СТАТУС-КВОта

Чебалин Евгений Васильевич

Роман Евгения Чебалина «Безымянный Зверь» и вторая книга дилогии «СТАТУС-КВОта» – это художественная эпопея о происхождении человечества. Она внедряется в сознание читателя небывалой стрессовой новизной, взламывая устоявшиеся мифологии и историографии мира.

Впервые в безбрежном море международной романистики взрывается художественное произведение с такой необычайно мощной энергетикой, пронизанной наукой.

На этот литературно-сейсмический катаклизм обостренно и нервно реагируют самые различные организмы и личности: Госдеп США и факультеты славистики университетов, политики, искусствоведы Финляндии, Берлина, Израиля, Белоруссии, монашество Иерусалима и заключенные колонии строго режима. Диапозон их реакций – от ненависти до обожания.

Все это воспаленно отражается в Интернете.

Публикуя «СТАТУС-КВОту» мы предоставляем читателю самому определиться с оценкой столь неоднозначного, не имеющего аналогов в современной мировой литературе произведения.

 

ГЛАВА 1

Я, сын ARMENIA MAIOR (Великой Армении) пишу письмо маленькому славянину Васе Прохорову.

Я, Ашот Григорян 84-ый, потомок царя царей Тиграна 11 Великого, которого знали и уважали римские поэты и летописцы Юстиниан, Плутарх, Вергилий, Тибул, Сенека, Квинтилиан, которого боялись полководцы Лукулл и Гней Помпей – имею к тебе глобаль-ную претензию. И маленькое предложение.

ПРЕТЕНЗИЯ. Клянусь проросшей из тьмы веков «армянской сливой» (prunus armeni-aca) я должен взять с тебя репарацию за геноцид. Три года сельхозаспирантуры мы жили в одной комнате. И все три года ты, на первый взгляд биогенетик, а на самом деле палач, издевался надо мной. Твой храп ночами (так может храпеть лишь племенной жеребец в апогее случки) лез в мой армянский мозг, как ржавый гвоздь. Вдобавок ко всему в спортзале за стеной ты бил ночами по боксерской груше, как кувалдой – с вульгарным гыканьем и кряхтеньем дровосека. И прыгал со скакалкой. Она визжала у тебя котом, которому прищемили яйца. Твоя биологическая злоба к мухам вгоняла меня в шок. Ты мог вскочить, как бешеный орангутан и с ревом треснуть мухобойкой по столу или по моей руке, чтобы умертвить несчастное насекомое.

Но самым тяжким оскорблением (такое смывают только кровью) был твой ехидный шовинизм к армянскому напитку – коньяку. Я пил коньяк, наслаждаясь ароматом богов. А ты хлестал свою «Столичную» и морщил нос: «Опять клоповник за столом развел?!».

И я, великий армянин, потомок селевкидов, аршакидов, пройдя трехлетний ад общения с тобой, не мог дождаться окончания аспирантуры, с которым кончатся мои страдания. Но перед концом учебы, когда мы защищали кандидатские, у вас случился бой с Алиевым Кемаль-Оглы за звание чемпиона Юга в тяжелом весе. Я шел смотреть на бой с наслаждением: протурецкая горилла должна была убить тебя. Прикидывал: где будем хоронить аспиранта Васю и что я напишу на могильном венке. Азер-Оглы был «заслуженный», на голову выше и на 8 килограммов тяжелее тебя. До этого он уложил нокдауном наших мастеров Гарика Аветисяна, Гургена Оганяна и покалечил Возгена Вартаняна.

Весь бой ты драпал от него и защищался – с расквашенным носом и разбитой бровью. Ты измотал гориллу своим драпом. А в третьем раунде поймал момент и весь вложился в хук снизу. Горилла грохнулась в нокаут. Я не забуду, что испытал тогда: национально-исторический оргазм. А он сильней физиологии стократно. Зал бесновался и ревел. Я впитывал в мой армянский геном, в сплетенье хромосом вожделенье от того, как дергаются и елозят по полу волосатые ляжки азертурка, как пялятся бессмысленно его бараньи глаза, как подламываются руки у этого Оглы-еда в попытках встать.

Ты бросил на пол не Алиева. Ты сокрушил двуногих гиен Абдул-Гамида 11, Талаата, Джемаля и Кемаля-Ататюрка – создателей МЕЦ-ЕГЕРН (великое злодеяние) ГЕНОЦИДА, всю жизнь питавшихся трупами армян. Их утробы вместили два миллиона наших жизней. Тебя, как чемпиона, уносили с ринга на руках, азертурка – на носилках. Я, маленький армянин тогда шел сзади и надрывая глотку, вопил, что я живу с великим Васей Прохоровым в одной комнате. И отблеск твоей славы ложился на меня. Я не писал тебе долго. Но появился повод написать: вспомнил про тот бой. В итоге ПРЕДЛОЖЕНИЕ. Вася – джан, приезжай. Я не могу спать без твоего храпа. У меня дома нет мух. Но в комнате, которая уже готова для тебя, я разведу специально этих насекомых, а Армянское радио подарит тебе самую лучшую мухобойку: наслаждайся убиением этой дряни. Да, наш коньяк пахнет клопами, а твоя водка не лезет в мое горло. Но дядя, мудрый армянин, подсказал, как сделать для нас общий напиток. Он купит за большие деньги партию клопов у турок (их главный экспорт) и сделает из них настойку на твоей «Столичной». Тогда мы сможем пить из одной бутылки и жизнерадостно блевать на тюркиш-знамя: с портретом Ататюрка.

Я жду тебя, Вася –джан. Прилетишь на неделю, клянусь армянскою горою Арарат – не пожалеешь. Насколько помню, у тебя 56 размер одежды и 44 обуви. Бюстгальтер-лифчик шестого размера найдем тебе здесь. Если ошибаюсь, поправь в телеграмме с датой прилета. Лететь к нам лучше на орлане белохвостом. С теми, кто летит транзитным рейсом на аистах, потом целая морока: куда девать принесенных младенцев и где шляются их шалавы-матери? Крепко обнимаю. Твой Ашот.P.S. Немножко намекну, что здесь имеем: с учетом козлов вонючих, что суют свой нос в чужие письма.

Д.п. T-Timopheevi с ч.хр-м. 20.

Уст. к м. р. у вышеназванн. д. п. и п. Triticum aestivuml – 3 г. Но есть возможность получить вместо них и остальных д.с.п. типа T. Persicum, T.Macha – их аналог с ч.хр-м. 32, а главное – с уст. к м. р. и в.т.м. 15-20 л.

Это не бред сивой кобылы. Пишу в здравом уме и твердой памяти.

Ашот, в одной связке с Василием, уже лежал метрах в пяти вверху, под каменной грядой, сливаясь в серо-буром, в пятнах комбинезоне с валунами и россыпью камней меж ними. Свесив голову, подтягивал веревку, наблюдал за Прохоровым. Тот одолевал крутизну, цепляясь за щели в гранитной скале, волок себя трясущимися руками. Раскрытым, опаленным ртом хватал разреженную пустоту – без кислорода. Почти что в самой глотке неистово рвалось наружу, колотилось сердце, пот заливал глаза. Сквозь сизую пелену в который раз увидел то ли мираж, то ли реальность: в полусотне метров, вознесясь над диким каменным хаосом стояла на гранитных валунах пятнистая семейка лопоухих гиено-псов, пять особей, сбившихся в стаю. Пушистыми поленьями висели меж задних ног лисьи хвосты. Но в мощном грудном развороте, в массивных челюстях угадывалась волчья хватка, свирепая властность матерых хищников.

Василий вытер пот, еще раз глянул – над только что обитаемой грудой валунов пустынно высвистывал ветер.

…Добравшись до Ашота, лежавшего под разлапистым кустом, Прохоров бессильно рухнул рядом, выхрипнул осиплым голосом удавленника:

– П-пи-ить… дай пить.

– Остынь. Что, трудовой мозоль мешать стал, чемпион?

– Где родимая мухобойка и обещанные мухи, садист?

– Еще три дня…

– Через три дня, таких как сегодня, ты похоронишь меня в этих камнях.

– Вай-вай, какие нежные мы стали! Еще полдня вперед, два с половиной – вниз, назад.

– Тогда может выживу. А, чтоб тебя!! – Василий охнул, дернулся, застыл заморожено.

Скосив глаза, ползучим, медленным движением дотянулся до корявого сучка, торчавшего из куста, сломил его, стал поднимать, готовясь к хлесткому, сметающему удару. Вцепившись в рукав его комбинезона выше голой кисти, расставив рачьи клешни, башкой к нему сидело, пялилось обволосаченное чудище: гигантский скорпион длиной в два пальца. Подрагивал блесткой синевой на задранном конце хвоста хитиновый крючок.

– Не вздумай! – Шипящим гневом хлестнул по слуху Григорян, – ты эти урбанистские замашки брось: чуть что сразу за палку!

Он поднимал ладонь. Округлой, скользящей синусоидой приблизил ее к скорпиону. Нацелившись, неторопливо сомкнул пальцы на буро-черном горбике за головой страшилища. Поднял и перенес его к кусту. Посадил на камень.

– Пандик-джан… ты сильно напугал большого дядю… здесь негде постирать его штаны. Иди, гуляй своей дорогой.

– Откуда в горах эта тварь? – Подрагивал в изумленном возбуждении Василий – они же водятся…

– Ну да, в пустыне. В Африке. Pandinus imperator, типичный африканский скорпион, но адаптированный к этому высокогорью.

С заметным удовольствием забросил в разум Прохорова уголь загадки Григорян – пусть жжется.

Василий откинулся на спину, прикрыл глаза. Ныли, отходили от бешеной нагрузки ноги и поясница. Давненько он не насиловал свою плоть в таком нещадном спринтерском броске: переведенные ночью через границу с Турцией, почти сутки они поднимались к сакрально, сахарно блистающей вершине Арарата.

– Ашот, – не открывая глаз спросил Василий, – ты в самом деле где-то раздобыл этого монстра – донора дикоросов? 36 хромосом, почти 20-летняя устойчивость к фито-патагенам… бред сивой кобылы… в природе нет ничего подобного у эгилопсов… у самого пырея, чемпиона сорняков, пределы: 28 хромосом и 7 лет.

– Значит расшифровал письмо.

– Обижаешь, – Прохоров усмехнулся, – сами разрабатывали скоропись для лекций. Но в наш гадюшник спецнюхачей в НИИ ты сунул головешку. У них свернулись набекрень мозги. Ко мне за разъяснением им сунуться нельзя. И они задолбили ректора: что значат все эти: «T. Timopheevi», «С ч.хр-м. и в.т.м.», где мои груди для лифчика, на каком– таком орлане я полечу и каких младенцев приносит в Армению аист.

– Знаешь, что он им ответил?

– Ну?

– У автора письма активная фаза вялотекущей шизофрении.

– Ай, молодец!

– У них шерсть дыбом: генетик – и шизофрения? Такого быть не может.

– Ректор в ответ: у либерал-образованцев – сплошь и рядом. Поэт Кручёных всех стихоплетов как кувалдой в лоб своей «поэмой»: ДЫР БУЛ ЩИЛ – и прочая абракадабра. Малевич намалевал «Черный квадрат» и вся холуйская обслуга визжит в экстазе: «Мировой шедевр!». И все они считались нормальными, все при деле.

– И что, после этого отлипли?

– После отмашки. Им кто-то дал отмашку.

– Мой дядя в Ереване.

– А кто он?

– Зам председателя КГБ Армении. На их запрос выдал про меня синхрон с мнением вашего ректора: вялотекущий шизофреник со сдвигом в национализм.

– Вот это новости! – Прохоров поднялся, сел, с изумлением вглядываясь в Григоряна: так вот откуда у нас все: оружие, провод через границу, снаряжение и сопровождение до Арарата…

– Как на научнике, на мне, само собой, давно поставлен крест. Но быть матерым торгашом не возбраняется. Поэтому я большой торгаш в Ереване, Вася-джан. И у меня большие деньги на всякие полезные дела.

– А может… ты еще кто… кроме торгаша?

– Много будешь знать, некрасивым станешь, – лениво потянулся всем телом Григорян.

– Я опять к твоему дикоросу…

– Я же сказал: дойдем до места – все увидишь сам.

– Дикорос пшеницы в этих горах…

Вкрадчивый нарастающий стрёкот прервал его. Прильнув к ботинку Прохорова, подняв над ним точеную башку, покачивалось черно-блёсткое змеище – в руку толщиной.

– Не дергайся, – неторопливым шепотом сказал Ашот. Сложил трубочкой губы, издал вибрирующий свист. Свист прервался. Набрав в грудь воздуха, пустил человек в змею воздушную струю. Стрекот стихал. Маятниковое качание почти угасло.

– Ползи, Беггадик-джан, своей дорогой, – негромко попросил Хозяин горы. Поднял ладонь, качнул ею в сторону змеи. Та, опустила голову с точеной, ясно прочерченной стрелой, стала стекать в расщелину между камнями. Лаково-черный зигзаг ее полутораметровой протяженности истаял в каменном крошеве.

– Твою-у-у-у диви-и-изию… – выплывал и не мог выплыть из потрясения Прохоров. Настоянная на веках гипнотическая властность ползучего гада, облучавшая его, ослабевала, отпускала.

– Какого черта эти твари липнут ко мне?!

– Ты извини их, Вася –джан, но твой нашатырный пот поставил на уши всю фауну на этом склоне. Такой химической отравы давно сюда не заползало.

– Что это была за кикимора?

– По африкански Беггаддер. Bitis Atropos – черная шумящая гадюка. Водится в горных районах и на побережье Африки. И на горе Килиманджаро.

– А здесь как оказалась?

– Как скорпион. Как кобра Каперкаппел. Как Strix flammea – сова сипуха обыкновенная, как Upupa epos – удод. И все из Африки.

– Та стая лопоухих псов или волков, что нас сопровождает…

– Дикая африканская собака. Помесь гиены с псами.

– Давно все это здесь?

– Не очень. Веков сто с лишним.

– Ты можешь не морочить мне голову? Причем здесь Африка и Арарат?

– Скоро увидишь сам.

– Что я должен увидеть?

– Тс-с-с… тихо. Не перебивай.

– Чью-у-у пи-и-и-ить! – кокетливым фальцетом позвали сверху.

Прохоров вскинул глаза. На дальней ветке куста в полутора метрах над их головами сидела серо –бурая птица, чуть больше голубя. Лимонно-желтые пятна, как адмиральские эполеты, распластались на ее плечах. Роскошно длинные крыла, отороченные белыми каемками, уютно скрещивались за спиной.

– Пить-пить ци -чьють! – малиновым посвистом озвучилась крылатая гостья.

– Иди ты! – Удивился Ашот – а далеко?

– Пить ци-ци чьть-чьють! – прикинув, отозвалась птаха.

– Не врешь?

– Цици – пью – пють!! – подпрыгнула, всплеснула крылами пришелица.

– Ну извини. Уговорила, – стал подниматься Григорян. Спросил Прохорова:

– Медку с горячим чаем не желаете, Ваше графуевое высочество?

– Шутить изволим, Григорян? Я пол Армении отдам за эту роскошь.

– Россию отдавай, вашему Хрущу не привыкать. С Арменией мы сами разберемся.Подъем, отдавало.

Адмиральско-эполетный летун порхал впереди. Опередив на несколько шагов, он садился на валун иль куст и поджидал.

– Ашот, нас что, действительно ведут куда-то? – обескураженно спросил придавленный всей этой чертовщиной Прохоров.

– Тебе ж сказали – к меду.

– Вот этот шибздик?

– Indicator sparmanni. Обыкновенный медовед.

– Конечно, тоже африканец.

– Само-собой. Любимец суахили и всех туземных племен от Синегала до Мыса Доброй Надежды. Там много диких пчел.

– И этот Индикатор водит их к диким гнездам… зачем?

– За угощением. Туземцы забирают мед и оставляют Индикатору лакомство: соты с личинками пчел. И этого он ждет от нас.

…Расщелина в скале облеплена была зудящим роем пчел. Ашот достал из рюкзака резиновые перчатки, накомарник. Обезопасив руки и лицо, залез по локоть в продольный зёв пчелиного гнездища. Жужжащий вихрь клубился, лип к его рукам и голове. Василий, спрятавшись за камень опасливо следил за экспроприацией. В двух метрах на кусте подергивался возбужденно, исходил нетерпеливым писком Медовед.

Они оставили ему на камне сотовый ломоть, нафаршированный пчелиными личинками. Ашот нес сотовый кус на лопухе, его янтарная благоуханность втекала в ноздри, пятнала зелень.

– Сэр Григорян, – позвал Василий, – вы смотритесь здесь махровым спикером в палате лордов. Признаться впечатляет… но… мы же проходимцы. Здесь Турция, а мы шатаемся по ней как по своей квартире… абсурд какой-то.

– Проходимец ты. А я – хозяин. Мы здесь хозяева три тыщи лет.

– Вы что, древней Османской империи и Англии с ее палатой лордов?

– Дремучее дитя, их еще не было в зародыше, и не существовало Рима, когда Аргишти, сын Менуа, в восьмом веке до новой эры построил Эребуни – столицу цивилизации Урарту: со своими городами, крепостями, ирригацией и клинописными сказаниями о предке, прародителе всех армян.

– О ком?

– Пра-пра-пра-пра внуке Ноя Хайке.

– Насколько помню, у Ноя были сыновья Хам, Сим и Иафет.

– Отцом Хайка был Форгом, дедом-Фирас, прадедом-Гомер, пра-прадедом Иафет Пра-пра-прадедом – сам Ной.

– Не тянешь ты на вялотекущего шизоида – глянул искоса Прохоров. Горькая зависть полоснула по сердцу: сидела в армянине, соратнике по науке, глубинная этно-память. По опыту знал: спроси практически любого русака, увенчанного докторской степенью в его НИИ – кто из арийских предков возводил Москву иль Новгород иль Киев, кто строил Аркаим, кто разгромил хазар на Белой Веже, где странствовал и впитывал в себя познания Иисус до тридцати лет, кем был, какую веру исповедовал Иоанн Креститель до крещения Христа, и что за письменность и мифология блистали на Руси до офанфаренных Кирилла и Мефодия, спроси – и будет пялиться на тебя остепененный, как баран на новые ворота. Поскольку постаралась чужая антигуманоидная банда сколь можно безнаказанно обкарнать, обгадить великую историю ведической Руси и заменить ее тухлой белибердятиной вечных изгоев.

– Ложись! – Вдруг пригнул к земле Василия Ашот: где-то неподалеку хрипло кашлянул, взрычал матерый зверь. Ашот сунул соты на лопухе Прохорову. Ползком стал взбираться по крутому склону, сливаясь с валунами. Застыл на острозубой гранитной перемычке, с минуту вглядывался вниз. Ударил кулаком по камню. Спина его подернулась. Ощутил Прохоров всей кожей – ругается Григорян каленым, непечатным слогом. Ринулся Ашот вниз пятнисто-серой кошкой, снижаясь рваными зигзагами меж каменюк. Не останавливаясь, дернул Прохорова за руку, выцедил:

– Идем! – Лицо армянина оцепенело свирепой и гадливой маской.

…Они взбирались по зыбким, осыпающимся уступам, цепляясь за кустарник. И Прохоров в паническом изнеможении ощутил: еще две-три минуты такой гонки и он рухнет на камни замертво. Ашот стоял вверху. Прильнув к гранитной трехметровой громадине, он запустил руку в расщелину за валуном по самое плечо. Что-то дернул на себя. Упершись в округлость глыбы плечом, надавил на камень, скользя по осыпи ногами. И Прохоров впитал в раздерганность сознания непостижимое: валун с тяжелым хрустом стал разворачиваться вокруг своей оси.

Ашот спустил на Прохорова сверху нетерпеливый шип:

– Ты можешь порезвее шевелить своим научным задом?

Он втащил соратника за руку на площадку рядом с собой. Протиснулся в разверзшийся проход, втянул Василия. Уперся плечом в камень.Глыба встала на место.

Во тьме вел Григорян Василия за собой, сворачивая в стороны круто и внезапно: вздымающийся маршрут в кромешном гроте был пройден им, скорей всего, не раз.

– Ашот…

– Стоять! Здесь ничего не трогай. Вопросы потом.

Чиркнула зажигалка, выхватив из тьмы искрящуюся, будто облитую глазурью стену. В нее впаялись два бронзовых старинных трехсвечника. Ашот зажег их. Они стояли под двухметровым, отблескивающим слюдяными блестками, сводом. Стена с подсвечниками ощетинилась железно-коваными штырями. На них висели автомат, винтовка с оптикой, ракетница. И арбалет с колчаном, полным стрелами. Жирно маслилась на корпусах оружия смазка.

– Ашот, сейчас у меня поедет крыша.

– Василий-джан, ты можешь рот не раскрывать минут пятнадцать? – спросил Григорян.

Он вламывался в предстоящее дело с неукротимой торопливостью. Шагах в пяти от них упиралась в потолок четырехногая стремянка. Ашот снял арбалет, извлек тряпицу из колчана. Снял смазку с дуги арбалета и приклада. Напрягшись, натянул тетиву. Уткнул оперенный задок стрелы в нее, шагнул к стремянке. Рядом с ней свисал с потолка трубчатый цилиндр с глазками окуляров и ручками.

– Можешь подглядывать, – кивнул на окуляры Ашот. Он поднимался по стремянке. Добравшись до верха, разогнулся, уперся головой в свод грота. Свод продавился и разъялся щелью: брезент, окрашенный под камень, зиял прорехой. Ашот просунулся в нее по пояс, втащил за собой арбалет. Прохоров двинулся к свисавшему цилиндру – по виду перископу. И ощутил в руках помеху: брусок пчелиных сот истекал янтарным соком, пятнал лопух, сочился с него нитями на пол. Василий огляделся, пристроил лакомство в гранитной нише, выдолбленной в стене. Взялся за ручки перископа, прильнул глазами к окулярам. Навстречу взору скакнул величественный, вздыбленный хаос камней и скал: граниты, гнейсы, острозубое рванье базальта в щетине низкорослого кустарника – набрякло все рубиновым окрасом позднего заката.

В полусотне метров на узкой, едва приметной среди камней тропе дергались двое турок с автоматами. Нетерпеливой и опасливой досадой насыщено было их топтанье: двое, истекая паникой, звали третьего.

Закинув автомат за спину третий – молодой и резвый, метался по осыпи средь валунов. Замахивался крючковатой палкой и бил ею по камням. Какая – то невидимая Прохорову живность спасалась бегством от погони погранца. Турок, вихляясь туловом, попал-таки по цели. Остановился, бросил палку. Нагнулся, стал что – то поднимать. Поодаль, почти сливаясь с камнями, за ним наблюдала стая. У вожака, готового к броску, за лопоухими ушами, стояла дыбом шерсть на загривке, светились рафинадной белизной в оскале зубы.

Василий видел в перископ лицо охотника, блаженно-хищный охотничий азарт на нем. Турок разогнулся, вытянул руку. Из кулака свисало блесткое, полутораметровое веретено змеи. Оно подергивалось в судороге издыхания.

– Шакал… тебя еще не научили, как вести себя на склонах Масиса!

Шипящий клекот от Ашота канул вниз, к Василию, застрял в его ушах каленой стружкой. Младой и резвый турок, между тем, развернувшись к старшим, потрясал увесистым, уже затихшим гадом… Беггадиком?! Тем самым?

Негромко, хлестко цокнуло над головой Василия. Оторопело выдохнув, увидел он: воткнувшись в турко-зад, торчала из него оперенная стрела. Истошный вопль пронизал рубиновый закат над Араратом, шарахнулся по скалам эхом. Оно просочилось в грот через гранитность потолка. Не смея двинуться и выронив змею, безостановочно орал охотник на гадюк.

Ашот спускался по стремянке. Точеная изящность спущенного арбалета отблескивала надменным, свершившимся возмездием. Последнее видение впиталось в память Прохорова: двое, треща игольчатыми огоньками из автоматных стволов, бежали к раскоряченному третьему. В заднице которого дрожало оперение стрелы, проросшей из тьмы веков: армянская стрела всегда торчала из задов завоевателей – Парфении и Рима, арабов и сельджуков, османов, персов, селевкидов.

– Конец кина, – Ашот с настырной мягкостью оттер Василия плечом от телескопа. Взявшись за ручки, опустил его на метр к полу. Пояснил: – угробят пулей оптику – возни на месяц.

– И что теперь? – Прохоров подрагивал в ознобе.

– Не больше, чем всегда – сцедил усмешливо Ашот – пригонят вертолет с десантом. И те прочешут весь этот участок. Для вида расстреляют пять-шесть рожков по скалам, по камням. И уберутся с мокрыми штанами.

– Так уже было?

– Много раз.

– И что, ни разу не наткнулись на этот схорон?

– На нем топтались. Гадили от страха. Но ни одна ищейка ничего не обнаружила. Здесь мы хозяева. И сделано все по хозяйски.

– Где… здесь?

От армянской границы до места назначения, куда идем, ведет запретная для них Зона трехсотметровой ширины. Им разрешается пересекать ее строго по тропам. Рысью! Сойти с тропы для турка пограничника – значит стать дичью для охоты. Они уже познали, чем все заканчивается за пределами тропы: стрелою или пулей, укусом скорпиона и гадюки. Иль нападением собачьей стаи.

– И турки терпят это на своей территории?

– В конце 1916 года младо-турки устами своего главаря Талаата сказали американскому послу Маргентау: «La guestion armenienne n exsiste plus!» – «Армянского вопроса практически не существует!»

– Потом Талаат добавил: «Но окончательно мы его решим, когда Ротшильды, Рокфеллеры, Шиффы решат руками Троцкого русский вопрос».

– За пятнадцатый – шестнадцатый год кемалисты истребили полтора миллиона армян в геноциде. Пятьсот армянских монастырей, церквей, соборов было разрушено. А в двадцать первом году троцкисты примкнули к геноциду: подписали с турками договор в Карсе. По этой проститутской, местечковой бумажонке Армения потеряла области Карса, Ардагана. И гору Арарат – священную для нас и человечества. К его вершине поднимались поклониться АЛТАРЮ, ПРИБЫВШЕМУ ВЫСОКОЙ ВОДОЙ, мой дед и прадед. Тогда наши вожди диаспоры сказали младотуркам: вот эта Зона была и останется нашей.

– И турки проглотили ультиматум?

– Через семь лет пришлось глотать. За это время в Зоне окачурились сто восемьдесят их погранцов, солдат, спецназовцев и Президентской гвардии: они пытались утвердиться здесь.В конце концов эти бараны уяснили – в Зоне летает, ползает, кусает, жалит, рвет клыками сама смерть. И наши стрелы с пулями. Вдобавок к ним, из скал, расщелин здесь вырываются струи отравленного газа, бьют насмерть молнии при ясном небе, срываются литые бомбы из застывшей лавы и не дают дышать сернистые туманы. Все это начинает действовать на них, как только турки пересекают границу Зоны – свою деревню Донузулбулак. В итоге, они панически зовут теперь Арарат «АГРИ ДАГИ» – «Гора боли».

– Вот этот грот один?

– Таких укрытий в Зоне семь – от подножия до АЛТАРЯ.

– И не один не обнаружен турками? Кто их построил?

– Тот, кто построил АЛТАРЬ – священный ковчег, прибывший с высокой водой.

– Когда?

Дрожала на лице армянина тягуче-торжествующая усмешка:

– Когда весь мир был еще залит водой. Но Арарат стоял уже наполовину обнаженный.

– Так кто все это сотворил?

Ашот поднялся. Пошел к трехсвечнику на стене.

– Иди сюда.

Василий подошел.

– Ты видел где-нибудь такое?

В свечном сиянии стена мерцала жжено-фиолетовым лаком. Под ним серебром отсвечивали слюдяные бляшки.

– Глазурь… зачем вскрывать стены глазурью?

– Да нет, Василий-джан, то не глазурь: это расплавленный базальт. Пещеру выжигали в скале лазерным или ему подобным лучом. Точно таким же способом в Анголе, Мозамбике на трехсотметровой глубине сооружались шахты для добычи золота. Все это сотворили пятнадцать тысяч лет назад. И этим же лучом на плато НАСКО из стратосферы выжжены рисунки цапли, скорпиона, рака и колибри – километрового размера.

Григорян снял подсвечник со стены.

– Идем.

Он зашагал в снижающуюся глубь грота. Василий двинулся за ним. Три язычка у трех свечей, сгибаясь, трепетали. И тени Григоряна и Василия на блескучих стенах метались сумрачными зыбкими мазками. Остановились в тупике – перед тяжелой, висевшей на металлической струне шторе-полотнище. Из нее торчала стальная спица длиной в два пальца – с ушком. Сквозь ушко была продета шелковая нить. То была гигантская игла, скорей всего для сшивания кожи и брезента.

Григорян сдвинул штору, обнажил стену. Стена вздымалась ввысь, засасывалась бездонною утробой мрака, с отчетливо узнаваемыми россыпями созвездий: Гончих псов, Большой и Малой Медведиц, Рака, Козерога. Угадывался серп луны – рядом с зеленоватым шариком Земли. В пространство между ними летел, вторгался хвостатый планетарный сгусток.

На фоне черноты и звездных скопищ отчетливыми резкими штрихами начерчен был рисунок в человечий рост – кипенно белым контуром изображена ракета из трех отчетливых фрагментов: встроенный аппарат приземления, корпус с топливом и оборудованием и модуль управления. Ее сопла исторгали багряный язык пламени – из красной охры. Рядом впаялся в блесткость черноты космический явный гуманоид – в скафандре, в шлеме. Все линии, черты панно несли в себе неукротимость времени, поистине вселенский размах мышления иной, нечеловеческой цивилизации. Художник оставил на стене свой пламенеющий, цвета закатного солнца, автограф. В него вклещились снизу вибрирующими угольными пауками те же буквы – но в перевернутом, зеркальном виде.

– «Нетленный повелитель», – перевел из-за спины Ашот, – то их язык, поздневековый деванагари, который перерос в санскрит.

– Откуда это здесь… кто рисовал?!– спросил Прохоров: неведомую мессианскую эманацию струила космо-фреска, обжигая младенческий, податливый разум человека.

– Тот, кто создал Алтарь, эти схороны: AN-UNNA-KI.

– Кто они?

– Они – «Те, кто с небес на землю сошел» Рядом – их корабль. В пиктографах иафетитов: аккадцев, шумеров, вавилонян, персов, ариев все это значится как DIN GIR, или «Праведники с огненных, летающих колесниц».

– А эти… кости?

Бугрился сахарной белизной под стеной холм из костей: полуметровый череп кошки с клыками в локоть, скелеты грузных летунов – гусей, размером со страуса или гигантских дроф, берцово-бедренные кости и копыта – с баскетбольный мяч.

– Остатки первобытных трапез.

– Неандертальцев?

– Кроманьольской расы XOMO SAPIENS. Она была научена здесь анунаками растить и печь хлеба, приручать диких животных, выплавлять железо, варить жидкую пищу. Изготовление горшка из глины, оседлая варка пищи на печах – вот преимущество кроманьольцев перед кочевниками, оно их сделало хозяевами планеты, наделило оседлостью, одарило способностью рисовать, исполнять обрядовые пляски, играть на глиняных свирелях под рокот бубнов. Все это изображено на стенах других гротов, и обнаружено в раскопках древнейшего городища кроманьольцев Чатал-Уюка. Но турки запретили там все раскопки: непостижимо высока оказалась культура древней расы кроманьольцев по сравнению с их предками кочевниками.

– Эти схороны строились для них?

– Для всех, чьей Родиной стал Арарат. В том числе и для приплывшей сюда арийско-африканской расы иафетитов.

– Приплывшей?

– Причалившей к горе. Пришельцы смешались с аборигенами. Армянское нагорье стало генетическим котлом, здесь сформировались все европейские цивилизации. Но далеко не сразу.

– Ашот, ты кто? – спросил угрюмо, настороженно Прохоров.

– Занудный армянин, который мучился с тобой в аспирантуре, – усмешлив и непроницаем был Григорян.

Но не устроил Василия его ответ, поскольку выпирал, не укладывался в него набор событий и картин, впрессованных в сегодняшний день.

 

ГЛАВА 2

Второй час шел Совет Богов. Две партии, два лагеря властителей Накi восседали во дворце Энлиля в Ниппуре – е.kur. Здесь был Энлиль, его сыновья: Ниннурта, Ишкур и Наннар, его племянница Инанна. С Энки пришли сыновья: Думузи, Ра, Мардук, жена Нинхурсаг, боги Нергал и Гор – пришли с холодным отчуждением, расселись по другую сторону овального стола, сиявшего бордовой полировкой сандалового дерева.

О предстоящем поведал Астро – жрец Субарту: иссохший негроидный старец с посеченной сединой шевелюрой, изнемогал от предсмертного гнета своей вести. Мутно-росяная капель скапливалась на лбу, стекала по вискам, по морщинистым щекам в курчавый клин бороды. Дрожал и прерывался голос у жреца, принесшего итог трехлетних наблюдений из обсерватории Стоунхенджа, Аркаима и Мачу-Пикчу. Три пронизающих пространства ока на разных материках вбирали в окуляры телескопов движения планет и звезд. Вбирая – сопоставляли, вычисляли, расстояния и орбитальные циклы. Сращивали все воедино, чтобы, наконец, срастив результаты, обрушить на богов единственно возможный и неопровержимый итог: грядет земная катастрофа.

Как будто повинуясь высшему приказу и согласуя с ним свой вселенский бег, неотвратимо выстраивались внешние планеты в парадный, доселе небывалый ряд. В едино натянутую струнную шеренгу сволакивала Его воля Марс, Юпитер, Сатурн, Уран, Нептун, Плутон. И эта же воля несла к их галактике галактическую гостью – долгожданную прародительницу богов Нибиру. Планетарная беглянка возвращалась из бездны по новой эллиптической орбите – капризно непостоянной, сдвинутой гравитациями иных, чужих галактик.

Возвращалась, встраиваясь в ряд планет, кои атаковали Небесный барьер: Меркурий, Солнце, Венеру и Луну. Последние вычисления новой орбиты Нибиру повергло астронавтов Стоунхенджа в обморочный шок: та, игнорируя прошлый свой вояж в Пояс астероидов, ныне целилась в «галактические ворота» между Землей и Венерой. Точно посредине. В тот день, когда сомкнется в единую шеренгу парад планет, Нибиру ворвется в «ворота». Там, будучи гигантским телом втрое больше чем Земля, неся с собой магнитный плащ гравитации, зацепит Землю и Венеру сим смертоносным опахалом, чей гибельный размах двенадцать с половиной миллионов миль. В неимоверной панике, в смятении, не веря себе Энлилевские астрожрецы из Стоунхенджа связались с Мачу-Пикчу: там бдили, сторожили небо коллеги из партии Энки. Те выцедили подтверждение – они пришли к таким же итогам еще раньше.

– Ну и что будет? – с нетерпеливым гневом подтолкнул Энлиль, увязший разумом в липучей непонятности цифири и расчетов.

– Мой господин, Луна вздымает океанскую волну приливов на земле высотою в двадцать локтей. Нибиру, будучи втрое больше Луны пройдет от нас вдвое ближе – Субарту изнемогая, едва держался на ногах.

– Что дальше?

– Над океанами вздуется пузырь притянутых Нибиру вод, чья высота превысит гору Арарат. Обнажатся дна океанов. Затем, когда Нибиру отдалится, пузырь тот рухнет в океаны и на материки, смывая, погребая жизнь племен людских, их города, везде, куда ударит водяной поток. Скорее всего сдвинется и накренится ось земли, а с полюсов сорвутся ледяные шапки. Через вулканы и земные трещины наружу хлынет магма из глубин. Мешаясь с водой пары и пыль ворвутся ядовитыми грибами в стратосферу. Расползшись, тьма и холод укроют Землю на годы.

– Ты хочешь нам сказать… что наконец-то сгинут скопища двуногих, чья похоть, гомон, суета и грязь так надоели нам? – осмысливая апокалипсис, сосредоточенно взмывал Энлиль к вершинам удовлетворения.

– Да, владыка. Погибнут почти все. Немногие спасутся. Лишь те, кто волею судьбы окажется с запасом продовольствия в горах… на высоте двух миль и выше и там найдут пещеры…

Жрец закатил глаза и, не закончив фразу, рухнул на пол.

– Когда? Он на полу, но не сказал, когда все это будет! – свирепо и растерянно поднялся с кресла владыка двух миров.

 – Через два года, Архонт, – с учтивым равнодушием уточнил сидящий по другую сторону стола Энки.

– Ты знал об этом раньше? – изумленно развернулся к брату Властелин.

– Естественно. На Мачу-Пикчу, в Аркаиме у телескопов мои жрецы оповестили обо всем этом на неделю раньше. Твои, вот с этим на полу, проспали приближение Нибиру.

– Знал и молчал?

Энки безмолвствовал. Глухой и гневный ропот зарождался в партии Энлиля. Угрюмо, ненавистно пожирали глазами дядьку племянники Ниннурта и Ишкур.

– Ты почему молчал?! – буравил глазами брата старший.

– Чтоб сложенные воедино вести как первая, так и вторая, предельно усладили твой слух.

– Что за вторая весть?

– Болеет наша мать Анту. Тяжелая болезнь не позволяет ей теперь держать правило власти наравне с отцом. Неправда ли роскошен мой подарок, брат? Людишек – это скопище двуногих, столь ненавистное тебе, прихлопнет и раздавит океан. Намордник на тебя и вожжи, что из последних сил держала мать, теперь уж не удержит в старческих руках один отец. Вели пригнать сюда артистов и певцов. Устройте пляски, песнопения. Ликуйте!

Он замолчал. Протуберанцы разбухшей за века вражды двух кланов, кою смиряла и гасила из последних сил чета родителей с Нибиру – теперь все агрессивней прожигали Совет богов, облизывая смрадным жаром лица сидящих.

Энки и Нинхурсаг любили людей. Их команда с азартным любопытством и приязнью расширяла пределы человеческого мозга, внедряла навыки, умения в племена, учила и лечила, готовила первобытную мораль к гармонии с природой, вела селекционные отборы и клонировала лучших в генно-евгенической инженерии.

Энлиль и сыновья, их полубоги, сидящие на вершине власти, ненавидели людские скопища. Но обойтись без них, без лучших экземпляров, кто дал геномную основу для исполнителей, рабов и слуг LULU – было нельзя. Модернизированный клон двуногих стараниями Энки и Нинхурсаг преобразовывали туземного Хomo erectus в Хomo sapiens. Лишь ими, лучшими из лучших, держались в Африке, в Египте многомильные шахты для добычи золота, железной руды, угля, кобальта, молибдена и остальных редкоземельных элементов. Все это увозилось на Нибиру-Мардук в периоды прибытия последней в солнечную галактику – раз в три тысячи шестьсот лет. За счет чего там и поддерживалась, развивалась техноцивилизация.

Да, без LULU и Энки с Нинхурсад не обойтись. Терпеть их вынуждало бытие. Но остальная, примитивная орда туземцев, что копошилась в грязи у подножья их трона?! Эти спаривались и плодились с чудовищной быстротой, чьими спермодрожжами росло могущество Адама-Ича. Уже целые племена и кланы его потомков нахраписто, паразитарно занимали новые территории, вытесняя с них аборигенов обманом и копьем, ножом, дубиной, луком. Те, в ком бродили семена Хам-Мельо и Сим-Парзита, внесенные в чрева туземных самок Адамом, звали себя Хабиру. Эти грозные, напористые банды не знали пощады и добрососедства: захват чужих территорий и рабов был главным занятием на необозримых дельтах Нила, Тигра и Евфрата. И вся эта кроваво-территориальная возня, весь гомон, вой, сражения, вопли низших, их тараканий и абсурдный хаос все шире расползался по планете. Наглел и забывал в пассионарности своей туземный плебс, что Ki владели Аn una ki, что продолжительность туземной жизни, огонь, железо, колесо, зерно пшеницы, крепость стен и крыш жилищ – все это дар богов. Которых надо почитать и помнить, им подчиняясь – поклоняться. Но человечество в младенческом экстазе перегрузило мозг нахрапистым рефлексом размножения. В мозгу не оставалось уголка для веры и почтения. Вот почему весь клан Энлиля с изобретательным азартом испытывал на туземцах истребительный напор: спускали засухи на их поля, заражали племена болезнетворным вирусом и натравляли на людей и на их селения стада слонов, быков и обезьян. Энки с его командой нейтрализовывали все это, как могли, насколько позволяли силы и возможности, лечили, доставляли продовольствие, учили сооружать на полях эрригационные системы.

Текли десятилетия, века. И в рудиминтарных мозгах аборигенов все явственней вызревал водораздел, различие меж двумя кланами. Энки и Нинхурсаг занимали место в алтарях первобытного сознания, век от века прирастая сияющим миссионерским светом, вростая в предания и мифы, в зиккуриаты, в наборы наскально-первобытных изображений.

Энлиль и сыновья, их имена, устойчиво порождали враждебные рефлексы. Их обликом, зловещей силой, кознями пугали детей, учили избегать и прятаться от их дурного глаза, смотрящего с высот kа gir и Din gir. Тем более, что паразитарно-ползучие шайки Хабиру впрямую похвалялись сочащейся в их жилах божественной кровью Энлиля.

– Что будем делать? – наконец спросил Энлиль, сломав гнетущее молчание. Ему, привыкшему к вековечной абсолютной власти на планете, вдруг открылся во всей беспощадности, во всей скелетной наготе смысл предсказания астрожрецов. И оказалось, что вся власть, могущество, непререкаемый и трубный его глас теперь всего лишь комариный писк, зуденье мошки, кою и не приметив, вот-вот прихлопнет межгалактическая глыба – прародина Анунаков. Теперь ценились лишь голоса спецов и мастеров по обустройству жизни.

