пороховой гари вонзились в ноздри, и свет после этого померк.
Абу открыл глаза, лежа на боку, и увидел близко, совсем рядом, сахарную кость в красном месиве. Тугая красная струя цвикнула из-под кости слепящим фонтаном, и от нее стала набухать шинель.
Он с усилием повернул голову. И понял, что и раздробленная кость, и багровый фарш культяпки, и багрово-склизкая мокрота, расползшаяся по земле, — все это с ним. Боли еще не было, она только копилась режущим ожиданием в сердце, готовясь затопить все тело.
Опираясь на локоть целой руки, он привстал. Пушка валялась на боку, задранное колесо, обляпанное глиной, медленно вращалось на фоне белоснежного облака. Воздух рвали рев и грохот боя, земля дыбилась, пучилась, летела ошметками вверх.
Откуда-то, перекрывая все, сочился немыслимо тонкий крик, буравил перепонки. Абу тряхнул головой. Заряжающий, сержант Чубаров, сидел рядом с пушкой, закрывая черной ладонью подбородок. Крик несся из-под нее.
Разгоралась, клещами стискивая предплечье, боль. Абу сел, со стоном перехватил целой рукой культяпку, поискал глазами — чем перевязать. И тут обрушилась на него и смяла мысль: одна рука! Он уже не перевяжет себя, если даже и найдет чем.
Он крикнул, еще не от боли — от неотвратимости этой мысли. Он уже калека и никогда не сможет стать прежним — председателем, отцом, мужем, пахарем.
Чубаров медленно заваливался на спину, рука, закрывавшая подбородок, сползла на грудь, и Абу увидел, что заряжающий прикрывал пустоту — под усами странно укороченное лицо обрывалось срезом, полыхающим краснотой.
… Со стоном отгоняя дурноту, Абу дернулся, открыл глаза. Раскатисто, гулко сыпанул дробью где-то неподалеку дятел. В томной неге заходилась, гуркотала невидимая в ветвях горлинка. Высоко над головой трепетала россыпь янтарной листвы. Лес ровно, немолчно шелестел, процеживая сквозь ветви ветер и дождь.
Прямо над лицом свисала с жухлого листа алмазная капля. Она горела сизым сиянием, подрагивая на сквозняке, набухала, искрилась и, наконец сорвавшись, упала и обожгла щеку Ушахова. Дождь длинными тонкими струями несся из сумрачного ультрамарина, прокалывал кроны.
Бесшумно, темными сгустками спикировали на мокрый куст неподалеку две вороны. Первая умащивалась, подбирая крылья, сипло каркнула. Перья вокруг шеи торчали иглами. Сизо-черный хахаль ее подпрыгнул, бухнулся на соседнюю ветку, закачался вверх-вниз, вожделенно кося бусиной глаза на подругу. Горлово заурчали оба, вытягивая шеи, распуская хвосты. Дивно-поздняя любовь творилась в лесу.
Абу затаил дыхание. Горы, лес, птицы — все было прежним. Жизнь, оказывается, и не заметила отсутствия Абу, текла, как и прежде, вершила свои извечные дела. Вершила, будто не было на свете лязга, железного рева, огня, бесконечной боли, карболовых ароматов, застиранной серятины госпитальных простыней, хрипа и стона умиравших по ночам, кипятком обдающего стыда перед молоденькой сестрой с эмалированной уткой, будто не терзала бессильная горечь отступления, не рвалась с хрустом кровная связь с ротными побратимами, которых заглатывали сырые утробы могил.
Жизнь продолжалась, ее хватало на всех, она не чуралась и калек, одноруких, оделяя их хрустальной щедростью дождя, горьковатым ароматом предзимья и поздней любовью двух птиц. Абу потянулся, блаженно ерзая лопатками в лиственной перине.
Его подбросил грохот выстрела. Нерассуждающий инстинкт фронтовика швырнул Ушахова за ствол дуба. Черными стрелами брызнули в разные стороны вороны. Они, прошивая листву редких крон, круто забирали вверх. И лишь высоко над лесом заорали вразброд, возмущенно и хрипло. Слабо шелестя, падала перебитая ветка.
В пяти шагах от дуба стоял парень. В руках его дымился пятизарядный карабин. Крупно высеченное, облитое бурым загаром лицо расплывалось в довольной ухмылке: нравился содеянный переполох.
Абу всмотрелся, и жесткой лапой стиснуло сердце — в нескольких шагах глыбился статуей Ахмедхан. Будто и не разливалась перед ними бескрайним половодьем река времени. Двадцать лет сплющились в какие-то пять шагов, и вновь заныли старые струпья обгоревшей давным-давно спины.
Сын Ахмедхана, Апти, был точной копией отца. Он был здесь хозяином, и карабин подтверждал это холодным блеском вороненого ствола.
— Зачем спугнул? — спросил Абу, стряхивая листья с колен.
— Дольше жить будут, — еще раз усмехнулся Апти, опустил карабин, поставил его на предохранитель. — Теперь поймут, что любовь нельзя крутить на виду.
— Тебе помешала их любовь?
— Это мое дело, — спокойно отозвался сын Ахмедхана, но у него стали раздуваться ноздри.
— Конечно, твое, — согласился Абу, — занимайся им. А я займусь своим. Посплю. Это не помешает сыну Ахмедхана?
Изогнувшись, он заправил пустой, болтавшийся рукав в карман шинели. Лег на живот. Опуская голову на сгиб локтя, успел заметить краем глаза угрюмую жалость на лице парня.
— Откуда меня знаешь? — наконец подал сзади голос стрелок. Он хотел уйти, но задело равнодушие однорукого фронтовика.
— Твой отец когда-то сжег спину одному из Ушаховых. Ты похож на отца.
Он нарочно обрывал разговор двусмысленностью. Разъела память война, бои, та смертельная отрешенность, с которой кидались в них однополчане. А этот высился над ним — молодой крепкий бык в человечьем обличье, увильнувший от войны, нашедший себе занятие — пугать ворон.
— Ты Абу-председатель? Тебя трудно узнать, — с удивлением сказал за спиной Апти. Он действительно не узнал сразу в этом заросшем, иссиня-бледном старике старшего Ушахова. Правда, встречались они до войны всего два раза — все реже посещал днем свой аул сын Ахмедхана.
— Оттого, что ты узнал меня, я не стану богаче, а ты добрее. В лесу осталось немало ворон, что занимаются любовью. Иди, для тебя найдется дело.
Зажал себя в комок, переломил Ушахов, отсылая парня прочь, ибо криком кричала в нем жадная тоска по родичам и делам своего Хистир-Юрта, о которых наверняка знал парень.
— Чего ты злишься, я только спугнул их, — неожиданно мирно опраздался Апти. — Они еще наплодят себе детей.
Абу приподнялся. Всмотрелся в Апти, велел:
— Садись.
И по тому, с какой готовностью опустился на мокрую траву этот рано взматеревший отшельник, понял Абу, как наскучался он по разговору.
— Ты сильно изменился… там, — неуверенно сказал Апти, покосившись на пустой рукав председателя.
— Там все меняются. Как колосья на току. Их бьют, молотят, и сразу становится видно, где зерно, а где шелуха.
— Кто это тебя?
— Танк, — нехотя, помолчав, отозвался Абу.
— Из какого он тейпа? Его надо резать! — хищно подобрался сын Ахмедхана, и холодом мазнуло меж лопаток у председателя — так похожа была интонация сына на отцовскую.
— У танка нет тейпа.
— Как может жить человек без тейпа? — удивился Апти. — Его разве родил шакал?
— Танк не человек, — терпеливо объяснил Абу, — это железная машина на колесах, большая, как сакля горца. Ее сделал военный герман. Она плюется огнем и железом на много верст. Если пустить ее в чеченский аул, она раздавит все сакли с людьми.
— Этот танк плюнул в тебя?
— Не только в меня. Ты почему не на фронте? — в упор спросил Абу. — Тебе разве не приходила повестка?
В госпитале он получил горькое, как хина, письмо брата Шамиля. Брат писал: чеченцы и ингуши позорно бегут с фронтов и плодят в горах банды, подчиняясь Исраилову.
— Что я там забыл? — погасил удивление и охладел к фронтовику Апти. — Орси и германы дерутся между собой. Ты полез к ним в драку и получил свое.
— Если герман придет в горы, ты станешь буйволом для его арбы, — мучаясь бессильем своих слов, сказал Абу.
— Еще не родился человек, который сделает хомут для моей шеи, — усмехнулся Апти, и Абу почувствовал тупую бесполезность любых доводов, ибо этот человеческий экземпляр выше всего на свете ставил безотказность своего карабина и мускулов.
— Такой человек уже родился, — с отвращением выталкивал из себя слова Абу, — его звали одноногий Абдулла. Он черкес и жил в русском ауле около города Ставрополя.
— Абдулла на одной ноге придет в горы, чтобы надеть на меня хомут? Я хочу посмотреть, как он это сделает! — совсем весело пожелал Апти.
— Он уже никуда не придет. Его повесили на собственных воротах германы.
— За что?
— Сначала они заставили его делать хомуты и кнуты — много маленьких хомутов и кнутов из кожи и войлока. Абдулла сильно удивился: зачем такие маленькие хомуты? Но стал быстро работать, и скоро их было как у тебя пальцев на руках и ногах.
— Это много, — подумав, прикинул Апти.
— Потом германы половину этих хомутов надели на пленных бойцов Красной Армии, привязали сзади бревно и пустили их по минному полю, чтобы русские взрывали мины, себя и проделывали проход для немецких танков.
— Ш-шакалы… — свистяще выдохнул Апти. И Абу наконец узрел в его глазах драгоценную ярость.
— Вторую половину хомутов германы надели на женщин, стариков и детей, потому что все их мужчины ушли на фронт. Они били женщин кнутами, которые тоже сделал Абдулла, и заставляли пахать землю. Они запрягли в хомут и мать Абдуллы, потому что внук ее, сын Абдуллы, тоже был на фронте. Когда он это увидел, то вцепился в горло старшему герману и сломал его. После этого…
— Мужчина он! — хрипло и грозно перебил Апти.
— После этого германы повесили Абдуллу на воротах, как кукурузный початок, и сожгли русский аул.
— Откуда ты все это знаешь? — клокочущим голосом спросил Апти.
— В ауле удалось выжить одному старику — он уходил в поле собирать кизяк. Вернулся и увидел, что сделали германы. Написал обо всем сыну в армию. Я лежал с его сыном в одном госпитале.
Абу смотрел, как корежит в растерянности сидящего рядом бродягу, и впервые напитывался благодарностью к судьбе за вековую оторванность своего народа от караванных путей: здесь, в горах, сильнее всего действовала новость. Умело поданная, выпеченная горячим сердцем, подкрепленная доверием к рассказчику, она ценилась часто выше хлеба и пороха, веками служила разменной монетой наравне с золотом, и за нее, случалось, покупали себе жизнь.
— А мулла Джавотхан говорит горцам через своих мюридов, что германы справедливый и добрый народ. Они пришли к нам в горы и принесли нам свободу от русских, оружие, много денег. И па-ти-фон. Еще Джавотхан говорит, что самый старший герман Китлер — потомок пророка Магомета, а на животе у него на медной пряжке написано: «С нами Аллах». Джавотхан хочет, чтобы вайнахи помогали Китлеру прогонять с Кавказа русских, после чего к нам придет старшая сестра Турция. Но для этого надо убегать с русских фронтов в наши горы и бить русских. Кому мне верить?
Так рассуждал и спрашивал Ушахова Апти, и Абу вдруг увидел не потомка Ахмедхана, а запутавшегося в хабарах мальчишку.
— Это твое дело, кому верить, — сказал он и отвернулся. — Я пришел с фронта, я дрался там с германом и клянусь могилой своего отца, хлебом клянусь, что герман злее гадюки, грязнее свиньи, хуже бешеного шакала с загаженным хвостом. Джавотхан ни разу не был на фронте, не видел там германа, но зовет тебя обнимать его, как дорогого гостя. Выбирай, кому верить, ты уже взрослый.
— Зачем Джавотхану нас обманывать? — вконец растерялся Апти.
— Он надеется получить из рук Гитлера жирную кость. Когда вы все без боя пропустите его воинов в горы, он думает, что получит эту кость. Гитлеру нужны у нас две вещи: нефть из-под земли для своих танков, которые плюются огнем и железом, и хлеб с наших полей. У Гитлера уже готово много маленьких хомутов, чтобы надеть их на шеи наших матерей. Он заставит пахать…
— Что здесь делает этот однорукий? — раздался вдруг голос из-за дуба.
Абу повернул голову. В нескольких шагах стояли трое с карабинами. У вожака в золотистой каракулевой папахе, надвинутой на самые брови, в глубоко запавшей глазнице слезилось красное мясо. Косой Идрис не узнал Абу.
— Что здесь надо однорукому? — еще раз спросил он Апти.
— Об этом спрашивай у меня, — сказал Абу, приподнявшись.
Горячая волна ненависти разливалась в груди. Он достаточно пожил, чтобы ответить так, успел повидать всяких, в том числе и таких, чей нахрап плодился не мужеством, а лишь оружием, зажатым в руках.
— Он уже лежал здесь, когда я пришел, — нехотя сказал Апти, и Абу понял, что у этих четверых назначена была здесь встреча.
— У нас мало времени, вставай, — хмуро велел Косой Идрис.
Апти не двинулся с места.
— Ты оглох?
— Куда спешить, — лениво отозвался Апти, и Абу увидел, как вкрадчиво прильнули его пальцы к затвору карабина, сдвинув предохранитель.
— Тебя надо поднять? — взбешенно крикнул Идрис, и двое, пришедшие с ним, шагнули вперед.
— Не успеешь, — сказал Апти. Он уже стоял на ногах, и его карабин удобно и страшно целился Косому в живот.
— Ты что?! — задохнулся Идрис.
— Такой хорек и так громко вопит? — все так же лениво отозвался сын Ахмедхана. Он сбивал пулей горлинку на лету и не боялся этих троих. Он вообще никого не боялся здесь.
— Ты дал слово… Мы заплатим… — подрагивая в бешенстве, напомнил Косой Идрис.
— Кто дал, тот может взять обратно. Ты забыл, что я никому не служу, и стал приказывать. Не люблю я этого, — сплюнул Апти Косому под ноги, добавил: — Ищи другого проводника.
— Ну смотри…
Трое уходили. Вожак был уже шагах в тридцати. Проходя между двумя дубками, он обернулся и крикнул:
— Запомни этот день! Ты пожалеешь…
Один за другим рявкнули выстрелы. Карабин в руках Апти дважды дернулся, со стволов по бокам Идриса брызнули ошметки коры, с кошачьим визгом срикошетили, унеслись пули.
Идрис дернулся, присел.
— Уходи молча, ворон моих распугаешь, — громко сказал Апти, засмеялся. Добавил вполголоса, поглаживая карабин: — Ей-бох, хорошая штука. Две коровы ти-зир-тиру за него отдал.
— Откуда у тебя две коровы? — усмехаясь, спросил Абу.
— Зачем у меня? — простодушно удивился Апти. — У деда за Тереком карапчил.
Абу покачал головой: неизменна отцовская порода. Спросил:
— Что они от тебя хотели?
— А-а, — отмахнулся сын Ахмедхана. — В Ведено красный гарнизон стоит. Орси тайные посты на деревьях и в пещерах сделали. Я знаю где, там охотился. Идрис просил показать. Теперь пусть сам ищет.
— Зачем ему армейские посты? — спросил Абу скорее себя, ибо почти знал ответ. Вот оно что! Значит, Косому теперь мало вещей, денег, коров, чем обычно промышляли банды. Гарнизонная кровь им понадобилась. Сам, что ли, крови захотел? Скорее всего, не сам — подсказали. Загадками встречала председателя родная земля, недобрыми загадками, и отгадывать их предстояло не мешкая. — Чем ему помешали эти посты?
— Они многим мешают. Исраилов и германы вооружили много вайнахов. Двадцатого собираются драться с русскими, отнять у них Махкеты и Ведено.
— Откуда знаешь? — осеклось дыхание у Абу.
— Косой Идрис сказал, — пожал плечами парень, — а ему те, кто раздает оружие вайнахам.
— Значит, в горах уже есть немцы?
— Много, — равнодушно подтвердил Апти.
— Какой еще хабар, что нового в Хистир-Юрте? Мой брат, Шамиль, начальник милиции, здоров?
— Много новостей, — как-то неуверенно отозвался Апти.
— Тебе жалко с ними расставаться?
Апти глянул искоса, отвел взгляд.
— Давно не был в ауле, — наконец сказал он.
— Ничего, перескажи то, что было давно.
— Председателя Абасова, что вместо тебя поставили, убили, — помолчав, нехотя припомнил односельчанин.
— Кто? — вскинулся Абу.
— Старики. Три письма в милицию писали, просили твоего брата: убери Абасова из аула, совсем колхоз разворовал, развалил, резать будем.
— Сам, что ли, развалил?
— У него начальник по борьбе с бандитизмом Валиев часто гостил в дружками. Барашек, коров на шашлык пускал, семенное зерно в город продавал. Сеять нечем было. Ему башку разбивали, на улице, как собаку, в лужу бросили.
— Та-ак. Ну а… отдел милиции? Что Шамиль? Говори, — хрипло потребовал Ушахов. Кашлянул. Значит, освободили место для прежнего председателя аульчане. Самосуд сотворили.
Апти молчал.
— Где Шамиль, говори, — еще раз попросил Абу.
— Нет Шамиля, — смотрел куда-то между стволов сын Ахмедхана. — У него под полом такую штуку нашли… забыл… По ней с германом говорить можно. Шпи-он ваш Шамиль, говорят.
— Арестовали? — сдавленно выдохнул Абу.
— Не взяли. Ушел.
— Куда?
— В горы ушел, — сердито сказал Апти. Абу оседал, сползая спиной по стволу. — Двоих красных застрелил, что за ним пришли, — с натугой избавился от последней вести Апти. Вздохнул. Жалко было старика.
Абу сидел спиной к дереву, ловил раскрытым ртом воздух. Не хватало его в окопах, в госпиталях тоже недоставало, мечтал здесь, в родных горах, вволю надышаться. Выходит, и здесь обделил горцев Аллах.
Глава 5
Аврамов медленно и аккуратно точил карандаш за столом, выжидающе поглядывал на Серова. Генерал сидел у окна. Стружки с шорохом сыпались на белый лист бумаги. Генерал молчал. Не торопился и полковник поднимать разговорные шлюзы. Набрякли события в душе каленой пузырящейся лавой, готовые грозно пролиться в кабинетную тишину.
Вроде бы не баловала их безразмерная работа оттепелями с самого начала войны, секла ежедневно нервотрепкой, недосыпом, громоздила на плечи заботы одна тяжелее другой. Однако в таком беспросветном мраке они еще, кажется, не вязли. Впритык, без зазорин, разом сошлись, навалились неподъемной тяжести проблемы. Замолчал Ушахов. Вместо него на связи со Стамбулом вынырнул гестаповец Осман-Губе. Перемахнул-таки ворон из-за кордона к Исраилову. Что последовало за его появлением? Уже нет в живых Восточного или кромсают его плоть, вытягивая показания.
Осман-Губе радировал Стамбулу неготовность принять турецкого эмиссара. Почему?
Прислал вторую радиограмму из группы Ланге радист Засиев. Не послание — вопль: «Деду. Третьи сутки уходим от погони, убиты двое, ранены четверо. Пробиваться к Исраилову невозможно. Ланге готов уходить обратно за линию фронта. Жду дальнейших распоряжений. Осетин».
Рушился расчет на прибытие Ланге к Исраилову для поддержки Ушахова: в группу абверовца по-бульдожьи вцепился истребительный отряд Жукова — догонял, кромсал в исступленном азарте, ломая все серовские планы. Непостижимо быстро унюхал кобуловский особист отряд Ланге и коршуном спикировал на него в тот же день, через несколько часов после радиограммы, отбитой Засиевым: «Прибыл благополучно. Находимся у аула Большие Варанды. Ланге готовит переход в исраиловский штаб. Осетин».
Прытко, молчком рванулся Жуков к десантникам Ланге, не оповестив ни Аврамова, ни Серова. Откуда узнал о десантниках? Просочилась через радиста весть? Принимал радиограмму от Засиева радист Серова. Но в одной компании, в одной комнате с радистами Гачиева и Кобулова. Поди теперь распутывай…
Придержать Жукова волей Серова значило засветить Ушахова, осетина Засиева и его проводника, подставить всех троих под непредсказуемое самодурство Кобулова.
Ко всему прочему вчера вечером возник в эфире Стамбул:
Вкладыш оповещал о готовности Саид-бека вылететь в конце недели к Исраилову, несмотря на неготовность Осман-Губе, — дали ему срок на подготовку площадки пять дней. Полетят над грузинской территорией, через Артвин — Вале — Кутаиси, сядут в горах Чечни. Что делать? Перехватывать, сбивать либо пропустить к Исраилову? А если там уже нет Ушахова?
Серов наконец повернулся от окна.
— Хорошо молчим, Григорий Василич, уютненько. Ушахов твой онемел, ты помалкиваешь… Может, обронишь хоть словцо золотое?
— Сейчас оброню, — сумрачно пообещал Аврамов. — Нам определиться надо с Кобуловым. В жмурки играть или все же попробуем стыковку? А то вместо двух фронтов у нас три натуральных образовались: исраиловцы, серовцы и кобуловцы. И каждый готов остальных живьем схарчить.
— А ты сам как полагаешь?
— Мне полагать на этом уровне по штату не положено. Я как-то разок уже попробовал насчет вас с Кобуловым — по зубам получил. Больше не тянет.
— И еще схлопочешь, — пообещал Серов. — Злопамятные, они чаще других схлопатывают. Так какие твои соображения насчет Кобулова? Пойдем на контакт?
Для него самого ситуация с Кобуловым была ясной: ощетинилась непроходимыми надолбами нейтральная полоса меж ними. А осознал он это давно — после своего прихода в кабинет Верховного. Там состоялась не только отправка Серова на Кавказ. Это теперь вторичным казалось. А главным было другое: стравить их с наркомом окончательно, чтобы врос Серов недремлющим оком в недра всесильного НКВД. Вождь боялся очкастого слуги своего. Проносились слуховые сквозняки в генералитете Ставки о патологии взаимоотношений меж ними, не поддавался никакой расшифровке этот тандем, где Берия мог нередко орать и иезуитски дебоширить в присутствии Верховного, но мог и глотать с рабской покорностью чудовищные оскорбления от Хозяина.
Трижды вызывал генсек Серова по телефону за последний месяц. И каждый раз безответно и жадно выслушивал ставленника своего о положении внутри НКВД и на Кавказе. Иной раз казалось обескураженному генералу, что первое интересует Верховного куда больше второго и вся их возня с Исраиловым — лишь маскировка в какой-то большой и дерьмовой кутерьме.
При последнем звонке Серов доложил Сталину еще раз о ненормальности сложившегося положения, когда откровенное противодействие Кобулова сводило на нет все результаты оперативной и розыскной работы, о саботаже и бандпособничестве наркома Гачиева, о невозможности работать в такой обстановке.
После долгого молчания трубка размеренно и предостерегающе спросила:
— Вы ничего не перепутали? Фронт уперся в Терек. Сталин ждет от полководца Серова ликвидации бандитизма во главе с Исраиловым. А Серов сексотит Сталину про свою драчку с Кобуловым. Донесения от сексотов принимает Берия. Обратитесь к нему.
После разговора со Сталиным Серов просидел около часа у аппарата, бессмысленно уставившись в стол. Зарекся выносить сор из кавказской избы.
— Подумал? — спросил он у Аврамова. — Что, подадим на блюдечке все наши разработки кобуловцам?
Аврамов, давно уже поджидавший возвращения Серова из дум, отрицательно покачал головой:
— Тогда все псу под хвост. Угробят.
И Серов, переварив с удовольствием отказ полковника, совпадавший с его решением, стал итожить ситуацию:
— Что мы имеем? Ушахов молчит. Вместо него на рации работает Осман-Губе. Этот явно не желает прилета в Чечню Саид-бека. Отказ принять самолет со ссылкой на неготовность площадки — явная липа. Гестаповцу на кой хрен лишний надзиратель? Я так рассуждаю, Аврамов?
— Допустим.
— Это первое. Второе. Что с Ушаховым? Либо Осман-Губе с Исраиловым отсекли его от Стамбула и абвера, лишив рации, либо… хуже.
— Не должно быть «хуже», Иван Александрович, — сумрачно сказал Аврамов. — Не должно! Во-первых, он успел принять от нас почти всю информацию об Осман-Губе и Саид-беке. Это солидная подстраховка. А во-вторых, Саид-бек летит именно к Ушахову, ведь только он может засветить наши партизанские базы. И гестаповца оповестили об этом.
— А ты учитываешь, что Саид-бек и сейчас как кость в глотке у гестаповца и Исраилова: летит еще один надзиратель. Оружием Арнольд из Армавира обеспечивает. И Ушахов в связи с этим оказывается лишним.
— А базы?! Партизанские базы.
Зазвонил телефон. Аврамов, дернув щекой, поднял трубку.
— Слушаю.
— Товарищ полковник, к вам женщина просится, — раздался голов в трубке.
— Какая женщина?
— Задержана за дебош в ресторане.
— Что?
— Напилась пьяная, ударила официанта тарелкой по голове, разбила зеркало, теперь к вам…
— Ты что, Лихов, — ощерился Аврамов, — ты головой думай, когда мне звонишь! — Бросил трубку.
— Так вот, Иван Александрович, не будем забывать, что Ушахов единственный источник, пообещавший раскрыть базы красных. Армавирский Арнольд и его хозяева на это клюнули. И они башку оторвут Осман-Губе в случае чего за Ушахова.
— Если тот уже не оторвал ее Шамилю за ненадобностью, — безжалостно рубанул Серов. — Осман-Губе наши базы сейчас как собаке пятая нога, поскольку он оседлал и погоняет Исраилова, явно форсирует восстание в горах. Горы кишат десантниками. Если полыхнет восстание одновременно с наступлением Листа, все наши базы автоматически задвинутся на второй план. Победителей не судят. Но когда, где полыхнет, какие силы будут задействованы?
— Вилами по воде пишем? — сказал Аврамов. Лихорадочно, жутковато блестели его глаза: по живому кромсал генерал.
— Иногда полезно и вилами пописать. Ладно, с этим пока все равно беспросветно. Что будем отвечать Осетину? Ланге в панике, навострился драпать? А если действительно улизнет?
— Не выполнив задание Арнольда, центра?
— Силен Жуков. Ай да хват! Того и гляди Осетина с проводником за компанию с немцами укокошит. Отбить приказ Осетину — пусть ликвидирует Ланге и уходит.
— Ланге Ушахову нужен. Он к нему для подстраховки идет, — жевал уже пережеванное Аврамов.
Серов не ответил, глянул исподлобья с соболезнованием.
— Да что мы Шамиля заживо хороним? — Аврамов вскочил из-за стола, заметался по диагонали кабинета. Коротко звякнул телефон. Аврамов сдернул трубку.
— Товарищ полковник, — настырно вклинился дежурный, — эта женщина…
— Пьяная?
— Так точно, пьяная.
— Сдай дежурство, Ляхов! И марш на гауптвахту. Пять суток ареста!
— Слушаюсь! — возликовал дежурный. — Женщина эта только что назвалась Фаиной… Кому прикажете сдать дежурство?
— Я тебе сдам! — ахнул Аврамов. Заикаясь, потребовал: — Д-давай ее сюда! — Осторожно, бережно, словно стекло, уложил на рычаг трубку. Обернулся к Серову: — Дождались.
— Смотря чего, — с хмурым нетерпением уставился на дверь генерал. Она распахнулась. Вошла распатланная полуседая старуха в мятом, разодранном на плече платье. Пошла, вихляясь, зигзагом к Аврамову. На всю скулу ядовитым наплывом фиолетовый синяк. Аврамов оторопело всматривался, холодело в предчувствии сердце.
Женщина остановилась перед ним, падая вперед, обвила шею полковника руками.
— Г-господи, родненькие мои… добралась! — резанула по слуху надорванным воем. Сухое тело колотила внутренняя дрожь.
Аврамов повел, усадил ее в кресло, держал у рта стакан с водой, вода плескалась на платье. Постепенно затихая, Фаина подняла залитые слезами глаза:
— Гри-и-горий Василич, миленький, вы простите меня — пьяная я… По-другому никак нельзя было, не смогла.
— Шамиль жив? — нетерпеливо спросил Аврамов.
— Жив, — выдохнула Фаина.
Аврамов, неистово светлея лицом, обернулся к Серову. Генерал изумленно всматривался в женщину. Попросил суховато, вежливо:
— Если можно, все по порядку, с самого начала. Как вы там оказались? Вы сядьте… Садитесь вот сюда.
— Нас вместе с Шамилем… Алиевичем взяли… в доме моем. В пещеру с конвоем… Они тело мое терзали, потом душу испоганить норовили, чтобы я такой же скотиной, как они…
Не закончила, зашлась в плаче. Аврамов метнулся к сейфу, достал оттуда таблетки.
— Ну-ка, вот это выпейте, легче станет.
Фаина выпила, откинулась на спинку кресла, закрыла глаза, затихла. Аврамов смотрел на тонкую шею с синими прожилками, на грязные, исцарапанные руки, увитые синими венами. Наползала на него щемящая жалость. Что осталось от той весенней? Они терпеливо ждали. Фаина открыла глаза.
— Кто это вас так? — страдальчески сморщился Аврамов.
— Легко отделалась, — равнодушно отозвалась Фаина. — Официанты приложились… За зеркало, за дебош… Спасибо, милиция вовремя подоспела. Я у них за прости-господи один к одному прошла.
— как в ресторане оказались?
— Из пещеры, от Шамиля, в Хистир-Юрт привезли. Наверное, там уже двое прицепились. Я их приметила, как в город поехала. Шамиль проверяться учил. День по улицам водила — не отстают, проклятые, хоть плачь, к вам идти нельзя… к милиции не обратишься, тут же засекут. Добралась до вокзала, села на скамейку. Они недалеко устроились, и третий к ним присоединился. Ночь не спала, думала, пересижу их. Не вышло, в шесть глаз сторожили. А у меня каждая минута наперечет, и каждая — ровно шило в сердце: Шамиль ждет, надеется. Второй день тоже просидела, думала измором взять. Не получилось. Один уйдет куда-то, а второй торчит, третий рядом околачивается. Две ночи, два дня ни спала, ни ела. Потом силы кончились. Одного больше смерти боялась: грохнусь на пол — они подскочат, обратно в аул увезут. Ну и решилась на последнее.
Пошла в ресторан, водки, еды заказала. Стали с меня деньги требовать. Я тут дебош и закатила, парнишке бедному тарелкой в голову запустила, зеркало грохнула, чтоб уж наверняка забрали.
— Ай умница! — растроганно качал головой Аврамов. — Как же вы двое суток?
— Что мне двое суток… — Снова зашлась она в коротком судорожном рыдании. — Все… все… не буду больше. Теперь про дело. Шамиль Алиевич велел передать: его от рации отстранили, пока Саид-бек из Стамбула или этот… как его… Ланге явится. Это еще одна проверка. Он ведь Исраилову сказал, что все трое связников к вам попали, а после этого гестаповец явился.
Серов и Аврамов переглянулись.
— Еще что-нибудь Ушахов передал? — спросил Серов.
— Семнадцатого числа они резню в Химое, Шатое и Итум-Кале готовят, чтобы силу свою немцам показать. Бандитов соберется около пятисот в ущелье у Махкетов. Всем делом гестаповец верховодит. Ему и радио Шамиля Алиевича передали.
— Ничего не перепутала? Семнадцатого?
— Семнадцатого.
— Ушахов не передал, хотя бы приблизительно, где пещера? — нетерпеливо осведомился Аврамов.
— Этого никак не узнать. Всех из пещеры с мешками на голове выводят. А потом, чуть отсидешь — глушь дикая, лес, камни, бурелом, в десяти шагах заплутаешься. Теперь я про их штаб расскажу, все, что Шамиль Алиевич передал.
Она рассказывала долго, сбивчиво, временами проваливаясь в сонное забытье. Аврамов не перебивал вопросами, изредка делал пометки в блокноте. Наконец Фаина закончила, стало видно: еще минута — и канет в сон или в обморок. Серов, опережая, шагнул к ней:
— Спасибо, Фаина Григорьевна. Идите отдыхайте. Несколько дней вам придется здесь, в нашей конторе, поскучать. Накормят вас, отоспитесь. Большую услугу вы нам всем оказали, очень большую.
Аврамов повел Фаину к двери — решил сам проводить до места. В коридоре неожиданно нагнулся, поцеловал женщине руку, движимый острым раскаянием. Она слабо охнула:
— Что это вы? Зачем?
— За Шамиля, Фая, голубка вы наша. Вы его и нас простите, втянули в эту смазь сатанинскую.
Она покачала головой, сказала скорбно и отчужденно:
— Не втягивал меня никто. Беда на всех навалилась, всем и нести, сколько сил хватит.
Серов долго ходил по кабинету. Остановился. Хитровато глянул на Аврамова, сказал вроде совсем ни к селу, ни к городу:
— А выиграем мы войну, Аврамов! Кавказ удержим — и выиграем.
И полковник, неотступно, болезненно державший в памяти лицо ушедшей женщины, молча кивнул, глотая тугой, закупоривший горло комок.
— Так что мы имеем? — подытожил немного погодя генерал. — Сабантуй назначен на семнадцатое. Бандитские силы, вместе с немецким десантом и теми, кто может присоединиться из местных, — около тысячи. Отсюда и плясать будем в контрмерах.
Все наши игры с подстраховкой Шамиля, считай, окупились. Самолет с Саид-беком перехватываем под Кутаиси. Скажем, начинаем десантом. Свяжись с Гоберидзе, оговори десант моим именем. Пусть не жмотничает, даст лучших скорохватов. Я подмогу им из Москвы. Командирую из «Смерша», — из тех, кто владеет немецким.
В итоге Саид-бек встретится с Исраиловым при нашей свите. В идеале тот же самолет должен доставить сюда всю исраиловскую компанию тепленькой и разговорчивой. Что еще?
— Что ответим Засиеву? Может, намекнем все же Жукову про наши игры?
— Мы уже говорили на эту тему! — резко отозвался Серов. — Пусть Засиев с проводником будет побережнее с Ланге, нам этот фрукт целеньким, не дырявым нужен. Чем быстрее его к Исраилову доставят, тем лучше для всех. В идеале — к прибытию Саид-бека. Тогда всю эту тараканью рать гуртом оприходуем.
— А если все-таки Жуков раньше нас Ланге…
Серов бешено прорычал:
— Дожили, мать твою… Своих больше, чем гансов, опасаемся! А, черт… Ну попробуй. Намекни Жукову по рации самую малость. Пусть свою прыть поубавит. И все, отрубай все его «зачем-почему». Он ведь Кобулову доложит. А тот, после того того как мы Гачиева с совещания выставили… Дошло?
— Слушаюсь, — подобрался Аврамов.
— Как твой наследник? Прибыл?
— Вчера прибыл, спасибо.
— Чем занимается?
— Работает в горах. Проводника себе подбирает.
— Как работает? — удивился Серов. — Вчера и выпроводил?
— Так точно.
— Ну, папаша! Ты что даже день ему на мамкины блины не отстегнул?
— Не получилось, — вздохнул Аврамов.
Опять садняще вспомнилась мольба, слезы Софьи: выпрашивала один-единственный денек. Может, и надо было капитану суточный перевздох дать? Чужому бы дал. Федору же на семейные объятия — три часа. Все понял парень, хоть и густела в глазах растерянная жалость.
Народному комиссару внуделСеров
генеральному комиссару госбезопасности тов, Берия
Совершенно секретно.
Срочно
ЗАПИСКА ПО ВЧ
1. Возвратившиеся из разведки оперативные работники НКВД, а также преданная агентура и местные источники донесли, что в ущелье между селениями Агишты, Махкеты, Хатуни Веденского района находится ядро немецких парашютистов и бандитов. Параллельно действуют еще несколько немецко-бандитских очагов с дислокацией в Веденском районе и близ Агиштинской горы.
По данным нашего агента в штабе Исраилова, там находится до шестисот вооруженных бандитов, которые ускоренно проходят обучение в стрельбе, владении гранатами. В расположении лагеря работает радиостанция. Ежедневно с 14.00 до 22.00 над ущельем появляется немецкий тяжелый транспортный самолет Ю-52, который сбрасывает на парашютах грузы. По данным агента, готовится всеобщее восстание с расчетом присоединить к нему горское население под руководством немцев.
В целях окружения и ликвидации этих банд мы сформировали восемь истребительных отрядов с местными проводниками и разрабатываем план ликвидации основного лагеря близ Агиштинской горы с привлечением 700 бойцов, командированных из войск НКВД, с пулеметами, минометами, а также с участием 5 самолетов.
Одновременно готовим разработку, связанную с прибытием Саид-бека из Стамбула, с подключением сил НКВД, НКГБ Грузии и «Смерша».
Операция назначена на 17 сентября.
2. Ориентировал об этом начальника Грозненского ук-репрайона генерала Никольского и замнаркома по нефти Байбакова, которым предложено увеличить количество боевого охранения.
Глава 6
Абу Ушахов подходил к длинному приземистому зданию в два этажа. Тусклое солнце, приглушенное холодной дымкой, выглядывало из-за городских городских крыш. Наполовину облетевшие липы цедили розовый свет. С липовой кроны сорвались два взъерошенных воробья, сцепились на асфальте в потасовке.
Абу обошел драчунов, устало зашаркал дальше, присматриваясь к высокому крыльцу, массивной дубовой двери над ним. Радом в стену впаяно черное стекло, по черноте — золотые буквы. Между дверью и стеклом истуканом высился часовой.
Абу одолел ступени крыльца, глянул в безусое настороженное лицо, поправил баранью папаху, перевел дыхание.
— Вам чего, папаша? — ломким баском спросил часовой.
— С Аврамовым хочу говорить, джигит, — с одышкой сказал Абу.
— По какому вопросу? — насупил брови джигит.
— Большой мой вопрос, мальчик, тебе на него время тратить не надо.
— Вы кто будете, откуда?
— Скажи ему: друг Абу пришел из Хистир-Юрта.
— Друг Абу из Хистир-Юрта, — озадаченно повторил часовой, уши светились из-под фуражки малиновыми лопушками.
— Почему стоишь? — строго спросил Ушахов. — Твое маленькое дело: скажи Аврамову.
— Вы не напирайте, гражданин, — отвердел страж порядка. — Я свое дело знаю. У товарища Аврамова неприемный день. А коли что срочное, то изложите письменно и передайте как положено.
— Старый ишак становится упрямый. Ты молодой. Почему такой? — сокрушенно спросил Абу.
— А это — оскорбление на посту, — хладнокровно отбрил часовой. — За это знаете что бывает?
— Сейчас кричать буду, — сумрачно пообещал Абу, стал спускаться с крыльца. На нижней ступеньке обернулся, деловито уточнил: — Так кричать буду: «Гришка, меня пацан не пускает! Почему такой глупый часовой поставил?» Он тебя на губу посадит. — Под распахнувшимся бешметом чеченца малиново звякнули медали, кровянисто засветились ордена Красного Знамени и Красной Звезды.
— Погодь, что ж вы сразу-то? Мы фронтовиков в первую очередь, у нас такой порядок, — вскинулся часовой.
— Глупый твой порядок, — гневно оборвал Абу. — Фронтовик — человек, а если не фронтовик — кизяк, что ли?
Часовой виновато шмыгнул носом, потянул, напрягаясь в единоборстве, бронзовую ручку двери. Дубовая махина, растянув с железным рокотом внутреннюю пружину, приоткрылась. Часовой сунул голову в темную щель, зычно позвал:
— Товарищ лейтенант! Тут до товарища замнаркома по срочному делу фронтовик-орденоносец. — Потянул дверь сильнее, придерживая ее, торжественно провозгласил: — Проходьте, товарищ фронтовик. Вас проводят.
Дверь за спиной Ушахова раскатисто грохнула, эхо шарахнулось в глубь темного коридора.
Аврамов поднялся из-за стола, всмотрелся в Абу, поразился:
— Ушахов? Абу! Мать честная… — наткнулся взглядом на культю, жалко сморщился: — Ах ты беда! Как же так, друг ты наш разлюбезный?
Таким состраданием отозвалась его душа, что Абу отвернул голову, скрежетнул зубами — подступила жгучая влага к глазам. Обнялись, постояли.
— Ну, садись, рассказывай, — отстранился, жадно приглядываясь, Аврамов, повел Абу к креслу.
— Кто теперь Шамиль, брат мой? Правду люди говорят?
— А что они говорят? — упершись взглядом в стол, вроде бы нехотя спросил полковник.
— Язык сильней кинжала режет, только крови нет, — с мукой пожаловался Абу. — Шпион Шамиль, немецкая собака, говорят. Исраилова из облавы выпускал, двух бойцов убил наших. Такой хабар ходит. Правда? Почему молчишь?
— У тебя полегче вопроса не найдется? — несчастный и полинявший сидел перед старшим братом Шамиля Аврамов.
— Ты можешь молчать. Ваше дело. Мое дело теперь Шамиля найти. В горы пойду. Сам у него спрошу, как брат старший, как отец. Если хабар правильный, я его пристрелю. Одной руки для этого хватит.
— А на мой взгляд, твое дело — колхоз поднимать, твой колхоз, что сукин сын Абасов развалил, — отозвался, наконец, Аврамов. Добавил сурово: — И нечего тебе по горам ноги бить.
Долго и угрюмо молчал Абу, несогласный с полковником. Наконец, спросил, мучаясь безысходностью:
— Как людям в глаза смотреть?
— Прямо смотри, Абу Алиевич, — спокойно отозвался Аврамов. — Ты это заслужил. А насчет Шамиля — не обижайся, не могу я на твои вопросы ответить, не имею права. Врать тебе не могу. Но людям в глаза смотреть прямо — на это есть у вас, Ушаховых, все основания. Работай спокойно, фронту, брат ты мой, твоя председательская, хлебная работа ох как нужна. Особенно сейчас, когда немец на Тереке стоит. И на этом закончим.
— Косого Идриса из Верхнего аула арестуй, — через силу сказал Ушахов. Встал, вялой рукой оправил гимнастерку, добавил сипло: — Совсем бандит стал, посты Веденского гарнизона ищет, склады нюхает.
— Зачем ему они? — настороженно подобрался Аврамов.
— Жечь хочет. Посты жечь. Людей тоже. Исраилову мешают. Он двадцатого будет с бандитами Итум-Кале, Махкеты, Химой брать.
— Что? Двадцатого? Не семнадцатого? Ты, Абу Алиевич, хорошо припомни.
«Шамиль С Фаиной про семнадцатое передал. Кому верить, на кого держать ориентир?»
— Двадцатого, — подумав, хмуро подтвердил Абу.
— Откуда узнал?
— Сын Ахмедхана Апти сказал. Косой Идрис его помогать звал, посты искать.
— Ну и что Апти?
— Смеялся над Косым. Сам ищи, сказал, я тебе не собака.
— Ты бы присмотрелся как следует к этому Апти, Абу Алиевич. Я про него многое слыхал, прямо сказки Шахерезады рассказывают. Стреляет, как бог, следы знатно распутывает. А вот от призыва в армию хорьком бегает. Не вяжется одно с другим.
— Почему не вяжется? — возразил Абу. — Хорошо вяжется. Его отца аул проклял, он это в себе носит. Мяса у него много. Друга нет. Медведь-шатун он… Теперь пойду я.
— Ну, коли так, ступай. И вот что… — решился Аврамов на недозволенное. — Не терзай ты себя Шамилем. Это моя забота, понимаешь?
Глава 7
Апти редко приходил в дом к матери, и потому каждый его приход был для нее праздником. Она сновала по дому, накрывала на стол. Пламенело румянцем, расцветало материнское лицо. Широко раскинув длинные литые ноги в мачах, сидел, отдыхал во дворе сын, лучший охотник из их села. Карабин его отблескивал сталью рядом, у беленой шершавой стены. От него тянуло горьковатым пороховым дымком.
Тусклое предзимнее солнце стекало за гору. Сползал розовый отсвет со склонов, в сумрачной дымке таяли сакли Хистир-Юрта. Гулко и печально трубил на околице буйвол-вожак, заводя в село усталое стадо буйволиц и коров.
Ворочался, ловил блох, брякал цепью у конуры лохматый волкодав, лениво побрехивал на рев. Угрюмым и неспокойным стал он после исчезновения Фаины-квартирантки: тосковал, прирученный и обласканный женщиной.
Никого не минула военная доля, всех обложила повинностью, между тем думал каждый раз, приходя домой, Апти. Всех, кроме него. Он повадился ходить на горного зверя с пятнадцати. К девятнадцати тейп признал в нем мужчину: парень принес в дом шкуру медведя и горного козла. Повез его дядя по такому случаю к родственникам в Шаройское ущелье, в Итум-Кале и хутор Бечиг. Гостили там несколько дней.
Апти стрелял теперь на шорох в темноте, бил без промаха и знал горы так хорошо, что стали они ему домом. Никто пока не смог набросить на него узду — ни колхоз, ни Аллах, ни военкомат. Горы кормили и укрывали ото всех посягавших на его свободу.
Год назад он только усмехнулся на вопрос председателя Абу, почему он не вступает в колхоз. Мулле Джавотхану Апти сказал, что Аллаху хватит того намаза, который он совершает в горах, и потому ему незачем вступать в секту. Весной сорок второго в их дом пришла повестка. Апти был в горах. Текучее время смывали дожди, засыпали огненные листья рябины и дуба, и повестка куда-то задевалась… Может, ею однажды растопили очаг.
Мать Фариза рассказала: приезжал сердитый начальник из военкомата и грозился поймать Апти. Он рассмеялся: поймать его? Пусть ловит. У каждого в этом мире свои заботы: у сердитого военкома ловить Апти, у Германа и России выяснять, кто сильнее, а Апти должен еще побродить в горах.
Изредка наезжал кунак из соседнего аула Саид, рассказывал, что трактора, лошадей и буйволов из колхоза взяли на фронт. Теперь пашут на коровах. Плевался: корова — не лошадь. Зло цедил: свой хлеб теперь лучше добывать на тропе. Жмурил желтые, совиные глаза, и не понять было, какую тропу он имел в виду — звериную или человечью.
А горы снова приняли Апти на все лето. Козлы, медведи уходили в глубь хребтов. Их гнал отдаленный орудийный гром. Апти следовал за зверем. Вернулся поздней осенью, немного погостил у матери, узнал совсем дикий хабар: квартирантку утащили ночью, начальник милиции Ушахов — немецкий шпион, председателя Абасова убили старики.
После этого позвал его к себе на службу Косой Идрис. Пока Апти думал, идти или не идти, встретил в горах однорукого председателя Абу. Потом пришлось много думать: насыпал однорукий в молодую голову горячих углей рассказом о немцах.
Спустя два дня после этой встречи увидел Апти странных людей, про которых много слышал, но еще не встречал. Выставив крутые лбы, волчьей трусцой двигались след в след шестеро в добротных пятнисто-зеленых комбинезонах. Горбами вспухли на их спинах рюкзаки. Невиданное, короткое оружие с черным клыком посередине торчало у каждого дулом вперед.
Отряд исчез за скалой, оставив едкий запах пота, и ни один камень не дал знать о них Апти. Неслышно ходил по горам он сам. Оказалось, что это умели и другие.
Охота откладывалась. Даже самый беспечный козел не ступил бы теперь на тропу, пропитанную запахом пятнистых.
Апти отправился следом за ними, толкало в спину любопытство. Он карабкался верхом, спрямляя дугу, звериной тропой.
Апти рассчитывал встретить и как следует рассмотреть пятнистых у кривой чинары, разодравшей корнями скальную трещину. Чинара нависала над тропой. Но не успел выйти к чинаре. Где-то внизу льдистую тишину вспорол долгий треск, будто невидимый великан сдернул и разорвал снежную простыню, окутавшую хребет. Эхо раскатилось по горам. Потом в него ввинтился гулкий рокот. Когда он добрался до чинары, предвечернюю мирную тишь в клочья разметал разгоревшийся бой: немцы внизу напоролись на красноармейскую засаду.
Апти ползком подобрался к обрыву, снял папаху и свесил голову. Метрах в пяти под ним отползали назад по камням четверо пятнистых. Двое уже лежали неподвижно, их вялые руки набрякли смертным покоем. Автоматы у живых зло дергались, выпуская змеиные красные язычки.
Чуть впереди и правее тропа исчезла в каменных надолбах. Над камнями выныривали красноармейские шапки с багровыми каплями звезд. Над валуном мелькнула рука. Из нее выскользнул кругляш гранаты и цокнул о камень среди пятнистых. К небу взметнулся красно-бурый бутон. Апти ткнула в лицо тугая едкая волна, с визгом чиркнул по камням железный рой осколков. Задохнувшись, он отпрянул назад, увидел в полуметре, как быстро чернеет кора чинары вокруг стальной занозы, впившейся в ствол.
Прикрывшись папахой, долго выкашливал горькую вонь пороховых газов. Отдышавшись, протер запорошенные глаза, поднял голову и ощутил всю грозную необъятность битвы, в которой сошлись на равнине Германия и Россия.
Он вдруг понял, что пришло время выбора, ибо мужчина, если он появился на свет в горах, рано или поздно должен доказывать свое право носить эта звание.
Апти не раз уже делал это, но здесь был особый случай. Он слышал от матери, о чем говорил мулла Джавотхан. Мулла звал аулы помогать герману, потому что герман был кунаком Турции. Она, толковал Джавотхан, ждет, когда немец займет Кавказ, а потом вступит в войну на его стороне. Вместе они вспорют живот ненавистной поработительнице России, и все мусульмане Кавказа сольются в братстве под мусульманским крылом Турции. Но она не простит тех, кто сражался на стороне Красной Армии.
Так вещал Джавотхан, соратник имама Гоцинского, так утверждали Расул Сахабов, Майрбек Шерипов, Хасан Исраилов — сильные люди в горах, имеющие связь с германом. И немало горцев, взвесив их слова, бежали из Красной Армии, потому что немец оседлал уже перевалы Кавказа и танки его наполняли утробы терской водой.
Пришло время выбирать Апти. Ни мать его, ни он сам не держали еще в руках ни зерна, ни даже уздечки, присланных турками. Лишь хабар о них бесполезным смычком кружил в горах.
Русские были ближе, понятнее для Апти и для многих. О них хорошо говорил председатель Абу, слову которого можно было верить. Они собрали карабин, который сделал Апти свободным и не давал умереть ему с голода.
Пусть карабин послужит теперь на пользу русским, тем, кто его сработал. Это будет справедливо.
Четверо немецких десантников услышали, как дважды грохнуло откуда-то сверху, и двое из них, дернувшись, застыли замертво на камнях. Двое оставшихся в живых перевернулись на спину и увидели, что на обрыве стоит горец в лохматой папахе, с карабином. Дуло карабина смотрело главному немцу прямо в череп. И там, под хрупкой и теплой костью, ждали своей участи крохотные Анхен и Гансик на пороге далекого игрушечного домика.
У немцев разжались пальцы, и автоматная сталь звякнула о камни. Двое подняли руки. Сквозь дрожь их пальцев скользнула точка коршуна и ушла в стылую облачную мякоть.
* * *
Федор Дубов закончил вязать пленных, поднял голову и сказал Апти, все еще стоявшему на скале:
— Чего ты там, как петух на заборе? Вали сюда, потолкуем.
Они сели под скалой на бурку. Командир полез в мешок, потом разложил на плащ-палатке вареные картохи, банку консервов, воблу, брус закаменевшего хлеба.
С треском развалил хлеб и картохи пополам, вспорол сталью банку с рогатой красной башкой на этикетке. Пододвинул все Апти. Рядом пристраивались со снедью бойцы, щупали молодого чеченца настороженными взглядами. Дубов макнул картошину в соль, прихватил потрескавшимися губами, откусил прямо с кожурой. Сморщился, на щетинистой калмыцкой щеке вспух желвак — заколола челюсти застоялая голодная слюна.
— Ты жуй, паря, налегай, — велел он Апти, сгоняя ладонью ветряную слезинку на висок. — Ежели бы не ты, возиться бы нам с этими хамелеонами до ночи. А там ищи фрица в камнях.
Насытившись, все делали молчком: рубили кинжалами, финками чинаровые ветви, мастерили носилки для раненого. Лежал на плащ-палатке смуглый молоденький чеченец. Заострившийся нос его смотрел в небесную хмарь. Давил в себе парнишка боль, что зачиналась в раздробленной лодыжке и, опалив всю ногу, закупоривала горло. Успел отвыкнуть недавно сколоченный отряд от всякой словесной шелухи и даже стонов — лишней кровью оборачивался в горах всякий неосторожный звук.
Дубов осматривал рюкзак убитого немца. Аккуратно было сработано издалече, войлоком и кожей простеганы ремни там, где давили на плече, с карманами и бляшками, несносимой шелковой нитью прошито. На каждой бляшке — по малому стервятнику со свастикой.
Командир разворошил тряпки в рюкзаке, добрался до самого дна. Заглянул в горловину и охнул:
— Ох, паря, радиста ты ухлопал! Вот она, телефункен, на донышке пристроена. Если бы этот фрукт живьем нам достался… — Встал Дубов, хлопнул Апти по плечу: — Хотя, с другой стороны, если б не долбанул ты двоих, остальные лапки погодили бы поднимать. Звать-то тебя как? А то я все «паря» да «паря».
— Апти, — с охотой отозвался Акуев.
— А фамилия? Отец у тебя кто? — допытывался командир.
— Апти меня звать, — повторил горец, уперся взглядом в лоб Дубова.
— Апти так Апти, — согласился командир. Шевельнулось в нем какое-то сомнение, однако загнал он его поглубже: мало ли бесфамильных теперь в горах? Если каждый из таких по паре десантников ухайдакает, глядишь, Дубову нечего станет делать в горах, останется разве что мамкины пирожки в Грозном жевать да с батей Аврамовым на охоту на кабанов ходить. — Ну, давай лапу, Апти-бесфамильный. Крепко ты нас выручил. Прими нашу сердечную благодарность. Какая нужда случится, спроси Федора Дубова в Махкетах. Туда мы сейчас направляемся. Нам до места еще ночку топать, ежели не заплутаем.
И, повернувшись спиной к Апти, присел командир подле раненого:
— Не держи ты в себе голос, Саид, не закупоривай. Фашиста со всеми его потрохами покрой вдоль и поперек, глядишь и полегчает. Жилы порвем, а к утру тебя к докторам доставим, это я твердо обещаю. Ну чего… чего ты? — дрогнул голос у командира. Смахнул он испарину у парнишки на лбу. — Да с такой раной — тьфу! Мы у тебя еще на свадьбе попляшем!
Встал, резанул командой по отряду:
— Подъем!
Собралась уходить от Апти чужая, очень уж манящая жизнь, уходили навсегда из костей и мускулов сработанные, порохом прожаренные мужики. Большое дело забирало их от Апти. Первый раз стала ему постылой невзнузданная свобода его, жесткой она показалась и пресной, как несоленая козлятина в хурджине. И, решившись, выговорил он в напружиненную спину Дубова, поднявшего носилки с раненым:
— Макхеты сапсем короткий дорога иест.
Сказал и удивился: кто за язык тянул? Дубов спросил не оборачиваясь:
— Это что, раньше утра можно в Махкеты попасть?
— Пол ночь можно, — снисходительно уточнил Апти. — Столько ходить надо.
Дубов обернулся через плечо, увидел растопыренные четыре пальца.
— Четыре часа? Да ну?
— Мое слово мужчины.
— Может, расскажешь про дорогу? — уронил настороженно Дубов. — Сам видишь, к доктору парня надо.
— Гора тибе чужой, темно, что увидишь? — гнул свое, непонятное Апти.
Дубов опустил носилки. Глянул исподлобья:
— Ты, я вижу, ждешь чего-то? Денег у меня сейчас нет, чтоб тебя в проводники на ночь нанять. А даром вы для нас и чихнуть не желаете?
— Тибе какой сабака брехня гаварил? — ощерился Апти. — Мой народ за гостя свой жизня отдаст!
— А я не гость, — криво усмехнулся Дубов, на свои кулаки, на побелевшие костяшки покосился. — Я командир отряда «Смерть шпионам». И мое дело в горах диверсантов да вашего брата дезертира арканить. Ты почему не на фронте? — сурово спросил Дубов. Дымились зрачки командирской властью, данной ему государством и войной. Густела недобрая тишина.
— Скоро на фронт пойду, — неожиданно мирно сказал Апти. — Пошли Макхеты. Дорога длинный, хабар успеем га варить.
Так он стал проводником отрада. И Федор Дубов в короткой радиограмме на имя полковника Аврамова оповестил его о приеме в отрад Апти Акуева, сняв тем самым заботу с отцовских плеч.
Неподалеку действовал еще один отрад истребительного батальона под командой капитана Криволапова. Проводником в нем стал кунак Апти Саид. Взяли его по совету Апти.
Истребители, ведомые Апти, делали челночные рейды по горам. Они устраивали засады. Отрад тоже терял бойцов. Но снизу прибывало пополнение. И Апти стал верить, что становится бессмертным вместе с отрядом — как луна над горами, светившая им в операциях, как сами горы.
Однажды на привале он увидел неподалеку одичалую собаку. Крупный поджарый пес, высунув морду из куста, ждал их ухода, чтобы подобрать объедки. За бурой всклокоченной шерстью, тоскливой настороженностью глаз собаки угадывалась лихая доля. И Апти подумал, что жизнь его до встречи с Дубовым была подобна песьей.
Но мысль эта скоро растворилась в нескончаемой гонке по горам. Случалось, что отряд покрывал за сутки до полусотни верст. А перед ночлегом они хорошо, неторопливо ели. Алюминиевый котелок и ложка, брякавшие на тугом бедре Апти, подтверждали его право дважды в день поработать челюстями. Еду они баюкали в вещмешках за спиной, либо она прибывала с верховым поваром в хурджинах на то место, которое Дубов назначал по рации.
Еда бывала и скудной, ее могло и совсем не быть. Но теперь это не тревожило Апти: отныне хлопоты о его животе взяло на себя государство. Занятое смертельным единоборством с Германией, оно все же приметило Апти и взяло под свое покровительство. Это государство, незримое и надежное, жило и страдало где-то рядом, за хребтами.
Немного дней прошло с тех пор, как он стал проводником у Дубова. Но успели повязать их накрепко общие пот и кровь, общее тепло бурки. Все это было надежнее и вернее любых слов. Случалось, Дубов рассказывал сказки, мастер был командир на эти дела.
— Зимой под самой Рязанью это случилось, — подкашливая, начинал командир. Сунув в рот шмат тушенки, прожевывал, глотал, сытно жмурился. — Шатались по лесной глухомани два брандахлыста: Мороз Красный Нос да Мороз Синий Нос. Ну и, как водится, от безделья приключений искали. Однажды видят, барин с мужичонкой мимо них на санях телепаются, лошаденку худющую что есть мочи погоняют, потому как бр-р-р-р… много холоду братцы Морозы в окрестности напустили. Ну вот, решили они от безделья пошутковать. Подмигнул Красный Нос Синему Носу и подначивает его: «Ну-ка, брат, возьмись за мужичонку, пощипай его за бока, шубейка на нем на рыбьем меху, сплошной лапсердак, и лаптешки липовые, его приморозить — раз плюнуть. А я тем временем за барина ухвачусь, мороки с ним будет невпроворот, сам прикинь: шуба бобровая, шапка волчья, да свово жиру с пуд. Пока до костей доберешься — запаришься».
На том и порешили. Взялись каждый за своего. Синий Нос принялся мужичонку донимать. А тот кочетом с саней — скок! Топор в руки ухватил, на ладони поплевал и давай сосну корабельную в щепки волтузить. Так согрелся, что пар от него, как от паровоза валит. Синему Носу под его шубейкой само собой невмоготу. Сиганул он оттуда как ошпаренный.
А мужичонка до того разошелся, полушубок свой дырявый на снег сбросил и ну пуще прежнего топором махать. А полушубок-то лежит мокрехонький! Ну, думает Синий Нос, едрит твою кочережку, я те сделаю! Шнырь в полушубок и давай его дубить. Мужик сосну подвалил и за полушубок берется. А он — колом торчит, хоть плачь. Ну что ты скажешь на такое коварство! Тогда берет он дубину, от сосны рубленную, и давай свой лапсердак, а заодно и Синего Носа охаживать, да матерком его, матерком!
Синий Нос в шерсти завяз, кричит: «Милый, хороший! Ой-ей-ей! караул!»
Насилу выпутался, чуть жив уполз. С той поры зарекся он мужика работящего затрагивать, за версту его обходит. Понял, что к чему? — спрашивал, хитровато жмурясь, Дубов, выскребая ложкой из банки, почесывая лопатку о скалу.
— Почему не понял? Ей-бох, мине тоже Синий Нос не возьмет, — скромно, но с азартом признавался Апти. — Однако ты Красный Нос забыл. Яво дело как было?
— А что Красный Нос? Он, прохиндей, себе работенку не пыльную выбрал. Барин-то — бай, мулла, по-вашему, — пеньком на санях топорщился. Красный Нос к нему под шубу со всеми удобствами — нырь! И давай знобить. Барин ежится, кряхтит да жмется, нет чтобы работенкой какой размяться. Ну и докутался, докряхтелся: привез мужик в деревню вместо барина чурку ледяную.
— Яво сапсем ленивый. Как жена такой чалавек терпит? — сокрушенно вздыхал Апти.
— А то еще в одной деревне любопытный случай был, — расходился Дубов. — Там Ванек с малой придурью жил. Поймал он раз в проруби щуку, а та хайло зубастое раззявила и говорит ему, само собой, по-русски: «Дорогой ты наш Ванюша, — таращил глаза и хрипел натурально по-рыбьи Дубов, — отпустил бы ты меня, горемычную, потому как радикулит у меня и детки малые не кормлены. А я тебе за это службу великую сослужу. Только опосля, как отпустишь…»
И до того обходительные, ухватистые да работящие мужички выколупывались у Дубова на свет! Они и щи из топора варили, и чертей в болоте гоняли, дровишки рубили, Кащея самого за бороду хватали, на коврах летали, избы строили, деток в теремах доброму делу учили.
Млел Апти на горных ночевках, с вечера до полуночи от Дубова не отлипал. А когда изнемогал командир, пытался в ответ Апти выдавливать из себя вайнахские были-предания, слышанные от матери, с тем чтобы хоть малой присказкой расквитаться с другом своим закадычным за хитрую мудрость и тепло русских илли.
Только жесткое и лихое племя выуживалось из его памяти-реки, как если бы ловился рыбаку вместо серебряного леща ощеренный башмак с гвоздевой пастью. Выстраивалась в его пересказах колючая череда преданий:
И, перебрав в памяти чехарду из налетов, набегов, отчекрыженных голов, чужих табунов, прихваченных в чужих землях, вопрошал себя Апти смятенно: да отчего же так зло и бедоносно суетились в прежней жизни его пращуры?
Горько задумывался Апти над неласковой долей народа своего, обделенного всем, на чем произрастало сказочное русское племя: простором немереным, реками размашистыми, степями привольными, озерами слезно-чистыми. Было где разгуляться мощи, смекалке, широте душевной у орси, было на чем вызреть величию.
Но где всего этого набраться запертому в скалах, ветрами освистанному вайнаху, каждый день для которого начинался веками с одного: как дожить до вечера и чем накормить детей?
И не было выхода. Только и оставалось, в орла оборотившись, падать с горной выси на чужое жирное добро и, закогтив его, нести в свое горное гнездо. У кого удачливее да ловче это получилось — тот и герой незабываемый.
Перебрав в памяти шеренги отчаянных, жутко задиристых предков своих, подбивал Апти с тяжким вздохом итог, одно неудобство и конфуз получится, если запустить их в развеселую компанию дубовских мужиков-дурачков. Облапошат, отметелят или, хуже того, сопрут чего-нибудь, избенку обчистят, пока мужички российские скопом со Змеем Горынычем вертухаются.
Глава 8
РАДИОГРАММА ЖУКОВУНарком Гачиев
По согласованию с Кобуловым прошу откомандировать старшего лейтенанта Колесникова республиканский наркомат для выполнения специального задания.
В эту ночь впервые за последнюю неделю группе Ланге удалось отдохнуть. Истребительный отряд, внезапно вцепившийся в них и неотступно преследовавший, кажется, потерял след.
Еще вечером группа отстреливалась, заняв оборону на окраине крохотного аула, среди чуртов заросшего кладбища. К темноте стрельба постепенно стихла. Могильники окутала плотная холодная тьма. Ее прокладывали алмазные светляки звезд. Лицо проводника Саида, подползшего к Ланге, маячило перед немцем смутно-белесым пятном.
— Надо уходить, — сильно дыша, шепнул проводник. — Скоро луна, тогда совсем плохо.
Собственно, «совсем плохо» им было уже несколько дней. Им, потерявшим уже четырех убитыми, вынужденным пристрелить двоих тяжелораненых — вымолили смерть сами.
Через полчаса группа стянулась к окраине кладбища. Они поползли за проводником, прочь от чуртов, впитавших в себя, казалось, всю темень преисподней. Бесконечно долго утюжили животами жухлую, шуршащую траву, цепляя плечами за кустарник. Ночь зловеще молчала.
РАДИОГРАММА ЖУКОВУАврамов
Просим убавить активность в преследовании немецко-бандитской группировки с учетом нашей агентурной разработки.
РАДИОГРАММА ГЕНЕРАЛУ КОБУЛОВУЖуков
Серовцы просят свернуть преследование банды с учетом их оперативной разработки. Жду распоряжений.
РАДИОГРАММА ЖУКОВУКобулов
Наши действия — истреблять банды без всяких сомнительных учетов. Преследование с целью полного истребления продолжать.
РАДИОГРАММА АВРАМОВУЖуков
Цели наших разработок не совпадают. Продолжаю действовать в соответствии со своей.
РАДИОГРАММА ЖУКОВУАврамов
Жуков, ты же законченный паскудник. Дай им добраться до Агиштинской горы. Ведь догадываешься, зачем прошу.
Радиограмма от Осетина из группы Ланге с указанием дислокации группы, которую перехватил радист Кобулова, позволила Жукову плотно и надежно вцепиться в абверовцев Ланге.
И сейчас, лежа в сухом, трескучем бурьяне на окраине кладбища, ловя обострившимся до предела слухом трели сверчков, шорохи ночи, Жуков вспомнил последнюю радиограмму от Аврамова: «Ты же законченный паскудник…» «А при чем тут паскудник? Ты — серовец, я — кобуловец. У каждого свой горлодер и погоняло, над каждым своя плетка. Тебе надо отпустить немцев на поводке, мне — угробить всех их. При чем тут паскудник? При том… — тоскливо и жестко придавил он себя. — Паскудством занимаешься, майор, и вся прыть твоя в данный момент исключительно от паскудства твоего, от паскудной твоей принадлежности пану Кобулову… Паны дерутся — у холопов чубы трещат».
Сбоку нарастал хрусткий шорох. Подползал Колесников. Выдавало его родимое носовое шмурыганье. Старший лейтенант ткнулся холодным носом в ухо Жукову (майор отдернул голову), шепнул:
— Товарищ майор, есть соображение.
— Ну?
— Вроде как уползают немцы. Бурьян, темень. Им один путь: через северную окраину кладбища, а оттуда в горный лесняк.
— Что дальше?
— Предлагаю перекрыть отход. Отсечь им северное направление.
Жуков перевернулся на спину, запустил взгляд в черную бездну, усыпанную алмазными блестками звезд.
— Умненький ты наш. Перекрыть предлагаешь? Когда вас перещелкают, как курят, мы зароем. И по каменюке в зад каждому воткнем. Вот по такой, — лягнул он каблуком пирамиду чурта.
— Это почему? — ошарашенно спросил Колесников.
— А ты помозгуй, — кротко и безмятежно призвал майор.
Колесников стал мозговать. Темень. Где юг, где север — черт его разберет. В рукопашную сейчас ввязываться с немцами — это полный кретинизм. Свою долю активности он проявил. Теперь самый раз смыться на законном основании, подальше от этой погони и… немцев.
— Ну и как? — выпустил в небо свой вопрос Жуков.
— Не выйдет с отсечкой, — скорбно шмыгнул носом Колесников, явственно представив, как втыкают ему в… каменюку. — Тогда разрешите отбыть для выполнения особого задания наркома Гачиева?
— Разрешаю, — закинул ногу на ногу майор. Сплюнул в сторону предполагаемого севера, куда предположительно смывались немцы. — Перед убытием, Колесников, прояви оперативную предосторожность.
— Так точно, товарищ майор. Какую? — доверчиво потянулся к Командиру старший лейтенант.
— Сопли на кулак намотай. А то по соплям засекут, — нежно озаботился отец-командир. В гробу он видал такого спецпомощника со спецзаданием от наркома.
«Катись, сопленосый. Сам управлюсь. Утро ночи мудренее. Маршрут немцев — Агиштинская гора. Туда вся бандитская рать ныне стягивается, как мухи на дерьмо. Перед горой засаду устроить — самое милое дело. Куда милее, чем в рукопашную свару по темноте ввязываться. Так Кобулову. и доложить следует. Врешь, Аврамов, не паскудник я. Может, стану им… попозже. Но не сейчас».
Проводник Дауд вел отряд после кладбища на предельной скорости, работал неистово, гнал и гнал запаленных десантников к одному ему известной цели. Так уходит от облавы подстреленный лось, ощущая режущую жесткость свинцового окатыша.
К полуночи приковыляли к пещере среди валунов, залитых мертвенно-лимонным светом. Лаз в глубь пещеры зарос лозняком, не угадаешь в двух шагах. Но проводник, вломившись в перехлест ветвей, вдруг исчез. Откуда-то снизу раздался обессоченный толщей голос:
— Заходи… Спать будем.
Втискивались по одному в тесную утробу грота. В режущем фонарном свете обступила волглая, плесенная духота, нависал над головами земляной свод с вислой бахромой корней. Падали на сырой пол, влипали друг в друга спинами, боками и проваливались в сон, как в обморок.
Ланге, выставив троих в охранение, лег последним. Лежал, с мукой отгоняя сонную неодолимую одурь, подпирал пальцами свинцовую тяжесть век. Спустя полчаса тихо поднялся. Вокруг бурлил разномастный рокот дыхания, мощно гоняли спертый воздух груди десантников.
Бесшумно, на ощупь ставя ступни между телами, полковник пробрался к груде рюкзаков, сваленных у входа. Узким лезвием фонаря высветил один из них, подцепил за лямки, выдернул из кучи. Осторожно выбрался наружу. Спустя несколько минут вернулся в грот. Положил рюкзак на место, лег и с облегчением канул в черную пропасть сна.
Утром его разбудил проводник. В фонарном свете маячило землистое лицо.
— Вас вольcт ду? — спросил Ланге.
— Моя тибе сказать надо… Давай переводчик. Понимаешь? Переводчик, Румянцев буди! Не понимает чурка немецкий.
Ланге смотрел удавом в озабоченное лицо. Наконец сказал:
— Немецкая чурка понимайт. Говори.
Лицо аборигена заплывало испуганной оторопью.
— Ей-бох, господин полковник, я тибе сапсем обижать не хател!
— Говори, — вторично велел Ланге.
— Разведку делать надо. Я мал-мал забыл, как теперь вести, давно тут ходил. Вспаминать хочу.
Ланге выбрался из грота. Пригибаясь, пробрался сквозь кустарник к открытому месту, выглянул. Захватило дух от стратегически выгодной панорамы. Вниз под уклон скатывался бурый травяной размах, просматриваемый на три стороны. Скрытно к ним не подобраться. За спиной — гора, ощетинившаяся вековым лесом. Всадить в него охранение и спать… спать… Надо выспаться перед последним броском к Исраилову. Неужели проводник все-таки увел от погони?
Оставалось последнее: довести до конца замысел, вызревавший после возврата в отряд радиста Засиева с проводником.
Ланге обернулся, жестом подозвал к себе Дауда:
— Взять с собой аллее… э-э… все снаряжение.
Ланге вгляделся в лесистую гору позади. Высмотрел на горном хребте километрах в двух оранжево-красный шар большого дерева, возвышавшегося над лесом, ткнул в него пальцем:
— То дерево видеть? Встреча там, если мы здесь принимать бой и отступаем. Понимайт? Потом идем Агиш-тин-ская гора. Повтори.
— Приходим то дерево, если здесь бой, — проявил понятливость проводник.