…Он лишь растерянно вертел головой в перекрестном, взбудораженном напоре тех решений, что порождали члены двух кланов. Неотвратимость катастрофы на время приглушили вражду меж ними. Распределялись и фиксировались ответвления дел: кому и что творить в бессменном круглосуточном напряге всех сил. Предстояло пробурить и приготовить к жизни десятки километров в недрах наивысших горных хребтов со входами на высоте не ниже двух миль, осветить их, демонтировать и перевезти туда самое ценное оборудование, предметы роскоши, труда и быта, заготовить на годы продовольствие. Это – в первую очередь, все остальное позже, если хватит времени.

…Когда немного поутихла, спала авральная горячка планов и истощился наворот первичных дел, коими наделялись ответственные боги, вдруг оглушило, придавило Владыку – все сделали, распределили без него! Он оказался лишним, когда понадобилось принимать судьбоносное решение, где не нужны были интриги, назначения, угрозы, лесть и подкуп. Вся кухня его власти вдруг лопнула, раздавленная настоящим всепланетным делом. И в этом деле, ему, Верховному владыке, не оказалось места. Такого не могло и не должно содеяться! Он должен завершить Совет и подвести итог как истинный владыка. В мучительном насилии, напрягая мозг и память и ощущая необъятность апокалипсиса, он, наконец, нашел в нем трещину не примеченную челядью, и в эту трещину надлежало ему всочиться. Энлиль поднялся.

 – Я завершаю Совет. Все, что здесь принято и решено – дела богов. Туземцы – лишние на Ki. Они должны исчезнуть. Планету надо чистить и это сделает без нас Нибиру. А потому мы все должны дать клятву. Вот ее текст.

Он поднял руку и, рублено кромсая тишину, стал декламировать финал, ставя свою точку на надвигающемся катаклизме:

– Я не должен оповещать людей о предстоящем. Клянусь здоровьем, долголетием властителей Ану, Анту – если нарушу клятву, пусть падет кара Создателя на мою голову.

Все взгляды скрестились на Энки. Энки перекипал в брезгливой ярости – ему узда, ему намордник!

Он переждал чужих. И лишь затем поднял руку, сказал:

– Я не должен оповещать людей о предстоящем. Клянусь своим здоровьем. Если нарушу клятву – пусть падет кара Создателя на мое чрево: да изойду зловонием поноса в твоей столовой, брат!

Он повернулся и пошел ко входу, за ним – весь клан его, оставив за спиной багровый, красномордый ряд Энлильской челяди, давящей в себе хохот. Он распахивал створки резных массивных дверей, когда перед ним возник, загораживая дорогу, начальник археологов из свиты Энлиля – Навурх. Отрешенное, стеклянное безумие застыло в его глазах. Оно, это безумие и впрямь завладело сановником, поскольку дико и напористо, не уступая дороги, археолог навалился туловом на священное тело властителя – второго на земле после Энлиля. Уступая напору, отступал Энки назад, в зал Совета, где только что сжег мост между собой и кланом Энлиля. Смрад вражды все еще висел над креслами и над столом.

Вдавив Энки в зал, шагнул Навурх в сторону, чтобы достать взглядом владыку своего Энлиля. А достав, придушенно, нелепо опростался вестью:

– Владыка! Мы нашли скелеты!

Поистине безумным было все в нем и появление, и взлом незыблемых законов, где осмеливавшегося коснуться тела владыки сановника тащили волоком на плаху.

– Какие, раб, скелеты?! Где?! – гадливый гнев прорвался из Энлиля (безмолвно раздирая мантию межзвездья, к Земле неслась промерзшая за тысячелетия убийца, она же – и прародина их всех. А этот… про скелеты?!).

– На высшем пике гор у Джомолунгмы, Сар. К нему туда проложена дорога нами.

– Зачем нам эта гнусь скелетная? В своем уме ли ты, возмутивший здесь Совет богов? – трясло от ярости Энлиля?

– Там захоронены гиганты, Сар! Рост каждого по семьдесят локтей, – заволокло предсмертною тоской глаза Навурха, вдруг осознавшего, как дороги в последние мгновенья хрустальный блеск небес и шелковистый посвист ветра, зеленый трепет листьев за стенами дворца. Истаивала, отдалялась явь, необратимо заменяясь грозной навью.

Вонзал в него холеный палец господин, привстав на троне:

– Он перерос нас всех! Гробокопательный сановник длинен не по чину! Укоротите тело на длину его калгана, где мозг не властвует над глупостью инстинктов.

Не поворачивая головы, с мольбою, торопливо вышептывала жертва для Энки: 

– Владыка, моя весть для Вас. Гигантские скелеты на горе покоятся под ходом в грот. Меня послал сюда незримый властелин из грота, чтоб Вас оповестить – Вас в гроте ждут. Я выполнил чужую волю, которая повелевает мной. Прощайте, Господин.

Жреца уволокли.

 

ГЛАВА 3

Василий сознавал себя настырным карликом. И карлик Прохоров обязан был уконтрапупить, свергнуть голиафа Мальтуса, чугунной головою протыкавшего академические облака. Последний людоедски выцедил оттуда – из недосягаемых высот свою идиому: о хилой истощенности пищевых ресурсов на планете. Которая не в силах прокормить прожорливое, катастрофически плодящееся человечество (хотя кормила без натуги стократно большие стада животной плоти). Из Мальтуса вытекало: кому – то надо прореживать (иль истреблять) двуногих. И этот приговор был утвержден незримым, но ощутимо осязаемым синклитом всемирных кукловодов. Они отслеживали несогласных с Мальтусом, мазали их клеветнической смолой, облепляли СМИ перьями – как деревенскую курву-поблядушку. Затем оттаскивали волоком из бытия, науки и известности: как Ивана Эклебена и Овсинского, Вавилова, как Мальцева и Моргуна, Иващенко, как Сулейменова, Бараева и Прохорова старшего.

Вот почему Василий Прохоров, усвоив намертво взаимосвязь бесплужного мировоззрения – с последующими похоронами заживо, стал изощрен, сверх осторожен в своем деле и в словесах о нем.

Еще в отрочестве, намаявшись подмастерьем в свирепо-тощем советском хлеборобстве, он ощутил однажды шок от рухнувшей на темя и придавившей мысли: А ПОЧЕМУ?! А почему их сельский луг, к зиме по-рекрутски обстриженный зубами лошадей, коров, истоптанный до черной голизны копытами, уйдя бессильно, замертво под хладные снега – весною сам собой взрывается густейшей, сочной зеленью? Его не пашут и не удобряют, его не засевают и не поливают… а он кишит червями в отличие от мертвой пахоты! Практически не знает поражений от фитопатагенов и болезней! Живет, цветет и КОРМИТ! Задавшись сим вопросом и не подозревал Василий, что эта мысль веками, раз за разом падала из выси в мозги лучших оратаев и начиняла их позывом к пахотному бунту: зачем все хлеборобы, которых тычут мордой в безотвалку, как нагадившую в доме кошку мордой в ее дерьмо – зачем они рвут жилы, пашут и боронят, запахивают в борозды навоз? И ПУХНУТ С ГОЛОДУ В НЕУРОЖАЯХ! И ПОЧЕМУ ЗЕМЛЯ ТОЩАЕТ?

А если… пристегнуть самородящую систему луга к зернопроизводству, скрестить одно с другим? Не пахать, не удобрять и не травить химической отравой себя и тех, кто зарождался в материнских чревах… может не насиловать, не задирать подол Природе-Матушке, к чему зовут Мичурин и прочая орда сельхоз-каганов, А СЛЕДОВАТЬ ЕЕ ПОДСКАЗКЕ?

… После Тимирязевки и аспирантуры его распределили в Среднее Поволжье, в агро-машинный НИИ, обязанный выдавать аграриям сравнительные результаты испытаний новой техники и вырабатывать рекомендации: как, чем пахать и сеять, какая химия в борьбе с вредителями эффективней (ядовитей!).

Ушибленный своей идеей (пепел сгинувшего в ЧК отца и пепел славянского голодомора стучал в его сердце) Василий в первую же весну отправился искать участок для воплощения ее. И на опушке леса набрел на заброшенный огрызок пашни гектаров в пять, который напрочь и свирепо оккупировал Его Неистребимое Препохабие СОРНЯК. Все в этом мире уже было: был столь же упоительный, заброшенный клочок земли у Никиты Прохорова, отозвавшийся набатным зовом в голове у сына – все сотворить как у отца.

Он выбрал шмат земли пять шагов на пять. И промотыжил его тяпкой. Нафаршированный остатками черной полусгнившей стерни и рубленым чертополохом клочок панически и встрепано таращился в небо пожнивной щетиной.

Набив холщовый мешок землей, Василий в институте исследовал ее на балльность. Земля, истощенная пашней, была на последнем издыхании – совокупный балл бонитета ее был 20, тогда как балльность многих черноземов была за 70.

За лето Прохоров мотыжил усыновленный клочок пять раз. В итоге многократно прорастающий и подрезаемый сорняк практически иссох. После чего ненастным поздним октябрем Василий вручную засеял подготовленную делянку озимой пшеницей Мироновской и Безостой -1под рыхлый дерн. Засеял редко, разбросом – около двухсот семян на квадратный метр, вместо шестисот,установленных академиками. Засеял, как сказала бы эта зубастая компашка – преступно поздно.

На колхозных пашнях уже вовсю щетинились взошедшие озимые, а Прохоровский отрубенок ушел под снег чернёно-мертвый, без единого росточка – как уходил под зимнюю бель тот выстриженный, вытоптанный деревенский луг в отрочестве. Содравши с шеи директивно-рабское ярмо, Василий с наслаждением и яростью взорвал все тухлые каноны и табу агро-орды: он не пахал, не удобрял, не боронил свой карликовый клин, хотя тот был на издыхании по плодородной балльности. Вдобавок, поздним севом – не позволил озимым прорости до снега. За это у колхозных вожаков, по самым мягким меркам, выдергивали партбилет и наделяли билетом волчьим – без права возвращаться в хлеборобство.

Весной его делянка, набухшая от снежной влаги, хлебнувшая тепла, буйно всплеснулась игольчатым изумрудьем всходов. Колхозные поля с озимой пожелтевшей зеленью, истратив силы на подснежную борьбу за выживание, с бессильною истомой оцепенели в дистрофическом анабиозе. Вдобавок хлесткие ветра и солнце свирепо, быстро высосали влагу из-под пашни и нежный корешковый кустик, еще переводивший дух от стужи, взялись терзать суглинистые челюсти окаменевшей почвы.

У Прохорова – все шиворот на хулиганский выворот. Вольготно угнездясь в просторном лежбище, похожим на пуховую перину из перепревших корешков, стерни и сорняков, она держала влагу – как бульдог залетного ворюгу. Зерно поперло в буйный рост, кустами в 2-3 стебля и в две недели обогнало пахотинцев! Недели через три в подспорье сыпанул с неба дождишко. Для пахоты – как муха для отощалого барбоса. Для Прохоровской бережливой почво-губки – сплошная оросительная благодать.

Колхозно-плужное изуверство над природным естеством сумело выгнать из зерна к июлю всего лишь десять хилых зёрен урожая. У Прохорова на его делянке единый зерновой зародыш, благодарно раскустившись, родил по сорок восемь и по пятьдесят тугих элитных близнецов. То был начально-первый хмельной этап победы!

Он сжал свой урожай серпом и вышелушил зерна из колосьев. Все, что осталось: полову, стебли, листья, он искрошил и разбросал мульчу по ежистой стерне, по млевшей в послеродовой истоме разродившейся делянке, затем промотыжил ее. В лесочке накопал червей и запустил пригоршню шустрых тварей плодиться на участке. Он знал – не расползутся, ибо какому дуралею, даже если он безмозглый, захочется менять насыщенную влагой обитель на изнывавшую в безводье пашню по соседству.

За лето дважды рыхлил клок мотыгой и дал ему уйти под снег пустым, на отдых. Весной засеял клевер. После него – опять зерно. Собрав зерно, оторопел: тяжелая и твердая пшеница тянула в пересчете на гектар, за двадцать центнеров!

Василий жил в двойном, раздирающем его измерении: испытывал плуги и сеялки, писал отчеты и доклады верхнему начальству про благо и необходимость вспашки. Но полыхал в его душе неугасимый жар эксперимента. Он выходил на новые, еще невиданные в средней полосе урожаи: на третий год делянка выдала зерна за тридцать центнеров. Земля, этот дар Божий, который перестали терзать пыткою вспашки, которой возвращали с мульчой практически весь фосфор, кальций и азот, которую рыхлили и пронизывали порами кишевшие в ней черви (их не было ни одного в соседних пашнях!) – эта земля теперь дышала пухлой негой. Она была живой и чистой – без удобрений, пестицидов, гербицидов., без коих вершилось истребление сорняков – лишь многократной культивацией. Земля обретала предназначение свое – КОРМИЛИЦЫ в Божественном триумвирате: земля, вода и воздух, которое дал человеку Высший разум, не подозревая в замысле своем, что этот наглый, беспардонный нахаленок, поднявшийся на двух ногах, начнет со временем курочить, отравлять ЕГО творенья, тщась переделать их в угоду собственной утробы.

Спустя четыре года Василий, сделав повторный анализ почвы, обомлел в блаженстве: за это время ее балльность выросла с 20 до 62! Непостижимым образом она реанимировала собственную урожайность без химии и без навоза, готовая давать за сорок центнеров зерна с гектара.

…Добравшись ночью на велосипеде до кровно близкого, приросшего к душе плацдарма плодородия, Василий лег на теплую, дышащую покоем и негой землю на краю делянки и запустил обе руки в пшеницу. Наследным, вековым рефлексом он в этот миг копировал своих прапредков, от пращуров и до отца: все они любили припадать к своей, утаенной от хищной власти делянке и слушать, как растет кормящий человека, обласканный им злак. Василий сжал в ладонях стебли пшеницы. Ощутил в коже ответный ток зрелой роженицы. Над головой сиял молодой серп луны, там и сям прожигали бездонную высь звезды. Стекала с этой выси в память бессмертность строк:

Выхожу один я на дорогу, Предо мной кремнистый путь блестит. Ночь тиха, пустыня внемлет Богу И звезда с звездою говорит.

Сглатывая подступившие к горлу слезы, всем естеством своим приобщился к строкам: это было про него. Про них, Прохоровых, восставших против химеры недоедания..

Сбылось. Он подтвердил, выпестовал задумку юности реальностью и вся оставшаяся жизнь должна уйти на воплощение ее в бытиё истерзанной врагами Родины. Пришла пора пересадить тепличный опыт в нещадность жизни, с когтями и клыками ДРАКОНА ГОЛОДА.

Он написал, отправил в «Агровестник» дискуссионную статью – предположение: «Что будет, если…» в зернопроизводстве практически скопировать Природу: отбросить пахоту и заменить ее рыхлением и культивацией, и запустить в почву червей. А вместо удобрений мульчировать солому и сорняк, разбрасывая мульчу по стерне. Пускать озимые под снег без всходов, а нормы высева занизить втрое или хотя бы вдвое. Периодически меж зерновыми сеять клевер.

Он ощущал себя «солдатскою говядиной» в битве за Сытость, посланной неким Верховным в окоп передовой – чтобы подняться и идти в атаку. И, проверяя плотность обороны у врага, поднял над бруствером замызганную каску.

…На эту «каску» – «Агровестник» обрушил остервенелый шквал огня. На бздюшную, казалось бы, статейку в задрыпано-отраслевом журнале раскрыли вдруг членкорровские пасти маститые бульдоги с политбойцовским экстерьером. Недели три стоял вселенский лай в центральной прессе: «Вреднейшая утопия», «Маниловщина недоучки», «Чем отличается Митрофановщина от Прохорятины?», «Теория с булыжником за пазухой », «Ниспровергатель из научной подворотни».

Осмелился лишь поддержать «утопию» народный академик Мальцев и полтавский хлебороб Моргун после того, как главного редактора «Агровестника» пинком спровадили на пенсию и заменили зав.отделом зернопроизводства.

И Прохоров каким-то шестым чувством тотально осознал: он сунул головешку в осиное гнездо охранников Голодомора: какая, к черту, здесь атака, поднимешься – изрешетят, прошьют навылет и раздерут в клочки.

Он отослал в журнал смиренно-виноватое покаяние, благодарил за критику и признавал, что сознает вредоносность своей утопии. Теперь он был под перекрестным наблюдением спецглаз, стал ощущать всей кожей липучие присоски слежки.

Спустя два месяца, когда почти все успокоилось, в академическом издании ВАСХНИИЛа, внезапно, чертом из табакерки выскочил аналитический обзор его утопии под авторством какой-то канадской корпорации «Монсанто». Ее научный аналитик в изысканно-издевательской примитивной форме (для генетических олигофренов), с доброжелательной интонацией размазывал по стенке стратегию бесплужного, лишенного подкормки хлебопроизводства. Детально и подробно щетинился в «отлупе» цифроряд: сколько азота, фосфора и калия уносится из почвы стеблями, листьями, половой и зерном. И эти микроэлементы нельзя восстановить ничем, кроме органики и, главное – химии.. Мульчировать, разбрасывать в стерню измельченную солому нечем, на комбайнах нет соломорезок и разбрасывателей. А так же нет безрядковых сеялок. И не будет. Поскольку перестраивать в СССР машинный сельхозпарк в угоду вульгарного, теоретического ПУКа, которым оконфузился «Агровестник», Госплан с Минсельхозом, конечно же, не станут. Ибо расчетливому, дальновидному Кремлю чужд волюнтаризм. К тому же треть всех кормов в животноводстве – ржаная и пшеничная солома и оставлять ее гнить на земле – это скорее проблема не агронауки, а медицинской патологии.

И главное: весь урожай, полученный без вспашки и без химзащиты сожрут мучнистая роса, табачная мозаика и прочая нещадность болезней, поскольку современный метод межлинейной гибридизации дает эффект гетерозисной мощности и устойчивость к фитопатогенам всего на три-пять лет. В дальнейших поколениях эффект сходит на нет, ибо накапливается рецессивный ген.

То был контрольный выстрел в голову. Защиту докторской диссертации Прохорова отложили на неопределенный срок. Понизили зарплату. Во взглядах ректора, которые он стал бросать на М.Н.С. Прохорова, отравленного безотвалкой, закоксовались профиспуг и затаенная надежда – а может уберешься сам, без увольнения и скандала?

После чего Василий получил письмо Ашота Григоряна.

– Ты кто? – угрюмо, жестко повторил Василий. Он вламывался в суть происходящего. Все туристические фейерверки кончились: Беггадик, скорпион, ватага диких псов, смышленый индикатор-медовед, стрела, торчащая из зада турка, рисунки Анунаков на стене и даже тот валун, чья масса неподвластная, на первый взгляд, бульдозеру, но уступившая плечу Ашота – от всей этой экзотики захватывало дух.

Но он, Василий Прохоров, оторван был от ДЕЛА. Письмо Ашота было насыщено зазывом к его, необходимому всем человекам, ДЕЛУ. И только потому он здесь.

– Посредник, – ответил Григорян. Бессочным и холодным стал его голос. В ответе лопнул, обнажив изнанку, момент истины.

– Между кем посредник?

– Между тобой и НИМИ.

– И кто ОНИ? Так называемые AN-UNA-KI?

Ашот молчал.

– Тебя ко мне послали?

– Да.

– Зачем?

– Чтобы привести.

– Сюда?

– Сюда и выше.

– За что такая честь?

– Твоя статья.

– «Что будет, если…?» В «Агровестнике»?

– И к ней реакция канадского «Монсанто».

– Что за контора? Я пробовал выяснить – не удалось.

– Всемирный регулятор материковых и континентальных квот зерна и продовольствия.

– И я ему как в глотке кость?

– Они реагируют лишь на планетарную проблематику. Таков их статус.

– Я стал угрозой для «Монсанто»?

– Пока гипотетической. Но ты взят на контроль. Как только ими будет обнаружена твоя делянка – тебя нейтрализуют без следа. Так что пора кончать с этой самодеятельностью.

– Вам известно о моей делянке? – Осведомленность Ашота оглушила, Василий был уверен в абсолютной сокрытости своего эксперимента.

– Она сделала свое дело. Время переходить к иным масштабам.

– Каким?

– ОНИ создали обширное и неприметное хозяйство. Там можно реализовать твой опыт.

– Где?

– Об этом позже. Сначала ты получишь зерна дикоросса с устойчивостью к фитопатагенам в 15–20 лет.

– Все-таки есть такой… его заполучили межлинейной гибридизацией? Кто мог сварганить такую работу здесь, среди скал?

– Увидишь утром.

– Ваш Арарат похлеще лампы Алладина… Ашот… сегодня самый лучший день всей жизни… подобный дикоросс… это глобальное решение проблемы!

– Первой ее половины. Вторая половина – сеялка сплошного безрядкового рассева.

– Которой нет и не предвидится в Госплане.

– Она есть. В однолошадном варианте.

– Ты это серьезно? Кто ее сотворил?

– Никита Прохоров. Твой отец.. Я обещал чай с медом. Пора разжечь костер. Здесь это можно.

– Ашот, я нашпигован дикой небывальщиной. Добавь еще одну, авось не лопнет голова. Тот валун при входе в грот не сдвинут с места два бульдозера. А ты его – одним армянским плечиком…

– Пустую скорлупу яйца, насаженную на спицу, повернет и муравей.

– Пустую – да.

– Валун тоже пустой.

– Что-о?

– Его средина выжжена, как эта пещера. Идем чаевничать. Выходим затемно, под утро.

– Сколько осталось? – спросил Прохоров. Он задыхался. Грудь всасывала воздух, но в нем отсутствовал кислород.

– Видишь гребень? Еще с полсотни метров.

Они добрались до каменного гребня, когда предутренняя чаша небосвода, висевшая над скалами, набухла сочной краснотой – ткни пальцем, брызнет студеной сукровицей восхода.

В каких-то тридцати шагах от них стеной стояло, бушевало ливнем грозовое непогодье – незримая стена удерживала всю эту вакханалию на месте. Будто обрезанное гигантским тесаком ненастье просвечивалось вспышками зарниц, зигзаги молний били из этой стены в скалы, свинцовая феерия дождя секла шрапнелью низкорослый сгорбленный кустарник, размазывала по камням расхлюстанную жухлость трав. Но в нескольких шагах от грозовой вертикали – в их зоне – сияло сиреневое безмятьжье раннего восхода. Василий зачаровано, оторопеловпитывал в себя границу двух противоборствующих стихий. Спросил Ашота, не отводя глаз от стекло-стены, непостижимо отделившей их от беснующейся химеры:

 – Мы что… под колпаком? В аквариуме штиля?

– Бывает все наоборот: здесь громы, молнии и камнепады, а там вселенский рай.

– Где и когда бывает? И отчего зависит?

– Зависит от того: где турки, а где мы – отделался невнятицей Ашот. И круто сменил тему – зажмурься и ложись.

– Зачем?

– Поднимешься над гребнем – ударит по глазам.

…Ударило не по глазам. Скорее через них, в сердцевину враз воспалившегося разума.

Внизу у озера вздымался надо льдом надменно-черный корабельный нос. Махина гигантского судна угольного окраса впаялась в розовый восход. Она рвалась ввысь из ледяных объятий, из бирюзово -призрачной надскальной стыни. Окольцевали озеро неистово-изумрудные острова растительного буйства. Они светились кое-где янтарной желтизной: навис над Араратом поздний август и всё, способное плодоносить коротким приполярным летом этой высоты – плодоносило, сменив незрелую зелёность юности на жухлое бессилье увяданья.

– Лед в озере тает раз в десять лет – пробился к слуху Прохорова голос Григоряна – тогда судно всплывает и ползет на берег на два-три шага.

– Ноев… Ковчег!! – сквозь спазм в горле выхрипнул Василий.

– Он самый.

– Длиною… за сто метров…

– Сто пятьдесят на двадцать пять и на пятнадцать. И бортовой лацпорт его – шесть метров. Размеры больше, чем у крейсера Авроры. Подобный грузовой класс судов – «RO-RO», по русски «Вкатывай-выкатывай» с таким бортовым лацпортом появились в мире года четыре назад. Но из металла. А деревянных, как этот Ковчег, с его размерами нет до сих пор. Кишка тонка у нынешней цивилизации. И, по прогнозам корабелов, они не могут появиться в этом веке: у нас нет технологий для построения таких судов. И не растут уже такие деревья.

– Так значит … весь библейский миф – реальность: Потоп, Ковчег, где всякой твари по паре, Ной с тремя сынами…

– Те твари, что тебя одолевали, потомки Африканской фауны, выпущенной с Ковчега.

– Африканской?

– Ной, обученный ИМИ, строил это судно по ИХ чертежам на горе Килиманджаро, на высоте двух миль. Вся живность и геномо-банки были доставлены на Ковчег перед Потопом с предгорий и самой горы. Корабельный корпус сбит из килиманджарского олеандра, пропитанного смолою мумиё. Ной и команда лечились им во время плаванья от всех болезней. Она лечебна до сих пор и ценится дороже платины. За ней идет охота во всем мире.

...Они переступили зияющую шестиметровую прореху в борту корабля: лацпорт Ковчега. Первым вошел Ашот, струнно натянутый, наизготовку с арбалетом, как буд-то ждал засаду. За ним Прохоров. Он ощутил вдруг, как его плоть, прорвав собой тысячелетние завесы времени, растворяется в чужом, не Араратском измерении. Ледяную чужеродность источало все: надменно, отторгающе взирали на двух гномиков загоны-клети для давно истлевшего в веках зверья. Просмоленная массивность бревен метровой толщины, семиметровой высоты и всаженные в них кольца из тускло-желтого металла безмолвным инфразвуком рокотали о давящем гигантизме допотопных мастодонтов, когда-то размещенных здесь. Скорее всего то был правид африканских слонов. Загоны чуть поменьше, литые, водонепроницаемые клети на дне трюма, тысячи отсеков, прилепленных к отвесной, вздымающейся в сумрак бревенчатой перегородке – все это наваливалось на сознание людей нечеловечески гигантскими масштабами работы создателей Ковчега, их сверхзадачей – спасти и уберечь от живоглотно-планетарного разлива не только основные расы человека, но и как можно больше Божьих тварей. Оцепеневшим в потрясении разумом Прохоров представил мегатонны бывшей плоти. Рогатое, копытное, пернатое, шерстистое зверье, вся эта буйная начинка трюма орала, верещала и рычала, от тесноты и вони, от бесконечной качки и ударов волн. Она ежесекундно гадила, просила есть, билась о стены клеток, ломала ноги, ребра, в бессильном страхе вгрызалась в просмоленные перегородки, стены клеток. За ними нужно было убирать, кормить и успокаивать, разделывать и расчленять погибших. Нечеловеческим терпением должны были обладать соратники Ноя, отобранные им в команду для этой работы… и если сохранились на земле их пра – наследники, несущие в хромосомах самоотверженность и самоотречение своих пращуров, то именно они явились для Христа бесценным генофондом, на коем проросло его воззвание к потомкам: «В поте лица своего ешь хлеб свой…»

– Ной разместил всю живность в носовом нижнем отсеке трюма. На среднем ярусе, над клетями шестьсот квадратных метров занимало хранилище кормов. И холодильники.

– Здесь… холодильники, без электричества?

Ашот чуть усмехнулся.

– Мы дикари в сравнении с НИМИ и с Ноем. Мы даже не на подступах к их био-технологиям. Едва лишь начинаем подбираться.

– И все-таки, чем холодить без электричества?

– Мы уже можем получать ток в океанических поселениях – на буровых. За счет разницы температур придонных и поверхностных слоев воды. Но Ной использовал другое, что проще и надежней – скатов, с вживленными в них попарно электродами Их нужно было лишь кормить и каучуком изолировать бассейн от корабля. Резервуар для этих плавающих батарей есть на второй палубе, под каютой Ноя.

– И где она?

– В корме, на третьей палубе. И там же тысячи ячеек микро-сейфов для хранения геномобанка африканской и планетарной фауны. ОНИ доставили его на Ковчег перед Потопом.

– И что, все цело до сих пор?

– Металл практически истлел, разъеден солью. Осталось дерево: пропитанные смолой ячейки. Здесь, в этом озере, вода лежит слоеным пирогом, под пресными есть соленые океанические слои. Они не смешиваются. И в каждом слое свои обитатели. Они законсервированы со времен Потопа и размножаются между собой. Гибрид от скрещивания океанических и пресноводных бесплоден, не дает потомства.

– Как мулл от лошади и осла?

– Как мулл. Как выродок от человека с обезьяной. Чем сохранялась чистота Божественных творений, не допуская межвидового уродства.

– Все, что вокруг… пока не переваривает разум. Об этом знают научные круги, политики, историки? Здесь был до нас какой-либо исследовательский десант или экспедиция?

– Армяне сюда ходят сотни лет. Каталикос Симеон Еревацици при встрече с царицей Екатериной II передал ей в дар кусок обшивки корабля, пропитанный целебным мумиё. Многие предметы с Ковчега хранятся в Эчмиадзине.

– А русские здесь были?

– Ковчег увидел с самолета ваш летчик Росковицкий в шестнадцатом году. Его рапорт прочел Николай II и снарядил экспедицию. Она работала здесь почти полгода. Ковчег был полностью изучен: размеры, образцы обшивки и перегородок, особенность конструкции, кости и шерсть животных. Ковчег был сконструирован по образцу намокшего бревна иль айсберга – девять десятых под водой. Над океаном возвышались короткая мачта и вентиляционные устройства. Валы катились через палубу без сопротивления, автоматически захлопывая крышки вентиляций. Лишь потому корабль уцелел за годы плаванья.

– Пока работала экспедиция Росковицкого, в России произошел Октябрьский переворот. Материалы экспедиции попали к Троцкому. И без следа исчезли. Потом стали исчезать участники экспедиции… а в 21-м Троцким и его комиссарской бандой Арарат был передан младотуркам – единокровным иудеям и подельникам троцкистов.

– Т-твою м-мать… Где Троцкий – там всегда кровавая дыра распада. А после Росковицкого здесь были?

– В 47-м сюда вломились американцы с турками и водолазами. И стали раздирать Ковчег: выламывали доски, сдирали остатки сохранившихся металлов из геномо-сейфов, выпиливали образцы материалов из штурвала и лопастей рулей…

– С-с-скоты!… Отбросы бандитской Европы, без своей истории… Горбатого могила исправит!

– На следующий день на них обрушилась лавина камнепада, поднялась снежная буря. Из двадцати шести этих уродов издохло восемнадцать, в том числе шесть турок… и янки в панике смылись. С тех пор на каждую экспедицию рушатся лавины и камнепады. Незваных здесь жалят змеи, скорпионы, бьют молнии и ливни – как в этой стене за зоной. А на десерт – кусают и таскают продовольствие гиеные собаки…

– Ну и что турки?

– У них, наконец, хватило мозгов больше не зазывать сюда непуганых дебилов из-за океана и прочих европейских недоумков. Правительство закрыло доступ к Ковчегу. Официально разрешены были его поиски по отвлекающему туристическому маршруту: от Хамадана до Ахора, через Ахорское ущелье – к ледяному языку. Он спускается к глетчеру Абих II. Там стопятидесятиметровый водопад. Он обрывается вниз вдоль Черного ледника.

– К Ковчегу?

– К обросшей льдом скалистой глыбе, похожей на Ковчег. И экспедиции теперь приходят к выводу: все слухи о Ковчеге не более, чем миф. Нас это вполне устраивает. Те, кому положено по статусу побывать здесь, ищут контакт с нами. Или мы сами приглашаем их.

– Нужен особый статус личности, чтобы побывать здесь?

– Она должна быть встроена в систему планетарной гармонии, в заповеди Пророков.

– И кто здесь был?

– Махатма Ганди. Старший Рерих. Далай-лама.

– А из русских?

– Серафим Саровский. Вавилов. Пржевальский. Киров.

– А Сталин?

– О встрече с ним вопрос возник, когда он распознал главную этнозаразу и болезнь России, созрел до способов лечения ее. Но не успели: наступил 53-й, все оборвалось. Готовилось приглашение Георгия Жукова. Но он прогнулся под Хруща и протолкнул его в Генсеки. После чего ОНИ отменили приглашение. Теперь здесь ты. И заповедь для всех, без исключения: не разглашать того, что видел.

– Как можно перекрыть приступ болтливости даже у самых почтенных и молчаливых?

– Есть способ излечения подобных приступов.

– Киров и Вавилов…Я в неплохой компании. Еще бы избежать кончины, которая их настигала.

– ОНИ учли недоработки охраненья.

– Как…как все могло здесь сохраниться? По всему этому прошлись метлой тысячелетия!

– Как в Арктике, в Сибири находят мамонтов, еще вполне пригодных в пищу? Здесь схожий климат. Ковчег засыпан снегом девять месяцев в году. И он из просмоленного, не гниющего олеандра.

– Вокруг Ковчега желтизна созревших злаков. Все вызревает за три месяца?

– Бывает меньше. За два. Как в приполярной тундре. Идем. Пора работать.

…Они стояли по пояс в желтушно редком, клочками лезшем из земли диком злаке, уже налившем хотя и мелкий, но каменисто твердый колос: зернянка, полба?! Иль прародительница нынешних пшениц T. Timopheevi.?!

Смиряя ломившееся в ребра сердце, ощупывал и тискал в неистовом благоговении Василий колючие колосья.

– Она… родимая.?!

– Та самая. С тридцатью двумя хромосомами. С глубинной корневой системой в восемь-десять метров. Предполагаемая устойчивость в мучнистой росе и вирусу табачной мозаики на равнине 15-20 лет. Перепроверил трижды в Ереване и Ленинградском флоро-центре.

– Откуда она тут… во льдах, лавинах, в куцом двухмесячном лете… среди камней и скал?

– ОНИ создали ее перед прибытием Ковчега. ОНИ же высеяли рядом, кроме пшеницы, и корм для молокодающих – коров и коз. Мы зовем его Galega восточная. Неистребимый многолетник, нафаршированный протеинами и сахарами. Дает по триста центнеров уникальной кормовой массы с гектара и плодоносит без посева десять-пятнадцать лет. С ним рядом кукурузе делать нечего.

– Вон тот?

В пяти шагах от островка пшеницы размашистой и встрепанной куделью стеной стояла (по пояс!) травища с густым соцветием почти вызревших семян.

– Он самый.

– Ашот, дружище…великий армянин Ашот! Чем мне расплачиваться за царские подарки? – Пригнувшись, ладонями, щеками, всем лицом ласкал Василий драгоценный хлебный злак.

– Какие, к черту тут сады Семирамиды, Тадж-Махал… восьмое чудо света – вот оно! Великий дикоросс… вот с ним мы продеремся сквозь ханыг тупоголовых! Сквозь мразь член-корровского каганата – к свободной, сытой безотвалке…

– Рви колосья! – Вдруг стегнул командой сквозь зубы Григорян.

Василий дрогнул. Меловой бледностью наливалось лицо Ашота, истаивал с него загар. Подрагивал в руке наизготовку взятый арбалет.

– Ты что?

– Быстрей!! – Хлестнул тревогой Григорян.

Василий обернулся, отслеживая взгляд Проводника. Шагах в пятнадцати вздымался на дыбы оскаленный, косматый зверь. Он разгибался – бурый урод на фоне задранного носа Ноева Ковчега: медведь в два средних человечьих роста раскачивался, свесив лапы. Торчал из плеча его, из буро-слипшегося шерстяного колтуна обломок арбалетной стрелы. Сталистым, незнакомым голосом прорвало Григоряна. Надменно рубленые слоги на неведомом языке чеканили угрозу:

(«Ты сильный, наводящий страх. Но мы сильнее разумом и натянутой тетивой. Не нападай, глупец. В ответ получишь смерть» – санскрит)

Василий драл колосья… нащупывал, заталкивал в карман вслепую их колючую остистость – срывал, не в силах оторвать взгляд от чудовища на задних лапах.

Ашот закончил, оборвал тираду и Прохоров впитал каким-то шестым чувством: зверь понял сказанное! Его движения вдруг обрели холодную бойцовскую разумность. Он опустился на четыре лапы, отпрыгнул в сторону, затем еще раз, но уже в другую. Косматое уродище подскакивало, едва касаясь камней, таранило рассвет над озером рваными скачками – вперед башкой с прижатыми ушами. Оскаленная морда держала арбалет и Григоряна в перекрестье глаз, горевших раскаленными углями в провалах черепных глазниц. Ашот водил перед собой оружие такими же рывками, не выпуская из прицела зверя: траектория его прыжков стала пожирать пространство между ними. Зверь приближаясь, вел атаку с пока неуловимой для отстрела тактикой.

– Возьми и отойди! – Ашот дернул из ножен один из двух клинков, протянул Василию. Тот взял блистающую тяжесть лезвия за рукоятку. Стал отходить. Грудь заполнялась вязкой лавой ярости, на темени зашевелились, поднимаясь, волосы.

Швыряя тело в хаотических зигзагах, зверь приближался. Траектория его прыжков смещалась к Прохорову: исчадию пещер был нужен не Посредник – его гость. Познал это Василий предельно обострившимся чутьем, косматого стража притягивал карман, туго набитый колосьями, он нападал на похитителя реликвии: хлебо-ценности, проросшей из веков в сиюминутность.

Ашот, не опуская арбалета, притиснул ко рту ладонь. И розовую синь над просмоленным древом корабля проткнул зазывно-волчий вой. Василий замер. Едва осело эхо от зазыва, издалека вибрирующе отозвался свирепый квинтет собачьей стаи.. Медведь услышал. Будто ткнувшись в стену, замер, припавши к земле: вой стаи пронизал его куда более опасным предостереженьем, чем речь Проводника.

Отрывисто и сухо щелкнула тетива арбалета о металл. Стрела с змеиным шипом пронизав пространство, вонзилась и застряла в ребрах зверя. Взревев и изогнувшись, он цапнул пастью оперенное древко, сломал его. И кинулся вперед – к Василию.

…Василий уворачивался от хлещущих когтистых лап, отпрыгивал и перекатывался в кульбитах. Остервеневшая трехметровая махина пока не успевала за увертливым двуногим. Тот заскочил за глыбу валуна. Оскалившись, медведь раздумывал, с клыков тягучими струями стекала стекловидная слюна. Раскачиваясь над валуном, он собирался обогнуть его прыжком, когда под кожу, в мускул ноги вошло и полоснуло болью лезвие ножа – сзади напал Проводник. Зверь отмахнулся, задев ударом человека.

…Прихрамывая, кособокой иноходью гонял Василия пещерный страж пшеницы вокруг гранитной глыбы. Движения того заметно набухали заметной вязкостью изнеможенья. Оно застряло в мышцах похитителя свинцовой тяжестью и только что медвежьи когти достали человечью плоть, вспоров одежду на плече.

Зверь почти настиг свою добычу, когда на каменистое ристалище ворвалась стая. Пять лопоухих гиено-псов с клокочущим рыком насели на извечного врага. Младший в наскоках полосовал зад и ляжки зверя, хрипел, выплевывая клочья шерсти. Вожак и самка с двумя заматеревшими переярками вели фронтальную атаку, увертываясь от лап. Неуловимыми зигзагами мелькали перед зверем их тела, каленые нерастраченным охотничьим азартом.

Василий бросился к лежащему Ашоту, пал на колени. Тот, ерзая спиной по каменистому крошеву, стонал. Разодранные клочья комбинезона на боку под мышкой напитывались липко-красной клейковиной. Вспухали, лопались в углах губ бруснично-рдеющие пузыри.

Был медицинский навык у Василия со времен боксёрства и учебы в сельхоз ВУЗе. При виде пузырей зашлось сердце, нутром почуял – надломленным, вдавившимся ребром повреждено у Проводника легкое.

Он взваливал Ашота на спину. Взвалив, поднялся, зашагал. Надрывно взмыкивал над ухом Григорян – терзала боль в груди.

За спиной взъярилась, достигла апогея свара у зверья. Медведь, увидев уходящих, ринулся вслед. Но тут же был свирепо остановлен – клыкастые пасти вцепились намертво в облитые сукровицей окорока.

…Василий шел, выстанывая в муках спуска. С шуршащим рокотом плыло, сдвигалось крошево камней под ботинками. Стучало молотком в висках: не оступиться, не упасть. Тропа уже почти не различалась, мушиный черный рой сгущался перед глазами, пот заливал и разъедал их.Впитав в размытость зрения зеленое пятно перед собой, он рухнул на колени, хватая воздух пересохшим ртом. Ноги тряслись. Он приходил в себя. В память вливались узнаваемые приметы их маршрута. Рядом журчал в расщелине родник (он вспомнил: утром, едва выйдя из схорона, они напились здесь). С разбойным посвистом над каменным хаосом шнырял ветрило.

Василий опустил обмякшее тело Григоряна на травянистый, бархатный ковер. На меловом, бескровном лице Проводника – закрытые глаза, Ашот был без сознания. Шатаясь и рыча, Василий стал подниматься. Не получилось, подломились ноги. И он пополз к роднику. У бьющей из расщелины хрустально-ледяной струи он сдернул с головы промокший от пота берет. Прополоскал его, пил долго и взахлеб. Напившись, зачерпнул в берет воды, пополз обратно. Вернувшись к Григоряну и пристроив меж камней наполненный суконный ковш, он взрезал ножом задубевшее от крови рванье комбинезона на боку Ашота. Смыл кровь и увидел то, что предполагал: сливово-черная полоса кожи на боку вдавилась в грудную клеть –надломленное ударом ребро вмялось в легкое.

Свистящий над скалами сквозняк сдувал в небытие минуты, а с ними – жизнь Проводника.

Опять приблизился, вспух за спиной свирепый гвалт. Утробный рык пер из медвежьей глотки, вплетался в лающий, визгливый брёх гиено-псов.

Василий оглянулся. В пол сотне метров, поднявшись на дыбы, натужно волочил медведь свою изодранную тушу меж камней. На его ляжках, залитых бурой сукровицей, зависли два переярка. Вожак стаи усталым скоком маячил впереди медведя. От схватки отползала, волоча зад, самка. Неподалеку, на камнях подергивались в судорогах скрюченные лапы младшего щенка, меж ними пучился сизо-бордовый ком кишок из вспоротого живота.

Василий поднял Ашота на спину. Тряслись в нестерпимой боли ноги. Доковыляв до валуна, что прикрывал вход в грот, он запустил руку по самое плечо в расщелину Нащупал в глубине ее кольцо защелки. Дернул на себя. Нажал плечом на валун, с шуршащим хрустом повернул его вокруг оси. Стал втискиваться в щель с Ашотом.

Поджаривал, опалял спину настигающий хриплый рык, визгливая разноголосица орущей стаи, хруст каменного крошева под тяжестью медведя. Протиснувшись в щель меж валуном и скалой, Василий ощутил зловоние из медвежьей пасти – зверь, настигая, зависал над беглецами. Василий втягивал Ашота за собой. Почуял: вялое тело Григоряна дернулось обратно, поползло из грота. Взрывным остатком сил он дернул Проводника на себя, свалился с ним на пол. Увидел, приподнявшись, голую ступню у Григоряна, исчерканную длинными багряными штрихами.

В расщелину толкалась, распирала камни медвежья башка. Оскаленная пасть исторгала смрадно-трупную волну, пер из нее остервенелый рев.. Башка не пролезала в щель. Она исчезла. Вместо нее просунулась, полосуя воздух, лапа зверя, с торчащими серпами кривых когтей.

Василий поднимался. Смертельный страх истаял. Его заменяло бойцовское бешенство возмездия. Метнувшись к стене, он сдернул с кола карабин, снял с предохранителя.

Выстрел рухнул обвалом на перепонки. Снаружи удалялся скулящий, хриплый рев.

… Все, что он теперь делал, текло мимо сознания, им двигали рефлексы. Единственное, что осознавалось: так надо сделать, так, а не иначе. Он выдернул из полога на стене гигантскую иглу со вдетой в ушко шелковой нитью. Разжег спиртовку и раскалил конец иглы до красна. Согнул ее в крючковое полукружье. На полке средь запасов отыскал флакон со спиртом и вымочил в нем шелковую нить. Этим же спиртом обработал бок Григоряна – с надломленным, запавшим в легкое ребром.

Готовясь к главному действию, глянул на лицо объекта предстоящей вивисекции и вздрогнул: на меловой коже полыхали антрацитовым страданием открытые глаза Ашота.

 – Дай… – едва слышным шепотом попросил Григорян. Василий поднес флакон к губам Ашота. Содрогнулось в конвульсии его тело – спирт опалил гортань и пищевод. Нужны были 2-3 минуты ожидания, чтобы наркоз подействовал. И Прохоров излил на Григоряна бальзам торжества:

– Зверюга издыхает с пулей… ему конец.

Едва приметная и горькая усмешка исказила лицо Проводника:

– В нем… три наших… стрелы из арбалетов… с десяток пуль… этот (зловонный ночеброд – санскрит) с его регене-рацией неуязвим…

– Бессмертный, что ли? – выплывал из потрясения Василий.

– Сильней его… только та стая… из десяти-пятнадцати псов… но он не дает ей расплодиться… отыскивает их логово и душит щенят…

– А эти … анунаки? У НИХ что, тоже не хватает сил?

– Ты видел на стене их… двойственный зеркальный символ… в котором вечное противоборство братьев… вверху багряный Царь царей… озаренный Высшим духом… кто раздувал священный огонь разума и мастерства среди людей… внизу, под ним… его вибрация… ночная обезьяна… кто создавал медведя и турецкий геноцид... карателей для человечества и голодоморы…

Ашот прервался. Потерял сознание. Румянцем лихорадки пылало его лицо.

– Вот это мне и нужно, ай умница, Ашотик-джан… ты вовремя подсуетился, отключился… – вышептывал, выстанывал Василий, готовясь к делу. Снял куртку, повесил на крюк в стене, протер спиртовой салфеткой руки и щипчики, иглу. Примерившись, стал вводить ее стальной изгиб под кожу Григоряна. Тугой, чуть слышный хруст опалял мозги: крючок шел сквозь живое тело, под сломленным ребром – вплотную к кости, ибо в каких то миллиметрах под нею трепетало легкое. В сознании пульсировала властная уверенность: все нужно делать только так!

Конец иглы из-под ребра приподнял, вздул бугорчатый холмик кожи и прорвал его. Василий уцепил щипцами бардово-липкое острие и вытянул полукруг иглы с нитью из прокола. Теперь нить обтекала сломленную кость снизу. Василий взял концы нити, намотал на пальцы. Они тряслись мелкой, неуемной дрожью, холодный пот стекал по хребту.

– Ну… Господи благослови на живодерство… чтоб ладно было нам и тошно всем чертям… Давай, Василь Никитыч!

Он коротко и резко дернул концы нити на себя. Ашот содрогнулся и застонал. Сквозь пелену и резь в глазах увидел Прохоров: синюшная и грозная впадина на боку выровнялась, заполнилась костяной плотью изнутри. Кость встала на место!

Он обвязал концы нити вокруг груди Ашота, фиксируя ребро. Встал. Вдруг дернулся, прошелся по пещере в корявом переплясе… не Прохоров плясал, а взбрыкивало хлеборобское естество творца: два главных дела сделано – Ашотово ребро на месте! Колосьями, за кои можно жизнь отдать, набит карман! Доставка Григоряна вниз, к подножью Арарата теперь реальна: паскудная скотина, загнавшая его сюда, выгрызает всаженную пулю. Надо уйти подальше до темна, пока этот ублюдочно-зловонный хищник зализывает раны. Но прежде еще раз взглянуть, пощупать, ощутить в ладонях бесценное сокровище богов – колосья дикоросса.

Он двинулся к стене, к висевшей куртке и запустил руку в карман.

КАРМАН БЫЛ ПУСТ.

Вся кровеносная, пульсирующая в нем начинка, все скопище животворящей плоти – от сердца и до почек – все оборвалось, рухнуло в бездонность. Оставшаяся в человеке черная дыра с садистской неизбежностью набухла ощущением вселенской катастрофы. Колосья выпали, рассеялись в той сваре, в кульбитах и переворотах, которыми спасался от медведя?!

Собрав себя в кулак, он еще раз ощупал оба кармана. Выскреб из них полову с шелухой, искрошенные листья. Все существо Василия, с нейронами, осмысленною жизнью клеток скукоживалось, оседало… он опускался на пол. Уткнув в колени голову, зашелся в лающем рыдании.

– Не надо бабиться, Василий-джан! – хлестнул вдруг Прохорова голос Григоряна.

– Убей меня Ашот, – он поднял голову – я потерял колосья!

– Ты потерял не родичей, не Родину, не Арарат – какие-то колосья…

– Ты что, не понял?! Колосья выпали, рассеялись в камнях, когда меня гонял медведь… все, до единого зерна потеряно!

– Тот, кто его нашел, уже не потеряет.

Василий каменел в угрюмом потрясении: кто из них бредит?!

– Еще раз говорю на русском языке, армянского не знаю – все, ради чего мы рвали жилы пять дней – все коту под хвост! Ашот… я отработанный гондон, дерьмо собачье… я потерял больше чем жизнь – твои колосья! Ты можешь пристрелить меня и будешь прав…

– Возьми ракетницу, сам застрелись, – брюзгливо посоветовал Ашот.

– Ракетницу…

– На стене висит, рядом с карабином.

Василий встал, снял со стены ракетницу – ополуумевший от горя идиот, большая кукла на нитях кукловода Григоряна.

 – Теперь стреляйся. Приставь оружие к заду. Зажмурь левый глаз, прицелься. Ракета должна выйти через правый глаз. Армянское радио гарантирует тебе в этом суициде стопроцентный результат.

Лежал рядом спасенный Прохоровым маленький армянин, скалил зубы, издевался.

– Скотина ты, Ашот, – растерянно и потрясенно сцедил сквозь зубы Прохоров, выплывая из омута отчаяния.

– Не хочешь через зад стреляться? Молодец. Лезь на стремянку. Поднимешь маскировочный колпак над люком и выпустишь ракету.

Василий влез, поднял и выстрелил. Слез со стремянки – бездумный, допотопный Xomo Erektus, выпавший в осадок из Xomo Sapiens.

– Ослабь мне нить, ты туго завязал ее, – смиренно попросил Ашот, не отрывая клейко-наблюдательного взгляда от Василия.

– Щас еще туже завяжу! – Свирепо огрызнулся Прохоров.

– Теперь совсем молодец! – Затеплилась облегченная ухмылка на лице Григоряна. – Ложись, Вася-джан. Ты сделал все, что нужно. Тебе надо поспать.

Василий лег на деревянную кушетку с наброшенной овчинною дохою. И провалился в черную, глухую бездну.

Он выплывал из сонной одури, влекомый к пробуждению нахальными шлепками по щекам. Стоял над ним голый по пояс Проводник Ашот.

– Послушай, сколько можно дрыхнуть?

– Я спал…

– Ты дрыхнул сутки. Пора идти.

Бесшумно, быстро сновали по пещере какие-то люди. Подтаскивали к выходу рюкзаки.

Нещадная реальность навалилась на Василия, погребая крышкой саркофага: потеряны колосья. Работать и вершить под солнцем зерновой переворот и хлебо – революцию – нечем. Тогда зачем жить?

– Василий-джан, смотреть на тебя тошно. Протухнут все наши продукты, прокиснет Араратское вино – внимательно и цепко смотрел на Прохорова Григорян.

– Ашот, может вернемся к Ковчегу еще раз? – взмолился Прохоров.

– Зачем?

– Колосья…

– Ара, как ты надоел мне со своим зерном! Возьми.

Он сдернул со стены туго набитую, ведерной емкости торбу и бросил Прохорову на колени. С готовым разорваться сердцем Василий развязал стянувший горловину узел, сунул внутрь руку. Ладонь наткнулась на колючую остистость вызревших колосьев.

– Ашот… откуда?!

– Пошли, сорвали, принесли.

– А медведь?

– Тебе сидеть не жестко?

– Сидеть…

– Э-э, Вася-джан, ты не проснулся, да? Твой зад на шкуре твоего медведя. Ему не жестко?

Василий опустил ладонь в упругий, плотный ворс. Развернул голову, сдавленно охнул: бугрилась рядом, одноглазо пялилась гигантская медвежья башка. Зияла черная дыра на месте второго глаза.

– Ты засандалил ему пулю в правый глаз. А выпала она из задницы. Все в точности с рецептом Армянского радио. Он умудрился отбежать метров на двадцать и издох от одной твоей пули. Хотя в нем сидит штук двадцать наших. Шкуру полагается обмыть.

Ашот сказал команде что-то по-армянски. Оцепеневший в сомнабуле отроческого, лет двадцать не испытанного счастья, смотрел Василий на приготовленья. На полированом, с темными узорами подносе резали копченое мясо и лаваш. Раскладывали в чаши виноград и расставляли старинные, с серебряной чеканкой кубки. Разлили в них багряно-черное вино. Ашот поднял полный кубок.

– Времени мало, я буду краток. Василий-джан, когда-то ты бросил на пол ринга турко-человека, похожего на гориллу. Два дня назад ты наказал смертью зверя, похожего на туркочеловека. Мы пьем за тот момент, когда ты победишь всю свору агро-мутантов, которые опасней и подлее вышеназванных субъектов. За твой Разум и твой талант Кормильца с большой буквы. Тебя ведут ОНИ. За НИХ и за тебя.

– Мы что, вот так вот выпьем и пойдем?

– Времени мало, Вася-джан.

– Пошли вы. Я не буду пить.

– Это почему?

– Недостойно-мелкий, национально-бздюшный тост – с ленивой наглостью пожал плечами Прохоров. Серели в задавленном гневе лица армян, окружавших тамаду – Проводника.

– Ты… не проспался, что ли, Прохоров? – спросил Григорян.

– Наоборот, я переспал, перенабрался сил. А мне здесь затыкают рот и не дают сказать, поскольку у кого-то мало времени.

– Ну говори.

– Твой тост Ашотик-джан, ублюдочно кастрирован, – еще раз шарахнул с наслаждением Василий. Он выдавал сполна за пережитое: за кукловодные Ашотовские выкрутасы перед этим, а так же за «возьми ракетницу и застрелись». Продолжил.

– Твой тост неполноценный. Поскольку в нем не упомянута Армения с ее армянскою горою Арарат. Я не могу выпить это божественное вино, пока не скажу о великой, многострадальной империи Урарту, куда Создатель поместил священный Масис (Арарат). Волею Создателя ОНИ вели Ковчег по океанам и встретили его на Масисе колосьями зерна, травою для скота – Галегой. Я пью за то, что все события планеты и все свершенья человека причастны к Ноеву Ковчегу. На всем, что делается в мире, лежит священный отблеск ИХ корабля, который исцеляет до сих пор. Я пью за тех, кто сохраняет о нем память, кто стережет тропу к нему. Я и мое дело ничто без вашей Зоны, ведущей к Ноеву Ковчегу, без вашей силы и отваги, без вашей верности заветам предков. Они – маяк для человечества, чтоб не блуждать впотьмах. Я пью за то, чтобы день над Арменией был всегда длиннее ночи, за то, чтобы сытых в мире стало многократно больше, чем голодных, за то, чтобы ваша Зона расширилась и снова стала империей Урарту. Вы принимаете мое алаверды?

Молчал, крутил лишь головой и вытирал слезу маленький Ашот, размазанный по стенке великим хлеборобом Васей.

Они выпили, отсмаковали тягучую нектарность араратского вина. Затем собрались, вышли из пещеры и отправились по Зоне – малой Родине – к большой. А привкус пряного, благоуханного напитка в горле хлебороба струил к его ноздрям и сердцу нерасторжимый аромат единства хлеба и вина, единства столь же вековечного, как вековечен этно – симбиоз славян и арменоидов, как вековечны геноцид и ненависть к этим трудогольным этносам у Безымянного Зверя.

– Подъем! – скомандовал с ефрейторской настырностью голос из ниоткуда.

Прохоров пробуждался. Открыл глаза. Взгляд уперся в стену: часы показывали десять утра. Под ними висела изящная, с красной окантовкой соломенная мухобойка. Глаза Василия расползлись в усмешке: Ашот держал слово, мухобойка от Армянского радио присутствовала – не было лишь мух. Отчетливыми, пряными мазками внедрилисьь в память видения последних суток: трепещущая зеленая сочность травы под ветром, палатка на каменистом берегу, зеркальная бездонность Севана с впечатанными в нее облаками, текущими над головой… серебряное веретено рыбы с разявленой зубастой пастью.

Облитая хрустальной брызгой форель, взорвавши водяную гладь, с предсмертной яростью ввинчивалась в воздух на конце лески.

Василий сел. Безостановочно прокручивалась в голове череда кадров рыбалки: кипящая в черном котелке уха… слитный звон цикад. Эту благодать непрошено и хищно продрало вдруг шершавое виденье: ревущая и смрадная башка медведя приблизилась, нависла сверху… неведомая стая лопоухих псов клубилась у его ног... продольный черный зев пещеры перед лицом…обвисшее, недвижимое тело Ашота на плечах Василия гнет к земле. Прохоров дрогнул: видение пронзило безысходностью – их настигала когтистая лапа зверя.

…Он сидел, панически, оторопело смиряя в груди тычки всполошенного сердца. В дверях стоя Ашот с подносом. Истекала от него дразнящая струя жареной форели. Ашот повторил команду:

– Подъем! Ну, как Севанская рыбалка?

– Ашот, мы что, действительно там были? Неделя при палатке, лодках, спинингах… сам себе не верю.

– Съешь – поверишь, – сказал Ашот. Поставил на стол тарелку с жареной форелью, лаваш, вино в глиняной корчаге.

– Что за подушку ты мне подсунул? – спросил Василий.

– Не понял.

– Там вместо пуха дикие кошмары. Переползают из нее под череп.

– Приснилось что?

– Да уж приснилось. До сих пор мандраж.

– Поделись.

– Медведь – страшилище, прет на меня, вот – вот достанет. Ты на моих плечах обвис труп трупом. Я втаскиваю тебя в какую-то пещеру…

– Успел втащить?

– Да уж успел, наверно, раз здесь сидим.

– Что еще снилось? – пронзительно и цепко ввинтился в Прохорова взгляд Ашота.

– Ты же не дал этот киношный смак досмотреть.

– Вас ждут великие дела, граф Прохоров.

– До сих пор не пойму, как Гирин отпустил к тебе: неделю за свой счет в разгар уборки…

– Выпьем – поймешь. – Ашот разлил вино в бокалы. Поднялся.

– С утра вроде и лошади…

– А мы не лошади. Мы горные ослы.

– Ну, коли так– за рыбалку, – поднял бокал Василий – ты подарил мне сказку…

– Сначала за твою свободу, – перебил Ашот. Они выпили.

– Свободу? От кого иль от чего?

– За абсолютную твою свободу – от трусов и научных трутней, от проституток в штанах и твоего вранья в отчетах.

– Мудрено выражаешься, Ашот.

– Ты сядь Василий-джан.

– Ну сел.

– Тебя уволили.

– Что-что?

– Твое отсутствие нужно было Гирину, чтобы подготовить увольнительный маразм. Потому и отпустил тебя.

– За что… уволили? – Морозом крылась спина Василия, цепенели губы.

– Отдел твоих соратников в НИИ состряпал заявление. Они настаивают на вредоносной ауре, которая исходит от тебя. Ты необуздан и неуправляем. Отчеты у тебя поверхностны и ядовиты. Твой мозг бесплоден и заражен научно-политической Химерой безотвалки. Работать рядом с Прохоровым для всех становится невыносимым бременем. И ультиматум Гирину: или они, иль ты.

– Додавил-таки Гирин, – угрюмо и тоскливо осознал произошедшее Василий – отрезанный уже ломоть от каравая НИИ.

– Зри в корень. Там додавили Гирина, – поправил Григорян.

– Ашот, а ты откуда знаешь про увольнение? – Дошло вдруг до Василия.

– Пересказал Аукин.

– Аукин Николай… тот самый, наш Тимирязевец? Он же сидит теперь в Москве, шишкарь какой-то в Минсельхозе.

– Он был в твоем НИИ. Привез им семена дикороса пшеницы с каким-то небывалым хромосомным сочетанием – для опытных делянок, с устойчивостью к фитопатагенам в 15-20 лет. Захотел встретиться с тобой. Гирин признался, что ты уволен. Аукин взбеленился, отменил его приказ. Гирин уперся рогом: он, как директор, не пойдет на конфронтацию со всем отделом. Сошлись на том, что ты приедешь и сам подашь заявление. После чего Аукин показал Гирину хрен с маслом вместо семян.

– Когда успел все рассказать тебе?

– Он был здесь. Улетел в Тбилиси два часа назад.

– Какого черта вы меня не разбудили? – Подрагивал в бешенстве Прохоров.

– Ты бы не дал Аукину работать, Вася-джан, – смиренной мягкостью обволок Прохорова Григорян.

– Работать?

– Он час висел на телефоне, обзвонил с десяток Управлений в России.

– Зачем?

– Пристраивал тебя.

– И что?

– Уволишься, поедешь в Мокшанский район под Пензой. Главным агрономом в колхоз. Приедешь с королевским подношением: элитно-семенной пшеницей от Аукина. Возьми.

Он встал. Достал из шкафа туго набитую торбу с семенами.

Председатель колхоза Шугуров – тоже безотвальщик, твой единомышленик. Надежный, головастый мужик. Боец. Заложите пять опытных полей для этих семян. Договоренность об этом есть с райкомом и райсельхоз Управлением.

Ошеломленный Прохоров опрокинул в себя стакан вина, не чуя вкуса зажевал жареной форелью.

Пять опытных полей… без академической удавки… без трусости и вони Гирина… нет худа без добра!

Как нет добра без худа.

– Зачем эта возня Аукину со мной? Из Москвы – в НИИ, потом сюда, к тебе…

– Ему положено по штату насыщать СССР. Кто это сделает? Ваш Хрущ с своей дебильной кукурузой? Кунаев в Казахстане? Иль оборзевшие НИИшники? Кормить страну сможете только вы, Прохоровы. И министерский клерк Аукин понимает это лучше всех. Ну что, допьем? Твой рейс на Мин-Воды через два часа. Оттуда поездом до Гудермеса. Вот билеты.

– Какой, к лешему Гудермес?

– Аукин привез тебе письмо от Чукалиной-Орловой. Лежало в НИИ. Она зовет тебя категорически. Повидаешь ее, Василия, их сына Евгена. Когда еще на Кавказе побываешь.

– Ты что, их знаешь?! – спросил в великом изумлении Прохоров.

– Смеешься? Кто в Ереване не знает Лизу Чукалину – жену армянского Зампредсовмина, сестру Василия со всеми его родичами? Передай им всем привет от Григорянов.

– Ашот, ты кто? – спросил в который раз Василий.

– Занудный армянин, который мучился с тобой в аспирантуре, – ответил Григорян. И узнаваемость этого ответа вдруг обожгла Прохорова догадкой: все это уже было! С мучительным напрягом он выцарапывал, тащил из памяти: когда и где?! Но просквозившая в словах Ашота вторичность бесследно таяла. Затем исчезла.

– Ну что? – спросила трубка.

– Отправили. До Гудермеса доберется самое позднее к пятнадцати.

– Случайности? Какие-либо сбои?

– Сопровождают двое наших, товарищ генерал: попутчики в поезде.

– Перепроверь все еще раз, все на твоем контроле. Столичные борзые озверели после его статьи в «Агровестнике».

– Сопровождающие на ежечасной связи. Они же проводят его и до Шугурова после Гудермеса. Я попросил о помощи генерала Белозерова, поможет рацией и каналом связи из Грозного.

– Что с памятью у гостя?

– Почти успешно.

– Почему «почти»?

– Мы стерли у него блок «Зона» и заменили видеорядом «Рыбалка». Работали Ищук и Погосян на био-синтезаторе. Теперь он полностью уверен, что был со мною на рыбалке у Севана. Не вытравился мизерный мазок из «Зоны»: нападение медведя. Там зарубцевался стрессовый шрам на базе психо-катарсиса во время прорыва в пещеру.

– При усилении био-импульсов в синтезаторе…

– Может произойти непредсказуемый срыв в полное беспамятство.

– И что теперь?

– Он сознает эпизод с медведем сном.

– Возможность возвращения его сознанья к «Зоне»?

– Близка к нулю. Дядя Возген, я просил не стирать «Зону». Вы же не стёрли это Рериху и Вавилову…

– Исключено. Мы не имеем права рисковать сейчас. Сотниковцы с Лубянки склещились в вопросе ликвидации «Зоны» с турками. И все настырнее прокачивают тебя.

– Есть перехват прокачки?

– Была скрытая ревизия твоих счетов, финансовых потоков, каналов и ассортимента наших магазинов – после твоей стрелы в зад турка и вашего визита к Ковчегу. Заменены турецкие погранцы вокруг «Зоны», их сменила гвардия Меджлиса. Там волки еще те. На скалах вокруг ««Зоны» монтируются стационарные телескопы с фотокамерами.

– Счета законсервировать, телескопы срезать?

– Поздно.

– Тогда пока законсервировать всю «Зону», сосредоточиться на Гудермесской миссии гостя – с доставкой АУПа к Шугурову…

– Этим займутся другие.

– Товарищ генерал, я что, впервые попадаю в клещи? Я сам поеду в Гудермес.

– Вы с Погосяном отбываете в Пасанаури.

– Что мы не видели в этой дыре?

– Пономарева ты давно не видел.. Сотниковские щупальцы туда пока не достают.

– Залечь на дно на базе ГРУ… ва-а, дядя, все так серьезно?

– Ты исчезаешь без следа. Зачисти с Погосяном все, что связано с «Зоной». На подготовку – два дня. Исполняй.

– Слушаюсь, товарищ генерал.

 

ГЛАВА 4

Вернувшись с бала «Донской курень» накануне к одиннадцати ночи Александр Исаевич Браудо почуял, что иссяк энергией досуха. Ибо искательно и улыбчиво терпел разгул казацко-питерского бомонда. Три часа без передышки и пауз, он истекал брезгливой, зоологической ненавистью к творящемуся нац-маразму. Эполеты, лампасы, шпоры, кубанки, донское гыкание, дерущий сердце разухабисто квартетный рев казацких песен, дебелые мяса и могучие формы терских и кубанских амазонок в шелках и атласе – все это ввинчивалось в мозжечок некой вызывающей первосортностью. В коей он, всемогущий Браудо, был как шелудивый пес зажат в самый говенный закуток этой скотобазы – без права гавкнуть или хватануть за ногу. Но все это надо было вытерпеть ради дела: пятиминутного разговора в конце бала, где одной разговорной стороной был Гапон, а другой – один из устроителей «Донского куреня» дирижер, хормейстер мирового класса действительный статский советник Василий Сафонов, прибывший из Москвы со своей капеллой. Гапон должен был уговорить Сафонова принять участие в завтрашней манифестации, и,будучи в первых рядах ее, запеть перед Зимним дворцом Гимн, а затем «Всенощную» Рахманинова. Если Гапону это не удастся, тогда подключится сам Браудо с премьером Витте и любыми деньгами склонят маэстро озвучить завтрашний массовый акт челобития царю.

Но все обошлось: Гапон справился: Сафонов дал согласие бесплатно (идиот!) спеть капеллой.

В десять утра в кабинет Браудо прибыл предводитель Цофим и шомеров из «Гошомер Гацаир». Неторопливый, умненький Миша Аронсон, третий год предводительствовал в подпольной питерской организации волчат из «Стаи Сиона».

В щуплом с виду тельце, под опрятно поношенной одежонкой, гнало голубую кровь избранное сердце. Изощренный не по-детски мозг за выпуклой лобовой костью таил гроздья масонских знаний. Миша Аронсон просачивался в Александра Исаевича благоговейным раболепием.

Не часто – раз, или два раза в год, званый к самому Браудо, Миша держал в памяти мельчайшие подробности каждой встречи.

И сейчас, прошелестев свое «шалом» юный Аронсон прервал дыхание. Он задавил в себе потребность дышать, ибо суров и необычно сосредоточен был маг, к которому, говорят, на цирлах являлся сам премьер Витте.

Гроссмейстер на «шалом» не ответил. Он развернулся спиной к Мише. Подойдя к одной из книжных полок, маг нажал какую-то потаенную кнопку. Полка, скрипнув, стала разворачиваться на оси. И делала это до тех пор, пока не застыла боком, открыв две квадратные дыры в стене. В одну из них бесплотно всочился Браудо, позвав гостя за собой кивком головы.

Только тогда жадно всосал в себя воздух юный Аронсон и шмыгнул следом за Браудо.

Полка-дверь закрылась за ними. Еще ни разу не допускали в это святилище юного Аронсона.

Он увидел посреди комнаты стол, крытый черным ковром, по коему серебряной нитью были вышиты капли – слезы убитого Адонирама.

Всю центральную часть стола занимал гроб с возложенной сверху засохшей веткой акации. Серебряной вязью в крышку гроба впечатаны были три буквы: М. Б. Н. Восхитительно-таинственный смысл их уже знал Миша Аронсон: «Мак-Бе-Нак».

Перхватило дух у Аронсона: то, что видел он на картинках в ознобистых, потайных собраниях «волчат», проводимых одним из старших братьев ордена «Гошомер Гацаир» – все это предстало перед ним явью.

Меж серебряной капелью покоились на черноте ковра череп со скрещенными костями, угольник, циркуль, молоток – инструменты, коими убили Адонирама, не выдавшего врагам тайны.

 – Ну, сладкий, ты знаешь что означают череп и кости? – глухо, замогильно спросил Браудо. И в унисон голосу его, вдруг колыхнулись языки свечей по обе стороны гроба.

Лишь слабо отрицательно смог качнуть головой старший волчонок стаи, поскольку онемел язык, и сжало спазмой горло.

 – Тебе пора это знать, ибо миновал ты грань шестнадцатилетия. Таки слушай.

И чеканно, все повышая голос, стал протыкать слух Аронсона маг коленными словами проросшего в веках откровения:

 – Дабы образ смерти нас не устрашал…предлагается сие печальное знамение, чтобы мы должность свою к ордену не полагали выше, нежели жизнь свою. Клянусь я жертвовать ею для ордена и для благополучия и безопасности братьев. Сможешь повторить? Ты можешь отказаться от этой клятвы.

Мог бы повторять подобные слова страницами Миша Аронсон, ибо каленым тавром впечатывались они в расплавленный благоговейным ужасом мозг отрока.

Он повторил все слово в слово и с той же страстью, оросив слова слезами, чем заслужил довольный едва приметный кивок магистра.

– Теперь запомни главное. Сие есть Великий Архитектор Вселенной! Смотри!

Он выхватил из гроба, расправил трубчатую желтизну папируса и развернул его. Перед глазами отрока кроваво пламенели латинские буквы.

«Ihvh».

– «Яхве». Первая буква «Йод» – активное мужское начало. За ней «Хет» – пассивное женское начало. Они, соединившись в действии дают нейтральное начало «Вав» – ребенка. Ими закончен человечий цикл. Семейство. Его закрывает ограда последней буквы «h».

Под Яхве вершит свои дела среди людей ОН! Смотри и помни – придушенным фальцетом вскричал Браудо. Отдернул черную шторку на стене. И в Аронсона вперилась желтушным полыханием глаз козлобородая, рогатая, с женской голой грудью статуя, подпершая рогами потолок. Она сидела в нише на обросших шерстью, скрещенных ногах с копытами. Сияли перламутром зубы в змеевидной ухмылке тонких губ. Зрачки чудовища пронизывали мальчика насквозь пещерной и бездонной мглой. В промежности чудовища, в шерсти зияла щель влагалища. Из коего торчал обрезанный по правилам всех иудеев член.

– Се Бафомет – Baphomet – сказал придушенно, протяжно Браудо. И Аронсон почувствовал, как шевелится и встает на черепе вспотевший волос.

Теперь прочти это имя обратно – Tem-o-h-p-ab. И явится известный братьям, из тех кто посвящен, смертельный для профанов смысл. «TEMpli Omnium Hominus Pacis ABbas» – мы получили то, с чего начали «Настоятель храма всех людей», и первый Яхве, и второй, сидящий Бафомет, по сущности одно и то же. Они едины во Вселенной.

Я соединяю тебя с ними!

У Браудо подернулось лицо. Провально-угольная сеть морщин в зыбучем и неверном пламени свечей колыхалась на нем.

Он уцепил и потянул к себе дрожащую ладонь мальчишки, завесил её тыльной стороной над вышитой серебряной брызгою на ковре. Достал из гроба гнутый и сверкающий клинок (на ручке из слоновой кости чернела вязь иврита).С воплем: «Я соединяю вас!» – ткнул лезвием в мизинец. Мальчишка удержал в себе визг боли, но проморгал внизу: горячей струйкой прыснуло в штаны. Из пальца на ковер закапала, сливаясь с вышитой капелью кровь волчонка.

– Твоя и кровь Адонирама соединились. Отныне ты наш брат! – чеканно, грозно пришпилил взрослый к братству мотылька, чей мозг и плоть, истекая кровью и мочой, теперь годились к делу.

Потом они сидели на скамье, кисельно, обессилено расслабясь. И старший посвященный жид, подробно, деловито, сухо в полголоса давал жиденку наставления. Попутно пояснял как находить, опознавать своих в миру: вот так вертеть тремя перстами пуговичку на жилете; вот так здороваясь, сгибать поочередно пальцы; вот так лишь тыльной стороной стирать ладонью «пот» со лба.

– А завтра предстоит тебе вот это испытание. И старший достал из-под стола холщевый сверток: тяжелый, угловатый ком. В нем глухо брякнуло железо. И рассказал, что надо делать завтра: ему и троим надежнейшим, проверенным волчатам из питерской сионо-стаи.

Закончив наставления, достал из гроба золотую цепь, на ней качался, взблескивал желтушный шестиугольник. В середину коего алмазной пылью врезалось магическое слово «Яхве». Надел его на шею Аронсона. И выпроводил раболепный сгусток плоти, зомбированного био-роботенка, готового отныне и до гроба вершить дела, замешенные на крови, на горе гоев – под желто-грозным зраком Бафомета. Итак, первейшее из испытаний завтра. От коего обязан зашататься и треснуть трижды ненавистный иудеям кипарисный трон Романовых.

 

ГЛАВА 5

Под стук колес гудела голова у Василия Прохорова от дум.

…Вагон жил своей жизнью, бурлил зычным говорком, чаевничал, храпел на второэтажной высоте, брякал какой-то железякой под полом. Но неукротимо ворочался в черепной коробке азартный замысел Василия, вобравший в себя трехлетний потайной его опыт на делянках. Талдычил про этот опыт вечный МНС – кандидат наук Конов, научный руководитель. Перекрывали путь в докторскую степень русопяту и безотвальщику Конову, разменявшему уже седьмой десяток и съевшему собаку на агрономии. И одна была у него теперь страсть, последняя: втолкнуть в научный Эдем, в эту спесивую стаю небожителей, соратника своего по Перунову воинству Василька Прохорова. Ибо генетически и цепко проросла в душе аспиранта наследственно-отцовская идея безотвалки на красно-социалистической почве.

Бережно, по крохам, собирал и хранил в детской памяти своей Василий облик и дела отца Никиты Прохорова, бесследно смолотого жерновами ОГПУ. Реабилитировали таки, сволочье. Бумагу с извинением прислали. Да не вернешь той бумагой маменьки, иссохшей в слезах, успокоившейся в могиле. Не отскребешь от души сиротскую горечь безотцовщины. Не сотрешь в памяти оловянно-брезгливый холод глаз у гегемонистых образованцев, садистски мявших Василия на разрыв и на сжатие – сначала в сельхозинституте, затем в аспирантуре. Выдержал все это сын врага народа, выдержал с вечно опущенными глазами, с напяленной на лицо улыбкой, угождая и насилуя себя покорностью, давя в душе волчий бунт и бойцовский протест.

Но видимо перло все это, сочилось изнутри, сквозь поры души, ибо хронически ходил он в пасынках и у первой институтской Alma-mater, и у второй – аспирантской.

Три отрады негасимо теплились в душе у Василия Прохорова: супруга Лидочка, научно-человечий руководитель его Дмитрий Сысоевич Конов – дядя Митяй в застольях, да маханькие три делянки в потаенных полях. Не выходил из головы визит к Ашоту в Ереван. Каким то диким, встрепанным фрагментом жизни он спрессовался: рыбалка на Севане, кошмарный сон с медведем после нее, вслед за которым на Василия обрушилось увольнение из Приволжского НИИ… Котомка с фантастическим зерном пшеницы от Ашота … или Аукина… За всем за этим просматривалась так и не понятая роль Ашота, его всевластная готовность творить сюрпризы для Василия: один из них – вот этот поезд, который мчал его к Чукалиным, после коих перебазирование – к Шугурову под Пензу, к новой должности, к возможности завершить в нормальных условиях свой давний эксперимент – без пахоты и удобрений.

 – Слышите, дяденька, милости просим к нам в компанию, – пробился к слуху Василия, сквозь рычащий верхний храп на полке, девичий голосок.

Большеглазый, с русыми косичками ангелок, сидящий напротив, смотрел на аспиранта с не расплёсканным еще по жизненным ухабам жизнелюбием.

– Что ты сказала, маленькая? – невольно заулыбавшись в ответ, спустился со своих думных высот Прохоров.

– Мы говорим, присоединяйтесь, сосед, трапезничать – с мягким прощупывающим зазывом показала глазами светящаяся усталой красотою мать девчушки на накрытый снедью столик: распластанные надвое помидоры, сало, соль, хлеб. И окинув взглядом двух мадонн, с острым, резанувшим по сердцу состраданием, узнал в них Василий свою горькую безотцовщину.

Яростно, до блеклости застиранный ситчик, штопаные кофтенки, разбухшие, истресканные в работе пальцы у матери с обручально-простеньким кольцом на левой руке, осторожно ищущая пугливость взгляда, да скудность дорожной снеди – не просматривалось перед всем этим широкой мужской спины, за коей можно хоть как то спрятаться от ледяных жизненных сквозняков.

– А что, сударыни, самое время перекусить – принял приглашение Василий. Достал из под полки объемистый, видавший виды кожаный баул, стал извлекать из недр его пахучий Ашотовский припас на дорогу: вареные яйца, круг домашней прочесноченной колбасы, вареную тушку куры, янтарно-дырчатую слезливость сыра. И темную, рубинового окраса поллитровочку армянского вина.

Шуршал бумагой Василий, разворачивая калорийный свой домашний припас. Заметил мельком как полнятся благоговейным ужасом глаза Мадонны с мадоненночкой своей. Прервало и враз обрезало утробный храп над головой на верхней полке: ударило видно снизу по ноздрям храпуна колбасно-чесночной волной и прервало хрюкальную какафонию.

– Ой господи, куда ж вы столько – всполошено отреагировала, наконец, соседка – не справимся, ведь.

– Вас как по батюшке? – Спросил сосредоточенно Василий.

– Наташа…Наталья Глебовна.

– А дочку?

– А я, дак, Любочка при ней! – блеснул перламутром зубок возбужденный ожиданием пиршества детеныш.

– Ну а я Василий, сын Никиты. И заявляю вам, Наталья Глебовна, весьма авторитетно: ежели навалимся гуртом, то справиться должны, иначе и начинать не стоит.

– А мы, на что? Мы подмогнем. Не бзди Натаха, гуртом и пахана сподручней бить, как говорится.

Свесилась и обдала сидящих сивушно-тошнотворной волной кирпичного окраса щетинистая морда. Вобрала цепко взором и оценила объем ассортимента на столе. Деловито скрылась.

Угрюмо-классовая ярость затопляла Василия. Всклинь, до блевотины нахлебался он за свое тридцатилетие таких вот соцприматов, гениально сгуртованных в пролетарские стада Владимиром Ильичем Бланком и Лейбой Бранштейном. Соц-приматы, наследственно-кастрированные от мастерового рабочего навыка, раздалбливали обручи трудогольной славянской общины. Будучи не в состоянии сладить свое хозяйство, расползались они батраками по справным дворам, внося туда оголтелую зависть, тотальную пьянь и воровитость, замешенные на хватательном рефлексе.

Между тем, верхнеполочный заканчивал сбор перед броском к нижней снеди: напялив тельняшку, пузырчатые на коленях финки и заскорузлые носки, спустил он это пролетарское достояние к самому носу Прохорова. Отбросив варианты поведения, избрал Василий один – единственный способ расставить все по своим местам.

Вывернувшись из-под носочной вони, вздернул он чужие мясистые окорока вверх. Рухнул на бок полосатый гегемон. Рывком подтянув тельник на груди его, намотал Василий полосатую бязь не кулак.

– Ты чего-о-о… Да я те щас… – придушенно захрипел небожитель. Перехватив левой рукой дернувшуюся чужую кисть, стиснул ее с вывертом Прохоров. Стал гвоздями вбивать вразумительное слово в искривленную, болью багровеющую морду:

– Ты кто такой, уродина? «Не бзди Натаха?» Какая она тебе Натаха, погань? Запомни: Наталья Глебовна. И если еще раз из твоей пасти вылезет какая-нибудь гадость…

В сознании его отчетливо вылепилось действие: его кулак влипает в эту багровую, с оловянными гляделками харю. Нос в хрустом вдавливается в переносицу, и харя, брызнув кровью, становится сургучно-окрашенным блином.

Он отослал эту картину в чужой мозг и бешено пялившиеся на него гляделки стали полниться болотным ужасом.

– Слышь, паря…сказал бы сразу, что глаз на бабу сам положил, тогда б я пас.

– Я тебе не паря и куда я глаз свой кладу – то не твое собачье дело.

– Само собой Никитич… Все тут в ажуре, все понято, нет базара.

 – Сейчас ты тихо слезешь и потопаешь в сортир. Там постираешь свои вонючие носки и вымоешь с мылом ноги, чтобы нам не портить аппетит. Когда вернешься, культурно постучишь. И чем меньше тебя будет здесь среди нас, тем лучше для тебя.

– Все понял Никитич, уже иду.

Он вышел. Зашел через два вагона в купе милиции и жестом показал старшему на дверь. Дождавшись выхода, сказал в решетчатое рыльце рации:

 – Он мне чуть физию не испортил. Нахрап у мужика бычий. Но нервы, видать, ни к черту. Все остальное в норме. Пригляда за ним не заметил. Выйду на связь через пару часов. Конец связи.

…Проводив взглядом закрывшуюся дверь, сел Прохоров на место, морщась, пряча взор от обожания, что сочилось из глаз Любаньки, от неприкрытой ласки ее матери.

«Черт… допек, скотина… надо ж так сорваться». Взламывая тишину, вкрутил он штопор в пробку. С чмоком выдернул её из горла, разлил темно-бордовый напиток по стаканам:

– Слезайте, коллега, и присоединяйтесь. Здесь неплохая компания, – сказал парнишке на верхней полке.

Парень оказался студентом, остроумным мужичком: с третьего курса мехфака, с бездонной памятью, нашпигованной анекдотами про чукчей, психбольницы и студенческую жизнь.