Вернулись к пещере. У входа Ланге заступил дорогу аборигену, неожиданно жестко добавил:
— Идете вы, Засиев и два унтер-офицера: Швеффер, Цугель. Брать рацию. Вызывать меня, только если опасность перед смерть.
Цепко зафиксировал на лице проводника мимолетный дискомфорт. Зафиксировал, запомнил, приплюсовал к уже скопленному. Спустился в грот, сказал Швефферу по-немецки:
— Пойдете с ними. За проводником смотреть хорошо. Радиста можно иногда выпускать из-под наблюдения. Пусть погуляет.
Четверо ушли. Ланге, выставив усиленное охранение в лесу, снова лег. Но заснуть уже не мог.
РАДИОГРАММА ДЕДУОсетин
От преследования оторвались. Маршрут следования — Агиштинская гора.
Разведчики вернулись к вечеру, сбросили с плеч рюкзаки. Ланге выслушал доклад Швеффера: дважды разбредались по индивидуальным маршрутам, веером, Швеффер — вместе с проводником, Цугель и Засиев — сами по себе. Засиев уходил от Цугеля минут на двадцать.
— Точнее! — жестко потребовал Ланге.
— На двадцать две минуты, — сосредоточенно уточнил Цугель.
Ланге выслушал доклад, дал на еду разведчикам десять минут. Проводив взглядом затылки четверых, канувших в черный зев грота, он опустился на корточки у рюкзака радиста, развязал его. Расстегнул футляр рации. Всмотрелся.
Из грота выдернули и поставили перед ним связанных, судорожно глотающих недожеванное проводника и радиста. Ланге, заложив руки за спину, расставив ноги, стоял, подрыгивая коленкой. Глядя в лоб Засиеву, спросил:
— С кем сегодня была связь по рации?
— Когда?
— Сегодня. Отвечать быстро!
— Я… Ни с кем. Я даже рацию не расстегнул, вы приказали только в крайнем…
Ланге хлестко, наотмашь ударил радиста по лицу, поднял рацию, показал:
— Я клеил ночью на выключатель и корпус… э-э… волос. Волос порван пополам. Смотреть!
Засиев смотрел на рацию. Лицо его белело. Ланге опустил рацию на землю, стал расстегивать кобуру. Завершен сбор улик. Пора было их итожить. Он остро пожалел, что выпустил Засиева из Армавира. Еще тогда, вечером, когда осетин задушил гестаповского массажиста, стало складываться: радист сломался. Это, кажется, понял и Осман-Губе, возвращая его в группу Ланге — абверу можно было сплавить всякую шваль. С того момента осетин мог зациклиться на одном: уйти, все равно куда — даже в НКВД. Для явки в НКВД он созрел в самолете. Желание уйти было сильнее его воли, его хитрости, оно проступало на лице все отчетливее, как отпечаток на бумаге в старом проявителе.
Выбрасывались из люка при сильном ветре. Землю укутала плотная перина пухлых облаков, и все раскрывали парашюты сразу же, не опасаясь наблюдения снизу. Засиев, кувыркаясь, камнем полетел вниз. Черной точкой ткнулся он в облачную вату и исчез. Десантников отнесло ветром за два-три километра. Засиев к сбору не явился. Прибыл с проводником через три дня.
Ланге выслушал легенду о вывихнутой ступне сочувственно, дважды перечел радиограмму от Арнольда: идти к Исраилову немедленно, войти в контакт с его радистом. Радист — свежий агент абвера и имеет ценную информацию? Очень любопытно.
Арнольд выходил на связь из Армавира раз в сутки, вечером, и распоряжение форсировать встречу с радистом подтвердил при Ланге. Но сырой цемент наблюдения, которым залепил Засиева Ланге, твердел и схватывался на глазах. Однажды показалось, что осетин использовал рацию днем. С кем говорил?
После этого на их след сразу же с поразительной точностью спикировал красный истребительный отряд и стал жевать их с бульдожьей свирепой цепкостью, не давая оторваться, не отпуская времени даже для того, чтобы как следует заняться Засиевым и проводником. Группа Ланге огрызалась огнем, бросая не зарытыми убитых десантников. Но в самой сердцевине командирских забот, в расплавленной лаве ответственности и страха, сжигавших мозг Ланге, неувядаемо цвел сыскной азарт — расколоть Засиева. Полковник был профессионалом сыска.
Возможность капитальной проверки Засиева появилась только прошедшей ночью. И вот результат.
Ланге упустил момент: Засиев молниеносно вздернул ногу и ударил полковника подкованным каблуком по рации. Хрустящий треск, казалось, проколол самое сердце полковника.
Бессильно зарычав, он поднял руку с вальтером. Дуло уткнулось в лоб радисту.
— Ты успел передать им наш маршрут?
Засиев рванулся к полковнику. Его дернули назад.
«Он успел… Я все припомню тебе, гестаповская скотина, и в первую очередь вот эту туземную шваль. Только выбраться отсюда». Он выстрелил.
Засиева потащили за ноги в кустарник. В белом лбу аборигена аккуратно чернела дыра, развороченный затылок пятнал травяную кудель кровяной глазурью. Проводник Дауд смотрел вслед. Повернулся к Ланге, сплюнул, оскалился:
— Ц-ц-ц… обманул меня. Дэнги давал. Говорил: я немец. Красный сабак.
Ланге снова поднял вальтер.
— Надо говорить правду. Кто вас вербовал?
— Зачем пугаишь? — поморщился проводник. — Я пулохо на тибя работал? Тибе пулоха это место нашел, от погоня уходил?
— Сюда привел хорошо, — согласился Ланге.
Была в облике и спокойствии аборигена странная, завораживающая правота. Он работал на отряд в самом деле отменно. Уводил от погони виртуозным зигзагом, укрывал буреломами. Это не раз отмечал про себя Ланге. И в том, что костяк отряда все-таки уцелел и вот теперь получил передышку, была, пожалуй, немалая заслуга проводника. Знал ли он о предательстве осетина?
— Э-э… полковник, — напомнил о себе проводник. — Тибе разве слова нужны? Тибе Агиштинский гора, Исраилов нужен. День иест один на это. Завтра не приведу — тогда стриляй.
— Как поведешь? — с отвращением каменея скулами, помолчав, спросил полковник.
— Туда идем, — выпятил подбородок абориген (руки были связаны). — Там самый короткий дорога. Завтра Исраилова увидишь. Давай убири веровка с рук, ей-бох, кушать хочу.
— Туда не идем, — покачал головой Ланге. — Идем так.
Он вытянул руку перпендикулярно маршруту, указанному проводником.
— Так далеко будит, завтра не придем, — всполошился проводник.
— Очень корошо, — согласился Ланге, осклабился: — Быстро… э-э-э… надо вошь ловить.
Нагнулся, с остро вскипавшей тоскливой тревогой всмотрелся в искореженную рацию. Отныне его жизнь была только в его руках: в этой коробке умерли чужие советы, подсказки, приказы.
ИЗ ДНЕВНИКА НЕМЕЦКОГО РАДИСТА В ГРУППЕ РЕККЕРТА ЧЕТВЕРГАСА
Штаб. Близ села Махкеты Веденского района.
1.9.42. Шестая броска оружия, 8 ящиков. Реккерт лично по списку раздает оружие — винтовки и гранаты аборигенам. Мой бог, какие живописные рожи!
2.9.42. Седьмая броска оружия, 9 ящиков. Прибыл с местными фон Лоом, в юбке, женском платке и галошах. Вскоре после него 11 десантников. Саид Русланов из Махкетов и бандиты приносят кукурузную муку, баранину, фрукты. Оскал на лицах, вероятно, означает улыбки. Обучаются стрельбе и рукопашному бою охотно, но дисциплины категорически не признают, каждая команда воспринимается ими как оскорбление. Эта нация третьесортна, она никогда не станет цивилизованной без внедрения дисциплины. И с этим сбродом освобождать Кавказ?
Вечером восьмая броска оружия, 12 ящиков. Начинаю привыкать к быту. Вокруг величественная красота, вторая Швейцария. И ею владеют эти дикари?! Поистине Бог был несправедлив при распределении территории.
3.9.42. Девятая броска оружия, 10 ящиков. Двужильный полковник Осман-Губе нервничает, требует от Армавира ежедневно по две броски. Выслал группу разведки к Тереку. Готовим встречу его с красным комиссаром. Приходил посредник в штатском, назвался старшим лейтенантом НКВД. Сообщил о том, что комиссар ведет работу среди своего состава, ориентирует надежных офицеров на службу в немецкой армии, поскольку поражение красных неизбежно. Комиссар просит встречи с нашим полковником. Осман-Губе дал согласие. Уточняли время и место.
Сфотографировался в обнимку с аборигеном. Когда-нибудь, сидя с Гердой у камина, вспомним незабываемые дни нашей священной миссии на Кавказе.
РАДИОГРАММА ОСМАН-ГУБЕАрнольд
По данным разведки, между Гудермесом и Тереком концентрация мехчастей и около трех тысяч автомашин. Уточните. Попробуйте операцию.
РАДИОГРАММА ОСМАН-ГУБЕАрнольд
Почему Ланге молчит? Он не вышел на Исраилова. Ищите Ланге.
РАДИОГРАММА РЕККЕРТУРеккерт
Жители Шали рассказывают об укреплениях. Противотанковые рвы начинаются около Курчалоя, идут южнее Гудермеса, поворачивают на сев. — восток до Азамат-Юрта и затем идут на север через Терек. Все мосты и дорожные узлы минированы. В Шали масса войск, артиллерия и несколько десятков танков. Укрепления слабые.
РАДИОГРАММА РЕККЕРТУАрнольд
Сообщите направления, куда идут из Грозного и Гудермеса войска. На восток или на юго-восток? Есть ли танки, сколько, или только эвакуация с/хоз. индустрии?
РАДИОГРАММА АРНОЛЬДУЧетвсргас
Хорошая броска. Все оружие подобрано. Следующей броске добавьте один рюкзак, 6 автоматных дисков, 2 комплекта батарей и старые русские патроны. Много бандитов со старым русским оружием.
РАДИОГРАММА ОСМАН-ГУБЕАрнольд
Для нашего наступления. Какие переправы через Терек? Какие части переходят через Терек около Червленной (рода войск, танки и т. д.)? Где Ланге?
РАДИОГРАММА АРНОЛЬДУОсман-Губе
По опросам жителей, главная переправа через Терек около Червленной построена из остатков на старом фундаменте. Еще две понтонные переправы близ Аду-Юрта и Шади-Юрта. Охрана — кавказцы. Из Старо-Юрта через Терек переправилось более дивизии. Из Сибири прибыли две части, при них артиллерия и танки.
Попытаемся разрушить переправы через Терек. Местонахождение Ланге неизвестно.
РАДИОГРАММА АРНОЛЬДУРеккерт
Просим дать вести домой, что мы живы, настроение отличное. Осетины просятся к себе, здесь они бесполезны из-за национальной несовместимости. Разрешите отпустить для самостоятельных действий.
РАДИОГРАММА РЕККЕРТУ, ОСМАН-ГУБЕАрнольд
Почему до сих пор молчит Ланге? Ищите связь. Приближаются главные события, ваше взаимодействие необходимо.
РАДИОГРАММА АРНОЛЬДУОсман-Губе, Рекксрт
Благополучно состоялась самая большая броска оружия. Понтоны разрушить не удалось. Потеряли двенадцать человек. У моста поврежден один пролет. Сибирских войск в Шали — дивизия, 50 танков, 30 орудий. Начинаем через три дня главную акцию.
Сибирские танки и артиллерия против нас в горах бесполезны.
Глава 9
Орава, ввалившаяся во двор к Атаеву, столовалась здесь. Немцев было восемь. Гогот, резкий скрежет речи были настояны на воинствующем здоровье и силе. Они распирали огороженный плетнем дворик, втыкались в стены сакли, в сапетку для кукурузы, в катух. Джавотхану Муртазалиеву, смотревшему на немцев из окна спальни, явственно представились эти режущие слух звуки ядовитым мусором, застревавшим в чистой уютности двора. Немцы уйдут, а исторгнутый чужими глотками сор останется торчать из стен, плетня, и его нужно будет потом долго отскребать и выметать.
Над горами нависло вязкое, небывало раннее предзимье. В буро-черном навороте туч копился над головами, казалось, не дождь — снег. Но десантников грел собственный жар предстоящей удачи, в которой они не сомневались. Они только что провели серию дрессировок с бандитами на плацу, в рукопашной, в скальном тире, разгорячились и очень хотели есть.
Перед едой мылись. Черпали ковшом из бочки, наполняемой из родника, плескали хрустальные струи друг другу на белые спины, восторженно ревели, пятнали выметенный двор темными проплешинами воды.
Во двор кунацкой выбежали жена и дочь Атаева, с кувшинами и подносами, поспешая к летней кухне, норовя закрыться плечом от масленых, шампуром протыкающих глаз. Гогот, раскаты незнакомой, липнущей к ним речи хлестали женщин.
Сам Атаев с сыном Нурды заставляли длинный стол в кунацкой тарелками с зеленью, помидорами, чуреком и солью. И была в челночной метельшине их рук и движений какая-то суетливая растерянность.
Своим изношенным, ноющим сердцем ловил Джавотхан эту суетливость, вызванную десантным нашествием. Всю жизнь готовил, приближал и ждал его Джавотхан. Годы были отданы свержению того ненавистного, что принесли в горы русские и их Советы. Их сменила вот эта пятнистая ржущая свора…
Но не было радости от такой замены. Нахлынула ломающая, неподъемная усталость. Он одолел со своей группой около ста верст по горам в последней инспекционной поездке, казнил и миловал единоверцев, опутывал сбруей слов — звал покориться и принять новый порядок, который принесли вот эти… Они были здесь в гостях, но вели себя как хозяева.
Джавотхан пришел в эту саклю к давнему кунаку Атаеву, чтобы отдохнуть, выспаться и встретиться с полузабытым уже, едва мерцающим в провальной тьме памяти Осман-Губе: когда-то вместе калились в горниле антисоветской борьбы, но пути разошлись. И вот дагестанец возвратился в эти горы всесильным посланником немцев…
Дверь слегка приоткрылась. Из кунацкой в спальню просунулась голова старика Атаева.
— Прости, что мешаем. Они сегодня раньше времени. В кунацкой нарастал грохот ботинок, ему было тесно в низкопотолочной кубышке жилья. Немцы хлопались твердыми задами на лавки. Их руки — загорелые, мощные, волосатые бруски с мускулистыми отростками — расхватывали куски чурека, зелень, бурые шары соленых помидоров.
Десантная буйная команда, завладев ложками, рассыпала по кунацкой барабанный треск. Он рос, крепчал, слился в ритме с пульсирующим шершавым ревом:
— Е-да! Е-да! Эс-сен! Давай! Давай!
— Сичас, — прибавил прыти старик Атаев. — Немного терпи, сичас!
— Эс-сен! Давай, давай! Шнель! — обвалом нарастал грохот.
Легко, пружиня с носков на пятки, скользнул в саклю Нурды. В руках — глиняная глубокая плошка с сизой пупырчатой малиной, малое ведерко с янтарными кругляшами айвы. У него выхватили ведерко и плошку, грохнули на стол, вмиг расхватали. Чавкали, брызгали соком, хлопали парня по плечам, лапали кинжал у пояса:
— О-о! Корош зольдат! Корош!
— Яво стрилять может, — изнывая в диком содоме, поднял достоинство сына старый Атаев. — Чушка, мидведь бьет, маладэц охотник!
— О-о! Корош бандит! Большевик капут! Эс-сен, е-да, мья-со!
— Сичас мясо будит, шурпа будит, жиж-галныш даем! — уминал старик голосом вспухавшее вновь нетерпение прожорливой орды, в глазах густела мучительная растерянность.
И Джавотхан, следивший за нахрапистым разгулом иноземной стихии, застонал в бессильном отвращении.
— Мьясо карош! Жиж-галныш — зер гут! Давай-давай!
Будто втянутую ревом внесло хозяйку. Она несла поднос, уставленный чашками с шурпой.
— Ахтунг! — взревел внезапно сидящий в центре стола, плотный, с рыжим бобриком и конопатым лицом. — Большевик капут!
И, уставив указательный палец в соседа, сидящего напротив, поднатужился. Лицо его свекольно багровело, выдавая нешуточную степень сжатия атмосфер, что скопились в утробе. Степень эта достигла предела, и рыжий, уловив момент, приоткрыл нижний клапан. Под ним раскатисто и гулко треснуло, рвануло холстинным разрывом.
— Айн капут! — хором зафиксировала первую жертву орава, и жертва, сраженная указательным перстом и треском, закатив глаза, свалилась с лавки.
Ахнула, содрогнулась хозяйка, сама готовая свалиться от неслыханного в этой сакле бесстыдства, но удержавшая себя лишь ценностью жирной чесночной шурпы в чашках.
Между тем рыжий вновь прессовал в себе атмосферы, выискивая убойным пальцем очередную цель, и, найдя ее, опростался вообще немыслимым по мощности разрядом.
— Цвай капут! — восторженно заорала орда, грянула на пол вторая жертва.
Хозяйка взвизгнула, чашки заскользили вниз, заливая ноги бульоном. Закрыла лицо руками, метнулась к двери, где столкнулась с сыном Нурды. Он все слышал.
Гогот сотрясал кунацкую. Нурды выхватил кинжал и прыгнул к столу. Гогот опал. Нурды искал глазами главное животное в этом стаде. Он высматривал его, поочередно ощупывая взглядом цепеневшие красные лица.
Где-то сбоку сухо треснул хлопок в ладоши:
— Хоп!
Нурды крутнулся всем телом на вскрик, и здесь его тараном ударило в бок. В грохоте мисок, ложек на него обрушился стол, опрокинул навзничь. Лежа на животе, он напружинил спину, рывком столкнул с себя увесистую тяжесть, вскочил и тут же ощутил цепкий захват чужих рук на шее и поперек туловища. Ему сдавили горло и выдернули из руки кинжал.
Потом тиски разжались, и едва воздух пробился к судорожно трепетавшим легким, как тупой, мощный тычок в спину бросил Нурды вперед. Вялое тело встретили свинцовые кулаки. Немецкий круг ощетинился этими кулаками, они врезались парню в бока, в лопатки, в живот, ломали ребра, взрывались дикой болью в печени.
Длилось это неимоверно долго, до тех пор пока звериный азарт избиения, пронзительный крик матери у порога не прорезал чужой металлический окрик:
— Хальт! — Под притолокой горбился, жег глазами Осман-Губе.
В десантном круге ломано оседал на пол сын хозяйки.
— Швайне… — гневно процедил полковник, шагнул в кунацкую, рявкнул распаленному кулачным боем воинству: — Гейт генаус!
Приказ вышвырнул солдат во двор; расхватывая автоматы, они ныряли в дверь.
Джавотхан сидел напротив полковника в спальне. Скрестив ноги, прикрыл глаза, раскачивался, говорил:
— Люди от сотворения мира устроены так, что самый главный голос для них — голос нации и веры. Мы с тобой мусульмане, подошли к закату жизни. Будем говорить открыто. Перед этим мы делали здесь одно кровное дело — освобождали Кавказ от русских свиней, каждый в ^fepy своих сил. Теперь пришли немцы. Но они ведут себя с нами хуже русских. Я сегодня понял, отчего это. Для русских мы были просто врагами, для этих — презренным скотом. Если они обращаются с нами так сейчас, когда мы им нужны, что будет после их победы?
— Я думал над этим, — отвел взгляд Осман-Губе.
— И что подсказали думы?
— Если хочешь выжить, умей быть полезным сильному. Для тебя, для меня, для любого, порожденного малой нацией, нет другого выхода в этой жизни. Так было всегда и так будет.
— В чем твоя полезность для них?
— Я знаю Кавказ, обычаи, значит, пригоден для управления здесь. Меня учили управлять немцы. Они знают в этом толк.
— Тебе это обещали?
— Что?
— Что позволят управлять?
— Правителем Кавказа уже назначен мой двоюродный брат Гейдар Бамматов, зять Топы Чермоева. Я буду при нем главой полиции Кавказа. Но это надо заработать.
— Ты уверен, что Исраилов не захочет встать между тобой и Берлином?
— Мы с тобой и Саид-беком Шамилевым уже лили кровь гяуров ради свободы Кавказа, когда этот щенок еще мочил штаны!
— Я помню. Убеди в этом Исраилова сам, — тускло предложил Джавотхан. — Те, в чьих жилах течет хоть четверть еврейской крови, никогда не признавали ничьих заслуг, кроме своих. А в его жилах половина такой крови, хоть он и вскормлен чеченским молоком.
— Это интересная новость, — подался вперед Осман-Губе. — Откуда она у тебя?
— Мы кунаки с его дедом — Хацигом Цоцаровым. Он рассказал мне все. Ты первый, с кем я делюсь.
— Как такое случилось?
— В тысяча девятьсот шестом году в хуторе Бегарой появилась семья евреев-революционеров: отец, дочь и сын. Они бежали из Грузии от преследования царских властей. Еврея взял к себе в батраки Хациг Цоцаров. А его сын — Исраил Садуллаев стал присматриваться к молодой еврейке. Она не опускала глаза перед его взглядом, и однажды вечером он свалил ее на солому в катухе.
Через девять месяцев родился Хасан. Еврей-старик пришел к Хацигу и стал требовать денег на жизнь и воспитание внука, потому что они теперь родственники. Так Хациг узнал, что отец ребенка его сын Исраил. Он избил его до полусмерти, убил еврейку и выгнал еврея из хутора. Ребенка оставил себе и отдал жене Исраила, у которой уже был сын Хусейн. Хусейн и Хасан стали молочными братьями. Потом у всех, кто знал об этом, Хациг взял клятву на Коране о молчании. С меня он не брал такой клятвы, но я всю жизнь молчал. Тебе рассказываю потому, что принял сегодня одно решение. Скоро узнаешь какое.
— Мы найдем в моей полиции место и Хасану, — усмехнулся полковник. — Для присмотра за славянами сгодятся и полукровки.
Джавотхан открыл глаза, стал смотреть на гестаповца. Обтянутое желтой морщинистой кожей его лицо покривилось в горькой усмешке.
— Ты принимаешь сказки за жизнь. Нам никогда не быть правителями. Нам позволят стать лишь пастухами для вайнахов, которых загонят в один баз. А за это заставят лизать башмаки настоящих правителей, тех, что ты выгнал сейчас во двор. Когда эти победят с твоей и моей помощью, они припомнят тебе все.
— Куда ты зовешь? — откинулся к стене, зябко повел плечами Осман-Губе. Старик ткнул в самое больное место. — К русским?
— Я всю жизнь звал к единоверцам, где осели тысячи наших предков, — к туркам.
— Турецкий премьер не может даже сходить в сортир, пока не спросит разрешения сначала у немцев, потом у англичан. Поэтому я предпочитаю говорить по-немецки и лизать один сапог — тоже немецкий. А все остальные пусть лижут мой. Не забывай, что у нас под этим сапогом уже вся Европа и мы стоим на Волге и на Тереке.
— Значит, ты теперь немец…
— Да, я немец!
— Не злись. Может, ты прав в своей гордыне. После моей поездки по Чечне и Ингушетии мне страшно оттого, что я умру чеченцем. Той Чечни, которую мы хотели создать, нет. Ее на куски раздирают колхозы и голод, ложь, страх, НКВД и предательство. На что ушла моя жизнь?
Джавотхан замолчал. Перед полковником сидел глубокий старик, сгорбленные мощи с остановившимся взглядом, в котором застыло отчаяние.
— Джавотхан, — тихо позвал Осман-Губе, подавив в себе непрошенный позыв жалости. — У меня назначена здесь встреча с одним красным. Ты пойдешь или останешься?
Джавотхан поднял на гестаповца обессмысленный мутью взгляд, долго осознавал сказанное.
— Я устал, — наконец сказал он. — Если мешаю тебе, пойду на сено в катух.
— Ты не мешаешь, — качнул головой Осман-Губе. — Тебе будет интересно, если узнаешь, с кем…
В дверь просунулась голова хозяина.
— Его привели, — пряча ненавидящие глаза, тускло сказал он: в сарае, придушенно причитая, захлебываясь в слезах, врачевали Нурды мать и сестра, прикладывали к измолоченному, фиолетово-синему телу его подорожник, растертый с медвежьим салом.
— Пусть зайдет, — велел гестаповец. — Атаев! Немецкие солдаты нанесли твоей семье оскорбление. Мы попросим у тебя извинения хорошей суммой. А солдаты будут наказаны лично мной. Зови гостя.
Вошел Гачиев. Джавотхан, увидев ненавистное знакомое лицо, стал выплывать из мертвящего своего оцепенения. По земляному полу шагнул к ним главный враг, из своих, поставленный Советами над горцами, умеющий менять шкуру, как гадюка при линьке, враг, удачно пойманный в капкан Исраиловым. Он вздумал сменить хозяина? Именно так. Осман-Губе был теперь надежнее.
— Салам алейкум, — поздоровался нарком. — Могу я узнать, с кем имею дело?
— Ва алейкум салам. Я полковник гестапо Осман-Губе, — холодно, не вставая, ответил гестаповец.
Джавотхан смотрел молча, тяжело и брезгливо.
— Это мой друг, — скосил глаза Осман-Губе.
— Салам алейкум, Джавотхан, — узнал, укололся о молчание старика Гачиев. — Вы мне очень нужны, господин полковник.
— Говорите.
— Я всегда был против Советской власти! Сталинские, бериевские свиньи грызли мой народ. Я старался облегчить ему жизнь, помогал бежать в горы, выдавал наши оперативные разработки, подставлял под пули чекистов. Вам подтвердят это многие, кто бежал с моей помощью в горы и теперь служит у вас. Я ждал генерального наступления фюрера. Теперь, когда вы прибыли на помощь нашей борьбе с большевизмом…
— Не стройте из себя идейного борца, — сухо отсек великолепное начало полковник. Нарком явно выучил его наизусть. — Левой рукой вы помогали бандитам, правой — обирали их. У вашей борьбы с Советской властью совсем не идейная подкладка. Она из ассигнаций и золота.
— Ноя…
— Если точнее, вы — крыса, бежите с тонущего корабля. Но, в отличие от некоторых моих агентов, вы — опоздавшая крыса. У вас сильно подмоченная репутация.
— Не понимаю, господин полковник. Я давно искал с вами встречи…
— Вы оскорбились? О, это вызывает озабоченность. Значит, вы не хотите назвать вещи своими именами, а это порочная черта в характеристике моих агентов. Вы ведь пришли, чтобы стать им? Или я ошибаюсь?
— Вы исключительно правы, господин Осман-Губе, — судорожно глотнул Гачиев и показательно лег под гусеницы гестаповских выводов.
— Не будем терять время. Вы явились только для того, чтобы заверить нас в своей преданности фюреру?
— Мы готовили это больше месяца, — вынул из планшетки и подал сложенный лист Гачиев.
Осман-Губе развернул его.
— Фамилии… Адреса… Что это?
— Это те, кого нужно арестовать в первую очередь, когда ваши войска войдут в Грозный. Триста шестьдесят человек, главные прихлебатели Советов.
— И все? — поднял глаза полковник. — Такой список у нас уже есть. Но он гораздо длиннее. Что еще?
— Попробую достать схемы партизанских баз и фамилии командиров. Валла-билла, это очень трудно, господин полковник. С первого раза не получилось, партизанскими отрядами занимался сам секретарь обкома Иванов и еще два-три лица.
— Не получилось? Тогда зачем вы здесь?
Паника вовсю уже резвилась в наркоме. Эта бестия выжимала пот из-под мышек, подергивалась в тике кожа под глазом. Его так старательно продуманный план с привлечением старшего лейтенанта Колесникова и некоторых начальников райотделов НКВД, его убежденность в своей незаменимости для Германии грубо, хамски попирал скелет в пятнистом комбинезоне.
Оставался у наркома один-единственный последний козырь, который упал в руки только сегодня. Недаром подкармливал, создавал сладкую жизнь своему радисту, когда тот работал с радистами Серова и Аврамова. Приказом Серова нарком был командирован на неопределенное время в горы для координации работы истребительных отрядов, и теперь все распоряжения и шифровки центра шли мимо него. Но, слава Аллаху, там осталось недремлющее око своего радиста.
— Сегодня отдан приказ двум самым большим истребительным отрядам двигаться в район Махкетов, к Агиштинской горе. Кроме того, девятая милицейская дивизия выставила крупные заслоны на всех подступах к Грозному. Готовится оборона против восстания, — с размахом и треском шлепнул свой засаленный козырь нарком перед немцем. Вгляделся в него, начал оттаивать, задышал бурно. Достал-таки вурдалака!
— Какова численность отрядов?
— Около двухсот бойцов. Усилены дополнительным вооружением.
— С этого надо было начинать, Гачиев, — раздраженно бросил Осман-Губе.
Оглянулся: на тахте кашлянул, неожиданно подал голос Джавотхан:
— Что ты станешь делать, Салман, если немцы не возьмут Кавказ?
Нарком резко развернулся к старику:
— Как это — не возьмут? Господин полковник, зачем такие вопросы?
— Это хороший вопрос, — досадливо, но с интересом сказал гестаповец. Не вовремя возник давний соратник.
— Что значит не возьмут?! Великая Германия взяла Европу, половину России, стоит на Тереке, под Сталинградом. Осталось немного! Я буду всегда предан идеям фюрера! Хочу приносить пользу…
— Сядь и напиши это, — тускло велел Джавотхан.
— Господин полковник, это провокация! Кто он такой, зачем лезет?
— Это не провокация, а нормальные отношения между хозяином и агентом. Джавотхан опередил меня. Взять ручку и писать!
— Что… писать? — стал гнуться под сокрушительным напором Гачиев.
— Расписка. Я, Салман Гачиев, пожизненно обязуюсь работать на немецкую разведку в лице полковника гестапо Осман-Губе, — стал диктовать полковник. — Кроме принесенных мною списков подлежащих уничтожению совслужащих и большевиков, сведений об истребительных отрядах, обязуюсь доставить планы и схемы размещения партизанских баз на территории Чечено-Ингушетии. Подпись.
— Господин полковник, я же добровольно… Зачем так? Я и без расписки!
Осман-Губе наблюдал спокойно и холодно — привык. Сколько таких прошло перед ним. Некоторые вели себя достойно — те, кому биологически чуждыми были идеи марксизма. Но многие, слабые, с острым нюхом перевертышей, корчились так же перед распиской, как кролик перед удавом, когда осознавали, что втягивает их в пасть шпионского служения навсегда.
— Вы не совсем понимаете, что происходит. Вы пришли предложить себя в качестве агента, платного агента. Теперь вы знаете эту явку, ее хозяина. Мы не выпустим вас живым, если не получим расписки. Что здесь непонятного?
— Как… «не выпустим»? — Гачиев, кажется, совсем потерял голову.
— Молчать, скотина, — все еще терпеливо оборвал Осман-Губе. — Сесть. Вот бумага, ручка. Выполнять.
Нарком стал писать. Закончив, отложил ручку. Осман-Губе прочел.
— Убедительно. Вы обрели наше покровительство. Это очень много. Наше первое, неотложное задание: любой ценой измените маршруты истребительных отрядов. Направьте их куда угодно. Скажем, к Хистир-Юрту. Все. Вас проводят. Когда понадобитесь, мы вас найдем.
За Гачиевым закрылась дверь.
— Если бы передо мной поставили Серова и этого… я бы первым повесил этого, — скрипуче и едко сказал Джавотхан. — Тот — враг, этот — гнойник на теле нации, чирей. И это вайнах!
— Не возводи в кумиры национальность. Тысячи таких работают на нас среди русских, татар, калмыков, украинцев, белорусов, узбеков. Это — наш гарем! И этот гарем будет расти, потому что у ефрейтора Шикльгрубера достаточно сил, чтобы содержать этих проституток, кормить их и заставлять ласкать все члены великого рейха. А мы с тобой в этом гареме евнухи, смотрим за порядком.
— Гитлер рассчитывает победить русских с помощью проституток? — напряженно и горько вдумываясь в сказанное, спросил Джавотхан. — Тогда плохи у него дела. Хуже наших.
— Ты сильно изменился, Джавотхан, — с досадой заметил Осман-Губе.
— Ты видел когда-нибудь, как стая собак дерется с медведем?
— Я охочусь за людьми. Мне не интересны медведи.
— Медвежью охоту полезно знать каждому охотнику, — упрямо сказал Джавотхан. — Стая нападает со всех сторон, рвет мясо из груди и живота, отлетает с разбитыми черепами. Но всегда найдется маленькая храбрая сучка, которая кусает медведя за пятки. Ему в драке не до нее. Но он выбирает короткий момент передышки, чтобы отмахнуться лапой. И храбрая сучка отлетает с переломленным хребтом. Российскому медведю сейчас не до нас. Но если он выберет момент передышки…
— Ты устал, Джавотхан. Наше дело — тяжелая ноша даже для молодого, — сдержал себя, прикрыл глаза полковник.
— Ты прав. Сегодня скажу об этом Исраилову. Я не буду твоим врагом. Но не могу быть и другом. Прощай, — все понял Джавотхан.
Встал, пошел к порогу. Осман-Губе долго и угрюмо смотрел на закрывшуюся дверь. Еще один ушел в бездонную ненужность. Сколько их было, уходящих… Но почему так режет по сердцу именно сегодня?
Через час, вернувшись в штаб повстанцев около Агиштинской горы, он отдал приказ унтер-офицеру Реккерту: сделать со своим сборным отрядом бросок к Хистир^Юрту и с помощью местных банд задержать там истребительные отряды, не пускать их к Агиштинской горе по крайней мере сутки.
* * *
Над горой, над людским муравейником повстанцев стали летать первые снежные мухи. Небывало ранний снег густел, и скоро землю, кусты, скалу, опавшую листву нежно и невесомо заштриховал снегопад.
— Что ты хотел сказать этими словами в своем отчете? — хмуро и нетерпеливо спросил Исраилов Джавотхана. Придвинувшись к свечам на столе, прочел: — «Нацию уже нельзя сжать единым кулаком…»
— Я хотел сказать, что нация не пойдет за тобой к немцам. Мы обманули ее. Обещали приход сильных, богатых друзей. Но в наши сакли ввалились дикие свиньи. Они гадят там, где едят. Русские так никогда не делали. Нация выберет русских, если ты не поведешь ее к туркам.
— Ты запел непонятные песни. Чей это голос? — спокойно спросил Исраилов, и это спокойствие взорвало старика.
— Щенок! Ты еще сосал грудь чеченской матери, когда я поднял первое восстание против русских в горах! Тебе нужно было сладкое вранье или точное положение дел?
— Говори.
— У тебя в горах осталось не больше сотни людей, готовых на все. Это бараны. Их ты можешь повести за собой хоть в пропасть. Но остальные трижды подумают, прежде чем сделать шаг к гибели.
Исраилов встал. Шагнул к гудящей печке, приблизил к горячему железу ладони. Обернулся. По лицу расползлась снисходительная, едкая усмешка.
— Ты не был у Агиштинской горы? Может, те сотни, которых обучают немцы и мои мюриды, — сон? Иди ткни любого из них пальцем, и ты почувствуешь мясо, которое набухло ненавистью к русским. Такие множатся с каждым днем.
— Это мясо набухло нашей вечной жадностью к оружию. Немцы раздают его бесплатно. Такое в горах впервые. И многие, получив винтовку, плюнут на твое восстание. Оно не нужно горцу.
— А что ему нужно? — вкрадчиво спросил Исраилов.
— Ему нужен хороший карабин, чтобы добыть мясо на звериной тропе и защитить себя, свой род, кусок земли, чтобы накормить семью и гостя, и дечик-пондур, чтобы в радости встречать праздники, дарованные Аллахом и тейпом.
Русские много обещали, но не сумели наделить ничем из перечисленного. Потому я воевал с ними. Но немцы отберут у нас последнее, чего еще не успели отобрать русские, — свободу. В нашем языке нет слова «раб», но оно появится, если немцы победят русских. Я понял это сегодня в сакле Атаева…
— Иди! — прервал старика Исраилов. Он стоял спиной к Джавотхану. И спина эта, затылок вождя источали брезгливую жалость к развалине, издающей звуки. — В твоем теле дрожит немощная и слепая душа. Ты мне больше не нужен. Я сам, один поведу вайнахов по пути, который им предназначен.
— Будь ты проклят, полукровка! — свистяще выдохнул Джавотхан. Хасан, содрогнувшись, развернулся к старику. — Тебе, полуеврею, всю жизнь были чужими наши горы, наши цели, наш народ и его обычаи! Ты готов залить их кровью всей нации, завалить трупами, чтобы добраться по ним к немецкой кормушке! Будь ты проклят, рожденный еврейкой в Бегарое!
Я забираю у тебя сыновей и иду держать холбат в пещеру! Я буду просить Аллаха, чтобы он раздавил все твои дела в наших горах, всех твоих выродков, которых ты зачал в аулах, и всю память о тебе.
Глава 10
Действиям Реккерта предшествовала радиограмма из Армавира о необходимости принять самолет из Берлина и приказ Осман-Губе задержать истребительные отряды у Хистир-Юрта хотя бы на сутки.
В Армавире уже сутки ждал самолет с берлинским фоторепортером. Задание, полученное им от главного редактора «Фёлькишер беобахтер», было сделать на первую полосу исторический снимок: горцы передают в дар офицеру рейха обильное продовольствие.
Снимок, по замыслу Геббельса, должен был укрепить фюрера, рейхсминистров и обывателя Германии в уверенности, что население горного Кавказа есть не что иное, как готовая к службе прогерманская «пятая колонна». Роль офицера в снимке по решению Кальтенбруннера предназначалась Реккерту. Ему же предстояло организовать этот снимок практически.
Что касается задержания у Хистир-Юрта истребительных отрядов…
Реккерт вспомнил о чеченце — местном поставщике продовольствия Косом Идрисе и включил его в свой план. В общих чертах этот план вырисовывался таким: Косой со своими бандитами нападает на коровью ферму Хистир-Юрта, между налетчиками и ополчением аула завязывается бой, к нему неизбежно должны подключиться и взять аульчан под защиту истребительные отряды, дислоцированные поблизости.
В самый разгар свары, зайдя с тыла, в бой вступит отборный отряд Реккерта и, пользуясь фактором внезапности, истребит красных. После чего стадо коров из Хистир-Юрта, пригнанное к посадочной площадке, станет тем «обильным продовольствием», которое Косой Идрис передаст Реккерту перед объективом столичного фотографа. Это будет незабываемо и живописно: на фоне белых гор свирепый одноглазый абориген вручает красавцу обер-лсйтенанту мясное стадо.
Косой Идрис снабжал штаб Реккерта продуктами. Реккерт с двумя десантниками и Идрис встречались у заброшенной волчьей норы неподалеку от Хистир-Юрта. В двух верстах находился аул Ца — так он был обозначен на карте Реккерта. Рядом Реккерт пометил расположение еще трех хуторов — Ши, Ко, Ди. По-чеченски они назывались иначе, но Реккерт, покатав языком варварскую тарабарщину, выплюнул ее и назвал аулы цифрами чеченского счета: первый, второй, третий, четвертый.
Вечером пошел снег. Его белизну не могли испачкать даже грязно-лиловые сумерки, наползавшие на лес.
Ровно в шесть за частоколом кизилового подроста захрупали по снегу шаги, нарастающе потянули шорох санные полозья. Реккерт бесшумно сдвинул предохранитель автомата. Но в межствольных прорехах закачалась знакомая фигура Идриса, и немец шагнул из-за дерева.
Чеченец с трудом приволок на широких санях два плотно набитых мешка. Долго развязывал. В мешках оказались круги чурека, вареная баранина, соль, сушеные абрикосы, орехи, мед. Получив деньги, Идрис стал пересчитывать кредитки, сплевывая на темную, грязную щепоть. Пуховые снежинки пятнали белизной косматую черную папаху, садились на плечи старой свалявшейся бурки.
Реккерт стоял рядом, подергивал коленом. Под маскхалатом бугрилось, ждало движения тренированное тело.
На вывернутое веко чеченца садились снежинки, набухали, выкатывались из пустой багровой глазницы сизыми каплями. Капли скатывались по щеке, тонули в щетине короткой бороды.
Реккерт осматривал аборигена, его папаху, бороду, бурку. Дрогнул от знакомого вожделенного холодка, мазнувшего по спине. Он был археологом до войны, сыном археолога и не раз держал в руках древние черепки и кости — немых очевидцев вечности. Сама История не раз обжигала его ладони, он обладал даром ощущать ее всей кожей, до щекотки где-то под хребтом.
Реккерт вдруг осознал, что перед ним живое ископаемое. Бурка, мачи, папаха чеченца, сработанные в аульской дымной сакле, копировали изделия прародителей, чья плоть истлела века назад. Мозг хранил заветы и навыки тотема, которыми жили его предки. Время пронеслось над этими людьми, почти не затронув их. Современность сбрасывала в горы изделия Истерзанной войнами Европы: иглу, ружье, порох, керосин.
«Когда сбудется все, что задумано, и третий рейх запустит руки по локоть в недра Кавказа, часть вот этих — на пепел. Остальных — на фермы, к стойлам германской элиты. Русский раб, даже прошедший отбор и селекцию, безнадежно поражен бациллами марксизма. Его уже не вытравить из славянских мозгов, как короеда из трухлявой балки. А с этими, законсервированными в горах, будет меньше хлопот».
Идрис кончил считать деньги, вытер вспотевший лоб. Долго мялся, потом сказал Реккерту, что с ним ищет встречи проводник командира истребительного отряда Криволапова Саид. Он хочет работать на немцев, если будут платить столько же, сколько Идрису.
— Приведи сюда, — приказал Реккерт, чувствуя, как в сердце заползает щекочущий холодок предчувствия: в руки шла ослепительная удача. Неведомый Саид поразительно вписывался в план Реккерта. Еще один любитель денег гармонично довершал его архитектурное построение.
— Веди сейчас, — повторил Реккерт.
— Не знай, сичас как? У Криволапа, ей-бох, такой глаз… Как шампур тибе протыкаит… Нельзя сичас, — маялся Идрис, уминая сыромятью мачей хрусткий палый лист, припорошенный снегом.
— Гут. Тогда я буду вечером. Здесь! — ткнул Реккерт пальцем себе под ноги. — Теперь слушать меня. Завтра. В пьять утром. Ты нападаешь на ферма Хистир-Юрт. Держишь бой, отбиваешь коров. Потом погоняешь стадо… э-э… на край балка, где есть аул Ца. Я показывал тебе карта. Там дуб. Вспоминаешь?
— Ей-бох, помнит моя, — закивал, расплылся одноглазый.
— Ты должен пригонять стадо в два часа. Сейчас я платил тысяча. В два часа ты получаешь еще одна тысяча. Запоминал? Два ча-са! Там будем делать твоя и моя фотогра-фия. На памьять. Твой сын, твой внук потом будут говорить: гут, молодец мой фатер Идрис! Ты все понимал?
— Хлебом клянусь тибе: завтра, в два часа, там буду!
— Карашо. Саид сюда ветчером. Я жду.
Вечером Реккерт встретился с проводником Кривола-пова, и они договорились обо всем. Этим же вечером Реккерт радировал в Армавир Арнольду, передал точные координаты посадочной площадки в горах и время, к которому должен прибыть самолет и ждать, не глуша моторов: четырнадцать ноль-ноль по Москве.
* * *
И опять долгожданной благодатью опустился на отряд Дубова привал близ Хистир-Юрта. Ждал его с нетерпением Апти-проводник, чтобы прислониться душой к соратникам, напитаться терпким ароматом дубовских побасенок и небывальщин.
После ужина загорались глаза у командира азартом, не сказку рассказывал — живописал, актерствовал, входя во вкус.
— Видит Иван-царевич, заморская птица с малыми детками в траве хоронится. А у парня брюхо с голоду подвело, хоть волком вой, вроде как у нас после ночной засады. Дай, думает, хоть одного птенчика употреблю, на шампур его, пухленького.
Да не тут-то было! Мамаша-птица крылья растопырила — и в слезы: «Ваня, милый, дорогой, не кушай ты моего сыночка малого, а я тебе еще пригожусь». А тут гром-буря налетела, дождем гнездо мочит, градом птенчиков бьет. Эхма, думает царевич, где наше не пропадало. Снял с себя кафтан, гнездо прикрыл, а сам мокнет — страдает. Но без уныния и хандры держится, ну прям как наш разлюбезный проводник Апти, мужчина, одним словом, джигит!
«Много масла Иван-царевич на сердце имеет, — размягченно маялся в сладком полусне Апти. — Кончим войну, всех к себе в гости позову. Черного барана зарежу. Жиж-галныш, чепилгаш жена во дворе сделает, а мы с Федькой сидим в кунацкой, шурпу пробуем. Ивана-царевича ждем. Обещал зайти. Сказал так: «Кощею секир-башка сделаю, с Синеглазкой ночку проведу — и айда к вам с Федькой, слово мужчины даю». Однако кого четвертым позвать? Такой нужен, чтобы компанию при Иване-царевиче не испортил, чтобы на водке норму знал, за кинжал по мелочам не хватался, чтобы Чечня его уважала, чтобы мог кровников помирить, чтобы свет повидал, хабар интересный имел. Э-э-э, — впал в уныние Апти, — много, дурная башка, хочешь. Не родила еще мать такого человека. А если и родила, то не твоим гостем он будет». Однако, погрезив еще наяву, озарился вдруг Апти такой уверенностью: есть такой человек! Не испортит компанию при Иване-царевиче. И в гости к Акуеву прийти не побрезгует. Председатель колхоза Абу Ушахов такой человек.
* * *
Еще затемно повел свою банду Косой Идрис к аулу. Колхозная ферма — длинный, сложенный из дикого камня сарай, крытый соломой, — показалась позади заснеженного пригорка. Ферма стояла на краю аула. На одиннадцать человек было три автомата и восемь карабинов.
Шли молча и зло, не выспались. Глодало нехорошее предчувствие. Три дня назад они уже были здесь, взяли трех коров, скелетно-тощих от бескормицы. Натолкнулись на отчаянную удаль двух сторожей.
Когда выгоняли коров со двора, один из них лежал, уткнувшись лицом в навозную жижу. Развороченный пулей затылок белел разломом кости, спина заляпана мозгом. Второй сидел привязанный к столбу. Они еще нигде не слышали таких черных, жалящих в самое сердце проклятий. Нещадно били коров прикладами в мосластые крупы, поднимая в галоп, ибо всполошенно и грозно гудел потревоженный аул за спиной.
Утром уговаривали Идриса не идти. Тот молча щерился, упрямо качал головой: надо. Не мог он сказать, что это приказ Реккерта. Четверо из пятнадцати отказались, одиннадцать все-таки пошли.
Они вошли в ограду фермы гуськом. Истыканный копытами, схваченный морозцем баз скупо запорошило, ноги то и дело попадали в выемки, присыпанные снегом. Идрис выругался сквозь зубы. Семеро остались у жердей, взяв на изготовку карабины. Двоих со шмайсерами Идрис повел за собой, одному велел идти к распадку и сторожить. За стеной фермы с двумя оконцами глухо, тоскливо взревывали коровы.
В почерневшие ворота была врезана малая дверца. Она надвигалась на Идриса, щелястая, таившая угрозу. Он ударил ее ногой, согнувшись, нырнул в темную, запахом парного навоза пахнувшую дыру. Не оборачиваясь, услышал: двое втиснулись следом, встали у стены. Он взял с собой самых молодых, чтобы обкатать в деле. Теплый влажный сумрак опахнул их застывшие лица. Напрягаясь, пронизывая взглядом полумрак, Идрис ловил смутное движение в стойлах.
Совсем рядом, в двух шагах, от стены отделилась фигура, тускло блеснули два вороненых ствола.
— Опусти ружье, — глухо сказал Идрис.
— Тебе мало того, что ты увел в прошлый раз? — спросил старик.
Теперь Идрис лучше видел сторожа. Рукава бешмета были ему коротки, в крупных мосластых руках ружье смотрелось игрушкой, старый бешмет опоясан патронташем.
— Опусти, — велел Идрис, повел автоматом, — тебе лучше сесть. Поставь ружье к стене и сядь лицом в угол.
— Я свое пожил, — медленно качнул головой старик. Сиплое дыхание клокотало у него в груди. — Ты не возьмешь ни одну телку, пока я живой.
— Последний раз говорю, садись в угол, — сказал Идрис, чувствуя, как накатывает, жжет ярость.
Краем глаза он уловил смутное движение в стойлах. Что-то постороннее, непривычное закрадывалось в это движение. Он никак не мог понять, что же там такое, отчего давящей тревогой охватывает затылок? Вслушиваясь в эту тревогу, успел поймать в последний миг, как смазался тусклый блик света на вороненых стволах старика, и отпрянул в сторону.
Слепящая вспышка полыхнула ему в лицо, и одновременно с ней рвануло когтистой лапой полушубок на плече, выдрало из него клок. Задохнувшись, Идрис утопил спусковой крючок и повел дергающееся дуло к высокой фигуре старика. Очередь воткнулась тому в бок, прошила бешмет наискось дырчатой строкой.
Идрис давил на спуск схваченным судорогой пальцем, хлеща очередями оседавшее тело. Это длилось неимоверно долго, и он тупо удивился: сколько же в рожке патронов?
Потом в грохот автомата врезались два хлопка откуда-то сзади. Идрис плашмя рухнул на пол — стреляли из ружья со стороны кормушек. Он вжался в стену, выцедил сквозь зубы выдох — опалило раненое плечо.
Утробно, дико, вразнобой ревела напуганная скотина, трещали доски перегородок, царапала глотку резкая пороховая вонь. Позади еще раз гулко лопнул выстрел. Сдвоенно, взахлеб заговорили автоматы. Идрис оглянулся. Трассирующие очереди летели от двери, скрещиваясь в темном углу.
Выстрел ахнул совсем рядом, сноп огня вылетел из-под коровьих ног со стороны кормушки, и тут же тяжко хряснул камень над головой Идриса, посекло каменной крошкой лицо. Он перекрестил очередями место вспышки, очередь прошла по ногам телушки. «Они ждали нас, — понял Идрис. — Ночевали здесь, в кормушках. Надо выбираться наружу».
Выстрелы смолкли, стал слышен стук рогов, звон цепи, в крайнем стойле рвался с привязи поджарый медно-красный бык, косил кровянистым бешеным взглядом в проход. Напротив Идриса на полу загона билась с перебитыми ногами, силилась встать годовалая черно-белая телка, поднимала и вновь бессильно роняла голову.
Идрис ползком, вихляясь всем телом, пробирался к выходу. Автомат волочился сбоку. Цепенела спина в ожидании выстрела. У самой двери, втискиваясь в холодную жижу навоза, он огляделся. Полутьма позади кормушек выжидающе, грозно молчала.
Напарников не было — успели выбраться наружу. Поджимая ноги к животу, Идрис выждал, потом рванулся головой вперед, толкнув автоматом калитку. Вывалился в слепящую белизну, ободрал лоб о мерзлую кочку. Перекатился на бок под защиту каменной стены и затих.
Только здесь почувствовал, как сотрясается дрожью все тело, знобкая слабость расползлась от плеча вниз по руке. Он посмотрел на часы, скрипнул зубами. С момента, когда они пришли сюда, прошло всего десять минут. До двух часов, назначенных Реккертом, было больше чем полдня.
* * *
Этого дня ждали в Берлине и в Москве. Так ждет браконьер, нацелив из засады вороненый ствол ружья в бок пасущейся лосихи, готовит едва приметное движение своего пальца, впаянного в курок.
Гитлер кипел гневливым нетерпением перед Гиммлером: где действие «пятой колонны» на Кавказе?! Гиммлер свирепо выговаривал Кальтенбруннеру.
На рассвете семнадцатого (за три дня до назначенного срока) радист Четвергас при обер-лейтенанте Реккерте и полковник гестапо Осман-Губе получили из Армавира одинаковый текст радиограммы от майора Арнольда: «Дальнейшее промедление с началом решительных действий расценивается Берлином как трусость и невыполнение приказа. Арнольд».
Через полчаса ушли, растворились в промозглом тумане три связника от Осман-Губе к бандам Майрбека Шерипова, Расула Сахабова и в пещеру к Хасану Исраилову.
За полночь выпала небывало ранняя пороша. Грузно просели под рыхло-сырой снежной тяжестью кусты. Дивно и торжественно выбелился горный лес, присыпало пухом петли звериных троп, пригнуло блеклую травяную щетину на лесных опушках.
Но неистребимо-летний, все еще пряный и парной дух завис в горных каньонах. Щедро сочились накопленным за лето теплом граниты, базальты и мергель. И необъятное белое покрывало, невесомо опустившееся на них, все заметнее пропаривалось этим теплом до черных дымящихся дыр на камнях и осыпях.
Следы связных, посланных Осман-Губе, прострочили пелену тремя веером расходящимися пунктирами. Они медленно наполнялись водой, темнели.
* * *
Над хребтом поднялось, заглянуло в ущелье солнце. Осветило размытое туманом людское скопище. Оно ползло по двум сторонам ущелья, по кромкам каменных стен, отвесно срывавшихся в бездну. На дне ее металлом отсвечивала лента Шаро-Аргуна. Началось.
Люди двигались неспешно. Раскатистый гомон, визгливая звончатость железа, въедавшегося в податливую древесину стволов, размеренный хлест топоров — все это дробилось, множилось на скалах. Люди пилили, рубили телеграфные столбы, отсекали паутину проводов и бросали все вниз. Столбы проваливались, бились о камни и, истончившись в сизой глубине, бесшумными спичками достигали дна.
Банда Амчи Бадаева, вырубив телеграфную линию на километровом участке, прервала связь между районом и городом. Райцентр впал в глухонемую отрешенность.
Двое пастухов, наблюдавших с высоты хребта истребление связи, согнали две отары в единую, и один из них ринулся по хребту к Шарою. Запаленный, облитый горячим потом, он добрался до райцентра, обвис на дверном косяке милиции.
— Столбы… телефон… рубят! — вытолкнул из себя гонец беды, полосуя лезвиями глаз милицейское лицо.
Начальник Шароевского отдела НКВД и участковый инспектор Почкуев, сидевший в его кабинете, переглянулись. Началось? Но почему так рано?
— Где, сколько?!
— Через час здесь будут. Ей-бох, их сотня… нет, две, наверно, — совсем весело сказал пастух. Ради этого он спешил, ради страха в милицейских глазах.
Через полчаса собранные в дикой спешке вещи, продукты, оружие были навьючены на лошадей. Колонна в полтора десятка до зубов вооруженных людей (начальство, перемешанное с оперработниками милиции) ужом уползла в горы. Покидали центр сливки Советской власти, спешно сбитые в масляный ком. Удиравшие были чужими, ненавистными и тем и этим: селу и бандам, двигавшимся на Шарой.
Аул Химой корежило в нахрапистом разгуле шаройского уполномоченного Почкуева. Прикинул сметливый боевик, наглядевшись на сизо-уксусные физиономии начальства: с этими навару не будет. Накрывало горы дикое и смутное безвластие, стихия налетала. Когда, как не сейчас, половить в ней свой фарт?
А потому, пошушукавшись с тремя оперативниками, круто отвалил Почкуев с ядром новой банды в сторону Химоя — с лошадьми, оружием и едой. За час-другой обросло ядро еще десятком любителей приключений.
Прибыв в Химой, первым делом ринулись в отделение Госбанка и сберкассу. Бухнул оттуда вскоре грохот: лупили кувалдой по сейфу. Взломали и выпотрошили сейф, пожгли для разнообразия груду бумаг в сельсовете и ринулись, хмельные от возможностей, в хутор Алкун потрошить колхозные склады. Выпотрошили. Сгуртовали скот в стадо и, припекаемые опасностью, втянулись в Цейское ущелье — отсидеться, разделить и распродать скот.
Накипь восстания пучилась, расползалась по горам.
Глава 11
Что бы ни делал Абу Ушахов в последние дни, голова была занята распутыванием клубка, что запутала сама жизнь: что с Шамилем? Кто он, почему так спокойно говорил о нем Аврамов при последней встрече? Если Шамиль враг… «Какой враг? У тебя, старшего, помутился разум! Разве не ты растил, воспитывал его?»
В это утро они с женой поднялись рано. Жена поливала ему в ладонь из ковша, а он плескал жгучую колодезную воду в лицо, когда со стороны фермы раздалось несколько выстрелов и затрещали автоматные очереди.
Абу метнулся к стене, стал выдергивать пистолет из кобуры, висевшей на стене (подарок Шамиля). Оружие подавалось туго — много ли наработаешь одной рукой? Уцепил ТТ за рукоять, зло махнул рукой — кобура шмякнулась на пол. Он потряс головой, смахивая воду с бровей. Жена заступила дорогу — в глазах мольба. Он обошел ее, выбежал на крыльцо, спрыгнул в пушистый, навеянный за ночь сугроб, огляделся.
По всей улице хлопали двери, взвизгивали калитки. На ферме опять слитно затрещали автоматные очереди, грохнули два ружейных выстрела. «Наши ружья, — отметил Абу. — Значит, снова кто-то явился грабить. Мы недаром оставили там сторожей. Кто?»
Мимо дома грузно бежал с вилами пастух. Приостановился, хотел что-то сказать председателю — не вышло, хватил морозного воздуха, закашлялся. Махнул рукой, побежал тяжелой рысью. Вилы держал, как копье, над плечами, три блестящих жала колыхались в такт бегу.
Председатель оглядел улицу. Ее сахарную белизну стремительно и густо заполняли бегущие фигуры — женщины, старики, дети. Аул поднялся от мала до велика на защиту колхозного скота.
* * *
Вечером при встрече с Реккертом проводник Криволапова Саид сказал немцу, что два отряда шли к Махкетам параллельно на дистанции два-три километра, поддерживая постоянную связь по рации. Оба заночевали под Хистир-Юртом.
В утреннем сумраке десантники Реккерта ждали отряд Криволапова, замаскировавшись на краю распадка. Тропа круто обрывалась вниз, петляя на дне среди крутолобых валунов, и выметывалась на другую сторону каменистой лентой.
Была еще одна стежка через проран — в полукилометре, но Саид (так договорились) поведет отряд по этой, скажет командиру: короче путь. Не мог пропустить Криволапов мимо ушей оружейную свару, что затеял Косой Идрис на ферме. Эхо уже скакало по горам, резвое, трескучее. Криволапое должен поспеть к ферме гораздо раньше второго отряда. Тому, по прикидке Реккерта, добираться сюда больше часа, а за это время с криволаповцами должно быть покончено.
Реккерт прислушался. Над черным редколесьем, что лежало между засадой и фермой, повисло затишье. Потом опять раскатился ружейный грохот, морозную тишину вспороли две короткие очереди. Бой разгорался.
Немец усмехнулся. Косому Идрису придется потерпеть, надо отрабатывать деньги и надежды на сытую жизнь, когда Кавказ придавит сапог третьего рейха. Огляделся. Все пока цеплялось одно за другое, крючок — за петлю. Его белые «волки» распластались на снегу и камнях на краю обрыва, глаз нежился на них, едва приметных.
Не было шансов у Криволапова уцелеть, выбраться из каменного мешка, не оставил ему Реккерт такого шанса.
Реккерт посмотрел на часы. После первых выстрелов на ферме прошло пятнадцать минут. с уже в горячем поту. Его ведет Саид, так любящий деньги и оружие. Самое позднее через пять минут они будут здесь, скатятся на дно распадка запаленным стадом.
Он отдал приказ своим парням: дождаться, пока все до одного бойца окажутся под ними, на дне. И тогда — десяток гранат на их головы разом. Там, внизу, полыхнет ад, и гремящая преисподняя вмиг поглотит практически всех.
У него сегодня знатная охота. Реккерт беззвучно засмеялся, задрожал горлом. «Поистине, с нами Бог», — с умилением к этим горам и к самому себе помыслил археолог и обер-лейтенант.
* * *
Хмурый рассвет расползался по горам. Саид торопил Криволапова. Правда, в этом не было особой нужды, поскольку отряд уже поднялся по тревоге и теперь, выстроившись, ждал команды.
Проводник топтался около командира:
— Быстро надо, командир… Клянусь, Реккерта ловить будем.
— Почему Реккерта? Может, ваша банда? — хмуро усомнился Криволапов. Не давало покоя одно: не успел выйти на утреннюю связь с отрядом Дубова, оповестить о броске к ферме.
Саид высвободил ухо из-под папахи, наставил его в сторону едва слышной стрельбы позади распадка, сказал с придыханием:
— Реккерта луди стриляют! Позапчера хабар был. Давай, Криволапа, сами лючий тропа поведу. Реккерт там есть, скотину с фермы карапчит. Яво мы, как мышку шапкой, накроем.
Криволапов всмотрелся в проводника: суетлив и раздерган сегодня, всегда молчальник, за день слова не вытянешь, а тут… С чего бы? С досадой оборвал самого себя: какого черта, парень за своих переживает, ведь кровь льется за распадком!
Приказ был ему и Дубову от Аврамова идти к Агиштинской горе и вступить в бой с бандитским штабом. Он и пойдет… Только как не помочь перед этим аулу? Кто-то напал на ферму.
Донимала, не давала покоя непонятная нелепость: зачем было идти к Агиштинской горе через Хистир-Юрт, делать крюк в полсотни километров по горам? Автор крюка — нарком Гачиев, изменивший маршрут Аврамова. Зачем это наркому?…
Однако об этом после, а сейчас в ауле его помощи ждут. Всмотрелся тревожно-светлеющими глазами в бойцов, сказал:
— Бой идет за распадком, товарищи. По соображению Саида, там Реккерт бандитствует на ферме, и коготок у него увяз в перестрелке с ополчением. Самое время птичку брать. Надо помочь колхозникам.
Взял с места рысью.
Саид опередил Криволапова, гнал заячьим скоком, дергал головой, оглядывался, вел отряд в западню. На бегу прислушался к себе: внутри пусто, ни жалости, ни страха, отлетело все на первых же метрах, только палила жажда. Нагнулся на бегу, зачерпнул пригоршню снега, раскусил рыхлый окатыш, стал глотать холодную, арбузной свежести влагу. Изнывал в нетерпении: скорее бы через распадок, на ту сторону, кончать надо с этим стадом, бегущим следом, скорее кончать со всеми, скорее!
* * *
Аул Итум-Кале, лежавший дальше по ущелью, осадила банда Шерипова. Действовали по одной схеме: в самом начале спилили и бросили в Шаро-Агун десятка два телеграфных столбов, затем с двух сторон перерезали горные тропы, ведущие к райцентру.
Накануне, посланный Аврамовым, прибыл в Итум-Кале капитан Рудаков. Взводом 141-го полка командовал здесь лейтенант Созыкин, начальником отдела милиции был Межиев.
Рудаков, оповещенный жителями о наступлении банд по обеим сторонам Шаро-Аргуна, схватился за трубку, крутнул ручку аппарата. Трубка мертво чернела в руке. Обернулся к молча и угрюмо ждавшим Созыкину и Межиеву, сказал, как ножом рубанул по натянутым нервам:
— Перерезали, сволочи.
Созыкин зябко пожал плечами:
— Само собой… Я бы тоже на их месте. Прикинуть надо, что и как с обороной.
Сели, развернули карту, стали прикидывать, скупо роняя слова. С каждой минутой густела, прижигала изнутри тревога, ожидание боя.
Через десяток минут, разослав заслоны по окрестностям, выстроили гарнизон, личный состав райотдела милиции и сельский актив. Напомнили немудреными словами: в восемнадцатом на клич Асламбека Шерипова итумкалинцы первыми вступили в чеченскую Красную Армию, вместе с грозненским пролетариатом не пустили белогвардейскую шваль в горы, а в двадцатом разбили их наголову.
Ныне движется к селу родной брат Асламбека — Майрбек. Сам вляпался в бандитизм, никто не подталкивал, а потому отношение к нему и его банде должно быть соответственное, без скидок на славный их род. Опозорил он этот род.
За околицей уже трещали выстрелы: вступили в бой заслоны. На скалах, на пригорках, дыбившихся кольцом вокруг аула, замелькали темные верткие фигуры. Охнул, схватился за бок, недоуменно и жалко кривя лицо, стал оседать на землю боец гарнизона: ужалил прицельным огнем с горы шериповец.
Рудаков, бледнея, сдавленно выкрикнул:
— К бою! Занять оборону!
Межиев, пригибаясь, махнул рукой, зовя за собой, метнулся под защиту стены. Милиция сыпанула за ним, на ходу выдергивая затворы винтовок. В полусотне метров занимали круговую оборону созыкинцы.
Рудаков, вжимаясь в стену, целился, стрелял. Неотвязно мучила мысль: знает ли Аврамов, что это началось на три дня раньше? Как сообщить об этом в город? Похоже, что банда обложила центр плотно, связников не выпустят.
Бой накалялся злой, смертной отвагой. Рудаков каменел в холодной решимости: не дать запалиться бандитскому очагу в сердцевине Чечни, когда немцы стоят на Тереке. Он уверен был в своем праве на каждую пулю, посланную в чужую жизнь. Вложено было в него это право долгими годами милицейского бытия, Кратким курсом ВКП(б), рублено-острыми политбеседами, где само собой разумелось, что революция — ослепительно белое благо для всего человечества и кто против нее — смертельный враг этого самого человечества.
Ни Рудакову, ни Созыкину не приходила в голову мысль, что серобешметная бандитская масса, усыпавшая горы и обложившая аул, тоже имела свое право на Итум-Кале. И покоилось оно на мощном, хотя и не классовом фундаменте — национальном.
Стреляющие с гор были плоть от плоти этой земли, политой кровью и потом предков, эта земля хранила тепло босых подошв их детства, а подошвы помнили уютную надежность ее. Не потому ли каждый воинский гарнизон России, расквартированный в горной Чечне еще с мирных времен, нестихающе, оскорбительно жег ее изнутри инородной картечиной, порождая и подпитывая вековой рефлекс выгрызть эту картечину любой ценой.
У наступающих и обороняющихся жила внутри своя правда. Оттого так непримиримо схлестнулся бой — один из нескольких в горах. О них сообщило в город устное радио, которое опередило телеграф.
После этого к Итум-Кале двинулся двухротный батальон 141-го горнострелкового полка войск НКВД вместе с кавалерийским взводом милиции и большой группой местных истребителей.
Держали в уме Аврамов и Серов главный очаг преждевременно полыхнувших событий — Агиштинскую гору и гору Дени-Дук близ Махкетов, где сосредоточились главные силы повстанцев, сплавленные с немецкими диверсантами.
Туда были спешно брошены первый полк IX милицейской дивизии, истребительный отряд под командованием Жукова и войсковые подразделения. Атаковать главные бандитские силы должны были отряды Жукова, Дубова и Криволапова. Остальным приказано было занять надежную оборону позади этих трех отрядов на подступах к Грозному. Сомнут Жукова, полезут к городу — ощетинится огнем оборона, перемалывая бандитские силы.
Прогревали моторы, ждали сигнала на аэродроме несколько бомбардировщиков. Все было вроде бы по-умному, но доводил до тихого бешенства, изводил Аврамова несуразный, нелепый и, как ни крути, преступный финт приемыша своего Федора Дубова и его напарника Криволапова. Кой черт понес их к Хистир-Юрту? Посылал же их Аврамов к Махкетам для соединения и совместного удара с Жуковым по немецкой агиштинской группировке. Они нужны там именно теперь, позарез нужны. Как посмел Федор не выполнить приказа? Как объяснить это Серову.
Серов сообщил о начале событий в Москву. Сообщил Сталину, минуя Берию. Берии позвонил Кобулов. Это было около одиннадцати дня.
* * *
Берия говорил со Сталиным, слал в трубку напористую страсть словес:
— Этот шибздик Серов донянчился с Чечней! Кобулов доложил: восстание началось раньше на три дня! Я послал в Грозный своих заместителей Круглова и Меркулова. Бандиты заняли два райцентра, лезут к городу. Нужны силы регулярной армии, надо взять у Петрова из обороны дивизию…
— Петров нищий, — размеренно отозвалась трубка. — Хочешь запустить немцев в Грозный с Терека?
— Тогда… я должен взять все в свои руки! Серов прикрывается твоим именем, саботирует мои указания, связал Кобулова по рукам и ногам!
— Правильно сделал, — холодно одобрил Сталин. — Дураков и бабников надо вязать.
— Необходимо что-то делать…
— Необходимо меньше кудахтать. Час назад Серов докладывал мне положение дел. Он контролирует ситуацию.
— Он хороший местный тактик, Коба, — страстно согласился нарком, — но стратегию надо делать отсюда. Он не сможет одновременно давить восстание и использовать возможности аппарата и разведки. Они навязали узлов в Стамбуле! Кто будет распутывать? Я отвечаю перед тобой за все! Положение критическое, я должен взять все в свои руки.
После долгого молчания трубка тяжело, с отвращением сказала:
— Возьми. Напополам с Серовым.
Он боялся и ненавидел своего пса. Но уже не мог обойтись без его охранной свирепости, поскольку еще больше боялся тех окрестностей, куда выходил ради дела и прогулок. Он давно повадился кормить пса сырым человечьим мясом и держать на короткой цепи в наркомовском амбаре.
Нарком осторожно положил трубку. Вызвал к себе начальника шифровальщиков, приказал заготовить и передать шифровку в Стамбул, Вкладышу: убрать Саид-бека Шамилева. Не черта ему делать в Чечено-Ингушетии. Все это трюкачество с посадкой самолета с десантом и оружием, задуманное Серовым… Пусть поиграют. Но без Саид-бека. Горы нашпигованы своими саид-беками, а эти кретины доставляют туда еще одного, самого матерого. Разбегутся, как тараканы, по ущельям, ищи их тогда.
Глава 12
Еще не знал Ушахов, кто орудовал на ферме и домогался их коров. Но шмайсеры были, по слухам, у немецких парашютистов и у Косого Идриса. Абу верил в Аллаха, бежал и молился, чтобы на ферму напали не немцы. С бандой было легче справиться.
Еще издалека он увидел черную папаху одного из налетчиков. Тотчас из окна фермы громыхнул ружейный выстрел: взвихрил снежный фонтан рядом с папахой.
У стены фермы в непростреливаемой зоне лежали трое с автоматами. Из окна их не достать. Еще несколько человек с карабинами рассыпались по двору за укрытиями. У этих дела обстояли хуже, дрянь, а не укрытия выбрали: мерзлая кочка, бочка с водой, куча кизяка — ни перебежать, ни прицелиться как следует на слепящей белизне. Из двух окон фермы простреливался весь баз. С тылу ферму не взять, там глухая, каменная стена.
«Это не немцы, — подумал с неистовым облегчением Абу. — Банда Идриса. Напала второй раз».
Он окончательно уверился в этом, увидев заляпанное плечо налетчика, лежавшего под стеной. «Они успели побывать внутри, их выбили сторожа, и сейчас они готовы кусать зад от злости. Теперь я поведу дело. И будь я проклят, если эти шакалы уйдут отсюда».
Жарко дышало в затылок, грозно гудело село, сгрудившееся за спиной председателя. Абу обернулся, осмотрел лица. Ах, какие это были лица! В них светились бесстрашие и святая ярость.
— Передай всем, пусть обходят ферму сзади, — сказал председатель пастуху. — Там куча камней, та, что мы собирали на постройку печки в телятнике. Пусть каждый возьмет, сколько сможет. И пусть окружают двор кольцом. Старики впереди, потом женщины и дети.
Он снова повернулся к ферме и увидел: кое-что изменилось. Трое, лежавшие за стеной, теперь расползались в стороны, к углам коровника.
— Косой Идрис! — хрипло сказал пастух за спиной. — Тот, который ползет к бочке. Я узнал его.
— Иди, — не оборачиваясь, попросил Абу. — Разбирайте камни и не пускайте пацанов вперед, ради Аллаха, оттесните их за спины.
Две самые большие ценности числились в его председательских заботах: коровы и аульские сорванцы. Они незыблемо стояли на первом месте по своей значимости, ибо перед грозно-белым ликом наступающей зимы у него была единственная баррикада — ферма. После сдачи госпоставок хлеба и кукурузы хватит до января. Но есть запас сена, есть коровы, есть крыша фермы, крытая соломой, а значит, будет хоть немного молока. Он поддержит главное достояние — детей, поможет дотянуть до первых лопухов, одуванчиков, скворцов и лягушек, которых можно жарить на прутике. Молоко не позволит зиме оборвать нити, что скрепляют истлевших в этой суровой земле предков и будущее аула.
Абу вздохнул глубоко, до дрожи в животе, и вынул из кармана пистолет.