Взахлеб смеялись, с аппетитом ели. И вдруг, выбравшись облегченно из сдавившего естество Василия событийного кокона, в коем вынужден был он существовать в последние годы, ринулся Прохоров в рассказ о сокровенных подробностях его сельхоз эксперимента. О том, что вовсе не надо в хлеборобстве пахать. И боронить не надо, и удобрять. Не надо химией травить сорняк – поскольку не делает этого всего Мать природа. А надо, взрыхлив землю, редко посеять зерно под дерн по высокой стерне, разбросав по ней перед этим измельченную солому, да запустив туда червей поболее. Опрастывался Василий от всего этого, тихо посмеиваясь над собой: нашел где и кому – ну развезло от винца и клапана стопорящие от того распахнулись под сияющим излучением Наталкиного интереса. И полностью отмякнув в отрадном пересказе дела своего, вдруг ожегся Василий о глаза Натальи. Было в них столько тоскливо-безнадежного обожания, такая неприкрытая и зазывная ласка обрушилась на долгожданного мужика, что зашлось в смятении сердце Прохорова:

«И что ж мне с тобой делать, лапушка… Есть ведь у меня уже своя, законная… И взял бы тебя, согрел с детенышем, да некуда, занято место», – думал он, не опуская глаз. Сказал:

 – Хорошие глаза у вас, Наташа. Вот также смотрит на меня и Лидочка, жена моя.

Все поняла Наталья. Хоть и мала и призрачна была надежда, да рухнула свирепо и придавила. Взялась за виски, откинулась к стене.

– Спасибо Василий Никитич… Столько вы на нас небывалого нагрузили – голова кругом. Прилягу я, не обессудьте.

Лег и Василий. Прокручивал с закрытыми глазами последние дни, рыбалку с Ашотом, а между этим припомнил и письмо к нему Орловой. Переписывалась мать Василия, когда была еще жива, с кавказской агрономшей Анной Ивановной, знавшей отца. Все годы списывались, правда редко. А как похоронили мать, почти что и прервалась переписка. Но вот пришло последнее письмо, которое привез Аукин.

«Здравствуй дорогой Василек! Растет, все больше донимает вина моя перед твоим отцом Никитой Прохоровым, да и перед тобой. Долго молчала, оттягивала то, о чем просил отец. А все со страху. В день, когда его взяли из Наурской в ГПУ, были мы с комиссией на его потайной делянке, где он спас меня от чекистов с новорожденным сыном Женькой. Обещал он этой, трижды проклятой комиссии, небывалый урожай на своей делянке. Да вместо него оказалась голая земля: схарчила весь тот урожай стая воронья, и верховодила ею диковинная тварь похожая на кошку с крылами, которой он выбил до этого дробью полхвоста.

Однако, Васенька, видела я и своими руками щупала, что от него осталось…Урожай пшеницы, судя по обломанным кустовым стеблям, был несметный. Был он Вася, был! И засеял ту пшеничку твой отец агрегатом своего изобретения, что сварганил по его чертежам кузнец Мирон. Спрятали они тот агрегат АУП рядом в зарослях. Никита показал мне это место накануне, как чуял свой конец. Приезжай Василек. Ты же, с отцом твоим, хлебороб потомственный. Поедем на делянку ту его, чтобы ты самолично взял с собой его мудреную машинку. Кому как не тебе владеть главным наследством твоего отца и нашего спасителя. А заодно и с Женькой познакомишься: вы ведь с ним теперь вроде побратимов. Не задерживай с приездом, старая я стала, хвораю. Обнимаю сынок и жду, тетя Анна».

Скорбным колокольным боем гудело письмо это в памяти Василия, судьбоносный и бесценный подарок намечался впереди. В коем позарез набухла нужда именно сейчас, когда есть, греют сердце семена Ашотовской… или Аукинской пшеницы.

 

ГЛАВА 6

Shem нес Энки над взбаламученностью вод, искляксанных белыми бурунами. Истаивал багряный круг светила, сочился гранатовым соком заката над океаном.

Изводила, донимала догадка: кто и зачем заслал к Энки гонца ценой его смерти? Кто позвал из далекого Киммерийского грота? Всего лишь дважды за земной период перелетал Энки океан, чтобы пересечь по диагонали хладную необъятность чужого материка, состоящего из Киммерии и края Края Иньского. Громадность семи рек и высота заоблачных хребтов, буйно-зеленый, немереный простор Киммерии омыли сердце Энки восторгом. Степи, леса и горы Семиречья бурлили несчетными стадами живности, а реки кипели рыбой.

Разбросано и редко дыбились каменные городища на этом сочно-малахитовом размахе. В них жили людские племена: могучего сложения охотники, рыбари и скотоводы, именующие себя ариями, киммерийцами, непрами и препятцами, древлянами, кривичами и полянами. Здесь все было иным: от стужи, сковывавшей землю на семь месяцев – до единого Бога и его подручных во Вселенной: Сварога, Перуна и Святовита, коим поклонялись киммерийские аборигены.

У всех у них был единый предводитель, молва и слава о котором расплескивалась по необъятности материков. Имел он множество имен: Богумир, Яма, Имир, Кимер. Столицей Киммерии был Аркаим – Кайлеград. Вознесся город каменными сводами ввысь на сто локтей, не уступая архитектурой творениям Энки в долине Междуречья. И управлялись киммерийцы меж собой дивным обычаем – Вече, где каждый имел свое веское слово, а решение принимались сообща.

От океана необъятного на севере, до южных, теплых морей простиралась власть царя Богумира. Не довелось с ним встретиться Энки, хотя и слышали они немало друг о друге. Не доведется встретиться и сейчас: нависшая над Ки угроза спрессовала время, отпущенное обитателям земли и диктовало для Энки вот это спешный, неотложный визит к изделию своему– Адаму – Ичу. Визит, который должен решить, что делать с ним и с соплеменниками его.

Корабль с шелестящим свистом пронизывал необъятный океанский простор на высоте двухсот локтей. Отсюда благостней всего распахивалась бирюзово-пенная панорама океанской зыби. Здесь и там ее все чаще вспарывали глянцевые туши водяного мега-мяса: бурлил вечерним игрищем своих питомцев океан. Сквозь стеклянно-блесткую полусферу кабины отчетливо видел Энки зарождение прыжка: из глубины стремительно неслась бурая тень. Над ней вздувался на поверхности глазированный пузырь. Тень прорывало его. Китовая морда, а за ней тулово, лезли в небо, с каждым мгновением превращаясь в рельефного, лакового зверя.

И вот гигантский туготелый кашалот – белуха, в буйном бесстыдстве двигался в багряную прозрачность неба, обнажаясь до самого хвоста. Струились с живого веретена хрустальные потоки. Зависнув, рушилось оно плашмя обратно, в свою обитель, взрывая в клочья водяной хаос.

Столь притягательна была в звериных игрищах невинность ликования и столь младенчески чиста вся эта божья тварь, что мукою щемило сердце у Энки: а этим за что господня кара?! Неукротимо приближаясь, неслась к земле Нибиру. Неслась, свирепо сдавливая пред собой межгалактические тьмы. И давящий их пресс все ощутимее сплющивал грудную плеть тоской и ожиданием: из бездны грезились отец и мать… Жива ли еще родственная плоть, та ласковая плоть от коей сам он, и память о которой младенческой нежностью прибоя омывает сердце… За три последних дня он засылал к ней зов-запрос не однократно. Но не было ответа. Лишь отозвался первородный властелин Анну – отец, отозвался и прислал Энки груз черной вести, ему а не Энлилю: мать дотлевает тихо отмеренный ей срок.

За что им всем, землянам, межгалактическая кара? Тремя поколениями успели размножиться здесь колонисты с Нибиру: здесь дети их, внуки и правнуки, три поколения колонистов взрастила Ki. И сотни поколений аборигенов, чья рыскающая плоть разлилась половодьем племен по двум материкам. Внизу клокочет и бурлит туземное младенчество, чей разум оснастили AN UNA KI: огнем и колесом, железною рудой, кузнечным делом, скотоводством, возделыванием огородов, зерном, письмом и счетом, наивной первобытной медициной и правилами, как и что менять: зерно на мясо, шкуры на железо.

Но главным правилом служил завет Энки: менять свое, а не чужое, обменивать лишь то, что сотворили собственные руки.

Но с каждой сотней лет благая правeдность очеловечивания затухала. Пока, наконец, не развернулась вспять: на двуногом аборигене вдруг стали прорастать шерсть и рога, клыки и хвост – вражда и похоть, злоба.. Утробной завистью друг к другу набухали племена и, ощетинившись дубиной, клинком, копьем и луком кидались истреблять соседей за землю, шкуры и зерно, за скот, рабов и украшения.

Когда же стали разбираться, отыскивая заводил в кровавой чехарде междоусобиц – почти везде распутывая клубок первопричин, утыкались боги в племена Хабиру. Их предводители Ич и Ола, те самые Адам и Ева, истекшие капелью с геномо-скальпеля Энки, размножились и напитались хитростью и властью. А, взматерев, теперь расплескивали по племенам неукротимую живучесть обирал, бессчетно, жадно осеменяя туземных женщин.

Ошеломила вскоре еще одна катастрофическая по маштабам весть: Ич с Олой внедрили в межплеменные торжища Хабиру ракушку! Перламутрового отлива безделица ныне шла наравне со шкурой и зерном, все чаще становясь эквивалентом жизненных товаров. За половину туши бизона хабируанцы давали пять побрякушек, за пять корзин маиса – две, пригодных разве что на ожерелье для жреца, иль перламутровую ложку для вождя.

Вдолбив в туземные мозги аборигенов дубиной и копьем молву о незаменимой ценности ракушки, являлись теперь Хабиру на торжища налегке, верхами на ослах – лишь брякали в хурджине на боку одна-две сотни переливчатой, никчемной дряни. Являлись налегке, а уходили, навьючив ослов зерном и мясом, тканью и оружием.

В туземно-первобытное житье прокралась, вросла ядовитыми корнями доморощеная денежная единица. Та самая деньга, которую Энки на Совете богов замысливал внедрить в людские скопища через тысячелетия, когда развитие аборигенов войдет в оседлую устойчиво-необратимую фазу.

Теперь же разбухал хищный клан Ич-Олы. Врожденные бездельники, работорговцы, воры, в чьей плоти угнездился ген Сим-парзита и Хам-мельо, не овладели ни ремеслом, ни земледелием, ни скотоводством. И, тем не менее, эти изгои трудового быта главенствовали и процветали средь племен! Их давящий нахрап в туземных племенах ширился настолько быстро, что изумленный полыханием сего паразитарного пожара, Энки накануне планетарной катастрофы собрался в одночасье и вылетел к Хабиру-Ичу в его стойбище в низовьях Нила.

Размахнувшись на добрую милю вдоль реки, вросло Хабиру – поселение в прибрежную песчаную твердь набором разномастных хижин. Здесь были глинобитные домишки под пальмово лиственной чешуей и тростниковые шатры. Чванливо высились полсотни каменных коробок, скрепленных известняковым раствором. Их черепичные крыши утопали в зеленой бахроме финиковых крон. Близ стен жилищ ласкали глаз изумрудные квадраты маиса и виноградников. Изнывали в сизо-кобальтовой неге их гроздья.

У палисадников и грядок отсвечивали антрацитно-лиловым блеском мокрые спины рабов. Не разгибаясь пололи, плескали водные струи на гряды, с корнями драли сорняки сотни невольников – детей и женщин.

Над рабами в бело-пенных коконах бурнусов торчали надзиратели с плетьми. С гортанным клекотом извергалось из глоток понукание, чередуясь хлестом витых плетей по спинам. На самой окраине стойбища, в жидкой тени банановых пальм, в два яруса громоздились бамбуковые клетки – жилища рабов – ныряльщиков и скотоводов. У сколоченного из бамбуковых труб причала, лениво качались на глянце воды сотни две тростниковых фелюг с тряпично-обвисшими парусами.

В дальнем конце причала вонзилась мачтами в слепящую синь небес широкобокая морская галера. Соль долгих переходов рафинадно въелась в бушприт и форштевень, в перекрестья мачт. Смотрелась морская бродяга матерой уткой на фоне выводка фелюжек. С полсотни этих же посудин заякоренных в сорока локтях от берега, едва приметно баюкала пологая волна.

Вразброс меж лодками бугрились поплавки мокрых голов. Из капель, застрявших в шевелюрах, высекало полуденное солнце алмазные блестки. На грузной насыпи камней, нависших над водой, раскорячилась сложенная из беленого известняка громадная фазенда. Терракотовая шершавость черепицы двускатно покрывала белую спесь жилища. В его стены врезано с десяток окон. И все они слепящее целились сторожевым блеском на речную гладь, где волосатыми буйками средь фелюг качались на воде головенки ныряльщиков. Здесь жили Ич и Ола – главари племен Хабиру от устья Нила до его истоков, а также всех сородичей Ича, что обосновались в Междуречье.

Внизу среди фелюг, среди невольничьих голов хищно набрякла суть и смак всего поселения: ныряльщики добывали из мутных глубин ракушку. Шел месяц отлова гигантских моллюсков. В эту пору истерично-радужным перламутром расцветали изнутри створки самок. Их разводили неподалеку в сетчатых, непроточных затонах, подкармливая размолотой кашицей из маиса, ила, замешенных на человечьей крови. Ее цедили из вен рабов-мужчин, чьи жены обихаживали плантации.

…Все эту панораму разом охватил, осмыслил прародитель, бог Энки. Приземлялся, целясь вкрадчиво свистящим соплом своего Shem в бурую вершину холма, что блекло-желтым гигантским чирьем вспухал подле городища.

Внизу, в пятистах локтях, панически узрев свистящую тарелку бога, обмирало и рушилось плашмя на землю людское скопище – рабы вперемешку с надсмотрщиками.

Из распахнувшися ворот дворца Ича вылетела колесница, запряженная квадригой белых жеребцов. Глава фазенды и всех поселений опрометью спешил к садящемуся на холме аппарату: спускались боги с неба к людям едва ли чаще раза в три-четыре года.

Сдвинулся и утонул в корпусе Shem овальный люк. Энки шагнул в свирепый зной, ступил на выжженный песок. Накинул серебристый капюшон на голову и застегнул до шеи молнию застежки термокомбинезона, хранившего прохладу тела.

От подножия холма, оставив жеребцов внизу, скачками несся вверх по склону чернобородый предводитель поселения.

Короткая, выше колен туника с золотым шитьем плескалась на вспухавших бедрах.

Энки с сосущим сердце любопытством окинул взглядом поджарую плоть Хомо-гибрида, легко бегущую к вершине. К нему неслась закваска, дрожжи человечества. Ич одолел подъем и рухнул на колени, уткнувши голову в песок. С могучим шорохом гоняли легкие био-мутанта полуденный, наднильский зной, вздымались плечи и спина. Энки оценивал творение свое: кремнисто-крепок и вынослив до сих пор, неимоверно плодовит. Вцепились хищными рефлексами в туземно-рыхлые сообщества племен его сородичи по крови, живя средь них диаспорами отщепенцев, не смешиваясь, не сливаясь, брезгливо отторгая обычаи и нравы местных аборигенов.

Захлебываясь благоговением, грассируя, забормотал правитель, уткнувшись лбом в каленый прах земли – как требовал незыблемо обряд общения с богами.

– Мой бог Энлиль! Твой верный раб в восторге! Ты одарил нас всех прибытием с небес! Да будут дни твои налиты наслаждением, да будет…

Энки запустил зачехленные скафандровой перчаткой пальцы в курчавую, присоленную сединой, шевелюру Ича. Подернул вверх податливую голову. Запрокинулась, открылась перед ним смугляво-горбоносое лицо в росяной капели. Сочно пламенела в завитках бороды корраловость губищ. Проворными мышатами шмыгали зрачки косящих разноцветный глаз: один уперся в лоб Энки, второй обследовал «тарелку». В глазах Адама полыхнул испуг. Его сменило разочарование:

– Архонт Энки?!

– Ах, ох! – с протяжной едкостью озвучился бог. – Ты ожидал, что к вам прибудет небожитель бог хвалить и раздавать подарки. Но распознал, что здесь всего лишь брат его, который прибыл покарать тебя.

– За что карать изделие свое тому, кто сотворил его?

– Так ты еще об этом помнишь? Но к делу. Кто изобрел единую замену всем вещам? Кто раздувал никчемность дряни до ценности незаменимых: еды, воды, жилища, одежды и оружия? Кто сделал мерой всего этого ракушку?!

Размерено и жестко спрашивал бог, отбросив церемонию визита. Взбухал брезгливым гневом владыка всей земли. И перепугано обмякнув волей, сломался, сдал первоисточник Ич:

 – Вы спрашиваете, кто… Энлиль, мой прародитель!

– Он предложил навязать на торжищах аборигенам ракушку-деньги?

– Да чтоб я сдох: я выполнил его приказ. Но отчего ваш гнев, Владыка? Нам так удобно стало, даже последние из моего клана разбухли от богатств. Сих, Енос, Каинан, Маллелион, Иарет, Енох – всем хорошо живется. А Мафусаил и Ламех, от коего рожден Ной – Атрахасис, живут не просто хорошо! Как только наш Энлиль, благослови его Создатель, привнес в торги ракушку, нам всем стало некуда девать богатства: рабы и скот, оружие, одежда… И мы их забираем не мечом, не льем уж столько драгоценной крови, они нам сами отдают свои богатства за ракушку. И что в этом плохого мой господин? Племена Хабиру множатся бессчетно…

«И скоро ваш ненасытный жор не сможет утолить вся планета», – с угрюмою тоской домыслил перспективу человечества Энки. Сказал:

 – Мне есть за что карать тебя. Вам с Евою вдвоем после Эдема запрещено под страхом смерти произносить вслух имя бога, прародителя Энлиля. Но ты не только произносишь, а пачкаешь его, и пачкаешь открыто.

– Мой господин! – взвыл в панике ослушник.

– Ты замарал божественное имя ложью. Совет богов, где был Энлиль и я, всего лишь четверть Сара назад решил: не запускать в людское стадо деньги, не запускать еще пол Сара, Энлиль не мог взломать решение Совета. Значит ты лжешь, позоришь честь Энлиля перед богами. Я расскажу об этом на Совете.

…Он искоса, смотрел на ерзающее у ног тело, у коего мокрая под туникой спина подергивалась в ужасе, как от ударов плети. Сейчас клубится в этой черепной коробке предсмертная тоска: как было хорошо в пещерах с Олой, когда они вдвоем, свободные, охотились на дичь и жарили ее на костре… Ему бы хоть еще раз, хоть в последний раз…

Итак, Энлиль взломал-таки решение Совета. Он срезал человечеству товарность натурального обмена краями бритвенной ракушки. И из пореза хлынуло зловоние вражды, убийств и нищеты, обмана. Ракушка – этот прах речной, безделица и мерзость дна, вдруг вздулась и разбухла в Междуречье и ныне ценится, как символ власти для туземцев. Но как все это сотворилось?! У этого, что ползает в пыли, продумана своя метода: ярмо ракушки на туземцах в кровь растирает шеи… И что? Они молчат? Или протесты их обратно забивают в глотки стрелою лука и копьем?

– Встань, прохиндей, пахучий сын подвида Сим-Парзитов.

Он обронил приказ на спину конвульсирующей плоти, пропитанной потливым страхом – попробуем забыть твой оскорбительный и гнусный бред. Попробуем. Мне нужно от тебя одно…

– Я выполню любое пожеланье бога, – истек ликованием био-мутант, мгновенно приподнялся на карачки. – Я жизнь готов отдать, чтобы оно исполнились.

– Ты проведешь сегодня время как обычно. Насколько мне известно, в последний день недели туземцы стекаются под прокураторский башмак твоего судейства. Напялив маску судии, ты смачно давишь сок наживы раз в неделю – из каждого, кто ищет истину. Вот и дави, как прежде, как привык. Потешь себя любимого судейским фарисейством. Но если вздумаешь изображать святую неподкупность – мне станет скучно. Я взмою в небеса, чтоб рассказать Энлилю и Совету байку – как Ич, Адам напакостив меж Тигром и Евфратом, всю вонь содеянного наровит взвалить на своего владыку – на Энлиля.

– Я повинусь, царь царей.

…Они спускались с прокаленного зноем холма: запаянный в божественный скафандр инспектор и мокрый, всклоченный царек, сходили в набрякшую благоговением и страхом низину – к Нилу. И пропитавшая её эманация повиновения, струилась вверх, к сходящим вниз. В бальзаме этом оттаивал, напитывался торжеством главарь, оттаивал от прежних ужасов, угроз, оттаивал и впитывал в себя привычный эликсир всевластия.

Они уже дошли до середины склона, когда в сотне локтей, среди лежащих навзничь тел аборигенов, вдруг тишину прорезал детский визг. Через мгновение его накрыл истошный женский вопль.

Энки всмотрелся: лежащие, вскочив, пытались уложить беснующуюся женскую плоть. Та рвалась из кольца людей, сверлила уши безумным визгом, тянулась скрюченными пальцами к небу.

Энки вскинул взор вверх. В фокус зрачков ворвалась черная махина птицы. С натужным посвистом рвали синь два черных крыла, вписываясь в траекторию подъема. Между крылами ворочалась клювастая башка с янтарно-желтой округлостью гляделок.

Из тулова летящей химеры свисали палки ног, ухватисто-вцепившихся когтями в младенческое тельце. Хищник, вкогтившись в дитя, с усилием вздымал его над склоном, нацелив траекторию полета вдаль.

«Мое творенье… Кошковорон» – Энки обдало жгучим узнаванием. Столетия прошли с момента гибели учителя Иргиля. А эта тварь жива, за годы обросла панической жестокостью легенд. Черноголовые LULU, бывая в племенах аборигенов, рассказывали о гнездилище химеры: привадил птицу ко двору младенцами рабов братец Энлиль, привязывая их к полуоткрытой клетке в кроне смаковницы. К утру у трупиков младенцев, все было цело, лишь краснотой зияли дыры на лице – пустые, выклеванные глазницы. Теперь сей кошковорон подолгу гостил в открытой клетке, образовав с главою АN UNA KI чудовищно-любезный симбиоз: безудержно болтал, кокетничал с Энлилем, предсказывал события. И предсказанья становились все точнее. Химере позволялось все в туземных племенах: глумиться, издеваться, воровать – над вороном простерлась бронь Табу, покровительство Энлиля.

Энки прислушался к себе, внутри натянутой тетивой дрожала ярость к обнаглевшей твари. И он спустил тетиву приказа в марево над выжженным холмом: «Снижайся, тварь! Ко мне!».

Башка кошко-ворона дернулась, отчаянно замолотили воздух крылья. Описывая рваную дугу, замедленным скольжением вор опускался в воздушном окаеме к позвавшему его.

Через мгновения оперенным тараном ткнулись в повелителя земли две плоти. Энки спружинил корпусом и подхватил младенца. Царапая комбинезон когтями, вразброд меся крылами воздух, безвольно рухнул у его ног помятый кошко-ворон. Тупая боль прострельного приказа торчала в глазастой черепушке. Пернатый вор затих, придавленный бессилием к песку.

 

ГЛАВА 7

– Батюшки святы! Седой уже наполовину, здоровенный то какой вымахал! Почти как Женька. – всплеснула руками Орлова, обняла Василия. Всхлипнула. – Боялась, не увижу, не выберешь время приехать – тогда бы и не увидела.

– Ну нет, теть Ань, я как ваше письмо прочел – все отфутболил, и прямиком на поезд. А Евгений где? – Расстроено спросил Василий мимоходом запнувшись о не совсем понятное: «почти как Женька»: пацан-то на тринадцать лет моложе, а сам Василий в хиляках никогда не числился.

– Да у них сегодня с Аверьяном драка.

– Это как понимать? – изумился Василий беззаботному материнскому тону – драка по какому поводу, за что?

– За понюх табаку, – усмехнулась сквозь слезный блеск Орлова – третий год дерутся и все без повода. Аверьян – это их классный физкультурник. Ведет секцию какого-то руссобоя или славянской драки.

– И что это такое? – с подмывающим азартом встрепенулся на «драку» в Прохорове мастер культурного мордобоя.

– Чего не знаю – того не знаю, Васенька. И никто не знает. Аверьян их в лесу прячет, как квочка цыплят. И зимой и летом. У него там своя элитная селекция, отбор по особой системе творится. Ну и Женька при нем на этом деле вроде как в заместители выбился. Да будет нам про эту драку! Ты о себе, о Наденьке поведай… Успокоилась, бедняжка, без Никиты долго не выжила, – снова прослезилась Анна.

… За добротно накрытым столом, под винцо из изабеллы домашнего приготовления, неторопливо и подробно пересказывал Василий горько-скудное бытие с мамкой на Фельзеровской заимке. Кормилицей, поилицей квохтала подле них, свалившаяся на голову с Кавказа тетка Надежда. С большой буквы во всех смыслах была она Надеждой – единственной на всем свете, с того момента, как арестовали отца. На ней же были и дочка ее Анюта со сломанной ногой, да спятивший в лесу от пережитого муж Юрик. Так и тащила на горбу всех четверых в неподъемном надрыве: явится ли с арестом милиция, или еще подышать на воле денек дозволят?

Но переждали, вытерпели. Фельзера в добротную психбольницу определили. Надежу до зав.птицефермой повысили. Василь десятилетку в районе закончил, в сельхозинститут каким-то чудом сквозь классовые надолбы протиснулся. А там и Фельзера подлечив, домой вернули: печь тихонько топить, да с лешим в укромных уголках беседовать.

И лишь потом, спустя годы, усмешливо и вальяжно сквозь коралловое полукружье знаменито-афишных губ слила подноготную их бытия Анюта: сварганил все эти чудеса шеф ее и кучер, погоняла и благодетель, некий товарищ Мелкий. В консерваторию Анюту Мелкий этот не пустил, после музучилища запряг и засупонил сразу, надев филармонический хомут. С тех пор и тащит свой концертный воз по России: при своем ансамбле и сорока концертных платьях. Не жалуется. Недавно «Победу» на новую «Волгу» заменила.

Вступала в рассказы и Анна: все в подробностях про тот последний день с Прохоровым, про роды свои пересказала.

Надолго смолкли оба, заново переживая далекие передряги.

– Слушаю Анюту по радио – наконец вынырнула из паузы, поделилась Анна – голосище конечно стенобитный, вторая Русланова. Только вот… Вась… кукольность егозливая в пении ее образовалась, голос роскошный, а вот мало греет и все тут! Магомаева, Гуляева, Пьеху, Георга Отса, Зыкину выслушаешь и будто в купель окунешься. А вот Анюту с этим, как его … жеребцовый голос такой, вылупился недавно… то ли Корзон, то ли Кобыздон…

Засмеялся Прохоров, фиксируя нещадно – хитроватый прищур Орловой, однако бритвенным языком вооружена была матерая сельхоздиректриса в отставке.

Махнула рукой и вдруг сконфузилась Орлова.

– Хотя нас, кряхтунов довоенных, не то что песня – уже печка не согреет.

– Теть Ань, – круто свернул с вокальной склизи Прохоров, – до вечера, когда дядя Василий с работы придет, еще часов шесть. На делянку отца как договорились – завтра с утра махнем. А сейчас… может я проскочу к Евгению? Признаться, заинтриговали Вы меня его дракой, сам ведь тоже этим занимаюсь в меру сил, сборную боксеров тренирую в НИИ.

– Тут вот какая оказия, Василек, – несколько растерянно замялась Анна, – тренер их, Аверьян, никого к занятиям не подпускает.

– Как так?

– А вот так. Взялся он вести руссобой этот с одним условием: три часа занятий пять раз в нелелю зимой и летом в лесу, в предгорье. И никаких наблюдателей и контролеров до выпускного вечера.

– Интере-е-сно. Зарплату за секции платят обычно по результату. А если ни контроля ни результата…

– Ну, во-первых, за тренерство он плату не берет. А, во-вторых, от результатов его у директора школы волос дыбом встал, там вроде бы можно уже «мастера» любому присваивать.

– И сколько им присвоили?

– А нисколько. Аверьян Станиславович своих к соревнованиям не подпускает.

– Ни черта не понимаю! – свирепо буркнул Василий.

– Не один ты. Директор, Григорий Лукич, поначалу тоже не понимал, с год он эти прятки терпел. Потом ультиматум Аверьяну поставил: или открытое занятие для него, или он эту подпольную шарагу разгоняет.

Ну Аверьян один раз его допустил, так второй день Григорий Лукич в себя приходил: вроде как контузили его. Больше никто к Аверьяну так и не пробился, хотя и пытались не раз.

– И что директор там увидел?

– Не поделился.

– Теть Ань, ну и как все эти сказки Шехерезады мне, тренеру воспринимать? Неужели никак нельзя к этому Аверьяну… Евген, там ведь при нем верховодит… Может через него?

– Эк я тебя завела! – Отметила Анна – азартен ты, братец, весь в отца. Мы вот что попробуем…

Она набрала номер телефона.

– Григорий Лукич? Здравствуй, голубчик, Орлова. Просьба к тебе наисердечная. Понимаю, в сколь щекотливую ситуацию загоняю тебя, да приспичило.

Прибыл сегодня к нам очень дорогой семейный друг. Младший научный сотрудник, кандидат наук, работник сельхозНИИ на Волге. Я ему вкратце про Аверьяна и его драку изложила, там где Женька сейчас. Теперь не могу отделаться: прилип как банный лист к заднице, готов на колени перед тобой пасть – проводи к Аверьяну. Что будем делать?… Эк тебя понесло… Да погоди ты… остынь, голубчик. Васенька сам культурный мордобоец, боксеров тренирует… Ему эта драка, как нам с тобой курсы повышения… Ну? Так. Так. И на том спасибо.

Она положила трубку.

– Он подвезет тебя к лесу и покажет в каком направлении идти. Дальше сам. Наткнешься на Аверьяновых костоломов – не прячься и не подглядывай, сразу цепляйся за Женьку, пока тебе бока не намяли за шпионство. Такое бывало. А дальше – как Аверьян решит. Разрешит – все сам увидишь. Выставят – не обессудь. Они к шпионам, как волки к собаке – только клочья летят.

– Анна Ивановна, голубушка, поклон вам за этот подарок, и за все. А насчет того, что бока намнут – так ведь многие хотели. Да не у всех вышло.

– Ну – ну. Из калитки ступай направо, потом через степь. На окраине, через три квартала – школа. А я, пока вы добираетесь, попробую Женьку оповестить о тебе, если повезет.

– Это как? – Развернулся у двери Прохоров.

– Много будешь знать – совсем сивый станешь, – усмехнулась Анна. Иди-иди.

 

ГЛАВА 8

Фортуна вразнос понесла Гришу на спине с самого начала. Появился он на свет в селе Покровском Тюменьского уезда. На третий день шмякнувшись на пол из зыбки, огласил он мир истошным воплем. После чего ринулся напролом по кочкам и колдобинам бытия, шарахаясь о чужие тела и судьбы, куроча их и отшвыривая – с измальства наперекор родне и родителям. Зачем, куда?! Не задумывался, поскольку было не до того.

Было жуть как интересно пытать свою судьбу, продираться через кондовые скопища устоев, обычаев и правил. За что свирепо лупцевали. Да не в прок: голодал, мерз, тащил чужое, что плохо лежит (а в России ужас как плохо все лежало!). Тяжко бил чужих. Получал сам от них, так что хрустели кости, вылетали зубы и сопли.

Ломал амбарные замки и девичьи плевры. Каялся навзрыд перед грозным сиянием очей Богородицы. Покаявшись – вновь скакал на подпольных игрищах хлыстов. Взматерелый и жилистый, косматый до звероподобия осознал небесный дар свой: ломать чужую волю. Стоило захотеть, уткнуться взглядом в любую – проседала, продавливалась бабья честь и опаска, уступая Гришкиной похоти. Обмякали и многие мужики, уступая дорогу. Оттого и пер Григорий напролом, забирая все выше, вворачиваясь не по чину в города, в присутственные места, в кабинеты, от коих дух захватывало. Мял в банной духоте бабьи цицки, на коих только что взблескивал дворцовый атлас.

Так и вынесло ныне его в ресторанный вертеп. Выныривая из хмельной одури, ошалело пялился он на себя, как бы со стороны: всклоченный, в плисовых шароварах с кумачовой рубахой под мышкой…рядом цыганская орда с гитарами и высокородный бабий выводок – фрейлиночки, мамзели из Дворца, у коих, один хрен, мокренько от желания внизу. Рядом князек мается, ждет: погуторить наедине с Гришей надобно. А от всех них не отстанешь, не отлепишься.

«Осерчает» ведь князек, содержание урежет» – смутно и тревожно ворохнулось в мозгах про князя Андроникова. Стоял Распутин на пороге какого-то кабинета, куда занесло его людоворотом. За столом – офицерик, по виду немчура. Пялится брезгливо, властно, видать воронок не низкого полета. Распутин, помаргивая, всмотрелся: фу-ты, ну-ты, ножки гнуты, весь породистый из себя! Спросил у цыганского запевалы, скособочив голову:

– Прыщ за столом – это хто?

Фон Бок не поднимая головы глянул исподлобья, распорядился охране сквозь зубы:

– Шлюх убрать. Этого одеть!

Двое матерых, туго сбитых в черном сукне сноровисто выдавили цыган и бабью рать за дверь. Еще двое враз и ловко, как на куклу, надели на Распутина рубаху. Весело и пьяно изумился Гриша:

– Шустрый прыщ, однако! Графинюшку инператорскую с князем вытурил, и что далее? Никак головенка своя не дорога?

Вполголоса с дрессировочным металлом пояснил Фон Бок, расставил все по местам:

– Князь Андроников с Вырубовой есть у меня на содержании. Мы будем говорить одни. Их место за дверью.

Размыслил Григорий, губы бантиком сложил, смирение на физиономию напялил:

– Ежели князь меня содержит, а ты его, выходит я и подавно твой скворец и подпевать с усердием должон?

Засвистел, защелкал (этому давно был обучен) по птичьи, не отличишь от скворушки залетного.

– Это есть признак смышлености, – с любопытством одобрила немчура.

– А килу, грыжу по-нашему, не заработаешь, троих-то содержать? Особливо меня. – Плюхнулся в кресло Григорий, задрал ногу на ногу.

Фон Бок развернул бумажку, стал читать:

– Распутин Григорий, сын Ефимов, рожден в тысяча восемьсот семьдесят втором году в селе Покровское Тюменского уезда, из крестьян.

– Верна, – качал хромовым сапожком, пялился на черный блеск Григорий.

– Конокрадствовал, воровал. В девяносто шестом году изнасиловал семидесятилетнюю старуху нищенку Ле-ко-ни-дов-ну, затем тринадцатилетнюю девицу Феону Гусеву совратил и испортил.

– Было, – слегка озадачился Распутин. – Сие не многие знали. А кто знал, уже далече пребывали.

– Бит мужиками. Лежал два месяца. В девятьсот первом году лишил невинности монахиню Изотову, растлил четверых малолетних – нанизывал Фон Бок на шампур брезгливости тухлые шмотки биографии Распутина – сильно бит, ломаны ребра, лежал три месяца.

– Слышь, прыщ, ты хто? – потерял терпении, привстал и вызверился наконец Распутин: И не такие от него отскакивали, пытаясь обмазать прошлым дерьмом да запрячь.

Фон Бок щелкнул пальцами:

– Немного учить.

Четверо, выдернув Григория из кресла, умело и жестоко ударили в унисон по ребрам, по печени, в промежность.

– А-а-а-а, батюшки…О Господи, воля твоя! – ахнул, взвыл Григорий. – Во князюшко заманил… во удружил… господин хороший, можа будя?!

И вновь щелкнул пальцами Фон Бок:

 – Прекратить.

Двинулся Распутин в раскорячку к креслу. Плюхнулся в него, зашипел: бит был чувствительно и умело.

– Да хто ж ты, господин?

– Зови меня барон Фон Бок. Я военно-морской атташе германского посольства. Садиться тебе не велено. Стоять.

Не встал Распутин.

– Ты поглянь, какой голосок у тебя чугунистый. Стоять мне таперь не сподручно.

Зачастил словами, опережая «фас!» Фон-барона своим волкодавам.

– Слышь, господин барон, меня ведь и не так мутузили. Однако битьем из меня дело-то не выколотишь. К тому ж цыгане маятся, князек ждет, у бабочек моих давно уж мокренько внизу, пожалели бы ихнюю маяту. Тебе чего от Григория надобно? –съехал Григорий помимо воли на тон искательный, на меду настоянный.

Оценил дрессировщик, свое «фас» придержал: успеется. Первый урок дал заметный плод, а ломать эту «швайн» до полного повиновения – пока рано. Он хочет знать что от него требуется? Узнает, когда придет время.

– Для начала – подтверждение этого, – уткнул палец в досье барон.

– Ну, валяй. – опять на глазах хамел мужик, видно, недоученный – у меня самого интерес взыграл, что там наскоблили с бытия мово.

 – «Разделяет взгляды и подпольно покровительствует вместе с монахом Илиодором в секте хлыстов».

– И сюда нос просунули?! – охнул, вытаращился Распутин, дивясь непостижимой осведомленности хозяина кабинета.

 – «Телосложение крепкое, здоровье отменное, длина пениса двадцать четыре сантиметра…».

– Ково… длина?

– Племенного органа. Это меньше чем у осла, но больше чем у кобеля. Ты есть существо посрединное меж кобелем и ослом, – поднял наконец блеклые ледышки глаз, мазнул ими по хамской морде барон.

– Шут-ей-ник, – зябко повел плечами Распутин – и орган в протоколе обозначили. То-то у меня прохфессор ентот с линейкой под пупком лазил.

– По заключению профессора Бехтерева Распутин сексуальный истерико-эпилептик, опасный для общества.

– Слова то срамные, тьфу! – рыкнул, сплюнул Григорий. Захотеось вдруг подалее отсюда, да поскорей. И не к бабам раскиселенным, не к цыганско-визгливой орде. На воздух возжелалось, на снег искристо-белый, под звезды, чтобы набрать полную грудь морозисто-арбузного свежака.

 – «Обладает ненормальной половой возбудимостью, в течении длительного времени не может закончить половой акт, теряя во время оного человеческий облик и беспрерывно меняя половых партнерш, чем прививает им половой гипноз», – размеренно и скучно, с основательностью втыкал в Григория барон колючие фразы.

«Да откуда и это известно?! В банной шайке сидел что ль?!»

– Мудер, прохфессор. Уважаю. Все как есть, начиная с органа, – всосал воздух, лизнул пересохшие губы Распутин.

«Ох влип… по уши!»

Чуял: по самую маковку влип в неведомо грозное, что засасывало зыбуном. Сочилась из всех пор немца некая чужая, не российская эманация господина с кнутом. Шкипером в мутно-кровавой толчее он смотрелся.

Все страшнее раскачивало ладью империи в мировом хаосе. Пока непостижимо удачливо несло в нем Григория. Да вот цапнула вдруг и будто поволокла вниз холодная, стальная рука, так, что дух перехватило, поскольку все это время жил, кобенился и куролесил Григорий, оказывается, голеньким под неким всевидящим оком, которое может видеть и держать под прицелом сквозь стены, сквозь завъюженные версты, в самых захлюстаных дырах империи.

Где-то внутри затаенно, скукоженно угнездился в нем страх: не по правоте живешь, Гриша, ох не по правоте, и должна за это грянуть на голову расплата. Вот она, кажись, и грянула. Между тем все более неумолимо тащил мужика к неведомой цели немец:

– Обследовавший тебя психолог, доктор Раушенбах зафиксировал сильную волю, большие способности к гипнотическому внушению. Это так, Распутин?

– Хошь покажу?! – Расслабился, передохнул, жадно ухватясь за зыбкий шанс Григорий.

– Это интересно.

– Ну, дак, начнем, благословясь.

Пошел он к Фону Боку зигзагом, делая пасы руками. Зачастил в пол голоса скороговоркой:

– Спи моя избушка, да на курьих ножках, ставеньки захлопни, ножкою притопни… Захлопни то зенки свои, захлопни! – уткнулся неистовым посылом своим в тугой ком чужой и враждебной воли. Стал уминать, сдавливать ее, неподатливо-холодную, склизкую. Вздулись жилы на шее, лезли из орбит глаза: давно не маялся так неподъемно, до жгучего пота под мышками, поскольку велика была ставка в предоставленном ему поединке. И почуял: сдвинулось! Фон Бок прикрыл глаза, уронил голову на грудь.

– От он ты и весь тута, у меня! – страстным, ликующим шипом опростался Распутин – и не таких в бараний рог сгинал! Таперя поднимись-ка… гули-гули, Фон-бароновый. Ступай ко мне! Да живо!

Встал Фон Бок из-за стола, сомнамбулически потек к Распутину на полусогнутых.

– Ах ты цыпа моя сердитая… Ну-ка, цыпа, покудахтай, в знак того, что ты есть натуральная курица – трясся в победном экстазе Григорий, держа в тугом захвате чужое, обмякшее сознание.

– Ко-ко-ко… – слабо, немощно отозвался клушей немец.

– А давай-кося, цыпа, мы на тебя ощипанную глянем… сюртучок то сыми… сымай одежонку, мое тебе повеление!

Понесло в мстительном раздрае Григория – не было теперь преград, а что четверо истуканами торчат, так это тьфу! Пусть себе наблюдают.

И тут непонятное свершилось: будто вывернулась, зажатая, уже смятая в его воле чужая, немецкая воля – вывернулась и воспрянула настырно, нависая над Распутиным. Фон-Бок открыл глаза. Сложил и понес к носу Гриши духовитую дулю – кукиш из трех пальцев.

– Ты что ж… комедь ломал над старцем!? – со стоном отшатнулся Григорий.

– Сила гипноза есть. Но для меня ты слаб, Новых, – холодно подытожил немец.

– И фамилию мою разузнал? Ох силен германец. А я ведь на этом гипнозе промаху не знал: осерчаю – любого в бараний рог сгинал, а ты, милай, устоя-а-а-ал, – тянул словеса Григорий, чуя как обжигает едким, крутым кипятком остервенения. Редко случалось такое в последнее время. Но бывало: вздыбленная чужим сопротивлением ярость его напрочь выжигала сторожевую опаску, заменяя разум бойцовый нерассуждающим бешенством.

– Устоя-а-а-ал ты супротив моей воли – тянул, сбитый уже в тугой, ярый ком Распутин – устоя-а-ал. А эдак устоишь?!