* * *
Саид появился по ту сторону распадка. Проводник бежал первым, и Реккерт увидел его в бинокль совсем рядом, отчетливо и резко, вплоть до синей жилы, вздувшейся на голой шее. Сразу же за Саидом показался Криволапов. За ним — вся сотня. Они бежали прямо на Реккерта. Потертые кирзовые сапоги разом взмывали над снежной белизной и толкали ее назад.
При виде этого размеренного, неумолимого движения Реккерту впервые за утро стало не по себе. Он сунул бинокль в снег и поймал себя на желании отползти от куста, маскировавшего его, хотя позиция, занятая десантниками, была безупречной. Они надежно слились со слепяще-белой кромкой обрыва.
Вверху что-то чечекнуло. Реккерт скосил глаза. Над ним сидела сорока. Она дергала хвостом на кусте орешника^ клонила голову, всматривалась. Распознав людей, вспорхнула выше, пустила торжествующую трескучую очередь.
* * *
Криволапов осадил бойцов на краю распадка, дал отдышаться. Где-то за мертвым зимним редколесьем по ту сторону гремел бой. Размеренно бухали ружейные выстрелы, их перечеркивала автоматная трескотня, раскатисто прыгало по отрогам эхо.
Криволапов посмотрел на Саида. Проводник, сгорбившись, тяжело дышал, вздымалась и опадала сутулая спина. На ней горбом бугрился башлык.
— Саид, — позвал командир.
Спина дернулась, будто слепень жиганул через бешмет. Саид обернулся и, глядя куда-то вверх, мимо командира, сказал торопливо и непонятно:
— Весной внизу балшой вада идет… камень тащит, другой хурда-мурда несет.
— Чего? — не понял Криволапов.
— Я пошел на та сторона смотреть! — клацая зубами, крикнул Саид и вдруг прыгнул на склон.
Его понесло меж острых зубцов. С нарастающим шорохом осыпалась вслед каменистая крошка, перемешанная со снегом. Петляя среди валунов на дне, малая фигурка выбралась на противоположный склон, стала карабкаться вверх, оскользаясь на обледенелых камнях.
Криволапов вел ее глазами, чуя, как вползает ужом между лопатками тревожный озноб. На той стороне на высоком кусте дергала хвостом, неистово трещала сорока.
Она не могла видеть Саида в распадке, ее тревожило другое. Что? Закручивало в тугой жгут сомнение: за каким чертом он здесь, перед этой дырой? Он послан первым приказом к Махкетам и Агиштинской горе, к главному делу, и… завернут сюда. Приказ наркома. Не подчиниться, переспросить задание у старшего по должности? Не приучен он был переспрашивать.
Черная фигурка на той стороне выбралась наверх, осмотрелась, расставила ноги — маленькая рогулина, торчащая из белизны.
— Давай, командир, сюда! Быстро нада, — донесся до Криволапова сдавленный голос.
За лесом на ферме опять взметнулась ружейно-автоматная стрельба.
Еще минуту назад готов был Криволапов призывно махнуть рукой своей сотне и ринуться скопом в провал: делай, как я! Но вместо нужного и такого естественного теперь броска к ферме, где гремел бой, он вдруг отдал команду:
— По одному, дистанция пять шагов, радист идет последним, за мной, марш!
Он сам пока не знал, почему так скомандовал. Знал одно: так надо, только так, ибо на той стороне не переставая трещала и крутилась на ветке сорока. Она делала это и до появления Саида.
Криволапов вступил на обледенелую тропу, пружиня ногами, цепляясь за холодные ребра скалы, заскользил вниз. Оглянулся. Рявкнул придушенно первому бойцу, двинувшемуся следом:
— Стоять! — Зло пригрозил кулаком: — Где дистанция, Зотов?
И только убедившись, что обескураженный, моргающий Зотов блюдет эту дистанцию, полез Криволапов вниз.
Почти у самого дна он еще раз оглянулся. Спускались уже с десяток бойцов с промежутками в пять-шесть шагов. Лавируя между вмерзшими в хрусткий лед валунами, командир задрал голову. Зубчатая черно-белая кромка обрыва была пуста. Саид исчез.
Чувствуя, как давит в тисках сердце каленая, необъяснимая тревога, Криволапов сдвинул предохранитель автомата и еще раз оглянулся. Плотная кучка остальных — чуть больше половины отряда — ждала своей очереди на самом краю.
«Полета, — быстро высчитал Криволапов. — Полсотни будет в распадке, когда я выберусь наверх, а остальные будут торчать на обрыве… И с ними радист. Что ж они барантой сгрудились! Ах, мать честная, сосредоточиться надо, мало вас горы уму-разуму учили?!»
— Ле-е-ечь! — протяжно и пронзительно крикнул он стоящим на той стороне. И вдруг понял, что готовится к бою. Не к тому, что едва слышно рокотал за стеной распадка, а к другому, совсем близкому, которым набрякла кромка обрыва над головой.
— Ложись! — еще раз крикнул он оставшимся на той стороне.
* * *
«Половина, — подсчитал Реккерт сверху. — Их окажется в распадке не больше половины, когда командирская голова всплывет перед моим лицом. Мое лицо станет послсдней картиной этого мира, что отразится в его зрачках. Остальные толпятся на краю… и начинают ложиться. Но почему? Мой Бог, сделай так, чтобы это стадо ринулось вниз скопом. Те, что спустятся в распадок, — мои. Им никуда не деться на этой белизне, это будет охота на тараканов в ванной. Но почему они не полезли вниз все? Что-то не так сделал этот Саид? Где он? Почему убежал сразу же?»
Но оглядываться уже было нельзя, ибо нарушилась бы слитность, гармония безмятежного покоя, в котором пребывала природа. Они слились с ней. Даже кусты, срубленные ими в лесу и перенесенные сюда для прикрытия, казалось, пустили корни. Их успела закрасить снежная крупа, что засевала лес и горы с ночи.
Где-то совсем рядом внизу осыпалась и зашелестела глина под руками Криволапова, возникло его тяжелое, запаленное дыхание. Оно нарастало, заполняло все окрест. И когда над краем обрыва поднялись и уперлись в самую душу немца два белых, налитых бешенством глаза, он нажал на гашетку.
Переведя дрожащее дуло автомата на ту сторону распадка, он вдруг осознал: все идет не так, все плохо. И хотя уже тяжело ухало от взрывов на дне распадка и несся оттуда рев, вой и стоны искромсанной железом плоти, хотя видел Реккерт, что от его очереди полегло в первые же секунды несколько красноармейцев на той стороне, с каждой минутой злая, тоскливая тревога все сильнее охватывала его. Не вышла западня в чистом и беспроигрышном виде, завязался затяжной бой, и каждая минута его приближает появление еще одного истребительного отряда — Дубова.
Попадали в снег и расползались оставшиеся в живых на той стороне, и неслись оттуда пока разрозненные очереди. Да и снизу, из этого ревущего ада, вдруг слабо хлопнули два винтовочных выстрела — на лопатки Реккерту упала срубленная пулей ветка. Он дернулся всем телом, перекатился на спину.
Пока немцы доставали и не могли достать огнем через распадок малую фигурку, что поднялась и стала рвать белое пространство короткими перебежками, мелькая между бурыми стволами, Реккерт окончательно понял: засада бездарно сорвалась. У человека, уходившего из-под обстрела на той стороне, темнел на руках рюкзак. Это уходил радист, и в рюкзаке у него была рация.
Уже недосягаемый для пуль, он забросил на ветку орешника антенну, и эфир опалил открытый, полынно-горький текст: «Полковнику Аврамову, капитану Дубову. Отряд Криволапова наведен на засаду, выбито около половины бойцов. Проводник Саид — предатель».
Глава 13
С тех пор как пришло одиночество, Апти часто вспоминал привалы. Он терзался невозможностью заново пережить их терпкий и счастливый привкус. Со временем стал понимать, что не было на этом свете у него человека ближе Дубова. Командир все чаще приходил к нему в чутких по-звериному снах таким, каким он был в боях и в жизни, — надежным и крупным. В нем все было крупным — голова, руки, совесть.
Все отчетливее, до мельчайших подробностей проступала в памяти ночь — та, последняя, в пастушьем схороне у Хистир-Юрта. Апти вспоминал, как мирно шуршала земля, осыпаясь со стены, похрапывали бойцы, как бегали малиновые светлячки по углям догоравшего костра.
Иногда казалось, что, если напрячься, можно будет вспомнить запахи ржаной соломы и овечьей шерсти, которыми пропиталась пещера. Апти сосредоточивался до звона в ушах. Но запахи так и не приходили, память утратила их.
Раскаянно помнилось только, что было у него в ту ночь отчего-то слякотное и совсем не боевое настроение: долго не видел мать Фаризу, соскучился по теплому хороводу и радостной суматохе, что затевались вокруг него, дорогого гостя, когда он спускался с гор.
— …И вот вижу, примеривается эта тигра из бамбука прямо на спину слону сигануть. А там раджа. Соображаете? — с отчаянной лихостью закручивал Дубов очередной сюжет.
— Командир, падажди, — осадил Апти. — Какой такой сло-на? Что иест бам-пук? Какая тиг-ра?
— Тигра — это кошка полосатая. Ростом с ишака будет, а может, и поболее, — с маху лепил образ Дубов. — А слон? Ну, скотина такая, живет в Индии. Ростом — что ваша сакля. Четыре ноги, каждая толщиной… с тебя, Апти. Нос дли-и-инный, как оглобля у телеги. И два уха. Каждым кадушку с капустой закрыть можно.
— Нету такой скотина, — сумрачно смотрел Апти. — Ты, Федька, брешешь.
— Чтоб я сдох! — жестко оборвал все сомнения командир.
«Ох… ох… ох…» — вкрадчиво передразнила пещерная глубина. Оскорбленно молчал, глядючи в потолок, командир. Свод потолка выложен диким камнем. Сто, а может, двести лет добротной работе. С умом когда-то сотворили пещеру. Вход — земляная нора, может чуть поболее волчьей, — зарос диким терном. Ступени выложены камнем.
Настоянную на бараньем духе сырую тишину простреливали щелчки — где-то срывались капли. Круг света от фонаря качался на каменной складке, бессильно тонул в сумрачной глубине. Пол — окаменевшая глина, истыканная овечьими копытами. В глубоких нишах золотились вороха соломы. Немного подождать, затаившись, и вспучится один из ворохов, выпрется из него осыпанный трухой дэв или циклоп. Жуть!
Апти привел в этот схорон свой отряд переждать ранний снег, связаться с отрядом Криволапова, уточнить маршрут следования к Агиштинской горе.
Потрескивал костер, парили портянки на голенищах сапог, жар калил босые подошвы. Распускались белыми бутончиками кукурузные початки на шомполах. Агиштин-ская гора, бои, засады, кровь, смерть — это все потом, это далеко, до этого целая ночь.
А пока обволакивало тела благодатное тепло и сытный запах ржаной соломы. Возлежал отряд на золотой пахучей перине — каждый сам себе раджа.
— Ну, примеривается тигра на слона с раджой… — напомнили от костра. — Что ж она, зараза, прям с земли туда? Это ж какую резвость надо иметь?
— Видел дома, как кошка на стол прыгает? — ехидно хмыкнул, сощурился Дубов.
— Ну?
— Баранки гну. Ты сообрази, — начинал терпеливо втолковывать, — кошку горшком накрыть можно, а она — на стол. А тигра — та же кошка, только в сто раз поболее. Смекай, куда она сигануть может.
— Да-а, — покаянно гудело под сводами. Восхищенно цокали в лужу капли.
— То-то. Ну, значит, примеривается эта тигра на раджу сигануть, а вокруг, доложу я вам, натуральная паника. Раджову охрану крупной дрожью трясет, поскольку никто не ждал такого нахальства. Ужасаются господа хинди, серые все, с жуткой прозеленью, — дело швах. Стрелять оттуда, где они стоят, нельзя, в любимого раджу пулю ненароком влепишь. Только и остается, что балабонить по-своему, сплошное курлы-мурлы, что по-нашенски означает: ах, едрит твою кочерыжку! И все такое прочее.
А мы с командиром на другом слоне в корзинке плетеной, аккурат шагов на пять позади. Ну, командир, само собой, при форме, каперанг, белый кителек, фуражечка с крабом, надраено все. И пистолетик на боку. Все, как полагается командиру советского крейсера. Однако надо решение принимать, а иначе позор на весь флот. Выручать надо раджу, он хоть и капиталист-эксплуататор, однако советский флот в гости пригласил.
А тигра уже не подлете к радже, клыки ощерила, уши к башке прижаты. Ревет, как ишак на случке, да так, что слониха под раджой на задние ноги осела и обделалась.
Выхватывает тогда наш каперанг пистолетик — и бац-бац-бац! Тигре — в самую башку. А стрелял он, я вам доложу, не хуже нашего Апти. Летучую рыбу над водой с первого раза срезал.
— Твоя снова брешет, командир, — сурово подал голос проводник. — Зачем рыба летаит? Яво дело в ваде сидеть!
— Опять двадцать пять! — развел руками Дубов. — Такая рыба в океане водится, летучая называется. Когда все тихо-мирно, она в свое удовольствие плавает. А в случае какой хищник пасть на нее разинет, рыбка эта из воды — шмыг — и полете-е-ла. Куда глаза глядят. Бывает, в азарт войдет, разлетается, аж на палубу корабля выскочит. Или вот ты, Апти, что о кашалоте знаешь?
— Какой такой каш-а-лот?
— Тоже рыба. Только рыба он с одной стороны. А с другой — детеныша своего титькой, вроде коровы, молоком выкармливает. Приляжет на дно окиянское, вымя растопырит, мол, на-ка, сынок, подкрепись.
Скажем, поймал ты ее в сеть, задумал на сковородке поджарить и с чесноком умять. Какая, думаешь, сковородка нужна?
— Не знай, — отвернулся Апти.
Стыдно было за командира. Всем хорош, сказок много знает, в бою людей по-умному бережет, за своего бойца на любой рожон полезет. Однако, когда хабар про жизнь начинает, плюнуть хочется и уши зажать.
— Я тебе скажу! — ярился в азарте Дубов. — Я тебе в точности до ногтя доложу. Чтобы рыбу-кит поджарить, тут сковородка с эту пещеру нужна! И ежели бы встал вопрос ее с чесноком жареную умять, тут, братцы мои, всем аулом Малые Варанды не управиться, не-е-е! Разве что Большие Варанды с Хистир-Юртом подмогут. Да и то на утро останется мясца доедать.
— Твоя сапсем брешет, Федька! — не выдержал такой беспардонной небывальщины Апти, взвился за правду постоять. — Язык твой сам болтает, ему голова приказ не дает! — Плюнул, подался в глубь пещеры.
Дубов оглушительно и со вкусом захохотал, эхо разметалось под сводом.
Стали укладываться спать, и поспали, надо сказать, знатно и без помех.
Перед самым утром, выбравшись из пещеры, хлебнул Дубов пронзительной свежести и задохнулся ею. Великая тишь объяла горы. Редкими хлопьями сеял снег, обреченный в силу своей скороспелости, невесомо льнул к черной, не готовой к нему земле. Сурово сиял в бездонной выси лунный шар, лил лимонный полусвет на вздыбленный хаос хребтов.
«Есть снежок, будет и охота», — подумалось Дубову. И тут налетела ночным махаоном тревожная непонятность с изменением маршрута: прочесать горы сначала близ Хистир-Юрта и лишь потом следовать к бандитскому агиштинскому штабу. Приказ был наркома Гачиева. Приказы не обсуждают, даже если они идут вразрез с отцовским распоряжением. На службе нет отцов, есть старшие и младшие командиры. Переспросить бы у отца… Однако не стал этого делать Дубов именно потому, чтобы не оказаться в отцовских сынках.
Зябко пожав плечами, нырнул он в парное тепло пещеры. Бойцы спали вповалку на соломе, ногами к догоравшему костру. Апти сидел, закутавшись в бурку, у стены. Розовый свет слабо дрожал у него на лице.
— Порядок! — шепотом сказал Дубов часовому у входа. — Есть снежок, будет и охота.
Часовой не ответил, переступил с ноги на ногу. Дубов вздохнул. Как не понять рязанского парня, в глаза хоть спички вставляй от недосыпа. К тому же охота хороша, когда сам охотник по зверю. А в их деле сегодня так, а завтра тебя самого из скрадка на мушку ловят.
В углу на пухлом ворохе соломы, накрытом плащ-палаткой, утопала рация. Антенну еще вчера вывели в расщелину наружу, куда уходил дым. Дубов посмотрел на часы. До утренней связи с отрядом Криволапова оставалось полчаса. Метнул в Апти лучом фонаря, позвал:
— Чего киснешь? Топай сюда.
Проводник не двинулся с места.
— Боец Акуев, приказываю приступить к занятиям, — сердито велел Дубов.
Апти подошел, нагнулся к командиру, сказал обиженно:
— Пошел чертовая матерь. Я твой отряд проводник служу, для занятия к тибе не нанимался.
— Тебя какая муха укусила? — озадаченно спросил Дубов.
— Зачем брешешь? Слона, кашалота, другой такой хабар. Думаешь, Апти сапсем глупый, горах живет, ничаво не понимаит?
— Во-от оно в чем дело? — изумился Дубов. — А я гадаю, чего мой боевой товарищ вроде как мешком из-за угла стукнутый и на какой козе к нему подъехать? Давай разберемся. Что тебя не устраивает?
— Один рыба, чтобы целый аул кушал, — нету! — упрямо сказал Апти. — Такой большой зверь, как сакля, — тоже нет! Разве Аллах пьяный был, когда такой животный делал? У вайнахов сапсем мало еды. Почему для мой народ Аллах такой скотина не сделал?
— Учиться тебе надо, Апти, — озабоченно подытожил командир. — Экий ты, брат, горами зашоренный. И рыба-кит, и слон есть на свете. Природа их не только для нас с тобой сотворила, для всех, на земле живущих, чтобы душа в радости пребывала при виде их. Ты обо всем этом сам прочитаешь, коли грамоту с тобой осилим. Великое дело, Апти, грамоту человеку одолеть. Книга всему научит, она, брат, тебя на высоту лебединую поднимет, и сможешь ты оттуда любое диво на земле разглядеть, самый мудреный вопрос разгадать. У нас ребятишки давным-давно про все эти диковины знают.
Взял Дубов в руки букварь, раскрыл его.
— Ну-ка, проводник мой разлюбезный, опознай, как эта буква именуется? Как ее имя?
— Яво имя «ме», — хмуро сказал Апти.
— А-атлично! — похвалил командир. — А теперь мы эту «ме» в дело запустим. Ежели к ней пристегаем буковку «а», что получим?
— «Ма» получим, — с маху подмял под себя знакомый слог Апти.
— А ежели к одной «ма» другую такую же приставим? Что народится?
— «Мама» народится, — снисходительно определил Апти.
— А что эта «мама» теперь делает? Ну-ка, вычитай отсюда.
— «Ма-ма… мы-ла… ра-му», — напористо одолел Апти. Отдышался, осерчал: — Яво вчера раму тоже мыла, на эт дело чалавеку один час хватит, а ты бедный дженщина два дня заставляешь ишачить. Давай, Федька, другой слова читать, сидим на эта «мама-рама», ей-бох, как индюшка на яйцах.
Дубов захохотал. Спохватившись, прикрыл рот рукой. Придвинулся к рации, включил ее. Вполголоса забубнил:
— «Терен», я «Малина»… Как слышишь?
Радист Криволапова не ответил. Оставив рацию включенной, Дубов потушил заметно севший фонарь, сказал Апти:
— Топать нам сегодня до упора, а потом еще столько же. Покемарим, что ли, перед подъемом с десяток минут? Ложись. — Обняв Апти за плечи, повел ощупью вдоль стены к соломе. По пути урчал довольно: — Головастый ты мужик, Акуев, за неделю полбукваря одолеем. Ничего, фашиста прогоним, цены тебе в ауле не будет, грамотному, вспомнишь еще командира.
Они улеглись рядом, накрылись буркой, затихли. Потом Дубова как подбросило. Сел он. Широко распахнул глаза в плотную тьму, спросил неизвестно у кого:
— Эт-то что за фокусы — на связь не выходить?
Апти, успевший задремать, кашлянул, сказал сипло:
— Рано. Спит Криволапа.
— Ты лежи, лежи, — похлопал по бурке Дубов.
Поднялся, нашарил стену, пошел вдоль нее к рации. Проваливаясь в бездонную теплую яму сна, слышал еще Апти, как шуршала под ногами командира солома, как бубнил он вполголоса позывные, вызывая отряд Криволапова:
— «Терен», «Терен»… Я «Малина»… Ответь «Малине».
Проводник очнулся от голоса Дубова. Командир сидел на коленях около рации. Луч фонаря бил ему снизу в лицо, и оно показалось Апти безглазым — под нависшими бровями чернели две слепые впадины. Командир отчетливо и грозно сказал:
— Сволочь! — потом, немного погодя, повторил то же самое незнакомым клокочущим голосом: — Ах, сво-о-олочь!
Где-то страшно далеко возникли хлопки. Они толкались в уши Апти нежно и мягко, будто в соседней комнате мама Фариза жарила на сковородке кукурузу и зерна трескались, обнажая пахучую белую сердцевину.
«Откуда здесь кукуруза?» — никак не мог понять Апти, и пальцы его, ставшие непомерно громадными, как стволы столетних чинар, явственно ощутили горячую многогранность лопнувшего зерна. Потом Апти подбросил крик. Дубов все так же стоял на коленях. Фонарь светил по-прежнему снизу в лицо, повернутое к Апти. Рот у Дубова был открыт, в красном зеве гортани трепетал язык.
— Подъе-е-о-ом!
В наступившей секундной тишине Апти услышал все те же хлопки. Теперь они раздавались гораздо громче, и он вдруг понял — стреляют.
Бойцы поднимались, кашляли, резко хрустела солома, шуршали плащ-палатки. У входа в пещеру по ступеням расползалась серая слизь хмурого дня.
Апти нащупал карабин у стены, встал. Отчетливо вспомнился стон Дубова: «Сво-лочь!»
Дубов подошел к проводнику, спросил:
— Ты Саида хорошо знал?
— Саид много в горы ходил, всяки-разные тропы знал, как я.
— Я спрашиваю про его нутро.
— Какой такой нутро? Почему спрашиваешь?
— Потому спрашиваю, что предателем твой дружок оказался! — Отошел, хлестко дал команду: — Становись!
Осветил фонарем бойцов, стоящих в два ряда, оповестил, проталкивая горькую весть сквозь горло:
— Отряд Криволапова навели на немецкую засаду. Радист его сообщил. Бой под Хистир-Юртом, в распадке, версты две отсюда. Поработать ножками придется, соколы-сапсаны.
Вылезли из схорона, построились. Дубов выбрался последним, изнывая тревогой, неистовой виной за случившееся, оглядел серую пелену снега, мохнатые, в ватной опушке кусты, махнул рукой:
— За мной!
Разрасталась, изуверски донимала вина перед отцом: почему ослушался его приказа? Как позволил выкосить полсотни боевых жизней, еще не дойдя до места назначения? Приказ наркома Гачиева… Что стояло за лютой его бессмысленностью, почему командир Дубов не уточнил, не переспросил? Кинулся исполнять распоряжение старшего по званию… «Будь она проклята, твоя дисциплина! Будь про-кля-та…» — загнанно, толчками билась вина его в такт бегу.
Глава 14
В кабинете Иванова сидели Серов, Кобулов, Аврамов. Все сводки о боях в горах стекались сюда, здесь был штаб.
Посеревший, обметанный суточной щетиной, Иванов время от времени недоуменно вскидывал глаза, окидывал нахохлившуюся, застывшую в ожидании милицию: «Что ж вы, сыщики хреновы, восстание профукали?»
Серов, расставив локти, вертел в пальцах карандаш, бурил тупым его концом зеленое сукно на столе. Стискивал зубы, так же мысленно огрызался: «То же, что и вы…» Однако чуял в этом несерьезность и липу, ибо давно уже негласно поделили между собой сферы влияния и ответственность в главном: Иванов тянул нефтедобычу и нефтепереработку, а Серов обеспечивал порядок для этой тяги, выжигал немецко-бандитские гнойники.
И вот теперь у Иванова было все в полном ажуре: вымахнула республика за какие-то полгода на, казалось, немыслимое — с пяти тысяч тонн нефтедобычи на пятнадцать. Серов хлипко выглядел в этой парной упряжке, ибо кипело и ошпаривало их всех восстание в горах. По сути дела, парализовало оно на время и нефтедобычу, поскольку оголились со вчерашнего дня на четверть и более заводы и промыслы — людей всосало ополчение, истребительные и заградотряды.
К тому же клубилась в местной милиции дикая вакханалия: бесследно исчезли, канули в неизвестность нарком Гачиев и начальник ОББ Валиев, а два отборных отряда,
Дубова и Криволапова, непонятно застряли под Хистир-Юртом, на связь не выходили. В результате ожидавший их прибытия под Махкетами батальон Жукова не только не атаковал главные бандитско-немецкие силы и их логово, но едва держал оборону, зубами вцепившись в бугристую местность перед аулом: оттуда банды нацеливались на Грозный.
Резко затрещал телефон. Иванов вздрогнул, торопливо сдернул трубку с рычага — ожил прямой, московский.
— Иванов у аппарата. — Выслушал, опасливо распрямляясь, торопливо ответил: — Рядом сидит. Да, сейчас, — протянул трубку Серову. Тускло глядя мимо него, куда-то в стену, вполголоса оповестил: — Вас. Берия.
Серов взял трубку, сказал угрюмо:
— Здравия желаю, товарищ нарком.
— И тебе того же, товарищ заместитель, — влился в ухо знакомый до тошноты баритон. — Как настроение у сталинских полководцев?
— Рабочее, — коротко обронил Серов, невольно напрягаясь.
— Можно узнать, что нового? Или у тебя новости только для товарища Сталина?
— Ведем бои силами девятой милицейской дивизии. Итум-Калинский, Шароевский районы по-прежнему отрезаны от города, блокированы бандами Расула Сахабова и Майрбека Шерипова. С районами нет связи.
— Доигрались в милосердие, братья во Христе, м-мать вашу… — с расстановкой выстрелила нецензурщину трубка. — Обезопасить город и нефтепромыслы ума хватило?
— На подступах к городу заняли оборону ополчение, милицейские и войсковые заслоны. Главные нефтепромыслы охраняются силами 141-го полка. Самолеты бомбят Агиштинскую гору и Цейское ущелье.
— Где немцы и Исраилов?
— Основные силы в районе Махкетов. Подразделение Жукова ведет бои на подступах к их логову. К нему подтягиваются отряды Дубова и Криволапова.
— Почему «подтягиваются»? Почему сразу не собрал их в один кулак? — тут же унюхал щель в боевой тактике Серова нарком и вломился в нее со всем напором.
— Разрешите подробности позже, они не телефонные, — зазвенел металлом в голосе Серов.
— Ладно. Подождем. Какова общая численность банд?
— Около двух тысяч. Точную цифру трудно дать, банды мигрируют, многие откалываются с оружием, разбегаются по домам.
— Каким числом обороняешься?
— Тысяча четыреста бойцов вместе с ополчением.
— Задействуй любые возможности, моим именем бери у республики все, что считаешь нужным, — наращивал напор нарком, — приложи все силы! — И вдруг, сорвавшись, закричал истерически, так, что Серов, дрогнув, отдернул трубку от уха: — Смотри, Серов! Сдашь хоть один нефтепромысел или завод — за все сразу спросим! Долго, слишком долго мы с тобой нянчимся! Забыл, как внизу, подо мной, сидел? Учти, один пока сидел, без своих баб!
Голос наркома, сотрясавший мембрану, был отчетливо слышен в кабинете, и Кобулов, вжавшись в кресло, украдкой полез в карман за платком. Выудил белый надушенный комок, стал вытирать влажные, липкие ладони.
Серов, зафиксировавший краем глаза белый мазок, покосился. Наркомовский голос лез из трубки шампуром, протыкал черепную коробку:
— …Докладывай обстановку каждый час. Мне докладывай, не Верховному, слышишь?!
— Здесь Кобулов. Будете с ним говорить? — вклинился в паузу Серов, изнемогая в ярой ненависти к этому крику, к рыхлой и зловещей плоти, исторгавшей его за два тысячи километров.
— На… он мне нужен? Ты за все в ответе, с тебя спросим! К тебе сегодня прибудут Меркулов и Круглов. Гоняй всех троих в хвост и гриву, используй, как считаешь нужным. Стоять насмерть! Я тебя как друга об этом прошу!
Серов скрипнул зубами, передернулся от мерзости последней фразы.
— … Справишься — все простим, все забудем! Оправдай доверие товарища Сталина, Родины! Спасай войну, Серов! — на последнем издыхании выдавил концовку нарком, с хрипом втянул воздух.
В трубке щелкнуло. Москва отключилась.
* * *
События на ферме развивались своим чередом. Каменный фасад низенькой фермы был искрошен пулями. Особенно густо посек свинцовый град камень вокруг окошек, из которых время от времени громыхал оружейный гром, фырчала и визжала дробь, сработанная из чугунной крошки.
На истоптанном, огороженном жердями дворе фермы там и сям горбились за укрытиями восемь человек с карабинами, вяло постреливали в окна-бойницы, озираясь и недоумевая, отчего вляпались в эту тупую, бессмысленную заваруху, зачем подчинились Косому Идрису.
Под стеной лежали трое со шмайсерами, пуляли совсем уж глупо — вверх, вдоль стены: лишь ошметья летели от соломенной крыши.
А вдоль двора колыхались с обеих сторон две шеренги, деды и женщины с камнями, косами, вилами — немое и грозное сельское воинство. Стекалось к ним остальное население аула, вклинивалось в прорехи, сжимая в руках булыжники.
Время от времени озирал эту осаду из-под стены Косой Идрис, щерился: обойдется! Живое мясо против автоматов — куда как страшно!
Ждал своей минуты Абу.
Пришла пора отходить Идрису. Только не мог он так просто уйти отсюда: истаяла, как дым, обещанная Реккертом тысяча! Ныло ободранное дробью плечо, бунтовало самолюбие. Надо было отойти шумно, так, чтобы запомнили, чтобы не скалились вслед со злорадством.
Отползая к углу строения, поманил он за собой напарника, молодого налетчика, недавно взятого в банду. У самого угла велел ему встать лицом к стене и сцепить сзади руки. У парня подрагивали заляпанные навозом колени, но стоял смирно, косясь на окна, на густевшие людские шеренги, окружавшие ферму. Заметив это, хлопнул Идрис новобранца по плечу, спросил:
— Мужчина ты или овечий хвост? — Повесив автомат на шею, полез молодому на плечи. Щуплые, хрупкие, они заходили под ним ходуном. Кинув сквозь зубы: — Держись! — Идрис подпрыгнул, упал животом на крышу.
Подтянулся, сел. Немо, выжидающе упирался в него сотнями глаз аул, и Идрис всей кожей ощутил жгучую плотность людской ненависти. Зябко передернул плечами, снял с шеи шмайсер. Хлопнул по карману. Под овчиной глухо брякнул спичечный коробок.
Давя в себе растущий озноб, Стал разгребать солому, добираясь до сухого слоя. Страх все сильнее мучил его. Он никак не мог понять, откуда, отчего наползает эта выматывающая слабость, ведь трое с автоматами и семеро с карабинами против вил и камней.
Он не любил размышлять. Иначе понял бы, что не страх за свою жизнь сосет его смутную душу, прикипевшую к разбою, а нечто другое. Он собирался обречь на голод людей, говорящих с ним на одном языке, хоронивших своих сородичей в той земле, где тлели и его предки.
Но он все-таки одолел себя, скорее, не он, а его самолюбивая злость на проигрыш. Стал вынимать спичку из коробка.
Председатель Ушахов был готов. Его готовность предусматривала даже раскаленный свинец, что может засесть в его теле. Теперь, когда Идрис на крыше вынул спичку из коробка, они с пастухом успели замкнуть людское кольцо вокруг фермы.
Аул сомкнулся за спиной налетчиков, и каждый из них ждал булыжника в спину в любую минуту. Ожидание выматывало, и, не выдержав, они стали стягиваться перебежками под стену фермы — к вожаку, — чтобы иметь за спиной каменную защиту. Из окон теперь не стреляли — можно было попасть в своих. Многоликий и единый в ненависти, кольцевал налетчиков аул.
Идрис на крыше чиркал спичкой по коробку. Пальцы его тряслись. Абу отчетливо видел это. Он сжал нагретую рукоять пистолета и шагнул вперед из-за спин.
Меж ним и стеной фермы стоял белый плацдарм. Он вспучивался на глазах, готовясь обрушиться на председателя, и, не дожидаясь этого, Абу выстрелил навскидку в черную человеческую плоть.
Он попал. Увидел, как заваливается на бок то, что миг назад было Косым Идрисом, и бросил пистолет на снег. Он уже ничего не слышал, тело его под бешметом сжалось в комок в ожидании автоматной очереди. Память еще цепко держала терзания той, фронтовой, боли в госпиталях. Но ни один из бандитов не двинулся, не решился переступить в себе последнее — ударить свинцом по старикам и женщинам, стоящим за председателем.
Жизнь возвращалась к Абу. Он вдохнул морозный воздух, и тот ожег немыслимой сладостью все внутри. Теперь к нему вернулся и слух. Мощно шелестело дыхание аула за его спиной, поскрипывал снег под ногами, необычно громко тарахтел коробок спичек, скатываясь с крыши. Сорвался и упал на снег, мелькнув перед лицом молодого налетчика со шмайсером. Тот вздрогнул и едва не нажал на курок.
Теперь Абу вспомнил, на что рассчитывал перед выстрелом. Он верил в родовую память. Эти, из банды, сгрудившиеся под стеной, совсем недавно ушли в тоскливую маету дезертирства с фронтов. И еще не успела сопреть та пуповина, сквозь которую аул вливал в них ощущение национального, кровно-близкого родства.
Наливаясь буйной, ликующей уверенностью, шагнул Абу вперед, увлекая за собой аул. Своим движением он все плотнее стягивал людское кольцо, сжимая пространство перед собой, как тугую пружину. В пяти шагах от стены он почувствовал, что пружина эта сдавлена уже до предела, и остановился. Заговорил:
— У вас мало времени. Вы, может быть, успеете убить меня, еще несколько женщин и стариков. Но потом вас засыплют камнями. И когда в каждом из вас не останется целой кости, вас выбросят в лес на пир шакалам.
Я убил Идриса, потому что он потерял все, за что его когда-то звали вайнахом: совесть, память, родину. Он продал все это за деньги герману.
Вы ждете, когда немцы займут Кавказ? Тот, кто еще не потерял разум, должен знать, что еще ни один воин, пришедший с оружием в дом к чужому народу, не становился для него братом.
Положите оружие и уходите. Мы выпустим вас. Но если вас поведет разум, вы придете в окопы, туда, где бьются с германом русский, чеченец, казах, ингуш — каждый, кто не хочет стать рабом.
Так говорил Абу, грудью, всем телом удерживая перед собой пружину между аулом и налетчиками. Он засевал набрякший страхом и ожиданием промежуток единственно нужными словами. Он извлекал их из глубины своего житейского опыта и чувствовал, что становится легче дышать.
Уже заметно слабела, оттаивала синюшная готовность пальцев на спусковых крючках, осмысленное, человечье проступало на затравленных лицах налетчиков. Он увидел первую расслабленность облегчения в руках самого молодого налетчика с автоматом. Этот очень хотел жить и потому был самым опасным.
Слабое движение рябью прошло по слитной людской массе и, докатившись до Абу, качнуло его. Он повернул голову — и предчувствие беды пронзило его. Беда была в мальчишеской фигуре, накаленной злой удалью. Малец, подросток, вывернувшись из шеренги взрослых, запустил камнем. Никто не успел удержать его руку. Пальцы, оплетавшие камень, неотвратимо разжались.
Абу крикнул.
Много лет спустя оставшиеся в живых вспоминали этот крик, говорили, что не пришлось потом слышать в жизни ничего страшнее. Одни припоминали, что председатель крикнул: «Заслоните его!» Другие услышали: «Не стрелять!»
Камень попал в молодого, со шмайсером. Это было все равно, что ударить по капсюлю заряженного патрона. Грянула очередь.
Еще не упала, а только содрогнулась мальчишеская фигурка, но уже зависла над бандой темная булыжная стая. Она густела и снижалась в автоматном треске. Выпущенные из рук аульчан камни несли в себе ужас смерти.
И, захлебываясь в желании увернуться, хоть на миг отдалить ее, многие у стены перенесли огонь вверх, выпуская навстречу камню свинец. Пули с визгом дробили гранит над головами, высекая искры. Каменное крошево брызгало веером, хищно впиваясь в землю и людские тела, но град лишь густел, ибо все новые руки освобождались от увесистой ноши.
Оседая на перебитую пулей ногу, вбивал в себя Абу застывшими глазами вакханалию взаимного истребления. Уже сидел недвижимо молодой налетчик со шмайсером, уронив разбитую булыжником голову, и тягучая красная клейковина сочилась из темных волос на снег.
По самый черенок вошли вилы в грудь его соседа. И тот, выронив карабин, пуская изо рта на подбородок пузырчатую кровянистую пену, все пытался вырвать из ребер трезубец.
Еще один стоял на четвереньках поодаль, запрокинув затылок к лопаткам, и темная яма рта на его лице испускала неслышимый крик, задавленный стонущим ревом толпы и ружейным грохотом.
Боль, к которой готовился Абу, уже терзала его, поднимаясь жгучим сполохом от простреленного бедра, сплавлялась с великой жалостью председателя к угасавшим жизням аульчан, и уже не было сил терпеть их ярое буйство внутри себя. С немыслимым облегчением отдаваясь накатившему беспамятству, успел Абу ухватить тускнеющим взглядом последнее видение на белой крыше фермы.
Показалось ему, что скрюченное тело Идриса вдруг вывернулось немыслимым образом, обратило к толпе восковое лицо с пулевой дырой на лбу, весело оскалилось и подмигнуло председателю пустой багровой глазницей. С тем и канул Абу в бездонную засасывающую тьму.
* * *
Подбегая к околице аула, Апти и Дубов тревожно переглянулись. Почти полчаса их бег сопровождал размеренный сухой хруст снега под ногами да запаленное дыхание бойцов. Теперь в этот хруст вплелся вой собак. Собаки выли вразнобой по всему аулу, сплетая пронзительные голоса в шершавый разномастный жгут. На другой стороне аула яростно набирали силу стрельба, людской рев, автоматная трескотня.
Дубов оглянулся. Колыхались позади распаренные, осунувшиеся лица бойцов, горячий пот мутной росяной капелью скопился на лбах и подбородках. Превозмогая себя, Дубов тяжело побежал дальше, сердце трепыхалось у самого горла.
Аул приземистый, грозно пустынный, запускал их в длинную уличную кишку. Подпирали хмурое небо серые столбы дымов из труб. Собачий вой сменился перебрехом из-за плетней. Стрельба и крики на околице стихали.
Бойцы стояли плотной шеренгой вокруг фермы, вцепившись в жерди. Отсеченный жердями квадрат двора, казалось, разбухал от оглушительной тишины. Настоянная на крови и холоде, на скулящем, задавленном вое женщин, тишина готова была взорваться и вдребезги разнести все окрест.
На крыше фермы лежало скрюченное тело. У стены в изломанных позах застыли полузасыпанные камнями налетчики, сжимая в уже окоченевших руках карабины и автоматы. Светилось восковой желтизной между булыжниками чье-то молодое лицо с размытыми чертами.
Слитной, недвижимой массой стоял аул, отказавший своим жертвам в последнем прощении.
Дубов стащил ушанку. В центре база, уложенные бок о бок, лежали двенадцать убитых аульчан. Здесь были старики, женщины и один подросток. Прислонившись к жердям, маялись раненые.
К Дубову полз председатель Абу, утыкая обрубок левой руки в изрытый бурый снег, потом подтягиваясь к нему. Правая рука его сновала ковшом от земли ко рту: Абу глотал снег. Белая наледь скопилась у него в отворотах бешмета, на воротнике, застряла хлопьями во всклокоченных волосах. Нога председателя была перехвачена выше колена колючей проволокой, залита кровью. Абу подполз к самой ограде, взялся за жердь.
— Ты… мал-мал… опоздал, командир, — сказал вразбивку Абу, челюсть его прыгала, разрубая фразу на куски. — Мы тут сами с Идрисом… Дай б-бинты… воду… дай… ране… — Челюсть окончательно отказала председателю. Она прыгала, уже неподвластная его воле, и Абу, притиснув ее кулаком, стал заваливаться на бок.
Белые и красные вспышки — снег с кровью — обжигали глаза Апти. Не было больше сил смотреть на это. Он запрокинул голову и задрожал от невиданного доселе.
Над ним, тяжело вминаясь копытами в сизую хмарь тучи, гарцевал белый конь. На заднем правом копыте его болталась подкова на одном гвозде. Апти отпрянул, уцепился за жерди.
Серый френч на всаднике был наглажен, мягкие сапожки начищены до блеска, в правой руке — трубка. Иван-царевич поднял руку с трубкой и долго грозил ею Апти. Содрогнулся проводник — что это?
Всадник развернул коня, тяжелым неслышным скоком поплыл к себе домой — за хребет, в Грузию, утопая по колено, затем по грудь в плотной сырости туч.
Вот и появился долгожданный гость. Только не вовремя: командир и проводник стояли на своих двоих, а вот третий, председатель Абу, лежал неподвижно.
Они оставили раненым все, что несли с собой: еду, медикаменты, бинты. Сами, слившись через полчаса с остатками отряда Криволапова и похоронив бойцов, двинулись через распадок к Махкетам и Агиштинской горе — к месту назначения. До отказа налитые горькой яростью, они изнывали в желании выплеснуть ее на врага.
Глава 15
Проводник Дауд вывел Ланге с десантниками на гребень горы. Залитые горячим потом, все улеглись цепью, маскируясь за валунами, раздвигая пучки сухой травы. Ланге приладил к лицу, настроил бинокль. За стеклами разверзлась пронизанная синевой необъятная панорама Агиштинской горы, изборожденной каменными морщинами.
Прямо под Ланге в каком-то километре — густая россыпь крохотного аула. От аула до самой Агиштинской горы дыбилось холмами межгорье, кое-где меченное белыми кляксами — дотаивал выпавший накануне снег. Между саклями аула шевелилась, ворочалась людская масса. «Две с половиной — три сотни», — прикинул Ланге.
Из массы время от времени вытягивались, выползали на околицу аула жиденькие протуберанцы, окантованные плотными игольчатыми огоньками, неся приглушенный расстоянием треск выстрелов. Масса кого-то атаковала, протуберанцы вибрировали, смазывались и в конце концов снова втягивались в аул.
Ланге чуть сдвинул бинокль влево. За околицей, метрах в трехстах, надежно впаялся в землю небольшой отряд, раза в три меньше, чем аульская масса. Отряд сдерживал ее плотным винтовочно-пулеметным огнем.
Ланге вгляделся в оборону, профессионально отметил основательность позиции: на пригорке, среди густого хаоса валунов и лощинок. На фланге отряда взблескивали за камнями рыльца пулеметов, секущих хищным пунктиром трасс аульских вояк.
И те и другие, видимо, давно уже находились в этом вязком равновесии: атакующие не могли пробиться, подмять отряд, отряд не мог покинуть оборонительную надежность позиции. Между ними на трехсотметровой нейтральной полосе бурой сыпью застыли людские потери.
Ланге вглядывался в панораму боя, сопоставлял, прикидывал. Через несколько минут пришла уверенность: в ауле клубились повстанцы, скорее всего, их главные силы. Малый отряд за околицей — красные.
Захлестнул щекочущий азарт предстоящего действия: пришел его час на Кавказе. Он выстрадал и дождался, перехитрил в единоборстве истребительный отряд. Ланге добрался до цели в этом горном хаосе. Эта цель — штаб повстанцев, — кажется, под ним. Осталась последняя, формальная проверка.
Он подозвал к себе самого выносливого в отряде десантника Магомадова. Переводчик Румянцев, лежавший сбоку, выжидающе придвинулся — переводить. Ланге, покосившись, качнул головой: не надо.
— Быстро узнавать, — сказал Ланге, — кто эти, кто те? Сколько? Кто командиры? Мы здесь — про это молчать. Доложить через… полчаса. Шнель! Быстро.
Магомадов перевалил через гребень, понесся вниз, меряя крутой склон гигантскими прыжками. Ланге следил за удаляющейся фигурой, удовлетворенно отмякая лицом.
Магомадов вернулся через сорок минут, доложил: говорил с одним местным, аульским. В ауле повстанцы — триста пятьдесят человек, командует боем полковник Осман-Губе, рядом с ним Исраилов. Оборону за околицей держит отряд красных. Бой идет с утра. У Осман-Губе большие потери.
— Там все бандиты? Почему мало? Где остальные?
— Этот чечен, с кем разговаривал, мало знает, — запаленно оправдался, облизывая пересохшие губы Магомадов. — Еще люди есть далеко. Шарой, Итум-Кале воевать пошли. Кто пошли, сколько, чечен не знает, баран-человек, глупый… — Магомадов осекся: полковник смотрел на него, думал.
Ланге подозвал переводчика, заговорил по-немецки, растолковывая отряду порядок дальнейших действий.
— Швеффер и проводник идут в аул, — переводил Румянцев, — для встречи с Осман-Губе и Исраиловым. Они должны ждать. Полковник Ланге и остальные заходят в тыл красному отряду, дают красную ракету и начинают бой. Осман-Губе и Исраилов должны начать наступление после ракеты.
Ланге прервал речь. Проводник Дауд, подавшись вперед, заглядывал за спину полковника, зачарованно тянул голову.
Ланге обернулся. Внизу малый обороняющийся отряд непонятным образом превратился в черную широкую лаву. Она стремительно расползалась, заглатывала околицу аула. Снизу вспухал непонятный, с каждой секундой густевший, грозный и слитный рев.
* * *
Апти, выводя полуторасотенный отряд к аулу у Агиштинской горы, с маху притормозил, будто ткнулся в резиновую стену: шагах в двадцати из-за укрытия вымахнула верткая, в защитном бушлате, фигура, вскинула автомат.
— Стой!
Дубов, приметив красную искорку на шапке автоматчика, отчаянно рявкнул своей остервенело прущей братии:
— Стоять!
Впереди из-за камней всполошенно выскакивали, вскидывались в полурост согнутые фигуры.
Дубов всмотрелся в среднего — опалило неожиданной радостью:
— Жуков… ты?!
— Ложись! — сдавленно крикнул, махнул рукой майор.
— Чего это ты нас… укладываешь? — удивился, запаленно хватая воздух, Дубов. — Вроде… не время.
— Банда там… Каждый метр прострелян! — обложил непонятливых гостей майор. — Ложись, говорю!
В самый раз подоспела команда, не легли — рухнули, блаженно освобождая от нагрузки дрожащие ноги. Сползались к позиции Жукова, лупцуя друг друга по спинам, по плечам. Жуков с Дубовым, ерзая животами на стылом каменистом крошеве, выясняли отношения.
— Где вас черт носил? Где Криволапов? Вы еще вчера должны…
— Погоди… майор, — все еще задышливо отвечал Дубов. — Это долгий рассказ… В этой истории, кому положено… разберутся.
— Где Криволапов?
— Нет Криволапова. Похоронили… под Хистир-Юртом. Его и еще с полсотни… ребят.
— Та-ак, — судорожно глотал и никак не мог проглотить майор.
— Ты как, надолго тут загорать улегся?
— Сейчас вместе позагораем. Их там около четырех сотен против нашего взвода. С утра шесть атак отбили.
— Твой взвод, да моя рота, да полроты Криволапова. Может, начнем?
— Прыткие вы ребята, я смотрю, — сузил глаза Жуков. — Не успели прибыть…
— Прыткие мы, Жуков, на данный момент. Утром такого насмотрелись — тебе не пожелаю. Бойцам бой нужен. Командуй, майор, пока мои не перегорели.
Жуков долго исподлобья смотрел, взвешивал.
С двух сторон из-за камней понеслась к аулу страшная в молчании своем, ощетинившаяся штыками лава. Из аула суматошно, враздрызг — выстрелы. Перекрывая их, зародился в лаве, окреп и затопил окрестности утробный звериный рев:
— Ар-р-р-ря-я-аа…
Гнала роты вперед слепая ненависть: неотступно стоял в глазах черно-красный на белом саване разброс недвижимых тел — на ферме и на дне распадка. Гнала роты на аул наконец-то отбретенная возможность вломиться в реального врага. Об этом тосковали не раз на привалах и в засадах, в изматывающих бросках по горам, в этих сучьих прятках, где враг жалил ниоткуда и отовсюду: из-за камней, кустов, сверху и снизу, выдергивая из рядов товарищей и оставляя «на память» их трупы.
И теперь вот оно, в какой-то сотне прыжков, ненавистное вражье гнездо, куда можно заслать пулю и воткнуть штык.
Бой в ауле, на узких улочках, между саклями, взбурлил, вздыбился. Несколько минут длились тупой хряск ударов, треск, рычание. Не истребительные отряды бились с бандитами и фашистами — сама Россия карала за слепое предательство и гнусь приюта, что нашли здесь немцы.
Бой быстро взвинтился до неистового накала и столь же скоро стал опадать. Банда рассыпалась, попятилась и потекла вспять. Убегали сумасшедшим скоком. Аул стремительно пустел. Красноармейцы преследовали, кололи штыками, посылали в мельтешню спин пулю за пулей.
Ланге оцепенело следил за безумием паники. Черная сыпь трупов все гуще устилала улицы и околицу. Блошиный хаос удиравших перемещался к Агиштинской горе. Над ней кружили коршунами, пикировали пять самолетных крестиков. Гора расцветала красными бутонами взрывов — бомбили повстанцев.
Вся панорама Агиштинской горы до аула, вся беспощадная истребительная логика стычки, где армейская выучка взрезала нещадным плугом рыхлую авантюрность восстания, — все это навалилось на абверовца наваждением, бессильной немощью из-за невозможности что-либо предпринять, исправить.
Сомнение подспудно зрело в Ланге с первых же часов после приземления в горах. И вот теперь оно оформилось в полынно-горькую уверенность: с самого начала нельзя было рассчитывать на реальную поддержку горской массы. Удалось воспалить в ней лишь отдельные, мизерные очажки. Эта бегущая в панике орда была неуправляема с самого начала, туземцы, ее составляющие, — лихие спринтеры в драках, мастера устраивать засады, они всегда найдут возможность рассыпаться, забиться в каменные щели, отсидеться и переждать.
Откуда, из какой преисподней вырвался этот кипящий, неудержимый нахлест подкрепления?
Ланге повернул голову. Проводник Дауд с зачарованной немотой следил за разгромом исраиловцев. Неприкрытое блаженство омывало лицо аборигена. Ланге, подняв вальтер, стал всаживать в горбоносый профиль пулю за пулей.
* * *
Жуков и Дубов сидели на табуретках в дворе, откинувшись спинами на жесткие ребра плетня. Нестерпимо мозжили вытянутые ноги, плетьми висели перетруженные руки. Мордовавший их с самого рассвета боевой день навалился всей тяжестью. Рядом стоял проводник Дубова Апти. Лицо его, повернутое к аулу, каменело в угрюмой думе.
Над аулом разноголосо выли, остервенело захлебывались в хрипе псы: роты подбирали павших и раненых, ломали плетни, сооружая из них носилки. Время от времени грохал выстрел, к тучам взлетал собачий визг.
Зашуршали шаги по утрамбованной глине двора. Стихли перед Жуковым. Он открыл глаза. Перед ним стояли трое: два бойца с карабинами и старик — хозяин двора. Ему завернули за спину и связали руки. Острые, мосластые плечи старика торчали вперед.
— Что? — шевельнул сухим до шершавости языком Жуков.
— Тут донесли, эта сволочь немцев у себя держала, вроде как постоялый двор у него был, товарищ командир, — доложил боец.
— Фамилия? — через, силу, с отвращением к словам бойца, к белеющей в пяти шагах сакле, к этим старческим плечам, выпирающим из-под бешмета, спросил Жуков.
— Атаев его фамилия.
— Ну что, Атаев… Сытно фашистов харчил? Не похудели они у тебя?
Старик сказал, как выплюнул, что-то по-чеченски, продолжая все так же смотреть мимо Жукова вдаль, на Агиштинскую гору. Он понял Жукова, но ответил на своем языке: почему он в своем дворе должен говорить по-русски?
— Он говорит: тебя тоже кормил бы… Всех кормим, кто приходит, — перевел Апти, вглядываясь в старика.
— Значит, один хрен ему, кого кормить, фашиста или нас, — вязко, мертвым голосом подытожил майор.
— Здесь такой обычай, Жуков, — тихо вклинился Дубов.
— Я их обычаи лучше тебя знаю, Дубов. Я ими здесь накушался до блевотины. В расход, — без паузы, не меняя интонации, закончил майор и снова закрыл глаза.
И финальное слово это, и набрякшие чугунной усталостью, захлопнувшиеся веки майора отгородили его ото всех и словно толкнули караульных. Они взяли старика под локти, повели к сараю.
— Отставить, — негромко, но жестко уцепил командой караульных Дубов. Была в команде этой столь вызывающая нелепость, что Жуков, вздрогнув, открыл глаза и разом вынырнул из своего полуобморочного безразличия.
— Не понял, капитан.
— Нельзя этого делать здесь, — едва разжимая губы, сказал Дубов.
— Это я решаю, что можно, а что нельзя. Я один. А с тобой мы еще разбираться будем, где с отрядом шлялся и отчего пол-отряда Криволапова немцы выкосили. Своей властью для начала разберусь.
— Обязательно разберись. Мне твоя власть, не нужна, своей хватает. Мне другое нужно.
— И что тебе нужно?
— Нормальный Жуков. Накрошили мы с тобой аульского мяса…
— Ты бы покороче, капитан.
— А куда нам спешить? Давай погодим, пока командир Жуков в себя придет. А то сейчас Иисуса Христа к тебе приведи, ты и его к стенке поставишь.
— Поставлю, — тяжело, измученно согласился Жуков. — И вот этого фашистского кормильца поставлю, с особым удовольствием. И лезть тебе в это дело не советую. Ты что предлагаешь?…
— Разобраться, майор.
— С ним? Ты полюбуйся на него — матерый бандюга! Он на нас и смотреть не хочет, ему гансы милее.
Вдруг заговорил гортанно и гневно стоящий между бойцами старик.
— Зачем со слепым и глухим говорить? — перевел Апти. — Ты слепой, глухой и глупый. Тебя за нос берут, за собой водят, как быка с кольцом, — заинтересованно уточнил и дополнил Апти.
Жуков глянул на Дубова. Тот, подавшись вперед, слушал Апти.
— Разговорился, старый хрыч, перед стенкой? — усмехнулся одной щекой майор. — Ну, валяй дальше. Кто меня водит?
Апти выслушал старика. Переспросил. Молча странно уставился на Дубова.
— Ну? — подтолкнул Жуков.
— Он… плохо сказал. Тибе и Дубова за нос нарком Гачиев водит.
— Это как?
— Нарком Гачиев в его сакля приходил, с немец-полковник встречался, бумагу ему писал.
— Когда? — рывком оттолкнулся от плетня, поднялся Жуков.
— Позапчера эт дел был.
Жуков и Дубов переглянулись.
— В город его. Живо. Коня! — крикнул Жуков.
— Жуков, — позвал вполголоса Дубов.
Жуков обернулся. Дубов поднялся, шагнул к майору. В лихорадочной воспаленности глаз капитана провальными дырами чернели зрачки.
— Ты интересовался, где мы шлялись. У Хистир-Юрта шлялись. По личному приказу наркома Гачиева. Там же в балке Криволапов на немецкую засаду напоролся. Дошло?
— Доходит, — застегивал воротник подрагивающими пальцами майор. — Ну, пошли, что ли? А то доотдыхаемся. До ночи гору взять нужно, пока они там не очухались.
Атаева посадили на коня со связанными руками. Подстреленно билась у конского бока жена, захлебывалась в плаче. Конь всхрапывал, пугливо косил фиолетовым глазом, пятился вбок.
— Молчи, — сурово велел женщине Атаев. — Не показывай этим слез. Иди к Нурды. Пусть сегодня сделают все, как надо. До заката.
Лежал в сарае единственный сын, умерший утром от побоев. На немцах была его смерть, на этом проклятом Аллахом диком племени, порожденном от свиньи и шакала, на племени без стыда, без мужской чести. Но двойная смерть, двойная кровь была на наркоме Гачиеве, приходившем наниматься в батраки к этому племени.
Лишь об одном тоскливо и неутоленно ныла душа старика, глядевшего с лошади на родную Агиштинскую гору, которую он больше не увидит: не удастся взять с немцев и Гачиева кровь за Нурды своими руками. Их повязали, видно, до конца жизни. Так пусть хоть возьмут эту кровь русские. У них хватит на это сил, мужчины они. Атаев видел, как они умеют воевать.
Глава 16
И еще сутки прошли. Трое все так же сидели в кабинете Иванова. К ним прибавился четвертый — замнаркома НКВД республики Аврамов. Давила гнетущая тишина.
В горах шли бои. 141-й полк затягивал в железное кольцо осажденные райцентры Шарой и Итум-Кале. Гвоздил по ним из орудий. В воздух летели ошметки саманных стен, брызгала бордовой шрапнелью черепица, черными бешеными таранами по улицам неслись буйволы. Рев, смрад, грохот, собачий и людской вой висели над аулами. Банды, осадившие райцентры, таяли. Безумие паники охватывало все живое на улицах и в саклях.
Молчали в кабинете долго, случалось, по получасу. Трое спаялись в единомыслии — Иванов, Серов, Аврамов. Четвертый — Кобулов — отделен был от них месяцами надменного отчуждения, бесстыдным кощунством лесных оргий в компании наркома Гачиева, едким излучением Берии, чьим представителем он был. Всевластие последнего позволяло Кобулову все это время балансировать на незримом, но явственном постаменте любимчика со всеми вытекающими отсюда возможностями.
Так было до вчерашнего дня, пока Москва не облила панической яростью всех четверых. Звонок Берии расставил всех по новым местам: вознес Серова и мимоходом спихнул Кобулова. Это услышано было всеми и разъедало теперь Кобулова мстительным бессилием.
Двое присланных Берией заместителей — Меркулов и Круглов — выпирали в новой иерархической расфасовке лишними и потому были отправлены Серовым немедленно в Дагестан: там тоже стервенела активность банд.
Грянул звонок — внутренний, обкомовский. Иванов взял трубку, выслушал, сказал Серову:
— Сотрудник республиканского наркомата. Что-то срочное. Ждет в приемной.
— Сходи, — послал Серов Аврамова.
Аврамов торопливо вышел. Серов проводил его взглядом. Повернулся к Иванову, пожевал губами, поинтересовался:
— Виктор Александрович, у вас тут нечистая сила людей с чем-то употребляет, с пивом или с квасом? — Переждав оторопелое молчание первого, добавил: — Третьи сутки ведь Гачиева с Валиевым ищем. Не иначе как черти с квасом употребили.
— Это, Иван Александрович, не ко мне вопрос, — хмуро отозвался Иванов. — Думаю, ваш коллега товарищ Кобулов осведомлен лучше меня.
— Товарищ Кобулов, конечно, обязан знать, где шляются ваши, местные, кадры. Но что тогда обязан первый секретарь? — раздалось из затененного угла.
— С вашего позволения, первый секретарь обязан давать бензин фронту, — круто и жестко развернулся на голос Серов. — А мы обязаны обеспечить ему эту работу. Кстати, товарищ Кобулов, раз уж мы завели речь про обязанности… Кто обязал отряды Дубова и Криволапова быть под Хистир-Юртом? Полковник Аврамов моим личным приказом направил их к Агиштинской горе, к Жукову. Вы не внесете ясность в этот вопрос?
Фигура в темном углу источала молчание. Оно расползалось по кабинету, густое, липкое. «Ничего. Рано охамели. Жизнь, она — качели, сейчас внизу, потом, глядишь, наверх вынесет. Тогда и поговорим. Добраться бы до Папы… Я там вас всех, ублюдки…»
Вошел Аврамов, пересек торопливо кабинет. Наклонился к уху Серова, что-то зашептал. Серов выслушал, отстранился, глянул снизу вверх яростно-посветлевшими глазами.
— Та-а-ак. А чего шепотком? Новостишка занятная. Пусть секретарь послушает. И генерал-лейтенант тоже.
Аврамов выпрямился. Глядя на Иванова, погнал длинные, без заминок, фразы:
— Взятый в плен бандит Атаев показал на допросе Жукову, что нарком Гачиев встречался в сакле с немецким полковником Осман-Губе накануне восстания. За несколько дней до этого в его дом приходил еще один работник НКВД.
Роты Дубова и Криволапова были переправлены к Хистир-Юрту вместо Химоя и Агиштинской горы личным распоряжением Гачиева. Нарком изменил приказ Аврамова, то есть мой. Половина роты Криволапова выбито немецкой засадой, сам он убит. Сейчас Жуков и Дубов развивают наступление в направлении Агиштинской горы. На ваше имя пакет от Жукова.
Аврамов подал пакет Кобулову.
— Что скажете, Кобулов? — Серов, подавшись вперед, цепко глядел в угол.
Кобулов поднялся с кресла, выпрямился, согнал складки гимнастерки за спину, спросил Аврамова:
— Значит, Гачиев с немецким полковником в ауле лобзался?
— Так точно, товарищ генерал-лейтенант. Встречались, в сакле Атаева.
— А меня с Гиммлером там Атаев твой не приметил? Где этот болван? Я сам допрошу его.
— Допрашивать пленного буду я, — встал, расставил ноги, сунул в карманы руки Серов. — Властью, данной мне наркомом Берией и Верховным Главнокомандующим, приказываю вам разыскать, арестовать и доставить ко мне Гачиева и Валиева. Ваше мнение, Виктор Александрович? — неожиданно и круто развернулся к первому секретарю Серов.
— Фактов предательства этих двоих накопилось достаточно. Сразу после боев соберем бюро.
— Выполняйте приказ, — повернулся к Кобулову Серов. Они встретились глазами — брезгливая воля и беспредельная ненависть.
Кобулов тяжело пошел к выходу.
— Если к полуночи не доставите арестованных, я доложу Верховному Главнокомандующему о вашем саботаже и покрывательстве предателей! — добил его в спину Серов.
За Кобуловым закрылась дверь.
В кабинете Гачиева страх, от которого закаменели мышцы, немного отпустил, и генерал обвис, растекся вялыми телесами по креслу. Позвонил Берии, сказал, не в силах удержать прыгающую нижнюю челюсть:
— Это я, Кобулов. У Серова данные, что Гачиев и Валиев работают на немцев. Навели отряд Криволапова на засаду. Половина отряда выбито, сам убит.
— Что-о? — свистящим шепотом спросил нарком. — Кто донес, откуда сведения?
— Пленный чечен. Серов приказал арестовать их, будет допрашивать сам. Пленного тоже не дал мне допросить. Иванов готовит бюро.
— Когда бюро?
— Сразу после боев.
— Сколько возиться с бандами будете?
— День-два. Очищают Махкеты, Шарой, Итум-Кале. Остатки рассыпаются по горам. В Дагестане тоже все идет на спад, радировали Круглов и Меркулов.
— Кроме показаний пленного, какой еще компромат на Гачиева?
— Докладная Жукова о приказе Гачиева. Гачиев изменил маршрут отрядов Дубова и Криволапова: от Агиштинской горы, куда они посланы были Серовым для соединения с Жуковым, к Хистир-Юрту.
— Где они?
— Жуков и Дубов?
— Нарком с Валиевым, идиот!
— Не можем найти.
— Ты соображаешь, что Серов готовит? Если связь с немцами этих двух подтвердится, ты от этого дерьма не отмоешься.
— Потому и звоню…
— Заткнись! — опалил брезгливым нетерпением Берия.
Зависло молчание. Шорохом, посвистом, треском давило оно на воспаленный мозг замнаркома. Наконец пробился голос:
— Этих двоих разыскать к ночи живыми или мертвыми. Потом сразу же отправь самолетом в Москву. Второе: немедленно отбей по ВЧ на мое имя информацию: есть подозрение, что некоторые работники НКВД республики работают на немцев. Требуется расследование силами центрального аппарата. Не Серов расколол Гачиева, а ты. Все понял? Серов давно такой фарт поджидает, копает под нас.
— Эта карла свое не упустит. Обгадить нас перед Сталиным…
— Все. Делай, что я сказал. Серова я возьму на себя. Его радист о Ланге информацию дает?
— Замолчал со вчерашнего дня.
— Ай молодец! Вовремя замолчал. Ищи Гачиева с Валиевым. Никакой докладной от Жукова не было, ты ее не видел, понятно? И вообще… он такой старательный стал у тебя. Не тошнит?
— Все сделаю, Папа.
— Покрывал Гачиева? На волоске висишь. А Серов к волоску с ножичком тянется. Осознай и работай, Богдаша, землю грызи!
Наркому НКВД тов. БерияКобулов, Круглов, Меркулов
ЗАПИСКА ПО ВЧ
В НКВД СССР имеются данные о том, что в Чечено-Ингушской АССР существует подпольная Национал-социалистическая партия кавказских братьев, поддерживающая активную связь с немцами. По этим же данным, в антисоветской деятельности этой организации якобы участвуют некоторые работники ч.-и. милиции.
Для проверки имеющихся данных считаем целесообразным:
1. Провести тщательное расследование по имеющимся материалам, объединив следствие на арестованных Хучбарова, Исраилова Хусейна, Атаева, Амагова Мухаммеда, Муцольгова Абукара и других.
2. Следствие по этим делам поручить начальнику следственной части по особо важным делам НКВД тов. Влод-зимирскому и начальнику отдела по борьбе с бандитизмом тов. Леонтьеву.
Руководство следствием возложить на тт. Кобулова и Круглова. Ждем Ваших указаний.
Грозный, Махачкала.Берия
Кобулову, Круглову, Меркулову
ЗАПИСКА ПО ВЧ
Немедленно откомандировать в Москву наркома НКВД ЧИАССР Гачиева и нач. отдела по ББ Валиева для использования их в центральном аппарате.
Канул в Лету еще один отрезок времени, давящий свинцовой тяжестью бессонницы на глаза, на сердце. И вновь взорвался звонком телефонный аппарат в кабинете у Иванова. Москва.
Иванов, потирая рукой сердце, отодвинулся, глазами показал Серову: бери. Серов взял трубку.
— Серов у аппарата.
— Почему ты такой вредный? — плаксиво спросил Лаврентий Павлович. — Меня все время обижаешь, не докладываешь. Тебе не стыдно своего наркома обижать? Может, чеченцы уже Грозный взяли, в обкоме на паркет гадят, а нарком ничего не знает. Докладывай.
— Ротами Дубова и Криволапова, батальоном Жукова разбито основное ядро агиштинской немецко-бандитской группировки. Силами 141-го полка окружены Шарой и Итум-Кале. Там практически подавлено восстание.
— Ай умница! Не врешь?
— Чтоб я сдох, — с расстановкой побожился Серов.
Дернулся, ошарашенно глянул на него Иванов.
— Ты мне нравишься, Ваня, — с некоторой оторопью сказал нарком. — Сдыхать подожди, доложи до конца. Убили сколько?
— За три дня уничтожено более двухсот человек. Взяли в плен сто семьдесят четыре. Изъято по аулам около ста бандпособников.
— Что передает ваш агент из штаба Исраилова?
— Он… замолчал. Исраилов передал его рацию гестаповцу Осману-Губе.
— Хорошо ему там, а? Зарплата у вас идет. Зарплату начисляете?
— Начисляем, товарищ нарком, — сцепил зубы Серов.
— Смотри, не забывай начислять. Он хорошо молчит, а молчание — золото. Вы ему поднимите зарплату, тоже золотой сделайте. Мне тут насексотили, что к абверовцу Ланге ты тоже своего радиста забросил. Слушай, где ты их столько берешь? Как шампиньоны разводишь, что ли?
Серов почувствовал ледяной озноб; зародившись внизу, он пополз к сердцу.
— Ну и как он освоился у Ланге? Ты куда пропал, Серов? Радист у Ланге хорошо работает?
— Он ведет Ланге к Исраилову для подстраховки нашего агента в его штабе, согласно разработке, о которой мы докладывали.
— Давно ведет?
— Пятый день.
— Когда с ним связь?
— В полдень, в двенадцать.
— Почитай его радиограммы за вчера и сегодня. Умираю от любопытства.
«Он знает, что Засиев замолчал. Откуда? Кто продает?»
— Тебе что, плохо, Иван Александрович? Нельзя так относиться к своему здоровью. Здоровье сталинских полководцев — это не личное, государственное достояние — так учит нас дорогой товарищ Сталин. Прочитай радиограммы из группы Ланге и отдохни. Коньячку прими. Ты где, дорогой, чего молчишь?
— Радист в группе Ланге тоже замолчал, — выскреб из себя Серов.
— Такого не может быть. Не верю. Побожись. Как ты умеешь: «чтоб я сдох»? — со вкусом и удовольствием подсказала трубка. — Ты что, онемел как твои радисты? Слушай, очень интересная система у тебя. Засылаешь своего агента к Исраилову, а он немой оказался. Забрасываешь своего радиста в отряд к немцу, а он тоже немым стал. Надо твою систему изучить. Прилетай в Москву. Сядем, коньячку пососем. Про свою систему расскажешь. А дела Кобулову сдай.
… В детстве выходил Ванька Серов с пацанвой летом в поле, катая в пальцах липкие кругляшки смолы. Находили на обочине проселка ровненькие круглые дырки в земле, окольцованные валиками из сора и паутины. Каждый выбирал свою — в нее свободно входил палец.
Облепив кругляшок смолы ниткой, опускали его в дырку и начинали подергивать, цепенея в щекочущей жути. Где-то там, в полуметровой глубине, ерзал, дергался смоляной кругляш, хамски дерзко маячил над головой хозяина-паука.
И, накаляясь исступленной отвагой, багровея угольками глаз, бросался наконец тонконогий властелин на толстобрюхого нахала. Он всаживал в наглеца все, чем привык воевать, — лапы и челюсти.
И безнадежно увязал. Потом его тащили вверх. Если удавалось высвободить лапу или две, он хватался за стены своего жилища. Но сила, вздымавшая его, была чудовищной, она рвала из тела его лапы.
…Серова потащили наверх. Изнемогая в усилиях, он вцепился в свое обиталище:
— Пока не получится прилететь.
— Надо, чтобы получилось, — мягко, но неодолимо потянул нарком, и Серов услышал, как трещат его связки и хрустят кости.
— Не выйдет, Лаврентий Павлович, — задохнулся от боли и страха Серов. — Здесь главное дело назревает.
— Какое главное, а? — удивился нарком. — Бунт, сам говоришь, почти задавили. Молодец. Стратег, полководец! Теперь отдохнуть надо, награду обмыть. Наградили мы тебя. Прилетай — узнаешь чем.
— На том свете отдохнем, Лаврентий Павлович, — выдрал еще несколько лап из смолы и вцепился ими в горную кавказскую шахту Серов. — Исраилов не пойман. Через два часа связь со стамбульским Вкладышем. Он сообщит, когда вылетит Саид-бек Шамилев к Исраилову. Будем перехватывать, сажать, заменим там немецкую начинку своей. А Исраилова возьмем на Саид-беке. Для операции все подготовлено, у Гоберидзе в Грузии перехватчики и десант в готовности номер один. Исраилов на Саид-бека, как сазан на молочную кукурузу, должен клюнуть.
— Саид-бек для Исраилова приманка хорошая. Пальчики оближет. Возьмете Исраилова со списками его агентуры. Так, что ли?
— Должны взять, товарищ нарком. Все готово для этого.
— Вот видишь, я же говорю: Хасана теперь взять — раз плюнуть. Кобулов без тебя справится. Прилетай, а дела ему сдай, жду тебя к ве…
Серов нажал на рычаг. Положил трубку. Зябко дернул плечами. Сказал Иванову измученно:
— Он сейчас снова возникнет. Скажите ему… что приступ у меня, язва. Мне подыхать от язвы еще рано. Свердлов с Троцким так Миронова с Дону в Москву вытянули: на коньячок, награду обмывать.
Морщась, он вышел из кабинета. Иванов затравленно перевел глаза на телефон. Он верещал истерически, пронзительно.
Глава 17
Кямаль-оглы перечел радиограмму из Москвы второй, третий раз. Опустив руки на колени, долго сидел, бессмысленно уставившись в стену. В душной полутьме затененной комнаты лопасти вентилятора с трудом месили загустевший студень воздуха. На стенах, ошалев от жары, висели вниз головами тараканы, вяло шевеля антеннами усов.