С ревом метнулся к Фон Боку, готовый вцепиться, мять, рвать и ломать чужое с виду субтильное тулово. Но вздернутый вдруг и перекрученный неведомой, ловкой силой, грохнулся он спиной и затылком о пол. Сквозь пелену дурмана, дико, непонимающе пялясь, узрел он над собой озабоченное, холеное лицо немца:

– Ты цел, старец?

– И драке…заморской…обучен? Ну… люб ты мне, – давил из себя Григорий, пережидая жгучую немощь, вклещившуюся в затылок и ребра. Стал подниматься. Четверо обступили, ухватили цепко под локти, вздернув, поставили на ноги. Распутин устоял. Отстранив чужие лапы, побрел к креслу:

– Я многому обучен, Новых, – с облегчением расслабился немец, примирительно спросил:

– Водки хочешь?

– Ты бы меня Распутиным, милай, величал, отвык я от своей фамилии, в ушах она свербит, – не размяк на «водку» Распутин, – при ней то мне ребра ломали, когда Новыхом был, а вот как Распутиным стал – князья да графинечки как мухи на дерьмо липнут, по ресторанам деньгой обсыпают.

– Деньги имеют счет, – вернулся в деловое русло Фон Бок, – на тебя потрачено князем Андрониковым двенадцать тысяч шестьсот рублей. Их надо отрабатывать.

– Ох, не люба мне всякая работа, Фон-барон, – сидел Григорий уже в кресле. Вознамерился вновь ногу на ногу закинуть, да ойкнул и обмяк: резанула по спине стерва – боль.

– Отвык я от работы, уж не обессудь, Фон-барон. Ну ее к бесу. И что таперь? Далее– то что со мной?

– Есть справка профессора Бехтерева. Он известен всему миру. Его диагноз – твой приговор. Ты сексуально-половой эпилептик, опасен для общества. Мы обязаны доставить тебя в психическую больницу. Там наши врачи. И свое кладбище. Распутин и его ослиный пенис уйдут в землю.

Обложили Гришу со всех сторон как волка.

«Вот она пришла расплата за жизнь паскудную. И не смыться, не удрать».

Сторожат любое движение четыре мордоворота, на приемах заморских натасканные, вместо сердца – склизкая жаба у каждого сидит.

– Вон для чего меня эта гадюка подколодная Андронников к прохфессору тянул!

– Андроников не гадюка. Он ручной уж. И ты будешь носить его в кармане. Но надо захотеть делать работу.

– Да что от меня то надобно?! – взвыл Распутин. Заходилось сердце в тоске, ибо с малолетства бунтовало все его дикое естество от любой мужицкой работы.

– Быть при царе.

 – Че-го-й-то?! Фонюшка, барончик, милай, ты это об чем?

– Слушать очень внимательно.

– Ну, дак, весь я во слуху.

– У наследника императора цесаревича Алексея болезнь гемофилия: жидкая кровь. Трудно остановить любую кровотечь.

– Это я слыхал от Аннушки.

– Анна Вырубова имеет обязанность кормить цесаревича. Лекарь Бадмаев при царе готовит ей тибетские порошки, хорошие и плохие. Вырубова подсыпает один – кровотечь становится сильнее, подсыпает другой и кровотечь затихает.

– Ти-ха! Милай, этакие вещи при чужом ухе? – с испугом скосил Григорий кровянистый глаз на охранников.

– Эти не знаю русского.

– Ой рисковые вы человеки, германцы.

 – Вчера Вырубова стала давать цесаревичу второй порошок. Кровотечь должна остановиться через день. Завтра тебя поведут к царю.

 – Как это «поведут»? – скрежетали в голове мозги от непосильной работы: никак не постигался замысел германца.

– Мы это готовили большими деньгами. Царь и царица послушали Вырубову, великих княгинь Анастасью и Милицу, духовника царя Феофана. Император готов принять тебя для осмотра цесаревича. Ты проведешь сеанс гипноза. Царевич уснет и кровотечь остановится.

– А ежели не остановится?

– Этот порошок из жень-шеня и оленьих пант многопроверен, он сильно замедляет болезнь, делает кровь густой.

Стекала на Григория непостижимая благодать: дошло наконец его предназначение! Выходит, не зря толкла его жизнь в ступе, так что косточки хрупали, юшка из носа разлеталась, не зря мерз, мок, голодал, коли спущен был на него Матушкой – Богородицей дар гипноза, с великим смыслом топтал петух-Гришка дворцовых кур, из атласов растелешенных.

И в этой своре, немцем прирученной, Аннушка Вырубова оказалась, она его сюда завела, она заботой обласкала. Ай-да мамзелька дворцовая, Гришкой завороженная! Стал домысливать и уточнять Распутин предназначение свое, манной с небес просыпанное:

– Григорий, выходит, явится в сане спасителя царевича и престола. Та-а-а-ак, та-а-акушки. Ах ты Господи, Матерь Божья троеручица! Ну а далее куда свой путь направлять?

– Нужно, чтобы царица полюбила и слушалась тебя, как Вырубова. Она и Николай должны делать то, что мы тебе скажем. Им надо узнать от тебя, что премьер Витте есть лакей французов, а Франция есть враг России. Но Германия – лучший друг. Мы научим тебя, что говорить, есть время для этого.

Долго молчал Распутин воспаленно прорываясь за очерченный ему круг… ах Фонюшка, немчура гонористая… по-началу то само собой, все сделаем для тебя с усердием, а уж потом, не обессудь, и тебя к ногтю! В карман на цепь со всей прочей шушерой посадим, ежели в семействе царском как следует угнездиться. Но в разбеге, само собой, уважим покорностью да раболепием, германец ты наш разлюбезный, судьбою Гришке посланный!

И уже не тая прущий наружу восторг, взревел в экстазе старец Распутин, вихляясь дуроломной плотью своей:

– Ты какого хрена немчура бароновая, столько времени мне голову дурью забивал, ребра пересчитывал?! Это же совсем другое дело! Да я за такое дело хучь на крест, хучь на плаху… эвон куда вползти предназначено, ежели Гришу подсадите…

– Подсадим, Григорий Ефимович.

– Дай я тя поцалую! – сноровисто цапнул он Фон Бока за уши, всосался поцелуем. Высвободился Фон Бок. Стерпел. Сплюнул.

– Все, что говорить Николаю, тебе передадут князь Андроников и Вырубова. У них брать деньги.

– А много ли на это дело… спущено? – осторожно, но напористо настроился на подсчет своего дивиденда Распутин.

– Германия хорошо платит за свои интересы при русском дворе. Повышай свои расходы втрое, гуляй, Новых, в чине Распутина. Нам нужна любящая Германию Россия.

– Я голову, да всю жизнь на это дело положу! – широко, истово перекрестился – Господи! Благослови раба смердящего твоего, отпусти грехи прошлые. А будущих я уж расстараюсь, натворю!

– Проводите господина Распутина в посольский номер, – распорядился по-немецки охране Фон Бок – ползла по правой щеке немца односторонняя одобрительнейшая ухмылка. Там и держалась до последнего, пока не захлопнулась за всеми дверь. После чего немедленно убрав с лица ненужный уже «одобрямс», поднял трубку Фон Бок: военно-морской атташе, перспективнейший разведчик германского посольства в России. Сказал в нее сухо и жестко:

– Семнадь ноль четыре, фрау, посла Фридриха Фон Пурталеса… Герр Пурталес, обработка прошла успешно. Гипнотические свойства высокие, он готов к работе с азартом. Яволь, Герр Пурталес, еду.

 

ГЛАВА 9

Выбравшись из расхристанного школьного газона и пожав с благодарностью руку директору Григорию Лукичу, зашагал Василий с окраины леса вглубь его – к могучему хребту, вздымавшемуся в километре щетинистой вершиной в небо. Истомно пробуждался в преддверии лета, трепетал в неге бор, втекал в Василия пронзительно – нежным малахитом. Добротно и давно выбита была шнырявшая меж стволами тропинка.

«Идите по ней к горе. Минут через пятнадцать будет их лагерь» – напутствовал немногословный директор. Странно усмехнулся. Было в усмешке затаенное сочувствие: мол, не завидую я тебе.

…Василий уловил белесое движение меж бурых стволов чуть раньше: спешил в подмывающем нетерпении. Замедлил шаги. Выбирая толстые стволы карагача и чинары, буйные перехлесты кустарниковой бузины, шиповника, стал маскироваться, подбираясь к лесу.

Одолев с полсотни метров, выбрал разлапистый, густо проросший куст и угнездился почти в середине его, меж упругих молодых лозин. Раздвинул листву плечами, сломил несколько веточек, изготовив амбразуру для лица. Сквозняком мазнуло в памяти предостережение Орловой: «не прячься и не подглядывай». Отмахнулся и забыл.

Отменно замаскирован под местность был наблюдательный пункт: спортивный лагерь расстилался перед ним как на ладони. А дальше будет видно. Просторная, где-то сто на сто шагов поляна у подножия хребта была жестко истоптана, заполнена молодым и резвым людом. Штук двадцать разновысоких пней торчали из каменно-утрамбованного суглинка, да с десяток мощных, не спиленных чинар подпирали кронами небесную синь. С крон свисали несколько пеньковых канатов. Подвешенный или прибитый к дубу белел кольцевой силомер с кожаной подушкой и делениями по кругу. Рядом висели боксерские перчатки. На окраине поляны набирал силу, свирепо ярясь багровыми языками, костер – видимо недавно запаленный, поскольку цел и не обуглен был еще остов костра из сухих, толстенных коряг.

Неподалеку слюдяной голубизной мерцала обширная бочажина – родник. Из нее сочился ручеек, петляя меж зеленой осокой и лопухами.

Дальняя от Прохорова граница поляны, резво вздымалась, перетекая в крутой склон хребта, поросший молодым дубняком, исполосованный многими тропками.

На самом широком пне сидел взрослый.. Прохоров понял – Аверьян. Строгая чеканность бритого профиля, рельефный торс были даже издали овеяны аурой стержневой центральности. Вокруг этой фигуры, незримо притянутые к ней радиальными нитями, разминалось двенадцать парней в просторных с поясами рубахах и таких же портках серо-белесого окраса. В метре от Аверьяна торчали из высокого пня, впаявшись в него лезвиями, с десяток мечей и секир. К ним прислонились отполированные держаки нескольких молотов, и высоченный, в человеческий рост старинный боевой лук.

Уже через несколько минут, забыв обо всем, затаив дыхание, жадно напитывался Василий странными, нигде еще не виданными телодвижениями. Гибко, как бы склепанные из одних хрящей складывались и беспозвоночно скручивались почти на сто восемьдесят градусов тугие туловища. Прянув на землю, одни вдруг образовывали не то ящерицу, не то крокодила, опираясь на вывернутые руку и ногу, в то время как вторая рука и нога выделывали зигзаги в воздухе.

Другие, вальяжно пританцовывая на руках, болтали босыми ступнями над собой. И вдруг стремительным рывком выпрямлялись, забрасывали тело в стойке на пень и тут же спрыгивали с него – опять таки на руки. Третьи, стоя спина к спине и сцепившись локтями, вздымали друг друга в цирковом маятнике, когда на согнутой спине одного стоял на лопатках вверх ногами второй.

Рывком бросая сцепленное тело напарника, двое заскакали в каких-то диких, перетекавших друг в друга сальто и кувырках.

Еще одни, подпрыгнув разбрасывали ноги в шпагат, накрывая их в полете ладонями, а приземлившись, непостижимо скорым крабьим скоком на корточках неслись по диаметру поляны, перепрыгивая пни.

Остальные, разобрав секиры, мечи и молоты, разойдясь по сторонам, затеяли жонглирование. Убыстряя темп взвихрили вокруг себя жутковато и хищно сверкающую кроговерть из лезвий. Во всем этом буйном хаосе тем не менее просматривался объединяющий все управленческий стержень. Один из самых рослых парней, играл молотом рядом с Аверьяном. Тяжелый снаряд поблескивал отполированной рукояткой, выпрыгивал из-за спины атлета, взлетал над головой, вращался там параллельно земле, ухал вниз, проныривая меж расставленных ног, снова заскакивал, вращаясь вокруг оси за спину.

Время от времени Аверьян, судя по развороту головы и артикуляции ронял этому парню нечто короткое и жесткое. Не прекращая работы с молотом, он тотчас озвучивал команды для всех, меняя темп, ритм и структуру упражнений.

«Женька!» – с мягкой, толкнувшейся в сердце волной приязни, догадался Прохоров.

«Мать честная! Во бугай… Ему же только семнадцать!» Зачарованный виртуозно играющей, и какой-то первобытно-дикой грацией парня, Прохоров почти растворился в нирване фееричного зрелища, любуясь приемами. И вдруг Женька бросив на землю молот, негромко и хлестко вытолкнул из себя шипящий звук, будто всполошено ударила крылами вспугнутая птица.

В то же мгновение с лязгом и грохотом грянули на землю мечи и секиры у Аверьяновой команды. Все разом развернулся к кусту. Сгрудилась на поляне двуногая, предстартово застывшая стая.

От нее отделились трое и не торопкой трусцой затрусили к Прохорову.

«Вот так! Влип!» – всей кожей, холодеющей спиной впитал Василий цепкий и агрессивный азарт прущий из надвигающейся троицы – говорила же, предупреждала Анна Ивановна: не прячься и не шпионь. Ай, как стыдно. Ну что теперь, мастер хренов, отбиваться от пацанов кулаками?» И в самый разгар постыдного и растерянного этого трепыхания, вдруг выхлестнулась позади волчьей троицы команда-приказ:

– Стас, назад!

Трое застопорили: их завернул Евгений. Он же, суховато и зычно позвал:

 – Василь Никитыч, вылезайте. Прошу сюда.

Раздвигая лозины выбрался Василий из конфузного своего укрытия. «Женька узнал откуда?! Какая сорока оповестила?», отряхивая на ходу штаны, пошел к застывшей компании. Шагов за пять до тренера развел руками:

– Аверьян Станиславович, ради Бога простите. Седина в голову, бес в ребро: затеял прятки, хотя Орлова и предостерегала. Хотел сразу, легально спросить разрешение на присутствие, да как увидел фортеля парней ваших – дух захватило. Остолбенел, ну и …. Застукан теперь. Виляю хвостом.

– Ож-фро-ож-шал-вать… – хрипловатым шипом, помедлив отозвался Аверьян.

– Добро пожаловать, – перевел Евгений. – Аверьян Станиславович знает о вас, я предупредил.

– А ты откуда узнал? – повторно омыло изумление Прохорова. – Я ж часа три назад приехал.

– У нас с мамой своя почта, – ушел от вопроса Евген.

– Василий Никитич, вы сколько в своей засаде высидели?

– Ну… минут десять, а что?

Команда разворачивалась к Стасу. Тот самый, ринувшийся к нему во главе тройки, на глазах увядал.

– Стас, как это понимать? – спросил Евгений. – Десять минут мертвой зоны для всех. Что, подкорка сдохла?

– Жонглеж… отвлек.

– Раньше жонглеж не мешал, – сухо отмел причину Евгений, – я тебя предупреждал: халтуришь. За месяц два занятия психокинеза профукал.

– Вж-з-ля… неиел…ах-хре-сс-сьи, – третейски примирительно вдруг выдал порцию шипа Аверьян.

– Жень, о чем это он, переведи – с жадным любопытством впитывал в себя роскошную новизну происходящего Прохоров.

– Ваш взгляд не имел агрессивной наступательной энергетики,и потому Стас не сразу уловил его, – вполголоса пояснил Евген. – Ну, здорово, что ль, дядь Вась.

Они обнялись.

– Какой я тебе дядя… Лет десять представлял эту встречу, рисовал в картинках и вот свиделись, здравствуй, братец, здравствуй дорогой.

 – Ну и здоровяк из тебя образовался, – уважительно тиснул литой торс Евгения Василий, – то-то Анна Ивановна меня в шибздики затолкала по сравнению с тобой, говорит, я почти как Женька. Смиренно признаю – почти. Дай-ка я честь по чести Аверьяну Станиславичу представлюсь.

Он подошел к тренеру.

– Позвольте представиться, Аверьян Станиславович: Василий Прохоров, аспирант сельхоз академии, младший научный сотрудник НИИ, тренер по боксу. То, что я увидел здесь – вызывает массу вопросов. Но вопросы сейчас полагаю неуместны. Поэтому прошу прощения за прерванное занятие. Разрешите присутствовать на всей тренировке. Естественно, все что увижу, останется между нами.

Аверьян, мягко и цепко стиснув его руку, поднимал голову.Не разжимая ладоней, вошел взглядом куда-то в переносицу и размягченное дружелюбием «я» Прохорова, его подсознательное «эго» стало обволакиваться чужой властной волей.

Прохоров выплывал из краткосрочной, туманной пелены, судорожно перевел дыхание: он не ожидал этого вторжения и не успел подготовиться к нему.

– Эщ-що аз– обро– ош-ша-ло-вать, – произнес Аверьян и Прохоров, поймав боковым взором движения Евгения к нему для перевода, отрицательно качнул головой. Теперь он понимал все, что говорил Аверьян. Гортанный шип, вытекающий из его горла теперь резко и отчетливо трансформировался в мозгу Василия понятной сутью:

– Еще раз добро пожаловать. У меня нет от тебя секретов. Ты тоже воин – на тебе печать Перуна. Но твои бои в жизни будут труднее и важнее наших. Садись и смотри. Евген, продолжим.

– Полную программу, как всегда? – как то неуверенно переспросил Женька, глядя на Прохорова.

– Ему можно все, – подтвердил Аверьян.

Все двенадцать учеников Аверьяна обнаженные по пояс, переобувшись в диковинные, сшитые на заказ кеды с шипами, выстроились у подножия хребта. Ладони у каждого прикрывала широкая кожаная полоса, в один конец которой был продет средний палец, второй конец был завязан на кисти. Аверьян сел на ближайший пень со свистком во рту и секундомером.

Щелкнул пальцами. Команда присела, подобралась. Свисток коротко, пронзительно чиркнул и тут же хрустнула кнопка секундомера.

Шесть полуголых тел, выброшенных словно из катапульты, ринулись вверх по вздыбившейся, поросшей молодым дубняком крутизне коридора, окаймленного белыми шнурами с двух сторон.

Рассыпавшись в коридоре, хватаясь за стволы, взрывая землю шипами, ватага непостижимо быстро удалялась ввысь. Заворожено вбирая яростную панораму одоления подъема, Прохоров едва успевал фиксировать в память невиданные еще способы передвижения.

Одни, толкнувшись шипами о корневище дубка в распластанном двух-трехметровом прыжке доставали руками до вышерастущего дерева. Цепляясь за него, рывком забрасывали тело за ствол упирались в него шипами и снова пружинисто бросали туловище ввысь, подминая высоту под себя.

Другие, кабаньими скачками на четвереньках одолевали высоту по иному: толчок двумя ногами о землю, полет, приземление на две руки, во время коего шипастые ступни подтягивались под грудь, и снова толчок ногами о склон с крутизною порой в пятьдесят градусов. Третьи чередовали первое и второе.

Спустя три минуты почти вся яростно-звериная гонка достигла финишной черты на высоте, отмеченной голубизной флажков.

Тридцать секунд запаленного отдыха, нещадно прервал свисток Аверьяна. И теперь уж две полуголые лавины ринулись по склону: верхняя – вниз, нижняя – навстречу.

Сердце Прохорова ухнуло и болезненно оборвалось. Летящие на встречу друг другу человечьи лавины перехлестнулись в дикой мешанине где-то на половине склона, Василий закрыл глаза. Отчетливо представилась неизбежность происходящего: в тесноте коридора, среди стволов, на этой бешено-немыслимой скорости влетают друг в друга или в стволы мальчишечьи тела. Вдребезги ломаются кости, выворачиваются суставы.

Спустя несколько секунд его опахнуло потным сквозняком, настоянном на свистящем шелесте запаленного дыхания. Он открыл глаза: на старте у подножия стояли невредимые шестеро. Истекала минута отпущенного им отдыха, и лаково-блестевшие мокрые тела стали пригибаться к земле для нового старта. Свисток Аверьяна бросил их вверх, одновременно сорвав с верхнего финиша остальных – для спуска.

На этот раз Прохоров переломил себя, все же заставил досмотреть момент столкновения, и увидел совершенно нереальную картину: когда до соприкосновения верхних с нижними оставалось два-три метра, верхний толкнувшись о землю взмывал над склоном в длинном полете с вытянутыми вперед рукам – как в нырке в бассейн. Но каждого поджидала внизу не упругая гладь воды, а нещадная твердь утрамбованной земли с торчащими из нее стволами.

Нижние, поднырнув под прыжок продолжали неистовый рывок к финишу. Летящие после пяти-шести метрового полета над склоном, натыкались руками на дерево. Со стонущим хрустом, упруго прогибались дубки от могучего тычка, пружинили, гася инерцию полета. С хлестом совершив оборот в сто восемьдесят градусов вокруг ствола верхние спрыгивали на склон и продолжали срыв к подножию хребта. Те из спускавшихся, на чьем пути не оказывалось дерева, подгибали под живот ноги, выбрасывали их вперед, рухнув на шипованные стопы с трех-четырех метровой высоты, переводили приземление в кувырок.

Шесть раз бросал Аверьян воинство свое на трехминутный горный штурм. И Прохоров с какой-то вконец истрепанной за это время психикой уже бесстрастно и вяло сопоставлял увиденное с обычной спортивной своей практикой: шесть раундов высшего чемпионского боя. Каждый из нынешних «раундов» высасывал из участников в пять-шесть раз больше энергии, чем в боксе. Вершилась совершенно немыслимая, нечеловеческая нагрузка на молодой организм.

Он встал, подошел к только что спустившемуся Чукалину, взял его руку, пощупал пульс.

Сердце заметно осунувшегося парня билось с частотой за двести ударов. В человеческой породе не было, не могло быть такого пульса. Но он реальной крупнокалиберной пулеметной очередью бил в пальцы Василия.

– Ну как ты?

– Нормально, – разлепил пересохшие губы побратим, обычный тренаж на выносливость.

После нескольких глотков воды начался второй этап занятий.

Аверьяновцы разбились на пары, встали друг против друга. Евгений присел рядом с Аверьяном. На глазах у Прохорова стало разворачиваться, наращивая темп, древнее, как мир, ристалище боевой тренировки, подхлестываемое неслыханными доселе командами Евгения. И первая из них была:

– Свиля! – Запустившая в действие петлеобразные со скрученной траекторией уходы бойцов от прямых ударов. Поочередно, гибко огибали кулак противника чужие головы, плечи, торсы. Как в замедленной съемке протекало перед Прохоровым змееподобное скольжение тел. Все они заканчивались заходом за спину нападавшего, с последующими тремя-четыремя замедленными ударами в незащищенные, жизненно важные центры организма: печень, почки, шею. Свилю сменило нападени.Одна за другой протыкали поляну команды Евгения:

– Подсад пластом!

– Отрыв!

– Скрут!

– Ванька-встанька!

– Росток!

– Кнут!

После чего задавался ритм упражнениям: «тепер», «тевто», «тетри» Команды свили усложнялись в сцеплениях.

– Кнут и скрут с отрывом! Подсад пластом!

– Росток, скрут с подсадом!

Таранные удары и уходы от них сплетались в гибкие, кнутообразные многоходовки, свивавшиеся между собой.

– Тевто! – подхлестнул командой Евген и Прохоров увидел: продолжение каскада резко взвинтило скорость – предельной для себя определил он, ибо молниеносные рывки голов и плеч, корпуса стали ускользать от сознания, пытавшегося впечатать в тренерскую память хронику боя. Между тем, защитные приемы «свили» сменились отработкой самих ударов. Одна за другой взрывались атакующие команды, которые меняли структуру движений:

– Косая распалина!

– Засечный стык!

– Кий!

– Рубильня!

– Мзень!

– Затрещина!

– Голубец!

– Буздыган!

С чудовищной скоростью пронизывали расстояние меж бойцами кулаки, локти, летящие в резаном ударе ладони, большинство из которых пытались настичь противостоящую плоть в неестественно-диких скрутах тела, в подсадах и приседаниях. Подножный, стелящейся нырок с последующим таранным ударом локтя в пах в промежность сменила «третура», в первом этапе коей «мерцание» атаковалась и нейтрализовывалась рука противника, а предплечье перекрывало траекторию его свободной руки. Одновременно следовал криво-таранный «буздыган» в голову, а другая, свободная после удара рука нападавшего вставала в позицию «Греко-римской» защиты, автоматически выдвигаясь в исходное положение для нового «мерцания», закольцовывая тем самым трехчастный цикл «третуры».

– Те три!» – переключил скорость сражающихся Чукалин и движения их смазавшись в свистящую неуловимость, окончательно ушли из под контроля Василия. С каким-то тупым безнадежным изумлением лишь изредка он осмысливал происходящее: в одну секунду бойцы успевали нанести пять-шесть ударов. Кульбиты, нырки и направления атак не поддавались фиксации. Время от времени сгустившеюся панораму свирепой драки средь грозно торчащих пней прорезал тупой хряск: кулак одного из бойцов доставал– таки плоть не успевшего увернуться и тот шмякался на землю навзничь, уже в падении группируясь для своей контратаки или увертки, ибо с азартной яростью летел в броске к нему обидчик – добивать!

Здесь,оказывается били и лежачих и делали это с особым смаком!

Это запредельное бешенство агрессивной техники продолжалось несколько минут, когда нечто фырчащее прорезала воздух: «Фр-рр-рр-с-сь!» – будто спорхнул тетерев с губ Евгена в зеленую кружавность чинар, разом оборвав стычки. Наклоняясь к Аверьяну стал транслировать его разбор бойцам Чукалин, протыкая адресными замечаниями кузнечный шелест легких – мехов, запаленно раздувавшихся в драчунах.

– Гена, у «скола» во втором темпе вместо круговой амплитуды от плеча, – примитивный прямой тык.

– Тимоха, в «подплужном стыке» дважды мазал, не доставал. Причина: не натащил Генку на себя.

– Вадим, лепишь «затрещину» от фонаря, без первой фазы. Первая фаза: тычок левой в чужой бицепс – нейтрализация атаки. Вторая фаза: хлест снаружи – внутрь правой строго по горизонтали.

– Коля, «распалина» в третьем темпе сдохла. Ты работал крюком над головой почти без бокового кивка торсом. При кивке удар сильнее.

«Они все фиксировали!» – изумленно осознал Прохоров, – как можно различать, запоминать, раскладывать движения на сочленения при этом «третьем темпе»?!

Они работают практически без пауз, практически без отдыха, уже пятнадцать минут пульс у всех за двести… у детей… им всем по шестнадцать – семнадцать… доползет слушок обо всем этом до чиновных ушей – Аверьяна ведь сжуют с хрустом в минпросовских челюстях и выплюнут без права приближаться к тренерству до гроба.

Между тем истекала вторая минута отдыха. И шипящая агония воздухогонки бойцов на глазах умиротворенно опадала: непостижимо быстро приходило в норму дыхание у этих кентавров, только что перенесших боевой катарсис.

Перед Василием были боевые машины, скрученные из мускулов.

 

ГЛАВА 10

Гапон прислушался к себе и поразился. Горячечная круговерть подготовки к главному делу мяла, карежила все его естество больше недели. Восемь дней сон набрасывал черное покрывало на его воспаленный мозг не более чем на три-четыре часа.

Но сейчас, вбирая в себя утробный, нутряной гул толпы за спиной, напитываясь экзотической эманацией чуда, которого ждали от него – он потрясенно ощутил неукротимую и всесильную упругость каждого мускульного волоконца в себе. В нем исступленно дрожала готовность смять и разорвать голыми руками любую химеру, ставшую на пути к дворцу, будь то бешеный пес, сбежавший из зоопарка лев, либо сам дьявол Бафомет на шерстяных ногах с лакированными копытами.

Позади, в трех шагах, слитно колыхалась, размахнувшись на всю площадь первая шеренга манифестации – из рабочих сливок: мастера и горновые, именитые токари и слесари с Путиловского завода, начальники цехов, отставные казаки, увешанные Георгиями, в лампасах и кубанках. Этих, неподъемных, знающих себе цену, пришлось уламывать и улещивать горячим и страстным зазывом, пронизывать божьим словом, смазывать лестью, деньгами и почетом. Так видел, так конструировал фасад шествия сам премьер Витте, держа Гапона за цепкую и увесистую правую длань.

Но главной жемчужиной первых рядов была всё же московская капелла Сафонова в полном составе во главе с блистательным маэстро, держащим в правой перчатке камертон, а в левой – стальной шарик. Строй шлифованных гармонией аккордов пока закупорено дозревал, как благородное марочное вино в певческой рати.

За первой, элитно-сливочной шеренгой плотно закупоривало гигантский зев площади соборное многоголовие народа: лавочники, сбитеньщики и дворники, сапожники, краснодеревщики, чеканщики, извозчики, иконописцы, стеклодувы, мясники и подьячие, мещане и купцы, фонарщики и лошадники. Меж ними – тощий мясной прослойкой в добротном мастеровом сале, затесались подмастерья, пьянчуги, гулены, недотепы. Но именно этот имперский осадок был дрожжами в грандиозном шествии. Они встроились в него истощенными бузатерным бытием телами, лихорадочно поблескивая глазами с голодной синевой под ними.

Они то и несли кумачевую кровавость полотнищ, с коих белыми буквами втыкался в слепящие стекла Зимнего дворца пока еще угрюмо-просительный смысл:

«Государь, снизойди хлебом да божеской оплатой».

«Детки голодают – смилуйся!».

«Одежонка народа не по морозам».

«Услышь мольбу нашу царь-батюшка».

«Народ не назьмо, не баклуши».

Сосущий холодок вползал Гапону под дых: серыми кубами запаянными в кокон враждебного безмолвия вросла в брусчатку переулков служивая рать – батальоны, ощетинившиеся иглами примкнутых штыков.

Непривычно для воинства – спинами к мирному шествию стояли батальонные командиры в белых перчатках, смыкаясь спицами взоров на двух фигурах в арьергарде войск. В глубине батальонов, вздымаясь над ощетиненными квадратами, маячили две конные фигуры – генерал с полковником.

Гапон вобрал в себя всю эту недобро-военную кубатуру, разползшуюся в засадной глубине меж манифестацией и дворцом.

Ощущая прущую от нее холодную лавину озлобленного отторжения (била по глазам рекрутской голытьбы казачье-лампасное чванство) с неистовой надеждой оценил Гапон хлопоты Браудо и Витте по зазыву в манифестацию московской капеллы Сафонова. Здесь они были, в первых рядах держателей и раздувателей верноподданного настроя!

И предвкушая благостный эффект во всем неисчислимом народном размахе, вздел Георгий Аполлонович позолоченный крест и подал знак Сафонову.

Тот облегченно и понятливо кивнув, развернулся к капелле. Поднял руки с камертоном и стальным шариком. Это увидели первые шеренги. Стал опадать гул, стекать вниз в брусчатку, поглощаясь ею, пока не улеглась настороженная истовая тишь, настоянная на шорохе подошв о камень.

Сафонов тронул камертоном сталь. Зародился и поплыл над головами малиновый звон. Капелла вобрала морозный воздух в груди и над головами бархатно и благостно поплыло благолепие шлифованного пятиголосия:

– Бо-о-о-же царя храни-и-и-и…

Сила и кротость стерильные пронизали площадную стынь. Стал просачиваться хорал в многотысячную соборность толпы вековой певческой культурой Ариев, растворяя в людях напряжение и тревогу. Гимн пронизывал, обнимал уже всю площадь, настигая самых дальних. Он впитывался сквозь солдатское сукно в муштрованную служивость, чьи мёрзлые лапы стискивали сталь боевых трехлинеек с магазинами, нафаршированными боевыми патронами. Гимн разбухал на всю площадь. И достиг окон дворца. Зябко дрогнула мать царя Мария Федоровна. Спросила настойчиво, тоскливо:

– Ники, ты приказал Трепову с Рачковским стрелять?

Сын не ответил.

– Я не слышу тебя, Ники.

– Да, маман. В случае крайней необходимости.

– Они же поют гимн! Какая необходимость? Ты сделал непоправимую глупость, я молюсь, чтобы она не обратилась в нашу кару.

– Я всегда был для вас глуп, маман!

– О чем ты?! Боже мой… Боже мой… не допусти кровопролития. Это будет началом конца! Ты это понимаешь?

– Чтобы вы предприняли бы на моем месте? Если эта озверелая лавина внизу ринется сокрушать дворец…

– Это твой народ, Ники! И он идет к тебе с молитвой, с иконами и гимном!

– Самый пьяный, самый кровожадный в Европе народ! Пение его – это личина и маска. Под ней ненависть к нам! – Непримиримо хлестнуло фразой Александра.

– Вы всегда были и останетесь немецкой занозой в подошве Романовых, – не поворачивая головы выстонала мать – царица.

– Чем лучше ваша, датская заноза в этой подошве, принцесса Дагмара?!

– Маман! Алекс! Умоляю вас, остановитесь, – стиснул руки царь.

Пение – благовест Романовым набирало силу. Странным образом оно не возносилось в небо. Сизая, низкая хмарь его, не впитывая, отторгала гармонию.

Гимн все плотнее давил, распирал стены Зимнего дворца и кольцевавших площадь зданий. Он дрожал в этой каменной кастрюле хладным студнем.

Вдруг вывернулись из толпы верткие фигурки. Стремглав понеслись к серым, опушенным игольчатыми штыками солдатским шеренгам. Шагов за двадцать до них подростки застопорили. Сунув руки в карманы, в неистовой спешке тут же выдернули их. Размахнувшись, падая вперед, швырнули в солдат какой-то черной россыпью. Повторили это еще и еще раз.

Первая россыпь уже канула в солдатских шеренгах, последняя еще только сверлила хмарь, снижаясь по дуге, когда площадь и монолит хорового многоголосия проткнул верещащий – заячий вскрик.

В третьем ряду, вихляясь в болевой судороге оседал на брусчатку солдат Кузьменков. В правой глазнице его, выхлестнув на щеку и лоб слизистый шматок глаза, торчала граненая гайка. И тут же вскрикнул, задергался еще один, сзади: с хрустом, раздробив переносицу, вяло чиркнула по шинели и брякнулась на камень между ног такая же, крашеная кровью.

Уже орали, взвизгивали, хлюпали кровавым матом сквозь выбитые зубы слева и справа. Большая половина из металлических стай, запущенных волчатами из Гошомер Гацаир, нашла свои цели: солдатские лица. Увесистая, угловатая сталь гаек просекала кожу, насквозь, ломала лобную кость, дробила ушные хрящи.

Солдатские шеренги пучила судорога. Вспухал испуганный, ярый вой.

Взводные, стоявшие спиной к толпе, ошалело хватали ртами воздух: кто?! Откуда?! Опомнившись, один за другим разворачивались к манифестации.

Она, только что источавшая слитно-грудную гармонию гимна, растеряно опадала звуком.

Фигурки, опрометью возвратившись к ней, уже ввинчивались с маху в спасительную людскую плоть, кротами зарывались в нее, работая локтями и головенками – чуя как настигает и опаляет сзади звериная ненависть покалеченных солдат.

«Боже царя храни?!»… Истощался гимн толчками, потрясенно и зябко рвался на клочки: уже ничто и никого не хранило.

И осознав пророчески все происшедшее, ужасаясь надвигавшемуся аду, махнул руками – будто перебитыми крылами Сафонов, обрывая ненужный и кощунственный теперь хор.

Грянула тишь. Её задавленно, стонущее точил лишь скулеж покалеченных солдат, да нутряной, всполошенные гул людского арьегарда, не видевшего, что произошло: что там впереди!?

Конный Трепов, жестко осаживая жеребца, нервно плясавшего под ним, впитал в себя все происшедшее. Он не знал заранее, что должно произойти. Но что то должно было свершиться, отомкнуть кандалы внутреннего запрета на действие. Об этом «что-то» еще вчера путано и туманно докладывали филеры: в недрах манифестации готовилась провокация, какая, когда – не сумели выведать.

Ну вот свершилось! Выпорхнувшие из толпы дьяволята разом, вдребезги разбили благовест мирного шествия.

Корчились, выли в солдатских шеренгах покалеченные и вязкий, жгучий экстракт мести (позарез нужный генералу Трепову!) накалялся в солдатской плоти.

Всклень, до горла пропитавшись этой местью, так легко освобожденный вдруг от нравственного закона «не убий», Трепов вынул из кармана белый платок, ибо ждали этого от него, сотрясаясь в бессильной муке бездействия, взводные, скрестившие на генерале каленые шампура ожидающих взоров.

Все видел и осознал полковник Рачковский, чей конь, заразясь буйством от Треповского жеребца, теперь всхрапывал, гарцевал, привставая на дыбы. Полковник увидел тоже самое, что и генерал. Но куда как маштабнее представил последствия. Мастеровито настороженная, сооруженная Ротшильдом и Браудо западня, хищно разинула свою бездонную пасть. Туда и понеслась теперь гемофилийная династия Романовых. А за ней – вся империя. Поскольку созрела одна часть неимущих гоев для истребления другой, имущей.

«Разделяй и властвуй. Направляй и распаляй.» Полыхнуло в памяти растущее из древности веков пророчество. Тогда «И будут их города, богатства, жены твоими, а сами они – рабами твоими».

И ужаснувшись смрадной, людоедской нещадности этой пасти, смяв и похерив к чертовой матери всю субординацию, цапнул полковник Рачковский генерала за руку, напоровшись на бешенство генеральского взгляда.

– Что такое Рачковский?! Вы что себе позволяете?!

– Этого нельзя делать Викентий Павлович!

– Ты не понял, какую экзекуцию сотворили с солдатам эти выблядки из толпы?!

– Господин генерал, команда стрелять сдвинет лавину хаоса во всей империи!

– А мы с вами на кой … государем поставлены?! Не допустить хаоса! И не допустим!

– Я не успел доложить вам и Столыпину о заговоре Ротшильда и Витте против империи.

Жалко и беспомощно трепыхнулась мыслишка в голове Рачковского: «Успел бы, коль сильно захотел.» И с горечью обжегшись об отторжение генерала, осознал полковник, что даже не в «хотении» было дело. Пронизанный своим выстрелом в Париже и смертью Лариной-Глинки (Ласточка моя ненаглядная, прости ж ты меня, сволочь трусливую!) плавал он в последние месяцы в морфинно-безвольном киселе. Куда подмешена была изрядная доза страха перед Ротшильдами. Так и не смог заставить себя пробиться в суматошную круговерть генерала Трепова, рассказать все. Хотя и пытался однажды доложить о собранной и заготовленной Ротшильдом, Витте и Браудо бомбе под троном Романовых.

– Прочь руку! Я сказал прочь руку! Толпа сей миг кинется крушить дворец, неужто не сознаете этого, полковник?

– Викентий Павлович, там лучшие люди империи, безоружные, мирные мастера! Там женщины и дети!

– Хватит бабиться, полковник! – Брезгливо, ненавистно просипел генерал, подите прочь со своими соплями, по-м-мошничек!

И выдернув платок из правой, удерживаемой Рачковским руки, вздел генерал над головой левую. Подержал и махом опустил бело-трепыхнувшийся сигнал. Команду к отстрелу!

Облегченно и яростно в унисон рявкнули взводные:

– Товсь!

И, спустя пять секунд после железного, слитного лязга затворов.

– Пли!

Рявкнули стволы. Смертный веер свинца достиг и пронизал живую слитность тел. Ахнула, взвыла, опаленная ужасом людская армада. Упали навзничь и опускались на подламывающихся ногах десятки. Это были казаки-лампасники, неподкупно-сторожевые псы империи, цвет казацкого воинства, бросавшие некогда тела свои в огонь и под свинцовый дождь янычар, чеченцев, шведов, поляков. Но именно в них мстительно целила солдатская голытьба, в коей бродила уже эс-эровская рев-зараза. Для нее, этой местечковой бациллы казаки были люто-ненавистной помехой. Развернулись и ринулись в давку сотни передних. Стонущий рев рвал перепонки. Визг детей и придавленных женщин врывался в разум, отказывающийся понимать происходящее.

Опять лязгнули затворы. И снова ухнул залп, дробя не только мясо и кости людские, но и тысячелетнюю опору трона и династии.

Металась, вздымала руки меж двух человеческих стен черноризная фигурка попа. Горели тоскливым безумие глаза Гапона. Трепыхалась, кровью и грехом, тщеславной придурью пропитанная ряса его.

Стенанием истощалась, подстреленной птицей билась мать царя:

– Николай второй! Сын, ты преступник! Неужто не трубит в тебе глас Божий о твоем смертном грехе?! Да вели же, наконец, прекратить бойню!

Ловя всем истерзанным жалостью сердцем прерывистый плач цесаревича из детской, почти не вбирала в себя плач народа царица Александра. Лишь, увидев кровавый хаос внизу, в болезненном тике дернув щекой, сцедила жена меж губ:

– Сбесившееся стадо надо останавливать!.

– Этой трясогузке у трона никогда не понять происходящего, – ужаснулась мать. – Ники! Сегодня ты сам рубишь опоры династии, она рухнет!

– Маман! Не рвите мне сердце! Уже ничего не изменишь! – вскрикнул, отшатнулся от окна царь. Кинул руки за спину, заходил по паркету, мучительно кривя лицо, придушенно взмыкивая от страдания.

Он только начал постигать всю грозную сущность сотворенного им – обманутый и загнанный в угол.

– Ну говорите, говорите же, маман! Как еще можно было сдержать эту лавину? Чем остановить русского мужика, моего любимого мужика!? Но заряженного злобой и бунтарством! Но пропитанного Разинщиной?!

– Спроси у Столыпина, – надменно и опустошенно отозвалась мать, он это делал в Саратове без кровавого позора. Трепов патологический мясник. Навесь ему ныне «Владимира» за бойню. И отблагодари за позор, которым тебя еще обольет Европа.

– Это уже случилось, маман… Этого не изменить. Я уже пригласил Столыпина. И предложил ему место министра внутренних дел.