Кямаль-оглы прочел радиограмму в четвертый раз. Смысл ее не изменился, был абсурден до дикости. Но… центру виднее.
Встал. Потянул на себя облезлый квадрат выдвижного ящика в шкафу, нашарил на дне кожаный чехольчик. Извлек из него маленькое — в палец — шильце. Затаив дыхание, разом покрывшись испариной, снял с иглы колпачок из вощеной бумаги. Шильце вновь сунул в чехольчик. Бумагу сжег в пепельнице, смыл пепел в раковину. Вышел, запер дверь, торопливо зашагал к отелю.
Двор отеля буйно зарос зеленью. Плети винограда, вылезая коричневыми змеями из фундамента, вползали на стены. Разлапистая жесткая листва маскировала балконы плотной зеленой шубой.
Кямаль-оглы огляделся. Над пустынным колодцем двора знойным маревом дрожал полуденный жар. Сноровисто, цепко хватаясь за плети, упираясь ногами в стену, он взобрался на балкон третьего этажа. Нырнул в лиственный виноградный ворох. Прильнув к стене, осторожно заглянул в номер. Он был пуст, балконная дверь приоткрыта. Кямаль-оглы снял туфли, проскользнул в номер. Из ванной доносился плеск воды, густой баритон Саид-бека урчал восточную мелодию.
Кямаль-оглы достал из кармана чехольчик, вынул шило. Двумя пальцами зажал рукоятку так, что острие легло вдоль ладони, не касаясь ее: так держат горящую сигарету на ветру.
Постучал в дверь ванной, ликующе выкрикнул:
— Саид-бек, дорогой! Какая весть! Не мог утерпеть! Разреши? — Распахнул дверь.
Саид-бек оборвал пение, ошарашенно приподнялся в ванной:
— Кямаль? Как ты сюда?…
— Потом, все потом, бесценный, дорогой! Слушай, как тебе повезло! Такое раз в сто лет бывает!
— Что случилось?
Кямаль-оглы присел на край ванны, положил сжатую руку на мокрое плечо Саид-бека.
— Не упади! Министр Менемеджоглу сам, понимаешь, сам подпишет!
— Что подпишет?
На шее Саид-бека призывно голубела артерия, и Кямаль-оглы сдвинул руку, повинуясь зову этой голубизны. Быстро и точно он проткнул ее острием и содрогнулся вместе с Саид-беком, утопая в засасывающей черноте его зрачков, которые, пульсируя, стали стремительно расширяться.
— Ты что?! Ты…
Глаза Саид-бека полезли из орбит. Лицо быстро синело. С хрипом втянув в себя воздух, он дернулся. Голова уткнулась подбородком в грудь. Тело обмякло, стало сползать в воду.
— Прости, Саид-бек, не успел досказать, — простонал Кямаль-оглы. — Министр Менемеджоглу сам подпишет некролог о тебе. Там будет очень много хороших слов. Спи спокойно, дорогой.
Потом он оглядел шею трупа. Чуть выше ключицы едва заметно рдело просяное зернышко крови. Он тщательно стер его обрывком мыльной обертки и смыл обрывок в унитаз. Теперь шея была абсолютно чиста.
Во двор он спустился так же, по лозе. Присел у стены, закрыл глаза, долго жадно дышал. Потом направился в здание разведки.
Через три часа с военного аэродрома должен был взлететь самолет с партией оружия и Саид-беком на борту. Пункт приземления — штаб Исраилова в горах Чечни. В подготовке вылета Кямаль-оглы деятельно участвовал вот уже третий день вместе с помощником германского военного атташе Клаусом Гизе.
Прежде чем заехать за Саид-беком на машине, Клаус Гизе позвонил ему в номер: готов ли резидент для Кавказа к вылету? Трубку никто не взял.
Вместе с Кямалем-оглы они вскрыли дверь номера и обнаружили его хозяина мертвым в ванне.
Потрясенный Кямаль-оглы взвыл, стал остервенело царапать ногтями сморщенное лицо. Клаус Гизе, скосив глаза на чувствительного турка, брезгливо приказал:
— Прекратите истерику! У вас будет возможность на деле доказать преданность Саид-беку: полетите вместо него. У нас нет времени готовить другого, вы в курсе всех дел. Вылет отменить нельзя. Отсрочить тоже нельзя. Готовьтесь, у вас два часа.
Он сам не разобрался, что им руководило в дальнейших действиях: щемящая, полыхнувшая радость от возможности побывать на родине или затопившая тревога, поскольку кавказский штаб повстанцев во главе с Исраиловым и Осман-Губе требовал вылета только Саид-бека Шамилева, и никого другого. Но Саид-бека он убрал по приказу центра, непонятного, разъедающего наработанный план действий.
Минуя турецкое разведуправление, Кямаль-оглы тут же добился приема у германского военного атташе в Стамбуле и высказал обоснованную просьбу: самолет в Чечню с оружием должен возглавить не он, серая, никому не ведомая разведкрыса, а Клаус Гизе, фигура лично известная гестаповцу Осману-Губе. Мертвый Саид-бек был известен Исраилову, живой Клаус Гизе — Осман-Губе.
Атташе нашел доводы «серой разведкрысы» разумными. Через полчаса Клаус Гизе, яростно чертыхаясь и недоумевая, стал спешно собираться в полет.
Кямаль-оглы предусмотрел сложности, которые могли возникнуть в результате ликвидации Саид-бека. Но он не хотел признаваться даже самому себе, что, втаскивая с собой в самолет матерого немецкого разведчика, готовится к самому худшему.
Их взяли в «коробочку» четыре советских истребителя над Грузией и посадили на аэродром под Кутаиси. Советские десантники, вломившиеся в самолет, остро пахли потом, степной полынью, были одеты в немецкую полевую форму. Они плотно, до отказа забили дюралевую утробу самолета, рассаживаясь на ящики с оружием.
Клаус Гизе, пребывавший в полуистерическом состоянии от скорости, с которой свершилось их пленение, увидел затем нечто совсем невообразимое. Командир десантников, придирчиво оглядев стоящее свое воинство, шагнул к Кямалю-оглы. Они постояли друг перед другом, потом обнялись.
Клаус Гизе икнул и бессильно отвалился к дюралевому борту. Он наконец понял истинную причину скоротечности и лихости событий. Икота, начавшаяся у него, была постыдно визгливой и комичной, вызывала здоровый, жеребячий гогот красноармейцев.
Приземлились на узкой, кое-как очищенной от камней полосе, нещадно и жутко подскакивая на выбоинах.
Давя в себе тошноту, полуоглохший от резкого снижения, Кямаль-оглы, пропустив вперед Клауса Гизе, спустился на землю по металлической лесенке.
Мотор заглох, и их обступила прохладная зеленая громада гор. Приглушенно грохотали взрывы — где-то неподалеку шел бой.
В полусотне шагов напротив самолета стояла плотная людская цепь с автоматами наперевес. Вперед шагнул бритоголовый, отблескивающий сизым черепом главарь с папахой, заткнутой за пояс, с жутким акцентом спросил по-русски:
— Кито иест Саид-бек?
— Саид-бека нет! — выкрикнул Кямаль-оглы, цепенея от беззащитности собственного тела. — Вместо него полковник немецкой армии господин Клаус Гизе.
— Почему нет Саид-бек? — с неумолимостью механизма спросил главарь.
— Он убит. Сначала разгрузите оружие, разместите наших солдат, потом мы все объясним. Нужно торо…
Он не закончил. Его слова заглушил раскатистый грохот автоматной очереди, и веер пуль перечеркнул два тела, дырявя позади них лощеный бок самолета.
Пилот, нетерпеливо выглядывавший в окно, захлебнувшись в ужасе, дернулся к штурвалу. Но под буро-зеленое брюхо самолета уже летело несколько гранат. Цепь бандитов бросилась плашмя на землю. По ущелью раскатилось несколько взрывов.
Кямаль-оглы бился в луже крови. Рядом неподвижно застыл немец. В затухавшем сознании разведчика дотлевал горько-полынный ужас: «Бездарно… ухожу».
Глава 18
Диверсанты, ведомые Реккертом, отрывались от преследования по ущелью, прорезавшему местность между Чеберлоем и Ведено. Их безостановочно гнал капитан милиции Громов. Он настиг немцев, окружил их, и горы долго сотрясались от боя, пока не наступила ночь. Ночью удалось уйти, бесследно раствориться во тьме Реккерту, Швефферу, Магомадову, Четвергасу и Мамулашвили.
Реккерт, как старший, предложил разделиться на две группы — так легче просочиться через линию фронта. Но его не послушали: страх одиночества успел отравить всех. Десантники оставили обер-лейтенанта одного.
Он не стал дожидаться рассвета. Ампула с ядом хрустнула на зубах, и бездонная черная чаша неба опрокинулась над ним, засыпав остекленевшие глаза пришельца звездной пылью.
* * *
Труп проводника Дауда как-то сразу разделил десантников надвое. По обе стороны трупа стягивались в явственно закипавшей вражде две группы. С Ланге остались трое немцев и переводчик Румянцев. Напротив них сгрудились в недобром молчании горцы: дагестанцы, осетины, ингуши, чеченцы. Они были у себя дома. Ланге и те, кто с ним, — незваными гостями в этом доме.
Год муштры, подачек и заигрываний в германских лагерях вдруг порвался и облетел с горцев луковой шелухой, из-под которой заструилась едкая суть вражды.
От нее у Ланге заслезились глаза и сдавило сердце: он просчитался! Эти никогда не станут послушными, из них не вылепить вассалов. Ожесточаясь в брезгливом и горьком бессилии, замешанном на страхе, Ланге заговорил:
— Я отпускаю вас, — стал переводить Румянцев, — расходитесь по домам. Аллах отвернулся от вас. Он всегда отворачивается от тех, кто нарушает клятвы и предает доброго хозяина. Германия была для вас доброй хозяйкой, она показала вам сытую жизнь, научила порядку. Но стоило вам ступить на эти камни и глотнуть вашего вонючего дыма, порожденного коровьим дерьмом, как вы забыли великую и щедрую Германию.
К сытой и чистой жизни никто насильно не тянет, вы сами выбираете эту грязь и нищету в этих горах. Идите к ней, я вас не держу. Вас держат наши расписки служить Германии, что лежат в сейфе Мосгама. И Берлин предъявит их вам, когда вы понадобитесь. Вам или НКВД, это зависит от вашего поведения.
Они расходились, нацелив друг на друга стволы шмайсеров, и межа скалистой земли, на которой застыло тело проводника, все ширилась между ними.
К вечеру четверка, ведомая Ланге по буреломам и глухой чащобе на северо-восток, к Тереку, откуда едва слышно доносились орудийные раскаты, наткнулась на двух пастухов — отца и сына.
Над горами свистел ледяной ветер, зима гнала над Главным Кавказским хребтом сизо-черные лохмотья туч. Они цеплялись за камни, гнули жухлое разнотравье, ерошили грязную шерсть на сгрудившемся овечьем стаде. В воздухе кружился снег.
Четверо с автоматами вынырнули из-за валунов и пошли к пастухам. Подошли, встали молча, ожидая команды Ланге. Он поднял шмайсер, и воздух вспорола автоматная очередь. Она хлестнула поверх стада, овцы брызнули серыми тушами в разные стороны, блея, сгрудились поодаль. Ланге заговорил.
— Посмотри туда, — перевел Румянцев.
Гранитный черный валун в полусотне шагов перечеркнул белый пулевой пунктир.
Ланге бросил автомат на землю. Сняв рюкзак с плеч, запустил туда руки. Рядом с автоматом упали два автоматных рожка и толстая пачка советских денег. Немец поднял на старика глаза, отрывисто пролаял две фразы.
— Это все будет твоим, — пояснил Румянцев, — если мы тебе оставим жизнь. Все это достанется тебе вместе с жизнью, когда выведешь нас к Тереку.
Старик смотрел на автомат, деньги, и в глазах его накалялось неистовое желание. Вообще-то он был богачом, этот старик, имея ежегодно кукурузу до мая, а к ней впридачу полную саклю дыма, нужды и забот. Но так жили его отец, дед, предки, и все они считали, что живут настоящей жизнью, что именно так следует жить.
Неслыханное оружие и невиданные деньги возносили старика на такую высоту, о которой его предки и не помышляли. Он будет первым из тейпа, кому удалось вскочить на белого жеребца удачи.
— Собери овец и гони их домой, — велел он сыну, — скажи матери, что я вернусь к полной луне (этой ночью сияла дынно-золотая скибка полумесяца).
Он вел команду Ланге к Тереку, кормил и оберегал ее от нещадной свирепости воюющих гор, как если бы десантники были его родичами. За ним шли сильные и богатые люди, от них зависело его скорое благополучие. К тому же они были гостями в этих горах.
К середине пути старик дал себя утешить собственными доводами. Он очень нуждался в утешении, ибо на всю Чечню разнеслось проклятие Джавотхана Исраилову и немцам. Но ведь Джавотхан совсем недавно проклинал русских, славил Гитлера и Исраилова… Какое проклятие крепче, какому из них следовать?
Пусть Аллах разберется, ему легче это сделать: ему не предлагали такую пачку ахчи и такое оружие. Из него не надо целиться, от бегущих пуль упадет любой олень, самый большой медведь. Или кровник. И пастух вел немцев к Тереку, к рубежу, за которым начиналась для него другая жизнь.
Полковника Ланге ждала за Тереком тоже другая жизнь, скорее всего сорванные с плеч погоны, выдранный с мясом из мундира Железный крест. Но лучше быть живым без погон и креста, чем гнить в чужой земле при полном боевом параде — так рассуждал абверовец на ночных привалах, кутаясь в раздобытую стариком бурку, слушая посвист ветра и шакалий вой.
* * *
Гул войны, жгучие брызги похоронок долетали до горной Чечни. От них охраняли свою паству исраиловцы, оберегали и пасли, как муравьи пасут стадо тли, чтобы питаться его соками без помех и с гарантией.
Исраилов много сделал для этой гарантии, маскируя и ретушируя истинный облик завоевателя-германца. Но стоило тому втиснуть десантное свое мурло в ущелья — и ретушь сползала с него. Глядело оно на горца хамским своим оскалом, обдавало трупным смрадом.
Скотство за обеденным столом в сакле Атаева и смерть его сына стали той искрой, от которой полыхнул очистительный пожар отторжения немцев. И в нем сгорело чучело «пятой колонны». Это чучело, по сути дела, так и не обрело плоти. Пустотелый каркас его треснул и рассыпался в крошево под первыми же массированными ударами истребительных отрядов.
Наивно думать, что подобное произошло бы при истинно профашистских симпатиях Чечено-Ингушетии. Гордый и неистово свободолюбивый вайнахский народ привык платить за свой выбор самоотречением и кровью без счета. Он стократно доказывал это в веках, выбирая свободу и отторгая завоевателей любого пошиба.
В Великой Отечественной войне вайнах сделал свой выбор. Он выбрал Россию, ее генетический такт, добрососедский уклад славянства.
Глава 19
С-сволочи…» — бессильно ярился Кобулов. Нетерпение, охватившее его после разговора с Берией, перекипало в животный ужас: Гачиева с Валиевым все еще не могли отыскать, хотя к поискам подключился испытанный Жуков. До полуночи, до нового дня, оставались какие-то часы. Новый день наползал кошмаром.
Если пленный чеченец подтвердит, что Гачиев работал на немцев, встретился с гестаповцем в его доме, — это конец. До пленного, чтобы дал нужные показания, не дотянуться, его укрыл и стережет Серов, почуял, на чем можно уделать заклятого дружка. Гачиев — его, кобуловский, кадр, им пригрет, обласкан и прикрыт. Серов уже докладывал об этом Сталину.
Эти двое растворились в горах. Нашкодили, теперь ждут, чем закончится восстание. «Хреново кончится для тебя заваруха, Салманчик, плохо старались с гестаповцем. Наша взяла».
«Наша… это чья? — вдруг возник дикий вопрос. — Твоя, что ли, с Серовым? Так у тебя с ним никогда не было «нашего». Было свое и его. В этой победе мало радости для тебя. Серов все сливки снял, а для тебя синий обрат остался, лакай пока от щедрот кукленка… Пока башку не сорвут. За что?»
— А за то! — с трезвой беспощадностью вслух подытожил Кобулов. — За то, что телок щупал, коньяк хлебал вместо работы.
«Совратили тебя, бедненького, Богдаша. Увяз ты, как муха в липучке. А намазывал ее чечен. Он тебя вычислил и раскусил с первой встречи, по закону родства душ, залил б…ским сиропом по горло, и пока ты там барахтался, он свое дело делал.
Но расхлебывать это дело придется тебе. Папа не выручит, у него нет привычки выручать кореша, от которого жареным запахло. Первый петлю на шею накинет, показательно, с любовью приладит и захлестнет. Сам дал понять. Если через… — он посмотрел на часы, — через два часа их не найдут, надо дело делать».
Оно вчерне уже созрело в нем, это дело, исподволь, в часы протрезвлений, накапливалось в мозгу. Трезвея, он тупо оглядывал залитый коньяком, заваленный снедью стол, пухлые телеса жеро, валявшихся в постелях. Начинал мозжить рефлекс самосохранения: за все нужно отвечать перед Папой, за невыполненный приказ — вдвойне.
Решение вызревало давно. Лопнуло же — сегодня. Если эти двое так и не отыщутся, надлежало уходить из Чечни и как можно дальше от Москвы. Далее всего вела тропка на тот свет… через свой пистолет: самое надежное укрытие от Папы. Чуть ближе, на этом свете, был… Берлин. Для этого надо спеленать со своими волкодавами Серова и ломиться с живым презентом через Терек, к немцам.
Проводники найдутся, десяток жуковских, щедро прикормленных им загодя скорохватов пойдут за ним в огонь и воду, даже в терскую.
Уперев локти в стол, уткнувшись остекленевшим взглядом в синие, набухшие на кистях вены, стал он тщательно продумывать свой план, по живому рвал со всем, что окружало его до этого дня. Гнусная маета вьюном оплетала душу Кобулова. Надвигалась расплата за жизнь, прожитую в лютости и оргиях, за малину утех, жирно проросшую на чужих горестях и крови. Не то чтобы совесть пробуждалась — не осталось внутри генерала таковой. Ломало хребет нечто доселе не испытанное.
Со школьной поры и до седых волос облучало российское бытие истиной каждого из граждан: Отчизне обязан ты всем, что имеешь, — здоровьем, воздухом, семьей, пищей и кровом над головой. И столь проникающе мощным было это целительное облучение, столь основательно пропитывало оно каждую клетку миллионолюдного организма, что не числилось на Руси более тяжкого греха, чем измена Отчизне.
Предстояло Кобулову окунуться в гнусь измены.
Затрещал телефон. Он схватил трубку.
— Кобулов!
— Нашлись эти суки, товарищ генерал, — устало и близко, с хрипотцой сказала трубка голосом Жукова. — На лесной заимке жировали, про которую вы рассказывали. Звоню из Ачхой-Мартана. Через полтора часа будем в городе.
— Каких «полтора»? — неистово взвился генерал. — Час тебе на дорогу! За них головой отвечаешь!
Он хотел положить трубку, на миг замешкался и с изумлением вновь услышал в ней голос карманного своего майора, тянувшего в командировках всю оперативную чернуху. Обязан был майор после приказа галопом рвануть в дорогу — не рванул. Эт-то что за новости?!
— Час так час, — размеренно согласился Жуков и задал вдруг идиотски неуместный, не ко времени вопрос: — Вы с рапортом моим про этих двоих ознакомились?
— Каким рапортом?
— О предательстве Гачиева. Пленный показал, что он в его доме…
Взревел, ощерился Кобулов, всей кожей ощутив в на-стырности и вялом безразличии майора нечто грозно-непонятное:
— Ты еще там?! Марш в машину!
Спустя час, за несколько минут до полуночи, генерал поднялся навстречу троим, вошедшим в кабинет без стука. Впившись взглядом в угрюмое лицо Жукова, вошедшего последним, излучавшее все тот же непогашенный вопрос о своем рапорте, где письменно зафиксировано было предательство Гачиева, Кобулов опередил:
— Вы свободны, майор, благодарю за службу. Отдыхайте.
Когда закрылась дверь, не генерал пошел к Гачиеву — командор. Он шагал каменной поступью, размеренно, с неистовым наслаждением ломая грудью расстояние и паническую истеричность наркомовских оправданий:
— Разрешите доложить, товарищ генерал!.. До заимки мы напоролись на немецкую засаду… Приняли бой! Немцев было…
Кобулов выбросил вперед набрякший кулак и впаял его в маячущую, смердящую словами пасть. Попал в зубы, ушиб костяшки, зашипел от боли, сменил руку. Бил тяжело, с замахом, свалил наркома на пол, стал в азарте поддавать сапогами, вколачивая в ерзающие, скулящие телеса возмездие за долгие часы своего ужаса, за созревшую готовность уйти к немцам, за паутинную цепкость утех, за то, что попал в нее, за то, что слишком сам был похож на Гачиева.
Наткнулся на Валиева, стоявшего истуканом, мимоходом вмял и тому карающий кулак в живот. И Валиев, жилисто-цепкий, обученный рукопашному бою, одолевший бы без труда трех таких генералов, покорно брякнулся на пол и услышал с изумлением собственный паскудно-гнусавый голос:
— За что? Я сопровожда-ал…
Нарком на полу между тем понемногу осваивал ситуацию, подставляя под генеральский сапог плечи и пряча голову, верещал тонко и пронзительно:
— Мы отстреливались, господин Кобулов… Ай! Мамой клянусь, вынуждены были отступить к заимке… Ой! Я все доложу в рапорте, господин Кобулов…
— Ты меня с кем-то путаешь, — старался уже по убывающей генерал. Исправил оговорку наркома: — Я тебе, с-сука, не господин, не гестаповский полковник. Я тебе — товарищ! В чекистских славных рядах мы с тобой товарищи кровные! Некрасиво об этом забывать!
Уморясь наконец, закончил битье. Отошел, тяжело дыша, вынул платок, промокнул лоб, стал вытирать руки. Приметил содранную кожу на костяшках, поморщился.
Гадливо оглядел через плечо валявшихся на полу, увидел пятнисто-красный подбородок Гачиева, размеренно распорядился:
— Встать. Рожи вымыть, в сортир сходить. И — в самолет. В Москву.
— 3-зачем? — осведомился, не вставая, Гачиев.
— Как зачем? — поднял правую бровь Кобулов. — На повышение. Папа зовет. Награждать за вашу геройскую доблесть в беспощадной борьбе с бандитизмом, за подавление восстания. К сведению, субчики, держитесь ко мне, родимому, поближе, пока не втолкнут в самолет. Вас жутко хотел видеть товарищ Серов, порасспрашивать: что это вас потянуло в саклю Атаева, ту, что около Агиштинской горы?
Гачиев всхлипнул, на коленях пополз к генералу, стал ловить, слюнявить сиятельную руку:
— Баркал, спасибо, товарищ генерал, клянусь, до гроба не забуду! — Поднял мокрые глаза, попросил: — Разрешите отлучиться с машиной на полчаса?
— Какие полчаса? — ощерился Кобулов. — Я тебе что сказал?
— Неотложное дело, — непостижимо нагло уперся, стоял на своем нарком. Уточнил шепотом: — Надо, товарищ генерал-лейтенант. Лично для Лаврентия Павловича.
Кобулов понял: действительно надо. Отпустил. Но с охраной. Приказал офицеру охраны: если длинный побежит — стрелять по ногам. Припекала сексотная информация: Серова вызывал к себе Сталин. Гачиев должен быть в Москве раньше Серова — любой ценой.
* * *
Командующий Грозненским Особым оборонительным укрепрайоном генерал-майор Никольский убирал в сейф со стола штабные документы: засиделись со штабистами до полуночи. Все разошлись несколько минут назад.
За спиной вкрадчиво визгнула, отлипла от косяка дверь. Никольский резко, всем корпусом развернулся. В дверях стояла усатая дылда в гимнастерке и галифе, перетянутая ремнями.
Генерал-майор всмотрелся, узнал: нарком НКВД Гачиев, не раз встречались в кабинете у Иванова. Почему часовой пропустил без оповещения?
— Засиделись? — шепеляво осведомился нарком. — Отдыхать надо.
Никольского взяла оторопь: нос у наркома синел разбухшей картофелиной, под усами вздулась фиолетовая губа, густо-ультрамариновый фингал оттенял правый глаз.
— На том свете отдохнем, — стандартно буркнул генерал. — Чем обязан в такое время?
— Служба, Никольский. У тебя своя, у меня своя. Решетки на окнах проверить надо, давно не проверяли. Штаб есть штаб. Я быстро.
Мимо проплыла подсиненная физиономия, скрылась за дверью. Никольский проводил наркома взглядом, досадливо крякнул, окон в смежных комнатах музея, где располагался штаб, было штук пятнадцать. Уход в сонное блаженство, который он предвкушал уже сутки, оттягивался.
Гачиев зажег свет, остановился перед картиной. На фоне темного леса, березняка и Кавказских гор, надменно положив руку на кинжал, стоял Шамиль. Русские офицеры толпились поодаль, возбужденно, с любопытством оглядывая легендарного пленника.
— С-собаки, — вздыбил усы нарком на офицеров. Вынул нож, подцепил лезвие, раскрыл его. Подступил к картине с ножом и стулом. Поднялся на стул, примерился. С треском повел ножом сверху вниз у самого края позолоченной рамы.
Когда свернул и перевязал полотно, холщовая трубка оказалась выше наркомовской фуражки. Отдавил сквозь решетку форточку, высунул конец полотна в квадратное отверстие, резко вытолкнул наружу, прислушался. Тихо. Картину Ф.Рубо «Шамиль», стоившую, по самым скромным подсчетам, около полусотни тысяч золотых рублей, мягко приняли снаружи подстриженные кусты. Дело было сделано. Полет в Москву ознаменован разнообразием: разбитой физиономией и ценнейшим антиквариатом.
* * *
Проводив самолет лично, Кобулов вернулся в гостиницу. Набрал номер, позвонил Жукову. Жуков, прибыв в Грозный, в офицерской казарме истребителей жить не захотел: угрюмый, свирепый характер оперативника не давал отдыха даже среди своих.
Он снял комнату с телефоном и отдельным входом. Она неделями пустовала.
Услышав в трубке сиплый со сна голос Жукова, Кобулов ворчливо попенял:
— Генерал тут с ног сбился, весь в делах, как кобель в репьях. А майор изволит клопов на подушке давить. Дрыхнул?
— Так точно, спал, — сухо подтвердил Жуков.
— Не вовремя в постель улегся — раз, — стал перечислять Кобулов. — С начальством кисло разговариваешь — два. Распустил я вас, работнички. Ну-ка, живо одеться — и на рысях к моей гостинице. Жду у входа через пятнадцать минут по всей форме. При себе иметь стаканы, газеты — под задницы стелить — и закусь. У тебя из закуси что в наличии?
— Колбаса… шоколад, галеты… — ошарашенно перечислил Жуков. Что-то не припоминал он за годы своего вассальства при Кобулове подобных пригласительных финтов.
— Годится, — одобрил закусь генерал. — Жду. Да язык там придержи, если полюбопытствуют, к кому и зачем.
Он запер изнутри дверь номера, оглядел себя в зеркало, причесался. Вынул из сейфа бутылку коньяка, ручной фонарик, сунул в карманы галифе. Расстегнул кобуру пистолета. Поднял задвижки на створках, распахнул окно. Тепло оделся, лез в окно — еле пролез. Тяжело спрыгнул на мерзлую землю под окном, прислушался. Было тихо.
В гостинице дежурили двое часовых. Одного, коридорного, он миновал. Другому, у ворот, буркнул:
— Прогуляюсь перед сном. Буду через полчаса. Жуков подошел через десять минут со свертком в руках.
Кобулов встретил его на противоположной стороне улицы, в тени акации, заслонявшей от фонаря.
— Закусь! — удовлетворенно зафиксировал он при виде свертка. — Теперь вперед, к Алексею Максимычу.
Он повел Жукова в парк имени Горького, гостиница стояла в сотне шагов от него. Темень давила на глаза, сапоги приглушенно шаркали по гравийной, смутно белевшей дорожке. Луна изредка выцеживала хинный проблеск сквозь черное рванье туч. Жуков пристроился сзади генерала, шагал в гнетущей неизвестности.
Зашли в глубь аллеи, наткнулись на скамейку, сели. Над головами немолчно шипел в невидимых кронах ледяной ветер.
Кобулов достал бутылку, велел:
— Разливай.
Слушая осторожную возню, хруст бумаги, звяк стекла, зябко повел плечами. Ощупью поднял стакан с коньяком, коротко вполголоса кинул:
— За победу.
Выпили. Задержав дыхание, Кобулов с щекочущим наслаждением прочувствовал путь жгучей струи, пролившейся в желудок. Приступил к делу.
— Прочел я твой рапорт. Обговорить кое-что надо. — Невидимо усмехнулся. — У меня в номере Гачиев «клопов» во все щели навтыкал, сам приказ о таких «клоповниках» подписывал. Так вот, то, что нарком с Валиевым работали на немцев, я давно унюхал. Ты подтвердил. Ну… и что дальше?
— Как что? Трибунал! — взволнованно заворочался Жуков.
— Трибунал, говоришь. Трибуналы у нас — для таких, как ты, кто работу на себе тянет. А для Гачиевых — орден и кое-что еще. Я его час назад в Москву спровадил, к Папе. На повышение.
— Шутите, товарищ генерал?
— Ага. Я тебя сюда вовлек коньяк высосать и шуточками закусить. Вникни.
Он развернул на коленях записку по ВЧ от Берии, вонзил в нее луч фонаря. Жуков прочел: «…Срочно командировать в Москву Гачиева, Валиева для использования в центральном аппарате. Берия».
Жуков прочел, задохнулся.
— Вы… наркому перед этим про их связь с немцами доложили?
— Ну.
— И что? Он… вот эту цидулю спустил?
— Как видишь.
Кобулов слушал молчание Жукова. Оно накалялось бессильной и горькой яростью.
— Это что ж на Кавказе творится? — взорвалась наконец клокочущим голосом темень.
— А это не только на Кавказе, — садистски ковырнул болячку Кобулов. — Это везде, Жуков, где серп и молот нами подвешены. Война отборного славянина перемалывает, мы, НКВД, остальных добиваем. Суки, сексоты, предатели, слизняки, вроде Гачиева, на развод остаются, смердят от Кавказа до Камчатки.
Ты думаешь, отчего я в загулы, в пьянь уныривал, а всю оперативку на тебя наваливал? Тошно мне, Жуков, кровью и желчью блюю после каждого разговора с Москвой. Пора выводы делать.
Он долго и чутко ждал. Дождался.
— И какие… это выводы? — осторожно обронил наконец Жуков, ибо страхом, как петлей, захлестнуло горло от нещадной, каленой правды, которую сам он чуял нутром, но даже в мыслях боялся касаться.
— А ты как думаешь?
— Мне по штату про это думать не положено.
— Брось, Жуков. Нам-то чего друг от друга уныривать? В одной обойме сидим, в одну доску вбиты по самую шляпку. А выводы такие: взбесилась наша контора, вразнос пошла, перемалывает правого и виноватого. Пока очередь до нас, думающих, не дошла — оглоблю бы ей в зубы сунуть, а? А для этого нужно оповещенных поболее, таких, как ты.
— Оповещенных… о чем?
— О Гачиеве. И вот об этом. — Он тряхнул московской запиской по ВЧ. — О том, что предательство в самом аппарате завелось, пухнет. Возьми. У тебя надежные офицеры на примете имеются? Им покажешь. Ядро сколотить надо из наших. Я — в Москве, ты — на местах. Здесь с бандитизмом кончаем. Поездишь в инспекционные поездки по России, подберешь людей, костяк нового аппарата. А я подготовлю всю информацию для Сталина, он половины не знает, что Лаврентий творит.
У нас обратной дороги нет, Жуков. Или мы его, те, кто еще работать может и последнюю совесть не потерял, или он нас — с потрохами. Решай.
— Что… решать? — оцепеневший от наваленной от него информации сидел Жуков.
— Ты вот что… дурачка-то из себя не строй! — ощерился Кобулов. — Обмарал штаны — дело понятное, неволить не стану, обойдемся. Только учти: донесешь — на том свете достану. Да и не поверят тебе. И когда мы придем наверх, на меня не рассчитывай. Свободен.
— От чего это я свободен, товарищ генерал? — отходя помалу, задышал полной грудью Жуков. — От себя, что ли? От себя не освободишься. То, что вы про нашу контору выложили, я в этом уже давно, как голый в крапиве, барахтался. А что толку, один в поле не воин…
— Двое — тоже, — жестко оборвал Кобулов. — Люди нужны, готовые на все для дела. А оно похитрее чеченского бандитизма. Про немецкие связи Гачиева кого оповестил?
Властно, с уверенностью на ответ спросил это Кобулов, поскольку чуял: покатился Жуков в откровенность, по скользкой колее мчит, смазанной доверием к нему — генералу-бунтарю.
— Командир роты Федор Дубов и его проводник Апти в курсе.
— Кто еще? Мало! Об этом нужно в рельсу, в тазы, в сковородки бить.
— Не успел, — сокрушенно повинился Жуков. — Больше ни с кем разговора не было. Да и какие разговоры про это?
Кобулов лапнул кобуру, бесшумно достал пистолет. «Значит, низовых всего трое: Жуков, Дубов, проводник. И рапорт Жукова. Годится».
— У тебя жена, дети есть?
— К чему это вы, товарищ генерал? — удивился майор.
— Кого оповещать о твоей геройской смерти в случае чего.
— Меня вроде до сих пор пуля не брала, — холодея, отшиб приговор Жуков.
— Моя возьмет, — вздохнул Кобулов и нажал курок.
Глухо лопнул выстрел. Дуло пистолета, продетое под генеральской рукой, утыкалось Жукову в грудную клетку. Пуля прошила ребра, сердце майора и застряла под мышкой. Тело его мягко отвалилось. Нагретое плечо генерала обдало студеным сквозняком.
Он сплюнул: стоило ради этого комедию ломать? Хотя, пожалуй, без комедии не выжать из Жукова фамилии тех, кто оповещен о предательстве Гачиева. Что-что, а самосохранение у майора наработалось за годы службы отменное.
Кобулов встал, рассовал по карманам недопитую бутылку, фонарик, зашагал в темень.
Теперь очередь Дубова и его проводника. Если начнут раскручивать изменение маршрута, засаду на Криволапова и встречу Гачиева с гестаповцем, остались эти двое. Показания пленного чечена… Кто поверит бандиту? Враги народа поверят.
С Гачиевым и Валиевым Лаврентий сам в Москве разберется, подстрахует. Папе невыгодно сор из избы выносить. С Серовым тоже проведет работу, вызвал, выдернул из Кавказа, как выползка из норы.
* * *
В Хистир-Юрт Кобулов прибыл поутру — самолично разбираться в истории Дубова и Криволапова.
Хоронили стариков, женщин и детей, долбили могилы среди замшелых чуртов на кладбище. Квадратные пасти их утробно щерились чернотой на саванной белизне пороши. Рыли братскую могилу для отряда Криволапова, чтобы как следует, по-людски перезахоронить бойцов.
Проводник Криволапова Саид исчез бесследно. Крутая заваривалась каша в Хистир-Юрте, комом жгла в горле каждого.
Вместе с Кобуловым прибыл Аврамов (Серов улетел в Москву). Засели в сельсовете. К сельсовету просачивался аульский люд, копились кучками поодаль, по закоулкам, тихо переговаривались. Председатель Абу лежал дома, воспалилась рана на ноге.
Над крыльцом сельсовета трепетал огненный язык флага. Под ним на крыльце истуканами стояли двое караульных с винтовками. Отбрасывая каблуками ошметки снега, к флагу на рысях поспешал посыльный с Дубовым и проводником Апти. У Дубова под ушанкой полыхали антрацитовой тревогой глаза, лицо мятое, серое. Перед сельсоветом попросил он вполголоса, виновато:
— Маненько подожди, Апти, пока я разведаю, что к чему. С земляками похабарь.
— Ты мине тащил в Хистир-Юрт зачем? — ворчливо осведомился проводник. — Хабар лучи горах получаится.
— Само собой, — через силу усмехнулся Дубов. — Однако похабарь, так надо.
Вбежал вместе с посыльным на крыльцо. Грохнули сапогами по доскам, отбивая снег, нырнули в дверь. Все надолго стихло.
Кобулов на «здравия желаю» не ответил, сесть не пригласил. Пришло его время. Он был на сотни верст вокруг единственным владыкой всех и всего, что дышало и хотело жить. Ночная возня с Гачиевым отпала, передал он эту чурку Папе. Жукова выбил из памяти — не была такого на свете: запустил в ход сыскную машину по расследованию нелепой, загадочной смерти майора и — выбил. В этой жизни каждый изворачивается, как может: одним везет, другие везут тех, кому везет. Все!
О дальнейшем надо было думать, решать с разлюбезной семейкой Аврамов — Дубов. А трамплин к ним — проводник.
Дубов переступил. Скрипнула половица под ногами. Глянул на отца. У Аврамова на бледном замкнутом лице обозначилась улыбка, еле заметная, ободряюще кивнул.
Генерал кашлянул. Клекочущим голосом спросил, как в лоб ткнул:
— Проводника Саида кто подсунул Криволапову?
У Дубова тоскливо захолонуло в груди: началось.
— Я, товарищ генерал.
— А ты откуда эту сволочь взял?
— Разговор о нем шел по аулу, что хорошо горы знает.
— Значит, хабар использовал… Ты глянь, Григорий Васильевич, какие у нас сынки-командиры! — Развернулся к Аврамову всем корпусом. — Хабаром питаются. Хабар штука удобная, бабка Сацита где-то что-то шепнула, старик Махмуд добавил, бери и пользуйся. На кой хрен тогда работа с источником? Полсотни молодых жизней под тем хабаром лежат, Дубов. От кого слухи, пофамильно давай.
Загоняли Дубова в угол. Но попробовал еще раз:
— Про Саида многие говорили.
— Я спрашиваю, кто именно?
— Акуев, мой проводник.
Ну вот и все, загромыхал валун с горы, не остановишь.
— Так. Ну-ка давай его сюда. Пусть караульный приведет.
— Разрешите, я сам, товарищ генерал, он у сельсовета ждет.
— Ну веди, — с любопытством разрешил Кобулов.
«Соломку, вороненок, стелишь аборигену? Соломка помогает, когда падают на нее. Однако не доставлю я вам такого удовольствия — на соломку. Я под вас другое подстелю, папашу Аврамова. Он куда тверже, из костей принципиальных. А сверху грузом утяжелю, навалю полсотни трупов криволаповских».
Дубов первым вошел. Апти, не торопясь, с карабином, следом. Проводник сел без приглашения, карабин между коленями поставил, сказал в пространство:
— Здрасти.
— Почему с оружием? — спросил генерал Аврамова. — Вы, Григорий Васильевич, этот бардак под демократию у себя в наркомате можете устраивать. А здесь по-другому следует, по законам военного времени и допросного трибунала.
Аврамов не успел ответить, Дубов опередил отца:
— Я разрешил, товарищ генерал. Мы нигде с оружием не расставались, спали с ним. — И не хотел, да вылепилось так: «мы» с оружием в боях не расставались, а «вы»?
— Много берешь на себя, капитан, — негромко, но так, что заныло у Дубова в позвоночнике, попенял генерал. — Не надорвись. Значит, хорошо Саида знал? — обратился он к Апти.
— Мал-мал знал, — подтвердил проводник. — Вместе охота ходил, дечик-пондур играл. Яво шибко хорошо играл, меня учил. — Апти смотрел спокойно, слова медленно к ситуации примеривал, как пуговицы к бешмету пришивал. Криволапов с бойцами мертв, старики и женщины из аула навсегда успокоились. Зачем теперь слова? Дело нужно делать, Саида искать. А этот слова, как камешки в ладонях, пересыпает.
— А деньги любил он? — вдруг повернул куда-то в неизвестное генерал.
— Почему не любил? — удивился проводник. — Деньги всякий любит. Я люблю. Ты тоже любишь.
— И про меня знаешь, — одним уголком красивого рта усмехнулся, обозначил свою терпеливость генерал. — Ай молодец! Ничего от тебя не скроешь. Ну а много этих денег у Саида водилось?
— Сапсем мало. Жена есть, дети — пять штук, кушать всем давай, штаны, мачи, другой хурда-мурда давай. Откуда деньги много будет?
— Он что, нищим жил?
— Зачем нищий? Недавно две коровы на базар покупал. Кобулов даже глаза прикрыл, сдерживая азарт.
— А деньги откуда взял? Две коровы сейчас большие деньги стоят.
— Не знаю, — пожал плечами Апти.
— А что ж ты у побратима своего не спросил про коров?
— Мущина в горах чужой ахчи не считает. Кто меня спросит, у кого карабин купил, где ахчи взял, — я того чертовая матерь посылать буду.
— Может, немцы ему дали? — маялся Кобулов, рассеянно в окно смотрел.
— Может, немцы, — послушно последовал за зигзагом генеральской мысли Апти. — У немца много деньги есть.
— А ты откуда знаешь?
— Мулла Джавотхан говорил.
— А еще что он говорил?
— Всякий-разный хабар, — наконец осерчал проводник: позвали зря время тратить, базар здесь, что ли? — Я пошел, начальник. Дома у матери дела есть. Горы с Федькой долго ходил, теперь дрова рубить нада, кизяк собирать, крышу чинить.
Поднялся, карабин за спину закинул.
Опережая бешеный, прострельный окрик, что копился в генеральской глотке, приподнялся Аврамов и выложил в стылую тишину теплую и округлую фразу-просьбу:
— Товарищ Акуев, могу я вас попросить одолжение сделать?
— Проси, — неохотно разрешил Апти.
— Посидим еще немного. Кроме вас, некому помочь. Большое дело сделаем, если про Джавотхана расскажете.
Вздохнул Апти, однако сел, карабин вновь между колен поставил, стал припоминать:
— Джавотхан много в горы ходил, аулы ходил, стариков собирал, фотка Гитлера доставал, показывал. Говорил: это Гитлер-пророк, у него два глаза есть.
— А при чем тут два глаза? — удивился Аврамов такому обороту в пропаганде Джавотхана, который теперь сидел в холбате.
— Секта Кунта-Хаджи давно вайнахам говорит: Гитлер — это страшный дэв, Дажжало, у него всего один глаз. Как может одноглазый дэв кунаком вайнаха быть? Кунак — не Гитлер. Наш самый большой кунак — англичан. Он придет и прогонит Гитлер.
— Ну а Джавотхан?
— Мулла говорит: брешет Кунта-Хаджи, Гитлер не дэв, два глаза имеет, пророк он, много денег имеет, масло, корову, веселый ящик каждому даст. Яво ручка крутишь — он разные голоса играет, кричит, музыка, ей-бох, лучи дечик-пондур получаится. Если вайнахи помогут Гитлеру на Кавказ приходить, валла-билла, в каждой сакле все будит. Такой ящик тоже будит, па… пы… ти…
— Патефон, что ли? — подтолкнул Аврамов.
— Ей-бох, пати-фон. Еще Джавотхан говорил: Гитлер — старший брат Турции, всех мусульман брат, у него на брюхе золотой пряжка есть, там написано: «С нами Аллах».
— И что, верили люди про Гитлера?
— Луди разный есть. Кто верил — воевать на фронт не ходил, горы дизиртиром бегал.
— А Саид, проводник Криволапова, верил?
— Яво сильно верил, — неохотно сказал Апти.
— А что ж ты раньше своего командира не оповестил? — подал голос долго молчавший генерал.
— Я разве женщина? — удивился Апти. — Чего зря болтать? Меня Аврамов спрашивал, я отвечал. Слушай, Аврамов, почему твой сын Федька Дубов фамилию имеет? Ты его свой тейп не признаешь, что ли? — разом отрубил осточертевший разговор Апти и перескочил на другое, сильно его занимавшее.
— Ну вот что, — расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки Кобулов, стал гнуть ситуацию в дугу, примеривая ее к холкам Аврамова и его сынка. — Вы все дурачков из себя не стройте. У вас под носом бандитская рать пропаганду ведет. Местный наемник всю балку нашей кровью залил, а вы тут семейственность выясняете, развели базар! Капитан Дубов! Проводника разоружить, доставить в Грозный. Там вами тройка займется. Доложить о моем приказе дежурному наркомата. Прибуду вечером. Я вас больше не задерживаю, тем более что…
— Федька, почему это начальник, как ишак, кричит? — размеренно врезался в генеральский рык Апти. Ноздри его раздулись. — Я твой отряд плохо работал?
— Ты хорошо работал, Апти, — ответил Дубов, белея на глазах.
— Я твой отряд на немецкую засаду выводил?
— Не было этого, — покачал головой, вытер испарину на губе Дубов.
— Я немца сколько штук бил?
— Двенадцать бандитов и фашистов на твоем счету, — выдохнул Дубов, чувствуя, как стекает с шеи и ползет между лопатками пот.
— Тогда пошел к чертовой матери твой начальник. Ти-бя знаю, твой приказ уважаю, а на яво я плевать хотел.
— Ах ты дерь-мо!.. — ахнул генерал.
— Нельзя здесь так, товарищ Кобулов, — встал, мучительно сморщился Дубов. — В горах мы, здесь не наша земля, не город…
— Выполня-а-ать! — резанул Кобулов, и страшной силы власть имущий разряд полыхнул по комнате, на время ослепив всех.
И вновь заговорил Дубов, понимая, что происходит, отдавая себе отчет, что должно произойти. Готов был он теперь разделить судьбу со своим проводником.
— Послушай меня, Апти… Мы с тобой хлеб, патроны и сказки делили. Теперь последнее слово разделим. Послушаешь?
— Говори, Федька! — сверкнул глазами Апти. Пальцы его, готовясь к делу, неприметно и цепко оплетали второго своего побратима — карабин.
Завороженно глядя на них, продолжил командир:
— Ты много знаешь, Апти. Поедем в город. Я с тобой. Нас поселят в одну… комнату, будут еду на тарелочке приносить. И придавим мы там храповицкого вволю, отоспимся за всю службу. А когда спать надоест, с нами говорить станут. И мы расскажем про все, что знаем и видели в горах. А если чего и не знаем, нам товарищ полковник подскажет, — позвал он отчаянно в помощь Аврамова. Вдвоем с Апти остались под потолком, что снижался, давил уже на затылок. «Подсоби, отец! Да, подгадил тебе, виноват. Но сколько себя казнить за ослушание, не переспросил, не достучался по рации после приказа Гачиева, этой сволочи… Но это он сейчас сволочь, а тогда ведь — нарком!»
— Подскажу, Федор, — пообещал полковник, офицер, отец.
«Ах, дурашка ты, дурашка… Что ж ты меня так лихо со счета списал? Здесь я. И там буду. Везде, куда бы тебя этот цепняк не затолкал».
— Это место, где спать будем, турма называится? — уронил вдруг вопрос в жгучую тишину Апти.
— Т-тюрьма, — заикнувшись, подтвердил Дубов.
— Сколько турма спать надо?
— Неделю… Может, дней десять, от силы, — вымучил из себя ложь командир. Затягивало его в водоворот, откуда не было возврата.
Апти стал считать. Он загибал черные, потрескавшиеся пальцы один за другим, повторяя шершавым шепотом слова русского счета:
— Адин… дува… три…
Пальцы на руке кончились, но убийственно далеко было все еще число «десять», до которого предстояло доспать в тюрьме. И, подавленный этой жуткой дальностью, терзаясь виной перед Дубовым, ответил Апти, обреченно замотав головой, как бык, на которого насовывали ярмо:
— Не пойду турма, Федька. Подохну там. Я лучи в горах спать буду.
Встал, сгорбился, держа карабин наперевес, пошел к двери. Он прошел коридор, миновал часовых на крыльце, когда до Кобулова доползла суть происходящего. Тычком распахнув дверь, так, что грохнула она о стену, рявкнул генерал караульным на крыльце:
— Задержать!
Приказ встряхнул двоих: пожилого, хлебнувшего лиха усача из Рязани и совсем еще мальчишку московского, лет девятнадцати. Недолго служили они, резервист и недоросток, однако успел въесться в их плоть и кровь военный закон: приказ не обсуждается, особенно такой, прожаренный яростью, что вылетел из тьмы коридорной.
— Стой! — крикнул рязанец в спину уходящему Апти, вскинул винтовку прикладом к плечу.
Спина удалялась — широкая, невозмутимая до оторопи, мирная.
— Задержа-а-ать! — еще раз ударило по слуху, по нервам из сельсовета.
— Слышь, стой! — в панике крикнул усач. А спина уменьшалась.
«Чавой-то они… посбесились? Каво задерживать? Вот ентого? Дак идет мужик, не бягит, не тякаит».
Толокся рядом с ним московский малец, суетился врастопырку, винтовку к плечу пристраивал, как дубину, примерял.
— Стрелять буду, слышь?! Стой! — последний раз крикнул рязанец, дернул за курок, пальнул в белый свет, как в копеечку.
Но уходил басурман, хоть и мирный, по снежной целине. А значит, надвигался с той же неспешностью сзади на усача трибунал.
И расставил тогда ноги старик. Налились твердостью руки. Каменея в противоестественной решимости своей, остановил он наконец плясавшую мушку и утвердил ее под чужой лопаткой. Задержал дыхание — так учили. И нажал.
Разорвалась в нем с хрустом и болью заповедь, что внедряли в него с сотворения мира, — НЕ УБИЙ. Тут грянуло, больно толкнуло в плечо.
Видно, некрепко въелся в резервиста прицельный навык. Пичугой свистнула пуля рязанца, выдрала клок бешмета у Апти на плече, прошила кожу и въелась с треском в оконный косяк мазанки впереди.
Прыгнул Апти в сторону. Легко и неотвратно вычертило дуло его карабина дугу, притягиваясь к старику. Успел увидеть рязанец красный змеиный язычок из ствола, глаза увидел басурманские. Скакнули они навстречу резервисту, — громадные, хищные. И был в них приговор.
Пуля вошла караульному в горло, разворотила хрящи, раздробила позвонок. Хлынул на шинельный заиндевелый ворс красный фонтан. Оцепенело замер в оглушительной тишине аул. Билось бурое тело на крыльце, выгибался дугой старик, тянулся грудью к небу, елозил затылком в крови, хрипел протяжно и страшно.
Рядом стоял юнец, свело судорогой руки. Беззвучно раскрывал рот, до конца жизни отравленный человеческой агонией.
Апти уходил — в бесконечное отныне свое скитание, в непомерно тяжкое одиночество.
Глава 20
В сумраке грота Осман-Губе собирал вещи в рюкзак. Горели только свечи (хозяин берег керосин), и полковник, напрягая зрение, шарил по углам, выуживая почти на ощупь полотенце, комбинезон, запасные диски к автомату. Гестаповец перекипал в гневе: партайгеноссе Исраилов развалился в кресле, на затененном, аскетически-худом лице угадывалась ядовитая усмешка. У стены сидел на корточках Ушахов, сторожил из густой полутьмы суету полковника рысьим, веселым взглядом.
Он драпал — они оставались. Полковник готовил свой «дранг нах Вест». Этот «дранг» незримо торчал между ними после того, как гранаты Иби Алхастова и его команды в клочья разнесли самолет из Стамбула. Самолет мог взять на борт Осман-Губе, Исраилова со списками своей агентуры и ОПКБ, а затем помахать крыльями этой проклятой Аллахом земле, населенной зайцами в бешметах, что прыснули в разные стороны при первых же выстрелах. Гестаповский осколок наглядно и показательно презирал этих зайцев, собирая свои вещи.
В результате суперосторожности Исраилова и акции Алхастова все кисли сейчас в этой мерзейшей, осточертевшей пещере, а спины всем им припекала химера большой облавы.
Исраилов гулко, трескуче кашлянул. Полковник вздрогнул. Кашель сухой, беспричинный, все чаще бил чеченского вождя, и Осман-Губе уже с неделю назад понял: туберкулез.
— Может, доблестный полковник поделится с нами своим замыслом? — раздался голос из самодельного, грубо сколоченного кресла.
Ушахов затаил дыхание: «с нами»?! Это интересно. Измордовало до бессильного бешенства спаренное противостояние ему Хасана и гестаповца, и вот теперь, когда полковник навострился дать деру, — «с нами»?! То есть с Хасаном и Ушаховым?
— С вами уже имел глупость поделиться самолетом Стамбул. Расстрелять самолет! Непостижимый идиотизм!
— Я предупреждал, что сделаю это, если там не окажется Саид-бека, — парировал претензии гестаповца Исраилов.
— Там был десант и оружие вам в помощь! Вы даже не потрудились проверить прибывших. Я знал лично одного из них, Клауса Гизе. Слышите? Лично!
— Проверять, когда красные наседали на пятки? Там не было Саид-бека. Этого достаточно, чтобы посчитать самолет серовским подарком.
Осман-Губе прекратил сборы, распрямился.
— Вы никак не хотите понять, что все ваши обещания фюреру, все ваше фанфаронство и трезвон о федерации Кавказа зловонно испустили дух! Как кляча, надутая цыганом! Вашей ОПКБ теперь нет. И после этого угробить турецкий самолет, упустить шанс выбраться из этой дерьмовой дыры…
— Не смей так говорить со мной… Ты, сюли! — ненавистно выцедил Исраилов.
Осман-Губе слепо рвал застежку на кобуре. Ушахов вскочил, всполошенно крикнул:
— Возьмите себя в руки, господа! Временная неудача еще не повод перестрелять друг друга.
Гестаповец опустил руки, постоял, тяжело, со всхлипом дыша, смиряя ярость.
— Я сожалею, господин Исраилов. После бессмысленного уничтожения самолета с десантом, на котором мы могли бы выбраться в Турцию, я вынужден покинуть вас и уйти в подполье. Мне еще предстоит отчитываться перед Берлином за вашу перестраховочную… глупость.
— Теплого вам подполья, господин крыса, — не остался в долгу Исраилов.
Осман-Губе глянул исподлобья, усмехнулся:
— Бросьте, Исраилов. Корчить из себя вождя и национального героя можно было до сегодняшнего дня. Уже завтра вы будете петлять по ущельям от облав и клянчить в аулах кусок кукурузной лепешки. Ваша поза смешна, особенно после драпа от Агиштинской горы, где вы подали резвый пример. Прощайте.
Он взвалил на плечи рюкзак. И Исраилов холодеюще осознал уже испытанный ужас периферийной трясины, что засасывает без великодержавной поддержки. Его оставляли один на один в этой трясине, один на один с карательной машиной Серова, которая, едва успев провернуться, уже размолола большую часть его сил, сколоченных за годы мук и надежд.
— Осман! — крикнул Исраилов вслед.
— Что еще? — обернулся у входа гестаповец.
— Осман… Дело еще не кончено. Глупо рвать все связи с нами. Вы же профессионал, я тоже. Мы пока нужны Германии.
Осман-Губе долго внимательно вглядывался в вождя. Такой его устраивал. В конце концов при нем хранилось имущество, резко возросшее в цене: адреса и списки агентуры. Они теперь дороже владельца. Впрочем, почему «теперь»? Они всегда были дороже.
— О моем нахождении будет знать председатель колхоза в селе Новый Акун Зукур Богатырев или Махмуд Барагульгов из села Ангушт. Держите с ними связь. На время сверните все действия, уходите в подполье, если хотите сохранить остатки организации.
Ни к чему играть в прятки: нас больше всего интересует ваша агентура в советских учреждениях и сеть ОПКБ по Кавказу. Но вы же не хотите делиться с нами…
Он подождал. Исраилов молчал. Его раздирали желание поделиться и рефлекс самосохранения: пока он владеет списками, он персона нон грата.
— Мы подождем, — понял Осман-Губе. — Прощайте. Сожалею о резком тоне.
— Взаимно, полковник, — обессиленно отозвался Исраилов.
Брезентовый полог, колыхнувшись, замер.
— Теперь ты убедился? — шевельнулся в своем углу Ушахов.
— В чем?
— Вспомни слова Джавотхана: мы станем трупами для немцев, если отдадим свою ОПКБ и агентуру. Хочешь политически смердеть? Отдавай.
Исраилов выплывал из приступа тоски. Оглядел опустевший, чужой и враждебный теперь грот. Вгляделся в Ушахова: кто он?
— Почему ты здесь? У меня трескается голова, когда я пытаюсь разгадать, кто ты… Ты извивался, суетился здесь полгода, и все обрушилось… Нет решимости раздавить тебя. А может, надо?
— Не продешеви с агентурой, Хасан. Она дорого стоит, — отвердел и окреп Ушахов.
Этому уже без него не обойтись. Из него высосали реальную силу. Осталась одна сморщенная шкура. И он дрожит за нее. Его дожимать надо.
— Осман-Губе подождет. Он дождется, когда нам надоест и мы вымотаемся скакать по горам, а потом хапнет всю ОПКБ даром. Гестапо не любит платить…
— А кто любит? — уже открыто уцепился за надежду вождь.
— Никто. Стамбул тоже. Но он ближе и понятней нам. Он всегда был ближе, Джавотхан прав. И всегда больше платил единоверцам, чем Берлин. Восток всегда был щедрее Запада. Я знаю в этом толк. Вайнахи, живущие теперь в Турции, подтвердят…
Дернулся, взлетел брезентовый полог, и в пещеру вошел Иби Алхастов. За ним цепочкой потянулись нукеры. Они обтекали пещеру, становились спинами к стене, и угрюмый шорох их движения, резкая вонь горелого тряпья, застарелого пота, пороховых газов, расползались по гроту. Запахи возродили здесь весь ужас боя и поражения в нем.
— Мы оторвались от красных несколько часов назад, — сказал Алхастов. — Они цепями прочесывают горы. Скоро будут здесь.
Он хотел закончить: «Надо уходить», — но вовремя придержал язык. Хасан лучше знает, что делать. Может, лучше принять бой и искупить позор бегства от Агиштинской горы. Если бы там, в ауле, Хасан не побежал первым и не увлек за собой остальных, как знать, может, сейчас они резали бы черного барана на празднике победы.
Смиряя в себе бесполезную теперь гадливую ярость и презрение к сидящему в кресле, Алхастов позволил себе спросить молчавшего хозяина:
— Как дела в Дагестане?
— Так же, — ответил вождь. — Они умеют бегать от красных не хуже нас.
Он понял мысли и настрой мюрида. «Надо его менять. Он заелся и забыл, с кем рядом дышит одним воздухом. А кем он был?! Черным батраком при Цоцаровых».
Ушахов подрагивал в нетерпении: скорее к рации!
— Инш Алла! — яро взревел Хасан.
— Инш Алла! — стонущим свирепым эхом отозвалась орда — может быть, последняя надежная опора Хасана в Чечне.
Ушахов пошел к выходу.
— Пошел продавать всех вас Стамбулу. Я не продешевлю. Не забудьте об этом потом, когда меня вышвырнут из разведки за провал дела в Чечне.
РАДИОГРАММА ДЕДУВосточный
Получил доступ к рации. Самолет с десантом без Саид-бека уничтожен. Джавотхан держит холбат в пещере Мовки-Дукх. Осман-Губе ушел в подполье. Его связники Богатырев и Нового Алкуна и Барагульгов из села Ан-гушт. Ликвидация Исраилова категорически нежелательна, он не отдал агентурную сеть гестаповцу, склоняю его к контакту со Стамбулом. Считаю основной задачей изъятие списков агентурной сети и остатков ОПКБ.
Гриша, что с Фаиной?
Народному комиссару внуделКобулов
Совершенно секретно
ЗАПИСКА ПО ВЧ
По агентурным данным, между главарями банд и бандитами нарастает раздор на почве больших потерь, понесенных от войск НКВД. Расшифровка послана дополнительно. Главари Магомадов, Сахабов, Алхастов, Ше-рипов по распоряжению Исраилова распустили бандитов по домам, т. к. немецкая армия не сможет прийти на помощь в ближайшее время. Сотни бандитов являются с повинной. Остатки немецких диверсантов добивают в преследовании. Осман-Губе ушел в подполье, ищем подходы через агентуру и связников. Ланге исчез бесследно.
* * *
Сталин отказал в приеме наркому. Во-первых, донимала изжога. Во-вторых, он уже выслушал подробный доклад Серова о кавказских событиях, в том числе и о предательстве Гачиева и Валиева. Но пока не решил, что делать. Он сказал в трубку:
— Доложи о результатах на Кавказе, как полагается, Верховному Главнокомандующему и в Совет Народных Комиссаров Молотову.
Берия пребывал в оцепенелом параличе. Но он уже знал это свое состояние и был уверен, что где-то в подкорке неприметно кипит бурный процесс, который вытолкнет в конце концов единственно верный вариант действий.
Через час с небольшим нарком уже был готов к таким действиям. Вскользь это касалось ждущих своей участи Гачиева и Валиева, живущих в гостинице «Метрополь». Но заостренная сердцевина решения упиралась в весь чечено-ингушский народ.
Председателю ГКО тов. СталинуБерия
СНК, тов. Молотову
В результате подавления восстания на Кавказе на 13 октября сего года оперативными группами проделано следующее:
1. По Чечено-Ингушской АССР.
Убито бандитов и повстанцев 273 человека, арестовано 406, изъято укрывателей и пособников 119. Следственное расследование продолжается. Исраилов ушел в подполье, разрабатывается операция по его изъятию. Убито около 20 немецких десантников, преследуются остальные.
2. По Дагестанской АССР.
Убито бандитов и повстанцев 44 человека, арестовано 266, изъято бандпособников 85 человек. Для разложения банд, оставшихся в горах, и отрыва рядовых участников от кадровых бандитов используются местные авторитеты — старейшины.
В результате многие рядовые участники банд являются с повинной, возвращают колхозный скот и оказывают НКВД содействие в преследовании банд. Их ликвидация продолжается.
Глава 21
Гиммлер давно не видел главу третьего рейха столь омерзительно необузданным. У Гитлера тряслись щеки, пена закипала в уголках губ. Вопли его резали барабанные перепонки. Содрогаясь в крике, фюрер вышагивал кругами вокруг черно-белой статуи рейхсфюрера, и каждый раз, когда фюрер оказывался сзади, у застывшего Гиммлера судорожно напрягалась спина и цепенел позвоночник: изводило предчувствие удара.
Казалось, Шикльгрубер ударит обязательно по затылку, так, что хрустнет шея и слетит на пол пенсне. Но удара все не было. Гитлер, вывернувшись из-за ненавистно-худосочной спины, неистощимо и изобретательно изливал в лицо главы всех разведок свое безмерное отвращение.
— Зачем вы нацепили это дурацкое пенсне? Подражаете Лаврентию Берии? Но Берия носит его потому, что хронически страдает политической близорукостью. Вы же вечно хвалились своей дальнозоркостью! Зачем вам эти стекляшки? Чтобы трусливо прятать за ними глаза?
Вы лжец, Генрих. Вы обманывали всех нас кавказской химерой, обещали нам «пятую колонну», не потрудившись как следует проверить реальные силы горского сброда! Он посмел именовать себя главой туземного национал-социализма!.. Честь нашей партии замарана кавказским дерьмом по вашей вине, Генрих!
— Мой фюрер… — придушенно оскорбился наконец Гиммлер.
— Молчать! Вы и ваша воняющая духами куртизанка Канарис распускали передо мной павлиньи хвосты! Где ваша бандитская разработка «Шамиль»? Вы клялись разворошить ею Кавказ, уверяли в сокрушительности кавказского бунта. Вы обещали выложить вермахту на подносе весь кавказский нефтяной тыл!
— Экселенц…
— Молчать! Представляю, как хихикают по углам наши штабные крысы над болваном Маккензи! Командир первой танковой армии вермахта цепляет на утробу пряжку с азиатским полумесяцем и звездой! Он молится босиком в мечети! Об этом уже ходит анекдот. Вам пересказать? Эту наивысшую форму тевтонского кретинизма следует золотом вписать в летопись третьего рейха!
Впишите ее собственной рукой, как идейный автор. Нет, не рукой, вам следует вписать ее ногой, как дрессировщику обезьян. Вы организовали там туземный, обезьяний цирк, но не «пятую колонну»!
— Мой фюрер…
— Молчать! Мы стали посмешищем в глазах спесивых армейских индюков. Фон боки, листы, клейсты — все эти яйцеголовые теперь злорадно шушукаются! Гальдер имеет все основания ткнуть нас носом в штабную разработку «Блау», на которой настоял я! Он хотел концентрации всех сил под Сталинградом и был прав! Это вы подстрекали меня на распыление сил, распускали вонючие саги о слабости кавказской обороны!
— Гальдеру следует вспомнить, как он клянчил у вас горючее, перекладывая свои проблемы на ваши плечи! Он обязан помнить, как истязал вас в августе своим хныканьем! Он скулил о нехватке бензина ежедневно. Он должен вспомнить, как не сумел сделать элементарного: перебросить на помощь первой танковой армии двадцать девятую мотодивизию. А это переломило бы…
— Генрих, — свистящим шепотом вдруг позвал Гитлер. — Вы помните первое июня? Бункер под Полтавой… штаб группы армий «Юг»? Я сказал фон Боку: если мы не возьмем Грозный и Майкоп, я вынужден буду свернуть войну.
— Я не хочу этого помнить, мой фюрер.
— Провидение оживило эти слова. Они возникли во мне сейчас и вонзились в сердце как ледяная игла.
Ему, кажется, в самом деле стало плохо — физически плохо, и Гиммлер, мгновенно и панически переключившись на самочувствие фюрера, стал вливать в него лекарство надежды:
— Мы только начинаем, мой фюрер! Наши усилия не пропали даром, на Кавказе осталась «пятая колонна», она в подполье теперь и ждет своего часа. А горючее… У нас Силезский бассейн с каменным углем! Из него можно выжимать моря синтетического горючего! А Румыния, как никогда, верна союзническому долгу с ее бензином! Провидение и на этот раз возродит нас из пепла, и это будет продолжаться до тех пор, пока под нашими подошвами не успокоится весь мир!
Гитлер искал сквозь пенсне зрачки Гиммлера:
— Вы верите в это, Генрих? Верите? Смотрите мне в глаза!
Они застыли.
Ева пыталась завязать за люстру кожаный поясок, она поднималась на столе на цыпочки, задыхалась от предчувствия. Сафьяновые красные шлепанцы были на каучуковой подошве, гибко, предательски пружинили под ногами, и она поочередно отшвырнула их.
Ремешок удалось захлестнуть за массивный бронзовый изгиб, и люстра облила атлас ее халата нежным хрустальным перезвоном.
Раздвинув петлю на конце ремешка, она просунула в нее голову, выпростала из-под кожаной полосы каштановую россыпь волос.
Осталось последнее, неведомое и страшное, то, к чему приходила мыслями все чаще в последний месяц. С ролью сопровождающей, неотлучной куклы при вожде она смирилась давно, и даже притерпелась к этой роли. Отравляло, убивало ее другое: приступы бешенства у Адольфа, во время которых он топтал ее душу, самолюбие, ее женское естество. Сегодня наступил предел.
Собираясь в комок, напрягая всю волю, она застыла на несколько секунд. Крикнула тонко, пронзительным голосом зверька, попавшего в капкан, и прыгнула со стола.
Приглушенный, едва слышный из-за двери визг услышал адъютант Шмундт. Гитлер приставил его к спальне Евы в последние дни: Еву все чаще били истерики, перераставшие в припадки.
Вскочив со стула, Шмундт подбежал к двери, прильнул к ней ухом. В спальне висела тишина. Он позвал:
— Госпожа Браун… Госпожа!
Из спальни не отозвались. Он толкнул дверь — заперто изнутри. Адъютант попятился назад, не отрывая глаз от дубового резного квадрата. Разбежался, подпрыгнул, страшным ударом левой ноги выбил дверь.
Ева висела над столом в петле. Цепляясь за впившуюся в шею удавку, ломая ногти, кровавя кожу, пыталась просунуть пальцы под кожаную полосу. Глаза женщины лезли из орбит, атлас халата распахивался.
Шмундт сдавленно всхлипнул, без разбега, одним махом запрыгнул на стол. Рывком притянул к себе скользкое, бьющееся тело, приподнял его. Попытался одной рукой ослабить петлю.
Это не удалось. И Шмундт, с ужасом глядя на синевшее, залитое слезами лицо хозяйки, зарычал и рванул что было силы на себя провисший ремешок. Он лопнул под неистовый, возмущенный перезвон хрустальных подвесок.
… Шмундт вбежал в кабинет Гитлера, оттолкнув помощника.
— Мой фюрер! Госпожа Браун…
— Что?! — ужаленно обернулся вождь. — Что там, болван?!
— Я вынул фрау Браун из петли!
— Когда… зачем… Она жива?!
— Она в обмороке.
— Генрих, идемте… скорее!
Он сделал несколько шагов, оторопело прислушиваясь к своему, но будто чужому телу. Дергалась, немела левая нога. Волоча ее, Гитлер пошел к столу, прижал к нему ногу. То же самое творилось с левой рукой. Придерживая ее правой, Шикльгрубер, затравленно вывернув шею, посмотрел на Гиммлера.
— Генрих, что со мной?!
— Экселенц, надо немедленно…
— Во-он! Все вон! — содрогаясь в страхе и нетерпении, закричал Гитлер. — Врача! Быстро!
Глядя в спины метнувшихся к двери людей, он позвал сдавленной фистулой:
— Генрих! Гиммлер обернулся.
— Сровняйте Грозный с землей… Это стадо туземцев потеряло право на наше доверие!
Через час Гиммлер позвонил Геббельсу, и тот, истерзавшись в неведении, намаявшись с приведением в чувство Евы, выкрикнул:
— Что с фюрером, Генрих?
— Это было ужасно, — вытирая пот на лбу, пожаловался Гиммлер. — Левая рука и левая нога… Он не мог удержать их, похоже на пляску святого Витта. Его трясло, как продрогшую дворнягу. Что с Евой?
— Пришла в себя. Врач утверждает, что к вечеру ей станет лучше.
— На Адольфа сокрушительно подействовал провал кавказской акции. Сейчас вы один можете помочь.
— Я? Как? У меня совершенно не соображает голова.
— Газеты «Дас райх» и «Фёлькишер беобахтер». Вы собирались дать снимок на первую полосу, как горцы встречают офицера рейха подарками. Я не видел его. Снимок получился?
— Самолет с фоторепортером прождал в Армавире трое суток, но так и не получил вызова в горы.
— Еще не поздно исправить дело. Дайте аргументированную оптимистичную статью о кавказской «пятой колонне». Ее суть: несмотря на временные неудачи с восстанием, «колонна» есть, она жива, но ушла в подполье. У нас там надежные союзники — мусульмане. Это поддержит здоровье фюрера. Канарис и Кальтенбруннер снабдят нас фактами.
— Благодарю, Генрих. Я недаром завидовал вам, вы всегда нас опережаете. Это действительно может оживить фюрера.
— Фюрера, но не «колонну»! — с внезапно прорвавшимся гневом отрубил рейхсфюрер.
Глава 22
Ожил, резанул по слуху звонком прямой телефон из кабинета Верховного, и Берия с привычным уже сосущим чувством опасности взял трубку.
— Я весь внимание, Коба.
— Я знаю, зеркало держишь в столе, угри давишь, — неторопливо уличил Верховный.
— Держу, — не стал отпираться нарком.
— Поставь перед собой.
Берия достал оправленное в старинные серебряные кружева зеркало, поставил перед собой. Из сизой глубины уставилась на него с бульдожьими висящими щеками безглазая морда. Вместо глаз мерцали два кругляшка. Морда сказала в трубку:
— Стоит.
— Что там видишь?
Он всегда катастрофически глупел при таких вывертах Верховного, когда не мог уловить направление и цель его мысли. Была единственная наработанная защита перед их хищной непредсказуемостью: показательная лесть маленькой сучки перед вольным кобелем. С нарастающими позывами тошноты он перечислил:
— Самого преданного члена Политбюро вижу, грузина, который исполнял на Кавказе все, что ты приказывал в тридцатых, который всегда хранит тебя для истории…
— Это с одной стороны. С другой — рогоносца видишь. Есть мнение, Гачиев вместе с Валиевым тебе рога наставили с немцами, а? Молчишь об этом. Я ждал, пока сам признаешься. Почему заставляешь ждать?
Берия вытер испарину на верхней губе, глубже задышал, прикрывая трубку рукой. Теперь понятно, Серов успел настучать. Но для такого разговора у него уже было прорыто русло. Надо его использовать.
— Сплетня Серова. Ему очень надо, чтобы так было. Он Гачиева давно сожрать хочет, стрелял в него, помнишь, я докладывал?