– Идемте Юлия, – обессилено оперлась о фрейлину мать, – идемте, голубушка… Я больше не могу… Не выдержит сердце.

Она вышла, приволакивая ноги, повиснув на плече любимицы Лариной-Глинки. Той самой, из Парижской преисподней, выжившей и вернувшейся после выстрела в нее Рачковского.

 

ГЛАВА 11

Энки с младенцем на руках, смеялся: горячим ручейком по комбинезону окроплялся союз туземцев с богом.

Скачками, неслась к нему снизу молодая мать младенца. Неистово плясало на ветру за головой ее черненое язычество волос.

Он передал ребенка в материнские руки: обтянутые кожей кости. Руки обвили дитеныша черными плетьми, прижали к тощенькой груди.

Смотрел на бога слезами и потом залитый лик, где ультрамариновым блаженным ужасом мерцали два глазных родника.

Энки всмотрелся вдаль и вниз. Многоголовый пласт толпы, устилавший землю, вздувался там и сям: аборигены поднимались на колени. Энки поднял руку к капюшону. Нащупал шов в ткани левее рта. Сжал пальцы и ощутил чуть хрустнувший щелчок – соединились воедино два кнопчатых контакта. Замкнулась цепь лазерного мегафона. И бог сказал, взывая к тем, кого любил и пас, чью искру разума раздувал сквозняками познаний.

– Дети мои! – рокочущий обвал двух слов обрушился на первобытность туземного стада, пригнул его к земле. Энки понизил голос. И эхом гудящий полушепот стал впитываться в потрясенную толпу.

– Я отворяю затворы вашего терпения и выпускаю наружу ваш гнев на эту тварь.

Он пнул ногой нахохлившийся вороний ком у ног. Тот хрипло и картаво каркнул.

– Я повелеваю вам преследовать вора и похитителя детей, преследовать везде, всегда, любым оружием: стрелой из лука, палкой, камнем и мотыгой, а так же вашим А-pin-cur.

Отныне его место только в клетке брата моего Энлиля. Вор должен знать – как только он покинет пределы клетки – его ждет возмездие людское повсюду, в любое время дня и ночи, от устья Нила и до моря.

– Ты так велел?! – Раздалось снизу. Пернато-черный монстр подобрав крыла раскачивался на ногах, угрюмо желтым блеском распалялись глаза. Продолжил:

– Энлиль велел иначе. И кар-р-рма бр-ра-та тяжелей твоей, тебя она сомнет своим гневом.

Энки с размаха поддал носком брюзжащий пернатый ком. Тот отлетел на пять локтей, истошно визгнув. Поднялся на ноги, с хрустом запустил когти в песок. Энки стал разъяснять:

– Изделие мое, ты брак. Всего лишь брак и мусор в твореньях моих на KI. Без права голоса в присутствие богов. И если брат Энлиль желает тратить досуг на смрадную, тупую гнусь из твоей глотки, то это дело брата.

Но впредь запомни – разинешь клюв еще раз, когда я рядом, я раздавлю тебя, хотя ни разу не убивал на KI живого существа.

Советую поторопиться. Как только мы уйдем отсюда, все ринутся с единой целью: втоптать в песок и разбросать по склону твои кишки из лопнувшего чрева.

Задавленный в утробах гул людской просачивался снизу, вспухал стонущий восторг от услышанного.

Энки пошел к толпе внизу. Ич ринулся вослед. Из-за спины Властителя дал знак десятку нукеров внизу, у брошенной квадриги жеребцов. Те, разделившись, вломились в толпу, разваливая потное людское месиво пополам. Через минут, ширясь, тоннель рассек аборигенов.

Зарождался среди толпы восторженно ликующий гул: будет что рассказать детям и внукам – средь них прошествовал, спустившись с неба, главнейший средь AN-UNA-KI.

В конце прохода дыбились резные деревянные врата фазенды Ича, приклепанные к двум каменным столбам сияющими петлями из бронзы. Энки всмотрелся в округлую массивность каменных столбов. Чуть тронула усмешка губы. Два напряженных фаллоса смотрели в небо, вздымаясь от земли на десять локтей, два порно-символа у Ича с Олой струили вкруг себя зной похоти и размножения.

И в этой беспощадной смеси пока что чахли, рабски никли первичные и робкие ростки в аборигенах: добро и честь, взаимопомощь и сострадание.

Ворота растворили четыре черных нукера LU – LU. Поблескивали лезвия мечей на бедрах.

Прохладной негой под кронами гигантских пальм играли водяные струи. Фонтаны трепетали хрусталем меж белых и резных беседок… Кокетливо впаялись в зелень стеклянные оградки для кустов… Загоны, где паслись газели, фазаний резкий крик… Чирикали в листве колибри-попугаи…

Энки вдруг вспомнил: E DEM в NI ВRU KI! Он повторялся здесь, у Ича, чья настырная, тоскующая память хранила слепок сада с детства. Ич, изгнанный оттуда в туземные миазмы, сумел почти восстановить свой первобытный кокон, где генетически зародилась его личинка.

– Вы узнаете, мой владыка? – дождался узнавания и возник первородитель всех Хабиру.

Энки кивнул: поистине достойно удивления повторное творение.

– А что я говорил своей старухе? Она скрипела про затраты, про гнев богов, которым донесут мои LU – LU про персональный мой E DEM. Но я добился сходства, я– таки сделал свое детство снова…

– Мой господин! – истошная мольба за их спинами проткнула вкрадчивую негу E DEMа. Ич и Энки обернулись. В свирепом четверном захвате нукеров в отчаянных рывках билось полуголое мужское тело.

– Мой господин, я прорываюсь к тебе уже неделю!

– Зачем?! – у Ича раздувались ноздри.

– Мой долг, Архонт! Мой долг в ракушках…

– Сегодня судный день. У каждого есть право поведать мне свои заботы.

– Я приходил с утра, но стоило мне изложить свою беду, твои LU LU расквасили мне нос, а задница моя в который раз мне доложила, что нет надежнее и тверже башмаков Хабиру из буйволиной кожи.

Ич оценил. И косоглазый блин лица его расплылся в ухмылке. Велел LU LU:

– Когда начну – пусть этот будет первым.

Энки сидел за тростниковой занавеской, невидимый, неслышимый властелин земли.

Ич восседал средь зала на деревянном троне, инкрустированным шершавой перламутровостью ракушек – от подголовника до сандаловой подставки для ног.

Пред ним стоял на коленях тот самый, прорвавшийся, настырный.

– Мой господин, позволь мне изложить суть дела, – не поднимая глаз заговорил проситель.

– Зачем? Я знаю твое дело. И тебя. Ты Садихен, учитель суахили и зулусов. Ты обучаешь их чернозадых потсов счету и письму. А здесь – чтоб умолять меня отсрочить долг. Я посчитал твой долг: сто двадцать ракушек. Ты взял у меня сто – на дом и на женитьбу. За год к ним наросли как и положено в законе, плюс двадцать.

Год на исходе. Ты не отдал не только сто, но даже двадцать. Поэтому к тебе придут десять нукеров. Выселят из дома и заберут скотину. Жена пойдет ко мне в рабыни. Ты здесь, чтобы просить отсрочку? Я не даю отсрочек. Таков у нас Закон, ты его знаешь. Твой долг– сто двадцать пять ракушек. Иди!

– Мой долг сто двадцать по Закону, господин! Откуда вылупились еще пять?

– Я нарастил твой долг сейчас на пять ракушек, за то, что ты сделал мне скучно. Мне стало скучно от тебя. Иди, сказал.

– Архонт красиво смотрится на фоне перламутровых безделиц – сказал должник. Змеилась чахлая и непонятная усмешка на губах – здесь их достаточно, чтобы скупить всю живность у зулусов с суахили. И их дома. И жен их, и детей.

– Иди, не засоряй мне уши, – закрыл глаза главарь Хабиру. Зевота раздирала его рот.

– Но мой Архонт не так все понял. Я разве клянчил отстрочить мне долги?

– Тогда зачем ты здесь?

– Чтобы услышать твою просьбу. Архонт сейчас меня попросит: премудрый Садихен, не отдавай свой долг, поскольку ты ничего уже не должен.

Зевота разом прекратилась у Архонта и улетучивалась скука, ползуче заменяясь разъедающей тревогой: как-то не так ведет себя туземец, и говорит не то.

– У Садихена повредилась голова на солнце, – угрюмо ворохнулся в кресле Ич – сейчас ее поправят.

 – Я не закончил, господин. Архонт, вдобавок к первой просьбе, сам мне предложит сто ракушек. А может быть и больше. Без отдачи. За весть, которая созрела в этой голове и просится наружу. Он постучал ладонью по затылку и встал с колен. Буровили его отточеные зрачки безжалостного рабовладельца..

– Я наблюдал за вами год. За тем, чем заняты твои Хабиру, почти что год я наблюдал, мой господин. И думал. И сделал выводы. Пока они гнездятся здесь, под лобной костью Садихена, Архонт может поспать спокойно. Но не долго.

– Ты угрожаешь мне?!– изумление заполняло Архонта. Заполнив – затопило разум, предостерегавший: надо смирить себя, дослушать должника. Тот здесь неспроста, и вид его и наглость взмутили устоявшуюся гладь комфорта, к которому Ич с Олой продирались через кровь и битвы, через лишения и трупы – столетия ломилась их Хабиру-каста.

Архонт хлопнул в ладони, вызывая стражу. Когда вбежали двое, он указал на Садихена:

– Он надоел мне!

Учитель запустил ладонь в карман хитона и бросил на колени Ичу какую-то костяшку. Его схватили под руки и, сдернув с места поволокли к двери.

– Ты мне принес одну мою ракушку? – недоумение опаляло хозяина фазенды.

– Осмотри как следует, – скалил зубы непостижимо обнаглевший раб. – Ты осмотрел? Ракушка не твоя. Мы научились сами делать эту гадость. Теперь у нас их сотни, а скоро будут тысячи, – захохотал гонец чудовищной лавинной вести. Он был уже у самой двери, утаскиваемый стражниками.

– Стоять! – придушенно рявкнул Архонт двум стражам. – Оставьте его здесь.

Он мял ракушку, переворачивал, приближал к глазам и отдалял ее – отличий не было. Недостижимый для профанов красноватый блеск литого перламутра (кровь рабов!) чеканная отточенность полукруглого окаема, пупырчато – фиолетовая россыпь костяных прыщей на внешнем сгибе – то было их ракушка, продукт сверхтайный, секрет которого хранила стража с собаками.

Туземец лжет!? Вся та обслуга: кормильщики маточного стада ракушек и составители потайного меню для моллюсков держались изолированно в клетках, а истощивших силы на работе – убивали, как и ныряльщиков на глубину, у которых лопались ушные перепонки.

– Ты убедился господин? – Садихен сидел скрестив ноги на тусклом блеске навощенного пола перед Архонтом, раскачиваясь взад-вперед. Бесстрашное безумие неприкасаемого плескалось у него в глазах. Он наклонился и воткнул в уши Архонта свистящий полушепот подельщика и компаньона:

– Сцедивши кровь раба из жилы, смешаем ее с илом, добавим в смесь кашицу из маиса, сваренного на буйволином молоке и размешаем с соком сахарного тростника… и получаем корм для самочных моллюсков.

А выводки их в две недели раз промываем в решете раствором слабого вина, и лишь затем опускаем их в сетчатых садках на глубину в десять локтей. Через полгода достаем со дна вот эту… – он ткнул кривым и грязным ногтем в округло – фиолетовую шершавость элитного изделия в руках Архонта – вот эту дрянь, вот это ядовитое дерьмо, пожизненную кабалу, петлю на шее моего народа.

…Ич выплывал из бездонного ужаса. Шепот двуногого скота, каким – то образом проникшего в секрет их необъятной власти над племенами – этот шепот жег сердце и мозги. Убить вот этого немедленно нельзя: за всем здесь наблюдает бог. И надо было начинать словесную игру, перехитрить и приручить шального дикаря, заряженного разрушением их всевластия. Но главное узнать: кто, когда и как? Кто передал тайну избранных, спустил ее в отхожие миазмы примитивных? Кто и как?!

– Поговорим? – Архонт взял сандалового столика рядом с креслом кувшин ароматного, пятилетней выдержки вина и два бронзовых кубка. Ударил кубком по засмоленному горлу кувшина. Осколки обожженной глины с треском рассыпались по лощеной глади кипарисового пола. Разлил бардово-черную, благоухающую влагу в кубки. Один поставил на пол, носком сандалины придвинул к Садихену.

Тот взял и залпом, трижды гулькнув горлом, осушил его – драгоценность крепчайшего нектара, которую положено цедить живительною струйкою сквозь зубы, лаская жгучим ароматом нёбо. Но Садихен, притушив глотками палящую давно уже жажду, заговорил.

– Вы, пришлые Хабиру, с мечом, копьем и луком вламывались к нам, туземцам. Вся ваша цель – отнять и завладеть чужим.. Вы грабили – мы защищались, мы били и преследовали вас повсюду. Пролились реки крови и небеса забрали лучших из наших и средь вас. Так было долго, пока вы вдруг, сложив мечи, не запросили мира и земель у нас, чтоб заселить их. Мы вам поверили, уставшие от горя и могил.

Вы жили меж собою сцепленным клубком, как стая гюрз при случках, не смешиваясь с нами, презирая нас. И общими средь нас и вас были лишь торжища. Вы предлагали пряности, вино, дурман из конопли и ткани из-за моря. Мы – скот, зерно, оружие и рыбу. Все то, чего не было у вас. Потом, как нам рассказывал наш дед, на этот холм спустился с неба SHEM Энлиля. И вскоре один из вас принес на торг ракушку, добытую с глубин. И за нее, блестящую от перламутра, он получил с десяток рыбин.

Летели годы. Вы стали предлагать в жены нашим вождям своих сестер и дочерей и ваших шлюх. Те, напоив мужчин, все чаще требовали для себя никчемной перламутровой дряни со дна реки. Пока ракушка не стала вдруг на всех торжищах главной и единой ценностью.

Вы научились выводить ее на глубине – отборные экземпляры, храня секреты разведения моллюсков в тайне. И вот настало время, когда за эту пакость любой из вас мог получить все то, что вы не захотели и не научились делать за века: скот и мясо, рыбу, овощи, оружие, жилища, челноки, фелюги и галеры. А к этому – и наших жен. И мы с покорностью и пьяным изумлением ходили с голым задом и приносили в голодающие семьи никчемные костяшки. Затем вы с разрешения одурманенных наших вождей принялись убивать нас за то, что кто-то захотел добыть ракушки сам, ныряя в глубину реки. Расставив сторожей с собаками, вы прибрали к своим рукам все омуты, где заводились россыпи моллюсков.

Потом вы вбили в одураченные головы вождей премудрости какого-то Закона, и мы с тупою честностью клялись нашим богам и вам, что будем исполнять его.

Все сильней раскачивался Садихен, кривя дрожащее и пьяное лицо, смоченное слезами. Пронзительным и стонущим фальцетом взвился его голос, дорисовав картину окончательного рабства:

– И, одуревши окончательно, мы сами лезли в кабалу за то, что не могли отдать когда то взятые у вас говенные пустышки.

Теперь мы подыхаем в голоде и в пьянстве – вы скоро лопнете от жира. Мы в нищете плодим детей – вы забираете их в рабство, и все лишь потому что кто-то и когда-то, свихнувшись головой, отдал вам десять рыбин за ракушку! Теперь все это позади! – ликующе и трубно возопил учитель. Шальное торжество плескалось в омутах его глазниц.

– Мы отдадим вам сполна эту костяную дрянь, вернем долги! И вам конец! Конец всем тем, кто не умеет растить маис, капусту, рис, кто брезгует забросить сеть и накормить осла или корову, кто разжирев от чужой крови с потом, умеет лишь мусолить в пальцах ничтожную костяшку с перламутром!

– Позволь задать вопрос, премудрый Садихен – втесался в ликование аборигена белеющий Адам – а ты умеешь это делать?

– Что именно?

– Растить маис, пасти коров и выгребать нужник! Ты этому обучен?

– Архонт мне задает хорошие вопросы. Продолжай.

– Ты обучаешь счету и письму детей. Но плату за труды давно берешь ракушкой, поскольку не обучен ничему другому – привстал, навис над Садихеном Ич.– Каменщик берет ракушку с рыболова, поскольку не научен плести сетей и рыбу добывать, а рыболов дает ракушку садоводу за дыни и арбузы, которыми желают лакомиться его жена и сын! А садовод расплатится ракушкой с козопасом, который забирает в стадо пастись коз! А козопас, скопив ракушку, расплатится с тобой, за то, что его дети узнают письменность и счет. Замкнулся круг. И что теперь? Пре-муд-рый Садихен? Да всех вас, чернозадых недоумков, спасает моя ракушка! Иди и отмени ее. И ты получишь в племенах тотчас такой бардак! Ты не боишься, что за него туземцы, тебя за яйца ухватив, повесят на суку? И приползут потом ко мне: Архонт, помилуй нас, верни свою ракушку в нашу жизнь! – неистовым, злым воплем завершил Архонт. И озадачился: учитель счета и письма в насмешливом ехидстве облизывал края пустого кубка, смакуя аромат и вкус ушедшего напитка.

– Хороший был вопрос, хозяин. Ну а теперь продолжу я. Не скажешь, владыка, за что пороли на твоей конюшне нукеры Омар-Сина? Свои так отодрали своего, что он полночи, возвратившись, выл и не давал всем спать? Молчишь? Сказать за что?

– Не надо! – ознобом крылась спина Архонта.

– За то, что Омар-Син сделал со своим все то, что делаете вы с туземцами. Он дал соседу Хабиру в рост ракушки. Отдав на месяц десять, затребовал назад двенадцать. Он получил сверх долга квинту, иль пятую от долга часть. Ту самую, что требуешь со всех туземцев по Закону ты.. Ведь ваш проклятый Закон гласит, что в рост давать своим нельзя под страхом смерти. Нам – чернозадым и скотоподобным, можно, нужно, а своим нельзя. За это и отведал дюжину плетей ослушник. Легко еще отделался, кучерявый, он должен башмаки тебе лизать остаток жизни.

– Замолчи!

Едва ворочал языком Архонт, затравленно косясь на грозное безмолвие занавески, где восседал Энки. – ты прав был, Садихен, твой долг прощен. Я дам, вдобавок, без отдачи, столько же еще. Но мне необходимо имя. Кто научил вас взращивать ракушки.

– Ну нет, Архонт. Я только разошелся. Концовочку состряпать тянет. Дослушайте вместе с AN-UNA-KI (проворно раскорячившись на четвереньках бухнул Садихен головой в паркет по направлению к тростниковой шторе и заговорщецки мигнул невидимому, сошедшему с небес) – глядишь и пользой обернется мой визит, а дети с внуками хлебнут не рабской, а свободной жизни.

– Ты замолчишь?!

– Пусть говорит, – двоих объяло знобящим повеленьем из-за занавески.

– Благодарю, владыка всей земли! Сегодня ты врастешь еще в одну легенду, младенца отобравший у вороны! И внуки, правнуки зулусов-суахили твой подвиг врежут в камень наскальными рисунками. Я много говорю, божественный, прости. Но ты обязан знать про квинту, капкан, поставленный на нас Хабиру. Я высчитал ночами: любой из занявших у Ича сто ракушек, работая от света до темна, за год произведет добра не больше, чем на две сотни ракушек.

Он вырастит маис, капусту, рис, бананы, добудет зверя, поймает рыбу, наплетет сетей. Продаст все это и взамен получит две сотни бесполезной дряни за год. Лишь сто из них, питаясь кое-как, ходя в лохмотьях, расходует заемщик за год на семью. Остальные сто он отдает Архонту. Он был бы хоть и нищ, но счастлив и свободен. Но по Закону роста несчастный обязан отдавать Хабиру не сто, а сто двадцать. Что это значит? Работавший от света до зари с семьей, питаясь впроголодь, должник не только остается должником, но надевает на себя пожизненных хомут раба, поскольку долг растет с годами. И в племенах аборигенов сейчас такие почти все. Мы все живем здесь с кандалами квинты. Мы не живем, а чахнем, без радости, без веры, без надежды.

Вот почему отведал дюжину плетей Хабиру Омар-Син, поскольку с жадности надел те цепи квинты на своего, отдавши ему в рост ракушку!

Я долго говорил, Адам... Меня заждались на дальней, потайной заимке. Мы скоро отдадим свой долг, засыплем твое кресло грудой красно-бурой дряни, всего тебя, вместе с твоей семьею.

И эта перламутровая кровопийца отпадет от нас. Она займет свое место: служанки нашей, и станет лишь оплатой за труды. А цену ей мы назначим сами. Без тебя. Прощай.

Он зашагал к двери: с промокшей синью глаз, зло торжествующий и тощий, со вздыбившейся шевелюрой, под коей раскалено и победно шкворчал освобожденный от великой тайны мозг. То был, пожалуй самый первый мозг на KI, что взбунтовался против кабалы заемно-ссудного процента.

Поочередно, осознав губительную его сущность, спустя века против процента восставали государства, конфессии, материки. Его то запрещал правитель – и все его народы возрождались к жизни, процветанью. Так шелудивый доходяга вол, искупанный в карболке, стряхнув с себя коросту, гной и вшей, вдруг обретает силу и здоровье. То вновь, ползучее протащив Закон о разрешении ссудного процента иль подложив царю в любовницы и жены Хабиру-шлюху дочь или жену свою, паразитарные финансо-гниды, дырявили кровеносные сосуды государства. И сталкивали племена, народности и государства, все время насаждая враждебные друг другу постулаты, концепции, учения, идеи. Чтобы затем, стравив остервеневших вожаков в братоубийственной войне, подкармливать воюющих кредитом, где ссудно и победно расцветала кабала процента. Своих же, соплеменников Хабиру держал в узде запрерта единый и незыблемый Закон: «Не отдавай в рост брату твоему, ни серебра, ни хлеба, ни другого, что можно отдавать в рост иноземцу, а брату твоему не отдавай… И будешь ты господствовать народами… Тогда сыновья иноземцев будут строить стены твои, а цари их слушать тебя и такие народы совершенно истребятся»

– Я отдаю тебе поместье в сорок акров на Нильском берегу: с рабами, домом и скотиной, – достал пронзительным фальцетом уходящего Архонт.

– За что? – наткнувшись будто на стену, замер Садихен.

– Где тот ваш водоем с ракушками?

Учитель согнулся и с треском хлопнул ладонями по тощему задку.

– Вот мой ответ. Он был бы куда громче при полном брюхе. Но я сегодня еще ничего не ел.

– Кто научил плодить ракушки? Имя.

– Ваш Ут-Напишти, Атрахасис-Ной, сын Ламеха и внук Мафусаила. Он ваш по крови, но он наш по жизни, тот самый, рожденный бело-красным, как ошпаренный кипятком рак, твой пра-пра-пра-пра-правнук! Мудрейший жрец и наш спаситель от тебя, удава! Его то ты не тронешь, поскольку, повторяю – он ваш по крови.

Энки ловил радаром подсознания за занавеской: от кресла уходил гигантски выросший и страшный Ичу разрушитель, он был страшнее наводненья и тайфуна вместе взятых. Металась загнанная мысль Адама:

«Скорее сделать дело, сегодня ночью убить и сжечь весь род туземца… Я проморгал вот этого… Он кшатрий! Найти тот водоем, иль думать над заменой … скорее всего – и то и это, найти и думать, чем заменить ракушку.., Заброшенные штольни, где боги добывали россыпь желтого металла… Он для чего-то нужен AN UNA KI для Нибиру… Так может тот металл заменит?! Послать LU LU, пускай осмотрят штольни…»

Дверь приоткрылась. В слепяще-вертикальную прореху просунулась голова управляющего.

– Мой господин, здесь накопились ожидают твоего суда туземцы.

– Гони их! – прорвало воплем Ича.

«Этот за занавеской все еще здесь, и сколько с ним возиться?!»

– Я вас не задержу, изделие мое. Со мной возиться долго не придется, – с любезной скромностью сказал Энки из-за шторы И протыкая омертвелый ужас Ича, позвал изысканно и кротко.

– Архонт не объяснит мне, что это за страшилище живет в твоей настенной нише?

Смотрел из ниши на него козлобородый монстр на троне, локтей в шесть-восемь высоты. Витые острые рога торчали из башки, поросшей кучерявой шерстью. Две слюдяных гляделки на козло-человечьей морде таили в глубине своей багровую бездонность ночи, подкрашеной луной, раздувшиеся ноздри сочились беловатой слизью.

Башка сидела на плечах – холеных, шафранно-желтых, голых. Пониже выпирали груди – два бабских грузновислых вымени со взбухшей синевой прожилок, с кнопками тугих сосков. Под грудью серебрилась шерсть. Густые заросли волос спускались к брюху, к ляжкам. В промежности, в шерсти меж ляжек мясисто пламенел раздолбанный, щелястый клитор. Из коего торчал разбухший двухяйцовый член. Одна рука вцепилась в яйца члена, вторая зажимала грудь. Обросшие кудрявой шерстью голени двух ног, спускаясь с трона, заканчивались копытами козла.

– То Бафомет, – вполголоса, с тревожной настороженностью озвучился из-за спины Энки Адам – владыка двух миров назвал его Бафометом.

– Когда и для чего? – спросил властитель. Нелепость видового биосинтеза и грозное похабство монстра забавляли.

– Ваш единокровный брат во время прошлого визита ошпарил меня недовольством: здесь нет удобного временного жилища для его Духа, когда он покидает свое божественное тело. Покинув его, путешествуя, желает отдыхать в иных и новых для себя обличьях, которые пусты, удобны. Ваш брат нарисовал конструкцию: чего хотелось бы для его Духа. Мы сплавали за море к киммерийцам, гиксосам и грекам. И подобрали мастеров.

– Те сотворил Бафомета, и что? Брат заселял его?

– Да мой властелин. С удобством, я удостоен одобрения, – блудливым косоглазием растопырился Адам.

– Так покажи.

– Мне… показать?

– Вселись! Растормоши и оживи козла с влагалищем потасканной гетеры. Ты ведь опробовал все это.

– Мой господин…

– Вселяйся.

– Повинуюсь, владыка.

Ич сел, откинулся на спинку кресла, готовясь к расслоению плоти с духом.

…Энки смотрел. Огрузлый монстр на троне в нише закрыл и вновь открыл глаза. В них разгорался красноватый блеск.

В сторожевом рефлексе шевельнулись шерстяные уши, и левая рука цапнула свисающую грудь. Копыта опустились, цокнули. Впаялись в желтую блескучесть пола. Гигантский козло-монстр, с округлым и шерстистым брюхом, шагнул из ниши. Распрямился. Паркет задавлено и тяжко хрустнул, прогнувшись под мясами.. Распускаясь за спиной, расправились опахала крыльев.

Крыла ударили о воздух, взвихрив нагретое пространство. Вся туша взмыла ввысь – на локоть от паркета и грузно рухнула обратно.

– И это все, чем занимался братец? Продолжай! – хлестнул приказом бог.

Левая рука у Бафомета, облапив грудь, массировала гутаперчивость ее, тогда как правая, задвигавшись челночно, все смачнее, с чмоком творила в онанизме порно-акт себе, своим же персональным членом. Козлокопытная гетера входила в раж. Утробным хрюканьем, ритмично испражнялась глотка, похотливой краснотой разгорались глаза. Мясисито-шерстяные тумбы ляжек тряслись и дергались в такт само-случке. Стучала, ерзала раздвоенная кость копыт в паркет. И длилось это долго, пока всю тушу не взорвал оргазм: содрогнувшись с утробным хрипом, взревел рогатый монстр, и, рухнув на пол, забился в сладострастии конвульсии.

Энки повернулся спиной. Жгло омерзением грудь. Сплюнул. Велел, не глядя за спину:

– Оставь эту скотину. Хватит.

Заброшенная плоть Адама ожила. Заезженно и тупо возник в мозгу тот же мотив: «Ночью убить и сжечь весь Садихенов род… искать их потаенную лагуну… и одновременно искать, чем заменить ракушки… золотом!?»

Энки сел в кресло в нише Бафомета. Расслабился. Представил свое тело пронизанным золотистым солнечным светом. Наращивал устойчивость картины, пока не ощутил: хрональная энергия пространства, ускоряясь, потекла в него, растворяя плоть в хрустальной прозрачности, позволяя увидеть структурно-энергетическое строение самого себя. В сознании отобразились три сферы. Тугой материальный слепок из костей и сухожилий, мышц, жидкости и кожи – вся плоть физического тела (Анна-майа-коша) ритмично и неспешно пульсировала в гармонии взаимодействия.

Все это пронизав, мерцало прозрачным окаемом в такт дыханию проническое, плазменное тело Праны-майи-коши. Оно было в порядке, предельно уплотнено ионами и электронами. И облекая эти сферы ионическим скафандром, над всеми властвовала Мано-майя-коша – хрональный пульт управления, мыслительный владыка организма, гонец-посредник между веществом и антивеществом.

Энки отметил с озабоченностью легкий налети засоренности – нечеткость голограммы хронального поля: на «запыленном зеркале» его скопились микро шлаки – мясная пища, дважды в месяц пришлось употребить свинину.

Он сконцентрировал и сжал в тугую плотность Мано-майю-кошу. И волевым усилием отслоившись от физического и плазменного тел, завис голографическим вибрирующим сгустком над паркетом. Над полом трепетала автономность Духа. Он плавно снизился и втек в межроговой бугор скрюченного на полу монстра. Переселившись окончательно и пропитав собой тело-суррогат, бог осмыслил, оценил новое обиталище и рычаги для управления телом: голосовые связки, синте-мышцы рук и ног, челюсти и крылья, хрусталики двух глаз. Все было примитивно до предела, с чудовищно топорною подгонкой сочленений. С брезгливым осуждением отметил дух Энки дурную монолитность всех костей. Для воздухоплавательного существа природа-мать создала изящные образчики костей птиц: каркасно-полая их невесомость – вот идеал для покорения неба. А здесь, чтобы взлететь, придется молотить крылами воздух на предельной частоте, работать на износ.

Лишь клитор и влагалище из биокаучука, семяпроводные каналы для автооргии сделаны не столь топорно. Ну что ж, главнейшие для братца органы сработали на совесть. Пора лететь. Пока реальность не переросла в необратимость.

…Адам со страхом осознал: чудовище, к неподвижности которого давно привык, вдруг разогнулось, вздыбилось на шесть локтей над полом.

– Открой мне двери, – рычащее-горловой, сварливый хрип толкнулся Ичу в уши. Он бросился опрометью ко входу. Распахнул резную створчатость дверей.

Тугим ветряным хлестом взмесили душный воздух зала два Бафометовых крыла и шерстяной козлобородый монстр натужным летом потянул к слепящему квадрату выхода, царапая паркет копытной роговицей. Массивная с рогами туша на миг заслонила проем. Исчезла.

С истошным визгом падали на землю женщины и дети в туземных поселениях зулусов-суахили: над кронами обвислых чахлых пальм летело чудище с рогатою башкой. Из серебристой шерсти свисали и болтались груди. Тряслась мясистость ног, с сухим цокотом бились друг о друга копыта. Крылатый, наводящий ужас козломонстр спланировал и тяжко брякнулся копытами о землю подле крайней хижины – пред самым лесом, где жил учитель Садихен.

Раздвинув тростниковый полог, в душный полумрак жилища просунулась рогатая башка.

Сам Садихен с женой хлебали из глиняной миски заквашенное козье молоко с накрошенной туда маисовой лепешкой. Жена, увидев чудище полезла с визгом под топчан из бамбуковых жердей. Учитель замер с разинутым ртом, расплескивая с ложки белую кашицу.

– Отважный кшатрий Садихен,– трескучим хрипом позвала башка – не разочаровывай меня своей боязнью. Ты только что сразил в судебном зале чудовище куда страшней вот этой похотливой козьей морды. И даже увенчал победу салютным треском трудовых ладоней по твоему учительскому заду. Но к делу. Немедленно возьми жену и лесом пробирайся к моему DIN GIR-у, который я оставил на холме. Я отнесу вас далеко, в другое место, где будешь ты не менее полезен чем в племенах зулусов-суахили. Исполни ваш побег до ночи. Не сможешь к ночи – жди стражников Адама. У них повеление прервать твой род на тебе. Поторопись. Я буду в корабле перед заходом солнца.

Тростниковая завеса сомкнулась, голова исчезла.

…Они втроем летели над пустыней, через которую зигзагом полз изумрудно искляксаный оазисами поселений NAHАSH – великий змей, иль. Нил – несущий жизнь. Летели к городу Шуруппаку, где находилась генная лаборатория Энки. Там жил Ной – Атрахасис. Он, сотворенный Энки в геномном симбиозе, был гордость его и Нинхурсаг. В яйцеклетку, взятую у Хабиру Ламеха, была введена рекомбинантная молекула ДНК. Там соединились чужеродные гена: Хам-мельо, фибробласты от самого Энки и хромосомы инженерного мастера LULU. Блестяще, без последствий, сплавились плазмиды в яйцеклетке, оплодотворенной семенем Ламеха. И вот такой начинкой забеременела жена Ламеха, родив в конце концов на свет дитя с небывалой в бело-красных кляксах кожей.

Любой, кто спрашивал женщину, кормившую младенца, в изумлении: да от кого же зачала она столь пестро-красное дитя, вгонял ее в истерику и слезы. Постыдным для нее было зачатие, богами сотворенное. Лишь Ламех знал подробности.

Ной вырос, с годами соединив в себе доброту и терпеливую мудрость Энки, приспособляемость и изворотливость рептилии Хам-Мельо и инженерный дар от LU LU.

К нему то и вез Владыка Земли Садихена с женой, вез помошника, слугу и новоявленного друга, поскольку в жизни одинок был Ной, неимоверно отличаясь разумом, манерами жреца от всех аборигенов.

…У Садихена, в предчувствии встречи с Ноем в глазах застыл восторг, замешанный на страхе. Отсюда, с высоты журавлиого полета, казалось, распахнулось под ними пол земли. Жена задавленно и боязливо всхлипывала у самого плеча: их старший и единственный сын остался там, на родине. Он был главой бригады на потаенном водоеме, где выращивали ракушку, готовя племенам освобождение из под Хабиру Ича. Чей пра-пра-пра-пра-правнук взорвал бесцеремонно отлаженный и безнаказанный механизм отсоса у аборигенов всех их житейских благ.

Энки припомнился последний из вопросов Ичу: «А где жена? Ты почему один?».

Скукожилось в горестно– кислой гримасе лицо Адама:

– Ай, Властелин, вы тронули мое больное место! Старуха не выходит к слугам и гостям уже пять лет. Раздулась, как оставленный на солнце труп, пускает слюни, визжит в истериках, катается в припадках. Замучил сколиоз и донимает сердце. За что такое наказание на склоне лет мне, верному слуге богам, вы не подскажете?

Энки отчетливо припомнил, сопоставил: работает безжалостно и неустанно, ожесточаясь к старости, мутантный ген 12 q 22 – q 24, накапливающий в сыворотке нейротропный яд. Отсюда гиперрефлексия, припадки, микроцефалия и дебилизм. И весь этот роскошный букет будет переползать в потомства по женской линии в инбридинговых и инцестных парах, совокупляться в которых так обожают в племенах Хабиру.

Лица Садихена с женой, оставленных на фазенде Ноя – Атрахасиса, все еще стояли в памяти Энки, ведущего свой SHEM через океан: он спас мыслителя и кшатрия-бойца.

Далеко впереди стали зыбко вспухать и набирать рельефную громадность цепи гор. Заканчивалась бескрайность взбаламученных вод. На горизонте дыбилась, протыкая снеговыми вершинами брюхатость низких туч, цепь исполинских каменных хребтов. Иная, грозная земля, иные боги. Один из коих пожелал зачем-то встретиться с Энки – ценою жизни бедного Навурха. И это было, пожалуй, взаимное желанье в преддверии планетарной катастрофы.

 

ГЛАВА 12

Мельком, вприщур глянув на солнце, Аверьян опростался въедливо-иезуитским, гусиным шипом, тотчас озвученным Евгеном:

– Подол брык!

Бойцы мягко, обтекающе скользя на полусогнутых, неотрывно следя друг за другом, разбирались на тройки: двое против одного. Все ждали завершения вводной: темп?!

– Темп два! – просек голосом паузу Евген. И тут же завертелась мясорубка на предельной скорости: двое в тройках доставали ногами одного. Взлетали с невиданными для Василия вывертами босые ступни, поочередно били в нижнюю часть спины, в голову, грудь, в живот. Били молниеносно, с чудовищной и явно убойной силой и целью: раздробить кость, уронить на торчащие пни.

Одна за другой, с интервалом в минуту, взрывались «фас-команды» Евгена:

– Клюка!

– Подсад с биты!

– Шлык!

– Турга!

– Уговица!

– Заступец!

– Соколик!

– Глезня!

– Накидуха!

Наконец итогово вломилась во всю эту нещадную вакханалию:

– Три те!!

Пружинистые, верткие тела практически исчезли из поля зрения Василия. Смазанные непостижимым, нечеловеческим, темпом, они теперь взлетали в воздух вертикально, под углом, параллельно земле, одновременно рассекая воздух ступнями в трех-четырех направлениях. Тело обороняющегося разворачивалось в полетах-бросках на сто восемьдесят градусов, успевая обрушить за это время на спаринг-партнера несколько ударов.

Бойцы приземлялись на руки, на бок, даже на загривок рядом с пнями, но непристанно, с неимоверными вывертами работали асинхронно обе ноги – били в разные стороны прицельно. Били и попадали: уже двое, отлетев в стороны, скрючились, охватив головы руками, не пытаясь подняться.

Прохоров, еще не отошедший от предыдущей схватки, окончательно изнемог. Закрыл глаза: не мог уже смотреть. Воспаленный мозг отказывался воспринимать происходящее.

Его, мастера спорта, пропущенного через ад сорока трех турнирных боев, через бесчисленно выбитые сопли и юшку из носа, через фингалы и гематомы, рассеченные брови и отключку на полу ринга – его, тем не менее, пестовали жесткий кодекс боев и внимание судей на ровном ринге. И тот и другой хранили его как личность, как спортсмена. И тот и другой оберегали в его лице бойцовский экземпляр и заботились о здоровье этого экземпляра. Не раз и не два случались минуты, когда судья на ринге был его мамой и папой, его последней надеждой в свирепом превосходстве соперника. И эта «мама-папа» всегда спасала.

Здесь, на поляне, никто никого не оберегал. Шла безжалостная, чудовищная, на немыслимых скоростях рубка не на жизнь, а на смерть. Тут и не пахло обычным спаррингом или турнирным боем, которые теперь казались Василию жизнерадостной возней в детском манежике.

И лишь виртуозное, примерно равное мастерство парней, одинаково владеющих нападением и защитой, позволяло пока избегать смертельных увечий.

Бунтовал в Василии воспаленно интеллект ученого и кодекс тренера. И единственное, что сдерживало от буйного протеста перед Аверьяном, – потрясение от запредельного уровня подготовки воинов. Вспухало в нем неукротимое любопытство турнирного бойца: как он сам с его многолетним опытом боев будет выглядеть в этой свирепой стае малолеток? Чего стоит он сам на этой хищной поляне без правил и кодексов, на которой работали пока лишь только одними ногами?!

Наконец прервал изводящее действо свисток Аверьяна: перерыв. Почти получасовой кошмар драки на грани увечья канул в лету.

Прохоров, измученно прикрыв глаза, передыхал: надсадно и всполошенно колотилось в ребра сердце.

Бойцы рассыпались меж пней. Доставали из холщевых сумок странной формы глиняные корчажки с узким горлом. С чмоком выдергивали пробку, делали два-три глотка. Высвободив торчащие из древесины лезвия секир и мечей, поигрывали ими, разбредались. Надсадно и тревожно щемило сердце Прохорова: какого черта этот изувер загнал пацанов в лесосеку среди пней?! Что, не нашлось ровной поляны?

Увидел: Евген подходит к двум сбитым на землю и все еще лежащим бойцам. Те, кривясь от боли, приподнимались. Сноровисто и цепко пробежал Чукалин пальцами по голеням, ключицам и ребрам. Кости были целы. Достал из сумки склянку, подцепил пальцами из нее какую-то мазь, натер сине-багровую гематому на плече у одного, пытающегося поднять руку. Выцедил:

– Полежал бы еще, Вовик. Щас мамку позовем.

Второй, лежащий рядом, выслушал. Сцепив зубы, стал подниматься, кривясь от боли. Встал. Шатнувшись, побрел к пню с торчащими из него секирами и мечами. Взялся за рукоятку меча и наткнулся на негромкий, жесткий оклик вожака:

– Тимофей! Сурья тебя не касается, что ли?

Тимофей, отлепив ладонь от рукоятки, развернулся. Безропотно заковылял к своей сумке. Достал фляжку, отпило пару глотков. И лишь тогда отвел от него Евгений глаза, налитые недоброй льдистой голубизной. По-волчьи, всем корпусом развернулся, почуяв за спиной человека. Перед ним стоял Прохоров.

– Что, дядь Вась, припекает? – с налету оценил творящееся с гостем.

– Слышь, Евген, меня испробовать на зубок желающий найдется? Вон у вас рядом с силомером перчатки висят. Ты чего? – немного погодя хмуро спросил Василий.

Евгений скалили зубы в понимающей ухмылке.

– Аверьян Станиславович точно вас вычислил. Не утерпит твой Василий, в драку запросится – сказал с самого начала.

– Ну и как, коль запросился?

– Не надо, дядь Вась, – согнал ухмылку с лица, категорически отрезал Евген.

– Это почему?

– Ну… просто вам это не надо. Да и нам тоже.

– Чего не надо? Шести минут на спарринг жалко?

– Да не в этом дело!

– А в чем?

– Тут уже раз было такое же. Нахлебались мы потом. Не надо это нам и вам, дядь Вась.

– Еще раз дядей назовешь – уши надеру, – хмуро пообещал Василий – какой я вам, к едрене-фене, дядя!

Он почувствовал, как обожгло Евгения насилие над естеством своим, попытка преодолеть в себе какой-то барьер. Не получилось.

– Не выйдет, – качнул он головой.

– Чего не выйдет?

– Без «дяди» не получится. Язык не поворачивается. Между вами и нами всеми стенка.

– Что за чушь, Евген? – изумился Прохоров. – Какая еще, к лешему, стенка?

– Статус у вас иной, дядь Вась. Тысячелетний. Его не перескочишь.

– Мудришь ты чего-то, парень, – озадачился, не понял Прохоров, – ну Бог с вами, статус как статус. А насчет спарринга как решим? Я ведь не отстану, раз оказался здесь.

– Дядь Вась, не стоит! – встревожено, устало сделал последнюю попытку Евген.

– Войди в мое положение, – шепотом пожалился Василий. – Ну как мне, битому-перебитому, такое упустить? Дозволь хоть несколько минут в вашем котле повариться, на своей шкуре все испытать. Не допустишь – я ж через ноздри весь досадой потом изойду.

– Ну, смотрите, сами напросились, – с тревожною досадой сдался Евген. Поддал ступней под зад лежащему: – Вот Вовчик с вами спарится. Два раунда. Так, что ли, хиленький ты наш? Вставай.

Василий хмуро, сосредоточенно мерил взглядом истрепанное дракой субтильное существо, которое поочередно отрывало от земли свой чуть обтянутый мускулами скелетик. Потрепанный, изувеченный парнишка с громадной гематомой на плече, у которого напрочь отбита и не поднимается одна рука. На три весовые категории легче. Как минимум.

– Слышь, Жень… я ведь серьезно. С кем поработаем?

– И я серьезно. С ним.

– Тьфу! Ты меня совсем за недоноска держишь, что ли? Ты хоть сравнивал бы весовые категории…

– В нашем монастыре свои категории, дядь Вась, – заледенел голосом Евгений. – С вами поработает Володя Шпак. И главное условие, Василь Никитыч. У нас нет спаррингов в боксерском понимании. Есть просто бой. Иль драка. Как угодно. Вы работаете здесь в полную силу, в боевом режиме. Иначе мы прерываем бой. И наказываем.

Прохоров обиженно, в острейшей досаде пожал плечами: в чужой монастырь со своим уставом не суются. Жаль. Не хлебнут ныне телеса адреналинчика. Не получится переломить себя: всерьез бить недобитого пацана не выйдет, хоть ты тресни.

Он надел перчатки. Их стал зашнуровывать Стас. Чукалин шепотом долбил в ухо поднявшемуся Вовчику:

– Никаких рук-ног. Без них! Ты меня слышишь? Одна лишь свиля, только свиля!

– Само собой, – буркнул мухач. Кривясь, осторожно шевельнул отбитым плечом. Виновато, искательно попросил:

– Может, прокундалиним плечо, Евген? Рука не фурычит, а деда ублажать по полной надо.

– Перебьешься. Два раунда по три минуты с одной рукой потерпишь. А то я тебя знаю, – жестко и неумолимо оттянул процесс восстановления мышечной плоти в сеансе кундилини Евген. Вовчик вздохнул.

– Нет, так нет.

– Еще раз повторяю: врубаешь одну свилю. И не заводись, Вовка! Главное – не заводись! Ты меня понял? Не дай бог чего – уши с мясом оторву!

– Да ладно… понянчусь с дедом, – угрюмовато и обиженно буркнул салажонок в волчьей стае.

…Нечто убого-чахоточное стояло перед Василием на расставленных ногах: на голову ниже, вдвое тоньше его мастито накаченных телес.

Единственно, что заслуживало внимания, – тугие жгуты рельефно выпирающих, без единой жиринки мышц, обтягивающие клиновидный пацанячий торс. И скучающая цепкость взгляда. Вялые руки плетьми висели вдоль туловища, левая нога мерно подрыгивала коленкой.

Нехотя, вполсилы и вполскорости сунул Василий перчаткой в цыплячью, аккуратно слепленную грудинку парнишки. Перчатка проткнула пустоту впритирку к грудине, откачнувшийся ровно настолько, чтобы пропустить зачехленный в кожу кулак. И тут же встала на место. Все было на месте – и тощевато скрученное тельце, и зеленая скука в глазах.

Василий выдал связку чуть побыстрее: левой – аперкот в челюсть и тут же джеб правой, затем поменял джеб и аперкот местами. С тем же результатом: босые подошвы парнишки ни на миллиметр не оторвались от земли, руки теми же плетьми болтались по бокам. Пацанячье тельце как на шарнирах обтекало все его удары. Работала, как и было приказано, одна свиля.

– Телись скорее, дед. Заснем ведь, – лениво попенял парнишка.

– Не груби, – уже веселее попросил Василий, – а то накажу.

Выходит, жив курилка, оклемался, раз хамит.

– Слушаюсь, вашбродь, – покорно согласился недостижимый Вовчик, добавил: – ходют тут всякие наказильщики, а потом их по моргам на носилочках разносют.

Сзади тихо, но явственно хихикнули. Не оборачиваясь, напрягшейся спиной почуял Прохоров прущую со всех сторон эманации забавы – от лениво, в первом темпе жонглирующих мечами и секирами бойцов. Развлекаловку и клоунаду лепил для всех с подопытным дедом вертлявый Вовчик.

– Те два! – свирепо, с досадою заорал Чукалин: невкусно-муторное сгущалось на поляне. И это подтверждали неодобрением глаза Аверьяна.

Мечи, секиры слились в блесткие, смещающиеся круги.

Бойцовская злость вспучивала, распирая грудь Василия. Давнее-е-е-нько так его не окунали… пожалуй что, никогда. Вибрирующее-жестким азартом наливались клубки всех мышц: адреналинчик приступил к работе, притек-таки, родимый, давненько не навещавший.

Экономно приплясывающим, мелким шажком двинулся он в обход Вовчика, примериваясь, припоминая: трижды неприкасаемо свистел его крюк над затылком нахала – тот пропускал перчатку наклоном. Теперь связочку надлежит связать: аперкоты справа-слева и тут же хук, или лучше два снизу, навстречу падающему лицу. Тройничок-то должен сработать! Выветрились из деликатной памяти и гематома на мальчишечьем плече, и неработающая одна рука.

«Не надо грубить старшим, мальчик. За это наказывают».

Неистовым, давно не случавшимся буйством сотворил свою «тройчатку» Василий, молотя… пустой воздух. Змеиным вывертом скрутив позвоночник после первого аперкота, молниеносно нырнул ему под локоть Вовчик. И исчез.

– Ку-ку, – сказали позади Василия. И тупой, чувствительный тычок коленом под зад встряхнул его мастеровитое тело – тут я, товарищ мастер.

Прохоров развернулся. Кислотно-едкая ярость жгла изнутри, каждая клетка тренированного, заслуженного организма вопила от оскорбительного бессилия.

– С добрым утром, дедуля. Никак проснулся? – вежливо поинтересовался Вован, лениво приплясывая перед Прохоровым. Долгим, небывало долгим каскадом ударов заработали руки и торс Василия. Прямые в голову и корпус чередовались с хуками и свингами, их сменяли поочередные крюки снизу, справа и слева… меся все тот же воздух. Его уже не хватало. Свистящими мехами работала, всасывала дефицитный кислород грудь. В полуметре, сквозь пелену пота на глазах смутно маячил худой и по-прежнему недостижимый фас.

– Ну ты, дед, насори-и-и-л… песочку из тебя насыпалось. А нам потом поляну прибирать, – откуда-то издалека озвучился этот фас.

С неистовой жаждой достать и хоть раз, наконец, прикоснуться к издевательски неуловимой плоти, взорвался Василий джебом в голову, успев заметить, как фас рядом с перчаткой превращается в профиль.

Последнее, что впечаталось в память Василия, было видение белесо-кулачного сгустка. Он вылетал, дико, непостижимо выпархивал из пространства над головой Вовчика, над его вихрастым профилем. А вылетев, увесистым молотком долбанул Прохорова в лоб.

Чем и завершил Вован классическую боковую «распалину». Которая была всего лишь четверушкой в древне-арийской рукопашной схватке Радогора. Где в двухсвязочном приеме в течение секунды правая рука, дробя чужую переносицу в «распалине», работала в унисон с «тургой» левой ноги, вминавшей сапог во вражью печень. И все это тут же сменялось «подтоком» левой руки, ломающей падающим ударом чужую грудину над солнечным сплетением, в то время как правая нога, подкручено вздымалась за спиной вверх в «соколике», крушила каблуком челюсть либо все лицо стоящего сзади.

Трое, а то и четверо недругов рушились на сырую мать-землицу после сей секундной связочки – четверо, пришедшие незваными на эту землю.

Сидя на земле, выплывал из дурмана Василий. Следующие несколько секунд ушли на постыдно-тяжкое осознание сути происшедшего, которое рухнуло на него куда более весомо, чем «распалина»: его, старого, самонадеянного козла, могли за это время десять раз убить и двадцать раз искалечить. Ибо даже для мухача Вовчика, пропущенного через нещадную драку Аверьяна, все тело мастера спорта Прохорова было не более чем мешком с отрубями для отработки самых примитивных ударов – на тех скоростях, которые были недоступны ему.

Но даже их запретил Вовке Евген, запретил, унижая его естество бойца, поскольку естественное и неотъемлемое право радогорца – отвечать ударом на удар. И, скованный этим запретом, Вовчик мог еще час, и два приплясывать перед «мастером», фиксируя, как сыплется с того и мусорит на их поляне «песок», даже если бы у пацана не работали обе руки. Но вот, поди ж ты, сорвался. И весь этот фарс, вся эта творившаяся клоунада, затеянная для ублажения мастеровитого пижонства гостя, теперь брякнулись на бедолагу Женьку. Который деликатно упрашивал Василия не ввязываться, не лезть в их элитарно-бойцовскую воду, не зная броду.

И который теперь на виду у всех несся к ним по диагонали поляны, разгневанно рыча вслед перепугано драпанувшему Вовчику:

– Я тебе, засранец, что сказал?! О чем предупреждал?!

Заячьим скоком перелетая через пни, опрометью несся от бешенства Чукалина бедный Вовчик, заливисто канюча на бегу:

– Да хрен его знает, как вышло! Евген, клянусь не хотел… Аверьян Станиславыч, скажите ему!

Переползая через пни все еще с мутноватым взором к Аверьяну – с намерением подкрепить покаянный вопль бедного Вовчика, услышал Василий леденящий душу сдвоенный волчий вой. Раз и навсегда он впитался он в кровь Прохорова в одну из ночей на Надеждиной заимке, когда стая волков, перескочив через хилую изгородь во двор, разодрала и схарчила матерого пса Полкана на цепи, оставив на снегу лишь изжеванный ошейник, цепь с вмятинами зубов да кровавую лужу. Пронизанный этим воем, разворачивался Прохоров к Аверьяну. А развернувшись, увидел картину, от которой явственно зашевелился волос на голове.

Настигающим блеском скрещивались над головой Аверьяна два меча – двое учеников синхронно разрубали тренера, как мясную тушу.

В следующий миг увидел Василий голый пень. Аверьяна уже не было на тусклой желтизне среза, куда сразу же врезались лезвиями мечи.

Молниеносный клубок тренерской плоти, обтянутый голубым трико, пружинисто разворачивался в метре от пня. А развернувшись, тараном выбросил в пространство ступню в белом кеде, угодившую одному из меченосцев в живот. Скрючившись от боли, нападающий дергал из пня увязшее в нем острие меча, второй, уже сделавший это, запустил блесткое лезвие по кругу, рассекавшему Аверьяна напополам. Оно просверлило воздух в сантиметре от сухощавых ягодиц подпрыгнувшего тренера, на лету отклонявшего корпус от другого, режущего падени отточеного лезвия.

Сбесившееся стадо убивало своего вожака?!

Потрясение и ужас затопляли Прохорова: творившееся на поляне выламывалось из тысячелетий христового бытия: даже Иуда не поднял руку на учителя, отпасовав поцелуем мерзость иудаизма Каиафе и Пилату.

«Да где же Женька?! Какого черта он…»

Развернувшись всем корпусом к побратимому своему, только что несшемуся за Вовочиком, охнул и выстонал Василий:

– М-м-мать в-вашу…

Женьку рубили двумя мечами и секирой трое, полосуя хищно сгустившийся воздух серо-стальными вспышками лезвий. Туго сбитое, лаково блестевшее тулово Евгена дергалось в рывках и скрутах, уходя в последнее мгновение от смертельного хоровода свистящей стали.

Время от времени в шелестящую тишину, в запаленный, звериный храп схватки врезался тугой хряск: умудрялся доставать Евген двуногих зверей вокруг себя – ногой и кулаками. Уже скорчился на земле, дергаясь в болевом шоке, один из трех, с секирой. Но лишь ускорились, пошли вразнос оставшиеся двое.

В полынном, трясучем бессилии огляделся Василий. Редкой цепью рассредоточились по кругу остальные пятеро: не вмешиваясь, наблюдали за непостижимо подлой гладиаторской расправой.

Да что же за ведьмино варево булькало в этом круге?!

Мелькнула мимолетным сквозняком в мозгу трясогузная мыслишка: «Может, продолжение тренировки?» Но тут же отбросил Василий такую благость: уворачивался от хлещущих ударов Евген все медленнее. Вязла былая полетность акробатических уверток в трясинной усталости.

Но главное – как сигнально-смертельный флажок на ветру полыхал под ключицей Евгена красный клок надрезанной кожи, заливая кровяной глазурью всю грудь.

Ранив Чукалина, его натурально и подло, скопом, добивали!

Каленая ярость вздыбилась в Прохорове, подбросила его с земли. Поймав взглядом догорающее синими протуберанцами кострище, понесся он к нему страусиными скачками, пропуская под собой полуметровые пни. Достигнув паленой, хлестнувшей жаром в лицо окраины костра, уцепил Василий двумя руками полыхавшие еще головни, и, вздев два увесистых факела над головой, ринулся к сыну графини Орловой, коего добивала чернь.

Уже извивался ящерицей, дергался на земле Чукалин, уворачивался от рубленных хлестов стали. Обжегшись о красногрудую предсмертность его торса, взревел и хрястнул Василий своим дубинным факелом по лопаткам на бычьей спине одного из меченосцев:

– Н-н-на, сволочь!

Ужалено отскочив, заорал нападавший:

– Ты чего, дед, офонарел?! Женька, уйми своего кабана, не то сам выключу!

Здоровый жеребячий гогот вспухал по окружности поляны. Прохоров затравленно огляделся. Беззвучно трясся в хохоте невредимо сидящий на пне Аверьян. Ржало все воинство, только что рубившее насмерть вожаков своих. Сотрясаясь в конвульсии, глянул Василий на опрокинутого и залитого кровью Чукалина. Но и этот подлец скалил зубы!

Со стонущим рыком опускался Прохоров на землю: нестерпимо жгло ладони, кои стискивали полыхающие факела. Попробовал разжать их – не вышло: цементной крепостью скрючились пальцы на малиново рдевшем дубье. Взмыл с земли Евген, кинулся к Василию. Вдвоем со Стасом, все еще дергающим обожженной лопаткой, они едва расцепили клещи непрошенного защитника.

Дурак дураком сидел на земле сирый, несчастный доцент, бессмысленно смаргивал слезы и пот с ресниц, дул на ладони. Смех стихал. И в звончатую, кострищем прогретую мирную благодать поляны стали падать размягчено-восковые фразы:

– Ну дедо-о-о-к…

– Дед-то наш человек!

– Аверьян Станиславыч, в компанию ветерана берем?

– Какой я вам дед, жеребцы?! – свирепо озвучился Василий. – Вздуть бы вас всех за такие катаклизмы на мою шею, да песку нехватит, весь рассыпал по поляне.

И опять ржали. Помог подняться, повел Женька Прохорова к Аверьяну. Усадил рядом с тренером. Тот подержал руки над бурыми, нестерпимо саднящими ладонями Василия, и боль стала сворачиваться, уползать из них. Затем, намочив две холщевые тряпки в моче из жбана, обернул ими ладони.

Аверьяново воинство между тем разгребало граблями пышущую жаром гору углей после костра. Заполнялось огневым свечением углубление от кострища: квадрат два на четыре.

Разлепив спекшиеся губы и обретя, наконец, дар речи, спросил Василий тренера:

– Что это было, Аверьян Станиславович? Что за подлянку творила эта банда с вами и Женькой?

– Осле-еш-шня-я-а-а фас-с-са рен-нировф-ф-ки-и-и… ол-л-чи-и-и бо-о-о-о-о-й.

«Последняя фаза тренировки, волчий бой», – вышелушил смысл из Аверьяновского шипа Прохоров.

– Значит, все-таки составная часть тренировочного процесса. Но до этого любая фаза начиналась какой-то командой от вас или Женьки. А здесь сразу, без единого…

– Волки не предупреждают о нападении. Но у нас все же была команда: выпитая сурья.

– Сурья – что это?

– Древнеарийский напиток. Рецепту – тысячелетия. Девять трав, настоянных на сброженном меде. Ну и еще некоторые компоненты, типа вытяжки из мухомора. В итоге скорость реакции возрастает почти на половину. Резко снижается болевой порог.

– И вы каждый раз…

– Не каждый. Сегодня – только для вас, гостя Евгена. Обычно принимаем сурью раз в месяц, поскольку любой хлыст по организму – непродуктивен, как система. Но клеточная память всегда должна помнить, что такой хлыст есть на случай экстремальной ситуации. Предки принимали сурью перед сражением.

– И вы владеете её рецептом …

– Да. После приема сурьи каждый член команды имеет право начинать бой против кого угодно. Все должны быть готовы к нападению.

– С оружием? Но это… это же настоящие мечи!

– Мы начинали с деревянных.

– Двое на вас и трое на Женьку…

– На Евгена могли напасть все десятеро. Но это – малоэффективная, безграмотная свалка. У обученного объекта нападения в ней больше шансов выжить и вывести из строя нападающих. Наиболее сложна оборона при трех на одного, когда каждый нападающий имеет сектор нападения 120 градусов.

– Трое на одного… с настоящими мечами… Аверьян Станиславович, да вас за такое…это же настоящий педобандитизм, варварство!

– Это высшая похвала нашей тактике, Василий Никитович. Варвар в древней истории – наиболее близкий к Богу и природе человек. Именно он положил конец сгнившим в похоти и обжорстве Риму и Византии. И лишь затем фарисеи обрызгали ядом страха и ненависти, исказили божественную суть этого понятия – «варвар». Их цивилизация пошла по оптимальному пути развития – биологическому.

– Я мучительно пытаюсь понять феномен происходящего, – полез в самую суть боевых катаклизмов Прохоров, – все, что творилось на моих глазах, было на грани жизни и смерти. В лучшем случае – пожизненного увечья… малейший просчет, и под сталью отлетит рука, а то и голова, развалится плоть до самой кости. Вы такого не допускаете?

– Мы такое прогнозируем. Несколько лет боевой практики на пределе не могли не дать хоть одного сбоя. И они были.

– Как вас понимать? Здесь случались и… убийства?

Аверьян не ответил. Леденящий ужас заползал под черепную кость Прохорова. Он осознал: здесь, на этой поляне, на мальчишек обрушивалась смерть.

– Вы хоронили погибших… и вас за это не угробили родители?

– Мы никого не хоронили. Домой возвращались все.

– Что это значит? Вы воскрешали… из мертвых?

– Из впавших в кому.

Аверьян молчал. Он не хотел, точнее не мог вложить в разум непосвященного биофизическую, духовную насыщенность своего дела. Нельзя вот так популярно спрессовать и разъяснить тысячелетия опыта богочеловеков: атлантов, гипербореев, Ариев. Как донести до погрязшего в мирской суете сознания (даже такого гармоничного, как у Прохорова) фаворское сияние древнежреческой формулы объема пространства V? Объем пространства V – это кубическая форма времени, умноженная на площадь поверхности S, еще раз умноженная на ускорение свободного падения g и деленная на время восприятия t.

Эту формулу донесли до современности от прапредков сначала Заратуштра, потом немногие йоги, лучшие жрецы коптов и три ламы Тибета. Используя эту формулу, полубоги создавали в свое время концентраторы форм – пирамиды Гизы еще до Потопа, с помощью оптических элементов получали и передавали информацию во Вселенной на любые расстояния практически без потерь и искажений.

И этот способ был экологически безопасен. Воздействуя импульсивным взрывом своего волевого усилия на бытие (что достигалось годами сосредоточенных тренировок и подбором звучания мантр), можно конструировать в прошлом времени ситуацию, когда негативное, ненужное еще не произошло. Специальными упражнениями концентрируя сознание, можно изменять настоящие и будущие события в нужную, гармоничную сторону. И, как итог, можно исцелять заболевания в последней, необратимой, фазе. Можно воскрешать из мертвых, ликвидировав причину смерти в прошлом времени.

Четыре года этому смиренно обучался Исус, не будучи еще Христосом, в индийском храме у жрецов Джаганнатха, затем у жрецов Капилавасту, изучая с другом Бхаратой Арабо Гаутаму, Веды и Авесту Заратуштры – свод Божеских правил земного сожития.

Как объяснить этому «дикарю», далеко не самому худшему продукту порочной цивилизации, священное понятие Кундалини? Сформулированное еще до Потопа атлантами на санскрите как КУН (из), ДАЛИНИ (идущая светлым путем), это понятие становилось после многолетних тренировок ключом, открывавшим в человеке извержение белой энергии. Кундалини – это информационно-созидательный центр в сознании Хомо Сапиенса, его божественный, гармоничный спектр и рычаг воздействия на бытие, которым изначально одарил Человека эфирного Создатель. Потом, когда человек обрел плоть, ОН одарял этим клан AN UNA KI, прибывший с Мардук –Нибиру, Заратуштру, Богумира, Буса-Белояра, Моисея, Исуса, Будду, Магомета.

Кундалини – это универсальная способность к медицинской и социальной диагностике, поскольку на внутрнне-белом, фаворском сиянии Посвященного криком кричит о патологии любой другой цвет в объективе исследования, порожденный в нем болезнью, страхом, алчностью, агрессией, ложью. И наличие в Посвященном этого диагностического Кундалини позволяет ему гармонично корректировать человеческий организм и его жизнь, стирая в них патологию.

Нельзя объясняться с Прохоровым на этом уровне. Еще нельзя вложить в его разум то, что уже вложено в Евгена и некоторых бойцов. Можно лишь опуститься в объяснениях на более низший уровень – био-исторический, или клерикальный, напрочь уводивший от проблемы воскрешения.

И лишь придя к такому выводу, заговорил Аверьян с Прохоровым, коего уже корежило затянувшееся молчание тренера.

– На вас и на подавляющем большинстве людей надет намордник, смирительная рубашка искаженного фарисеями христианства. Я прививаю иную психологию – психологию воина, кшатрия. Это психофизическое состояние старше христианства на десятки тысяч лет. И, как доказала история, неизмеримо эффективнее – если сопоставить морально-этический уровень древних Ариев и современников. Оно, это состояние, позволяло нашему этносу за тысячелетия до рождения Христа создать империю от Геллеспонта до Северного океана и Аркаима, которой платили дань ранние Египет, Рим и Византия. При храмах Радегаста и Святовита во втором веке до новой эры жили всего лишь триста бойцов. Но каждый из них был в состоянии противостоять сотне вооруженных воинов. И такие держали в согласии и повиновении все побережья Балтики с его миллионным населением, еще не пришедшим к Божественной гармонии сожительства. Это было повиновение не рабов: у поморов и викингов никогда не было рабства. Арии Руссколани и Буса-Белояра были сцементированы не только мечами воинов-берсерков, но и справедливым правлением Вече и создателем Вселенной Сварогом-Прове-Перуном-Саваофом-Аллахом.

– Аверьян Станиславович, – перевел дыхание Прохоров, – на всем этом мох полного забвения. Или незнания. А реальность такова: вы формируете здесь безжалостных волков с волчьей психологией. Я потрясен выводом: они у вас не боятся смерти! Вам не приходило в голову, что они начнут сходить с ума от скуки среди покорного стада двуногих, как вы выразились – в намордниках искареженного христианства? Либо, следуя необоримому инстинкту воина-берсерка, станут профессиональными убийцами и закончат жизнь, в лучшем случае, в тюрьме.

– Такая проблема есть. Я вижу ее. И работаю не только над совершенством тела. Придет время, когда славянству станут нужны эти мальчишки. Оно востребует их воинский дух, презрение к боли, смерти, их белую энергетику бойцов, которая страшнее всего классу паразитариев, ведущих планету к распаду и катастрофе.

– Аверьян Станиславович… простите за откровенность, но если бы я не успел пропитаться здесь вашим здравомыслием…

– Вы бы зачислили меня в опасного для общества фанатика.

– Я этого не говорил.

– Но подумали. У меня есть ответ. Пройдет не более тридцати лет, когда на государство обрушатся подлость и верховное предательство, разруха и тотальный, поощряемый Кремлем, разврат. Лопнут проржавевшие, фарисейски надетые на нас обручи марксизма-ленинизма. СССР начнет заживо гнить и распадаться. Те, кого он кормил, окультуривал и защищал, – оскалятся во вражде и хамской, холуйской мести. Этот процесс гниения перекинется и на саму Россию.

В крови, слезах и горе захлебнутся десятки миллионов, теряя население по миллиону в год. Без войны и внешней агрессии. На межконтинентальном уровне финансовыми людоедами из сионской бездны будет запущен механизм распада ведической и раннехристианской Православной этики.

Вот тогда понадобятся физический и духовный опыт этих парней – уже в качестве наставников и тренеров. То, что я в них закладываю сейчас, уже ничем и никогда не вытравишь – это вписано в их хромосомы на генетическом уровне.

– Вы сказали страшные вещи, Аверьян Станиславович, – выплывал из потрясения Василий. – Кто вас пропитал всем этим? Или мне… не положено знать?

– Всему свое время, Василий Никитыч. Ты будешь со своим хлебоборным делом в первых рядах Разумных. Оно потребует защиты, поскольку мировому кагалу нужен будет для управления тотальный голод, но не сытость, которую несешь ты. Тебя востребует планета, и Евген будет тебе опорой в бесконечных твоих драках.

И первая накроет вас двоих уже завтра!

Сухим негасимым жаром горели глаза Аверьяна, нацеленные полетной своей траекторией в грозные дали. В едва приметном тике подергивалось его матово-белесое лицо.

Ошеломленно и покорно безмолвствовал Прохоров, придавленный апокалипсисом картины, только что нарисованной провидцем. Уже не было сомнений в этом, не от мира сего человеке и в его словах. Которые впрыстнутся в подсознание Василия и станут корректировать и подправлять действия его и поступки.

В этом молчании прошло около пяти минут, когда стал выплывать Прохоров из провидческой бездны, разверзшейся перед ним.

Будто голенько-лаковый уж, только что спустивший старую шкурку, трепетно, размягченно вбирал он в себя окаймленную хребтом и лесом гармонию арийско-циркового ристалища, которым стала поляна. Тут была кузница, где ковался человечий булат для грядущего.

Сияющим малиновым свечением полыхал квадрат разровненных в земляной чаше углей. Вокруг него стояло двенадцать парней. Подставив лица солнцу, негромко и слитно взывали они заходящему светилу:

– У-Ра…У-Ра… У-РА… – смиренно и трепетно причисляя они себя к сияющей ауре Ра, из которой потом проросла всеблагость Христа.

– Иди, смотри, – сказал Аверьян. – На сегодня это последнее.

…Первым на угли ступил Вовчик. Отрешенным и бледным было запрокинутое к небу лицо.

Медленно и твердо давили босые ступни свирепый жар углей. Четыре неторопливых шага прохрустели в звенящей тишине – поперек квадрата, и – десять вдоль него. Лишь крупные бисерины пота, вспухнувшие на лбу парнишки, обозначили конец добровольной пытки. Да, пытка ли это была?! Торжествующе расплывалось в улыбке лицо пацана, ступившего на землю, цела и невредима была кожа подошв, вновь ощутившая утоптанный, родственно ласкающий суглинок.

Двумя прыжками, резвым рысенком покрыл Вовчик расстояние до родниковой бочажины. Вошел в нее. Лег на спину. Вода покрыла тело, заструилась над ним текучим хрусталем. Текли секунды, складывались в минуты.

Один за другим шли парни по плазменному полыханию углей. И ложились плашмя рядом с Вовчиком, вздымая со дна бочажины песчаные струйки. Первозданно чистым был их присып на жемчужно блестевшей под водой коже. Одиннадцать скульптурно слепленных, рельефных тел недвижимо покоились под водой.

Опасливо, боком обходя пылающий жаром квадрат, подошел Прохоров к бочажине. Присел на корточки, опустил в воду ладонь. Спустя несколько секунд ужаленно выдернул ее: нестерпимая ломота вцепилась в кожу, температура родника не превышала пяти градусов.

Пятая минута потекла над Вованом под водой, так и не давшим Прохорову дотронуться до себя. Густым багрянцем высвечивалось теперь из-под воды его тело, неистово бросившее кровяной ток к коже, защищая ее от переохлаждения. Видно было, как судорожно трепетала его грудь, требуя воздуха. Бесконечные пять минут истязал он тело свирепой стужей. Не раз пробовал Василий свои возможности под водой, но ни он, ни его сверстники не могли осилить двухминутный рубеж без кислорода. И потому накапливалась в нем паника – сколько еще длиться этому садизму?

И лишь, когда прянул из-под воды и вальяжно, королем воссел над ней багрово-красный Вовчик – спустя пять минут, тогда лишь отпустила тревога.

Но где же Евген? Прохоров оглянулся. Игривым барсом плясал на углях побратим (багровый шрам на его груди, склеенный пальцами Аверьяна, плотно и аккуратно зарубцевался, будто и не болтался пол часа назад клок кожи на ветру). Легки и упруги были его прыжки, мерявшие вдоль и поперек рубиново-огневой квадрат. Победный, хищный азарт разлит был на лице парня.

И лишь закончив изуверски долгий свой пляс, где нещадному жару противостояла не менее огнеупорная плоть, вышел из ямы Евген и подошел к бочажине. Он занял место Вована. И вылежал в хрустально-текучей струе десять минут.

Его подняли и поставили на ноги вчетвером – льдисто-холодного, на коже которого зябли чужие ладони. Едва слышно, замедленно и вязко толкалось сердце в груди Чукалина: тридцать ударов в минуту.

Уже заполночь, отчихиряв тосты, отговорив, пустив слезу в воспоминаниях Чукалина-старшего и Анны об отце, лежал Прохоров с Женькой в кромешной тьме на упругом духовитом сеновале. Набатом гудела в памяти изуверски-скотская гнусь допроса его отца и в подвале комиссара. Как только расстреляли Берию, стала долбить НКВД запросами Анна, добиваясь от органов причины ареста Прохорова-старшего. И его реабилитации.

В конце концов через два года добилась своего: ей прислали протоколы допроса «врага народа» Прохорова.

Их и прочел Василий. Несломленным кремневым великаном высился теперь перед сыном его отец, великий хлебороб, оставивший ему в наследство и изделие свое, и свой характер.

Вовремя послала ему судьба и встречу с Аверьяном. Теперь Василий знал все о себе. И предугадывал в грядущем бытии священное ярмо наследника в земельно-хлеборобном деле.

Переживая заново, прокручивая в голове весь улетевший, взвихривший разум день, спросил Прохоров у Евгения:

– Что за любовь такая была у Аверьяна, коль прострелил себя?

– Давайте спать, дядь Вась. Завтра в семь выезжаем, отец спозаранку разбудит.

Не захотел расшифровывать Чукалин суицидную струю в жизни учителя своего. Не пускал туда инстинкт – в эту деликатную трясину. В коей досыта набарахтались они с отцом, не раз увязая в матриархально-властном зыбуне матери, урожденной графини Орловой.

Усмехнулся Прохоров. Нащупал в темноте руку Евгена, сжал.

– Бережешь ты волхва своего, братан, охранно бережешь. Ну извини. Нечего мне в сапогах по чужим душам шастать. Хвалю и умолкаю. Денек, чует сердце, крутоват у нас будет. Как Аверьян сказал? Первая драка накроет нас с тобой завтра. Я ему верю. Не везет мне на драки в последнее время. Однако ты ведь рядом будешь. Все. Спим.

 

ГЛАВА 13

Нервно дрогнул премьер Витте, наблюдая бойню за окном. Жгли в памяти мольба, безумные глаза Горького: «Доложите царю о возможной и обильной крови на манифестации!»

«Не доложил. А ну как сам писатель исхитрился доложить?»

Премьер развернулся спиной к ревущей, искляксанной кровью площади, откуда вздымался к окнам дворца вой, рев, визг мечущейся толпы, зябко повел плечами:

– Как кислотой на мозг!

Размеренно и хлестко рвали воздух один за другим залпы. Ротшильд скосил глаза на Витте, брезгливо усмехнулся:

– Не тряситесь в коленках, Витте. И не смотрите на трупы. Гляньте на десять лет вперед. Там наши дивиденды с этой крови. Теперь я хочу говорить с вашим подпольным японцем.

Витте поднял трубку, сказал:

– Три сорок шесть, немедленно… Господин Анимуро? Витте. С вами будет говорить барон фон Ротшильд.

Ротшильд взял трубку осторожно и ласково.

– Анимуро-сан? Я испускаю обожание. Обожаю ваше взятие Порт-Артура. Вы-таки сделали красную смазь Николашке.

– Мы это сделали. Что вы желаете?

– Я желаю получить ответ на совсем простой вопрос: вы можете сказать на ухо вашему императору важную весть?

– Для меня это невозможно. Но это почти возможно, если весть касается блага всей Японии.

– Именно такую весть я спущу на вас, Анимуро-сан. Что вы скажете, если Россия запросит у Японии мир в Портсмунде? На жирных условиях для вас.

– Но вы не Российский император, барон.

– Ай, какая для вас разница, если я сам этой разницы не вижу? Я хочу слышать ваш ответ, Анимуро-сан.

– Это очень интересное предложение. Но я повторяю: вы не Российский император.

– Тогда я потрачу немного слов персонально для вас. Я напомню вам один разговор. Немецкий посол в Англии фон Эккердштадт есть друг моего брата английского барона Альфреда Ротшильда. У Японии были совсем жидкие финансы, когда она захотела воевать с Россией. Но Англия сохраняла с Россией нейтралитет и вывернула вам шиш, когда вы попросили у нее займа. Такой войны хотела Япония и сильно хотели мы с братом Альфредом. И тогда мы сказали нашему другу фону Эккердштадту: устрой нам встречу в Англии с графом Хаяши. Ваш граф Хаяши встретился с моим братом Альфредом. И тот от имени всех Ротшильдов сказал: Япона-сан, если вы хотите взять за глотку и бить эту суку Россию, то сделайте такое одолжение, а деньги на эту драчку мы дадим.

И мы таки сдержали свое слово. У вас появились наши деньги и теперь есть уже Порт – Артур! Но скоро у вас может быть пол Сахалина.

– Вы обещаете Японии половину Сахалина? – изумленно дрогнул голос у Анимуро.

– Именно так. Премьер Витте срочно запросит у вас мир и предложит за него половину Сахалина.

– У вас богатая фантазия, барон. Но я вынужден третий раз повторить: вы пока не император.

– У нас не деловой разговор, Анимуро-сан. Я потратил много времени на пустые слова. Но, кажется надо потратить еще. Тогда слушайте меня совсем внимательно.

У России сейчас, как у вас перед войной, совсем жидкая казна. Но вы не знаете почему. Я объясню. В Минской Губернии среди купцов первой и второй гильдии 90% евреев и нам принадлежит там 95% всех питейных заведений.

В Виленнской Губернии 81% купцов – евреев и 92% наших шинков. В Ковенской губернии 82,5% наших купцов и 97% питейных заведений.

В Волынской Губернии на сто купцов девяносто наших и на сто шинков восемьдесят пять наших, а так же под нами вся табачная торговля. Мы всегда умели покупать дешево и это дешевое продавать дорого.

В Киеве двести пятьдесят девять винных складов. Сколько вы думаете не наших? Двенадцать. А не наших питейных заведений всего тридцать – из пяти с половиной тысяч. Но там вся наша табачная торговля.

– У вас феноменальная память, барон, – вкрадчиво и осторожно восхитился японец.

– У нас у всех такая память, Анимуро-сан. Или мы не были бы Ротшильдами. Но ближе к делу. Так вот, такая картина по всей Российской империи, не говоря уже о банках. Мы сосем из России жирные деньги через водку, табак и банковский процент. Но они идут не в имперскую казну. Они идут в банки Ротшильдов во Франции.

Вот почему мы готовы дать царю Николашке хороший займ их Франции, когда он запросит у вас мир за половину Сахалина. А без этого займа, Николай II скоро станет французским клошаром в своем дворце. И он это знает.

Вы хотите четвертый раз сказать, что Альфонс Ротшильд еще не император?

– Нет, барон. Я больше этого не скажу. Что вы желаете от нас за этот подарок?

– Совсем мизер. Снижения тарифных пошлин вдвое на мои товары для Японии.

– Эта весть коснется священных ушей императора через два дня.

– После того как это случится, вас ждет роскошная карьера под императором, Анимуро-сан. Это я вам обещаю.

Карьера действительно улыбнулась подпольной японской крысе в России Анимуро в виде места в правительстве, а затем в парламенте Японии. Улыбнулась уже через год. И в этом же году он стал автором поправки к конституции, которая гласила: еврей не может быть членом правительство, членом парламента и занимать ключевые посты в Японии.

Поправка прошла большинством в два голоса. Ибо мощный урок паразитарно-хищного разрушительства, который Анимуро-сан хватанул от Ротшильда девятого января 1905 года и о котором рассказал с трибуны закрытого заседания парламента – сидел в нем опасливой отравой до конца жизни.

Ротшильд положил трубку.

– Витте, я уверен, император желает вас видеть. Тогда что вы здесь стоите? Готовьтесь на завтра загнать императора в окончательный угол.

– Мир с Японией сейчас? – никак не мог опомниться от услышанного премьер.

– Когда пал Порт-Артур, когда за окнами оскалилась морда революции, когда казна империи пуста, как брюхо после поноса, только идиот захочет продолжать войну с Японией. Но император не совсем же идиот, Витте? Идите и просите у него полномочий на любой мир с Японией, на самый говённый. Сейчас он даст эти полномочия, клянусь мамой и святым Кудром – даст, после того как насмотрелся этой скотобойни за окном. Мы готовили ее в расчете на жидкую волю Ники, когда нужно будет отдавать большой куш за мир с Японией. Вырвите полномочия из царской глотки и суньте ему на подпись манифест. Обещайте ему займ от Франции для борьбы с революцией.

Мы дадим ему этот займ, но такой, что с нами будут расплачиваться его внуки. Большая политика – эта всегда большая кровь. А умные люди делают на крови хорошие деньги. Учитесь делать большую кровь, Витте и вы будете иметь большие деньги. Вот вам папка с манифестом.

Витте взял у Ротшильда папку. Пошел к двери, приволакивая ноги.

– Граф! – хлестко, скрипуче окликнул барон, – на Одесском привозе люди уже просят: «Мадам, будьте любезны, покажите мне новую улицу имени Витте». И еще имейте в виду, что завтра сорвутся с цепи все наши газеты Европы. Они прославят вас и позорно обгадят держиморду Ники II, залившего трон кровью своего народа.

Витте ушел. И Ротшильда, со сладострастием глядящего в окно, стало медленно подергивать. Он приплясывал, выделывая тупоносыми штиблетами мелкие антраша. Вихляя тощим тазом, он взялся за отвороты сюртука. И так, суетливо взмахивая острыми локотками, пошел по кругу зала, припрыгивая на ниточках, за кои незримо дергал сиськастый Бафомет на лаковых копытах.

 

ГЛАВА 14

Василий Чукалин вел изъезженный, тарахтящий директорский «газон» по утрамбованному проселку.

Тот послушно петлял меж полем с буйными зеленями озимых и лесной, притеречной чащобой. Вот уже с полчаса зависло в машине настороженное, гнетом давившее, молчание. Оно зависло после разговорного хаоса, что перехлестывался меж четверыми пассажирами всю дорогу от Гудермеса до Наурской.

Первой не ответила на вопрос Женьки мать, сосредоточенно уйдя в себя от наползавшей, вроде бы беспричинной тревоги. За ней примолкли остальные. Прохоров с Евгеном тряслись на заднем сиденье. Отец время от времени искоса поглядывал на жену: скоро ли? Заметно постаревшая, с седым клоком волос, перечеркнувшим лоб из под косынки, Анна оценивающе примеривала пейзаж – припоминала.

Мистически, за семнадцать лет не выветрившийся страх, замешенный на боли, все явственнее сочился из -под земли, из притеречной лесной полосы, вплетался в моторный гул машины.

Все ближе надвигалась прошлая Химера, что началась с родов. Здесь, на этом поле, торчал из стерни стожок соломы, когда-то приютивший ее роды. И Женьку. Вот под этими, ясно просвеченными небесами врезалась в нее пернатая тварь, рвала когтями и била клювом под «цыганочку»: «Эх раз-зь… еще раз-зь».

Дорога круто отвернула от леса уйдя в поля. Анна вздрогнула. И ощутив цепенеющей спиной, всем трепетавшим сознанием координаты той копешки, вышепнула побелевшими губами Василию:

– Стой! Здесь.

Газон, присев на передние колеса визгнул и остановился. Анна вышла, оставив открытой дверцу. За ней выбрались остальные.

Медленно поворачиваясь все еще чеканно-красивым профилем, вбирала Орлова в себя гармонию и приметы окрестного бытия. Благодатно-весенняя нега трепетала вокруг в теплом полуденном мареве. Пронзительно чистым малахитом ласкали глаз ячменные всходы в рядках.