— Что в этом плохого, пусть кушает, если есть аппетит. У вас всегда кто-то кого-то кушает. А рогоносец в стороне наблюдает, а?
— Ты же знаешь, это не в моих правилах. Гачиев с Валиевым вызваны сюда, якобы для использования в центральном аппарате. Живут в «Метрополе» под круглосуточным наблюдением, я задействовал лучшие силы: начальник отдела контрразведки «Смерш» Юхимович и начальник отдела по борьбе с бандитизмом Леонтьев. Мимо этих вошь не проползет. Если у Гачиева грязный хвост, теперь ему негде отмыть, не дадим, зафиксируем и прищемим. Я тут кое-что для подстраховки и ускорения дела готовил. Потому пока не докладывал, последние детали отрабатываем.
— Поделись, когда отработаешь.
— Я разве когда с тобой не делился? — горестно попенял нарком. — Разреши доложить еще одно соображение.
— Разрешаю.
— Коба, сколько чеченцы крови нам попортили? Они породили и укрывают Исраилова. Исраилов написал то письмо тебе, заразил горы фашистами. У тебя слишком доброе сердце. Уже все простил, да? Ты простил — я не могу простить.
— Куда клонишь? Мешают поймать Исраилова, поэтому всех надо выселить? Легко жить хочешь.
— Зачем так думаешь?! Я поймаю его!
— Больше года ловишь. Скоро похудеешь. Ловить чужих баб у тебя лучше получается. Последний раз говорю: ты Исраилова лови.
В трубке раздались гудки. Берия положил ее, взял из пенала карандаш, машинально сломал его. «Что ему надо?… Я же чую: он хочет их выселить. Почему сорвалось?»
Он не терпел долгих переживаний и тягучих дум, мозг бешено сопротивлялся такой нагрузке, молниеносно предлагая действие методом тыка: один вариант, второй, третий… С годами действие становилось его стихией. Поступок стал опережать тягомотину анализа, и чем больше в этом поступке было хруста человеческих судеб, оглушающей непредсказуемости, тем большее наслаждение он доставлял.
Сейчас сосуще-остро захотелось именно действия. И абсолютный нарком велел привести маленького наркома Гачиева. Голиаф еще не решил, что делать с чеченским Давиденком: устроить показательное заклание, чтобы надолго запомнили, или прикрыть — был в употреблении, проверен.
Натура властно требовала поступка, куда хотелось унырнуть от разъедающей угрозы сталинского двусмыслия.
Ввели Гачиева с какой-то бумажной длинной трубкой. Он бережно приставил трубку к стене и бухнулся на колени. Снизу, от пола, глянули в лицо Лаврентия Павловича собачьей преданности, окольцованные чернотой глаза. Ниже блестела разбухшая слива носа. Гачиев раскрыл рот, закричал сиплым фальцетом:
— Можете расстрелять, можете повесить, товарищ нарком! Я все равно кричать буду до последней минуты: да здравствует великий вождь всех народов товарищ Сталин и его самый лучший соратник… (он прервался, подумал) гениальный товарищ Берия! — Он подумал еще и закончил неожиданно урчащим баритоном: — А если кто на меня нагло насексотил — это мои враги.
— Ты знаешь, почему охотник иногда стреляет свою собаку? — задумчиво осведомился Лаврентий Павлович.
— Потеряла нюх! — вскинулся от пола Гачиев.
— Еще.
— Не слушает команды, скалит зубы на хозяина.
— Еще, — не устроило наркома.
— Состарилась, плохо служит.
— Это все можно простить. Нельзя прощать, когда собака, поймав дичь, жрет ее в кустах, втихомолку от хозяина.
— За это не стрелять — шкуру снимать надо! — бурно воспрянул Гачиев, омыло ликование: он не разучился понимать хозяина!
Проворно двинулся к стене, ухватил принесенную палку, содрал с нее бумагу. Придавил двумя стульями края, стал разворачивать холстинное полотно. На паркете расцвел кавказский пейзаж. Посреди него стоял, держался за кинжал мрачный… Исраилов!
Берия завороженно следил за ширящейся панорамой: поймали бандита!
— Пленение Шамиля. Художник Фе Рубо. Пятьдесят тыщ золотых рублей, ей-бох, не меньше, — азартно-вкрадчивым баритоном оповестил Гачиев. — Прими в подарок, Папа. Скоро Хасан перед нами тоже стоять будет. Но не так. Голый, без шкуры. Шкуру с него чулком спустим, клянусь предками, Папа!
— Как ты сказал?
— Папа, я сказал… Папа… Папа! — ударил он лбом о пол.
«Почему сорвалось? Он же сильно хочет всех их выселить… Он никогда не простит Хасану то письмо, своего страха за Кавказ не простит. Нюхом чую!»
— Вставай, — велел большой нарком.
— Не встану, Папа! — ликующе закричал маленький.
«Нужен, — внезапно и освобождающе от проблемы созрело в наркомовской голове. — Такие надолго нужны».
— Свои люди в горах есть? Такие, чтобы ради тебя отца родного не пожалели?
— Найдем, если надо.
— Надо.
Гачиев вскочил: другая жизнь надвигалась, дело давали!
— Хлебом клянусь, все, что надо, — сделаю!
«Исраилова не поймать, пока нацмены в горах живут», — окончательно вызрело в наркоме.
— Запоминай. Нужен большой налет чеченцев на грузинских врагов. На границе с Чечней их антисоветское гнездо — Тушаби. Там грузины разграбили колхозы, угнали скот в горы. Надо отнять этот скот и убить всех предателей пастухов. А потом сфотографировать трупы. Снимки — на стол мне. Кому можешь поручить?
— Есть люди. Лично знаю. Не раз такое делали.
— Когда? — удивился Берия.
— Когда чеченским абрекам нечем было платить нам за легализацию, они угоняли скот у Тушаби. Фотографа тоже найдем. Сегодня позвоню туда.
Он не спрашивал, почему, зачем. Его вел по лезвию ответов могучий рефлекс самосохранения.
— Кому?
— Старшему лейтенанту Колесникову.
— Доверяешь?
— Проверял не раз. Маму родную за деньги, за звание продаст.
— Смотри, не маму, свою голову ему вручаешь. Будешь жить с Валиевым в гостинице и дальше. Запоминай хорошо: день и ночь веди себя как настоящий коммунист. Поступай как образцовый чекист в любом случае, с любым, кто бы ни пришел. Хорошо понял?
— Зачем было напоминать, товарищ нарком? — обиделся Гачиев. — Я всегда так себя веду.
Берия всмотрелся с интересом: знал наглецов, сам поджаривал жертвы в изысканно-фарисейском масле, но чтобы так… безмятежно, на голубом глазу… Виртуоз, собака!
— Все, что с тобой случится, докладывай начальнику отдела контрразведки «Смерш» Юхимовичу.
— Слушаюсь, товарищ нарком. А что должно случиться? — не удержался все-таки Гачиев, но, чувствуя, как пополз холод от Папы, вскричал испуганно: — Если надо, всю мою кровь по капле выпей! Всю, Папа!
— Не надо… сынок. Она у тебя протухла. Пшел!
Он смотрел в длинную спину. Когда она скрылась за дверью, перевел взгляд на пол. Шамиль все так же презирал русское на фоне леса. Он плевать хотел на всю эту щенячью свору в погонах. И на Барятинского с Ермоловым и царем, который в Петербурге, — тоже плевать хотел.
Берия плюнул, целясь в Шамиля. Не попал. Плевок пузырчато нахлобучился на голову одного из офицеров.
Подумал, поднял трубку, услышал в ней:
— Юхимович слушает!
— Как идет разработка чеченцев?
— Все готово, товарищ нарком. Сегодня ночью начинаем круглосуточное прослушивание.
— Я тебя не гоню. За ночь подготовься как следует. Наблюдение и прослушивание начинай завтра с утра.
— Но у нас все готово…
— Я сказал, завтра.
— Так точно.
— Подсадного хорошо обработал?
— Предусмотрели несколько вариантов. Главный выстроен на информации Кобулова из Чечни.
— Расколет этих — орден получишь. Не расколет…
Юхимович затаился, сперло дыхание.
— Не расколет — возьмем чеченцев в аппарат. Нам твердые нужны.
— Может, надо, чтобы… расколол?
— Сволочь, жид пархатый, — плаксиво вогнал в трубку Берия. — По-русски не понимаешь, что ли? Тебе на иврите сказать? Стараться — хорошо. Перестараешься — кому нужен неумный еврей? Пришли краснодеревца, раму для картины сделать. Когда доставят, чтобы штаны у него сухие были и руки не тряслись.
— Понял.
— Нацвлишвили тоже пришли…
— А этого можно… с мокрыми штанами? — очень серьезно спросил смершник.
Нарком оценил.
— Смотри, скоро он сам про твои штаны спрашивать будет.
Был звонок от Юхимовича, и Нацвлишвили заторопился по вызову к наркому. Шагал широко, размашисто, глядя под ноги. В поле зрения поочередно и стремительно вспыхивала сияющая чернота надраенного хрома. Красный ворс ковровой дорожки вел вперед, гасил звуки. Сапоги несли тело полковника бесшумно.
Вызов припекал, будоражил. Коридор обволакивал мертвенной тишиной, квадратно летел навстречу. Наплывали и оставались позади прямоугольные зигзаги.
Остро нравилось то, что осталось позади: повороты под девяносто градусов, ковровая дорожка под ногами, тяжесть полковничьих погон, ночная работа, должность. Все, что поручали, выполнял скрупулезно, с точностью механизма: приводил, уводил, готовил к допросам, «разминал» перед ними упрямых.
Тело под кителем бугрилось мышцами. Костяшки на пальцах задубели мозолистыми наростами. Сердце бесстрастно и мощно рассылало в конечности горячую кровь. Жизнь стлалась под ноги ковровой дорожкой. В ней бесследно и беспамятно глохли чужие визги, вопли, мольбы, хруст костей и хрипы сдавленных глоток. Жизнь летела навстречу таким же коридором — вылизанным, надежно узнаваемым, слепяще высвеченным.
Нацвлишвили оправил китель перед дверью, ведущей к наркому. Охрана, адъютант и секретарь знали полковника. Их сторожевая цепкость не касалась его.
Он толкнул дверь, вторую, третью и наконец проник в храм Всевластия.
Доложил:
— Полковник Нацвлишвили по вашему приказанию прибыл.
— Штаны в кресле еще не протер? — по-родственному ободрил полковника нарком.
— Вам отсюда виднее, — скромно потупился полковник.
— Поедешь в Чечню моим представителем. Наркомом вместо Гачиева поедет Дроздов. Надо бы вам снюхаться перед службой. Но нет времени. Встретишься в горах с Исраиловым. По нашим данным, у него туберкулез. Обещай от моего имени лучших врачей, лекарства, жизнь, деньги. Много денег. С одним условием: пусть убирается с Кавказа и живет в любом городе кроме Грозного, Орджоникидзе, Нальчика и Махачкалы. Вымани его с гор на равнину любой ценой. Никаких других условий от него не принимать. Все ясно?
— Так точно.
— Вылетай сегодня же.
Нацвлишвили развернулся, вышел.
Дни в гостинице текли для Гачиева с Валиевым шершаво, несмазанно. Было неуютно под нависшей, давящей неопределенностью. Выходили на улицу. Крылась мурашками, цепенела спина от чужого всевидящего глаза. Изредка встречались со знакомой юридической и прокурорской братией, вызываемой в Москву в наркомат. Лишнего не болтали — не то время.
После разговора с Берией Гачиев поуспокоился. Позвонил в Грозный к Колесникову про налет на Тушаби.
Старшего лейтенанта запалил азарт, задание уточнял деликатно, эзоповым языком. Все понял, ринулся в работу. Исполнительность, замешанная на предвкушении, распирала грудь.
Валиев увивался, изнывал вокруг Гачиева, спрашивал шепотом: о чем говорил с Папой? Почему слежка? Может, что-то пронюхали про связь с немцами? Если бы пронюхали, не в гостиницу поселили бы — в подвал.
Нарком на все вопросы многозначительно усмехался, когда Валиев наседал особенно, сворачивал внушительный кукиш.
… С утра жевало Валиева пакостное настроение. Не выдержал, взвился:
— Сколько здесь торчать? Монахи, что ли? Тут одна по коридору все время ходит, задом виляет, а ты…
— Не для тебя виляет, — отшиб наскок Гачиев и вдруг понес совсем несусветное: — Что за разговоры? Ты чекист, коммунист или жеребец племенной? Как себя ведешь?
Валиев остолбенел, хлопал глазами: от кого слова, от наркома или от муллы-старика, совершившего хадж в Мекку? Взмолился:
— Салман, ты у Папы был, какой-то непонятный вернулся. Мне одному можешь сказать, зачем привезли, почему слежка?
— Надоел ты мне, понимаешь? — вздыбил усы нарком. — Заповедь знаешь? Делай, как я! И заткнись!
Стукнули в дверь — будто в позвоночник игла вошла. На пороге возникли серый, пыльного окраса костюм, шляпа:
— Здравствуйте.
— Вам того же, — учтиво отозвался нарком.
— Салман Гачиев и Идрис Валиев? — спросил гость.
— Клянусь, это мы, — веселея, подтвердил нарком.
Гость сел, вынул коробку «Казбека», закурил.
— Э-э, здесь не курят. Что надо? — раздраженно подал голос Валиев.
— Потерпишь, — уронил гость. Тихо, бесцветно добавил: — Вам привет от Хасана.
— Какого Хасана? — У Гачиева мурашки пошли по коже.
— Терлоева, из Чечни.
— Не знаю такого, — расстегнул воротник гимнастерки Гачиев.
— Знаешь, Терлоев-Исраилов. Одна фамилия. Он просил напомнить: в Химой прибыл отряд красных в двести человек. Они шли к Агиштинской горе. На следующий день вы своим приказом переправили его в Хистир-Юрт. Семнадцатого Шерипов напал на Химой, захватил его, а отряд Криволапова выбила наполовину немецкая засада. Рассказывать дальше?
— Ты… задушу! Ты кто такой?! — рванулся к гостю Валиев.
Нарком поймал дружка за рукав:
— Сиди!
— И последнее, — истуканом, не шевелясь, сидел гость. — Господин Гачиев, вам просил напомнить о себе полковник Осман-Губе.
— Какой такой Губе? — вскочил и тут же опустился на стул нарком, не держали ноги.
— Тот, с кем вы встречались в ауле, в сакле Атаева. Пора выполнять ваши обязательства перед гестапо.
— Что тебе… вам надо? — обессиленно хрипнул нарком.
— Пока немного. Вы дожидаетесь здесь нового назначения? Очень хорошо. Как только оно состоится, оповестите нас запиской. Ее просуньте в щель между почтовым ящиком и стеной на Тверском бульваре, дом пятнадцать. Вот чертеж. Отсюда же возьмете наше следующее задание. Оплата — тысяча берлинских марок за каждое выполнение. Будем перечислять на счет в Берлинском банке.
«Этот все знает… Застрелить и бежать. Из Москвы, от Папы? От назначения кто бегает? Ишак! Отказать этому… нельзя. Расписка у Осман-Губе, письма у Исраилова, фотография, где мы вместе. Значит, соглашаться работать на них и… на Папу? Накроют — ремней из спины нарежут».
Чувствуя, как вспухает и потрескивает от нагрузки череп, он кашлянул, выудил из загустевшего молчания отсрочку:
— Такие вещи сразу не решают. Надо подумать. Сейчас принесу коньяк.
«А если провокация? Папа сказал… Что он сказал? «Веди себя как настоящий коммунист, поступай как образцовый чекист». Как это? Что делать? Этот знает про встречу с Османом у Атаева… Откуда знает? Всего два варианта: или это настоящий, от Османа, или кто-то пронюхал о встрече. Кобулов или Серов. Если это настоящий, зачем Осману слать связника вдогонку, в Москву? И потом, ни одна собака не знает об этой гостинице, этом номере… кроме Кобулова, ни одна! Кобулов работает на немцев тоже?! Э-э, думай, что говоришь… Может, Сталин и Берия на немцев работают? Ишак! Значит, этот… подсадной!»
Сзади подобрался Валиев, притулился к плечу, зашептал горячо:
— Чего тянешь? Все равно никуда не денемся. Тысяча марок! Марки не рубли. Чекистам так не платят…
«Веди себя как настоящий коммунист. Поступай как образцовый чекист… Все, что случится, докладывай Юхимовичу…» Докладывай! Испытывают. Чуть не влип. На волоске был. Этот попер на нас напролом, как баран, грубо работал. О встрече с Османом мог рассказать только сам Атаев. Кто бандиту поверит? Доказать надо. Пусть докажут. «Веди себя как образцовый чекист…» Валла-билла, поведу!»
Он взял бутылку нарзана в правую руку, за горлышко, в левую — коньяк и рюмки. Отодвинув плечом Валиева, пошел к сидящему гостю, выговаривая тепло, торопливо:
— Как добрались? Как здоровье Осман-Губе? Давно вас жду.
— Жив-здоров, — коротко сообщил связник, по-волчьи, всем корпусом разворачиваясь к расколовшемуся наркому.
— Слава Аллаху! Полковник оч-чень нужный человек у нас в горах, особенно сейчас, после временной неудачи. Выпьем за его здоровье. Такой коньяк устроит?
Он вытянул левую руку с бутылкой коньяка к гостю. Тот, щурясь от папиросного дыма, подался вперед — рассмотреть.
— Устроит, но с коньяком подождем, сначала…
Гачиев коротко хряснул нарзанной бутылкой по прилизанному затылку. Бутылка — вдребезги. Гость мешком сполз со стула, повалился на пол. С затылка, с шеи стекал пузырчатый водопад, пиджак на крутой спине стремительно чернел, напитываясь влагой.
Гачиев разжал пальцы, горлышко нарзанной бутылки звякнуло, вонзаясь зубцами в пол.
— Зачем? Они нас…
Нарком, покосившись, с размаху, хлестко влепил мокрую ладонь в красную рожу Валиева, запечатал рот.
— Вяжи ему руки! — Пошел к телефону, набрал номер. Дождавшись ответа, вытянулся: — Докладывает Гачиев. Товарищ Юхимович, мы тут германского шпиона успокоили. Вербовал, сука, провокацию устраивал. Прошу прислать конвой. Клянусь, важная птица, много расскажет.
Наркому внудел СССР
тов. Берия
Согласно Вашему указанию в операции по наружному круглосуточному наблюдению за Гачиевым и Валиевым были задействованы лучшие силы отдела контрразведки «Смерш», боевики Ракета и Молния, три снайпера и радист. Выявленные и разработанные лица, соприкасавшиеся с Гачиевым и Валиевым, работники НКВД и прокуратуры Аист, Блондинка, Смуглый, оперативного и следственного интереса не представляют. Слежка компромата не выявила.
Заключительная операция «Гость» дала реабилитирующий результат, совместными усилиями Гачиева и Валиева «Гость» оглушен, связан и передан в наши руки.
Нач. отдела контрразведки НКВД «Смерш»,
комиссар госбезопасности Юхимович
Комиссар госбезопасности Леонтьев
На этом документе, как на спасательном круге, поплыл нарком в дальнейшую бурную жизнь, на которой мало отразилось даже выселение, прожил ее со вкусом и комфортом, успев между прочими заботами и персональными поручениями Лаврентия Павловича осудить на муки и смерть всемирно известного ученого Вавилова.
Глава 23
Фаина возвращалась с дежурства в госпитале. Набухало сырым рассветом промозглое утро, осклизлой кашей чавкал под ногами подтаявший снег.
После пьяного дебоша в ресторане и разговора с Аврамовым и Серовым ее проводили в камеру.
Она села на нары с матрасом, застеленным чистой простыней и одеялом. Рядом в углу стоял жестяной бак с водой и кружкой на крышке. Она взяла кружку, повернула краник и жадно, одну за другой выпила две кружки воды. Вода была холодной, вкусной, в камере висел сухой, прохладный полумрак.
Она сбросила одежду, башмаки, забралась под одеяло и, постанывая от наслаждения, вытянулась на спине.
Над ней нависал серый потолок, обступали бетонные, незыблемые стены. Они надежно отсекали женщину от кошмара исраиловской пещеры, от воняющих самцов, от вокзального отчаяния, сверлящей спину слежки. Все осталось позади.
Сами собой побежали слезы. Выплакавшись, она блаженно провалилась в теплый омут сна. Отсыпалась почти двое суток. Пробуждаясь, видела на табурете рядом с нарами жестяную миску с пшенкой и кружку компота, накрытую белым ломтем хлеба. Насытившись, снова засыпала.
Через двое суток, проснувшись, Фаина рывком поднялась, села, спустила ноги. На потолке розово накалялся солнечный блик, где-то неподалеку чирикали воробьи, гуркотал голубь.
Пережитое вздыбилось в памяти, щетинясь подробностями: тугое сопротивление шипа, с тихим хрустом утонувшего в потной вонючей плоти, дикий рев, дрожащий слюнявый язык в разинутой пасти, оскалы нависших лиц, чугунные удары кулаками в лицо, соленый привкус крови во рту.
А потом… потом родное лицо Шамиля, его голос, руки, надежность широких плеч и тихий шепот в самое ухо:
— Ну все, все, Фаюшка, вывернулись. Есть часок на двоих… Как они тебя, с-скоты! Терпи, Фаюшка, надо обмозговать, что и как дальше. Слушай меня, зоренька, и запоминай.
Голос этот малиновый возник в памяти, опахнул тихой щемящей радостью.
Она оделась, стала стучать ладонью по дверной обивочной жести — гулко, с размаху, до боли в ладонях.
Дверь открылась, боец, возникший в проеме, сердито спросил:
— Что такое, гражданка Сазонова, в чем дело?
— Оренбургская коза тебе гражданка, — осерчала Фаина. — А я — товарищ Сазонова. Мне надо видеть товарища Аврамова. Так и передай.
В кабинете Аврамова она жалобно попросила:
— Григорий Василич, миленький, не отсылайте меня в Хистир-Юрт, боюсь я его до смерти, да и делать там нечего без Шамиля. Отоспалась, отъелась, спасибочки, пора за работу. Мне бы здесь, в городе, самую черную, без продыха, без просвета, чтобы в голову лишнее не лезло. Я двужильная, Григорий Василич, все выдюжу, только поручите.
Ее пристроили на постой к одинокой старушке, жившей около церкви, и направили в госпиталь санитаркой. И все, о чем она просила, навалилось сполна: дежурство сутками, гной, засохшая короста кровяных бинтов, пронзительный карболовый запах, пропитавший ее, кажется, до самых костей, стоны, зубовный скрежет, мат, хрипы в мертвенно-синем свете ночника, громыхание костылей, неподъемная тяжесть носилок и — смерти, смерти, смерти на глазах, иссушающие душу.
Ползли месяцы. Фаина истончилась, сжалась, ушла в себя, пронизываемая ежечасно чужим страданием. Но на душу опустилось и плотно легло терпеливое смирение. Она жила ожиданием. Чего? Победы, покоя, Шамиля — семьи!
Изредка легкими облаками наплывали воспоминания: аул, пустынная громада заброшенного дома Митцинского, Фариза, радостная суматоха при ночных появлениях Апти… Воспоминания набегали и исчезали, не затронув, не всколыхнув, слишком давно это было, в какой-то иной жизни.
Возвращаясь с ночного дежурства, она поравнялась с церковью. Что-то толкнуло ее, и с нарастающим любопытством она зашла за железную, крашенную в зелень калитку. У раскрытой двери стояли, крестились несколько старушек, обвис на костылях одноногий, заросший до глаз инвалид.
В притворе продавали тоненькие свечи, и Фаина купила себе три. Зажгла их от свечей и пристроилась перед иконой.
В дверях сошлась плотная, чуть шевелящаяся толпа, из глубины церкви доносился нестройный хор женских голосов и напевный баритон служителя — шла заутреня. Фаина слушала, всматривалась в истовую отрешенность лиц, и скоро неведомая доселе светлая истома завладела ею.
Тугой и едкий ком событий, что спрессовался за последние недели, страх за Шамиля, чужие страдания, спекшиеся внутри, стали таять, растворяться в свечном мирном трепете, в благостной, бесплотной гармонии хора.
Она смотрела на икону, не вытирая слез, катившихся по щекам, и в голове ее складывались цепочкой легкие, шедшие, казалось, из самого сердца слова:
— Господи… Боженька миленький, всемогущий, сделай так, чтобы не мучились столько людей… убери от нас горе черное, посели надежду, убереги от крови и погибели всякого, кто стоит за правое дело, приблизь победу, заждались ведь ее все, истомились, заскорузли в горе… Помоги, Господи, супругу моему Шамилю дело свое довершить. Он ведь хоть и чечен, нехристь, только нет его лучше на свете, жизнь свою живет по совести, не пакостил, слабых не обижал, а если и карал кого, то лишь нелюдей, что забыли Тебя, Боженька, законы Твои милосердные. Спаси его в деле ратном…
Тут что-то шевельнулось в ней едва уловимо, но явственно. Она замерла, вслушиваясь в себя. Вот уже три месяца с ней происходило что-то странное. Время от времени вспыхивало острое желание: надо бы к врачу, может, подтвердит то, на что она и надеяться не смела.
И вот подтвердилось: неоспоримо и ликующе в ней заявила о себе новая жизнь. Захлебнувшись в тихом своем ликовании, она мгновенно и благодарно увязала самое главное свое событие с посещением церкви.
Всю жизнь мечтала о семье. Детдомовка Файка, к которой пришпилили, как бирку к пальто, чью-то фамилию — Сазонова, колючая недотрога продавщица Фаина наконец обретала в жизни самое драгоценное — равновесие своего бытия: теперь есть она, муж и ребенок.
Глава 24
Дроздов, посланный в республику Берией вместо Гачиева, уселся в наркомовское кресло основательно и столь же основательно и неторопливо повел работу. День за днем вникал в обстановку. Дело его в главном состояло: обнаружить и изловить штаб Исраилова, само собой вместе с главой ОПКБ.
Серов был в Москве, награжденный и обласканный Сталиным. Кобулов прозябал в Чечне. Он принял в подчинение Дроздова и Нацвлишвили со злой ожесточенностью обойденного, воткнув прибывших в оперативно-розыскную работу, как руки в муравейник, имея в уме единственную припекающую цель — раздавить в муравейнике матку — Исраилова.
Аврамов был отстранен и сослан с глаз долой, в горы, в качестве командира истребительного отряда. Замнаркома ссылку принял легко и с умиротворением, ибо ждал гораздо худшего.
После убийства Апти Акуевым караульного и его побега в горы молния генеральского гнева ударила в семейство Аврамовых жестокой и слепой силой. И хотя вовремя подключился из Москвы ходивший там в фаворитах Серов, все же обуглило отца и сына чувствительно: полковник стал майором и был выдавлен из замнаркомов на оперативную работу, капитан Дубов, ставший лейтенантом, тянул лямку в горах с отцом наравне.
Гроза, опалившая их остаточно и свирепо погромыхивая, укатила за хребет. Но тягостная, душная атмосфера все так же висела над ними.
Следователи НКВД напрягались по шестнадцать часов в сутки, допрашивали участников и пособников восстания. За несколько дней сделан был черновой отсев среди сотен арестованных. Для дальнейшей работы Дроздов выбирал лишь тех, кто непосредственно был вхож в штаб на Агиштинской горе, кто видел Исраилова, Осман-Губе, Реккерта или терся около них с крохоборской потребностью. Таких сгуртовали в камерах около полусотни.
За этих взялся уже сам Дроздов. «Раскалывал», не мудрствуя, с наработанным азартом жилистого дровосека, изучившего психологию арестованного «полена». Для начала знакомил со сводками Совинформбюро: немцев гнали в хвост и в гриву от Кавказа, мололи в сталинградском котле.
— Кто втягивал в кровавую авантюру восстания, кто отрывал от семьи и детей, от земли, от огородных забот, кто манил лизать сапоги фрицам, кто науськивал на Красную Армию и Советскую власть?
— Хасан.
— Но Хасан жирует теперь в горах, топчет в свое удовольствие, петух хренов, какую-нибудь толстомясую. А ты у нас тоскуешь на баланде, без прогулок, рядом с парашей вонючей. И Хасану теперь до тебя дела нет. Это как? Справедливо, по-человечески? — задумчиво вопрошал Дроздов волком глядящего нахчо, меченного исраиловской пропускной бумажкой, где блекло-красный орел взлетал над горами с солнцем в когтях.
— Ей-бох, не человечески это, — обмякал, тоскливо соглашался «горный орел».
— А раз не по-людски, несправедливо, выкладывай, где и у кого искать нам эту сволочь, кто ее кормит?
Как правило, вслед за длинной паузой вылуплялось на допросный свет однотипное и унылое:
— Моя не знай.
И хотя склонен был верить Дроздов подавляющему большинству отказчиков (на кой черт делиться Исраилову с эдакой шантрапой своими базопособниками?!), тем не менее врубал новоиспеченный нарком следующую стадию поэтапного сыска: пороли плетью и палками, защемляли пальцы между дверью и косяком, сажали на бутылки, разбивая затем молотком торчащее донышко, до отказа кормили ржавой селедкой, отказывая сутками в воде.
Усыхал, почернел нарком с подручными от такой работы, от вони, воплей, бурой слизи на бетоне и стенах. Но неумолимо, все отчетливее высвечивался круг аульчан, кто действительно привечал и кормил Исраилова.
Присланный к Дроздову заместителем Нацвлишвили присутствовал на допросах. В живодерную работу не вмешивался, посиживал на стуле в углу, с интересом присматривался, сопоставлял чужие и свои методы — дела творились знакомые. Он высиживал свое, одному ему ведомое.
На одном из арестованных грузинский зам оживился, здесь до второго, живодерного, этапа не дошло, подопытного не пришлось понукать. Враз и охотно выразил мужичонка с проворными глазами, означенный в протоколе как Шахи Льянов, готовность пособить в поимке Исраилова. Знал он несколько саклей в аулах, куда охотнее всего наведывался глава ОПКБ по причинам проживания там слабых на передок вдовиц.
Не таков был Хасан, чтобы долго усмирять требовательную свою плоть, ужом, сороконожкой извернется, а свое по этой части доберет.
Уяснив это с помощью Льянова, резво встал с углового своего стульчика полковник Нацвлишвили и подытожил наконец для Дроздова долговременное и немое свое присутствие:
— С этим я дальше сам.
Уведя словоохотливого Шахи в камеру, долго беседовала с ним один на один московская особа. После чего двери камеры, а затем и тюрьмы открылись, и под истошно-железный дверной визг канул собеседник полковника в городскую снежную белизну и истаял. В котомке, что качалась за спиной, лежал сухой пищевой припас на двое суток и пачка денег, которой оплачено было простое, как вороний карк, задание: передать Исраилову через доверенных людей, что в сакле Шахи Льянова, начиная со следующего понедельника, будет ждать с ним встречи личный посланник Берии Нацвлишвили.
Истощался, гас закатом третий день ожидания в сакле. Стервенел в скуке и неопределенности, метался полковник Нацвлишвили в тесной глинобитной клетушке Льянова. Хозяин услал жену и детей к родичам. Кормил холеного офицера два раза в день кукурузной кашей с буйволиным молоком, орехами, сушеным козьим мясом. Изысканный желудок полковника ошарашенно и нудно бурчал, переваривая эту плебейскую бурду.
Стократно было прокручено в голове и отшлифовано предстоящее: тон разговора с Исраиловым, манера поведения, аргументы и доказательства его обреченности. Он должен, обязан был расплющиться под их тяжестью и пустить сок согласия.
Гулко брехали по дальним дворам уцелевшие после недавних событий волкодавы. Пронзительно чернели, дыбились на снегу остовы сгоревших саклей. Истерически блеяла недоенная коза в соседнем подворье.
И пейзаж, и звуки эти, настоянные на томительной неизвестности, изводили до бешенства. Придет — не придет. Хозяин сакли клялся могилами предков, что Исраилов обещал прийти.
Наплывали сумерки, гасились краски дня. Уже совсем стемнело, когда зашуршала дверь сакли. Темный силуэт, закутанный в башлык, возник в квадратном проеме и сказал:
— Ты звал, я пришел.
— Я жду три дня, — с ледяным высокомерием напомнил полковник, гася в себе неистовое облегчение.
— За это время мы убедились, что ты ждешь один. Обыскать.
Из-за спины главаря возникли четверо. Один чиркнул спичкой, затеплил дрожащий, слабый огонек керосиновой лампы на столе, нахлобучил на пламя стекло.
Трое подошли к полковнику. Шесть рук стали лапать и мять его одежду, мяли нагло и грубо. Чужие руки, оснащенные хамскими пальцами, елозили по неприкосновенным доселе местам, забираясь во все складки. Дрожь омерзения охватила грузина.
От двери смотрел на него тяжело и пронизывающе легендарный аборигенец, приковавший внимание самого Хозяина. Он смотрел в упор, воспаленной чернотой прожигали полковника бандитские глаза.
Бесцеремонность рук, нарочито долго лапающих Нацвлишвили, и этот взгляд от двери стали комкать полковника, превращая его в нечто, не имеющее никакой цены. Он осознал вдруг чудовищность расстояния до Москвы и свою беззащитность. Силовое поле столицы, подпитывающее его до сих пор, вдруг опало, оставив Нацвлишвили доступным для всякого насилия.
— Говори, зачем позвал, — сказал Исраилов, и полковник, три дня ждавший этого вопроса и приготовивший великолепный обряд порабощения воли аборигена, разом растерялся. Он жаждал теперь одного: не прогневать, как можно убедительнее, заманчивее передать суть предложения Берии. Передать и освободиться от кошмара, что завис в сакле.
— Я уполномочен наркомом Берией передать тебе предложение. Наедине.
— Выйдите, — велел своим Исраилов.
Они остались одни.
— Почему Берия послал тебя, а не Серова? Мои грузинские друзья говорят, что ты родственник наркома. Это правда?
— Родственник жены наркома, — уточнил Нацвлишвили.
— Мне оказали большую честь, — усмехнулся вождь. — Что хочет от меня господин Берия?
— Он признает в тебе достойного врага и предлагает перемирие.
— На каких условиях?
— Ты покидаешь горы и выезжаешь на равнину. Можешь жить, где захочешь, кроме Грозного, Нальчика, Орджоникидзе и Махачкалы. Тебе обеспечат лучших врачей, излечение от туберкулеза, деньги, — страстно перечислял посол. Сейчас он сам верил, что так оно будет.
— А девочек? — подумав, с усмешкой озаботился Хасан.
— Каких девочек?
— Мне будет не хватать горских девочек. Не могу засыпать один в постели.
— Я не привык, когда со мной так шутят, — попробовал оскорбиться Нацвлишвили.
— Привыкай, — скучно уронил вождь.
— Ты отказываешься?
— Не надо считать меня глупцом. Как только я спущусь с гор, ваши бульдоги вцепятся в меня в первую же ночь, — сказал Исраилов с гадливостью. Так матерый волчий вожак, унюхав на тропе из дерна вонь железного капкана, поднимает над ним ногу.
— На равнине ты нам не опасен! — страстно заверил Нацвлишвили. — А здесь тебя все равно раздавят. Немцев уже добивают в котле под Сталинградом. Если будет нужно, скоро высвободим две-три дивизии и блокируем весь Кавказ…
— У меня свои условия, — тяжело перебил Исраилов.
— Какие?
— Я распускаю свою партию и боевиков. Называю всех, кого мы завербовали в органах Советской власти и милиции. Прекращаю боевые действия против вас. Организую Чечено-Ингушскую кавалерийскую дивизию и во главе ее отправляюсь на фронт бить немцев.
— Я уполномочен передать тебе только те условия, которые передал. Если примешь их, освободим всех твоих родственников и знакомых. Их около сотни, — испробовал последнюю попытку полковник.
— Делайте с ними, что хотите, — ненавистно сказал Исраилов. — Большинство этих дворняжек продались вам и готовы торговать мной, как старым кастрированным бараном. Можете расстрелять и брата Хусейна. Он это заслужил.
— Не горячись, подумай, у нас есть время…
Не было у них времени. Посланник Берии стал неинтересен главарю. Его не стоило брать даже в заложники, он лощеная безделушка для наркома.
Исраилов прикрыл глаза, откинулся к стене: удерживала в сакле чугунная усталость, разморило тепло. Хозяин внес не подносе вареную курицу, приправы, мамалыгу. Поставил на стол, вышел.
— Поешь, — изнемогая от неизвестности, предложил Нацвлишвили.
Исраилов оттолкнулся от стены. Выломал из курицы ногу, оторвал зубами пласт мяса, стал вяло жевать. На почерневших костистых скулах мерно вздувались желваки. Редко и гулко глотал. Каждый глоток приближал то невыносимое, из чего с надеждой ненадолго вынырнул.
Теперь предстояло возвращаться пустым обратно — в пронизывающую звездность ночей, в промозглую нежиль пещеры, разбойный посвист ветров, в бездонную зыбь отчаяния, в затаенный переполох чужих семей, куда неожиданно являлся с Ушаховым на ночлег, в собственную разъедающую подозрительность ко всякому.
Изводила нахальная уверенность Ушахова (включали рацию с восьми до половины девятого в ожидании позывных Осман-Губе). Донимала все нараставшая боязнь за списки агентуры и ОПКБ в потаенной пещере. Это была теперь единственная надежда продать себя подороже в призрачном цивилизованном раю. Был ли он вообще, этот рай? Будь проклято дело, которое он затеял.
Если бы этот гладкий хорек, что маячит по ту сторону стола, получил большие полномочия от Берии, если бы они приняли его предложение о переходе в Красную Армию…
Каленая ярость отчаяния копилась в сердце, ею застилало глаза. Он швырнул куриную кость на стол. Кость подскочила, ткнулась в грудь Нацвлишвили. Закричал на-дорванно:
— Передай Берии: если не примет мои условия, весной я снова подниму республику, сколочу армию из кавказских гитлеристов! Чечня станет для вас раскаленной сковородкой под пятками! В вас будет стрелять каждый куст, каждый камень, вас будут облаивать собаки, рвать шиповник, клевать орлы и жалить змеи! Горы никогда не покорятся вам, пока я жив!
Ушел.
Ночью в пещере Ушахов сонно сторожил зеленый огонек включенной рации. Исраилов в свете костра коряво водил огрызком карандаша в замурзанной тетради — окоченела рука. Рождалось новое постановление центрального комитета его национал-социалистской партии.
ИЗ ПОСТАНОВЛЕНИЯ ЦК НСПКБ
1. Объявить всеобщую мобилизацию с 1 января 1943 года в добровольную армию кавказских гитлеристов. Всеобщей мобилизации подлежат боеспособные лица мужского пола с 17 до 60 лет.
2. Переименовать вооруженные отряды боевых дружин в ДАКГ. Ее цель: защита германских военных интересов, освобождение Кавказа от ига большевизма, организация карательной политики в среде сторонников большевизма.
3. Республиканская ДАКГ должна состоять из пяти дивизий по 1000 человек в каждой. Дивизия — из пяти полков по 200 человек, полк — из 5 взводов по 40 человек.
Оргбюро ЦК НСПКБ на основании вышеизложенного просит господина Гитлера присвоить начальствующему составу ДАКГ следующие воинские звания: начальник главного штаба ДАКГ — генерал, начальник окружного штаба — полковник, начальник участкового штаба — капитан. Рекомендуем на звание генерала председателя ЦК ОПКБ Хасан а Исраилова.
Глава 25
Радист Четвергас продолжал вести дневник поздней осенью 1943 года. Он делал это с аккуратностью латыша и с исступлением утопающего — в грязи, вшах, страхе.
Он вел хронологию своих мучений с неизведанным доселе наслаждением мазохиста, поверяя замурзанной пухлой тетради все извивы истрепанной души и немые вопли загнанного тела.
3.11.43. Мы окружены. Весь день в лесу без пищи. Мамулашвили отправился в хутор узнать обстановку, раздобыть питание, но был обстрелян красными. Ночью около нас поднялась стрельба, стали выходить из окружения. К рассвету, кажется, вышли.
4.11.43. Второй день без пищи. Ночью какой-то старик принес еду, сказал, что его прислал Сарали Ахмедов. Смотрит волком, исподлобья. Пристрелить бы эту туземную шваль, все предатели.
7.11.43. Пытаемся оторваться от преследования. Все время в лесу. Дождь со снегом. Холодно. Трое заболели, кругом красные. Рация не работает, после нашего поражения у Агиштинской горы, наверное, сели батареи. Что с ней случилось, не могу доискаться, нужно много спокойного времени, а его нет.
8.11.43. Вокруг стрельба, красные прочесывают лес.
9.11.43. Едим один раз в сутки. Едва не попали в руки красных, от голода и холода притупилось чувство опасности. Швеффер подозревает Рамазана Магомадова (местный). Глупо, абориген хорошо вел себя в бою с красными. Они опять ушли с Мамулашвили за продуктами. Принесли кукурузные лепешки, сообщили, что Штоккерт набрал группу из бандитов.
10.11.43. Майртуп. Первая горячая еда. От Штоккерта нет вестей. Пришел и остался у нас Убаев из его группы. У них есть идея: переправиться в Грузию, чтобы оттуда уйти в Турцию.
Швеффер резко возражал: Грузия велика, до Турции далеко, быстро поймают.
15.11.43. Снег, питание плохое. Запас — 10 тысяч советских рублей. За еду платим чудовищные суммы, так денег хватит ненадолго.
Мамулашвили опять ушел с Магомадовым, когда Швеффер спал. Проснулся, сказал, что пристрелит их обоих, как только вернутся.
Продаем лишнее оружие, пополняем денежный запас.
16.11.43. Первый настоящий и длительный мороз. Раздаем деньги. За ботинки берут пять тысяч, мародеры, поголовные мародеры и мерзавцы.
18.11.43. Узнали, что группа Штоккерта разбита, самому удалось скрыться. Оттепель. Меняем место.
19.11.43. Живем в лесу. Мокро, холодно. Через линию фронта перебраться невозможно, никто не идет в проводники. Запуганы.
Почти пятьсот дней на Кавказе, рай превращается в ад. Вожусь с рацией.
21.11.43. Шали. Первый раз на зимней квартире, в тепле. Рация бездействует. Кто-то из местных донес на нас, едва ушли от погони, отстреливались. Уходим по лесу, по горам, ноги сбиты в кровь, только бы не было заражения, нечем дезинфицировать раны, мочимся на них по совету местных.
Мамулашвили опять ушел, плевать ему на Швеффера.
24.11.43. Сидим в землянке спина к спине двое суток, молча, почти не шевелясь, — поблизости рыщут красные. В полночь зажгли свечу, вспоминали Берлин, Линденштрассе, колбасы и окорока на витринах. Чего нам не хватало там, что еще нужно было немцам? У Швеффера трясутся плечи, уткнулся в стенку. От Мамулашвили и Штоккерта никаких вестей.
Утром пришел Сарали, сказал, что надо менять жилье, кажется, красных навели на нашу землянку. Одно утешение: наладил наконец рацию, но на исходе батареи. У Исраилова есть свой радист, но как теперь связаться? При Исраилове было бы легче выжить.
26.11.43. Живем в какой-то пещере, связи со Штоккертом нет. Мороз. Из пещеры не выходим, второй день без еды.
27.11.43. Пришел Сарали, повел в Шали. Моемся, кажется, впервые за полгода. Фотографируемся. Если выживу, пережитое станет нереальным кошмаром.
Оказывается, у человеческой кожи грязно-пепельный цвет, когда с нее соскоблишь грязь. Невыносимо ломит в тепле колено и спину, вульгарный ревматизм. Ребра выпирают, будто вот-вот порвут кожу.
29.11.43. Опять землянка, лес. Видел во сне мать. Она пела и курила. А потом ткнула мне папиросой в ногу. Закричал, проснулся: выпал уголь из печки, прожег шинель, брюки, на коже волдырь. Плакал. Где Мамулашвили?
1.12.43. Снег, мороз, свирепый голод, варили разрезанный башмак с какими-то кореньями, жевали до крови в деснах. Пришел Сарали, сказал, что надо уходить, нас ищут жители Махкетов. Погодите, мы это запомним, все запомним… Собственно, кто должен помнить? Нас сюда не звали, мы на их земле.
4.21.43. Прибыл Штоккерт в женском пальто, платке и резиновых калошах. Дважды пробовал перейти через линию фронта, но не удалось. Обморозил пальцы. Продолжаем вместе драпать от красных и от судьбы.
8.12.43. Днем в Герменчуке, ночью идем в Автуры. Штоккерт опять отделился от «смертников», как он сказал. Надеется подохнуть в одиночку позже.
12.12.43. Днем в лесу, ночью идем в Майртуп. Опергруппы охотятся на нас, как на волков, им явно помогают, наводят на наш след туземцы.
15.12.43. Днем в лесу у Майртупа. Направляемся через Центорой до Аллероя. Чужая темная улица, темные враждебные дома, остервенелый хрип собак. Зачем я здесь?
В лесу набрал под снегом диких груш. Оказались гнилые. Теперь рези в животе. Будьте все прокляты, кто придумывает пушки, винтовки и танки!
17.12.43. У Аллероя попали в облаву с собаками. Уходили через гору. Застрелил пса, он успел вцепиться в бок, прокусил кожу. Холодно, боже, как холодно! Глаза у Швеффера как у застреленного мной пса. Непонятно, зачем мы убегаем? Едва ли в Сибири будет хуже. Хоть будут кормить, если оставят в живых.
Никаких вестей от Османа-Губе. Проклятый хиви, втянул нас в авантюру.
18.12.43. Ночь, четыре километра от железной дороги. Где-то там мчат в другие страны, в другой мир поезда, там тепло, свет и надежды. Без пищи третий день. Магомадов хотел застрелиться. Швеффер отнял пистолет. Зачем? Одним ртом было бы меньше.
20.12.43. Сидим в земляной яме, скрытой ветками, при маленьком костре. Вечером старик принес муки, сказал, что Штоккерт окружен и убит красными. Ели муку со снегом. Сарали ушел, Швеффер корчит из себя стойкого арийца, бреется с талой водой. Карандаш падает из рук, но держат пальцы.
21.12.43. Утром Сарали привел бычка. Сходили с ума от радости. Зарезали скотину, грели руки в теплых кишках — какое наслаждение! Костер боялись разжечь, кругом красные, ели сырое мясо. Когда пил из лужи, которая натаяла под кишками, на меня глянул из воды неандерталец.
22.12.43. Ночью зажгли костер в яме. Поджарили мяса, наелись до отвала. Рези в животе, бессонная ночь. Вылезаю каждый час по нужде, едва держат ноги. Под утро вылезти не смог, оправился в яме. Швеффер наступил, долго зудел. Подумаешь, чистоплюй, сам свинья, не лучше меня.
24.12.43. Копаем под снегом траву, которую туземцы называют черемшой. Ели. Изо рта разит за версту. Может, вам зубочистку с порошком, господин завоеватель Кавказа?
26.12.43. Сарали привел украденного буйвола. По следу пришел хозяин, привел десять или пятнадцать человек. Отстреливались, еле ушли.
Снова ночевка на хворосте под луyой. Учусь выть по-волчьи. Швеффер ударил меня по губам. Подрались. У него, видите ли, нервы. А у меня их нет? Магомадов пытался пристыдить нас. Ха-ха!
28.12.43. Ограбили в Атагах старшего следователя НКВД Бурштейна. Ничего, наживет еще, еврейская шваль. Это они, евреи, погубили Европу, Германию, натравили на нас Россию.
Магомадов предложил сдаться красным, Швеффер сказал, что застрелит любого, кто еще раз заговорит об этом. Убеждал, что день сдачи красным станет днем нашего расстрела. Убедил,
31.12.43. Кончился еще один год на Кавказе. Новогодняя ночь. Вместо елки, свечей и рождественского подарка поход на Дуба-Юрт. Обменяли фотоаппарат и вальтер на чеченскую обувь — мачи из буйволиной кожи. Наверное, Мамулашвили убит. Скоро и наш черед. Уже скоро.
Дроздов держал связь по рации с восемью истребительными отрядами, координировал направление поисков на основании донесений с мест. Ловили в основном три группы: смешанную бандитско-немецкую, где верховодил Швеффер, иcраиловскую и Осман-Губе. Последний будто растворился в горах, затаился, не давая о себе знать. Его первый связник — Богатырев — ушел в подполье, поиски результатов не давали. Второй — Барагульгов — явился в райотдел НКВД и предложил свои услуги. С ним хорошо, толково посидели, выверили в деталях план, и он ушел дожидаться, когда объявится, даст о себе знать гестаповец.
С Исраиловым было и проще, и значительно сложнее. На НКВД работало уже более десяти оплачиваемых источников — дальние родственники, знакомые, бандпособники Исраилова, со всеми была отработана система оповещения в случае появления председателя ОПКБ, успевшего распространить по горам свой приказ о создании добровольной армии кавказских гитлеристов.
Раз в несколько дней выходил на связь с Грозным Ушахов, оповещая о месте их нахождения — его и Исраилова. Но звериная осторожность главаря обострилась до предела. Его маршрутные зигзаги по горам были абсолютно непредсказуемы.
Численность банды постоянно менялась: от двадцати человек до двух, когда он оставался лишь с радистом. В этом случае Ушахов всегда натыкался на жесткую настороженность хозяев, у которых они останавливались. К тому же Дроздову нужен был не труп Исраилова, а списки тех, кого он успел завербовать в органах и аппарате, агентурный списочный состав НСПКБ и схема его взаимодействия. Всего этого при главаре не было, хранилось где-то в укромном месте.
После каждого выхода Ушахова в эфир бросал Дроздов на место радиосеанса два-три находящихся поблизости истребительных отряда. Накрывали они еще теплое, но пустое гнездо — птичке удавалось упорхнуть.
В январе лишился новый нарком четырех источников: убрали иcраиловские боевики, выследив на связи.
На Дроздова согласился работать арестованный брат Хасана Хусейн. Отпущенный на волю, он искал встречи с Хасаном. Хасан передал через знакомых: если встретит, задушит предателя своими руками. Откуда узнал? Через кого просачивалась информация?
На хвост банды Швеффера удалось сесть отряду Аврамова. Временами даже доставал огнем в перестрелке. На подхвате у Аврамова работали отряды Дубова и Колесникова. Но последний болтался в операциях, как цветок в проруби, без пользы и без толку, пользуясь непонятным покровительством из Москвы, выполнял какие-то поручения напрямую, в обход Дроздова.
Кобулов свирепел, закручивал гайки, давил на Дроздова, готовил материал на отряды Дубова и Аврамова за бездействие.
Свободного времени, как ни странно, стало у Аврамова больше. В новом качестве розыскника-оперативника влился командир в иной, довольно-таки размеренный режим, несмотря на выматывающие погони, засады, работу с агентурой. Две-три ночи в неделю выдавались у Аврамова спокойными, предназначенными для радиосвязи с Дубовым. Сын занимался той же работой неподалеку.
Аврамов включил рацию — время связи. В ней возник голос Федора. Он кашлянул, растерянно сказал:
— Первый… я Второй. Батя, надо встретиться. Завтра в десять.
Встретились отрядами на окраине Майртупа, в пустующей кошаре с остатками сена. Обмазанные глиной стены заслоняли от ветра.
Бойцы запалили два костра, грелись, уминали снедь, кунаковали, чистили оружие.
Командиры уединились в пустующей развалюхе-сакле. Прикрыв щелястую, подопревшую дверь, обнялись. Долго стояли, парили дыханием за спинами, ощущая родную, теплую плоть. Аврамов рассказал о гостеваний дома — целых полдня урвал от службы, будучи в Грозном. Федор слушал. Пощипывало глаза от волнения, давно не видел мать.
— Ну как ты? — наконец спросил Аврамов, размягченно, жадно оглядывая приемыша, ныне лихого вояку, истребителя.
— Хреново, батя, — потускнев, отозвался Дубов.
— Что так? Укатали сивку…
— Я не про горки. Горки — местность привычная. Криволапов на моей совести. Апти, проводник, теперь в горах абреком где-то болтается. Тоже мой грех. Волоку я все это, батя, на горбу, аж мандраж в ногах.
— Много берешь на себя, — помолчав, тускло отозвался Аврамов. — Криволапова он угробил, видишь ли, проводника осиротил. Твоей вины во всем этом — с гулькин нос. Остальная — наша. Моя с Серовым: вовремя Гачиева не стреножили. Придет время, все на свои места расставим. А сейчас давай ближе к делу. Зачем звал?
— Тут такое дело, батя, — поднял голову Дубов, — приблудилась к нам вчера одна личность. Занятный мужик. Такой проект закрутил — дух захватило. Без крови, без риска, без стрельбы предлагает всю немецкую головку с сопровождающими сдать, ту самую, за которой мы ноги по горам мозолим.
— Кто такой?
— Десантник из Мосгама, забрасывался вместе с Ланге.
— Где он?
— Сейчас.
Дубов приоткрыл косо висевшую дверь, высунулся в студеную пасмурь, крикнул:
— Рябов! Давай его сюда!
Привели, оставили в халупе скелетно-тощего, заросшего до глаз черной щетиной грузина. Лихорадочно блестели воспаленные краснотой глаза, растрескались до крови губы, прожжен во многих местах ватник, на тыльной стороне ладони круговой грязно-синий ожог до самого мяса. Хватил, видать, лиха грузин, налит им был до края.
Аврамов, осмотрев и оценив, спросил:
— Фамилия?
— Мамулашвили. — Не голос — гортанный одичалый клекот.
— Когда забросили?
— В августе сорок второго.
— Много нашей крови на руках?
Грузин сморщил в гримасе лицо:
— Скажу нет — разве поверите?
— Попробуем.
— Вверх стрелял, все время вверх. Мамой клянусь, — дернулся кадык на острой шее.
— Полтора года в горах. Почему только сейчас пришел?
— Боялся. В Мосгаме говорили, если сдадимся, к стенке или в Сибирь.
— А сейчас что, приказ о помиловании диверсантам вышел?
— Сейчас… — Он глянул затравленно, с лютой тоской. — Сейчас все равно. Лучше к стенке, чем так… смердеть.
Аврамов развернулся, отошел к подоконнику, сел.
— Каким образом намерены сдать немцев? Кто в банде?
Мамулашвили говорил недолго, у него было все продумано и учтено, готовился к приходу основательно. Требовалось лишь подспорье машиной и препаратами. Они уточнили детали. Затем Аврамов написал записку Дроздову, заклеил в пакет.
Ответственным за всю операцию назначил Дубова. На Федора вышел диверсант — Федору и карты в руки, ему и венок на шею в случае удачи. Неудачи не должно быть. Сказал Мамулашвили:
— С пакетом добирайся в Грозный, в НКВД, к наркому. Покажете пакет, здесь стоит: лично в руки. Доберетесь?
— Дойду, если не сдохну.
Грузину дали поспать пять часов, накормили и выпустили. Аврамов, молча смотревший в спину Мамулашвили, подытожил:
— Ему сейчас сдыхать не с руки и не ко времени. Доберется. Ну, Федька, прощаться, что ли, будем?
— Я, батя, совет у тебя выудить хочу.
— Валяй, этого добра у меня навалом.
— Сестренка Надюха на Волге, помнишь, рассказывал?
— Что у нее?
— Одна осталась. Жила у дядьки. Умер он, воспаление легких. Сюда бы ее, до кучи, а, бать?
— Чем она там, на Волге, занята?
— Председательствует в колхозе.
— Председатель? Тогда… кислые у нас дела, Федор, — смотрел Аврамов виновато и потерянно. — Председатели нынче особая категория, под двойным присмотром, а возможности у меня на сегодня…
— Все ясно. Да не убивайся ты, отец. Что-нибудь придумаю.
Обнялись, постояли. Разошлись тянуть свои лямки.
ИЗ ДНЕВНИКА РАДИСТА ЧЕТВЕРГАСА
5.1.44. Я болен. По всему телу язвы. В заброшенном огороде ели черемшу и сырой картофель, прихваченный морозом. Сарали говорил, что поможет. Присматриваюсь к этому старому дикарю со сложным чувством благодарности и брезгливости: зачем мы ему, ходячее скопище вшей, грязи, вони и гноя. Он возится с нами практически бесплатно. Что им движет: долг, жалость, сострадание? Но подобные чувства — химера, их не должно быть в отношении к нам.
Неожиданно нас обстреляли. Убегали. В голове стучит теперь как молот: мир вокруг — красный, Советы все перекрасили на свой лад.
Упал, не мог подняться. Швеффер и Магомадов не бросили, подняли и повели. Был потрясен, плакал. Я бы не повел, а впрочем… Все равно мы все — скоты и падаль, пока живая падаль.
Наконец появился Мамулашвили! Есть возможность пробраться в Грузию, к его друзьям, а оттуда в Турцию. Но нужны деньги, много денег. Поэтому завтра продаем все оружие. Мой Бог, неужели в этом мире остались какие-то надежды для нас, превращенных в животных? Грузина не смутил первый отказ Швеффера.
Мамулашвили много рассказывал о своих мытарствах, о том, как случайно встретил на базаре друга детства и тот согласился спасти нас. Не могу закончить, оторвать карандаш от бумаги, тема нашего спасения держит магнитом. Значит, есть Бог!
Глава 26
Вплоть до сентября сорок третьего Апти не терпел особых лишений. Он вернулся на круги своя: кочевал, охотился, обживал новые пещеры. Избегал людных мест. Кучки дезертиров, обовшивевшие загнанные банды звали его к себе, подманивали оставшимися от немцев ботинками, бельгийской тушенкой, хотели заполучить на службу безотказный карабин шатуна, жесткую прицельность его глаза, о котором ходила молва.
Апти качал головой и уходил — длинноногий, бесшумный, ничей. Он растворялся в тусклых скалах, будто сработанный из такого же каменного материала. Жизнь научила его избегать людских скоплений.
В январе сорок четвертого в горах улеглись вьюги, накалилось в высях слепящее солнце. Заботливо вычистив карабин, пистолет, натолкав в хурджин патронов, вяленого мяса и козьего сыра, решил отправиться Апти по рафинадным россыпям снегов через перевал в Дагестан — к морю.
Беспокойно стало в горах. По склонам ползли жуткие слухи. Прибывали и оседали по урочищам армейские части, затевали холостую, учебную перестрелку, давили в ущельях банды, а точнее, их недобитые остатки.
Хоть и водила Апти по скалам звериная осторожность, дважды едва уносил ноги от облав. Потому и решил на время перебраться в соседнюю республику, к единоверцам. К тому же помнил, как Федька про море рассказывал. Надо было посмотреть место, где Аллах вылил на землю так много воды, надеялся увидеть рыбу-кит, что детеныша сиськой кормит. С тем и отправился.
Карабкался по скалам, бил траншеи всем телом в сухом сыпучем снегу. Льдистый жиденький воздух нещадно царапал легкие. До боли расширялись ребра во вздохах, а дышать все равно было нечем. Пока перевалил хребет, обуглило солнцем и морозом, со щек и лба клочьями полезла кожа.
Вниз, в непривычно, дико зеленеющее бесснежье, сползал почти на четвереньках. Несколько часов отходил, корчился в ознобе в пустой пастушьей хижине. Стал осваиваться в новых местах.
Приобрел он за время скитаний столь удобный и обтекаемый для чужого взгляда облик, что взгляд этот — домохозяйки, милиционера или торговца — безучастно и беззацепочно скользил мимо. Всяк встречный зачислял Апти в давно примелькавшуюся на побережье братию горских пастухов.
Размеренно и равнодушно маячил Апти увесистой своей фигурой там и сям в людных местах. Выеденный солнцем и дождями брезентовый плащ его жестко топорщился белесыми складками, надежно маскируя наган и полуметровый кинжал. Бинокль и карабин прятал он в горах.
Из-под плаща поочередно смыкали в широком шаге вытертые до белизны буйволиные высокие мачи. Торба перекинута через плечо. Косматая баранья папаха завитками опадала на глаза, сливаясь шерстью с иссиня-черной щетиной на щеках. Отполированная герлыга, продетая под локти, двумя концами торчала из-за спины, довершая образ. За версту шибало от него бараньим салом, костровым дымом, дикой вольностью.
Проблему незнакомых языков решил Апти просто, с наивной безошибочностью дикаря: изображал глухонемого. Для того чтобы закупить спички и соль, слов не требовалось. Все остальное он доставал иным способом.
Однажды, в декабре сорок третьего, изныв в свирепом одиночестве среди людского кипения на буйнакском базаре, решил он разом и бесповоротно: пойду! Нахлынуло, подхватило буйное торжество — как терпел до сих пор, почему раньше не надумал?! Радужно переливался впереди поход на Чечню. Истомился на чужбине, хотя и прибыл сюда едва ли месяц назад.
Жадный до всякой цивилизованной премудрости, мозг его прочно держал подробности карты, которую не раз изучал голова к голове с командиром Дубовым: города, поселки, реки, дороги Чечни и Дагестана.
Буйнакск впаялся в карту крохотным кругляшком. Он него сочилась багряная нить дороги, ведущая к реке Сулак. У реки красная ниточка круто сворачивала на юг, нежно сплетаясь с голубой — речной. Так, играя и свиваясь, как две юные медянки, текли они через горы к Грузии, омывая поочередно селения Ботлих, Агвали, Эчеду.
Перед самой Грузией Сулак превращался в Андийскую Койсу. Койсу, перевалив через грузинский рубеж, раздваивалась на два голубых волосковых капилляра; просочившись вдоль границы Грузии с Чечней, они таяли истоками в горах.
Но в дразнящем соседстве с концом, а точнее, с началом Койсу зарождался родниковый капиллярчик Аргуна. А он вел из Грузии в Чечню, вел через хутор Бечиг.
Подрагивая в возбуждении, закрыв глаза, Апти с неистовым наслаждением представил себе этот клочок карты, с ума сводящую близость двух речных истоков. Между ними не втиснуть и ногтя мизинца — полногтя разделяли их, день пути. Что такое день пути для стальных ног, бычьего сердца, для его тоски по Аргуну, омывшему детство?
Он пройдет весь путь, посетит хутора Бечиг, Итум-Кале, Шатой, он ступит на чеченскую землю с черного хода, со стороны Грузии, он омоет лицо аргунской верховой водой, еще не испачканной кровью и злом русских карательных отрядов. И пусть бешеный генерал Кобул, хрипевший, как недорезанный баран, свое «Задержать!», ловит его в Хистир-Юрте.
Он одолел свой путь по руслу Андийской Койсу до самого устья. Иногда его подвозили на арбе. Случалось и верхом пропустить под лошадиным брюхом с десяток верст — уступал запасного коня всадник. Но главные, каменистые и скальные, версты поглотила его размашистая и мягкая поступь.
Перевалив через хребет, он достиг истока Аргуна. Громада хребтов, обступившая маковую росинку — человека, была надменно-молчаливой. Снег здесь едва припорошил склоны, местами протаял, позволяя кормиться на них и зимой овечьим стадам.
Апти стал спускаться вдоль младенческого аргунского русла, зажатого в морщинистых гранитных ладонях. Он почти достиг границы Грузии с Чечней. Взобрался на каменистый гребень. Хватая воздух пересохшим ртом, рухнул возле валуна — отдышаться.
Внизу в заснеженный узкий распадок кубами вросли строения зимней кошары. Крытые сеном два обширных загона для овец, плетенные из лозняка, два сенных стога с нахлобученными снежными шапками, каменной кладки жилой домишко. Над ним дымилась труба.
Неподалеку паслись на склоне, поросшем бурой травой, две сотенные овечьи отары, по их краям маячили несколько псов: сторожа-волкодавы пасли отары без людей.
Пастухи сновали между стогами и загоном, носили сено на вилах. Апти приладил бинокль к глазам, сосчитал: восемь человек. Ничего в этой мирной картине внизу не насторожило его, окреп позыв спуститься туда, к людям, к дыму очага, попросить ночлега и приюта, обогреться душой подле живых людей.
Уже собираясь зачехлить бинокль, он уловил краем глаза некую обзорную несуразицу в правом верхнем углу окуляров. Перевел линзы чуть выше, правее и затаил дыхание: к глазам скакнуло живое колыхание белесого склона. Он бугрился, тек, молочно наползая на бурые травянистые прорехи. Апти всмотрелся: вниз ползли люди в белых халатах, подкрадывалась двуногая стая. Зачем не шли открыто? Ползли, маскировались, как…
Налетчики вздыбились разом, по команде, понеслись длинными прыжками вниз, вспарывая на бегу дремотную тишину треском автоматных очередей. Их было около двух десятков.
В полусотне метров от Апти вскипал ад. Неслись снизу вопли, стоны, автоматный грохот, истошный лай собак, блеяние овец. На соседнем склоне в грязно-сером хороводе закручивались воронкой стада.
Все кончилось через несколько минут. Белые убийцы бродили среди распластанных тел. Лопались одиночные выстрелы — добивали в упор раненых.
Начиналось что-то совсем непонятное, дикое. Белые стали сбрасывать халаты. Под ними чернели черкески, ватники, милицейская мундирная синева. Отбросив халат, черный ложился на снег, застывал, скрюченный, страшный, среди грузинских трупов. Они множились за счет живых. Поодаль суетился человечек с коробчонкой в руках, тыкал пальцем, указывал, куда ложиться живым. Уложив всех, попятился, наставив коробчонку круглым рыльцем на лежавших. Застыл.
Лишь один из банды не снял белого халата, маячил в стороне, наблюдал. Апти подкрутил бинокль, всмотрелся: прыгнуло навстречу до озноба знакомое рыжеусое лицо.
Фотограф между тем побежал вдоль кошары к приставленной лестнице. Цепляясь за перекладины, взобрался на сенную крышу, сделал еще несколько снимков.
Апти, не отрываясь, всматривался в рыжеусого. «Откуда этого знаю? Главный волк среди шакалов. Где его видел?»
Рыжеусый отрывисто, коротко крикнул команду, махнул рукой. Живые вскакивали, отряхивались, натягивали халаты. Мертвые остались на снежной перине.
Главарь повел своих к овечьим стадам. К ним — с хриплым ревом волкодавы. Рваный стрекот автоматных очередей. Рев обрывался коротким визгом. Четыре пса, прочертив борозды на снегу, застыли перед бандой. Пятый с воем метнулся на трех лапах в сторону. Вслед — гогот, свист.
Банда окольцевала отары, сгрудила их в одну. Серая овечья лава потекла вверх по склону — в Чечню. Скрылась.
Над мертвым распадком скользили в грозной синеве два малых распятия: кругами снижались коршуны. Посвистывал ветер в камнях, ерошил завитки папахи, щекотал лоб Апти. Он поднялся, ринулся вниз прыжками, руша каменную осыпь со снегом. Его трясло нескончаемой дрожью. Обошел распластанную нежиль тел, всматриваясь в лица. Показалось, что один едва приметно шевельнулся. Апти опустился на колени, приложил ухо к груди. Из-под залитой кровью чохи едва слышно толкнулось в самый мозг: вуп-вуп… вуп… вуп… Медленно поднимались веки под мраморно-белым лбом.
Апти огляделся. Неподалеку на истоптанном снегу валялся скомканный халат — забыли. Он разодрал простынную ткань, расстегнул чоху на лежавшем, перевязал простреленную грудь.
Грузин шевельнул губами. Апти нагнулся, вслушался, понял:
— Ты… кто?
— Человек я, — озабоченно отозвался Апти. — Молчи. Теперь ехать на мине мал-мал будем.
Он взвалил грузина на спину, шатнулся, устоял. Из-за спины надрывно, протяжно застонали:
— Не на-а-а… да…
— Зачем не надо? Молчи. Умирать не надо. Тирпи, кацо.
Приготовился Апти к затяжной работе: еще с гребня увидел далеко внизу маковую россыпь грузинского селения. Туда и направился с парнем, упрашивая его, умоляя, насколько позволяло дыхание, всем суеверным напором душевной силы:
— Живи, кацо… Тибе дети… Растить надо, внука на руках… держать… Смотри, эта гора… лес, речка… Им без тибя пулохо будит… Они тоже говорят: живи, друг… Слышишь?! Ей-бох, так они говорят… Ничаво, скоро будишь гора ходить, шашлык есть, родник пить, живи, кацо, очень тибя прошу, живи…
Не донес он парня до людей. Где-то в середине пути грузно, каменно обвисло тело за спиной, оборвался еле ощутимый ток дыхания, что щекотал шею.
Он опустил его на снег. Постоял, качаясь на дрожащих ногах, унимая бешеную молотьбу сердца. Перед глазами плавали красные круги. Затопляла всего ледяная трясина тоски и горя; опять один! О Аллах, сколько можно бродить в одиночку?!
Вырыл в снегу яму, опустил туда отмучившегося попутчика своего. Зарыл могилу, натаскал на нее холм камней.
В голове надсадно ворочалась растерянность: куда теперь? Вдоль Аргуна, в Чечню, вслед за двуногими шакалами с рыжеусым во главе, что угнали грузинскую баран-ту…
И тут как током полыхнуло в памяти: русский — Колесников! Начальник райотдела вместо Ушахова Шамиля. Запомнился он на сборе командиров истребительных отрядов, куда Дубов взял и Апти. Собирал всех Аврамов. Там и вполз в память рыжеусый с подачи Федора Дубова:
— Глянь на того хлюста… Вместо Ушахова теперь, верховодит в райотделе милиции. Между прочим, ба-альшое дерьмо. Подстилка Гачиева, мать родную продаст — и глазом не моргнет.
Теперь Апти знал, куда идти и что делать.
… Он догнал отряд Колесникова за несколько верст до аула Бечиг. Серая лава овец неторопливо текла вдоль Аргуна по правому берегу, среди зарослей облепихи. Желтая, прихваченная морозом ягода ковром усыпала жухлую траву. Снег сплошь был истыкан острыми копытами. Лакомиться облепихой спускались с гор кабаны, олени, козы.
Около двух десятков конных сопровождали баранту — те самые, белохалатники.
Апти обогнал стадо по отрогам, прячась в зарослях. Выбрал каменную нишу с хорошим обзором, уселся, приладил к глазам бинокль. Через несколько минут он узнал среди всадников рыжеусого. Успокоился: торопиться теперь было некуда.
Он разрешил себе то, о чем ныло сердце долгими ночами в скитаниях: навестить Юпаевых и Дундаевых из Бечига. Дядя возил его к своим родственникам до войны, и память послушно высветила всех, у кого гостили: Дундаевы, Юпаевы, Исаевы, Арсанукаевы.
Справа от хутора, за хребтом, владел землями один из самых сильных и многочисленных родов в этих местах — род Дышнинских. Федор Дубов как-то упомянул, с уважением подняв указательный палец:
— Есть такой оперативник из рода Дышнинских — Солса Мусаев. Вот это барс! До нашей очистительной работы большой охотник и мастер. Вот с кого биографию делать надо. Запомни эту фамилию и этот род!
Апти дал себе два часа на право быть гостем. За это время женщины Дундаевых сделали жиж-галныш и чепилгаш. Лепешки с сыром плавали в топленом масле. На стол молчаливо подавали друзья, парнишки Вахид Юпаев и Хасран Дундаев. Старшие скупо роняли слова, вели беседу о войне, о событиях в горах: все так же незаживаемо кровоточило восстание, его разгром и месть НКВД.
История абречества Апти была здесь известна, передавались из семьи в семью его слова, сказанные бешеному генералу Кобулу: «Пошел чертовая матерь этот инирал… На яво я плевать хотел!»
Через два часа они встали из-за стола, обнялись. Старшие проводили Апти к Аргуну, уже знали, за кем и почему он шел, с какой целью.
Апти тронулся дальше, вдогон отаре и двуногим волкам, угнавшим ее, млея в теплой умиротворенности от встречи с истинными горцами, в чьих жилах текла не кровь — сама доброжелательность и трудолюбие вайнахского народа, замешанные на терпении и свободе.
Апти решил сопровождать баранту до скалистой воронки, в которую суживалось ущелье. Она начиналась вскоре после россыпи валунов. Сотни огромных, в пять-шесть обхватов, глыб лежали вразброс на поляне. Сброшенные с горы неведомыми силами, они вмялись в землю и застыли на века, неподвластные времени.
За камнями ущелье смыкалось в отвесную щель. Ее прогрыз, проточил белопенный Аргун за тысячелетия, мостя свое ложе, ворочаясь в нем все ниже. В незапамятные времена он подмыл свирепым паводком капилляр сероводородного моря под скалами. И в мутный поток хлынула сине-зеленая струя сероводорода, изгоняя форель вниз, забивая ноздри путника и пришлого зверья тошнотно-тухлым запахом.
Но со временем к запаху притерпелись, а целебные свойства воды приспособил для врачевания недугов всякий, кто в этом нуждался. Воду набирали в бурдюки и разносили больным под самые облака, к саклям на рукотворных террасках. Веками поливали горцы потом и кровью эти огороды на склонах Шаро-Аргунского ущелья. И не было для каждого земли на свете желаннее, куда вживляли они каменные гнезда саклей, боевые и сторожевые башни. Взрастала здесь уникальная порода людей неистовых, бесстрашных и трудолюбивых.
Могли предполагать кто из их потомков в ту зиму конца сорок третьего, что замысливалось в кремлевском лабиринте, какой мор готовился и примерялся к нации на этих террасках?
Апти верхом, по склону хребта, добрался до места в узком проране между скалами, где высилась у самой воды пирамида боевой башни. Позади нее вздымалась отвесная скала. Верхняя бойница башни смотрела черным грозным зраком своим на каменную тропу, выбитую людьми на противоположной скале.
Здесь предстояло пройти отаре и отряду Колесникова. Между бойницей и тропой — не более двадцати шагов. И древние предания гласили, что один воин с тугим луком мог сдержать на тропе целый отряд врагов, оставаясь неуязвимым.
Но Апти лишь полюбовался стройным творением предков. Он избрал для засады не башню: не хотел и не умел обороняться, натура не выносила замкнутого, хотя бы и безопасного пространства. Взобрался и лег на гигантский валун величиной с горскую саклю, что бугрился чуть дальше башни. Нашел опору для локтей. Посмотрел сквозь прорезь прицела карабина на тропу. На тонком земляном слое валуна трепетала высохшая щетина бурьяна, маскируя карабин и человека. Апти слегка прижал ее дулом и застыл — теперь уж надолго.
… Он послал первую пулю в самое сердце рыжеусого, вогнал ее туда с гневом и возмездием за безвинно полегших грузин, за ту неразгаданную пока бойню, сотворенную у границ Чечни. Если бы он знал, для кого и для чего делались там фотографии…
Но он удовлетворился одной взятой жизнью. Не давая опомниться белохалатникам, бил пулями по скале между ними, высекая гранитные брызги, руша грохот на головы, гвоздил свинцом до тех пор, пока не отогнал двуногую орду назад, за поворот скалы.
Потом скользнул с валуна и растаял в скалах, забирая все выше, к небу, нацелив свой путь через Макажой и Ботлих к Андийской Койсу и дальше на Буйнакск, к побережью.
Глава 27
— Слушай, Лазарь, что ему надо? Ломается, как целка. Вижу, нюхом чую, хочет их выселить. Но ломается. Я ему все время письмо Исраилова напоминаю. Чечен Кобу в письме с дерьмом смешал, ситуация с выселением подоспела, теперь войска есть, время есть. Почему он ломается?! — жаловался Берия Кагановичу.
Нарком принес фотографии: припорошенная снегом земля, из-под снега травяная щетина, черные трупы грузин на белизне, скрюченные, с разбросанными руками, на истыканном овечьими копытцами рафинаде сгустки папах. Все вместе — налет чеченских абреков на Тушаби, на грузин.
Каганович просматривал глянцевые большие снимки, загадочно молчал. У Берии растерянно бегали глаза под пенсне. Разводил пухлые руки, истекал гневом под сурдинку:
— Когда вошь ловят, волосы стригут. Ту вошь и в горах не поймать, пока бандитские волосы не выстрижем. Стесняется Коба, да? Чеченцы грузин бьют, скот угоняют. Исраилов приказ по горам пустил, сколачивает добровольную армию кавказских гитлеристов. Я посылал Нацвлишвили к нему. Он сидел рядом с Исраиловым. Протяни руку — ломай бандиту горло! А он штаны запачкал от страха. Не сумел с гор выманить, не убил, собой не пожертвовал ради меня, списки его агентуры не раздобыл. Слушай, кого я посылал в Чечню? Грузин, самец племенной, не смог одолеть туземца, дикаря, ни мозгами, ни силой. Кого мы вырастили, кормим, а, Лазарь?
Помоги. Кобу раскачать надо, один не смогу, он меня зеленым назвал, когда я про выселение заикнулся. Почему я зеленый?
— Ты совсем зеленый, Лаврентий, — очень обидно покачал головой Каганович. Бросил фотографии веером на стол, цокнул языком: — Этой дешевкой его не сдвинешь.
«Ты совсем зеленый. Удивляешься Нацвлишвили: кого вырастили? Кого надо. Новую породу овчарок. В их задачу не входит самоубийство. Их требуется очень много для другого — пасти славянское стадо в двести миллионов голов. Но подождем, пока это стадо задавит своими тушами фашизм, зальет его своей кровью. А потом понадобятся наши овчарки.
«Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам, их селы и нивы за буйный набег обрек он мечам и пожарам…» Мы, хазарские каганы, помним этот набег, вопли наших матерей, красные реки на травяных коврах, помним траур углей от спаленных кибиток, помним клятву, которую дали вместе с сионскими мудрецами: мстить из века в век, пока не уморим голодом, не растлим, не споим, не развалим это росское чудище вместе со своими идолами, пока не кастрируем его, не выжжем память сивухой, пока не отравим фарисейскими зазывами к химерам Свободы, Равенства, Братства. А потом расчленим на куски, расчленим, проглотим и переварим. Мы, малые кагановичи и большой Каган, сделаем это к началу третьего тысячелетия. Осталось не так много. И я должен дожить до этого… Я должен пережить всех вас, чтобы насладиться исполнением нашей клятвы».
— Этой дешевкой его не сдвинешь, — повторил он после долгой паузы, возвращаясь к разговору.
— Почему дешевкой? У него после фотографий должна кровь на чеченцев закипеть, я ее письмом Исраилова подогреваю, остынуть не даю.
Молча держал Каганович приятеля под режущим прицелом прищуренных глазок. «Не тебе играть на этой усатой балалайке. Не та техника, школы нет. Царь готов к акции выселения. Но хочет сделать это красиво. И задача Кагана подать выселение в красивой обертке государственности. А ты хочешь сделать из царя маленького национального мстителя. Он умнее всех вас, зеленых. Он созрел на крови, это лучшая кормежка для политика. Его надо толкнуть к решению набором фактов тяжелых и ценных, как старинное серебро. За выселением должна просвечиваться его государственная мудрость».
— Ты никак не приспособишься к работе с ним, — брюзгливо попенял Каганович.
— Я это уже слышал, — насупился нарком, — лучше помоги.
Не Папой — бичо, мальчиком чувствовал он себя, вечным мальчиком перед Кагановичем.
— Конечно, помогу, — вздохнул Каганович. — Одно дело делаем, Лаврик, одно, генацвале. Эти (он щелкнул пальцем по фотографиям) много грузинского скота угнали?
— Голов двести.
— Пхе. Они такие скромные? Надо официально зафиксировать: около двух тысяч.
— Зачем?
— Ты таки хочешь, чтобы я помог или чтобы отвечал на глупые вопросы? — скучно смотрел мимо Берии в окно Каганович.
— Сделаем две тысячи, — торопливо согласился нарком.
— Теперь, что мы имеем про Турцию? Собери про нее все, что сможешь. Турки объявляли летом и осенью сорок второго военное положение в приграничных районах. Это так?
— В сентябре сорок второго.
— Почему бы им не объявить это кошмарное положение еще раз?
— Понял, — начал прозревать нарком.
— Слушай дальше. Ты говорил про газету «Дас райх». Она что-то проболталась про кавказскую «пятую колонну». Или это мне показалось?
— Была публикация.
— Что тебе стоит найти такую публикацию сейчас? Совсем свежую, чтобы вкусно пахла, чтобы просветила нас: «колонна» есть.
— Если надо тебе…
— Ты таки не представляешь, как это надо тебе, а не мне. И еще тебе надо, чтобы любимый вождь про армию кавказских гитлеристов узнал. Этот приказ Исраилова должен опуститься на стол Кобы белым голубем, но стать черным вороном. Иди, Лаврик, иди, не натирай мозоли на моих глазах. А я пойду говорить с военными.
«Ты не знаешь, какой это кайф: делать на их доверчивой тупости наш исторический гешефт».
Каганович стоял далеко от стены, сцепив руки под деликатным животиком. Сталин прохаживался у стола, изредка бросал туда взгляды. Маленькая фигурка на фоне тяжело льющегося водопада штор неподвижно торчала из сияющего паркета.
Он почти всегда подходил к Сталину один в экстренных случаях, когда в кабинете не было никого. Становился далеко, так что смазывалось расстоянием лицо, говорил тихо. И Верховному, чтобы расслышать, приходилось замедлять шаги или останавливаться.
Поначалу это вызывало тяжело вскипающий гнев: его выталкивали из привычной манеры вести беседу. Но гнев постепенно опадал, заменяемый напряженно растущим вниманием. Этот еврей всегда знал ситуацию в России лучше и глубже угодливого большинства. Он обладал необъяснимо полным объемом сведений о той проблеме, что угрожающе выдвигалась на передний план и требовала срочного принятия решения.
Проблема только надвигалась, высовывалась из-за очередного угла с дубинкой — для оглушения Верховного, а Каганович уже предупреждал о ней: тихо и, как всегда, вовремя.
Нередко суеверное оцепенение заползало в Сталина: помнил разительно похожие манеры Свердлова при Ленине, его вспухающую с годами значимость при вожде революции, когда вождь, не заполучив с утра наркотическую дозу «свердловина», капризничал, нервно и рассеянно вслушиваясь в разноголосое шипение СНХовского террариума.
… Не раз и не два закрадывалось в— голову генсека: а если сам еврей готовит, инструктирует эти проблемы с дубинкой, ставит удобный закуток на его пути для нанесения удара, а потом докладывает их Сталину. Не все — некоторые, ибо не заложенные Кагановичем проблемы все чаще били Верховного столь неожиданно и сокрушительно, до треска в черепной коробке, что требовалось все больше времени, чтобы прийти в себя, обрести рабочее настроение.
Для подобных подозрений у Верховного были основания. Но не было повода уличить. Проверен Каганович долгими годами единомыслия и соучастия в главном: раздроблении обломков Российской империи и возведении на этом месте сияющего каркаса коммунизма.
Кто, как не Каганович, душил собственника-кулака, зубами грыз пуповину, что связывала хозяйчика с расхристанно-грязной бабой — столыпинской реформой? Родила, сука, недоноска — подыхай, сами воспитаем из него сталинского колхозника. Самолично дрессировал новорожденного, подтирал под ним сопливые недоимки, по-отечески порол за долги. Растил, одним словом. Кого? Потомки раскусят, если с голоду не подохнут.
Кто, как не Каганович, стриг ножницами пропаганды и разрушительства колокольный бор над Россией? Стриг золотые маковки с крестами, пинал стены святые сапогом не в малиновом звоне — в пыли, в грохоте расстрелов, в воплях.
Рушились идолы, возведенные славянином, цепенел в страхе посконный мужик, обмирала, надсаживалась мужичка. В лихих годинах вымерзали, мерли они мухотой в запустении, голоде, безверии, под надзором ягодным и ежовым.
Знатная селекция была проведена. Нечто, выпавшее в социалистический осадок, выжило, спрессовалось в красно-клейкую массу. И в том, что с этой, пропитанной страхом массой бесхлопотно ныне, тоже его немалая заслуга.
И вот он опять тут, темно-щупленький в громаде кабинета, стоит на блестких копытцах из-под брюк. До жути правый, прискакавший слева. И убедительный. Стоит, обстоятельно предупредив: вон он, бандюга, за кавказским углом с кинжалом. Взвесь и принимай решение, Коба. На Кавказе — осиное гнездо. Его душелюбы Серов и Кобулов дымком спаленных саклей всего лишь поуспокоили, но не раздавили. Пока жужжат в холодах. А скоро, весной, влет и жигать начнут.
Накануне и военные об этом же заботились: Мехлис, Масленников, Гречко, Тюленев, Петров. Заботились настырно, и оттого подозрительно. Будто вспыхивали поочередно тревогой, включаемой незримой рукой.
И тревога эта, хотя и замешанная на подозрении, передалась Верховному, засела внутри изжогой и донимала все сильнее: все еще пронзительно мозжило в памяти осеннее восстание в грозненском тылу, когда Клейст по-бульдожьи вцепился в горло терской обороны, мял ее, добираясь до нефтеносной вены."
Поскребышев доложил о прибытии вызванного начальника разведуправления. Берия и Серов были на подходе.
Сталин кивнул. Поскребышев вышел. Тотчас появился, прошел к столу генерал — пока один. Сталин ответил на приветствие, раздернул шторки перед картой на стене. Нашел взглядом Грозный, спросил, не оборачиваясь:
— Зимой сорок второго вы оповестили нас о публикации в газете «Дас райх». Геббельс хвалился, что Германия имеет на Кавказе истинных друзей и союзников в лице мусульман. Что-нибудь новое появилось с тех пор на эту тему?
— Мне не докладывали, товарищ Сталин.
— А Берии доложили. Похожая заметка о том же. Недавно появилась. Почему НКВД знает, а военная разведка не знает?
— Надо уточнить, насколько это достоверно…
— Пока вы собираетесь уточнять, наркомат снял копию с этой заметки. Поинтересуйтесь, на столе.
Генерал взял фотографию с приколотым листом перевода, прочел.
— Те же бредни о «пятой колонне».
— Подождем клеить ярлыки. Геббельс со своим «Дас райх» известные брехуны. Но это не значит, что вся их печатная стряпня — стопроцентная ложь. Пойдем дальше. Осенью прошлого года военное положение и мобилизация были объявлены в северо-восточных районах Турции. Правильно?
— Так точно, товарищ Сталин.
— Где, покажите.
Генерал пошел к карте, взял указку.
— В этих шести вилайетах: Стамбул… Чанаккале, Коджаэли, Эдирне… Кыркларели, Текирдаг.
— Что там сейчас?
— Военное положение отменено.
Сталин глянул исподлобья. Оспины на щеках, на скулах стали багроветь. Сказал клокочущим, надтреснутым голосом:
— Раз отменено, разведке можно дрыхнуть? На основании допросов пленных и перебежчиков из Турции нам докладывают о ползучей концентрации войск в этих вилайетах. Зачем они сползаются?
— Кто докладывает, товарищ Сталин?
— Кому положено.
— Я сегодня же уточню ситуацию. Из Стамбула в Чечню непредвиденно послан наш резидент. И там погиб. Поэтому пока в Стамбуле восстанавливается наша агентурная сеть…
— Пока она восстанавливается, вы можете гарантировать, что никаких провокаций и попыток перейти границу с турецкой стороны не последует? Что Стамбул выдержит бешеный нажим Гитлера через Роде и сохранит нейтралитет?
— В случае нарушения нейтралитета Сараджоглу обеспечит себе разрыв с Англией. Едва ли он пойдет на это.
— Вы гарантируете?
Начальник разведуправления отвел взгляд.
— В подобных вопросах не бывает стопроцентных гарантий.
— Раз так, изложите завтра свои соображения с учетом малейшей возможности турецких сил нарушить нашу границу. Тем более что мусульмане Кавказа ждут этого.
— Слушаюсь, товарищ Сталин.
Сталин пошел к столу. Генерал остался у карты. Повернувшись боком, пыхнув дымком из трубки, Верховный очертил мундштуком дугу в воздухе. Так же, дугой, вернул трубку в начальное положение.
— Иногда полезно поменяться местами. Весной сорок второго разведка уламывала Сталина обезопасить юг против главного немецкого удара. Не уломала. Не хватило аргументов. Теперь Сталин уламывает разведку обосновать и предупредить новую угрозу с юга. Как думаете, это у Сталина получится?
В нависшей долгой паузе чуть слышно скрипнул паркет у стены — переступил Каганович.
— Я доложу завтра все наши выводы, товарищ Сталин.
— Идите.
Вошел Берия с папкой.
— Здравия желаю, Иосиф Виссарионович. Серов в приемной. Нужен?
— Пусть подождет, — пустил струю дыма генсек. С цепким прищуром оглядел наркома, одной щекой усмехнулся: — Хорошо смотришься. Упитанно. Если так продержишься, откроем тобой ВДНХ после войны. Пригласил нашего общего друга Исраилова в Россию и молчишь. Когда приедет?
— Он… отказался, — дернул кадыком снизу вверх Берия, — предлагает нам создать свою кавалерийскую дивизию и воевать против немцев.
Сталин медленно повел головой в сторону Кагановича:
— Что, Лазарь, может, вылетим всем составом Политбюро к нему в пещеру, подпишем коммюнике о союзе и взаимопомощи?
Развернулся к Берии, сказал страшно, ненавистно:
— Из-за тебя я засоряю мозги этим пигмеем два года! Два! Повесить мало такого наркома!
Берия судорожно, срываясь пальцами, рвал застежки у папки. Справился. Выдернул большие, отблескивающие глянцем снимки, развернул веером:
— Смотри, что они творят! Двенадцать убитых грузин из Тушаби. Пастухи защищали свой скот от бандитов Чечни. Пролита невинная кровь, в Чечню угнаны тысячи голов скота. Сколько терпеть, Коба?! Я же предлагал выселить их в Сибирь, тогда Исраилову не продержаться и недели!
Сталин брезгливо, косящим взглядом скользнул по снимкам, молча зашагал к торцу стола. Опершись костяшками о массивный край, повернул голову.
— Хочешь разжечь во мне грузинскую солидарность с убитыми, сделать из Сталина национального мстителя. Тушаби — такая же банда, как и Чечня. Вор у вора барана украл. Другое дело: зачем украл? Не знаешь. Не хочешь думать, не умеешь. Не прошел в политике даже ликбеза. — Сказал в трубку Поскребышеву надтреснутым, опавшим голосом: — Пригласи Серова.
Дождавшись, неторопливо пошел навстречу низкорослому генералу, протянул руку:
— Здравствуйте, Иван Александрович. Как здоровье Веры Ивановны, как дочь?
— Спасибо, товарищ Сталин. Все хорошо.
— Пора серьезно оценить сообщение товарища Дроздова из Чечни о сколачивании Исраиловым добровольной армии кавказских гитлеристов. Что вы думаете на этот счет?
— Я не придал этой информации большого значения, товарищ Сталин. Армия Исраилова — это мыльный пузырь. Особенно сейчас, когда его гоняют по горам, как зайца.
— Не торопитесь. Всегда следует оценивать события в совокупности. Совокупность такова. Разведуправление, а теперь и НКВД дважды докладывали о статьях в берлинских газетах. Геббельс хвастает там о наличии подпольной «пятой колонны» на Северном Кавказе. Это первое.
Второе. В шести турецких районах на границе с СССР наблюдается в последнее время концентрация вооруженных сил. Там растет активность воинских гарнизонов. Что за этим стоит?
Третье. Только что чеченские бандиты ограбили приграничный грузинский район и перегнали к себе скот. Сколько скота, товарищ Берия?
— Больше двух тысяч голов.
— Значит, бандиты запаслись большим количеством стратегического мясного продукта. Опять-таки зачем? Наконец, то, с чего я начал: приказ Исраилова о создании добровольной армии кавказских гитлеристов. Почему именно сейчас?
Мы теперь считаем вас, товарищ Серов, академиком по Кавказу. Что подсказывают ваши академические мозги по совокупности фактов?
Тяжелый взгляд Верховного ощутимо давил на зрачки Серова. И генерал-лейтенант, лихорадочно спрессовывая информацию, преподнесенную Сталиным, почувствовал, как явственно заполняет его жгучая тревога.
— Почему молчите? — нарушил тягостную паузу Сталин. — Что надо делать Сталину?
— Если бы я был там, я бы предпринял в Чечено-Ингушетии экстренные меры.
— «Бы», «бы». Какие меры?
— Необходимо усилить гарнизоны, увеличить ополчение, ввести дополнительные войска.
— Мы готовим в конце декабря крупную наступательную операцию на Украине. У нас нет дополнительных войск, не хватает необходимых. Что касается ополчения и гарнизонов… Это легкая закуска для регулярной турецкой армии, если она перейдет границу.
— Мне трудно что-либо предложить. Я должен посоветоваться.
— Мы уже советовались с военными. Они внесли свое предложение. А что предложит нарком Берия, пока его заместитель «быбыкает»?
— Выселить! — пронзительно и страстно выпалил нарком.
— Куда?
— В Сибирь.
Сталин пошел к карте. Проходя мимо Серова, спросил негромко, буднично:
— Как мыслит академик?
— Выселить чеченцев и ингушей? — не мог прийти в себя Серов.
— С немцами проституировали в сорок втором и настырно готовы продолжать эту проституцию сейчас чеченцы, ингуши, балкарцы, карачаевцы. А если полезут турки с огнем на этот мусульманский порох?
— Это не вопрос, — раздраженно и жестко уронил Сталин, стоя у карты. — Вопрос в другом. Куда? Мнение наркома — в Сибирь. Какое мнение у заместителя?
«При чем тут я?! Зачем зам, когда Лаврентий и Каган?»
Сталин ждал ответа, и Серов, осилив тошнотворную давящую панику, порожденную непонятной неотступностью Сталина, наконец ответил:
— Это зависит от цели. Если цель — полностью уничтожить четыре народа, тогда Сибирь. Речь идет о южных нациях в разгаре зимы, товарищ Сталин. Они не выживут сейчас в условиях Сибири.
— А ты поезж-а-а-ай, печки им там поставь! — пронзительно выпевая гласные, посоветовал нарком. Заложив руки за спину, покачивался с носков на пятки. — Сортиры теплые привези!
— Вы таки нас удивляете, Лаврентий Павлович, — ржавенько просочилось вдруг издалека, от настенных штор, и Серов вздрогнул от холодного мазка этого голоса. — Товарищ Серов мыслит политическими, гуманными категориями. А как вы мыслите? Вы хотите трезвой, государственной предосторожности, которую поймут, одобрят в Европе и во всем мире? Или вы желаете закордонных обвинений в адрес товарища Сталина по поводу его кровожадности?
Зачем кошмарная Сибирь даже для бандитских чеченцев, когда есть солнечный Казахстан? Мы не варвары, не дикие хазары, а цивилизованные политики. И нас категорически поставили перед необходимостью защитить нефтеносный тыл!
«Дурачок. Зачем нам истреблять горцев в Сибири? Они живые нужны. Живые, но прореженные твоими волкодавами, но облитые мочой и измазанные своим дерьмом в скотовозах. Их надо нафаршировать злобой, как рыбу чесноком и перцем. Надо пропитать злобой и местью каждого из них, чтобы даже волчата этих волков в пятом колене, только народившись, еще не раскрыв глаза, уже скалили зубы на русский запах. Тогда России не знать покоя. Горские племена, пока жив последний звереныш, станут грызть зад и пятки этой сучьей великоросской бабе… А мы постараемся задрать подол спереди матушке-России, мы еще сделаем это. Но, видит Иегова, горцев должен выселять русский генерал и русский солдат».
«Зачем поддержал?» — изнывал в догадках Серов, ибо от поддержки Кагановича тянуло непонятным и таким леденящим сквозняком, что бычий напор наркома с его сибирской мерзлятиной как-то опал и пожух в сравнении с заботой Кагановича.
— Остановимся на Казахстане, — неожиданно легко уступил Сталин этой заботе. — Остается последнее: кому поручить эту акцию? Что скажет нарком?
— Мне поручите, товарищ Сталин. Кобулову тоже можно, — вожделенно и глубоко задышал нарком. — Нам двоим поручите.
— Поручим ему, Лазарь? — с любопытством развернулся к зашторенному окну генсек. — Смотри, как он сильно хочет. Допек его Исраилов.
— Нельзя, Иосиф Виссарионович, — пожевал тонкими губами, озабоченно вскинул брови домиком Каганович.
— Почему нельзя?
— Здесь сердечность нужна. Давай сердечному Серову поручим.
Он мимолетно и легко уронил это «давай» фривольным духом прильнув к Верховному на миг — показательно для всех. Он безошибочно вел свою партию, гармонично слитую с партией генсека. Пока одну мелодию выпевали они, сладостную и понятную им двоим.
— В этом деле сердечности мало, — сыграл в поддавки вождь.
«Давай, Каганчик, станцуй свой «семь-сорок» для Европы».
— Я разве держал в уме одну сердечность генерал-лейтенанта? — слегка озаботился Каганович. — Вы, конечно, можете не помнить, кто задавил восстание в Грозном в сорок втором. Но вы, товарищ Сталин, должны помнить, как это было виртуозно сделано: малой кровью и с большим вкусом. А что нам нужно сейчас для выселения? Я таки утверждаю: именно большой политический и военный вкус. А он категорически есть у товарища Серова, если иметь в виду его прошлую идею: отменить горцам налоги и недоимки, дать им товаров и сытно покушать. Пусть мне кто-нибудь скажет, что это плохая идея. Ты же так не скажешь, Лаврентий Павлович?
— Не скажу. Зачем мне это говорить, — согласился Берия: сворачивали набекрень мозги тактические зигзаги вождя с Кагановичем.
— И правильно сделаешь, — похвалил Каганович.
— Мы пойдем навстречу вашей идее, товарищ Серов, — вклинился Сталин. — Можете передать Иванову и Моллаеву в Чечне: пусть везут в горы мануфактуру, керосин, кукурузу, белье, соль, муку. Пусть подготовят на имя Андреева и Микояна ходатайство о списании с колхозов недоимок и налоговых платежей, как с Дагестана. А вы, товарищ Серов, тем временем продумывайте переселение. Решение ГКО и НКВД будет готово завтра. В феврале сделаем постановление Верховного Совета о ликвидации мусульманских районов севернее Дагестана. Они там сидят сравнительно тихо. С чем вы не согласны?
Ожидая ответа от генерал-лейтенанта, он с холодным любопытством оглядывал его: Серова ломала тяжесть наваленной Сталиным задачи.
— Позвольте присоединиться к предложению товарища наркома, — наконец отозвался Серов. — Кандидатура Кобулова более подходит, если поручать акцию выселения заместителю.
— С первым мятежом в Шатойском ущелье и у Агиштинской горы справились вы, а не Кобулов. Почему не хотите опередить второй?
Серов подрагивал в нервном ознобе, вершил дикое насилие над собой: по углям ступал босыми ногами.
— Там я воевал с бандитами и диверсантами…
— Договаривайте.
Серов молчал.
— Что вы хотели сказать? Что теперь придется воевать со стариками и женщинами?
— Да, товарищ Сталин.
— Именно потому мы посылаем вас, а не Кобулова. Вы отказываетесь?
Сталин ждал. С интересом ждал Каганович. Азартнее подбирал рыхлое тело нарком. Бунт?!
— У меня нет такого права — не выполнить приказ, — изнемог и сломался Серов.
— Хорошо, что вы это поняли, — брезгливо и цепко оглядывал поникшего генерала Сталин.
— Разрешите вопрос, товарищ Сталин, — неожиданно подал голос Серов.
— Что вам непонятно?
— Как мне объяснить Иванову и Моллаеву эти две акции: завоз в горы продовольствия, списание долгов и — выселение? Первое противоречит…
— А кто вас уполномачивал говорить Иванову и Моллаеву о выселении? Мы сами оповестим их, когда придет время. Ваше дело приласкать горцев. И готовиться к очистке гор. Вы не видите связи между первым и вторым?
— Нет, товарищ Сталин.
— Близорукость еще простительна для генерал-майора, но не для генерал-лейтенанта, который хочет стать генерал-полковником. Советская власть руками примазавшихся врагов, ренегатов и предателей притесняла горца. Это мы сейчас немножко исправим, накормим его, оденем, обуем. Горец поддался на вражескую пропаганду, готовит второй мятеж. Мы его за это строго накажем. Что здесь непонятного? Поезжайте в Грозный завтра. Используйте все полномочия представителя Ставки.
— Разрешите идти?
— Покажите руки, — негромко велел Сталин.
— Простите, я…
— Руки покажите.
Генерал поднял ладони. Руки заметно подрагивали. Сталин всмотрелся. Усмехнулся, кивнул:
— Так и знал. Идите.
Проводил взглядом Серова, обернувшись, сказал Кагановичу:
— У этого мужичка чистенькие руки. Захотел прожить с чистыми руками всю жизнь. Пусть немножко испачкает их.
Перед отлетом вспомнил Серов об опальном, разжалованном в майоры Аврамове и его сыне. Гнет, ломает их там Кобулов. Сожрет ведь и не поперхнется. Надо сегодня же, сейчас…
ЦК ВКП(б) тов. АндреевуСекретарь ОК ВКП(б) Иванов
СНК СССР, тов. МикоянуПред. Совнаркома Моллаев
ИЗ ДОКЛАДНОЙ ЗАПИСКИ
… В горы направлено 370 тонн керосина, 9 тыс. метров мануфактуры, 3 тыс. комплектов белья, 3 тыс. тонн кукурузы из фонда госпоставок плоскостных районов.
Просим распространить постановление ГКО по Дагестану на Чечено-Ингушскую АССР:
1. Списать с колхозников горных районов недоимки и налоговые платежи.
2. Освободить колхозников горных районов от долгов и обязательных поставок сельхозпродуктов за 1942–1943 гг. в связи с крайним обнищанием горского населения и растущим в результате бандитским контингентом.
Глава 28
К концу февраля набряк полусветом гнилой и хищный день. С рассветом навалилась, стала мять утихнувшая было тоска. В горах посвистывал, дебоширил ветер.
Апти поднялся с жесткого ложа, вышел кз пещеры. Под ветром гнулся скелетно-голый куст. С него начинался спуск. В далекой ватной бездне внизу сытно урчало море. Апти стал спускаться. Сыромятные ичиги скользили по камням, обрастали желто-глинистым тестом на земляной круче.
Приморская песчаная полоса была голой и обсосанно-тощей. Между осклизлых каменных клыков ярилось море. Через них перехлестывали, с гулом били в песок черно-зеленые горы воды. Грязные ошметки пены, соленую водяную шрапнель подхватывал ветер, сек ими по лицу.
На окраине поселка между телеграфным столбом и тополем выгибалось, хлопало красное мокрое полотнище. Бешено скакали на нем белые буквы. Мокрый ветер лез за шиворот, под бешмет.
Апти нагоняла арба с массивным зеркальным шифоньером. Ишак, тащивший арбу, и погонщик поравнялись с Апти. Ишак открыл пасть, захлебываясь, сипло и гнусно заорал, давясь икотой: «Ик, а-а-а…»
Апти замедлил шаг, отстал от арбы. Плюнул ей вслед. Содрогаясь от ненависти к мокрой гнили, окружившей его, прислонился плечом к забору, поднял голову. Белые буквы вверху на красном полотнище судорожно вихлялись. Апти стал вылавливать их глазами, по одной, по две. «Да… здра… вст… ву… ет… День… Кра-с-ной Ар… мии!»
Осмыслил. Опалило щемящим воспоминанием: год назад в этот день Дубов поздравил бойца Акуева с праздником. Он подарил ему букварь, шило и моток суровых провощенных ниток: скалы, кустарник нещадно драли обувь и одежду.
Апти оттолкнулся от забора, побрел вслед за арбой, за дрожащим, мокрым зеркалом шифоньера. Арба громыхала коваными колесами на камнях. Сбоку дико ревело, обдавало йодистым духом море. Все было здесь ненавистно-чужим, и Апти почувствовал удушье.
Изморось, сочившаяся с неба, сгустилась в проливной дождь. Апти нагнал арбу и увидел себя в зеркале. В синем текучем квадрате колыхался одинокий смазанный человек с бородой, в мохнатой папахе. Каленые штыки молний били в море. После каждой долго оглушительно трещало и рвалось небо, и погонщик, оскалившись, вжимал голову в плечи, бил осла по раскисшему крупу. Он него летели брызги, ишак дергал арбу. Мир на глазах густел, становился вязким, подолгу застревал в ушах мокрым грохотом.
Вокруг мутного бородатого человека в зеркале заметно сгущалось фиолетовое сияние. Апти, не отрываясь, глядел в зеркальную глубину, на себя. Боковым движением он уловил движение над морем. Крутнул головой, всмотрелся — в позвоночник стал заползать колющий ужас.
Над гребнями волн, зарываясь копытами в пену, тягучим скоком надвигался на берег старый знакомый — белый жеребец. Качался в седле закованный в серый френч Иван-царевич с опущенными веками, дымил трубкой, поглаживал усы. Рядом, держась за стремя, скользил гладкий тип в очках, ворковал бархатно:
— Вспомни сорок второй. В то время как весь советский народ лил свою кровь, это племя…
— У меня нет племен, есть народы. Это тоже народ! — громыхнул всадник.
— Я разве по-другому мыслю? — поразился гладкий. — В то время как весь советский народ лил свою и фашистскую кровь, этот «тоже народ» убивает грузин. Смотри! Мертвые пастухи! — Выхватил из кармана фотографии, развернул веером. Желтый, тигриный глаз царевича полыхнул дымным лучом, уперся в снимки.
— Вор у вора барана украл. Зачем украл, не знаешь? Видел сон, растолкуй. Таракан на стену вылез, гладкий, с клыками. Было желание раздавить. Почему не раздавил?
— Руку не захотел пачкать! — пронзительно, ликующе взвизгнул лысый, стал растворяться в воздухе.
Иван-царевич ударил коня пятками. Белый жеребец, оттолкнувшись от гребня, вытягивался в струну. В долгом низком прыжке зацепил копытом верхушку телеграфного столба. Подкова сорвалась, упала, звякнула о булыжник.
Апти перевел дыхание, догнал арбу с шифоньером. Его двойник в глубине зеркальной утробы шел на него. Вокруг сгущался смутный, белесый пейзаж. Поначалу размытый, он постепенно обретал четкость.
Апти всмотрелся, обмер. В облупленной мокрой раме вокруг двойника глубинно мерцал, обретая земную реальность, родной Хистир-Юрт, запорошенный снегом. Апти затравленно огляделся. Вокруг кипел, плескался проклятый, ненавистный ливень, водопадом рушился на мостовую. И абрек почувствовал, что сейчас умрет, если…
Теряя сознание, он рванулся из последних — сил всем своим существом туда — к двойнику, в бездонный квадрат зеркала, в знакомый мир, к родным саклям, белой пороше и сизым дымам из труб.
Неимоверным усилием дух его, просочившись сквозь стеклянную плоскость, ринулся к фигуре двойника, прильнул, всосался и растворился в ней.
Над фигурой, над морозно-слепящей порошей, над крышами трепыхалась калено-красная лента с безумно плясавшими буквами: «Да здравствует День Красной Армии!»
* * *
Этот транспарант завис над улицей среди рева моторов, плача и криков. В объемистых клетках кузовов тесно сгрудилась человечья плоть, где девичья нетронутая грудь сплющивалась о лопатки мужчин. Творилось невиданное от сотворения аула.
В морозном воздухе нещадно шибало в нос выхлопным газом, потом, страхом и стыдом.
Апти видел сверху воспаленную красноту собачьих глоток, извергавших вой. Корова, убегавшая от чужака с винтовкой, ринулась в огород, опрастываясь от страха на ходу. Парно дымилась буро-зеленая жижа на сахарной белизне.
Из распахнутой двери сакли выбежал старик, раскрыл черный провал рта, закричал, потрясая посохом. Крика не было слышно, посох протыкал в низком небе круглые дырки.
Предсмертно, всполошенно суетился на сияющей белизне черный людской муравейник. Полнились решетчатые кузова черным войлоком бурки, курчавой папахой, серым платком, красным, слезно-мокрым лицом, кожаным хурджином, скатанным одеялом, простынно-пухлым узлом, хрупкими тельцами детей. Их поднимали над колыхавшимся безумием материнские руки.
Воплем, кашлем, стоном, плачем, ревом разбухала улица.
Солдат, ухватив поперек талии ясноглазую, круглолицую — совсем подростка, — волок ее к машине. Болезненно скалился, воротил лицо от сверлящего уши, безумного визга — та, которой не касалась еще от рождения мужская рука, погибала от стыда и страха.
Двое солдат тащили за руки вдоль улицы чеченца, молодого, жилистого, в разодранной до живота рубахе. Поперек черной, поросшей курчавым волосом груди бордовым разворотом дымился штыковой разрез, под ним все заляпано кровью. Молодой рвался из конвоирских рук, солдат дергало от бешеных рывков. Парень изловчился, харкнул старшему в лицо. Конвоир, вызверясь, зарычал, вывернулся, ударил чеченца ногой в пах. Отскочил.
Молодой, сломавшись пополам, оседал на снег. Солдат сорвал винтовку с плеча, истошно матерясь, передернул затвор. Ткнул стволом в согнутую фигуру. Винтовка дернулась, из ствола плеснуло едва видимое пламя, обуглив рубашечный сатин.
Трое окружили однорукого в распахнутом бешмете, не решая коснуться: на защитной гимнастерке под бешметом со стороны культи кровянисто поблескивали эмалью ордена, слева золотисто колыхалась гроздь медалей.
Апти всмотрелся, узнал: Абу Ушахов. Председатель стоял на своей земле, расставив ноги. На землисто-сером, бескровном лице полыхали глаза. Смотрел в упор на малую фигуру, вросшую в снег на обочине. Фигура торчала на белизне черным квадратом: вросла широкоплечей буркой в снег. Над буркой — серая каракулевая генеральская папаха с красным верхом. Генерал наблюдал сумасшедший людской муравейник. Ронял жесткие, сквозь зубной оскал, приказы подбегавшим.
Наткнувшись взглядом на однорукого с орденами, оцепенел и замер. Они смотрели друг на друга — каратель и приговоренный, смотрели неотрывно, не в состоянии расцепить взгляды. И красноверхий стал белеть лицом. Они молчали. Но их разговор раскатисто грохотал над Кавказским хребтом — от Хазарского моря до Черного.
— За что? — спросил однорукий.
— Приказ! Ты солдат, должен понять, — отчаянно оправдался генерал. — Меня сломали там, в кабинете, я трижды сдох, а воскрес дважды… Теперь торчу здесь мертвый, от меня смердит, как от крысы на помойке.
— Так и будешь жить мертвым? — грозно и брезгливо спросил Абу-председатель.
— Прости, солдат. Не я один, мы все…
— Врешь! Не все. Я видел других. Твой офицер зашел в саклю с солдатами. Там рожала молодая. Солдаты схватили ее, потащили к двери. Ребенок выпал из матери у порога. Солдат штыком отрезал пуповину. Ребенок остался в сакле, мать унесли. Офицер снял шинель, завернул ребенка. Потом выстрелил себе в рот. Они теперь лежат в сакле, на красном полу. А ты стоишь на белом, живой. Ты живой! Если ты мужчина, стань настоящим мертвым! Ты живой, хотя и смердишь, как крыса на помойке!
— Уве-сти-и-и! — взревел генерал солдатам. Отвернулся, скрипя зубами, лицом к сияющей громаде Эльбруса, подпиравшего бирюзовый свод неба. По меловой щеке сползала к подбородку тусклая жемчужина — ветрено было. Генерал стер ее острым плечом бурки. Больше не оборачивался, лишь махнул рукой, давая сигнал битком набитым ревущим «студебеккерам».
Рев уплотнился, окреп, кузова тронулись, поплыли вровень с крышами саклей. Околица глотала машины одну за другой. Черным зловещим жуком ползла в арьергарде генеральская эмка. Повисла стылая тишина. Взлетел на жердь петух, вспоров безмолвие сиплым криком.
Топились печи за распахнутыми настежь дверями, с улиц виден был трепет огня на поленьях. Кудрявые дымы зябко текли из труб, кошачьими хвостами подпирая оцепеневшее небо: ветер скорбно, надолго затих. Дымы текли сами по себе полчаса, может больше. Потом стали прозрачно истаивать, пока не растворились в погребальных сумерках.
… В открытую дверь боязливо просунулась лохматая башка волкодава. Окрика не последовало. На дощатом столе смутно белела баранья кость, пахло сытостью. Пес, цокая когтями по доскам, сделал шаг, другой, грозно скалясь, обходя ненавистно смердивший труп чужака. Рядом едва приметно шевельнулся, слабо пискнул шинельный сверток.
Собака, боязливо приседая, подобралась к столу, остановилась, нетерпеливо перебирая лапами, все еще не решаясь на воровство. Шинельный сверток у порога вдруг заворочался, заверещал, надрываясь в крике, тоненько и жалко. Пес прянул за стол, поджал хвост.
Кость на столе терзала его обоняние все сильнее. Волкодав, задрав голову, тоскливо завыл. Ему ответили разрозненные голоса: ржаво-хриплые и высокие, визгливые и густые. Они отгоняли от расстегнутого нараспашку аула холод и безлюдье до самой ночи.
Под вечер голоса смолкли на несколько часов, с тем чтобы взметнуться к неистово-звездному небу перед самой полночью. Сиротливым и растерзанным воплем отпевала мертвый аул собачья стая.
Скопище душ, призрачно и растерянно мечущихся над аулом, вспугнуто прянуло прочь, разом обнажив пространство над саклями. В него ворвалась и хлынула мертвящая бездна космоса, хлынула, жадно обволокла пахучие стены жилищ, каменные чурты могильников, раздавленную куклу на снегу, маленький комочек жизни, все еще обессиленно шевелившийся в офицерской шинели.
Души пращуров, что копились веками над аулом, принимали на себя черное давление бездны. Этот призрачный слой, подпитываясь памятью живущих, простирал в ответ над аулом свое покровительство и сторожевое бдение. Он скреплял стены жилых башен, отгонял от домов и с улиц диких зверей и змей, отводил лавины и сель, глушил хищное нашествие сорняков и крапивы, гнал прочь мор, тучи ворон и взбесившихся шакалов — все, что слала на жилье сатанинская бездна, враждебная человеку.
И теперь вся нечисть, встрепенувшись в темных своих гнездищах, стала готовиться к весеннему нашествию: буйно заплетать крапивой и лопухом дворы, шарить крысиными стаями в закромах и сапетках, раздирать стены стволами лозин, пачкать вороньим пометом стекла, затыкать трубы гнездами.
Беззащитен и обречен был аул, как и тысячи деревень в России. Прикоснись к ним сострадающей душой, соотечественник, помяни их муки в угасании.
Все так же шипел и плющился струями о камни ливень. Вода текла по лицу Апти, заливая глаза. Он со стоном повернулся, встал на четвереньки. Долго тряс головой, приходя в себя. Вспышкой опалило память: аул… снег… машины… вой… Куда всех увезли, зачем? Что это было?
В левой стороне груди надсадно ворочалось, ныло вместо сердца что-то чужое, инородное. Ознобом било тело.
Опираясь на стену, он поднялся, вышел из проулка на улицу: та самая, мощеная булыжником. Но арбы на ней уже не было. И давно уплыл белый жеребец с Иваном-царевичем. Может, ничего и не было?
— Хумма дац хилла! — неистово отрекся он от аульского кошмара, повторил это несколько раз как заклинание.
Пошел вдоль улицы. Все так же ревело море, рушило водяные горы на берег. Вода захлестывала мир, влага текла по лицу. Она пропитала, казалось, мозг, просачивалась к самому сердцу.
— Хумма дац хилла! — заклинал Апти еще и еще раз.
Впереди под фонарным столбом что-то тускло блеснуло. Апти нагнулся, задрожал: лежала подкова-громадина, размером с суповую миску, — та самая, от белого жеребца.
Он поднял ее, перевернул, обтер мокрым рукавом бешмета. Из блесткою железа выпукло выпирали четыре маленьких лица. Апти вгляделся, узнал. В мокрую сизую даль смотрел Иван-царевич с усами. За ним — Федор Дубов. В затылок к нему пристроилось лицо однорукого Абу Ушахова. Портретную троицу замыкал он сам, Апти, — в каракулевой папахе, отрастивший короткую бородку.
Иван-царевич оставил ему по русскому обычаю подкову на счастье. На счастье?
Апти опустился на корточки, потом лег на спину. Полежал, засмеялся. Он выкашливал из себя хохот посреди мостовой, стонал, захлебывался, выплевывал воду, ерзая крупным телом по булыжнику. Одинокая мокрая фигура прохожего, не доходя до него, шарахнулась в сторону, растворилась в хрустально-дождевой пелене.
Под вечер ливень кончился. Брюхатые туши туч, все еще беременные влагой, волочились над домами. Там и сям, выпирая из стекол, зажигались колючие огни. Они дробились в лужах. Хищным беркутом падала из высей ночь.
Волоча ноги, шаркал Апти по тротуарам, добираясь до окраины. Он шел в горы, в свою пещеру, чтобы зажечь костер и обсушиться. Он объелся чужбиной. Она сидела в нем, как травленая падаль в чреве волка. И теперь его сотрясали рвотные позывы. Вытошнить чужбину надлежало сегодня, иначе он сам станет падалью.
Посидев у костра, он высушил одежду и обувь, наконец-то согрелся. Потом стал собираться в дорогу. Скудные пожитки он уложил в хурджин, россыпь патронов и подкову от белого жеребца — за пазуху. Собравшись, потрогал свое главное имущество — патроны. Они сбились в кучу, облепив подкову.
Прижимая колючую грудку к голому телу, он вздрогнул, замер, чувствуя, как дыбом встает волос под папахой: подкова явственно шевельнулась под ладонью. Она ворочалась, настырно и брезгливо выбираясь из маслянистой липкости пуль. Выбралась, поползла вдоль ребер. Апти отдернул руку, чувствуя, как протискивается под рубахой к позвоночнику хладная железина. Приткнулась к спине, угомонилась.
Все вокруг было реально, тихо. Бездонную ультрамариновую прорву над головой одна за другой прожигали угли звезд. Они выстреливали в Апти длинными лучами, и он ощутил себя малым жучком, пришпиленным спицей к необъятности горного хребта.
За ним призывно и прохладно мерцала родина. Апти качнулся и пошел на этот зов. У него была еда, спички, оружие и подкова на счастье. Этого должно хватить до самого Хистир-Юрта, должно, ибо пульсировали в мозгу кузова, нафаршированные людьми, вой, стоны, плач и зябнувшие огни за распахнутыми дверями. Было ли это?
— Хумма дац хилла! — еще раз взмолился он, ибо такого ужаса не должно быть наяву.
Пригревало солнце, дымились просыхавшие бугры, слабо пахло весной. Аул выползал из-за хребта, открывался его взгляду с малой высоты птичьего полета. Волоча ноги, он донес иссохшее, уже немое к страданиям тело к валуну и опустился на него. Лохмотья его бешмета шевелил ветер. Кожа на скулах, на губах лопнула глубокими трещинами, соленая влага слез, попадая в них, разъедала болью.
— Хумма дац хилла, — молился он непосильно-долгим путем, отгоняя видение в зеркальном шкафе и изводящие предчувствия.
Теперь аул был как на ладони. Он появился внизу, и глазу Апти хватило одного мига, чтобы обнять родную россыпь домов и башен. Человек жадно вобрал в себя долгожданный лик села, и в сознании изгоя взорвались боль и отчаяние.
— Дариге а дара хилла!
Аул лежал мертвым. Трупные пятна тающего снега пронзительно и девственно венчали каждое крыльцо. И не было дыма ни над одной трубой.
Глава 29
Серов пил вторые сутки в гостинице. Через два дня после выселения, когда по всей бывшей республике навсегда остыли очаги и печи, а ледяная изморозь оплела окна, когда рядом с трупом застрелившегося офицера совсем затих шинельный сверток с новорожденным, когда перестала шевелиться земля на едва присыпанной общей могиле, где успокоились второпях пристреленные немощные старики и больные, непригодные к выселенческой дороге, генерал-лейтенант пришел в свой люкс, пустынный, роскошный и гулкий.
Входя в гостиницу, он повернулся к дежурному, вперив в него тусклый, налитый безумием взгляд, процедил, разрубая фразы свинцовыми паузами:
— Меня нет. Водки. Три. Соленых огурцов. И пожрать.
Пошел к себе наверх, на второй этаж. В номере стянул сапоги, сбросил китель, оставшись в нательной белоснежной рубахе. Выдернул вилку телефона из розетки.
Поднос с едой и водкой принял у смазливой, в кокошнике горничной, стоя босиком. Коротко кивнул подбородком на дверь: пшла. Поставил поднос на стол. Зажег свет и задернул шторы на окнах.
Налил полный фужер, втянул сквозь сдавленное спазмой горло, долго дышал обожженным ртом. С хрустом, брызнув соком, кусанул пол-огурца, стал медленно, вяло жевать, тяжело ворочая челюстью, невидяще уткнувшись взглядом в стол.
Люстра лила резкий, колючий свет, он дробился в хрустальной вазе с салатом. Комок в желудке стал плавиться, растекаться жаром по всему телу, вползал горячим туманом в голову.
Мимо текло время. Оно было спрессовано, забито воплями, ревом, гулом грузовиков. Время не отпускало, кружило воронкой вокруг генерала, ускоряя бег, засасывало в себя. Время размыло границы дня и ночи, наваливалось, душило клейкой трясиной.
И когда, выгибаясь спиной, раздирая рубаху на груди, Серов откинулся на спинку стула, тяжесть и удушье стали спадать, отсасываемые распахнувшейся дверью. Генерал затих, блаженно смакуя живительную прохладу, что хлынула из квадратного проема.
В коридоре зарождалось вкрадчивое железное журчание. В дверь вплыла одноколесная ручная тачка. На ней под белой простыней бугрился груз. За тачкой стояли двое. Серов узнал. Меленько, в радужной нетерпячке засучил ногами: мать честная, какие гости! Шамиль Ушахов и Фаина — в свадебной фате.
Дернулся им навстречу измордованный временем и удушьем генерал, однако удержала его на месте неведомая и липкая сила.
Так и не одолев ее, он стал примечать с растущим изумлением, как дрожат и растворяются маревом стены за спинами гостей, как маячат за ними множество фигур. Позади кипело горское население — старики, женщины, дети. Разномастная и густая эта толпа была впряжена цугом в соху и борону, тянула их, вспарывая сухую ковыльную твердь.
Спросил Серов Ушахова:
— Зачем эти без лошадей?
— Ты разве дал их погрузить?
— Я погрузил много мужчин, где они? Почему бабы в хомутах?
— Рыщут по степи, добычу ищут, чем кормить своих.
Вели они этот разговор, и чуял Серов колющий в спину чей-то надзор. Оборачивался рывком — никого. Но все сильнее ломило позвоночник под тяжестью чужого взгляда.
Теперь уж точно знал Серов: ОН! Однорукий, с кровавыми кляксами орденов на груди. Доставал своим взглядом, втыкая его нещадно в затылок, в шею, под лопатку.
Между тем, истощив силы в тягле, осел на пахоту старик с пухло-белой бородой. Осел и тут же оброс стоячим частоколом из детворы. Стал вещать им свое, нарывом сидевшее внутри. Однако за дальностью не разобрать Серову.
— Ву-у-у-р-р-р! — высоким пронзительным криком согласилась ватага рядом со стариком.
— Что он им сказал? — маялся любопытством Серов.
— Учит главной науке.
— Какой?
— Помнить всех: тебя, Кобулова, русских.
— Зачем?
— Кто втащил в горы продналог, колхоз, сельсовет, милицию, смерть, пожары, голод?
— Разве это мы? — заволновался, ожесточаясь в несогласии, Серов. — Ты что, капитан, крайних задумал искать?
— Вы — крайние. Но дойдет очередь и до первых, до самых первых, до тех, что прятались в веках. Раскопаем, лак сдерем, вывесим на проклятие!
— Ву-р-р-р-р! — еще раз согласилась ватага.
— А теперь что? — холодел генерал.
— Они согласны передать науку старика своим детям, когда те народятся. Будь здоров, генерал. И помни. Прими подарочек. А мы туда, к ним. Пора пахать.
Разом приподняли молодожены рукоятки тачки, и сполз с нее на паркет груз, укрытый простыней.
И здесь будто толкнуло Серова сзади и отпустило. Встал он, пошел смотреть. Тяжело шагалось, как из жидкого глинозема тащил ноги. Добрался. Потянулся к простыне и откинул…
Аврамова припекало, пожалуй, последнее его дело. Серов пропал, не показывался в управлении третьи сутки. Сказали — в гостинице. Но в номере никто не брал трубку.
Одолев-таки цепкую бдительность дежурного на проходной, меряя ступени крутой узкой лестницы, ведущей на второй этаж, услышал майор сдавленный и тоскливый крик наверху.
Приостановился в оторопи — Серова голос! Ринулся прыжками, через две ступени, вверх, в пять махов одолел коридор, рванул на себя ручку двери.
Серов белел привидением посреди темного номера, босиком, в нательной рубахе. Стоял, уставившись в пол, под ноги, рот распялен в крике:
— Ве-е-ера… Све-точ-ка-а!
Аврамов тряхнул узкие плечи москвича, повернул к себе:
— Иван Александрович!
Серов отпрянул. Глаза, как у кролика, — красные. Крапивно жгли гостя.
— Кто?
— Что случилось, Иван Александрович?
Серов обмякал. Отпускала судорога, скрутившая тело, оно сползало киселем на пол. Еще раз оглядел пол — пусто! Только что лежали рядом обе: неживые, отгоревшие, жена с дочкой, Ушаховым на тачке доставленные. И тут свет — по глазам, по нервам. Стоял у выключателя… Аврамов.
— Аврамов, ты? — приходил в себя, возвращался из горячечной жути Серов.
— Вроде я.
— А где… они?
— Нет их. Все в порядке, товарищ генерал, все ладненько.
Вскользь огляделся. Кавардак вокруг. Раздавленная мякоть помидора на ковре, всклоченная постель, две пустые поллитровки на столе. «Силен, малыш, один литровку ухайдакал».
— Позвольте, Иван Александрович, процедуру для профилактики.
Обнял генерала за плечи, мягко, но настырно увлек мужичка в ванную. Там пустил на полную водную струю, согнул генерала, сунул густо посеченную сединой генеральскую головушку под тугой холодный напор. Генерал замычал, закряхтел, стал дергаться. Аврамов покряхтывал из солидарности, но держал.
Вытер мокрую голову. Привел, усадил Серова за стол. Сел напротив. Серов покачивался, исподлобья смотрел на незваного гостя. Глаза его осмысленно трезвели. Налил полный стакан, протянул майору:
— Догоняй.
— Кого?
— Меня.
Аврамов отхлебнул, поставил стакан: день впереди, на ковер к наркому Дроздову вызван.
— Пе-е-й! — взревел генерал. — За руку его. За культю. За пинок под зад… Мы его пинком за службу. Пей за нашу воинскую доблесть против баб и ребятишек. До дна пей!
— Я выпью, только тихо, Иван Алек…
— А почему ти-хо?! Пус-стой Кавказ… Кто подслушает, кто усатому отсексотит? Некому.
Аврамов сорвался с места, метнулся к двери. Распахнул. В полутемном коридоре ароматная вкрадчивая пустота. Вернулся, сел.
— Аврамов, я тут… с-сколько? — в оцепенелой сосредоточенности спросил Серов.
— Третьи сутки пошли.
— А ты… чего тут?
— Дроздов на ковер вызвал.
— Пош-ш-шел он! — свирепо хмыкнул Серов, стал раскачиваться. На мятом маленьком лице заплывали слезами глаза. — Смотрит он на меня… и молчит. Без руки, инвалид. Два ордена… «Звезда» и «Знамя». Его торчком в кузов воткнули, а он молчит и на меня смотрит, холуя московского. — Серов осекся. Заскрежетал зубами, замотал головой, заорал: — Всю службу! На цырлах! Вся страна, весь нар-р-род… На цырлах — к своим могилам!
— Да не ори ты! — затравленно огляделся Аврамов.
— Гр-р-риша… Когда же это нас околдовали?! Берут меня, маленького, за седую головку и по красному полю переставляют… Цок-цок… А я ни пикнуть, ни ногой дрыгнуть не имею права в нашем кровяном королевстве. Пешкой так и живу! Человеков бьем. Паскуд, сволоту на развод оставляем. Да сколько ж терпеть?!
— Тихо, Ваня, я прошу тебя, тихо, — скорчился в мучительно-постыдном страхе Аврамов.
— Тсс-с-с… — согнулся, приложил палец к губам генерал. — Ти-хо! Все тихо, все в порядке. Двери настежь. Огонь под котлами горит. Дым из труб прет. И все — тихо! Кукла на снегу тихо лежит. Пес пристреленный рядом скалится. И — дым труб в небо. Сам по себе.
Серов вскинулся, перегнулся через стол, потрясенно признался:
— Гр-риша, я чужой глаз держать перестал! В глаза смотреть теперь не могу… Вроде как солнце — чужие глаза. Меня теперь любой ефрейтор, любая проститутка пересмотрит. Да чем так жить…
Откачнувшись, лапнул кобуру, стал царапать непослушными пальцами. Аврамов метнулся из-за стола, оббежал, перехватил генеральскую кисть. Встретил неожиданно упорное сопротивление. Холодело сердце: генерал, закаменев плечом, локтями, настырно лез к пистолету — стреляться. Аврамов навалился всем телом, с неимоверной натугой завел маленькую руку за спину, задыхаясь, взмолился:
— Иван… возьми себя в руки! Сделанного не вернешь… Немца еще бить надо, Россию спасать! Ты себя порешишь, я порешу, кому на фронте драться?!
— Ци-це-рон, м-мать твою… — бессильно обмяк, заплакал Серов. — Ты… себя… не пореш-и-и-ишь! Ты чистенький, об выселение не мазался, а я… всю жизнь теперь в суках… в палачах! Пусти… Как с генер-р-ралом обращаешься?! Пусти, г-р-р-рю…
— Не пущу. Уймись!
Серов обмяк, зыркнул через плечо на настырного майора, сказал горько:
— Подохнуть по-человечески… не дал. Сядь, сявка. Пусти. Пить будем.
Они заказали еще водки. Стали пить. Пили долго. Потом пели, обнявшись, напрягаясь в оре, выводя со сладкой, щемящей дрожью в груди. После песни Серов надолго затих, сидел белой куколкой, уронив голову на грудь. Заговорил сдавленно, деревянным голосом:
— Светик… дочь… там растет. А я здесь отираюсь. Жениха ей надо искать.
Аврамов подумал, предложил:
— Д-давай немного подождем. Ты говорил, ей три года.
— Подождем, — податливо согласился поначалу Серов. Но, подумав, заупрямился: — Все равно надо!
— Найдем, — пошел навстречу Аврамов. — Мы ей такого…
— А вот такого — не надо! — замотал головой, набычился Серов. — Ей совсем другого надо!
— А чем тебе… этот не нравится? — обиделся Аврамов.
Генерал поманил его пальцем, вышепнул на ухо, какой жених ему нравится. Аврамов отодвинулся. Икнул:
— Да ты че, В-ваня?!
Серов упал Аврамову на плечо.
— Тсс. Ты, Гришка, в этом деле ни бельмеса. А я с-собаку съел… Я Светке еврея высмотрю. Пока сам в силе. Чтоб дли-и-инный был. И красавец! Чтоб… Эдиком звали! И чтоб в органах служил, слышь, чтоб обязательно в органах. Понял?
— Не-а, — честно и горестно сознался Аврамов. — А зачем ей длинный красавец в органах?
— Когда меня шлепнут, ей защита и оборона нужна Чтоб длинный, в органах. И чтоб не ниже капитана. Ты ни хрена не знаешь… Они — везде. Они правят… Ты думаешь, усатый правит? Н-на! Они, ка-га-ны. Думаешь, Лаврентий слепил это дело с Чечней? Хе. Гр-риша, ты не представляешь! Лаврентий при Хозяине — пс-с-с-с… Во!
Серов уксусно сморщился, уцепил детский свой мизинчик за последнюю фалангу, плюнул на нее. Промахнулся, попал Аврамову на плечо. Долго озадаченно пялился на плевок. Стер его рукавом рубахи.
— Из-звини. Я про что? Ага. При Хозяине главным не эта мингрельская б… в очках. Ка-ган! Понял? Это он меня сюда вы-селять сунул, понял? Лаврентий Кобулова хотел. А Каган — зю-зю-зю, сю-сю-сю усатому. И — меня! Коба и Лаврентий перед Каганом сли-няли! А? То-то! Теперь понял, почему Светку за еврея? Я, Гриша, ей теплой жизни хочу. Машину чтоб, квартиру. Гагру с Сочами. Икорку с маслицем. И он — сделает все! Они все могут! Они как родились, так сразу, с пеленок, или в органах, нас с тобой, сиволапых, куда следует направляют, или — писатель. С пеленок! У Светки пускай такой будет: писатель в органах. Длинный. Красавец. И чтоб все в одном лице.
— Я, Ваня, против. Как хочешь, а я против, — насупился Аврамов.
— Слушай, что ты пришел? — поднял свинцово-тяже-лые веки генерал. — Пришел, водку моюлакаешь и Светку не пускаешь замуж. Ты че пришел?
— Щас! — поднял ладонь Аврамов. — Щас вспомню. — Стал вспоминать, измаялся. Поднял телефонную трубку: — Я у Дроздова спрошу.
Набрал номер. Серов прицелился, быстрым кошачьим движением вырвал у Аврамова трубку, завопил в нее:
— Дроздов! Ты меня слышишь? Подгребай к нам, мы тут с Гришкой… Чего молчишь?
— Он брезгует, — ехидно сказал Аврамов, — он при исполнении, нарком хренов. Он нарком, а мы с тобой пуделя облезлые.
«Облезлым пуделем» шибануло Серова под дых.
— Др-роздов! — грозно взревел он. — Это почему я облезлый?!
Трубка мертво пялилась на генерала решетчатым рыльцем.
— Ты его напугал, — с чувством глубокого удовлетворения зафиксировал Аврамов.
И еще он зафиксировал, что телефон у Серова отключен. Но это не имело уже никакого значения, потому как Дроздов, побрезговавший их компанией, все равно был дерьмо. Собираясь прямо и честно сказать об этом Дроздову в трубку и выкручивая ее из цепкой руки генерала, он вдруг вспомнил, зачем сюда пришел. Правда, причина эта показалась ему теперь скукоженно-масенькой, как выкидыш недоноска, поскольку касалась самого Аврамова и его сына Федора. Но, брезгливо поднатужившись, он все-таки решился.
— Иван, слышь, генерал-товарищ-лейтенант, — позвал он и озадаченно смолк, дивясь новому, вылупившемуся из него воинскому званию Серова.
— Слушаю, — торжественно сосредоточился «лейтенант» Серов.
— А что с нами теперь будет? Кобулов меня с Федором эсп… экс-при-при-ировал как класс.
Серов сосредоточился до предела.
— А я, Ваня, к тебе хочу… Я тебя сильно уважаю, — несчастно и честно признался Аврамов. Заплакал: — А ты меня?
Серов слез не любил. Они действовали на него, как нашатырный спирт на штангиста перед предельным весом. Поэтому, вскинув голову, даже отрезвев слегка, непреклонно велел:
— Пиши приказ!
— Щас? — озаботился Аврамов.
— Щас пиши, — грозно велел Серов. — Ты снова полковник. При мне. По особым поручениям. А Федор твой — начальник отдела милиции вместо Колесникова. Опять майор… или капитан? — Припомнив, доверительно сообщил Аврамову: — Шлепнули Колесникова в горах, в Шатойском ущелье. Царство ему небесное.
— Осиновый кол ему в зад, — не согласился по Колесникову Аврамов.
— За что? — озадачился Серов.
— Есть за что, — ушел от прямого ответа, вильнул в сторону: — А Кобулов на твой приказ…
— Набери мне его! — глядя на ехидного майора, грозно велел генерал.
— Слуш-ш-шаюсь! — подчинился майор. Набрал номер, подал трубку Серову.
— Кобулов! — рявкнул Серов. — Ты кто такой?! Молчать! Мерзавец! Полномочием, данным мне Верховным Главнокомандующим товарищем Сталиным, приказываю: р-руки прочь от полковника Аврамова. А сына его, Дубова, начальником райотдела поставить немедленно! Щас! А я говорю, щас! Щас, говорю! Молчать!
Аврамов слушал генеральский рык. Долетал он до его разжиженного сознания с перерывами, всовывался в уши ржавым шкворнем, вгонял в беспросветно-едучую тоску, поскольку наваливалась и доставала сквозь пьяную одурь неотвратимость дроздовского вызова на ковер. Добивать вызвал Дроздов. В этом Аврамов не сомневался.
И вся эта сволочная пьянка с Серовым накануне семейного краха выглядела, как ни крути, пиром во время чумы. Мысль Аврамова, выдираясь из липко-хмельного дурмана, стонала и мучилась в злом бессилии, не в состоянии найти выход.
И если бы появилась возможность очистить эту горькую мысль, отфильтровать от сивушного тумана, то выглядела бы она следующим образом: все делалось по-дурацки в этой дурацкой, кровавой стране, дурацким стал этот визит к Серову и столь же идиотским слушался его генеральский ор в отключенную трубку.
И сами они сидели тут попками: Иван-дурак да Гришка-дурень, пьяные долбаки, преступники перед надвигающейся бедой. Хрен с ним, с Аврамовым, свое пожил, отлюбил Софьюшку ненаглядную, водочки попил, пострелял всласть. Сына жаль до слез, до звериного воя, не спас его отец, увяз в этом дурацком загуле с Иваном-дураком.
С тем и канул Аврамов в беспросветное забытье.
Воспрянув из дурмана на следующий день, одевшись под храп Серова, вышел Аврамов из гостиницы. Явился в кабинет Дроздова мертвенно-бледный, без кровинки в лице, готовясь услышать приговор. Но то, что услышал, ни в какие ворота не лезло.
Торопливо выскользнув из-за стола и встретив Аврамова на ковре посреди кабинета, сказал Дроздов масляно-почтительно:
— Здравия желаю, товарищ полковник. Извините за задержку. Но телефонограмму из Москвы о вашем назначении офицером по особым поручениям при генерал-лейтенанте Серове получили только вчера. Разрешите показать ваш кабинет?
— Пожалуйста, — разрешил Аврамов, едва держась от полуобморочного потрясения.
В коридоре, следуя на полшага позади, Дроздов попросил у Аврамова несколько минут на прием — сверить и уточнить оперативно-розыскные наметки на Исраилова. Мимоходом проинформировал: приказ о назначении Федора Дубова начальником райотдела милиции в Хистир-Юрт подписан. Дубов вызван для оповещения…
— Сам оповещу! — не дал наркому права на великую радость Аврамов. — Сам. Ясно?
Глава 30
Несколько дней стаскивал Апти в дом Митцинского вещи для долгого своего отшельничества. Со злой настырностью муравья он нырял в распахнутые настежь двери, рылся в заброшенном барахле, выискивая нужное.
На полу кунацкой все выше громоздилась груда из бешметов, сапог, одеял, плащей. Здесь жались друг к другу котел, фонарь, зеркало и бидон, кастрюля и мотыга, коса, свечи и хурджин, связка неведомых книг, мешочек с солью. Груда пухла, лезла под самый потолок. Апти надстраивал ее, городил стену между собой и наползающей гадюкой-нуждой.
Потом он отправился на поиски подходящей пещеры: ночевать в ауле не смог, давила на сердце, изваляв в ночных кошмарах, мертвящая тишина.
Он нашел подходящую пещеру через несколько дней. Возвращаясь в аул, услышал неподалеку псино-конский содом. Сдернул с плеча карабин, вымахнул из-за пригорка, увидел осатаневшую собачью стаю. Она обложила молодого жеребца. Того уже успели цапнуть собачьи клыки — по дергающимся гнедым ляжкам сочились кровяные ручейки. Но и в собачьей стае обозначился урон: воя, волоча зад, отползал от своры седой волкодав; истошно визжа, билась поодаль на земле ржаво-рыжая сучонка.
Апти саданул двумя выстрелами навскидку. Грохотом расплескало одичалых налетчиков, брызнули псы в разные стороны.
Апти подошел к обессилевшему коняге, погладил дрожащую взмыленную шею. Гнедой всхрапнул. На человека загнанно смотрел фиолетовый, омытый влагой глаз. Выудил из хурджина полкраюхи каменного чурека, сунул к обметанным пеной губам.
… Через два дня, оправившись от пережитого, конь ходил за новым хозяином по пятам, словно привязанный. А еще через день грузно навьюченный поклажей Кунак (нареченный так за преданность) нес в пещеру собранный в саклях скарб, одеяла. Венчали скорбную добычу два мешка кукурузной муки — главное богатство абрека.
Неподалеку от первой, жилой, пещеры отыскал Апти и вторую. В нее можно было завести лошадь. Целый день набивал Апти темный просторный грот сеном из бесхозных теперь копешек. Потом завел туда Кунака, загородил вход толстой, плотно сколоченной решеткой из жердей и пошел к себе под мерный сенной хруп насыщающегося Кунака.
Пристроив в своем гроте вещи по самодельным, тоже из жердей, полкам, наткнулся Апти на вытертый кожаный хурджин — тот, что побывал с ним у моря. Расстелил на полу брезентовый плащ, вывалил на него содержимое хурджина.
Брякнула, рассыпалась по брезенту желтая грудка патронов. Апти долго сидел на корточках, лаская ладонью их маслянистую россыпь. Уставившись на трепетный язычок огня под стеклом фонаря, вспомнил: «Хумма дац хилла!» Под патронами — подкова. Горько усмехнулся.
Очнувшись, стал брать горстями патроны, ссыпать их обратно в хурджин. Закончив, взял подкову, сунул туда же. Подкова вцепилась шипом за край хурджина, не лезла.
Апти перевернул холодную блесткую дугу, нажал посильнее. Вздрогнул. Рогатая железина будто извернулась в руке, раскорячившись над горловиной хурджина.
Ладонь почувствовала — подкова заметно грелась, стала обжигать кожу. Он выронил подарок царевича, потряс рукой. Поднялся, отнес хурджин на полку, втиснул его между мешками и мукой.
Вбил деревянный колышек в гранитную щель в стене. Подобрал и повесил подкову на колышек. Она долго, до оторопи долго, качалась там, баюкая на себе тусклый блик фонаря, позванивала умиротворенно. Качалась на ней малая барельефная четверка.
Хряк чуял обильное лето. Эту уверенность подпитывало парное тепло, все чаще стекавшее на белесые горы, веселые сквозняки вдоль ущелья, зеленые стрелы черемши, бесстрашно протыкавшие рыхлую ноздреватость снегов.
Снег таял повсюду, множил ручьи, и хряк, забредая по брюхо в мутные бешеные потоки, порыкивал от наслаждения, чуя, как отмякают и отваливаются от шерсти закаменевшие земляные колтуны.
Весна подступала к горам волнующим предчувствием фруктового изобилия, поскольку рано набухшие почки предвещали ранний цвет у дикой груши, яблони, мушмулы, кизила, а его поддерживали столь же рано пробуждавшиеся пчелы.
В памяти хряка стерся орудийный военный гром. Обезлюдели, перестали таить в себе угрозу горные склоны. И кабан, вальяжно уминая боками первые грязевые лежки на полянах, воцарился в горах полным хозяином. На его пути давно уже никто не вставал. Косолапя, сходил с кабаньей тропы даже матерый медведь, второй хозяин этих мест.
Однажды, ведя свое стадо к водопою, хряк спустился с кручи и увидел на берегу реки стоящее торчком существо. Человек уставился на вожака и… не уступил тропы.
Глаза секача стали наливаться злобой. Их малиновый отблеск накалялся на полированной кости клыков. Желтые костяные ножи торчали над черной мордой на ладонь.
Апти, холодея сердцем, потянул кинжал из ножен, не успевая к лежавшему рядом кабану. Кабан утробно всхрапнул, ринулся к двуногому. Массивная туша, закованная в броню засохшей глины, налетала с неимоверной быстротой, и Апти отшатнулся в последний миг. Его полоснуло по руке, отшвырнуло в воду.
Вынырнув из прозрачной, опалившей холодом купели, он толкнулся о дно, встал, жадно хлебнул воздуха. В двух шагах вынырнула щетинистая глыба, вздымая волны, скакнула к берегу. Вода перехлестывала через морду секача, свиваясь воронками позади клыков.
Задохнувшись от ярости, Апти поймал кабана за хвост. Его дернуло к берегу. Мстя за пережитый страх и унижение, он с размаху с хрустом воткнул кинжал секачу под лопатку.
Истошный предсмертный визг оборвался коротким хрипом. Секач медленно заваливался на бок. Из-под клыков сквозь розово-кровянистую толщу воды рвались вверх серебряные пузыри. Хрустальная упругая влага приняла тушу, уложила ее, унесла поднятую муть. Стеклянный слой воды облизывал глыбистого зверя. На загривке его трепетала, гнулась жесткая щетина.
Задыхаясь от холода, клацая зубами, Апти выбрался на берег. Подрагивая в ознобе, осмотрел левую руку. Кабаний клык разрезал сукно бешмета, полоснул вдоль руки, отвалив лоскут кожи ниже локтя. Морщась, Апти вытянул ремень из брюк. Прилепив лоскут на место, стал кольцевать руку ремнем. Мокрый рукав бурел, цедил на землю красную жижу.
— Это у тебя хорошо выходит — война с хряком, — сказал сверху насмешливый голос.
Апти вздрогнул, поднял голову. На обрыве стояли трое с винтовками.
— Джигит, знаешь, с кем связываться, — еще раз с издевкой похвалил средний, и Апти, узнав его, стал напитываться тяжкой ненавистью. Из прошлого, из стершегося из памяти бытия явился и встал над ним, раскорячив ноги, Саид. Побратим. Проводник Криволапова. Шлюха германа.
— Стой там. Я спущусь и объясню тебе, с кем должен воевать сейчас мужчина, — велел Саид, и трое стали спускаться.
Они скрылись за обрывом. У Апти оставалось не больше минуты, прежде чем они вынырнут перед ним.
Тот, ужаливший сверху насмешкой, шел вниз поучать младшего, как надо теперь жить. Он не сомневался, что сам живет правильно. Вожак банды выбрал себе судьбу еще тогда, выводя Криволапова под немецкие автоматы. На его грудь, видно, не давило безлюдье в горах и крики сычей в мертвых саклях, он, наверное, не знал, что такое ночью выть и кататься по земле от тоски и одиночества, лежать целыми днями омертвевшему, без желаний.
Не раз и не два доносился хабар до Апти, передавали ему такие же, как он, уцелевшие от выселения шатуны, что Саид разыскивает его, желая приспособить меткий карабин Акуева для своих налетов на равнину и перестрелок с истребителями. И теперь этот человек, когда-то исковеркавший жизнь Апти, спускается к нему хозяином, чтобы учить.
Апти передохнул, стиснул зубы, остужая себя. С глаз спадала черная пелена. Надо было решаться.
Саид вынырнул из-за обрыва, и Апти вскинул карабин. Пуля, пробив ладонь побратима, въелась и расщепила приклад. Саид вскрикнул и выронил оружие. Спутники его судорожно лапали ремни на плечах, стаскивая винтовки.
— Не успеете, — сказал Апти. Дуло его карабина глядело на них. — Положите на землю.
Двое бросили винтовки.
— Свяжите этому руки, — велел Апти.
— Ты потерял последние мозги! — простонал Саид. Отставив продырявленную красную ладонь, смотрел на нее со страхом. — Что ты сделал?!
— Я больше не буду повторять, — предупредил Апти, и двое, завороженно глядя на его карабин, пошли к Саиду. Они стянули Саиду локти за спиной, связали их ремнем.
— Теперь перевяжите, — разрешил Апти, и, дождавшись конца перевязки, спросил: — Ты хотел учить меня воевать? Давай, учи.
— Ты взбесился? — стонуще выдохнул Саид, глядя на побратима со страхом и изумлением. — Что я тебе сделал?
— Ты много сделал, так много, что односельчане, если они когда-нибудь вернутся сюда, станут плевать на твою могилу. Из-за таких, как ты, — шлюх германа — опустели горы, и я шатаюсь по ним диким козлом. Ты, наверное, уже забыл, что это я назвал твое имя, когда у Криволапова не стало проводника. А потом ты вывел его отряд под немецкие автоматы.
— Мы выбирали между германом и гаски! — ненавистно крикнул Саид. — И я не жалею о своем выборе!
— Верно, — согласился Апти. — Это я жалею, весь народ жалеет, но не ты. Поэтому я решил, что сделать с тобой.
— Мы побратимы! — сдавленно напомнил Саид. Глаза его лезли из орбит, не отрываясь, смотрели на карабин Апти.
— Я помню. Видишь кабана в воде? — спросил Акуев.
— Что тебе от меня надо?
— Иди к нему.
— Куда?
— В воду! Пошел в воду, шакал!
Он теперь твердо знал, что ему надо от Саида.
Саид полез в реку, кренясь навстречу течению, одолевая его растущий напор. Скользя на камнях, дергая плечами, он добрался до туши, утвердился на ней. Текучее, гладкое стекло воды упиралось ему в бок, вскипало снежной пеной.
— Отдели у кабана хвост и принеси, — сказал Апти.
— У меня связаны руки! — зло крикнул Саид. Он все еще не понимал, что от него хотят.
— У тебя есть зубы. Ныряй, — ударил приказом под дых Апти.
Он смотрел на лицо врага, где бессильная ненависть сменялась ужасом. Саид наконец все понял. Приговор был хуже расстрела. Мужчина должен был выбрать здесь смерть. Отгрызть грязный хвост свиньи и принести его в зубах врагу — после этого нельзя было жить среди вайнахов. Сделавшего это никогда не внесут за ограду мусульманского кладбища, не похоронят рядом с соотечественниками.
Саид дернулся к берегу. Оскользнулся, упал на колени. Вода билась буруном, давила ему на горло.
— Собаки… хотите моего позора? — крикнул он. — Вы не увидите его, клянусь Аллахом…
— Не пачкай имени Аллаха, — перебил Апти.
Он видел, что Саид выбрал позор. Смерть выбирают молча. Этот слишком привык к дикому насилию последних месяцев, к зловонному нахрапу своей жизни, чтобы отказаться от нее. Так не отгонишь летом мух от отхожего места: отлетев и покружив, они опять вернутся.
— Как только твоя нога ступит на берег — стреляю, — предупредил Апти. — Теперь иди.
Они смотрели, как корчится в воде главарь. Поднявшись с коленей, он повернул к кабану. Тогда двое отвернулись. Апти досмотрел все.
Обсосанно-мокрый враг его, сотрясаясь в ознобе и отвращении, выронил из зубов щетинистый грязный хрящ.
Апти разрядил лежавшие на земле винтовки, сказал двоим:
— Уходите. Этот сам выбрал свою долю. Он захочет убить вас, пока вы не рассказали увиденное. Но это нужно сделать. Вы расскажете всем, что видели. Идите.
Двое, подобрав оружие, поднялись на обрыв.
Апти повернулся, пошел прочь вдоль реки, обходя валуны. В спину ему воткнулся истонченный яростью голос, почти визг:
— Ты пожалеешь о сделанном! Будешь грызть камни, помет свиньи у моих ног. Я остался жить, чтобы увидеть это!
Апти не ответил. Что-то подобное этому кричал вслед ему Косой Идрис. Где он теперь?…
Апти не боялся мокрого, он вообще ничего не боялся в этих горах, кроме одиночества. Он даже не мог представить, на что способна недобитая подлость.
Глава 31
Героем вечера был Мамулашвили. Нет, даже не героем — всемогущим джинном смотрелся этот худющий иссиня-выбритый грузин, приведший всех в теплый, окруженный глухим садом домишко на окраине Грозного. Он распахнул перед всеми дверь в невиданную роскошь — тепло и чистоту, подарил сказочную надежду на жизнь.
Четвергас, Убаев, Швеффер, Магомадов сидели за столом и внимали другу детства Мамулашвили Георгию Бочаридзе. Надраенные мочалкой, промытые до хруста в маленькой баньке тела их все еще источали благодатный жар. Поношенное, штопанное, но чистое белье благостно льнуло к скелетно-тощим телам, избавленным от вшей и зуда. Рот наполнялся обильной слюной при виде еды, заполнившей стол.
На нем уже дымилась картошка, бугрились ломти серого хлеба, источали с ума сводящую сытость пласты нарезанного сала, пупырчато зеленели соленые огурчики с укропом. Сизо-маслянистой, давно забытой роскошью мерцал в стекле литровой бутыли первач.
Мамулашвили накрывал на стол, носил еду из маленькой летней кухни во дворе. Его друг Георгий рассказывал. Собственно, часть рассказа они уже услышали по дороге с гор от самого Мамулашвили: он встретил друга на рынке. Мамулашвили приценивался к буханке хлеба. Георгий, отбывающий в Тбилиси на следующий день, искал молодой жене подарок — молодую жену не так просто удержать даже грузину. Георгий бывал в Грозном регулярно: сопровождал вагоны с точными приборами Тбилисского приборостроительного завода для грозненской нефтехимии.
Детство Бочаридзе сплавили с детством Мамулашвили пыльные каменистые улочки селения Вардзиа и зеленый блеск Куры, что остужала летом жар мальчишеских тел. Недалеко от Вардзиа лежит другое село, Карцахи, где живут родственники Мамулашвили.
А от Карцахи восемь километров до турецкой границы, восемь безопасных верст до свободы и счастья. Мамулашвили знал в приграничном районе каждый камень. Пограничные заставы сейчас там худосочны и редки.
Деньги, вырученные от продажи оружия, сделали большую часть дела: есть одежда, документы, по которым каждый из них теперь сопровождает спецгруз по маршруту Тбилиси — Грозный — Тбилиси. Пустого вагона с тарой от приборов хватит для всех, укрыться среди тары и переждать дорогу — не проблема.
В этом домике отдыхал и коротал время Бочаридзе каждый свой приезд в Грозный, хозяин его живет у жены, сдает дом внаем за небольшую плату. Отсюда незадолго до утра и тронутся они к станции. Состав отправляется в девять. А пока…
Они выпили по первой. Швеффер опрокинул рюмку и задохнулся: перехватило дух. Открыв рот, слезно таращился — первач был градусов под семьдесят. Гоготали, хлопали по тощей немецкой спине, смачно хрустели огурцами.
Опрокинули по второй. Четвергаса сокрушительно качало в теплых волнах блаженства. Он прослезился, полез целовать спасителя Мамулашвили. Грузин сидел истуканом, улыбался деревянным лицом, едва приметно передергиваясь от мокро-соленых губ латыша, мнущих его щеку.
Швеффер, выпучив глаза, оглядывал стены, низкий потолок, плывущий горбоносый профиль Мамулашвили. Тавром въелось в мозг, прижигало чувство опасности. Неодолимо наползало дурманное забытье. Оно сломило немца позже всех, когда вялые телеса остальных согнуто обвисли, а тяжкие власяные шары их голов покоились среди тарелок.
Мамулашвили неотрывно смотрел в глаза Швефферу. Зрачки грузина — две сизые сливки — вдруг вывернулись из орбит, понеслись к немцу стремительно и автономно, как две смертоносные картечины. Ужаснувшись их убойной силе, Швеффер отшатнулся, стукнулся затылком о стену и провалился в беспамятство.
… Его качало в зыбкой черной невесомости. Длилась эта тошнотная, омерзительная качка долго, нескончаемо. Потом зыбь, колыхавшая Швеффера, отхлынула, оставив его на жесткой мели, а чернота стала группироваться перед лицом, в тугие водяные комки. Комки эти прыгали вперед, больно разбиваясь о нос, глазные яблоки.
Он застонал, открыл глаза. И наконец расшифровал то неистовое опасение, изводившее его перед обмороком: он боялся, что, проснувшись, увидит перед собой эту самую фигуру, теперь сидевшую напротив.
Перед ним маячил человек в форме милиционера. Сбоку стоял красноармеец с мокрым жестяным ковшом в правой руке. В левой — ведро с водой. Лицо, грудь, живот и ноги Швеффера были мокрыми, струйка ледяной воды все еще стекала с подбородка на колени.
— Очухался? — напористо и весело спросил офицер, высверкивая рысьими глазками. — Ну, будем знакомы, герр обер-лейтенант. Перед вами полковник НКВД Дроздов, народный комиссар республики. Будем говорить или валять дурака?
Закончив допрос Швеффера, Дроздов вышел во двор. Прислонившись спиной к сараю, стоял и смотрел в небо Мамулашвили. Ватник на нем был расстегнут, густая бархотка свежей щетины обметала за сутки лицо. Он смотрел вверх, чтобы не видеть часового с автоматом, что прогуливался неподалеку, безразлично кося взглядом мимо «подшефного». Он вроде и не сторожил, а так, фланировал сам по себе.
При виде наркома Мамулашвили оттолкнулся от сарая, опустил руки по швам. Набрякшие, багровые кисти рук судорожно сжались.
Дроздов подходил, похрустывая снежком, попыхивая папироской. Затянулся, пустил струю в стену, мимо лица грузина. Увидел, как жадно дрогнули круто очерченные ноздри. Вынул пачку «Казбека», помедлив, протянул. Мамулашвили выудил папироску, заложил за ухо, тускло сказал:
— Спасибо.
Снова вытянул руки по швам.
— Ну, — с умеренным удовольствием от розового утра, от стойки грузина, от удачного допроса, выцедил нарком, — что мне с тобой делать, Мамулашвили? Шлепнут ведь, живодеры. Разве что в трибунал, а?
— Вам виднее, гражданин нарком, — с сосущей маетой отозвался грузин.
Крылась за ленивым бесстыдством наркомовских вопросов грация кошки, трогавшей когтями полузадушенную мышь. Хоть и обещал накануне вполне определенные блага, если сладится дело с пленом десантников. Дело сладилось, да вот слово наркомовское…
— Мне виднее, — согласился полковник. Затянулся с видимой усладой еще раз. — Ну, коль так… живи.
Достал из кармана, протянул справку в четыре строки. С печатью НКВД.
Мамулашвили прочел — поплыла голова.
СПРАВКАНарком внутренних дел ЧИАССР Дроздов
Дана Мамулашвили Д.Г. за особые заслуги перед комиссариатом внудел ЧИАССР. По согласованию с замнаркома внудел СССР Б.Кобуловым предписывается свободное продвижение в Грузию для проживания там. Надлежит оформить прописку.
— Когда понадобишься, найдем. А понадобишься скоро, — уточнил ситуацию полковник. — Пока отдыхай.
Пускал дымы, смотрел, усмехаясь, в очумело летящую спину грузина. Уютненько начинался денек.
Глава 32
Дни шелестели мимо Апти ветрами, затяжным снегопадом вперемежку с дождем. Они забивали уши плотной ватой тишины. Время тянулось неспешное, скупое на крупные подачки. Случалось, попадал в стальную петлю медведь или вымахивал под мушку его карабина круторогий красавец олень. Тогда время уходило на коптильные, солильные дела, деревянные бочата заполнялись солониной, в пещере витал дымно-сытный, выжимающий слюнки запах.
Иногда накатывала неодолимо, растекалась по человеку смертная маета одиночества. Он захлебывался в ее вязкой бездонной толще, как мушка в янтарной смоле, целыми сутками лежал вялый, недвижимый. Но шли дни, и человек постепенно оживал, выкарабкиваясь из оцепенелости, выбирался в горы.
То ли подарком, то ли горем обрушивалось на него событие: в аулы стали прибывать и селиться люди из России. Апти наблюдал издали в бинокль, как оседали они по саклям.
Живой раскатистой дробью рассыпался по дворам стук топоров, после долгого перерыва высочились опять дымы из труб. Множились черные заплатки вскопанных огородов. Прозревало квелое жилье зрячим блеском вымытых окон.
Тянуло его неуемной тягой к человеческой речи, к нехитрым сельским работам. Но — нельзя, вражьим чужаком он был тому Закону, что забрасывал сюда этих людей. Насмотревшись, истерзав душу, возвращался Апти к себе в пещеру.
Однажды, роясь в груде собранного скарба, обнаружил он стопку книг, перевязанных шпагатом, — давно забыл про нее. Подцепил шпагат кинжалом, дернул на себя. Выудил из стопки книжицу.
По затертой обложке мчался всадник в бурке. Вместо головы у мужика прицепилась чернильная клякса с хищними щупальцами, с вороного коня местами слезла бумажная шкура. Летел он в заляпанную даль в жутко обшарпанном состоянии, но с грузно отвисшим до копыт срамным органом, лихо исполненным чернильным карандашом.
Уважительно подивился Апти племенному настрою коняги, прущего во весь мах, видать, на сугубо мужское дело. Закутавшись в бурку, сунул книжицу под мышку, пошел ко входу в пещеру. Сел на гранит, свесил ноги.
Закатное солнце сочилось сквозь лес нездоровым кровянистым соком. Над хребтом нависла зловещая немота, предвещая вьюжную непогоду.
Апти полистал книгу, наткнулся взглядом на две фамилии. Поднатужился, одолел: «Жи-лин… Кос-ты-лин». Передохнул, стал продираться сквозь текст, шевеля губами, вталкивая в заскорузлый от безработицы мозг знакомые понятия: служба, перестрелка, поход, пот. От них веяло терпким духом изведанной жизни.
Постепенно втягиваясь в сюжет, он полез по нему в жутко манящую глубь истории о двух русских солдатах, попавших в плен к горцам. Узнал в горцах своих сородичей — такой пронзительно знакомый хабар исторгали они, так похоже вели себя.
Много попадалось непонятного, иное слово выпирало из текста каменным затором — ни обойти, ни объехать. Апти рычал, с досады бил кулаками по камню. Когда стало совсем невтерпеж, принес тетрадку, карандаш. Мстительно сопя, высовывая язык, начал срисовывать на бумагу слова-заторы. Придет время, он их раскусит с чьей-нибудь помощью.
… Между тем Жилина и Костылина бросили в яму. Костылин охал, ныл. Жилин ковырял глину, лепил из нее игрушки для девчурки. Малышка, надрываясь, приволокла к яме шест, стала совать его вниз, устраивая побег для гаски. Они выбрались и побежали. Жилин вел себя мужчиной, Костылин обабился, скис. Жилин шкандыбал босиком по камням, нес на себе колодки и Костылина. Их догоняли чеченцы — погоня.
Апти взревывал, откидывался в изнеможении, мочалил зубами соломину: неужели догонят? Шипел от ярости на Костылина:
— У-у-уй, жирный барсук! Не мужчина ты! Ходи своими ногами!
Русские наконец увидели своих, ринулись навстречу. Погоня осадила, стала гарцевать поодаль. Потом повернула назад.
Апти обессиленно лег на камни. Глядя потрясенно в потолок, шаря воспаленными глазами по свисавшим каменным клыкам, стал думать о непостижимом свойстве урусов, чья слабость всякий раз обращалась в силу. Только что Ваньки в яме барахтались, смерти ждали и, на тебе, спаслись. Иван-дурак щуку поймал. Нет чтобы ее сжевать в жареном виде, он ее зачем-то обратно в прорубь толкает. Иван-царевич дичь лесную, на шашлык пригодную, своим кафтаном от дождя прикрывает. Жилин дочери своего врага игрушки глиняные лепит. Но приходит время, и каждый из них свой ирс двумя руками держит.
На этом оборвались рассуждения Апти, и канул он в исцеляющий бездонный сон.
Проснулся к обеду. Поел. История с Жилиным и Кос-тылиным свежо бурлила в памяти. Вызревало решение. Он сунул тетрадку с непонятными словами за пазуху, выбрался из пещеры, выпустил прогуляться Кунака. Решение толкало к делу. С трудом загнав разгулявшегося жеребца, он снял с жердей половину копченого окорока, опустил его в хурджин. Предстоял поход.
Апти ждал темноты на вершине холма, заросшего кустарником. Сверху был виден в бинокль пологий склон, волнами стекавший к аулу. Накануне два теплых дня почти очистили его от снега. Склон негусто, но основательно был утыкан терновым, рябиновым кустарником. Его корчевало всей артелью село. Одни врубались топорами в корни, другие, зацепив подрубленный куст крючком на веревке, тащили вместе с костистым конягой.
Просторный клок очищенной за день земли влажно парил. Его запахивали тут же, следом за корчеванием. Апти перевел двадцатикратный цейс на пашущих — по спине поползли мурашки. К глазам скакнули женские, перекошенные судорогой лица. Пятеро тянули на лямках плуг-ручник. За ручки его держался одноногий старик, ковыляя следом, кренясь набок.
Бабье тягло, скользя башмаками, застопорилось. Лезвие плуга зацепилось, видать, за корень. Трое упали на колени, повалились, со всхлипом засасывая воздух. Старик бросил ручки плуга, зашкандыбал к бабам, втыкая деревяшку в раскисший глинозем. Впрягся в пустую лямку, дернул ее раз, другой. Надсаживаясь, потянул.
— Ы-ы-ы-ых, бабы! Дава-а-ай… иш-ш-шораз… Ну-ко, ишо разик!
Деревяшка его всунулась в глину на четверть. Укороченный дед поднял заляпанный ботинок и, зависнув на култышке, дрыгая свободной ногой, заорал, раздувая жилы на шее:
— Бр-р-оня крепка, и танки наши быстр-р-ры! А ну, па-а-адъем, бабья рать! Разлеглись… Все одно без толку, сверху погреть некому… Разве что самому? Дак с картохвельного крахмалу тока что воротник стоит… — Помолчал, сотрясаясь в тяжкой одышке, выхрипнул сорванным голосом: — Сымите… с ходули, бабы. Сам, однако, не вспорхну, не пташка уже.
По морщинистой щеке его сползла слеза, утонула в рыжей щетине. Апти уронил бинокль, отвернулся, скрипнул зубами.
К вечеру работный люд засобирался и двинулся вниз, по домам, волоча за собой веревки, крючья, понукая двух костлявых, измордованных работой лошаденок. На одну из них взгромоздился мужичок, тронулся к окраинному домишку.
Апти двинулся следом, осторожно блюдя дистанцию. Еще там, на верхотуре, приметил он этот домишко, к которому вплотную подтянулся белесый язык зимнего, но уже обтаявшего изрядно леса.
Мужичонка на лошади въехал в ворота. Как-то коряво, на брюхе, сполз с нее. Лошадь расседлал, завел в сарай. Сам, волоча ноги, поплелся к катушку. Вынес топор, выудил из поленницы и поставил на попа чурку. Вяло долбанул ее топором. Чурка хамкнула лезвие желтой пастью, намертво вклещилась в него.
Апти, втиснул хурджин с окороком между коленей, сидел в низком кусте бузины за забором, смотрел в щель. Сизые плотные сумерки зачерняли дровосека, мытарившего топорище в разные стороны. Чурка волочилась за топором, как матерый бульдог, вцепившийся в кабанью морду.
Мужик бросил топорище, сел на землю и тонко завыл. Шапка свалилась с его головы. Апти открыл рот: на спину мужику толстой плетью упала коса.
Баба горько, задавленно плакала. Апти выломился из куста, прыгнул через забор. Хозяйка вскинулась, слабо охнула:
— Ой, мамочки! Ково это принесло?
Апти поднял топор, хряснул обухом о колоду — чурка разлетелась на две половины. Наколов полешек, он сунул сливочную, пахнущую скипидаром охапку в руки женщины:
— Иды свой дело делай, печку топи.
Хозяйка шмыгнула носом, сердито осведомилась:
— Можа, ишо че скомандуешь? Давай, не стесняйся, все враз исполню.
Апти потоптался, взялся колоть дрова дальше. Женщина, постояв рядом, вздохнула:
— Ох-хо-хонюшки! Кто б другой сопротивлялся с гордой натуры, а я дак потерплю. Слышь, работничек незваный, ухайдакаисси — кликни, сменю на трудовом посту.
Ушла в дом.
Апти выдергивал из поленницы кругляши поядренее. Задирал топор, падая телом вперед, рушил лезвие на железный торец. Полено стонуще крякало, разваливалось надвое. Разогретое тело жадно просило движения. Скосив глаза, отмечал за спущенной занавеской в избе розовый отсвет печного огня.
Наработавшись всласть, побаюкал ноющую руку. Сгреб беремя поленьев вполовину своего веса, медведем ввалился в саклю. Грохнул дровами о пол, разогнулся, обомлел: у ситцевой занавески стояла в пестром кафтане… Синеглазка из сказки.
— Силен мужик, — похвалила она. — А что так мало приволок? Кряхтел на весь аул, а дровишек — с гулькин нос.
Апти оторопело повернулся, пошел к двери. Перед глазами неотступно стояла девица из дубовской сказки: водяные омута вместо глаз, язык в колючках и красоты нездешней, неземной.
— Погоди, паря, — окликнула хозяйка. — Куда тя развернуло? За дровами, што ль? Дак пошутила я.
Апти остановился.
— Ну дяла-а-а, — усмехнулась, качнула головой хозяйка. — Скажешь «геть» — он пошел, скажешь «тпруся» — он стоит. Прям теленочек. Ну что смотришь? Промычал бы, че ли.
— Ты Синеглазка, — твердо и бесповоротно уличил Апти.
— Вот те раз! Это с какого боку понимать?
— Тебя Иван-царевич цаловал, потом от тебя на коне убегал. Ты яво догоняла.
— Ох ты, мать честная! — всплеснула руками хозяйка. — Мы, выходит, окромя рубки дров сказки почитываем? Ну послал бог помощничка на ночь глядючи.
— Много говоришь, женщина, — осознав подопытную свою роль, хмуро сказал Апти. — Малый дело к тибе есть.
— Фу-ты ну-ты, какие мы, с норовом. О делах успеется. Садись, гостенек, кормить буду. Заработал. Звать-то как?
— Апти меня звать, — прошел к зашторенному окну, сел на лавку Апти.
— А по батюшке? — пропела хозяйка, проворно мостя на столе чашки, ложки, соленую капусту. Строгая и гордая худоба, густая синева под глазами выдавали нелегкую долю коренной россиянки, заброшенной в горный аул.
— Не надо батюшка, Апти зови, — сказал Акуев.
— А меня Надей нарекли. При полном параде — Надежда Трофимовна. Дак каким тя ветром ко мне поднесло? Чем занимаешься? Ваших-то бедолаг услали.
— Абрек я, — коротко сказал Апти, не посчитал нужным таиться.
— Это что, тот самый Апти-абрек? — опешила хозяйка, выпрямилась у печи. Однако не страхом, скорее жалостью напитывались ее глаза. Зрело в них что-то большее, чем простое любопытство, разгоралось задиристое ехидство. Выронила вдруг непонятно-скорый говорок: — Мама мыла раму?
— Чего ты говорила? — оторопел Апти.
— Ниче-ниче, — успокоила хозяйка. — Дак зачем явился?
— Давай дело помоги, — попросил Апти. Вынул из-за пазухи тетрадку.
— Погоди со своим делом, — отмахнулась Синеглазка, цепко всматриваясь. — Я тоже хороша: «кто» и «зачем» на голодное брюхо. Давай-ка повечеряем сначала. А то я и забыла, когда за одним столом с мужиком чашку опорожняла. А уж с натуральным абреком когда еще приведется.
И опять запустила в Акуева тихой скороговоркой тревожно-знакомое:
— Как индюшка на яйцах, посидим, что ли? — обдала тягучим сиянием глаз, плеская из них чем-то хитрым, дразнящим. — Такому бы работничку мяса положено. Да вот оказия, вывелось оно в колхозе нашем, госпоставка вывела. Так что не обессудь, похрустим капусткой за компанию. И щец похлебаем.
Достала из печи горшок с варевом, поплыла с ним к столу. Из-под крышки потянул пресный, травянистого настоя парок. Апти встал, пошел к двери. Хозяйка встрепенулась, озаботилась:
— Далеко ли собрался? Не угодила, че ли?
— Мал-мал подожди, — попросил Апти.
Вышел во двор, на ощупь обогнул ограду из жердей, выволок из куста свой хурджин с окороком.
Глаза привыкали к темноте. Над сумрачной громадой хребта, подпиравшего стылую бездну неба, расплескалось скопище звезд. Вдоль аула набирал силу ночной сквозняк, холодил полыхавшее жаром лицо.
Апти тронул ладонью накаленные скулы, взъерошил короткую бородку, покрутил головой: жизнь напиталась неожиданно пряным, пронзительным привкусом радости. Подумалось небывалое: принести и завалить эту избушку грудой собранного добра из своей пещеры, привязать у крыльца Кунака, повесить на беленую стену свою подкову…
Зашел в избу, растянул горловину хурджина, бухнул на стол окорок. Сел.
Хозяйка всмотрелась, холодновато осведомилась:
— Это как понимать?
— Хорошо понимай, — робко попросил Апти. Добавил торопливо и потрясенно, не веря тому, что с ним происходит: — Ей-бох, почему ты здесь? Тибе надо золото, парча надевать, по небу ходить. Твое место — царица быть.
— Коли так, угощай царицу, — обезоруженно согласилась хозяйка. Приложила ладошки к щекам, добавила изумленно: — Надо же, в краску вогнал, басурман. Даром что абрек, а комплименты горстями сыплешь.
Апти засучил рукава бешмета, вынул кинжал, стал пластать пахучую ветчину. Нарезал, придвинул горку ломтей к хозяйке:
— Кушай.
Удивился. Хозяйка смотрела на его руку, в глазах густел перемешанный с жалостью страх:
— О господи! Кто тебя так?
Шрам на руке Апти налился каленой краснотой, из-под бурой засохшей корки в нескольких местах высочились капельки крови — разбередил рубкой дров. Апти опустил Рукав бешмета, нехотя буркнул:
— Чушка осерчал на меня.
— Ну-к, засучи, перевяжу, — велела Надежда.
— Э-э, зачем вязать? — удивился Апти. — Яво солнце нужен, ветер нужен, тогда заживать будет. Очень прошу тебя, кушай, Надя Трофи-ма-на.
— Ну как знаешь, — опустилась Синеглазка на скамью. Ее шатнуло, повело. Уцепившись за стол, прикрыла глаза, виновато усмехнулась: — Наработалась, че ли? Слыхал про нашу установку на данный политмомент: я и баба, я и бык, я и лошадь и мужик. Бери ложку, абрек, вечерять будем.
Взяла ломтик мяса, откусила, стала жевать. Апти зачерпнул ложкой в миске, хлебнул жидкое травянистое варево, исподлобья, украдкой глянул на женщину. У нее медленно розовели скулы, мучительное виноватое наслаждение проступало на лице.
— Господи… Неужто свежатинкой разговелась? Как завтра бабам в глаза посмотрю? Председатель на ночь единолично мясо трескает.
— Пирсидатель? Ты пирсидатель колхоза? — поразился Апти.
— Хошь стой, хошь падай, а председатель, — нехотя обронила женщина.
— Мужчина нет, что ли? Зачем такой работа на женщина грузили?!
— А где их, мужиков, отыскать? — скорбно качнула головой Надежда. — Они в сырой земле спят. На все село три мужских единицы. Из них, ежели руки-ноги вместе собрать, один экземпляр в полном комплекте получится. Инвалидная команда.
— Ты где жила? — тихо спросил Апти.
— С Волги мы. Когда ваших отсюда угнали, сказали нам всем колхозом на Кавказ подаваться. Так и живем теперь здесь, бабьей силой кусты корчуем, кукурузу да рожь будем сажать. Россию, солдат кормить надо. Здесь хоть лес худо-бедно подкармливает, фрукту из-под снега наскребем, вперемешку с капустой да кукурузой посасываем. А в России лебеду да кору с деревьев вместо хлеба глодают.
Апти вспомнил про кабана, дернулся. Положил ложку на стол.
— Что, не лезет в горло хлебово наше? — горько встрепенулась хозяйка.
Апти хмуро, торопливо спросил:
— Твой женщин, ребятишка кабан кушал?
— Свинину, что ль? Мы ее, абрек, считай, два года и в глаза не видели.
— Чушка в реке лежит, — нетерпеливо оповестил Апти.
— Какая чушка?
— Шибко большой. Два раза такой, как я, будит. Он меня за руку мал-мал кусал, я его кинжалом резал. Теперь хряк холодный вода лежит, яво долго кушать можно. Утром бири арба, езжай на речка. Дуб на скале знаешь? От него вниз спускаться можно.
— Ну?
— Чушка там в реке. Типерь давай помогай. Я зачем к тибе приходил? Спать не могу, всяки-разные слова спрашивать буду.
Он сел к печи, достал тетрадку. Разгладил, развернул ее, стал объяснять, волнуясь:
— Книжка читал. Жилин, Костылин там есть. Ей-бох, за эта книжка жизня свой давать не жалко. Я как пацан становился, Жилина — маладец называю, Костылину — ишак кричу. Там слова есть, не знаю их, тибе буду спрашивать…
— Апти! — отчаянно позвала Синеглазка.
— Ои? — тревожно вскинулся абрек.
— Абрек ты мой золотой, отпусти меня на часок! — взмолилась Надежда. — Ты уж прости, не могу я твои слова слушать. Бабы мои, ребятишки голодными спать мостятся, им горькую ночь натощак маяться, а рядом, считай, пуды мяса мокнут. Пойду я, а?
— Зачем спрашивать? Я — гость, ты — хозяйка. Иди, — сумрачно сказал Апти, закрыл тетрадку.
— Ты уж не гневайся, кормилец, я мигом обернусь! Арбу возьмем, трех баб прихвачу. А ты тут жди. Я потом твои все слова до единого растолкую. Договорились, че ли?
— Подожду, — вздохнул Апти.
Она опустилась рядом на корточки, втянула Апти в бездонную синеву глаз, шепотом велела:
— Так и сидеть, боец Акуев. А я дверь запру, чтоб не удрал.
Пошла к двери. Апти осознал услышанное, неистово вскинулся:
— Падажди! Откуда мой фамилия знаешь?
Хлопнула дверь, щелкнул замок. Апти сидел, таращил глаза: ведьма, что ли? Кто подсказал его фамилию, которую он и сам стал уже забывать? Изнурял себя догадкой, сомнением до тех пор, пока не закрылись глаза и не обволок его теплый и впервые за долгие месяцы уютный сон, без горького привкуса едучей тоски.
… Он спал, и в лицо ему дул легчайший и теплый зефир. Потом зефиру надоело дуть. Он фыркнул и мазнул абрека по носу. Апти вздрогнул и открыл глаза. Перед ним сидела на корточках председательша.
— Проснулся, абрек? — спросила она таким неземным, обволакивающим шепотом, что, застонав в полусне-полуяви, Апти вжался в стену, едва обуздав себя, свои руки, тянувшиеся обнять хозяйку.
Он теперь знал, как жить дальше. А потому поднялся и спросил хриплым со сна голосом:
— Чушка привезли?
— Приволокли мы его, родимого, свеженького, — воркующе пропела Синеглазка. — Все руки оттянули, покуль на арбу навалили. Господи, радости-то, радости! Мои бабы среди ночи под звездами в пляс пустились, меня всю как есть обслюнявили. Насели, давай пытать: кто сказал да откуда про кабана знаю. Не бойся, абрек, я их всех так отшила, теперь более не спросят!
— Не боюсь я, — спокойно сказал Апти.
— А ты, я вижу, тут не скучал, сидел как индюшка на яйцах, покуда мама раму мыла? — сплела хозяйка непонятную, с потаенным смыслом, фразу, пробиваясь к чему-то в душе абрека, разгребая там стылый пепел забытья.
И пробилась-таки. Вскинулся в суеверном страхе Апти. До боли явственно и резко привиделся ему давний пастуший схорон, ожидание связи с Криволаповым, бурка на сене, букварь и собственный голос:
— Давай, Федька, другой слова читать, сидим на эта «мама-рама» уже два дня. Ей-бох, как индюшка на яйце, сидим.
Откуда могла знать это дивное прошлое абрека красавица-хозяйка, как просочились к ней слова, коим не было теперь цены, жившие только в памяти Апти?
— Откуда знаешь? — обессиленно выдохнул он.
— От Федьки, — сказала Синеглазка, — от братишки моего. Я ж Дубова Надежда. Дошло, че ли? От теперь в начальниках милиции районной, абрека Апти ловит. А его партейная сестра тут с этим абреком шуры-муры завела. От такие пироги с котятами, боец Акуев. Ну дак че пялишься, гостенек ты наш дорогой? Аль струсил сестру милицейскую? Садись, слова твои непонятные толковать начнем.
— Не надо, — поднялся, оглушенно замотал головой Апти. Время требовалось ему и покой в одиночестве, чтобы переварить сегодняшний день. — Пойду я.
— Дак че, так и расстанемся, глядя на ночь? — зацепила Апти, развернула к себе тихим голосом хозяйка. Однако не было в этом голосе обещания и зазыва, была лишь смертельно усталая благость.
— Пойду, — топтался у порога абрек, с мукой отдирая себя по клочкам от женщины, выковыривая по кускам из этой комнаты — от уюта ее и тепла.
— Ну коли так, ступай. — И прибавила долгожданное, пронизавшее немыслимой радостью: — Будет время, заходи.
— Спасибо тебе, Надя Трофи-ма-на, — сказал он, распрямляясь.
— Мне-то за что? — из последних сил выдохнула слова хозяйка, ломала ее, гнула к земле неодолимая усталость.
— Утром в пещере как старик вставал, теперь как молодой тур спать пойду, — непонятно сказал Акуев. Добавил: — Дуб на скале, где чушка, видела?
— Ну?
— Каждый день смотри на дуб. Когда увидишь белый тряпка, бири арба, бири женщин, езжай чушка грузить. Я твой колхоз кормить буду, — деловито и бесповоротно впрягся в колхозную арбу Апти. Впрягся и запоздало поразился самому себе.
— Ладно, кормилец, — мертво согласилась хозяйка. Не было уже сил оценить сказанное.
Их не осталось и на то, чтобы запереть двери за Апти. Цепляясь за стену, добралась она до кровати, рухнула на нее в одежде. Проваливаясь в забытье, успела лишь прошептать сквозь улыбку смутную, но такую уютную мешанину: «Индюшка, мама мыла раму…»
Она всласть искупается в сегодняшнем вечере завтра утром, когда, пробудившись, распахнув ясные глаза, зачерпнет ими красного света в окошке. Тогда вздыбится и подымет ее ввысь теплый вал ожидания, затопит и понесет бережно, натруженную, одинокую, к неизведанному еще.
А пока глядела в окно лимонно-круглая луна. Пластали воплями тишину семейные дрязги шакалов. За хребтами плющил грудью темноту, вспарывал ее прожектором паровоз. С железным клекотом тащились за ним вагонные коробки, набитые кавказской рожью и кукурузой — для России, что корчилась в военно-тифозной муке.
А еще дальше ползли мертвенно-зеленые блики по равнине, исковерканной траншеями, воронками, опрокинутыми танками. Пировали неподалеку подземные полчища белых червей в человечьем студне братских могил.
И над всем этим победно плыл неистребимо-стойкий женский шепот-гимн: «Мама… мыла… раму!»
Апти бил свиней с азартной яростью. Почти два десятка кабаньих стад спускались к водопою в окрестностях аула в эту зиму, коей предшествовало обильно-фруктовое лето. Внизу, под обрывом, пенилась в скальной утробе река, грызла хилую наледь по берегам, отбивала обессиленные наскоки весеннего морозца.
Апти, выспавшись в пещере днем, к ночи шел к реке с вязанкой сена и карабином. Выбирал место на обрыве недалеко от спуска, стелил на снег духовитый слой сена, нагребал по бокам снежные валы для маскировки. И затихал в засаде.
Дождавшись стада, свешивал дуло с обрыва, выцеливал в зыбком лунном сиянии размытую кляксу кабана на снегу, спускал курок. Гулко рявкал выстрел. Темная, охваченная паникой лавина, грохоча, уносилась вдоль реки.
Апти спускался вниз. На камнях у самого потока лежала туша. Отрезал ухо для счета, довольно тыкал носком сапога в налитый жиром бок — дело сделано. Поднимался к дубу, карабкался к вершине, вешал на черный сук белый платок.
Вскоре попробовал посчитать отрезанные уши у костра в пещере. Не хватило пальцев на руках. Медленно растянул в улыбке потрескавшиеся на ветру и морозе губы — годится! Впервые за долгие дни запалил костер под бочкой, натаскал туда воды и, дождавшись, когда вода запарила, влез в горячую благодать по самое горло.
Подрагивая от наслаждения, закрыл глаза, чувствуя, как жар просачивается сквозь кожу, льнет к костям, теплит сердце. Дважды намылившись, вымылся. Растеревшись докрасна, оделся потеплее. Добрел до ниши, наполовину заваленной сеном, рухнул на упругую пряную перину. Кожа благодатно, распаренно дышала под бешметом.
Укрывшись буркой с головой, заснул — как в провал канул, бессильно и успокоенно, малой чешуинкой отвалившись от тяжкой, но добровольной своей охотничьей кабалы, подмывавшей злым азартом работы, в которую намертво втянулся. Весь день перед этим неотступно маячило в памяти истонченное голодом прекрасное женское лицо. Как она там? Со стоном давил в себе тягу сорваться, прянуть на Кунака и наметом, с конским храпом и ветряным свистом, туда, к ней.
До боли, до слез зажмурил глаза, остужал себя: рано! Боялся порвать незваным приездом хрупкую сеть доверия, что выткалась между ними.
Правила Надежда Дубова колхозом не по годам разумно: редким словом, деловым участием да глазами. Там и голубая теплынь копилась в удачные дни, оттуда и черной грозой обжигало в ненастье. Верховодила бабьей колхозной артелью жестко, себе пощады не давала и других работой ломала на износ: время такое, державу надо на ноги ставить. К тому же бабам, колдовским мясцом подкормленным, грех нытье разводить.
Приколдовывала председательша свежатинку жутко и непонятно. Сколько раз бабы тайком из-за занавесок подглядывали: выйдет она поутру на крыльцо и первым делом зорко так оглядится, как соколиха с сухой ветки. И уж если снежной белью лицо докрасна умоет, ровно жар в нем остужая, — мясной день восходом разгорится.
И точно. К ночи, после работ, обязательно бросит колдунья ненароком и правлении:
— Пошарили б вдоль берега, нет ли че на бедность нашу.
Запрягали ребристую лошадку в сани, катили к дубу, иногда дальше. И возвращались с добычей.
Кабанятину делили тайком в амбаре. Откуда мясцо — напрасно ворошили в догадках мозги, поскольку на лобовой вопрос, однажды заданный, ожгла преседательша небывалым ответом, вогнав в обморочную оторопь любопытную, послала ее туда, куда не всякий мужик в довоенное время посылал.
Иной малец поутру, сокрушив с хрустом и со слюнками вареный кус свинятинки, опрометчиво плямкал жирными губенками:
— Ма, откуль мясо-то? — за что отоваривался немедленно увесистым подзатыльником.
— Окстись! Како мясо? Фрукту трескал, понятно?
— Дак это… я токо… — заплывал слезами малец.
— Токо! — непонятно ярилась мать. — Это и есть кавказская фрукта! И болтай поменее, во те крест, ремня схлопочешь. Сам знаешь, за мной не заржавеет!
Мотались по аулам уполномоченные из района, из области, скрипели кожей ремней, щупали липучим взглядом закрома и амбары колхозные: недоимка по госпоставке не завалялась ли в щелях? Висел над горами начальственный клекот: госпоставку отдай! Уже отдали все, что было, чем наделили при переселении на Кавказ для обзаведения хозяйством: кукурузу, рожь. Молоко с фермы отдавали, считай, до последнего литра.
Однако пацанва и девчушечки — надежда бабья, вдовья, — на глазах крепли, подпитываемые ночной све-жатинкой. Племя подрастало в сытости последние дни весны. Оттого и родилась среди женского населения складная, да не всем понятная частушка:
Шалая двуногая нечисть шастала по горам под эту частушку. Очищала колхозные склады от скудных пищевых остатков, сберегаемых пуще глаза, уводила овец с база. Когда народ уродовался на колхозной работе, ныряла нечисть в дома, с корнем выдирала замки, хапала без разбора из шифоньеров неказистое, пронафталиненное тряпье.
Районная милиция сбилась с ног: жалил насмешками со всех сторон трудовой, из России переселенный люд, всыпало по первое число городское начальство.
Со временем, к самой весне, остервенилась вороватая сила до предела: стали пропадать целые гурты овец, а с ними исчезали и русские пастухи, коих находили потом оскопленными, зверски изрезанными, с содранной кожей на спине, со вспоротыми животами.
Дубов, недавно принявший райотдел милиции, забыл про сон. В злой одышке, без продыху плел сети из засад и облав. Тянул их на себя — сеть приходила пустой.
В ночь с марта на апрель из конюшни колхоза у председателя Надежды Дубово/4 пропали две лошаденки В яслях, на нескормленном сене, лежал клочок оберточной бумаги с корявым карандашным автографом. Бабий вой сутки висел над селом.
Председательша баньку к ночи затопила.
«Да г-господи, что ж никого не кликнула на подмогу?» Бабы снарядили к баньке пятерых самых проворных с веничком, мочалкой, кваском.
Явились гуртом, протиснулись в предбанник и обомлели: сидела их председательша сиротой на лавке. Глаза бездонные, в пол-лица, руки меж коленей повисли, жилами набухли.
Бабы разохались. Трофимовну раздели, повели под руки в парилку. Будто куклу вели. Отшутилась она через силу:
— Не той рукой обнимаете, бабоньки. Нам бы щас что покрепче, поволосатее.
Повздыхали бабы: какой мужик позарится на безлошадную артель, когда свои, родимые, с фашистом схватились. Принялись мять, растирать председательшу в парилке. И начала Надежда оживать. Лицом разалелась в каленой, квасной духовитости.
После этого взялись обхаживать ее бабы в предбаннике. Сидела председательша на лавке русалкой. От тела — переливы жемчужные, грудки розовой твердостью выперли, волосы пшеничным водопадом всю спину облили, а вокруг головы…
Присмотрелась одна из баб, заблажила со страху:
— Х-хосподи! Глянь-кось, что это над ней?
— Тю на тебя! Где?
— Над головой… ровно сияние!
Присмотрелись и попятились от Надежды. В парной полутьме предбанника над головой Надежды обозначилось нечто… Мерцал отчетливо радужный нимб.
— Трофимовна, королева ты наша, над тобой че деется? Ой, бабы, как у святых на иконе! Ох-хо-хонюшки-и-и… И где ж мужики наши, воители, красоту такую приголубить, пригреть некому, че война, сука, наделала!
И тут будто очнулась Дубова. Вскрикнула подстреленной журавлихой, сползла с лавки на пол, распласталась крестом.
Выташнивая из себя гадючую тоску-сомнение насчет украденных лошаденок, зашлась в плаче, ударила по горячим доскам кулачками:
— Не мог он… Не мо-о-о-ог!
Встряхнуло от удара баньку, содрогнулась печь, тугим рокотом отозвалась под полом земля. Бабы взвизгнули, прянули к двери. И еще раз ударила председательша в пол. Прыгнули угли в печке, посыпался росяной дождь с потолка. Скрипнув, черным клыком выперло из стены бревно, запустив в дыру ледяной сквозняк.
Била в пол женская невесомая рука, но будто стопудовым молотом отзывались эти удары. Криком кричала ее душа, раздавленная бумажонкой, что оставил вор в яслях вместо украденных лошаденок. Расползлись по оберточному клочку карандашные каракули, крапивой жгли два слова: «Апти-абрек».
Со всех сторон сочился, обволакивал его чистый, пронзительный звон. Земля била Апти тычками снизу, в спину. Задыхаясь в тревоге, он стал выдираться из цепких объятий сна.
Очнулся, сел, дико озираясь в темноте. Земля под ним мерно подрагивала, с потолка сыпалась невидимая каменная крошка. Звон серебряного тона шел откуда-то сверху, затопляя гулкое чрево пещеры.
Апти встал. Пошатываясь, лапая на ощупь шершавый гранит, побрел к фонарю на стене. Зажег его. Яичный желток света расползался по стене. Поднял фонарь. На колышке, вбитом в щель, качалась подкова с ноги белого жеребца. Она ударяла о каменный выступ стены, посылая к Акуеву звенящие пульсары тревоги.
Апти крепко потер лицо: баран! Сколько времени потерял! Это она звала. Он ей нужен! Повесил фонарь. Рывками натянул бешмет, накинул бурку. Сдернул с колышка уздечку, притиснул к боку седло. Кинулся к выходу.
Добрался до аула, к сакле председательши, незадолго до полуночи. Исхлестанный Кунак устало отфыркивался, густо парил. Апти завел его за жерди ограды, виновато обнимая за шею, нашептывая на ухо:
— Я виноватый, Кунак, я дурной, виноватый ишак.
Луна стояла в зените, и их куцые тени волочились по искряному насту.
В белесую смутность стены врезался желтый квадрат окна: хозяйка еще не спала. Апти облегченно, неистово передохнул, повел Кунака к сараю. Там выдернул из кормушки пук соломы, насухо обтер коня, накинул на него бурку, забросил поводья на кол.
Вышел во двор. Стена дома была уже серой, без желтого квадрата. Он подошел к окну, поднял налившуюся чугуном руку, постучал, стал ждать.
В сакле приглушенно скрипнула половица. Голос Синеглазки спросил:
— Кого принесло?
Апти шагнул к крыльцу. Поднялся на ступени, кашлянул, вполголоса сказал:
— Апти это. В гости тибе пришел.
За дверью невнятно всплеснулся то ли всхлип, то ли стон. Брякнул крючок, дверь распахнулась.
— Заходи, гостенек, коли пришел, — позвали из сеней.
Он ступил через порог, трепетавшими ноздрями тоскующе вдохнул памятный, пряный запах домашнего уюта. Пошел вдоль стены. Наткнулся на лавку, сел.
Чиркнула спичка. Зажглась лампа, осветила Синеглазку в блеклом ситчике. Она села напротив, на табуретку, сунула ладони меж коленей. Молча смотрела на гостя. Свет тек из-за ее спины, плавился в пушистом ворохе волос.
— Ну, абрек, рассказал бы, че ли, чем занимался.
— Спал в пещере, — сказал Апти. Наползала на душу едучая тревога: что-то не так складывалась, начиналась встреча. — Думал, беда случилась. Кунака сильно обидел, плетью бил. Думал, тибе нужен, ехал быстро. Звала?
— Как не звать, — едким напевом отозвалась женщина. — Все слезы лила, куда ж кавалер задевался, никак черти с квасом съели. Глядь — явился, не запылился. Отощалый, шкилетной комплекции. Никак оголодал? Иль работенка высушила — по чужим шифоньерам да катухам шарить?
— Плохо говоришь. Не понимаю, — качнул головой Апти, загоняя внутрь кричащий свой ужас от совсем чужой теперь женщины.
— Как друг дружку понять? На разных языках говорим, разные дела делаем. Ступай поищи понятливую.
Никогда еще не было ему так страшно. Надо вставать с лавки, идти под мерзлую луну. Этот теплый свет из-за женской спины, эта домашняя обжитость останутся здесь. Дверь отрубит все это от сердца топором. Если ей не нужен — кому нужен? Останется ветряная стынь, камни, кабаны, вой шакалов. Зачем с ними жить?…
Он стал подниматься.
— Погоди, — тихо, с мукой попросила женщина. — Не задержу долго. На один вопрос ответь. Зачем тебе барахло людское?
— Не понимаю, — тоскливо сказал Апти.
— Зачем людей грабишь, скотину последнюю у них уводишь? — надорванно крикнула Надежда.
— Тибе какой собака это брехал? — в великом изумлении сказал Апти.
— Подожди… — взмолилась Дубова. — Одно скажи: как ушел тогда от меня, обидел кого лихоимством?
— Кого? — рявкнул, ощерился Апти. — Тебя мог обижать? Старика на деревянный нога, который кричал: танка наша быстра? Женщина, который плуг вместо жеребца тянет? Голодный ребятишка, их обижал? Кого? У тибя мозги есть, на меня такой черный слова мазать? Ты… ты… баба! Мужчину убивал бы!
Пошел к двери.
— А это что?
Он обернулся. Надежда держала в протянутой руке лоскут бумаги. Апти вернулся, взял бумагу. Увидел: «Апти-абрек».
— В кормушке нашли. Лошаденок наших увел. И расписочку оставил, — рвался голос у председательши. — Шибко аккуратный гость наведался. Ну что мне думать прикажешь? Верить не хотела, не могла на тебя думать, пока вот об это не ожглась.
— Саид, — обессиленно выдохнул Апти. — Яво дело.
Подставлял побратима Саид, в лапы милиции толкал со всеми потрохами, изобретательно. Напоминал о себе хвост отгрызший.
— Так не ты писал, че ли? — взмолилась, втиснулась в напряженную думу абрека Надежда.
Долго смотрел на нее Апти.
— Хлебом клянусь, — сказал наконец. — Тобой, Надя, клянусь. Сапсем с ума сходил без тебя. Как могу твоим людям обиду делать?
— Дак че же не приезжал? — горестно спросила она.
— Боялся, — сокрушенно признался Апти.
— Господи, кормилец ты наш трусохвостый! Меня-то за что измучил? Я все глаза проглядела… ждала!
— Зачем ждала? — дико, исподлобья глянул абрек.
Встала Надежда, неистово полыхая синевой глаз.
— Затем и ждала, чтобы… накормить. А там и приголубить, коль… заслужишь.
И, шагнув к Апти, не совладав с собой, обняла, прильнула к долгожданному, очищенному от коросты подозрения.
Его ловили на мушку из засады, бил колтун в горах, разъедала тухлая слякоть одиночества. Жизнь пронеслась своим чередом, чтобы выплеснуть в конце концов вот это существо, доверчиво дрожащее, бесценное, в кольцо его рук.
— Теперь для тебя жить буду, — потрясенно сказал он.
Подкова знала, зачем сунуть его с вечера в горячую бочку с водой, знала, когда пробудить, чем одарить.
Упруго и жарко напитывалось все существо кровью желания. О Аллах, не отнимай его из оставшейся жизни!
Перед утром он Проснулся, как и заказал себе, — в шесть, затемно. Открыл глаза, осторожно повернул голову. В глазах вызрел, вытеплился отсвет женского дорогого лица.
Он спала так тихо… Апти замер, чтобы уловить ее дыхание. Уловил. И оранжевый покой затопил его. Еще оставалось время, чтобы все продумать. Они осядут с женой где-нибудь на русской равнине, пока не кончится страшное время. Дубов рассказывал, что лесов у орси на плоскости столько, что птице не облететь за одну луну. Там можно затеряться так, что ни один шайтан-генерал не найдет. В лесах он прокормит Синеглазку, есть карабин и патроны. Потом, когда появятся сыновья, они все уедут в Казахстан, к своим. Он найдет там мать. И все станет совсем хорошо…
Хряснуло, задребезжало окно от грубого стука. Вздрогнула и проснулась Синеглазка. Села рядом с мужем. Крикнула, не открывая глаз, звонко и чисто:
— Кто?
Нежный сироп сна все еще струился с ее обнаженных плеч, стекал на брачное ложе по острым бархатным чашам груди.
— Открой, Надя, — сказал за окном надорванный, сиплый голос.
— Фе-едя, — узнала она голос брата, блаженно потянулась и вдруг, осознав все, что есть, что может быть, затравленно глухо вскрикнула.
— Молчи, — шепотом, одними губами велел Апти, бесшумно прыгнул в угол, где оставил одежду.
— Ох, что нам?… Куда ты? — простонала она.
— Открой, я тут буду, — отозвался Апти. Тоскующе оглядел жесткие вертикали стен: клетка. Окон нет. Выход только через комнату, куда войдет Дубов. Это его голос влетел сюда через открытую дверь, из другой комнаты. — Открывай, — ломая себя, повторил он.
Взял у стены карабин. Через ладонь потек к сердцу холод надежной стали. Он оставил щель в двери. И увидел через нее, как вошел Дубов: шагнул из сеней черный милиционер. Пошел к столу, опустился на лавку и закаменел в неподвижности.
— Феденька, ты чего? — качнулась к нему сестра. — Что стряслось, братик?
— Перекусить… найдешь? — раздельно и сипло спросил командир.
Он смотрел из-под козырька фуражки мертвым взглядом на дверь, и Апти, отшатнувшись от щели, оперся плечом о стену. Ощутил, как цепенеет в ледяном панцире спина. Ну вот и встретились.
— Щас, Феденька, мигом! — хлопотала вокруг стола сестра, доставала из печи чугун, резала хлеб, прижимая его к ночной рубахе на груди.
Придвинув снедь к Дубову, опустилась на лавку рядом с ним, взяла под руку, прижалась. Он взял ломоть, откусил, стал медленно жевать. Под пепельной щетиной на скуле картечиной катался желвак.
— Да что с тобой, братик? — передернулась в ознобе Надежда. — Беда какая? Убили кого, че ли? Твоих?
Федор все жевал, и фуражка, нахлобученная на уши, шевелилась на его голове. Постарел командир, сильно постарел — жадно вглядывался Апти в столько раз снившееся ему лицо.
— Кого, говоришь? — прожевал, глотнул Дубов. — Да уж нашел он кого, с-с-стервец. Удружил.
— Кого, Федя? — со страхом склонилась к столу, заглянула брату в лицо Синеглазка.
— Зампредоблисполкома из города прибыл, заночевал у нашего предрика Мазиева. Обоих и… — рубанул ладонью по столу Дубов, — порешил из шмайсера наискосок.
— Господи, когда?
— Часа три назад. Весь район на ноги подняли, аулы прочесываем. Мои там с фонарями по сараям шарят. Вовремя смылся. Однако цидульку оставить не забыл. Грамотеем стал, корешок. Научил на свою голову.
— Каку цидульку, Федя?
— «Каку»… — дернув щекой, передразнил Дубов. — Ты б, Надежда, со словами построже, все ж председательша, не хухры-мухры. Каку? А вот таку. Третью по счету.
Полез в нагрудный карман, выудил мятую бумажонку, пришлепнул ее ладонью к столу. Надежда вгляделась, слабо, придушенно охнула.
— Что так? — поднял брови Дубов.
— Ниче, ниче, Федя…
— Третью писулю нам оставляет. Магазин грабанул, сторожа ухлопал, коров из Ножай-Юрта увел. Теперь сразу двоих шишек ухайдакал. Что ж ты так вызверился, друг сердешный?… мало тебе навару с добра людского, на кровицу потянуло? М-м-м… — закачался, замычал, обхватив голову, Дубов.
— Тогда и эту поимей для количества, — непонятно весело, не в лад с ситуацией, сказала Надежда.
Резво метнувшись к шкафу, достала и положила перед братом листок с каракулями. Дубов пригнулся, сличил со своими, стал подниматься.
— Эт-то у тебя откуда?
— Все оттуда, Федя. Мы ее теперь вместо лошаденок ваших станем запрягать.
— Лошадей увел?! Давно?
— Аккурат вчера. Собралась седня к тебе нести. А ты вот он, сам явился.
— Та-ак, — свирепо сопнул Дубов. Стал сгонять складки гимнастерки с тощего живота на спину. Затянул ремень потуже, на две дырки. Уперся кулаками в стол. — Ну, проводничок ты наш, дай время, свидимся. Ай как нужно свидеться!.. Уж я расстараюсь для такого дела!
— Не за тем гоняешься, — звеняще сказала сестра. Стояла она прислонившись к стене, дрожала на губах отчаянная улыбка.
— Это как? — грузно, всем корпусом развернулся к ней Дубов.
— Не того ищешь, Федя.
— Ты вот что… Ты в загадки не играйся, — ощерился Дубов.
— Сел бы ты, — откачнулась от стены, шагнула к брату Надежда. — Ты, Федя, присядь, а я тебе кое-что для соображения подкину. Моих баб не пробовал щупать?
Дубов изумленно, гневно моргал.
— Гладкие они стали, — смиренно пояснила сестра, — прям сплошной секрет для уполномоченных, измаялись, бедолаги, отчего такая гладкость? Закрома до донышка выскребли, молоко, масло до последней фляги вывозят, а бабы мои все живут, вроде как святым духом питаются. Да еще частушки распевают. Самые удобные мы теперь для Советской власти: не питаемся — и веселые. Однако оттого вдвойне подозрительные. Жуть как беспокоит уполномоченных такая катаклизма на нашем селе: какое упущение по службе допустили?
— Ты б к делу поближе, времени у нас маловато, — заворочал шеей в воротнике Дубов, тесен стал воротник. — К тому же время такое, война.
— А у вас все время такое, сколь себя помню! — нещадно хлестнула словами сестра.
— У кого… у нас? — уставился на свои кулаки Дубов.
— Ты меня, Федя, в кутузку спровадь, чтоб знала сестра, каку правду братику говорить, а каку в тряпочку шептать, — тихо посоветовала Надежда.
Не ответил Дубов, горько, измученно смотрел на сестру.
— Я все это к тому: пока вы за Апти-абреком по горам гонялись, он мой колхоз кормил. Бабам, ребятишкам с голоду пухнуть не давал. Свиней диких бил да нам подбрасывал. А то видали бы твои уполномоченные молоко с нашей фермы. Потому и говорю, товарищ майор, не за тем гоняешься.
Озадаченно пялился на сестру Дубов: не укладывалось услышанное в голове.
— Так что возьми эти бумажки, начальник, и на гвоздик повесь, — ядовито закончила сестра. — Не Апти их писал, гадюка одна, по имени Саид, коего Апти недодавил по мягкости своей. Его и лови, того самого, что отряд Криволапова на засаду немецкую вывел. Ну, дошло, че ли?
— Это что… Апти, проводник мой, у вас в кормильцах объявился?
— Дошло по длинной шее, — похвалила председательша. — Он самый, твой закадычный. «Мама мыла раму» пока «индюшка на яйцах сидит».
— Ну дела-а!
И, осмысливая сказанное сестрой, примеряясь к фартово-едкой новости, полез майор по закоренелой привычке в самую глубь информации, в ее суть.
— Погоди, а откуда тебе про Саида известно, про то, что его Апти недодавил? Он что, сам тебе исповедался? Когда ты его в последний раз видела? Где?
— Больше, Феденька, от меня ничего про Апти не обломится. Не серчай. Врать не хочу. А от правды ты весь вразнос пойдешь, она поперек твоей службы, как кость в горле, встанет.
Смотрел на сестру начальник райотдела милиции Дубов, и заволакивала его взор холодная отстраненность.
— Ну-ну, дело хозяйское. Только вот что из твоих слов про кормильца вытекает: фикция.
— Это почему?
— Сама прикинь. Твой горячий хабар, что уголь печной, к рассвету одна зола останется. А вот эти бумажки с подписью потрогать можно и к делу пришить, поскольку вещдоки они. И не только мною зафиксированы. А коли так, областной розыск на Акуева и высшая мера к нему, заочно объявленная, в силе остаются.
— Ты что ж… мне не веришь? — в великом изумлении спросила сестра.
— Я, Надьша, теперь себе не всегда верю, — отвел глаза Дубов.
— Мне… не веришь? — отчаянно, жалко переспросила сестра. — Федя, это в какую же сторону нас жизня волокет?… На кой ляд она мне, бабам моим, народу нашему, ежели брат сестре, муж жене, мать сыну верить перестанут?! На кой ляд оно, это светлое будущее, без веры, на крови, на голодухе, на страхе замешанное?! — исступленно пытала Надежда.
Поднялся Дубов из-за стола, притиснул плечом дергающуюся в тике щеку. Волоча ноги, побрел к двери. Остановился посреди комнаты, сказал мертвым голосом:
— Ты б чего полегче спросила. Я таких вопросов сам кому хошь накидаю.
— Не веришь мне?! — еще раз настигла и зацепила его, как крючком, сестра.
И, дернувшись на этом крючке, вогнав его в собственную плоть, взревел он придушенно, отчаянно:
— Да верю я, Надьша, верю! Только генерала в эту веру не обратишь! Того самого, что Апти ишаком обозвал! Когда по ВЧ об убийстве Москву оповестили, Кобулов сюда сам вылетел. К утру будет, а может, уже прилетел… Мы землю жрать под его чутким руководством будем, пока Апти не словим. Что прикажешь генералу докладывать? Что Акуев кабанов для вас бил? Где кабаны? Где Апти? А расписочки — вот они, суки, руки прижигают… Самолично расписался, что двоих этой ночью угробил. Все, Надежда, все! Не трави ты меня, я и так…
И, не закончив, подался Дубов к спасительной двери — от сестры, от правды ее, от глаз испепеляющих.
— Ночью, говоришь, угробил? Когда же это он успел? Чай, не оборотень твой свояк, надвое не делится. Нехорошо, братишка, уходишь, — звонко и чисто попеняла сестра.
— Чего? — развернулся Дубов.
— Свояка, говорю, обидишь. У сестры был, а не повидались.
— Какого свояка?
— Иди сюда, Апти. Выходи, хороший мой! — метнулась Надежда к спальне, распахнула двери и, взяв Апти под руку, вывела в кунацкую — на свет, к братовой остолбенелости.
Остановила абрека посреди комнаты, прислонилась, растворяя в нем судьбу свою, доброе имя и будущее.
— Эту ночку со мной он был, Федя. Недосуг ему душегубством заниматься. Жена я его с этой ночи.
Глава 33
Более года после восстания Осман-Губе отсиживался в горах Дагестана. Аул его детства принял блудного сына снежным равнодушием. Родственников в нем не осталось. Знакомым он рискнул показаться: дважды накрывало аул черным крылом карательных проверок, спущенных из Махачкалы Кругловым и Меркуловым. Полковник укрывался у друга детства — хромого Мамеда. С ним же и оборудовал пещеру неподалеку от аула, у него и бывал изредка ночами, узнавал новости, фиксировал приливы и отливы репрессий.
Рацию с запасными батареями, сброшенную с оружием еще в Чечне, он оставит там же, у Богатырева: вместе закопали у него в саду, упаковав во влагонепроницаемый резиновый мешок, а затем в брезент.
Перед этим последний раз вышел полковник в эфир, сообщил Арнольду в Армавир о своем уходе в подполье на неопределенное время, попросил оставить те же позывные, то же время для связи с Берлином и на всякий случай со Стамбулом.
В феврале 1944 года, узнав о выселении чеченцев и ингушей, Осман-Губе понял: все кончено. Сталин одним махом обрубил тыловую угрозу, припекавшую его с юга, разорвал агентурную — немецкую, английскую, турецкую — сеть, сплетенную за годы на Кавказе многими разведками мира. Выжженная, обезлюдевшая от коренного населения земля уже не даст антисоветских ростков.
После этого Осман-Губе приложил все силы, всю хищную изворотливость ума, чтобы запастись формой милиционера и самым надежным удостоверением — офицера НКВД. Это в конце концов удалось, помог Мамед старыми связями и подкупом.
К концу марта, когда стали набухать почки на старой груше, спала волна репрессий и зажурчали первые робкие ручейки в горах, полковник решился на дальнюю вылазку в Чечню: пора было выбираться к своим через Турцию, предварительно проинспектировав остатки агентуры среди русских в Грозном.
Из Унцукуля он отправился к Ботлиху, затем через перевал Харами перешел границу Дагестана и Чечни и добрался до Ведено. А уж оттуда двинулся к Новому Алкуну.
Горный переход дался неимоверно трудно, хотя год вольной жизни в горах, простая здоровая пища укрепили Осман-Губе.
За время перехода он перебирал и оценивал все сделанное за долгую жизнь. Отрады это не принесло, память бесстрастно выдавливала на поверхность стерегуще-жестокую суету с подчиненными и раболепную осторожность с начальством. На ум пришел безрадостный образ: будто двигался он к цели (покой, независимость, комфорт) рваными прыжками по земле, уставленной капканами. И становилось все труднее с каждым годом попадать в тесные промежутки между ними.
… Мертвым молчанием встречали его пустые сакли в аулах. Редкие из них начинали заполняться переселенцами из России. Такие селения полковник обходил стороной.
Новый Алкун встретил Осман-Губе тем же смрадным запустением. Дом связника Богатырева был распахнут настежь, плесень и тлен разъедали его изнутри.
Откопав рацию, вложив в нее батареи, он повернул ручку. Щекочущей надеждой обдало сердце: малахитово засветился индикатор, хотя на это не осталось почти никакой надежды.
Вечером он вышел на связь со Стамбулом. Но едва начал передачу, как с ужасом зафиксировал стремительное падение мощности — на глазах садились старые батареи. Тускнеющий зеленый огонек погас через несколько секунд.
Он долго сидел под яблоней, измордованный ударами судьбы, поникший старик, который потерял все, кроме самой жизни. Нужна ли она такая вот, без просвета, без цели?
Но жажда жизни в его сухом, все еще крепком теле оказалась сильнее логики и здравого смысла. Она подняла Осман-Губе и повела дальше, к последней призрачной надежде — к дому Махмуда Барагульгова: может, удалось второму связнику выскользнуть из облавной, выселенческой сети в последний момент, может, швыряет его по горам волчья доля абрека.
Ангушт тоже оказался пуст. Но в сакле Барагульгова было подметено, занавески на окне раздвинуты и в очаге еще теплились угли под слоем золы.
Полковник сел в засаду на чердаке соседней сакли и приготовился к долгому ожиданию. Ослепительно белым, нетронутым саваном лежала между мертвыми саклями улица. Лишь одна хорошо протоптанная тропинка тянулась через огород к сакле Махмуда.
Через трое суток Осман-Губе увидел: к околице на рысях подъехали легкие плетеные санки. Седок распряг, завел в катух лошадь. Немного погодя он вышел, направился к сакле, закрыл за собой дверь.
Махмуд вскинулся на скрип двери, вгляделся, раскинул руки:
— Осман! Дорогой! Ей-бох, как родной брат ты мине, как отец! Почему долго не приходил! Где был?
На лице хозяина влажным растроганным блеском сияли глаза. Объятие было неистово-крепким, долгим, Осман-Губе успокоился.
Задвинув занавески на окне и завесив его толстым байковым одеялом, Махмуд зажег свечу, собрал на стол скудную снедь. Очаг запалили уже в полной темноте. По кунацкой расползалось благодатное дымное тепло. Пили бульон из сушеного мяса, закусывали овечьим сыром, чуреком.
Махмуд рассказывал о выселении. Голос дрожал, прерывался. Связник отворачивался, вытирал глаза. Двадцатого февраля шесть мужчин на шести санях из Ангушта отправились далеко в лес: охотиться, готовить дальние кошары для летней пастьбы скота. Вернулись в пустой аул. Жены, дети, старики — где они теперь, пережили дорогу в Казахстан или уже в райских садах Аллаха?…
Теперь шестеро бродят по горам волками: то их стерегут из засады гаски, то они грызут глотки красным истребителям, сдирают с них шкуры живьем. Двое из группы тяжело ранены. Махмуда послали пошарить в пустых саклях: может, где завалялось лекарство.
— Много раз приходил домой? — сострадая, спросил полковник.
— Два раза. Сюда ходить, ей-бох, как кинжалом тут режет, — сморщился, накрыл сердце черной ладонью связник.
— Понимаю тебя, брат, — сцепив зубы, обнял чеченца Осман-Губе.
Ослепительно высветилась в памяти глубокая, проторенная по огородной целине стежка — такую двумя визитами не выбьешь. Значит, приходил много раз. Для чего?
Вызревало решение: с помощью Махмуда добраться до города в предельно плотном режиме слежки за проводником. Перед городом избавиться от него. В Грозном проверить две явки, дать задание и затем, имея в послужном активе хоть это скудное дело, кое-какую заслугу перед берлинскими хозяевами, прорываться в Берлин через Баку, Иран или Турцию. Документы надежные, они легализовали ношение оружия. Догонять по Европе откатившийся на сотни километров фррнт с целью перейти его — безумие.
— Теперь немножко спать будем, — сладко зевнул, бросил бурку на топчан Махмуд. — Давай сюда ложись, я на полу…
— Здесь не будем, — покачал головой немец. Объявил спокойно: — Ночевать в лесу.
— Зачем лес? — оторопел связник. — Тепло тут.
Осман-Губе молча буровил связника глазами. Напомнил: красные.
— Ей-бох, они сюда не ходили больше! — страстно уверил Махмуд.
— Сегодня нет, завтра могут прийти, — жестко дожал полковник. — Иди запрягай лошадь.
— Ты правильно говоришь, — неожиданно поддался Махмуд. Оделся, пошел запрягать.
И опять заныло в гестаповце: лекарства. Он приезжал за лекарствами для раненых, почему не сопротивляется, не напомнит?
… Сели, поехали почти в полной темноте, едва подсвеченной снегами. Небо застлало черной пеленой туч, луна лишь изредка высвечивала в их глубинной толще хининно-тусклый клок.
Лошадь с трудом тянула на крутой подъем, боязливо, недовольно всхрапывала. Крепко, совсем не по-весеннему подморозило, визжал наждачно-жесткий наст, из фиолетово-темного пространства выползали, плыли мимо торчащие черные туши стволов: густел матерый лес.
Съехали в ложбину, натаскали сушняка, запалили костер. Лошадь устало отфыркивалась. Махмуд накрыл ее попоной. Перед отъездом нагрузил ворох тряпья из своей сакли: домотканые коврики, теплый бешмет и специально для Осман-Губе тяжелый тулуп.
Уселись в сани напротив костра. Махмуд, умащиваясь поудобнее, предложил:
— Утром поедем к кунакам. Мал-мал гостим, потом…
— Утром едем в Грозный, — сухо перебил гестаповец. — Там дела. Сколько ехать?
Почувствовал плечом: будто током шибануло аборигена.
— Э-э. Осман, я чечен-бандит, как в город ехать? Турма не хочу!
— Не надо бояться. Есть документы: я — дагестанский майор НКВД, ты — мой оперативный работник. Едем в наркомат Грозного, в спецкомандировку.
Барагульгов долго молчал, думал.
— Тогда другой дело, — наконец согласился. — Я тибе верю.
«Куда после Грозного, не спросил», — в третий раз настигло сомнение полковника. В нем сгущалось чувство опасности. Оно в конце концов привело к решению: этого надо убирать еще в лесу, при первой же остановке, не доезжая до города, когда станет ясно, в каком направлении город.
Коротали долгую ночь на санях, полулежа. Дремали вполглаза. Рядом мерно хрустела сеном лошадь.
К утру вызвездило. Пронзительно и гулко ввинтился в предутреннюю тишь волчий вой. Осман-Губе, дрожа от озноба, очнулся. Розового окраса рассвет расползался по горам. Лошадь, понурив голову, дремала рядом с черным кругом кострища. Махмуда рядом не было.
Режущая опасность полоснула полковника: проспал, упустил! Сбросил с плеч наброшенный тулуп, спрыгнул с саней. Рванул кобуру с пистолетом, расстегнул, достал оружие. Выудил из кармана ватника лимонку.
Стылая грозная тишина обволакивала, сжимала обручем голову до звона в ушах.
Позади едва слышно хрупнул снег. Осман-Губе дернулся на звук, развернулся. Из-за густо-белого начеса кустов выходил, затягивая брючный ремень, проводник. На черно-щетинистом лице прорезалась зубная щель:
— Салам алейкум! Как спал, Осман?
— Где был? — коршуном уставился гестаповец.
— За кустом сидел, — широко расплылся проводник. — Тибе тоже надо. Иди посиди, далеко ехать.
Осман-Губе пошел за кусты, убедился.
… Барагульгов кутал полковника в тулуп, пыхтя, с натугой застегивал овчину на все пуговицы, заботливо урча:
— Типло будит, клянусь, хорошо будит…
Руки Османа-Губе утонули в длинных кишках рукавов, голова — в шерстяном стоячем заборе воротника. С великана тулуп, что ли?
Ехали рваным темпом: вверх — вниз. Снегу, не давленного, не тронутого полозьями, намело на бывшей дороге почти по колено.
Лошадь парила, роняла табачного цвета кругляши, устало отфыркивалась. Барагульгов часто соскакивал с саней, помогал, подталкивал.
Осман-Губе угрелся, наглухо закованный в овчину, временами проваливался на несколько минут в дремоту. Все шло по его плану вопреки предложениям туземца.
Остановились на краю речушки. Иссиня-темный стеклянный поток скользил над камнями в белой пушистой окантовке. Лошадь сунулась к нему мордой, зайдя по колено, жадно всосала в себя расплавленный хрусталь воды.
Махмуд, загребая ногами снег, устало побрел к кустам.
— Сичас, малый дело сделаю… Скоро в городе будем. Час ехать, — махнул рукой в сторону Грозного.
Осман-Губе дрогнул, пронзительной ясностью решения обдало мозг: пора! Здесь.
Сунулся расстегивать пуговицы тулупа. Бешено засопел: мешали непомерно длинные рукава. Стал выпрастывать из них руки. С изумлением понял — не получится: кисти намертво вязли в длинной, узкой, забитой шерстью трубе.
Пыхтя, ругаясь остервенелым шепотом, прихватил две полы, чтобы дернуть их в разные стороны, разодрать овчинный смирительный халат, с мясом выдрав пуговицы. Покрываясь испариной, ловил зажатые в кистевом изгибе тяжелые, неподатливые овчины… Время! Уходило время.
— Что, не выходит? — с веселым ядовитым сочувствием спросил неподалеку сочный голос.
Осман-Губе передернуло. Он вскинул голову. Глаза его полезли из орбит. У кустов, куда скрылся Махмуд, стояли пятеро автоматчиков. От них отделился невысокий, в ладно сшитом белом полушубке офицер. Держа автомат наготове, пошел к полковнику. Остановился в трех шагах, заинтересованно предложил:
— Продолжайте. Ну-ка, дернули!
Осман-Губе, загипнотизированно глядя в черный зрачок автоматного дула, рванул полы в разные стороны. Внизу чуть слышно треснуло, и… ничего.
— Ни хре-на, — с удовлетворением зафиксировал Аврамов. — По спецзаказу для вас сработано, господин полковник. Пуговица — железная, крашеная, пришита намертво шелком. Ну-с, будем знакомиться. Полковник Аврамов, офицер для особых поручений при генерал-лейтенанте Серове. Вы, Осман-Губе, мое особое поручение еще с сорок второго. — Подался вперед, негромко хлестнул командой: — Встать!
Осман-Губе поднимался на санях, придавленный чудовищным, безнадежным бессилием: его, старого разведчика, провел дикарь. Надо было стрелять в туземца после первой лжи. Захлебываясь в селевом наплыве страха, все же ворохнулся полковник сыграть негодование:
— В чем дело? Я офицер НКВД из Дагестана, направляюсь…
— У нас нет времени на спектакль, обер-штурмбаннфюрер, — поморщился, перебил Аврамов. — Вы попали под наше наблюдение с момента прибытия к Исраилову. Радист Ушахов — наш агент. Он назвал и ваших связников Богатырева и Барагульгова. Богатырева мы прозевали, ушел в банду перед выселением. А Барагульгов на вас зуб давно имеет, сам предложил нам план в случае нашего появления. Для этого мы оставили его в горах. Однако долго вы отсиживались, мы уж всякую надежду потеряли.
Ваше прибытие в Ангушт засекли сразу же. Сигнал — задернутые занавески в сакле Барагульгова. Как видите, я открыл все наши козыри. Вам изображать кого-то — лишняя трата времени. Будем о деле говорить?
— Не здесь и не сейчас, — сгорбился полковник. Тулуп давил на плечи свинцовой тяжестью, сгибал хребет.
— Именно здесь. Сейчас, — уперся Аврамов. — Слишком большая роскошь давать отсрочку такому стервятнику, как вы.
— Что вы хотите?
— Нам нужно закончить одну давнюю работу. С вашим участием. Либо вы включаетесь в работу — тогда одно отношение к вам, либо отказываетесь — в этом случае попробуем справиться сами. Поймите, вы для нас давно отработанный материал. И нужны лишь для одного пятиминутного дела.
— Мне надо подумать.
— Я уже сказал: нет времени. У нас осталось… — Аврамов посмотрел на часы, — сорок минут до сеанса радиосвязи.
Бунтующая гордость закипала в Осман-Губе. Он — инородец, унтерменш, хиви — дорос до полковника в одной из лучших разведок мира. А с ним обращаются как с ефрейтором из гитлерюгенда, весь набор воздействия — букет примитивных нелепостей, проросший на столь же нелепой лжи.
— Вы слишком самонадеянны, полковник, — выпрямил спину, уставился вдаль гестаповец. Его горбоносый чеканный профиль рельефно впаялся в неистово-розовый небесный фон.
— Я? — удивился Аврамов. — Это как понимать?
— Все ваше пятиминутное дело, в которое вы заталкиваете меня, — блеф, примитив, попытка втянуть в соучастие в момент шока. Я более двадцати лет в разведке. Потрудитесь поискать для работы со мной более профессиональный стиль.
— А чем вам мой стиль не нравится? — с напористым любопытством спросил Аврамов.
— Вы привязываете свое дело к моей поимке. Но сто шансов против одного, что мы могли не появиться здесь к этому времени. Я мог изменить маршрут следования. Я мог трижды пристрелить Барагульгова за топорную ложь, он трижды бездарно выдал себя. Наконец, я мог вообще не появиться в Ангуште, а перебраться в Турцию из Дагестана…
— Однако вы здесь при всей нашей примитивщине, — хулигански пнул и рассыпал горделивое строение гестаповца Аврамов. — Торчите, извиняюсь, дурацким пугалом в нашем тулупе. И демонстрируете свою фанаберию.
Осман-Губе молчал. Аврамов исподлобья уставился на его горделиво-верблюжий профиль, зло усмехнулся:
— Ну и хрен с вами. Уважим ваш двадцатилетний стаж. Давайте начистоту, коль вы такой любитель высокого стиля. Значит, так. Через… тридцать две минуты у меня прямой сеанс с Ушаховым. Он все еще при Исраилове. Связь пойдет прямым разговорным текстом. Мы им ни разу не пользовались, контакты вязались морзянкой, я работал в качестве стамбульского шефа Ушахова, шефа, который не мычит и не телится для реальной помощи Ушахову и Исраилову.
На самом деле, на кой черт теперь Стамбулу какой-то Хасан? Его красные ободрали как липку: без войска по горам скачет. Но тут появляетесь в эфире вы, птица берлинского полета, стервятник гестапо, которое привыкло смотреть вдаль. Гестапо нужна агентура Исраилова, сеть его ОПКБ. Частично она в Казахстане, частично в Грозном. Вы ведь заявляли о своем желании завладеть этой сетью перед уходом от Исраилова? Я вас спрашиваю!
— Заявлял.
— Вот. Теперь повторите то же самое Исраилову еще раз. Самолично. Вы скажете: в энский час в энском месте сядет, не глуша моторов, немецкий самолет. Он заберет Исраилова и Ушахова со всеми списками ОПКБ и завербованной агентуры в Берлин. Через Иран.
Конечно, мы можем отбить эту новостишку морзянкой, без вас. Но, господин Осман-Губе, Исраилов описается от радости, услышав ваш родственный баритон. Да и веры больше живому голосу, чем морзянке. Теперь все понятно? Вы готовы? Да или нет?
— Нет, — утверждаясь на крепнущей надежде, отказал Осман-Губе.
«Не так резво, полковник, не так хамски. Если я разговорюсь, то лишь с Серовым. Я слишком много знаю, чтобы опускаться до тебя. Ты ничего со мной не сделаешь, у тебя нет полномочий. А мне надо многое продумать». Отворотившись от бешеного изумления красного, расслабил ноги Осман-Губе и опустился в сани, сморщив гармошкой овчинную свою тюрьму. Сидел, смотрел поверх кустов, обжигаясь щекой о свирепый накал затянувшейся паузы.
— Коней! — вдруг лопнуло над ухом.
Из кустов выводили оседланных озябших лошадей. На них взлетали бойцы-автоматчики.
— Куда этого, товарищ полковник? — негромко, деловито спросил хриплый голос.
— В расход. Вон там, в кустах, — равнодушно бросил приговор Аврамов. — Иванчук, Голещихин, привести в исполнение!
— Есть! — отозвались в унисон две дубленные морозом глотки, и два тугих рычага, уцепив гестаповца под мышки, сдернули его с саней, развернули, повели.
— Быстрей! — подстегнул полковник, и тупая безжалостная сила дернула, повела Осман-Губе рысью.
Чувствуя, чтоу него вот-вот лопнет сердце, он выбросил ноги вперед, буровя траншею в снегу, выкрикнул:
— Стойте! Господин полковник! Мы. не закончили! Не обговорили условия!
Бойцы приостановились.
— Какие к… матери условия?! Условия он нам будет ставить, с-сука гестаповская! Выполнять!
Рванувшись изо всех сил, уперся Осман-Губе в саванно-белое, стремительно надвигающееся небытие, заштрихованное кустами. Но оно неотвратимо надвигалось. Тогда закричала в нем фальцетом неистовая страсть к жизненному, такому бесценному остатку, к стерильной чистоте снегов, к морозной щекотке воздуха в груди, к бело-розовому сиянию вокруг:
— Не на-а-до! Я согласен! Господин полковник, согласен!
— Отставить, — велел Аврамов. — Расстегните его. Возьмите себя в руки, Осман-Губе. Успокойтесь. У нас еще двадцать минут. Припомните, где вы были с Исраиловым только вдвоем? Дайте ему текст.
Глава 34
Приветствую Вас, дорогой Дроздов!Ваш Хасан Исраилов
Я настаиваю: сделайте все возможное, чтобы добиться из Москвы прощения моим грехам. Они не так уж велики. Карьера и власть — жестокие и не всегда разумные стимулы наших поступков. Я неосмотрительно позволил им завладеть собой, причинив Советской власти столько хлопот и неприятностей.
Прошу прислать мне через Яндарова копировальную и писчую бумагу — 200 листов, тетрадь, доклад Сталина от 7 ноября, военно-политические журналы. Думы кипят во мне, как в адском котле, и я чувствую: там вызревает качественно иное варево, которое может быть полезным для Советской власти. Смею полагать, что от раскаявшегося Исраилова — публично раскаявшегося — будет больше пользы, чем от сожранного туберкулезом.
Я нуждаюсь в лекарствах. Пришлите лучшее из всех. Поверьте, я найду, чем отблагодарить. Мы стояли по разные стороны баррикады, но это было чисто биологическое, национальное противостояние, которое теперь глубоко противно моей душе, как и национализм любого пошиба.
Люди нашего с Вами масштаба обязаны находить общий язык, чтобы не ввергнуть мир в пучину хаоса.
ТЕЛЕГРАММАХасан Исраилов
Сталину, Молотову, Жукову,
политическому представительству Англии в СССР,
политическому представительству США в СССР,
в Верховный Совет СССР
Наш чечено-ингушский репрессированный народ в лице его делегаций и представителей абрецких отрядов уполномочил меня передать в ваш адрес телеграмму следующего содержания.
Наш народ не заслужил того репрессивного мероприятия, которое осуществили органы НКВД. Они называют нас (ОПКБ) врагами Родины, фашистскими прихвостнями, наемными агентами империализма. Так ли это?
Нет. В идеологии и теории нашей партии (ОПКБ) было кое-что от национал-социалистской партии Гитлера, в частности: пассивная борьба против засилья вульгарного большевизма и сионизма в России.
Но сейчас ОПКБ — мирная и демократическая организация. Она имела бы в любом другом государстве возможность для легального существования. Но у нас запрещена. Причина этого запрещения ясна: политические авантюристы всех мастей и господа реакционное духовенство типа Джавотхана Муртазалиева, международные шпионы заманили нас в такую политическую паутину, из которой мы не в состоянии сами выбраться.
С течением времени программа и устав нашей партии неоднократно подвергались дополнениям и исправлениям. В настоящее время это вполне демократическая, конституционная партия, основной сутью которой является образование федеративной Республики Кавказ, что отвечает чаяниям двенадцати братских наций, населяющих его.
Успех Красной Армии на всех фронтах должен смягчить ваши сердца, породить в них слова прощения.
Если же невозможно оставить нас на свободе безнаказанными, если невозможно опубликовать амнистию, просим назначить нам наказание — выселение за пределы СССР, по аналогии со следующими фактами:
1. Удаление Шамиля русским царем.
2. Удаление Ленина царем перед революцией.
3. Удаление Троцкого из Советской России Сталиным.
4. Удаление Димитрова из Германии Гитлером.
Шли всю ночь. Под ногами изредка хрупал снег — растаяло и даже подсохло везде, кроме глубоких лощин. К хутору Ошной Кенахоевского сельсовета добрались к утру: Исраилов, Ушахов и двенадцать боевиков, возглавляемых Иби Алхастовым.
Саклю, указанную Осман-Губе в разговоре по рации, нашли сразу: каменная заброшенная коробчонка на краю аула под большой чинарой. Впритык к ней — катух для скота, почему-то запертый на большой ржавый замок.
Выставив автоматные стволы, двое телохранителей ударили дверь, вломились внутрь. Полосы снега на полу, стол, топчан, лавки, давно погасший очаг. Серыми молниями метнулись вдоль стены две большие крысы, исчезли под рваным, в дырах, брезентовым пологом.
Телохранители отогнули полог, всмотрелись в полутьму катуха. Пол густо устлан лежалой соломой, засохшими коровьими лепешками. С низкого потолка бахромой свисала паутина, на грубой каменной кладке стен толстым слоем налипла изморозь. Дверь снаружи заперта на замок, вход в катух только через саклю.
Двое вернулись на крыльцо, позвали:
— Заходите, пусто.
Вошли. Тесно, шумно расселись по лавкам, на топчане.
Ушахов огляделся, шумно выдохнул струю пара изо рта, сказал Иби Алхастову:
— Принесли бы сушняку. Отогреемся.
Телохранитель оглянулся на хозяина — здесь приказывал он. Хасан молча кивнул на дверь. Они в самом деле вымотались до предела и продрогли.
Ушахов перевел дух: одно звено задуманного закольцевалось.
… Через полчаса внесли, грохнули на пол несколько охапок сушняка, затопили очаг.
Исраилов, бросив туго набитый хурджин на топчан (никому не доверил, нес всю дорогу сам), грузно, расслабленно сидел за столом. Подняв голову, велел:
— Все в круговую засаду. Придет один человек, скажет: «Я из Унцукуля» — пропустите сюда. Остальных задерживать или убивать. Идите.
Охранники, косясь на огонь, распустившийся благодатным цветком, потянулись к выходу. Остался Ушахов и два телохранителя.
Ушахов сел на топчан рядом с хурджином. Он уперся в бок весомо и туго. В нем таился итог двухлетней ушаховской жизни, конечная цель: фамилии, адреса, пароли агентуры, всей антисоветчины, сколоченной лично Исраиловым, на которую он опирался в своей работе на Кавказе.
Почти все знал об этом Джавотхан Муртазалиев, частично — Иби Алхастов. Больше никто. Гонораром за кровь и пот станет вот эта кожаная заляпанная сумка.
«— Хасан, это я, человек из Унцукуля. Слушай внимательно. Я выполняю приказ. Жди меня с утра второго апреля в сакле, там, где мы встречались с Апият. Жди с бумагами. Ты, радист и бумаги нужны тем, кто отдал приказ. Я отведу к самолету. Все».
Этот голос возник неожиданно, как из преисподней, ударил по обнаженным нервам. Исраилов, потрясенно глядя на тускло-серый замолчавший ящик, только что подаривший спасение, задрожал подбородком, обнял Ушахова:
— Все… все, Шамиль! Конец этой мерзости, будь проклята земля трусов, шкурников, земля крыс! Они побежали с моего корабля при первой течи.
Осман-Губе продиктовал условия спасения три дня назад. Сегодня они выполнили свою часть. Дело за немцем. И за Аврамовым. Гестаповец говорил под его контролем: время выхода в эфир было аврамовское — для Ушахова. Для него же и слова: «Я выполняю приказ». Для Исраилова эти слова наполнены другим, долгожданным и ликующим смыслом: немец выполнял приказ Берлина: отвести к самолету, улететь!
Хасан привел к сакле, где они с гестаповцем когда-то встречались с какой-то Апият. Аврамов, наверное, уже окольцевал это место. Когда они пойдут на штурм? Сигналом для работы Ушахова станут первые выстрелы снаружи. Цель его работы — вот этот хурджин. За него нужно драться, пока не подоспеют аврамовские истребители.
Сколько времени? Снаружи сторожат двенадцать боевиков Хасана — самые надежные, испытанные. У них десять автоматов и два пулемета. Эту силу сразу не пробить даже роте. А может, не ждать, начать самому, сейчас?…
Сколько он продержится? Двое у очага, третий за столом. Даже если удастся прихлопнуть всех троих, в саклю ворвется наружная охрана. Тогда списки уплывут. Как быть, когда начинать?
Бессильный гнев изводил Исраилова. Сделанного уже не вернуть. То письмо Дроздову и письмо Сталину, Молотову… Когда-нибудь они выплывут. Они выдадут скулеж уставшего вождя. Тем, кто родится позже, никогда не повторить его путь мести, славы и величия, им никогда не насладиться сладким туманом суверенных надежд, не отравиться дымом пожарищ, где истлели эти надежды. Им не достичь тех разреженных высот, куда он взмывал орлиным взлетом, и той пропасти, где он теперь заживо гниет.
Потомки не поймут и не оценят. Горские дикари, может быть, вырвутся из казахстанской клетки, когда околеет сталинская свора. И начнут наверстывать ссылку: хапать, давиться деньгами, золотом, тряпьем… Мерзкий, ненавистный плебс будет стервенеть у беспризорного советского корыта, как стадо голодных хряков.
И вот тогда он огреет это стадо, предавшее его, длинным закордонным кнутом своей книги. Он выхаркнет в ней все, что думает о вайнахах. Эти горы, эти дикари всегда вызывали в нем тошнотное омерзение. Всегда! Но почему? Он никак не мог понять это раньше: откуда такая брезгливость к соплеменникам?
Просветил старик Джавотхан: в нем течет кровь великой еврейской расы. Ей тяжело, гнусно мешаться в венах с кровью горского плебса, кровью мусульман.
Он расскажет об этом в своей книге, и Европа Ротшильдов, вандербильдов, Европа сионских магнатов рукоплесканием встретит такую книгу. А может, не Европа, Америка?
Но прежде надо выжить, притвориться и выжить. Он бросит за свое выживание гестаповским псам списки ОПКБ — обглоданную кость. Но самое ценное останется у него — Гачиев. Это крупный козырь, он подрастает уже в аппарате Берии. Пусть станет там тузом, тогда за него можно получить сполна в любой разведке. Фотография, где они тискают друг друга в объятиях, растет в цене вместе с ростом Гачиева. Она как вклад в солидный банк.
Но надо выжить. Потом повариться в фашистском котле. Потом вынырнуть… в Америке и поведать о гнусном вареве этого котла!
Но проклятое письмо Дроздову, телеграмма Сталину… Почему Осман-Губе не появился в эфире хотя бы на неделю раньше?!
Он встал, зашагал, как в клетке, утыкаясь в стены. Бешено крутнулся к Ушахову:
— Зачем отправил то письмо Дроздову и телеграмму Сталину? Почему не отговорил, не остановил?
— Конечно, я виноват. Я всегда у тебя виноват.
— Если бы Осман прорезался раньше хоть на неделю.
— Хасан, — позвал Шамиль.
— Ну?
— Послушай горы.
Исраилов стал слушать.
— Я ничего не слышу.
— Я тоже. Мертвый аул. Когда шли — совы из дверей вылетали.
— Вот ты о чем.
— Об этом.
— Я улечу из мертвой Чечни. Ты предлагаешь ударить себя в грудь кинжалом? Вырезать сердце и поджарить его на углях покаяния?
Ушахов подумал, покачал головой, сморщился:
— Невкусно будет, шашлык из свинины.
Исраилов смотрел с изумлением. Что это, оскорбление или… плебейский юмор?
— Ты прав. Я не вырву свое сердце. Мне не жаль мертвых аулов. Я их ненавижу. Пусть время скорее пожрет эти нищие каменные гробы, пусть крысы и крапива заселят их навсегда. Что в них жило? Слизняки. Они предали меня, мою идею. Я рвал жилы, тянул их к цивилизации. А они променяли ее на заплатку земли, горсть мамалыги после восстания. Они рабски цепляются за свои обычаи, своих предков, свои скудоумные предания. Они выбрали сами свою судьбу: набивать утробу, плодить диких детенышей, завещая им делать то же самое. Но при этом гордятся, что в их языке нет слова «раб».
— А на каком языке ты говоришь?
— Тебе не понять его. На нем говорят властелины. Я только учусь этому языку, но вам его никогда не выучить. К нему прислушивались еще фараоны.
— Научи меня. Хочу говорить с фараонами, — смиренно опустил глаза Ушахов.
— Мы разной породы, — задумчиво разглядывал своего ядовитого пересмешника вождь. — Мы биологически несовместимы, как сокол и индюк, как рысь и собака. Когда я ловлю твой запах, на мне дыбится шерсть моих предков. Если бы не появился в эфире Осман-Губе, я бы пристрелил тебя сегодня.
— Сочувствую тебе. Но я нужен хозяевам, как и ты. Так что терпи. Недолго осталось.
Исраилов передохнул, расцепил посиневшие пальцы. С глаз спадала красная пелена: никогда не думал, что свирепое отвращение к радисту может достичь такого накала.
Они надолго замолчали. Исраилов вышагивал от стены к стене. Его жизнь скомкана, смята тупой ненавистной силой. А пропуск в иную жизнь покоится вон в той потертой сумке. Он посмотрел на часы. Осман-Губе, наверное, уже на подходе. Застонал в нетерпении, сжигавшем его:
— О Аллах! Скоро конец всему… Неужели еще в этом мире остались асфальт, огни, тепло, белые простыни, ванная?…
«Я должен многое поведать миру. Меня рано списали!» Охваченный нахлынувшим страхом, что не успеет тезисно зафиксировать мысли, которые лягут в основу его книги, он торопливо сел. Раскрыл пухлую тетрадь, куда записывал приказы, распоряжения по ОПКБ, где вел дневниковые записи. Вынул из кармана огрызок химического карандаша, стал писать.
За пологом в катухе отчетливо зашуршала солома. Исраилов поднял голову, уставился на брезент.
— Крысы, — равнодушно, на вставая, от очага подал голос разморенный теплом Алхастов. — Две туда по сакле нырнули, сам видел.
Все опять затихло. Исраилов писал.
Ушахов оцепенело смотрел на полог, голова раскалывалась от лихорадочной мешанины мыслей: начинать? Сейчас может получиться. Те двое — как сонные мухи, не успеют очухаться. Первый выстрел — в Хасана. Надо начинать. Или… ждать заварухи снаружи? Тогда будет легче…
Остановившийся взгляд его зафиксировал что-то непривычное. Он сосредоточился, всмотрелся. Почувствовал, как зашевелились волосы под папахой.
Из черной дыры в брезенте бесшумно выползал черный вороненый ствол. На два… на три пальца… на ладонь. Дуло утвердилось в неподвижности. Он смотрело на Исраилова.
Глава 35
Они стояли друг против друга: два закадычных врага, милиционер и бандит, два родственника поневоле. И режущая тишина ввинчивалась им в позвоночник. Ее не мог нарушить молчаливый крик глаз Надежды, только что назвавшейся женой абрека.
— Вот что… «жена», — наконец сказал Дубов. — Вот что… Отнеси моим поесть, оголодали за ночь. Они по сараям шарят на другом конце. Ступай. И чтоб духу твоего здесь не было до света.
— Сейчас, Феденька, сейчас, — молила глазами Надежда, молила о милосердии.
Оделась, взяла кошелку для еды, натолкала туда картофелин, хлеба, закрыла за собой дверь.
— Ну, свояк, докладывай, — извлек из пачки беломорину Дубов. Прикурил, пряча спичку в ковше трясущихся рук.
Завороженно глядя, как кудрявится сизая пелена, заволакивая лицо командира, стал Апти рассказывать. Издалека начал, с того самого караульного, что выгнулся грудью после пули Акуева, брызжа кровяной окалиной на порошу.
Ничего не таил, нанизывал склизкую прогорклость своих мытарств на шампур одиночества. Напоследок оставил Саида, отгрызшего кабаний хвост. И закончил пересказ вопросом, что вызревал в нем нарывом и вот теперь донимал нестерпимой, гнойной болью.
— Зачем Абу к казахам выселяли? Он немца бил, одна рука осталась. Он самый лучший пирсидатель в горах был, совсем красный пирсидатель для Советской власти. Дизиртиров выселяли, кто с германом кунаковал, — ладно. Ты меня, бандита, Саида ловишь, — ладно, хорошо делаешь.
Зачем детей, женщин выселял? Почему сначала Советская власть из чеченца офицер делал, ордена ему давал, потом Казахстан выселял?
Берия выселял. Этот лысый змея Сталину много фотка давал, говорил, надо выселять…
— Когда? Какие фотки? — хрипнул перехваченным горлом Дубов.
— Перед праздником Красной Армии эт дэл было. Сам видал. Лысый заставил Колесникова на Тушаби нападать, их пастухов убивать, овец угонять, потом фотки Сталину давал: война идет, а чечен грузин убивает, грабит.
— Ты что… белены объелся? — задохнулся Дубов. — Ты это откуда взял?
— Сам видел! Хлебом тибе клянусь. Я после того раненый грузин вниз тащил. Не успел, умирал он.
Суеверный ужас заползал Дубову под череп — упорно, давно ходили слухи по горам об истинной сути зверского убийства грузинских пастухов на границе Чечни и Грузии, убийства под предводительством Колесникова. Выходит, есть тому свидетель?
— Сталин лысому верил. Он сапсем, ей-бох, ум потерял, что ли? Кому верит? Шакалу, сыну змей? — воспаленно вопрошал между тем свояк.
Дернулся Дубов, будто слепень жиганул через гимнастерку, метнул взгляд через занавешенные окна, на дверь:
— Ты… язык придержи, умник! Не тебе, шатуну, такие вопросы задавать, слышишь, не те-бе! — обессиленно сел.
Осекся, наткнувшись на тусклый и страдающий, как у больной собаки, взгляд.
— Тебя, Федька, много во сне видел. Ей-бох, лучи тебя брата не было, жизня за тебя мог отдать, — сказал измученно Апти. — Почему теперь правду боишься?
Вдруг увидел себя Дубов со стороны. Оскал свой осознал и устыдился до озноба.
— Не пришло еще время для таких вопросов, Апти. Одно могу сказать: я об то февральское выселение рук не замарал. Давай мы про главное: что с тобой делать? Хва-ат. С гор кочетом скакнул да прям на сестру милицейскую. Обработал преседательшу, — изумился Дубов, меряя абрека глазами. — Чего молчишь? Может, планами поделишься?
Созрела нехитрая стратегия у Апти: увести Надежду подальше, затеряться на время в русских лесах. Голова есть, руки с карабином имеются, зверя добывать будет, шкуры продавать, Надежду кормить.
— Спиноза, — похвалил Дубов непонятно. — Дешево и сердито придумал. Надьку с председательского места сдернуть — и в леса ее, брюхатую, тебя обстирывать, жиж-галыш готовить. Долго придумывал?
Не ответил Апти. Не понравился его план командиру.
— Одно ты не учел, — жестко стал добивать Дубов. — Вас на первой же версте, как курят, подстрелят. Надежду сгубишь, вот и вся твоя затея.
— Почему подстрелят? — удивился Апти. — Глаза есть, ноги есть.
— Потому. Два батальона сюда по твою душу идут. Один тропы в горы перекроет, другой все под гребенку здесь прочешет. Допекли вы нашего генерала, самолично летит с абрецкой шоблой рассчитываться.
— Уходить отсюда, Федька, Надя где? — изнывая в тревоге, заворочался Апти, оглядывая зашторенное окно, сквозь щели которого уже просачивалась серятина рассвета. — Нада уходить!
— Надо, — согласился Дубов. Замолчал надолго. Скучно обронил: — Только поначалу у меня спросить не мешало бы.
И, наткнувшись на негнущийся, свинцового среза взгляд командира, вдруг осознал Апти извечный закон загонщика и дичи. Истлело время, где они были спаяны в едином деле. Здесь вросли в табуретки друг против друга милиция и бандит.
«Карабин в спальне, — опалило запоздало острое сожаление, — не успею. Пистолет в хурджине на Кунаке. Руки есть, зубы тоже пригодятся. Пока сидит — стол опрокинуть на него… Начинать надо, сейчас начну…»
— Не дури, — сказал бледный Дубов.
Сидел он напротив замученный, мял ладонями лицо, усмирял в себе гонор пополам с борзым азартом. Костерил себя с беспощадной остервенелостью: «Встрепенулся, с-стервец… Человек ты иль паскуда легавая? Апти ведь это, Апти проводник, безвинно затравленный… Осколок, брошенный в горах. И дорога у него одна — в загон, коль не поможешь, не возьмешь на себя».
Уронил ладони на стол, стал говорить, как гвозди вколачивать, взваливая на себя ломающую спину ответственность:
— Окно вон то, занавешенное, на огородный сорняк, на кустарник смотрит. Выбирайся огородами в лес. И сразу пробивайся в Грузию, пока батальоны из города не поспели. А здесь тебе хана, загоняем и словим, как зайца.
Надежду я через год постараюсь обратно на Волгу, в село Ключи, под Куйбышев, переправить. Запомнил? Когда все поутихнет, пробирайся к ней. А потом…
Истошное ржание ударило вдруг по самому сердцу Апти откуда-то из-за стены. Озлобленный человечий голос, ругань. Захрупали по снегу шаги, взвизгнула дверь в сенях.
Акуев прыгнул к спальне. В щель увидел: распахнулась дверь, вломился милиционер, лицо белое, бешеное, баюкал прижатый к боку локоть. Кривясь от боли, стал докладывать:
— Товарищ майор, жеребец чей-то в амбаре! Ей-богу, бандитская скотина, в руки не дается, за локоть хватанул!
— Ну лови, чего стоишь? — сердито осведомился Дубов.
— Ково… ловить? — моргала покусанная милиция.
— «Ково-ково», — передразнил Дубов. — Бандита. Чаи с ним собирались гонять, свояк он мне. Тебя напужал-ся, в спальню скакнул. Лови.
Апти, холодея сердцем, лапнул карабин, бесшумно вскинул к плечу.
— Вам шутки, товарищ командир, — обиженно шмыгнул носом боец, — а у — меня мускул конским зубом придавленный! — Опять взвилось за стеной истошное ржание. Караульный развернулся: — Ну, з-зараза злючая! Как бы Пантюхина не зашибла! А хозяин точно где-то неподалеку крутится! Кто таков при справной верховой скотине? Разобраться бы!
— Разберемся, — жестко пообещал Дубов, встал. — Сам разберусь. Дальние дворы, погреба — все обыскать! Шагом марш!
— Есть! — Караульный скакнул в сени, выбежал.
Дубов, не оборачиваясь, выцедил:
— Досиделись… Будь здоров, своячок. Авось свидимся.
Все затихло. Апти метнулся к окну, тычком распахнул раму — с треском лопнули желтые газетные полосы, наклеенные по щелям. Морозный чистый простор опахнул лицо. Воля! До черного языка леса, густо заштрихованного понизу кустарником, — рукой подать. На крахмально-белой пороше — щетина бурьяна, длинные языки плетней. Где броском, где ползком…
Сунул карабин в окно, забросил ногу на подоконник. И тут ударило в спину неистовое, злое ржание: изнывал без хозяина истосковавшийся, обозленный Кунак, не давался в чужие руки.
— Ы-ы-ых! — зарычал, стиснул зубы Апти, застыл грудью на колене, отдирая от себя засохший зов жеребца.
Но еще раз заливисто, отчаянно позвал конь: да где ж ты, хозяин?! Нахрапом наползал цепкий расчет: будь что будет! Прикрыл окно, выбежал сени, прильнул к щели. Во дворе никого. Мутный рассвет заливал снега сывороткой тумана.
Чувствуя, как разбухает сердце в груди, метнулся абрек наискось двора к сараю. Рванул на себя дверь, броском вогнал тело в пахучую, на сене настоянную духовитость. Навстречу из полутьмы — белый зубной оскал Кунака, скрюченная, смутная фигура бойца в полуразвороте: кого черт принес?
Падая вперед, рубанул Апти ребром ладони пониже белесого уха. Оттолкнув слабо хрипнувшее тело, осевшее на землю, властно позвал:
— Кунак! Хаволь!
Конь ликующе заржал, потянулся мордой навстречу Апти прянул кошкой на конскую спину, припал к шее, гикнул, сжимая в руке карабин. Кунак рванулся в сизый квадрат двери, вымахнул во двор. Коротко, бешено всхрапнул, в три прыжка одолел двор, перелетел через жерди ограды, пошел мерить стелющимися махами рассыпчатую, местами протаявшую до земли, стерильность снегов.
Кренясь, забирал левее — к гигантской щетке леса. Била в лицо, выжимая слезы, ветряная свобода. Апти приоткрыл рот, впуская ее сквозь ломоту зубов в себя. Он успел пропитаться этой свободой до самых костей, когда сзади приглушенно один за другим треснули три выстрела и достало запоздалое:
— Сто-о-ой!
Кунак утробно всхрапнул, и белая пелена снега, бешено рвущаяся под копыта, вдруг пошла вверх, ударила Апти каменной доской в грудь и лицо.
… Когда горячая кровь притекла из черноты и омыла его мозг, он попробовал открыть глаза. Но не вышло: в кожу въелась ледяная маска. Охваченный страхом, он дернулся изо всех сил, перевернулся на бок, давнул на лице успевшую налипнуть снежную корку: при падении его сунуло головой в сугроб.
Приподнялся, сел, протер глаза. Он был без сознания, видимо, несколько минут. Три верховые фигуры, пластаясь в скачке, уже одолели половину расстояния до Апти, великански толкались ушанками в молочную брюхатость неба.
Апти затравленно огляделся. Карабин выдал себя вишневой теплотой приклада, торчащего из сизой крупитчатой рыхлости. Апти выдернул его из снега, кинул приклад к плечу. Почти не целясь, навскидку ударил поочередно в тугие потные клубки мышц, вспухавшие на конских грудях. Два жеребца с маху сунулись мордами в снег шагах в сорока. Третий всадник вздыбил коня, прикрывая себя. На дыбах развернулся, бросая белые ошметья, поскакал назад.
Апти поднялся. Не опуская дула карабина, стал ждать. У двоих, лежавших с присыпанными спинами, руки ходили ходуном. Ближний уперся в снег, приподнялся, потряс головою. Наткнувшись взглядом на карабин в руках абрека, все понял. Сел, стал ругаться:
— Попомни мои слова, бандюга, недолго вам осталось людей мордовать… Со всеми разберемся, наши жизни тебе поперек глотки все равно встанут! Ну, чего стоишь, стреляй, сволочь!
Апти повел дулом карабина к аулу, мирно велел:
— Иди домой. — Ломая налитый бешенством взгляд, добавил: — Ты хорошо за мной гнался, сапсем чуть не поймал. Теперь атдыхай, печка грейся.
— Слышь, Василь, — не отрывая взгляда от карабина абрека, ткнул лежащего сердитый. — Похвалили нас… Отдыхать велят. Че разлегся, пошли. Дубов наградит за героическую погоню, по медали нацепит…
Двое поднялись, вразнобой хромая, обходя конские трупы, поплелись к аулу, заляпанные снегом, нестрашные. Сердитый обернулся, снедаемый бессильной яростью, крикнул:
— Слышь, благодетель, все одно словим! Ты нас пустил — мы тебя все одно не упустим!
— Ходи свой дорога, — вполголоса отозвался Апти, усмехнулся и охнул: тупой болью полоснуло по челюсти под щекой — отходила развороченная десна.
Отходила десна, обмякало тело, скрученное в жгут напряжением. Рядом поднял голову, мученически заржал Кунак, кося фиолетовым взглядом на хозяина. Апти обошел коня, передернулся от жалости: на бордовом кровяном месиве снега рафинадно белела сломанная кость, торчала пикой из продранной кожи. Достала-таки одна из трех пуль.
… Ему оставалось немного в этом краю: оборвать мучения коня, собрать хурджин и уйти в чужую землю. Опять — в чужую.
Он выстрелил в ухо Кунаку. Повернулся, пошел в гору, к лесу, чувствуя, как воткнулось после выстрела тупое шило под лопатку. Грудь распирали рыдания, и он не стал сдерживать их, впервые заплакал — неумело и страшно, рыча, захлебываясь в бессильной жалости к себе, своей жизни, гнавшей его от самого дорогого, что успел обрести: от командира Дубова, Нади-Синеглазки, от верного коня.
Великанская толпа дубов и чинар молча и хмуро впустила человека в свое межстволье. Здесь, на склоне, снег почти растаял, лишь изредка белел малыми ноздреватыми островками. Выше, круче полезло в небо чернотропье, бурелом, нафаршированный обломками гранита и валунами. Между ними пробиралась крохотная фигурка, держа путь к своему пристанищу — пещере.
Она зияла в скале беззубой пастью и равнодушно заглотила человека. Поднявшись, Апти втянул за собой веревочную лестницу. В гроте он снял с полки два хурджина. Равнодушно, через силу стал отбирать лишь необходимое для перехода через хребет в Грузию: карабин, запас патронов, чурек, сушеное мясо, спички, соль.
Затолкав все это в хурджин, Апти встал и потянулся в темноте к колышку, на котором висела подкова, все еще не зная, брать ли ее с собой. Все нестерпимее жгла, не отпускала беда: нет Синеглазки, нет Кунака. И началась она с подковного звона. Пробудила среди ночи и погнала в аул подкова, сброшенная ему… на счастье. Где оно? Что от него осталось?
Колышек торчал над головой пустым. Подковы на нем не было. Не веря себе, абрек ощупал деревянный клин еще раз, растерянно обшарил стылую бугристую скалу.
По граниту перед его лицом стал расползаться странный отсвет, идущий откуда-то сзади. За спиной вкрадчиво цокнуло, затылка и шеи коснулся горячий ток воздуха, пахнуло железной гарью.
Апти прянул спиной к стене, развернулся, хватая карабин. В трех шагах покачивалась, переступала шипами раскаленная, чудовищной величины подкова. Разросшаяся железина, лишь на голову ниже Апти, торчала раскоряченной дурищей, мерцая розовой своей раскаленностью.
Вверху, под дугой, пузырились желваки расплавленного железа. Оно срывалось яблочными шмотками, шлепалось на гранит между ног подковы. Они некоторое время катались в выбоинах, потом их начинало корежить, выгибать дугой. На глазах рождались подковята. Они топтались на кривых, раскаленных ножках, начинали подскакивать, обретая егозливую резвость. Цок-цок… туп-туп-туп, — множился железный перестук под каменными сводами.
Апти вжался в стену, с хрипом втянул воздух. Подкова, бесстыдно-наглая, беременная, тужилась в корчах, продолжала рожать потомство. Пузатенькая тараканно-железная рать уже расползалась во все стороны. Писклявый звон, азартный цокот множились по закоулкам.
Подкова теперь плодила двойняшек, скованных цепочкой. Они шлепались между ее кривыми ножищами. Бестолково тычась в разные стороны, близняшки поначалу дергались на цепи, но быстро приноравливались друг к другу, обретая спаренную сноровку и крабью цепкость. Наткнувшись на камень, примеривались, охватывали его осторожно в железное полукольцо, тискали, побрякивая цепочкой. И, не справившись, не раздавив, визгливо, досадливо звякнув, ползли дальше в цепком инстинкте отыскать что-нибудь поподатливее.
Ерзая покрытой ледяным потом спиной по холодной стене, Апти опустился на корточки. Не отрывая взгляда от подковы, стал шарить рукой около себя, нащупывая хурджин. Сдавленно вскрикнув, отдернул руку: нещадно резануло ожогом пальцы. Из горловины туго набитого хурд-жина торчала половина подковы — о нее и ожегся. Зарычав, он прихватил железину полою бешмета, дернул на себя. Подкова звякнула натянутой цепью — цепь тянулась от нее в глубь мешка. Значит, вторая, близнецово-спаренная, уже успела пробраться среди вещей на самое дно.
Резко запахло паленой шерстью: бешмет на подкове уже дымился от жара, припекало пальцы. Апти разжал их, некоторое время оторопело соображал: что делать? Оставить хурджин? Но там еда, патроны…
Он уже не мог оставаться здесь: гнал прочь животный ужас перед ожившим железным чудищем. Уцепив в одну руку карабин и прихватив за ремень хурджин, Апти метнулся к выходу. Сбросил вниз сумку и спрыгнул с трехметровой высоты.
Дождавшись, когда затихнет в подошвах тупая боль от удара, он приподнялся на коленях, прислушался. Снизу донесся едва слышный гомон. Всадники, оставив перед буреломом лошадей, рассыпались по каменно-древесному хаосу. Апти перебрался за большую гранитную глыбу, разложил перед собой обоймы, стал готовиться к бою. За спиной вздымалась надежная скала. Впереди, внизу, гомонила, перекликалась невидимая погоня. Ее, наверное, привели те двое, отпущенные жить.
Перед Апти вилась узкая, зажатая скальными глыбами, почти неприметная тропа — едва протиснуться двоим. Если ее обнаружат — никому не миновать убойной нещадности его карабина. Он дорого отдаст свою жизнь. И тогда Апти успокоился. Впал в оцепенение ожидания.
Облава плутала в диком, непроходимом безлюдье, ежеминутно ожидая со всех сторон карабинного грохота. Истребители петляли между корявыми стволами, их теснили замшелые валуны, нещадно драли прутья шиповника, по их нервам стреляли сломанные сучки, сдирал шапки перехлест ветвей.
И облава сдалась. Отряд, собравшись в измочаленное усталостью и напряжением ядро, в сумерках отступил, потянулся к обжитости аула. На краю леса смутно обозначился на снегу труп бандитского коня. Там и сям за деревьями плавали зеленые светляки — стягивалась к ночному пиршеству шакалья стая.
Апти дождался темноты. С нею завис над горами неожиданно теплый весенний дождь. Ровно, неторопко сыпал он с черной безлунной выси, плавя ноздреватую губку оставшихся снегов, разжижая их в ручьи.
В абреке вызревала, властно толкала в путь абсурдная, дикая тяга — вернуться снова в аул, увидеть напоследок Надю-Синеглазку. Жену. Знал: ныряет в безумие риска. Но подмывала надежда на дождь, на темень, на то, что в селе его не ждут. Она пересилила здравый смысл, стала сильнее инстинкта самосохранения.
… К полуночи он добрался до председательской избушки. Дверь в ней была распахнута настежь, внутри — стылая пустота и сводящий с ума, хватающий за сердце родной запах. Он едва удержал в себе рвущийся наружу вой: что случилось, где Надежда?
Выбрался во двор. Дождь все лил. Немолчный весенний плеск его гнул, прибивал к земле все лишние звуки, обволакивал сонной одурью еле различимые клубы домов. Они отторгали враждебностью, смертельной опасностью.
Корчась в звериной своей тоске, Апти зашагал по околице. У него оставалось еще полночи. До рассвета он надеялся выйти к Хистир-Юрту, кануть хоть на несколько минут в теплую утробу родного дома, что хранил дух матери. Он так давно не видел ее, не проводил в путь, ведущий в преисподнюю выселения. Дом пуст. Но теплилась призрачная надежда: может быть, там окажется Фаина, квартирантка, она расскажет, как все было. Он чувствовал: без этого ему не одолеть чужбины, даже пути не одолеть.
Почти ощупью он спустился с невысокого хребта. У его подножия начиналась балка, та, что вела к Хистир-Юрту, огибала развалины кузницы его деда, а затем льнула к забору дома Митцинского. На дне балки был знаком каждый куст, каждый камень.
Дождь продолжал лить, и Апти, оскользаясь в раскисшем месиве, скоро почувствовал, как давит на его икры, нарастает ледяной напор воды. Балка вбирала в себя талый снег, малые ручьи, и они, разбухая с каждой сотней метров, наращивали текучую прыть. Тело, заледеневшее под мокрой одеждой, уже почти не чувствовало холода.
На дне балки бушевал, ворочал булыжники, нес коряги уже метровой глубины поток, и Апти, выбравшись из него, стал пробираться по склону, оскользаясь, цепляясь из последних сил за мокрые стволы.
Над головой, почти сливаясь с черным небом, обозначилась, зависла поперечно чудовищная туша ствола — чинара, когда-то упавшая на кузницу его деда. Она умертвила стариков, и Апти не столько увидел, сколько угадал ее трупную, мертвящую тяжесть.
Еще через сотню метров обозначился вверху, на фоне светлеющего неба, черный отвес забора. Дом Митцинского. Ну вот он и дома. Опустил у ног карабин и сумку. Надо было передохнуть.
Собрав силы для последнего подъема наверх, он уцепился за ствол, стал подтягиваться. Под руками оглушительно треснуло. Мертвое деревце сломалось у самого корня. Апти навзничь рухнул в ледяной поток. Мощным броском он вымахнул из него, присел на корточки, торопливо ощупывая склон: где хурджин и карабин?
Ладонь наткнулась на склизкую кожу, и тут же сверху, из бездонно-мокрого беспросвета, грянул, пригнул к земле голос:
— Кто идет? Стой!
Загомонили приглушенно, зло со всех сторон. Вспыхнули, заметались наверху, вспарывая тьму, дымные лезвия лучей. Поползли вниз, нашаривая на дне источник треска.
Апти развел руки. Левая мазнула костяшками пальцев по холодному стволу прислоненного к дереву карабина, и абрек вцепился в него: он снова воин! Проворно вынул из ствола провощенную затычку, сдвинул предохранитель.
Сверху упал тот же голос:
— Кто там? Поднимайся, будем стрелять!
Тяжко хрястнуло, расплескав тьму, пороховой вспышкой из ствола. Слепяще-фиолетовые шпаги лучей выхватывали из тьмы осклизлую мокроту чащобы. Апти поднял карабин, выцеливая ниже ослепительного кругляша в чьих-то руках, — метил по ногам.
Выстрелил. Сверху тонко, пронзительно вскрикнули. Фонарный рой отпрянул от краев балки. Зависла тишина. Она взорвалась свирепым нахлестом мата. В поток неподалеку от Апти шлепнулось что-то тяжелое, и через несколько секунд хрипящий пузырь воды вспучился и разорвался в нескольких метрах: взрыв гранаты выхлеснул на склоны балки тугой водопад. Рядом с Апти хрустнул, впился в дерево осколок.
— Не стреля-я-ать! Зажечь фонари! — донеслась протяжная команда сверху, В затишье стали падать слова: — Все, кто внизу, окружены засадой. Балка перекрыта. Я командир истребительного отряда Дубов. Предлагаю не лить напрасно кровь и сдаться. Через минуту забросаем гранатами. Я жду минуту.
Вспыхнули вновь, разодрав тьму, световые полотнища — гораздо мощнее первых. Чернота ночи отпрянула, съежилась, спрессовалась плотным сгустком лишь у дна балки. Апти поднял голову. Надсаживая голос, крикнул:
— Командир, иди сюда! Ей-бох, стрилять не буду. Говорить надо.
Возбужденно загомонили вверху — отговаривали командира. Наконец раздалось сверху угрюмое, жесткое:
— Иду.
На плеск воды наложился хруст валежника, шорох ветвей, чавканье глины: звуки сползали на дно.
… Они встали рядом, цепляясь за стволы. Стоять было трудно: скользили подошвы, стаскивало вниз, и мужчины, нащупав по надежному стволу, оперлись о них спинами, повернув лица друг к другу.
— Салам алейкум, командир, — с тоскующей нежностью уронил абрек.
— Ты, Акуев?
— Я, Федька.
— Кой черт тебя сюда занес?
— Почему Нади дома нет?
Вырвались и сшиблись во тьме два лобовых вопроса.
— Ты же в Грузию должен… Я тебе что сказал? Беги!
— Куда ты девал Надю? — навалил сверху свое, неистребимо болючее, Апти.
— Нет… Надюшки, — отвернулся, простонал Дубов. — Кобулов днем в аул прибыл. Она к нему прорвалась, все о тебе рассказала, как ты колхоз кормил мясом. Взяли ее. За то, что твою кабанятину от госпоставки скрыла, тебя, абрека, от властей прятала. Не видать нам больше сестренки, Акуев. Запаутинили.
А мне отсрочку дали — тебя ловить. Я отряд сюда увел, засаду здесь соорудил для отвода глаз… Какого черта тебя сюда занесло? Что тебе здесь надо?
Выплывал Апти из трясинного забытья, куда ухнул от вести Дубова, понемногу приходил в себя. А обретя речь, доложил:
— Мать мне надо.
— Какую мать?! Пустой дом, угнали ее!
— Мать угнали, душа осталась. С ней буду прощаться. Ждет меня, — негромко и просто пояснил Апти ситуацию командиру-несмышленышу. И, придавленный безмерной тяжестью этой простоты, ее незыблемостью, ошеломленно и надолго замолчал Дубов.
Вот и выговорились они. Надо было прощаться Апти — с душой матери и командиром, намертво заведенным приказом Кобулова. Однако, выламываясь с муками из погребальной этой паузы, почувствовал Дубов в себе некий беспредел. Рвалось в нем ввысь сопротивление, вытягивало за собой постыдную дряблость жизнелюбивой плоти, где свинцово гнездился страх, хлестало оно белыми крылами, отдирая офицера от слякоти и мокроты земной, куда влип, давило плоть, вопящую извечное: уцелеть, выжить.
«Вот тебе, педераст генеральский! На! — выхаркнул из себя Дубов шмотки страха и гнуси, шлепнул ладонью по напружиненному бицепсу руки со сжатым кулаком, выставив Кобулову ишачий… — Надю, сестричку, уволок, вурдалак столичный, отца сколько мордовал, теперь друга отдавать?! Да пош-ш-шел ты… со своим приказом идиотским!»
— Слушай меня, Апти, — задыхаясь, подрагивая в исступленной решимости, сказал Дубов. — Я сейчас заслон с прожектором внизу сниму. До него шагов сорок отсюда. Там один прожектор останется. Переползешь его — и скатертью дорога.
Дуй понизу. По-другому не выйдет: я бойцов понатыкал везде по краям балки. Все. Через полчаса — рассвет. Как мигну снизу фонариком — стартуй. Ну… прощай. Авось свидимся… Лучше б на этом свете.
Он обнял Апти, ткнулся холодными губами ему в щеку, стиснул так, что пресеклось дыхание, неожиданно гнусно заорал, задрав голову:
— Какие полчаса?! Десять минут даем. И не хрена мне условия ставить! Через десять минут забросаем гранатами! Все!
Командир клал свою голову под топор Кобулова за Апти. Уйдет Апти — слетит голова у командира. Но зачем жизнь абреку, купленная ценой головы друга? Да и незачем было теперь уходить. Некуда. Никто не ждал его в этих горах.
Осталось только подняться по склону до забора. У ног в темноте что-то коротко, резко звякнуло, перебив мысли. Он посмотрел вниз, но ничего не увидел.
… Это надо сделать не здесь, только там, наверху, у забора. Он должен коснуться его, почерневших от времени досок, впитавших в себя за долгие годы говор, походку, облик матери. Надо торопиться, Дубов дал десять минут. Где он?
Напрягая зрение, Апти посмотрел вдоль балки. Она шла под уклон. И там, в непроницаемо плотной тьме, слабо подсвеченным сторожевым прожектором, трижды кольнула его зрачки вспышка фонарика. Путь свободен, оповещал Дубов. Он отослал караульных… Что он им сказал? Наверное, остался вместо них?
Но теперь Апти не нужно туда. Он полезет вверх, легкий и свободный от всего лишнего: от прошлой жизни, страданий, от хурджина, от необходимости прятаться, строить планы.
Апти вытянул руку, сжал ствол карабина, одновременно ощутил, как вкрадчиво вползло по ступне, обхватило щиколотку правой ноги что-то непонятное, жесткое. Дрогнув от неожиданности, он резко отдернул ногу и сдавленно вскрикнул: тугое кольцо, звякнув цепью, ударило, врезалось в кость и не пустило.
Охваченный ужасом, он рванулся изо всех сил еще раз и плашмя рухнул на склон. Ногу хищно и цепко держал непонятный капкан. Падая, ударился головой о ствол, отключился на несколько минут.
Очнувшись, потянулся рукой к ступне. Пальцы нащупали железное шипастое полукольцо, туго впившееся в щиколотку. От него тянулась цепь ко второму кольцу, охватившему молодой ствол. Апти еще раз ощупал железо. Пришло оцепенелое спокойствие. Подкова «на счастье» стала капканом и все-таки подстерегла.
Сверху крикнули:
— Эй! Там, внизу, поднимайся! Через минуту бросаем гранаты.
У него была еще минута. Этого вполне хватит — с запасом.
… Снизу раскатисто рявкнул выстрел.
Светя фонарями, держа наготове карабины, два десятка истребителей спускались на дно.
Снизу, по берегу ручья, раздирая грудью кустарниковый перехлест, задыхаясь в тоскливом предчувствии, бежал Дубов.
На краю мутной реки лежал в грязи человек, прикованный за ногу к дереву странными наручниками — стянутыми цепью подковами. Он лежал на спине, с запрокинутой головой, и открытые глаза его, налитые дождевой влагой, смотрели вверх — на забор дома Митцинского, уже отчетливо проявившийся на перламутрово-рассветном фоне.
С него сорвалась и понеслась вниз, лавируя между деревьями, большая серая птица. Села, на диво храбрая, на виду у людей на берег реки. Тонко, горестно вскрикнула, потом еще и еще раз, пронзая сырую утреннюю тишь нечеловеческой, режущей сердце печалью, билась грудью о землю, трепеща крыльями, роняла перья.
На другой стороне балки, в нескольких шагах от сгрудившейся толпы бойцов, влип в матерый шершавый ствол командир Дубов, катаясь лбом по коре, рычал, давился бесслезным, страшным плачем.
Глава 36
Ствол, торчавший из брезентовой дыры, смотрел на Исраилова. Ушахов, все еще отказываясь воспринимать реально его вороненую блесткость, тем не менее машинально осознал неотвратимую прямизну траектории из него, протыкавшую сутулый торс главаря. Ствол? Из запертого, пустого катуха?
Дуло дернулось, дважды лизнуло полутьму языками огня, и все существо Ушахова потряс сдвоенный, абсолютно земной грохот. Он вытолкнул его из оцепенелости, придал действиям радиста невероятную скорость.
В бок упирался хурджин со списками. Взметнувшись над топчаном, упав грудью на этот хурджин, он крикнул телохранителям, раздиравшим воздух револьверным лаем:
— Уносите Хасана, я прикрою!
Исраилов лежал, уронив голову на пухлую тетрадь. Телохранители, выпуская пулю за пулей в дергавшийся брезент, метнулись к неподвижному вождю. Уцепив тело под мышки, выдернули из-за стола, поволокли к двери, остервенело дырявя брезентовую перегородку. Тишина за ней была грозна и непонятна, парализовала волю.
Ушахов тоже стрелял — в потолок над пологом, вышибая из него фонтаны серой пыли.
Иби Алхастов со вторым телохранителем, волоча вялое тело хозяина, вышибли дверь, вывалились во двор. Там уже нарастала, накатывала трескучей волной стрельба. Началось!
Ушахов, сотрясаясь в ознобе, все долбил пулями потолок, задыхаясь, кашляя в режущей вони пороховых газов.
— Кончай палить, — проткнул тухло-дымное пространство кунацкой знакомый голос.
Ушахов затих, зачарованно вглядываясь в провальную черноту дыр на пологе, откуда донесся этот невероятный голос. Бок полога, смятый чей-то рукой, подался к центру. Из катуха вышел человек. К Ушахову шагнул целый и невредимый Аврамов. За ним потянулись бойцы.
… Двое стояли, стиснутые неутоленным, жадным объятием. Бойцы, пристраиваясь вдоль стен, невольно затихали, оберегая сдвоенную скульптуру боевых побратимов. За окном уже в полную силу грохотал бой, сплетенный из автоматной, винтовочной трескотни, гранатных разрывов.
— Жив? — наконец выдохнул Аврамов.
— Вроде…
— Где списки?
Шамиль, отстранившись, повернул к топчану голову, и глаза его уткнулись в кожаный темный бугор хурджина.
Аврамов шагнул к топчану. Ухватил хурджин за углы, перевернул. Из кожаной пасти выпал на топчан, рассыпался с тяжелым шелестом разномастный бумажный ворох. Аврамов зачарованно присел на корточки. Взял несколько бумаг, развернулся к тусклому свету из окошка. Вглядываясь, все быстрее стал их просматривать.
Поднял к Шамилю восторженное лицо, потрясенно, как-то по-детски всхлипнул:
— Тут все… Ты понимаешь, Шамилек, все тут! Конец!
Шамиль отвернулся к стене, зарычал что-то нечленораздельное: плечи его тряслись.
Аврамов поднялся, напористо сказал бойцам:
— Ну-ка, соколы-сапсаны, передохнули, и ладно. Слабонервных просим удалиться. Марш во двор. Хохлов, занимай оборону у сакли. Исраиловцы очухаются, могут за бумагами вернуться.
— Есть, товарищ полковник! За мной!
Бойцы ринулись к двери, грохот ботинок стих.
Аврамов сел на топчан, уперся в доски руками. Плечи его поднялись. Полковник, болтая ногой над полом, глядя на Шамиля, сказал с въедливой мечтательностью:
— Интересная штука получается. Бандюги своего главаря во двор волокут, а красный капитан на пузе лежит, в потолок шмаляет. Ты че там, тараканов лупил?
Ушахов шмыгнул носом, не поворачиваясь, обиженно огрызнулся:
— А что, в тебя надо было?
— Зачем в меня? — удивился Аврамов. — Классовый враг Иби Алхастов перед тобой имелся, а также его напарник. В них бы и шмалял.
Ушахов повернулся, оторопело хмыкнул:
— Слышь, Гришка, а в самом деле, зачем это я в потолок?
— Вот и я спрашиваю: на хрена?
Долго смотрели друг на друга. Захохотали, сгибаясь, повизгивая в приступе неудержимого веселья. Долго не могли остановиться.
Ушахов заковылял на полусогнутых к топчану. Отдышался, спросил с восторгом:
— Вы что… из-под земли, что ли? Катух запертый, осматривали.
— Угу. Из-под нее, — с удовольствием подтвердил Аврамов.
— Это как?
— Поймали Осман-Губе. Нервы ему немного пощекотали, он разговорчивый стал. Я его культурно попросил припомнить место, где они с Хасаном одни были. Нашлось такое местечко. Они, оказывается, ходоки еще те: к одной жеро вдвоем ныряли. Оттого и доверие у Хасана к Осману стопроцентное вылупилось.
Дальше — дело техники: оцепление сюда подтянуть да схорон в катухе соорудить. Двое суток погребок в катухе рыли, землю в балку в мешках несли. Лючок приделали и соломкой его толстенько прикрыли. Там и ждали. Часы с оцеплением сверили, в одну минуту начали операцию.
— Ошарашили вы меня до дурноты… Как же это я Алхастова упустил? Уйдут! Гриша, я пойду, надо…
— Не надо, — осадил Аврамов.
— Как это не надо?
— Мы ведь и сами могли их. Всех троих. Однако, когда они Хасана поволокли, я стрельбу перекрыл. Об одном молился: только бы ты, со своим шалым азартом, Алхастова не шлепнул. Но ты сумочку квочкой насиживал и в потолок пулял.
— Ты бы попроще, Гриша, — попросил Ушахов, — а то я при вожде отупел за последнее время. Зачем Алхастова выпустили?
— Пусть Хасана на здоровье волокут. Объяви о его смерти мы — абреки в горах погодят верить. Там ведь самые матерые остались, сотни полторы-две. Невмоготу им верить в исраиловский конец. Атак… сами убедятся, скорее с доброявкой созреют, и нам хлопот меньше.
— Ясно, — озадаченно спросил Ушахов. — Выходит, я…
— Вот именно, — Аврамов поднялся. Стирая с лица масленое удовольствие, согнал под полушубком складки гимнастерки на спину. Выпрямился. Велел: — Капитан Ушахов, встаньте.
Сгустилась в его голосе суровая озабоченность, и Ушахов, вовремя сдержав в себе прущий наружу ернический настрой, молча и озадаченно поднялся.
— Приказом представителя Ставки на Кавказе генерал-лейтенанта Серова капитану Ушахову присвоено очередное офицерское звание — майор. За выполнение особо опасного задания в немецко-бандитском штабе майор Ушахов награжден командованием НКВД орденом Боевого Красного Знамени. Поздравляю.
— Спасибо, товарищ полковник, — не по-уставному, вяло, на глазах угасая, отозвался Ушахов: напомнили слова Аврамова об опустевшей республике, а ныне Грозненской области.
— Ну и последнее, — достал из кармана гимнастерки, развернул лист бумаги полковник. — Тут подпись Серова… Майору Ушахову разрешено дальнейшее прохождение службы в Грозном, как не подлежащему выселению.
Сколько времени цыганил у Серова, хлопотал, готовил эту сцену Аврамов. И вот теперь, разгрузившись от принесенных Ушахову благ, щедро увенчав ими боевого побратима своего, стоял и ждал Аврамов нормальной, заслуженной реакции новоиспеченного майора, которого ждала вдобавок встреча с Фаиной — легальная, под государственным теперь покровительством.
Однако что-то затягивалась пауза, не спешил ликовать боевой побратим, все заметнее каменел лицом. Спросил, отводя глаза:
— Фаину со мной отпустят?
— Куда?
— Туда, — помолчав, переведя дух, отозвался Шамиль: не повернулся язык назвать девятый круг вайнахского ада — Казахстан.
— Ты что… очумел? — брякнулся с праздничной высоты полковник, ошпаренный обидой. — Что ж ты меня за последнюю курву держишь? Чего городишь? Подпись на той цидуле не рассмотрел? Серов. Се-ров! Разрешено прохождение службы в Грозном. Дошло? Да очнись ты! Кончено все. Передых у тебя законный, заслуженный! На, возьми бумагу.
— А… им? — тихо и ненавистно уронил Ушахов: штыком под лопатку воткнулась фамилия Серова.
— Кому?
— Тем, что в Казахстане. Брату моему с двумя орденами и при одной руке. Когда им передых обломится. Аврамов? Чем я лучше брата своего, других фронтовиков, что ноги, руки, жизни на ваших полях потеряли?
— На… наших? — с придыханием переспросил Аврамов.
— На ваших, Аврамов! Немец на вас напал! Чем я лучше остальных? Тем, что два года угробил на эту падаль — Исраилова? А зачем? Чтобы вот эти списки добыть? Ну, добыл. Для чего? Чтобы переписанных здесь выловили — и по загонам, на сортировку: кого к стенке, кого в Казахстан. Мы же дикари, бандиты, с нами разговор короткий!
Ты кто такой? Серов твой — кто такой? Кто вы здесь, чтобы нас в сортировку пулеметами загонять: мне — писулю с разрешением на двух ногах в Грозном ходить, а Абу — в скотский вагон… Плевал я на ваше разрешение! Я без него человек!
Он рванул лист, разодрал на клочки, бросил их на пол.
— А орденок мой пусть Серов себе на задницу повесит, он из русского дерьма, из крови сляпан! Кто вы есть, чтобы распоряжаться нами, как скотом, кто вас сюда звал? Отвечай!
Кричал на полковника невменяемый, дикий человек, с белым лицом, со стеклянными глазами. Все страшнее становился этот крик, ибо выла и бесновалась в человеческой плоти немереная боль по сметенному бериевской метлой народу своему.
Эта каменная боль спрессовалась в нем после двадцать третьего февраля сорок четвертого, когда разнесли по горам уцелевшие в облавах беглецы и абреки картину выселенческого апокалипсиса. С той поры спеклось в Ушахове оцепенение ненависти, засело в груди угластой ледяной глыбой.
Но до упора была заведена в капитане азартная сталь деловой пружины, и столь быстро пошел раскрут этой пружины после появления в эфире Осман-Губе, что болевой комок опустился на самое дно.
И вот теперь все разом кончилось. Нет Исраилова, отпала и улетучилась двухлетняя тяжесть чужой личины, что носил не снимая, и обдали жаром аврамовские горячие вести. Обдали, оттеплили — и поднялась, душит, жжет, загоняет в безумие та, утопленная на время тоска.
Не Ушахов мордовал Аврамова, бил наотмашь чеченец — русского. Осколок растоптанной нации впивался в подошву того, кто топтал.
Понял это Аврамов и терпел, сцепив зубы изо всех сил, а когда сил уже не осталось, терпел сверх того.
Но вот замолчал, изнемог Ушахов, подвесив в воздухе нещадный свой вопрос: «Кто вас сюда звал?»
— Я… отвечу, — выплыл из своего полуобморока Аврамов. — Я сейчас, подожди. Дай передохнуть. Я тебе сказочку одну расскажу. Есть на свете машина. Управляют этой машиной люди — не люди… Как тебе сказать? В общем, страшного ума прохиндеи на двух ногах. У них одна цель на все времена: мир под себя подмять, чтобы сесть ему на шею и командовать. И для этого они изобрели страшным умом своим машину. А в ней две самые главные шестеренки — денежная и карательная.
Так вот, запускают эти самые прохиндеи свою машину в какое-нибудь государство и всех несогласных ползать перед нею на карачках берут в оборот: кого купят, а кто не продается — того к стенке. Одна Россия не прибранная к двадцатому веку осталась, торчит, дурища охальная, не согнешь, не проглотишь, в прохиндеевскую веру не обратишь.
И запустили прохиндеи в Россию самую большую и хищную свою машину. И пошла она молоть в своих шестеренках народ российский, только косточки хрустели да кровища брызгала. Более всего интеллигенту и крестьянину досталось, поскольку первый быстрее всех прохиндеевский план раскусил и наизнанку его вывернул, а крестьянин более всего сопротивлялся, да так, что скоро машина эта аж буксовать стала, в мясе и кровище крестьянской увязнув. А он, лапотник, хлебороб, все живой, все за землю свою цепляется, обычаи и язык свой не забывает. И никак его, корневого, скопом стоящего, не выкорчуешь.
Тогда спустили прохиндеи другую тактику своей машине: разделить российский скоп на отдельные человеко-нации, чтобы легче ломать их поодиночке да чтобы они сами себя ей в помощь ломали.
Ну-ка вспомни, кто туркмен-басмачей истреблял? Русский солдат. Кто тамбовский мужицкий бунт усмирял? Донской казак. Кто донского казака как класс ликвидировал, чьими руками? Руками москаля, пензяка, ярославца, питерского пролетария. Кто питерские, московские бунты давил? Казак и Дикая дивизия с Кавказа. Кто чеченцев, ингушей, балкарцев, калмыков, татар выселял? Православный славянин, присягой да трибуналом скованный.
Всех нас по нациям, как гончих по псарням, растаскивают, в чужой крови пачкают, друг на друга науськивают, чтобы лаяли и скалились мы по-собачьи. А когда окончательно растаскают, справиться с нами машине — раз плюнуть.
Но ты заметь, Шамиль, вот что заметь: вертятся истребительные шестеренки этой машины по своим подлым законам, нет у них разделения по национальному признаку. Нет у них нации, роду-племени.
Берия — мингрел, Кобулов — армянин, Меркулов и Колесников — русские, Гачиев — вайнах. Кто были Бела Кун и Землячка, истребившие в Крыму сто тысяч русского офицерства? Венгр и еврейка. Кто Ягода? Еврей. Но это их вторые национальности, а главная — шестеренка. Шестеренки они по главной своей национальности, истребительные шестеренки. Исраилов — той же породы.
И им позарез наша вражда нужна, чтобы на меня, русского, мой боевой побратим, чеченец Шамиль Ушахов, озлобился, чтобы остервенели мы друг на друга, забыли все, на чем людское братство держится: честь свою, совесть, обычаи предков и язык, культуру свою.
Ну так что, уважим этот истребительный механизм, оскалимся и разбежимся? Остервенимся и оскотинимся на радость ему? Озлобимся и разведем детей и внуков наших во вражде?
Сел на топчан и долго сидел Ушахов, обессиленный и оглушенный приступом своим, а затем сказкой Аврамова. Все, что услышал — об этом и раньше разрозненно думалось, — ломало сомнениями. И вот теперь собрал все полковник воедино, слепил в один горчичный пластырь и приклеил его к очищенной, кровоточащей душе — хоть и врачевало, но жгло до крика.
Отвернувшись, терпел свою муку Ушахов. И когда чуть-чуть отпустило, повторил он еще раз то, что донимало более всего:
— Фаину со мной… отпустят?
— Сделаю все, чтобы отпустили, — отвел глаза и… попрощался Аврамов.
— Пойду я, — переступая с ноги на ногу мучился Шамиль. Затоплял тяжкий стыд за истерику, за крик свой, сплавленные с разлукой, что надвигалась.
— Ладно. Ну… пойду, — никак не мог оторвать ног от пола Шамиль.
— Ни пуха. Осторожней там, в дороге. В случае чего на Серова… — осекся Аврамов. — На меня сошлись.
Не выдержал Ушахов. Пряча лицо, шагнул к командиру, обнял. Постояли.
— Напиши оттуда, как вы там будете, — попросил Аврамов. Вскинулся, вспомнив: — Кстати! Черт, забыл! Фаина сына родила!
— Сына?! — задохнулся Ушахов.
— Само собой. Зачем тебе в тейпе девки?
Ушахов метнулся к двери, крикнул из сеней:
— На обрезание оттуда позову, приедешь?
— Кинжал для такого дела привезу, — деловито согласился Аврамов. — У Ушаховых племенной аппарат небось железный, его ножичком не возьмешь.
— Молодец, все знаешь! — донеслось издали.
… За окном нарастал возбужденный гомон, железный лязг оружия, фырканье лошадей. Отряд возвращался с операции.
Дорожа последними секундами одиночества, бережно держа в памяти лицо, последний крик Шамиля, успел додумать, неистово домечтать Аврамов: ведь кончится когда-нибудь это проклятое, залитое горем и кровью, засыпанное пеплом пожарищ время, и встретятся две семьи: он с Софьей и внуками и Ушахов с Фаиной и детьми.
С трепетавшей в сердце нежностью представил он эту будущую встречу на берегу июльской хрустальной речушки Джалки, среди великанов-тополей, в пахучем шашлычном дыму костра, который окурит своим святым ароматом их соратничество, повяжет уважением и высокой приязнью их детей и внуков.
Да наступит такое время, братья, в России-великомученице!