Насыщенно зелено-черной полосой щетинился в полукилометре лес. Впереди плавно вздымался пригорок. Позади в сотне метров разлаписто и буйно врезался в небесную голубизну матерый карагач. Здесь! Где-то здесь покоился родильный дом для Женьки.

– Ну что, мам? Узнала? – вполголоса спросил сын.

– Кажется вон там…

Мать отошла шагов на десять от машины, осторожно ступая ботами «прощай молодость» меж всходов. И по ощутимому толчку в сердце, по колокольному звону в ушах, спущенных в нее мирозданием, поняла: здесь.

– Вот здесь ты и родился.

Трое подошли к матери. Прохоров обнял, коротко тиснул плечо Женьки. Отец, хмыкнул оглядываясь, недоверчиво озвучился:

– Ну, с прибытием на этот свет, Евген. Значит здесь. Пуповину твою мать уже отчекрыжила. Теперь самое время обмыть. Повернувшись, зашагал к «газону». Выудил брезентовый, старо-военного покроя баул, стал раскладывать на горячем капоте хлеб, колбасу, яйца, сало, пучок лука. С цокотом утвердил днищем на железе поллитровку «Столичной» и стаканы. Позвал:

– Ну, Орловская порода и примкнувшие к ней, геть сюда. Что-то стало холодать….

– Не пора ли нам…– понятливо и вымуштрованно подхватил Прохоров питейный всероссийский пароль и осекся. Струнно-натянутая, подрагивая резко очерченными ноздрями, окаменела Анна. Вбирала всем телом только что лопнувший вдалеке над лесом железный клекот-зов. Тот самый из семнадцатилетней бездны:

– Кр-ра-зь! Кразь!

– Чего ты, мать? – позвал Василий, давно антенно-настроенный на ловлю непредсказуемых флюидов от жены.

– Ты ничего не слышал? – в смятении спросила Анна.

– Я ничего. А вы, мужики?

– Нет, – озадаченно качнул головой Прохоров.

– Чудит Ивановна, – подытожил отец, – ты бы, мать…

– Значит, показалось, – отсекла Орлова, пошла к машине.

– Кажется – крестись – посоветовал Василий заезженное, на поверхности торчащее, ибо священнодействием были заняты руки и внимание: булькала поллитровка ритуальной влагой, опрастываясь в стаканы. Тут надлежало обидеть лишь себя, водителя.

Изумление опахнуло сына с Прохоровым: широко и медленно перекрестилась, не таясь ни от кого, старый агроспец и сов.начальник, неверующая Орлова.

Пили, закусывая. Анна, пригубив и откусив хлебца с сальцом, забралась в машину. Но, с неистовым и благодатным азартом, вновь завелись и зацепились языками Прохоров с Чукалиным старшим, обминая звенящую в обоих безотвалку – на базе прохоровских экспериментальных делянок.

Донельзя ошарашен был вчера директор совхоза Чукалин, проевший зубы на практической агрономии, тем кукишем, что вывернул у себя в НИИ Прохоров, вывернул всему академ-бомонду советской науки. Это что такое? Это как без пахоты, удобрений и гербицидов? Соломку измельченную по стерне посеять и нате вам – урожай под тридцать?! Да кому другому эту бздень, соломенную лапшу на уши, а не ему, тридцать лет хлеборобствующему! Есть закон убывающей прогрессии в земле – после изъятия урожая, и хоть ты тресни, его никому не перепрыгнуть и не отменить, поскольку жадно и неизменно сосет из земли азот, фосфор, калий пшеничный колос. А их, опять таки – хоть тресни, надо восполнять. Соломкой по стерне?! Да смех и грех!

Но настырно и упрямо ломал сельхоз-коросту Чукалина Прохоров, тащил из бездонной памяти своей накопленную жесткую цифирь и фактуру, четырехлетием апробированную. Вынимал он из себя и раскладывал последовательность агроприемов и, главное, результаты, против которых не попрешь. Давил и напирал всем этим на кипящего Чукалина. Ибо сердцем чуял – не враг, не изначальный могильщик безотвалки горячился перед ним (как многие в Академии и в НИИ), а жесткий, битый жизнью и советским директивным дуроломством, Хозяин. Вот потому и не заводился Василий. Терпеливо, хирургически наглядно распластывая на куски и сочленения технологию свою, доказывал уже достигнутое. Для которой позарез нужна была та самая отцовская машинка, за коей прибыли сюда.

Передавил Прохоров за вчерашний вечер и сегодняшние пару часов езды: уже не рвал в бунте сельхоз упряжку тезка, старый боевой конь, не портящий борозды. Тянул в паре, хоть и с вывертами: упирался, считай на каждом сочленении васильевской методы – практикой немереной своей, а потому особо ценной.

– Ладно, допустим без плуга, без химии и органики, на одной мульче соломе, до-пус-тим! А вот как быть, ежели татарской ордой давят ржицу на поле осот с овсюгом?! Как быть, если сучья эрозия (чего греха таить – от пахоты!) довела землицу почти до нулевого балла?! Как быть на крутых склонах? Их ведь до черта в Предкавказье! Как быть, если к зиме от бескормицы скотина на ремнях висит, а мы – наш эксперимент ей в нос, вместо родимой, ржаной соломки? И что с тобой сотворит Райуправление и уполномоченный партийный, когда о таком пронюхают? И, наконец, куда ж теперь мильёны сталинских плугов девать?

Затаив дыхание, зачарованно впитывал пикировку всем естеством своим и хлеборобным геномом Женька: вопрос – ответ, подача – отбив. Классно, мастерски и знаючи отбивал наскоки отца Прохоров, плодя в душе Евгена тихий восторг незыблемой профвысотой своею в хлеборобном деле!

До мороза по коже хватало за сердце единоборство – не врагов, а соратников в вековечной российской битве за урожай.

– Может, до вечера обмывку растянем? А там и домой пора, – отрешенно, сурово врезалась из кабины в сцепку соратников Анна из кабины.

Осекся сконфуженно заводила Чукалин, сноровисто засобирался:

– В самом деле, тезка. Зацепились мы с тобой языками.

Собрали втроем с капота все за минуту и, в сосредоточенной суете, укладывая недоеденный припас с початой бутылкой в сумку, вдруг услышали все трое отдаленно лопнувший над лесом скрипучий и хлесткий, с кошачьим подвывом ор:

– Кр-ру-аз-з-сь сь!

Знакомо и узнаваемо вошел он иглой в позвоночник Евгена – как тогда на опушке леса в ночи, после смычки, где бросила им с Пономаревым с небес какая-то сволочь изодранную тушку безглазого зайца.

– Василий, ты ружье взял? – чуть погодя, спросила заметно побелевшая Анна.

– Взял, раз просила. И пяток патронов. Глядишь и кабана с крылами завалим – свернул на шутейную склизь Василий, так и не воспринявший всерьез партийно-атеистичным естеством своим жуткую байку Анны про воронью атаку после родов Женьки.

Однако канула шутка в молчание жены. Сел Чукалин за руль.

– Теперь куда? Командуй, – включил он мотор.

– Сворачивай к лесу. Дуб над излучиной справа. Видишь? Пока туда. Там поищем. Семнадцать лет все ж утекло, – роняла Анна сквозь сцепленные зубы куцые фразы.

Впереди во весь горизонт распласталось зеленое буйство векового притеречного леса. Там выпирали из земли кряжистые, в три обхвата туши белолисток, дубов, карагачей, дикорастущих груш. Видели они некогда под собой кровавое безумство перестрелок и резни людишек местных и людишек горных. Чьи кости, кровь, успевшие смешаться, веками удобряли почву над корнями, чьи стрелы с пулями впивались в плоти великанов. Истлело ржою, тленом все за столетья.

Над зубчатым рваньем вершин отчетливо и выпукло переливаясь, клубилась чернотой туча. Но иссякая, через минуты стала гаснуть, всасываясь в зелень и очищая голубую бездну.

Гудел мотор, шибало в нос бензином, пылью – все это оскверняло первозданность бытия, все, кроме замыслов и цели четверых. Над ними, с ними, был Перун, чей трон готовился через мгновение (каких-нибудь шестьдесят лет) отпраздновать приход во власть любимчика Энки – вступавшего в земное царство эрой Белобога.

Над лесом уже сияла чистота: втянулся в кроны несметный черный рой, истаял – как будто бы засел в засаду.

Они кружили уже около часа по колеям, заросшим младотравьем, среди шершавого древесного воинства. Едва протискивался обшарпанными боками «Газон» меж буйным, прущим к свету подростом, пропуская меж колесами трухлявые пни, давя рубчатой резиной прель и грибную слизь.

Наконец выползли на пронизанную синью поляну, искляксанную солнечными зайцами.

Анна вышла из машины. Беспомощно и взвинченно оправдываясь:

– Наваждение какое-то! Будто нечистая сила водит…чую – здесь где-то, совсем рядом…и никак не вспомню…заросло все, столько лет…

Василий отстраненно сидел за рулем, постукивая пальцами по черно-блесткому кругляшу баранки – по опыту знал, молчание сейчас золото.

Вылез и встал рядом с матерью Евген – рослый, мощно сбитый витязь, возвышаясь на голову над седовласьем матери. Спросил:

– Ма, а как она выглядит, та машинка?

– Я ведь не знаю, Женюра. Никита с кузнецом Мироном такую конспирацию развели, что сеялку ту никто в станице не видел. Время было собачье, а участковый наш – главный пес. От него и спрятал свою машину Никита Васильевич.

– Хотя бы примерно, ма, что из себя та штука могла представлять?

– Ну…думаю нечто по образу и подобию сохи, для тяги одной лошаденкой. Сошник с держаками для рук на трех колеса, высотой по пояс. Колеса, помню в кузнице у Мирона увидела: те, что Гордон из города прислал: три дутых кругляша на резине с толстыми спицами.

– Ладно. Теперь тихо, – нетерпеливо прервал сын. Развернулся к окраине поляны, прикрыл глаза. Застыл, рельефной недвижимой статуей, поэтапно освобождая от бытовой житейской шелухи всего себя, все тело. Наливалось радарной чуткостью оно, распуская поры кожи и подсознания в поиске неведомых еще, но излучаемых из пространства сигналов. Обязана, должна была, по законам торсионных полей, пропитаться та машина аурой ушедшего в Навь Прохорова и испускать её. Сын его, Василий, до этого сидевший в машине, вылез. Встал рядом с Евгеном – древнейший росток династии кормильцев, гонимой и истребляемой паразитарной нелюдью.

Стояли оба, ждали зова из вещей выси. Трепещущим неистовством буйствовала в этот момент душа отца – Никиты в казачьем эгрегоре, излучая из Нави вниз наставничий вопль:

«Правее сынок! Правее, на восход, за шиповым перехлестом!» Сигнал из эгрегорова синклита наложился резонансом на слабый ток оповещения о себе, что испускал из-за кустарника полуистлевший экземпляр АУПа. И уловив, наконец, ту резонасовую слитность сигналов этих, пошел к изделию, убыстряя шаг, Евгений. За ним туда же двинулся Василий. Остановились оба. Щетинилась перед ними жалами колючек стена шиповника.

– Па! Доставай топор! – распорядился подмываемый нетерпением Евген – топор и ножницы.

…Они втроем рубили, с тугим хрустом резали садовыми ножницами длиннющие, шипованые лозины, опасливо оберегая руки и тела от грозно-жалящих касаний. Оттаскивали их в сторону и громоздили колючий, истекающий весенним соком холм.

Метровой ширины тоннель все глубже врезался в сплошной переплет из ветвей и колючек. Он вел к захоронению, в которой припрятан был великомучеником Прохоровым и самой природой бесценный вековечный раритет.

Все тоньше становилась перегородка, отделявшая от озаренья Божьего, воплощенного в металл.

И наконец, преграда иссякла. Открылся перед ними стратегический объект на трех колесах – с излохмаченной временем резиной, изглоданный и истонченный ржавчиной, омытый кровью и страданием. Впервые за все времена на планете соединил он воедино в одном проходе в себе трехчастное священнодейство хлебороба: предпосевную обработку почвы, подрезавшую хищность сорняков, удобрение и посев зерна.

Расширив тесную окружность с АУПом, очистив для себя пространство от ветвей, стояли трое. Пенилась, перекипая в душах благодать: вот и добрались до цели.

– Ну, что?! Василь, Женюра!? – нетерпеливым стоном спросила Анна.

– Иди сюда, ма. Нашли, – позвал Евген. Мать, полуобморочно задыхаясь, вошла в ощетинившийся колючками тоннель. Прошла его. И расступившиеся мужики, притиснувшись боками, освободили для Анны обзор.

Она впитала в себя колченогий кавалерийский абрис агрегата. С ним рядом незримо витал облик спасителя ее самой и сына. С тоскливой нежностью тронула Анна рукой держаки, с трухляво деревянным набивом. Погладила источенное временем бурое железо. Стояла, не вытирая крупнокалиберной капели слез: вот молодость ее, и пик карьеры… изъеденная временем икона прошлых лет. Да нет уж сил молиться.

– Вот и все… теперь и умереть не стыдно, – сказала она успокоено и просто, сразу постарев на годы.

– Ну не-ет! – кипящее взвился Прохоров. – Ныне самое время жить.

Встал на колено перед Орловой, целуя ее руки.

– Теперь с этого круга новый отсчет для хлеборобов на Руси пойдет. Поклон вам низкий, Анна свет Ивановна, если бы не вы…

– Да будет тебе, Вася, – устало, благостно вздохнула Анна. – Доделывайте дело, а я в машину. Не держат что-то ноги.

Ушла в тоннель, приволакивая ступни.

– Тут, надо полагать, весь смак, вот в этом сошнике. В нем вся тайна, – нагнулся Прохоров к сияющей нетронутой тлетворным временем детали. – Ну надо же, целехонек и чист! Это какую сталь надо сварганить, как закалить, чтобы под открытым небом, непогодой и морозами столько простояло! И не единого изъяна, ни ржавого пятна!

– А верно ведь, все остальное ржа сожрала, – поддакнул изумленно Чукалин старший. Сидящий на корточках Прохоров полез рукой за сошник, нащупал что-то, понюхал пальцы, ахнул:

– Солидол… ай батя… чародей, слов нет… это ж надо на столько лет вперед заботой обогреть, – сквозь спазм в горле выхрипнул Василий. Замолк.

– Чего там? – присел и сунулся под агрегат Чукалин.

– Он два болта крепежных зачехлил… два мешочка из брезента с солидолом на гайки нахлобучил, – глотал никак не мог проглотить ком в горле Прохоров, – бери, сын Васька ключ, отворачивай без керосина и мороки промасленные гайки и забирай с собой сошник. В нем, думаю, главный полет мысли. Вся остальная оснастка – дело сугубо механическое, любую можно в мастерской сварить: для конной тяги, или для тракторов. Ты, батя, гений. Клянусь, все до ума доведу. Теперь все в руках моих… не зря путь твой бороздою в землю врезан, и муки твои не зря. Я все до результата доведу!

Уйдя от всех и затворившись в себе, сосредоточился сын в горьком, нежном посыле к отцу, шептал признание ему, верховно спустившему покровительство и благословение свое из Эгрегора.

Закончив, окреп и распрямился:

– К делу, мужики. Тут два ключа нужны: на двадцать семь и на тридцать. Идем к машине.

Гуськом, пробравшись по тоннелю и выйдя на поляну, шагали торопливо трое к недвижимому газону, когда незримым сгустком пронизав пространство, достигла верховно-хладная воля круглой желтоглазой башки с клювом-крючком. Достигла, впиталась под череп Чернобожьей злобой:

«Ждешь воровства?!»

Привстала на задубевших, репаных лапах матерая тварь. Распахнула метровые опахала крыльев, разинула красный зев. Под ним слиплась клином тухло сизая бородка. Заорала трубным приказным скрежетом:

– Кру-р-р-я-я-у-з-з-сь, пар-р-р-ха-ты-е!

– Чего? – будто на пень наткнулся задрал голову Прохоров – кто это про пархатых…

Ахнул. Свистящей и орущей тьмой взбухало все пространство над головами, затмевая сияющую благость дня чернильно оперенной тучей. Трещала крылами галок, воронья, грачей вся высь меж кронами. Несметная летучая скопленность птиц, заполнив угольной толчеею небо, разделилась на три вибрирующих сегмента. Группируясь, они упали на трех людей свистящим, черным водопадом.

Едва успев закрыть руками лица, облеплены были все трое пернатым смерчем. Секла до крови людские руки и затылки остервеневшая, неисчислимая стая. Поскольку загнал в засаду их с утра беспрекословный зов врано-кошачьей твари, еще вчера расправившейся с вожаками стай.

– Отец! В машину! Заряжай ружье! – надсаживаясь, взорвался криком Евген, перекрывая скрежет и оглушающий грай.

Успев схватить с земли две сучковатые коряги, теперь месил он ими воздух над собой, отшвыривая, дробя и рассекая черноперые комки. С глухим хряском чвякали дубинки, ежесекундно прорубая в стае убойные зигзаги.

Чукалин старший, прикрывал голову руками, бежал к машине: висели на спине и на плечах, вцепившись в пиджак когтями, пернатые бандиты, долбя клювастыми башками тело. Били крылами по обнаженной коже еще с десяток сверху.

Изнемогая, из последних сил отпихивая хищные веретена, ударился спиной Василий о ГАЗон. И со свирепым смаком ощутил под ней хруст костей – под верещащий визг раздавленной грачиной плоти.

И лишь затем, нырнув в машину на переднее сиденье, с грохотом захлопнул за собою дверцу, разрубив напополам сунувшегося за ним грача. Наткнулся взглядом на белое лицо жены, на обезумевший ужас в глазах ее, выхрипнул:

– Ружье!

Разъяренный, припекаемый изнутри смертно-боевым азартом, какой когда-то накрывал его расчет при лобовой атаке танков, он дернул на себя дверцу бардачка. Желанный, маслянистый блеск пяти патронов плеснул в глаза.

Между тем не ослабевала штормовая атака на двоих снаружи. Чукалин-младший вихляясь торсом в падениях, перекатах и рывках из «свили», сочетая их с рубящим отбивом двух дубинок стал недосягаемым для стаи. И та теперь растерянно и бестолково трещала крыльями над Евгеном в хаотичной толчее.

Но Прохоров нещадно истыканный костяной долбежкой клювов, кинжально-острым чирканьем когтей, дравших рубаху – на глазах слабел. Все явственней и резче проступала под лохмотьями на спине рубиновая сочность ран, все вязче, медленнее взрывались аперкотами и свингами крючья рук. Творили они защитную работу из последних сил. Сграбастав на лету ощерено-пернатый ком, зажав голову или крыло в кулак, лупил Василий орущим комком о колено, швырял его на землю, давил калеченных и недобитых тварей подошвами. Скользили кеды в кишках и крови, в вонючем, верещащем месиве, что дергалось в конвульсиях на поляне.

И увязая в нем, обессилено перегорая в нескончаемой сей мясорубке, всей кожей благодатно ощутил вдруг Василий грохот над собой.

Жахнуло над головами двух бойцов громовым разрядом – раз за разом: ударил, наконец, дуплетом в стаю Чукалин старший.

Да как ударил: посыпался с небес птичий водопад – в неисчислимом враньем скопище нашла свою цель, считай, каждая дробина.

Отпрянула и разом рассосалась в кронах прореженная рать: швырнул птиц в листы и сучья крон, не рассуждающий смертный страх, порожденный грохотом оружия. И тут же, раздирая тишину, проткнул людские перепонки скрежещущий посыл вожака:

– Кр-р-я-азь-зь!

Завелся сбесившимся, живым магнитофоном.

– Кр-р-я-зь-кру-я-зь-кра-уязь…

Над головами свирепо бесновалась на суку пернатая тварюга: долбила клювом кору меж ногами, с треском секла метровыми махалками воздух.

И, подчиняясь ей, расправила крыла оцепеневшая среди листвы стая, скользнула вниз. И напоролась на второй дуплет Чукалина.

И вновь прорезала обширную дыру в вороньей туче дробь, породив хаос. Не умолкая, с надсадным воплем гнал на людей на свою банду вожак. Но ту удерживал вековечный ужас перед человеком, лишал координации и воли: охваченное безумием воронье толклось в воздухе, сшибаясь в панике друг с другом.

Евген лосиными скачками несся к отцу. Поджаривало опасение: четыре выстрела! И пять патронов! Один остался. Он нужен был сейчас позарез. Им – последним, только что перезарядил ружье Василий. Едва успел взвести курок, как дернули ружье из рук. Евген выхватил двустволку у отца и ринулся назад.

Мгновенно уловив и разгадав бросок Евгена к машине, толкнулся ногами о сук кошко-ворон. Он бил в плотный воздух тугими опахалами крыльев, толчками набирая высоту. Задуманное состоялось, хотя и не достигло цели. Но гнала прочь непредвиденность: последний неистраченный патрон в людском орудии. Тот, давний, недобитый на стерне кусок писклявой протоплазмы, выжил. Разбух за годы, оформился в бойцово-верткую плоть. И вот она внизу пропитана возмездием, целит в его истрепанное жизнью тело.

«Дай силы, Чернобог!»

Истрачена былая мощь в текучих годах, не те крыла, тупой и вязкой немощью разжижены мозги, все мышцы, кости, перья. «Скорей проклятые, скор-р…»

«Ррр-рах!!»– рявкнуло снизу. И тут же с хрустом надломилась кость правого крыла у вожака. Его подбросило и развернуло. Теряя перья, заскользил он к земле. Отчаянно цепляясь за пустоту целым крылом, сорвался кошко-ворон в штопор. Вертелись в ускоряющейся карусели лес, стволы. Сливалось все в шершаво – бурый частокол.

Земля, вращаясь, приближалась грозной твердью. Ударила в грудь и перевернула на спину.

В душном полузабытьи он вяло распростер одно крыло. Напрягся и перевернулся на ноги. Качаясь, утвердился на когтистых лапах. Мозжило нестерпимо перебитое крыло. Совиные гляделки заволакивал дурман. В них отразился лес, усыпанная битым жертвенным вороньем поляна. Затем размеренно и грузно надвинулись, приблизились два столба. На столбовых ногах пред ним стоял кшатрий – Евген. Возмездие стояло. Охотник поменялся местом с дичью.

 

ГЛАВА 15

Все ближе, необъятнее вставала горная цепь за океаном. Энки включил подсветку карты с горным рельефом: где тот пик, указанный Навурхом. Отмеченный люминисцентым свечением на карте. Размеренно мерцали, притягивая глаза, шесть поименно обозначенных высших пиков, чья высота переросла десять тысяч локтей или две мили. Так какая же из них, из этих вершин? Куда направить скольжение Shemа?

Энки стал снижаться, перебирая в памяти все шесть вершин, выискивая нужную для ориентира, когда чья-то тень за сферою кабины мазнула по боковому зрению.

Энки вскинул голову и холодком восторга обдало спину: в неистовой пурпурности заката рядом с Shemом пронизывал чистейшую бездонность высоты летучий белый жеребец. Могучие крыла, впаявшись в горбатое надхребетье, рассекали багряный простор, зализанная ветром атласная шерсть размеренно вспухала над клубками мышц на груди. Конь напрягаясь, отставал от корабля. Разумная осмысленность взгляда его неотрывно держала в прицеле кабину. Энки убавил скорость. Они встретились глазами: бог с мутантом. И в сознание астронавта отчетливо втек повелительный зазыв: «Следуй за мной».

Крылатый проводник стал забирать левее и ниже. Скособочив голову, сторожил сливовым глазом ведомого: идет ли следом?

Энки едва приметно утопил рогатую полированость штурвала, пристроился в полусотне локтей за вихревым трепетом роскошного хвоста: позади кипенно-белого сверкающими маячками взблескивали подковы на копытах, рвущих воздух в затяжных распластанных скачках.

Ведущий явственно нацеливал маршрут к четвертой из вершин на карте, чей рафинадный пик, зазубренным клинком проткнувший рубиновый горизонт над горной цепью, облит был соком предзакатной киновари.

Крылатый конь спланировал и приземлился на широкий каменистый выступ. Пучками сыпанули искры из-под стальных копыт, ударивших в гранит. Зиял овальный провал входа в скалу. Скала вздымалась в необозримую высь, в багрово сумрачную бездну стратосферы. И столь же неподвластным измерению был обрыв под гротом. Ребристая стена гранитным водопадом отвесно рушилась в бездну, утопая внизу в непроницаемой саже ночи.

Здесь поработал могучий не знающий преград интеллект: на недоступной как снизу, так и сверху отвесной высоте в неподатливую твердь гранита был врезан округлый вход. Лишь врубленная в скалу пониже грота площадка для крылатых гостей простиралась в сумерках зазывной и просторной пустотой. Ведущий, проводник Энки, уже убыл с площадки. Сложив приспущенные крыла на горбатую спину, атласно-белый жеребец усталой, мерной рысью поднимался диагональю тропы, соединявшей площадку с гротом.

Замедлил рысь у входа, остановился, глядя на Энки: осколок белизны на черной притягательности входа. Поднял голову. Хладно напрягся. Из слогов, перетекавших в ржание, пронзило бездну приглашение:

– Идущему с ничтожностью к Хранителю – разрешено войти.

Открытой неприязнью обдало бога. Чем вызвал отторжение, что сотворил не так? – Тревожная растерянность вселившись в Энки, не отпускала.

От ржания, сотканного из слов, отслоилось эхо, пошло гулять по дикой нежили провала.

Надменное величие каменного хаоса, стерильно-белый слиток говорящего коня, скалисто-трубный зов его – все потрясало.

В мозгу и памяти спеклись картины привычного ландшафта Междуречья: рассыпчатая желтизна песков, на них зигзаги голубого Нила и кляксы зелени в оазисах на берегу реки. Но здесь иной размах, стремящийся к высотам мироздания. И здесь иные боги.

…Он посадил свой Sheм впритык к стене гранита на площадку. Надел скафандр и вышел. Снаружи змеистыми жгутами лизала скалы сквозняковая поземка, неся с собой алмазную россыпь льдистой пыли.

Энки примерился и оценил тропу ведущую ко входу в грот: осклизлость наледи во впадинах, гранитная бугристость. Нажал в кармане на груди одну из кнопок на пластине пульта. Почувствовал, как с вкрадчивым жужжаньем поползли титаново-игольчатые шипы из двух подошв скафандра.

Испробовал на камне и на льдине вооруженную ступню – она держала прочно и надежно. Стал подниматься к гроту.

Поднявшись, он шагнул было под арку, вздымавшуюся над скафандром локтей на пятьдесят и натолкнулся на резиново-упругое Нечто. Прозрачная преграда чуть продавилась под напором, но тут же оттолкнула гостевую плоть. Энки ткнул ее рукой – с тем же результатом.

Возник в ушах долгий шипящий свист. Невидимость преграды разрыхлилась, рука вошла в нее по локоть. Затем и сам Энки шагнул под арку, почти ложась на буйный вихрь, рванувшийся из грота наружу.

Пошел вперед – в насыщенную светом теплую зыбкость. За спиной опять зашелестел свистящий вдох: преграда встала за спиной Энки на место, отрезав от него внешний, пронизанный ночной порошей, леденящий мир. Через мгновение стало нечем дышать: наружу выдавлен весь воздух?! Окутавший пришельца вакуум, казалось, был стерилен и свободен от какого либо газа. И, тем не менее, пощелкивал, потрескивал разрядами в лицо. Пробравшись в легкие, стал разъедать их жжением.

Задыхаясь, Энки дернулся назад, но был отброшен невидимой преградой. Он бросился вперед, в зыбко-струящуюся сферу грота. Она продавилась и оттолкнула. Две неподатливых стены образовали крысоловку.

Сквозь пелену удушья застилавшую разум, втек в уши жесткий голос:

«Включи автономность скафандра».

Энки нажал на грудном пульте кнопку. Из капюшона выползла округло блесткая пластина и, обогнув лицо, всосалась в воротник под подбородком. В изнывшую в удушье грудь хлынул кислород, омыв живительной струей альвеолы в легких.

Энки в досаде бичевал себя: влип в панику, забыв про совершеннейший чехол на теле, способный уберечь от многих враждебностей окружающей среды. Но агрессии он здесь не ожидал. Что это было?

Из смутного пространства притек и уложился в мозг ответ:

«Всего лишь дезинфекция, архонтик», – в холодной дистилированности ответа царапнула колючка насмешки.

Энки шагнул в светящийся туман за аркой, где начиналась гулкая объемность грота. Но вновь невидимо-настырная упругость перед телом не пропустила дальше. Преграда осветлилась, в ней исчезла муть. Хрустальной четкостью напиталось бытие пещеры, стало доступно обзору.

Увиденное ошеломило: на глыбе кресла величиною с хижину туземца, сидела посреди пещеры нагая гора двуногой человечьей плоти, вздымавшейся под потолок локтей на пятьдесят.

Ее венчала голова размером с Shem Энки, во лбу которой сине-зеленым слюдяным блеском светился локатор единственного глаза. Незримо-мощный сноп эманации исторгался из него, принизывая и накрывая гномо – гостя.

Фотонный нимб венчал громаду головы, пульсировал неярким светом, над коим нависал свод пещеры. Вдоль стен грота стояли вплотную друг к другу каменные кадки. Из них змеящимся и буйным взрывом взметнулись ввысь, пластаясь по стенам, скопища лиан, осыпанных листвой и мелким разноцветьем раскрывшихся бутонов. Их облепляли неисчислимые рои пчел – светляков. Негромкий, мелодичный гул и ровное ласкающее глаз свечение наполняли пещеру.

Циклоп едва приметно шевельнул губами и с высоты рокочущим обвалом покатились звуки, гипнотизируя зачарованный разум гостя.

 – Я не зову сюда, в наше обиталище. Здесь восемь атмосфер, тебя раздавит. Расположись удобней. Для этого представь в воображеньи необходимости для твоего комфорта.

Великан умолк.

Энки представил кресло, стол с охлажденным соком и хронометром на нем. Почувствовал: неведомая озоновая прохлада отсосала видение из мозга. Спустя мгновения, из воздуха, уплотняясь в материальность, стал проявляться заказанный набор. Вибрируя и обретая осязаемость, бесшумно осели гнутые ножки стола на серый с прозеленью гранит. Рядом появилось кресло. На полированной поверхности стола возник высокий хрустальный бокал, с желто-лимонной жидкостью и рядом, обретя массивно золотую плотность, качнувшись, встал хронометр, зацокал, отсекая мгновения от яви.

Энки сел в кресло, хлебнул напиток. Циклоп заговорил.

Энки осознавал, как под давлением низкочастотных децибел почти что незнакомой речи в нем раскрываются и пробуждаются четвертая и пятая сигнальные системы, уснувшие на KI за пролетевшие столетия, в отупляющей примитивизмом среде аборигенов.

Хозяин грота общался с ним, конструируя, меняя в речи долготу, высоту, глухость и звонкость звуков, вливал в его память наборы доселе неизвестных телепатических звуковых смыслов. Страшась потерять хоть что-либо из изреченного Энки включил в скафандре походный МЕ, который принялся записывать и фильтровать бесценный информационный поток.

Не все еще осмысливалось разумом в безбрежье звуковых фонем и многое ускользало от расшифровки в языке циклопа (уловит, сохранит и расшифрует МЕ с заложенным в него десятком сигнальных речевых систем).

Хозяин грота продолжил речь.

– Приветствую гостя, собрата по разуму на KI. Я звал тебя. Сожалею и скорблю о жизни вашего Навурха, принесшего тебе мой зов. Мы позволили ему вести раскопки у подножия нашей Меру (гора богов), где покоится недоступный для смертных пантеон наших предков. Позволили лишь с тем, чтобы обнаружил он останки иной гигантской для вас расы и передал наше приглашение тебе. Готов изложить причину зова. Но твой разум возбужден новизною здесь увиденного. И пока не в состоянии рационально воспринять цель нашего приглашения. У нас есть время. Спрашивай.

– Ты послал крылатого коня, чтоб проводил мой Shem к тебе?

– Он это сделал сам. Ты здесь.

– Вы создали его? – Циклоп раздвинул бревна груб в усмешке.

– Вопрос хирурга. Да, он гено-мутант, вобравший хромосомы коня, Асура и орла, привыкшего парить в горном поднебесье.

– Он справился с твоим заданием отменно. Могу я видеть и поблагодарить его? Где он?

– Не стоит.

– Он нас не любит?

Все еще придавливал Энки раздраженный и снисходительный тон Пегаса. Энки повторил вопрос.

– Мутант не терпит чужаков?

– Если точнее: он аллергически не переносит вас, двух братьев от Ану, затеявших грызню между собой и расплодивших племена Хабиру от Адама – Ича.

Пожаром занималось все естество Энки: здесь знают то, что ненасытным червем точило бога изнутри уже века: отмщение брату сотворением Адама с Евой. Он продолжил вопросы:

– Асуры – это вы?

– Я – гиперборей.

– И глаз твой, и аура фотонная над головой…

– Всего лишь атавизмы предков. Для подключения к лептонным информполям Галактики, к единому вселенскому энергоинформполю. Я в состоянии лишь подпитываться от него, но мои предки творили и формировали это поле вместе с собратьями по разуму с других галактик. Я – низшее биозвено асуров и атлантов. Меня уполномочили на встречу с тобой и передачу той части знания, которая необходима вам перед катастрофой.

– Кто породил язык нашего общения? Он кажется мне незнакомым, но я ловлю почти весь смысл изреченного тобой.

– Язык общения богов – Деванагари. В нем открытая грамматика из двухсот фонем. Она допускает замену законов словообразования с учетом особенностей языковой структуры и строения гортани каждого высшего существа. Звуковые фонемы нанизаны на стержень телекинеза: мысле-форм образов. Чем выше телепатический уровень и интеллект говорящего, тем понятнее ему этот язык, в котором можно обходиться совсем без звуков. Все это делает язык универсальным для высших существ, разумно исповедующих гармонию в галактике. Твои родители Ану и Анту владели им в начале своего правления на Нибиру.

Слепящей вспышкой в памяти Энки полыхнуло воспоминание детства: Анну и Анту в размолвках между собой переходили на иной язык, недоступный для челяди, детей, обслуги. Со временем Деванагари стал для родителей обузой, все реже применяемой. Шло упрощение и усечение его, пока не стал он санскритом на KI, который базируется лишь на звуковых фонемах без телепортаций мысле-форм.

– Что есть мысль?– Спросил Энки– эта проблема занимает меня давно, с тех пор, как препарируя мозги погибших, умерших LULU, я не нашел ни мысли, ни гнездилища ее, какие бы не применял для поиска приборы.

– Еще на ранней стадии развития асуров, создатель преподнес им постулат: есть Мир, но рядом существует Антимир. Есть тьма и свет, есть жизнь и смерть, а значит, есть вещество и антивещество, частица и античастица.

Энки дополнил:

– Есть «я» – материально ощутимая система частиц. А значит, согласно этой логике, где-то рядом есть «анти я» или двойник, фантом из антивещества, моя антивещественная тень. Я к этому пришел давно. Что дальше?

– Отыскивая мысль, ты не задумался над «дикостью» методы биоразмножения? Всевышний, сотворяя многие миры, планеты, звезды, астероиды, всегда шел наработанным путем: соединял устойчивые неорганические материальные системы в единый неживой объект. Казалось бы, почему не повторить простейшую методу эту в конструкциях разумного субъекта – соединить устойчивые органические системы в био-организм и наделить его самоуправлением?

Но здесь Всевышний простоту отбросил. Две половые клетки перед соединением им начинаются сначала неимоверно – сложною начинкой, где наиболее непостижимо – уникальны…

– Хромосомы, – нетерпеливо перебил Энки – и в каждой по четыреста сегментов, а в стадии профазы больше тысячи. Плюс гены, где у каждого свой локус – место.

– В процессах разделения хромосом – митозе и мейозе, где сменяют друг друга интерфаза, профаза, метафаза, анафаза и телофаза, обеспечивается преемственность наследственных свойств субъекта: от облика, характера и цвета кожи – до патологии и болезней.

– Я постигал всю эту сложность долго. Итак: слились две половые клетки и разделилась зигота. Какое отношение имеет это к мысли?

– Вся операция проделана с одной лишь целью: с предельной жесткостью при разделении зиготы одновременно разделить вещество с антивеществом – в самой начальной стадии на атомарно-клеточном уровне. И если в неживом предмете набор античастиц является его материально-негативной изнанкой, которые слипаются нерасторжимо, то в био-организме Создатель отделил античастицы и переместил их на внешнюю сторону этого организма. Зиготная биоклетка одевается в микро-шубу из антиматерии. Клетка растет, растет и «шуба». Иначе, «шуба» – устойчивая информационно энергетическая структура из антиматерии при каждом хомо-организме. Или душа, доступная даже вашему зрению, поскольку включает в себя фотоны.

– Твой нимб, светящийся над головой?

– Да. Он есть у каждого, но не всем заметен. И, если подвести итог: Создатель сотворил из человека два полюса: плоть – вещество со знаком минус, и антивещество души – со знаком плюс.

– И мысль… та самая Божественная искра, проскакивающая между полюсами?!

– Вот почему ты не отыщешь ни души, ни мысли ни в одном из полюсов. Они самодостаточны и автономны меж веществом и антивеществом. И пропитавшись в Яви настоями из добродетелей грехов, покинув плоть, возносятся для чистки в ноосферу. С тем, чтобы очищенными, вернуться снова в новорожденного младенца, одев его в защитность «шубы». С верховной миссией: подпитывать стерильность юного создания бесценным опытом прапредков из единого энергоинформполя…

Его прервали. Белоснежный слиток крылатого коня вымахнул в пещеру из-за лиановой завесы, гневно заржал– заговорил:

– Провалы в знаниях у гостя столь бездонны, что нам не хватит Сара их засыпать. Тебе не кажется, циклоп, что гость здесь не в качестве ученика – олигофрена., которому в сетдалище вбивают розгами познания, чтобы они скорей проникли в мозг? У нас иная миссия!

– Ты прав, Пегас, – обеспокоено шевельнулась гора плоти. Пронзительно, сверлящее взвизгнул в сочленьях кресло-трон. Энки осмысливал услышанную выволочку голиафу:

«Крылатая кобыла здесь хозяйка? Над высшим существом?!».

– Твои провалы в знаниях глубже, чем я думал: их не хватает даже для того, чтобы отличить кобылу от жеребца – сказал Пегас. И повернувшись к гостю крупом, задрал расчесанный и пышный хвост, чем обнажил в промежности два лаково упругих племенных семенника.

– В остальном ты прав: здесь, в каменных чертогах, я хозяин, как может быть хозяином кот в доме своего владыки. А все желания кота исполнят слуги и рабы.

 – Прости, кошкоподобная кобыла с яйцами, – смиренно опустил глаза Энки, – но я не в состоянии считать твоим рабом вот этого гиганта с нимбом, чей мозг – вместилище бесценных знаний, замешенных на дружелюбии и такте. Чего нет у тебя.

– Тебе ли говорить о такте, чей легкомысленный азарт преступно расплодил на KI паразитарные армады Ич-Хабиру! Не тратьте время зря. Полифем, расскажи ему о выводах трансгенных испытаний. И что грядет в итоге.

Конь развернулся.

– Пегас… – покорно, озабоченно позвал циклоп.

Конь вздыбился и распустил крыла. Нетерпеливо отмахнулся ими, пробросив белотелый торс к стене. Прорвав лианную завесу из цветов, исчез за нею в зёве потайного хода.

– Кого трансгенно испытали? – переводя дыхание, смирял в себе в себе высокородный гнев Энки.

– Ваших Хабиру, – ответил Полифем. За ответом стояло – «твоих».

– Откуда они здесь? – недоброе предчувствие вползало в сердце бога.

– Шесть зим назад к нам прибыли пять морских галер. Они причалили в порту Геллеспонта, входящего в Киммерийскую империю Богумира: тридцать семейств Хабиру с женами, детьми. И здесь остались.

– Что им здесь надо?

– Хабиру привезли товары: рис, пряности, ракушки, ткани, золото. Торговля шла успешно. Но, обменяв товары, они остались зимовать и за зиму, каким-то образом добравшись до столицы Аркаима, сумели выпросить у Богумира разрешение поселиться в Кимерии и заправлять торговлей.

А через две зимы их и прибывших к ним родичей стали встречать в городах и племенах всей Кимерии, в Джемшиде и Семиречье. На торжищах все чаще многие товары стала заменять ракушка. Тех, кто не брал ее, тотчас задабривали золотом и украшениями, поили медовухой, окуривали дымом конопли и мухомора, не допуская стычек и отторжения своих купцов. Купцы, не смешиваясь с коренными, презрев ассимиляцию, образовали диаспоры и стали насаждать на всех торжищах свои порядки и ракушку. Пока она не стала единым заменителем всего, мерилом любых товаров.

– Деньги! Брехливый вор, чье желание исполнилось и здесь! – С тоскливой, ненавистной силой выцедил Энки, – но вы ведь видели, что происходит, зачем Хабиру насаждают деньги, и не вмешались!?

– Наш Совет богов принял решение Сар назад: не вмешиваться в дела людей. На вашем континенте это предстоит позже.

– Тебе было поручено исследовать Хабиру?

– Мне поручили исследовать генезис наиболее пассионарных особей – главарей диаспор. И сделать выводы о последствиях их пребывания у нас. Я это сделал.

– Как?

– Я временно изъял из среды обитания несколько инбридинговых и инцестных пар и усыпил. Затем – цитогенетика и биохимия, фиксация и стимулирование геномных и хромосомных мутаций с помощью флюрометрии и радиоиммунологии. Мне не хватало отпущенного времени…

– И ты стимулировал митозы фитогемагглютенином?

– Да. И добавлял колхицин для остановки митоза на стадии метафазы. Затем вырезал отдельные хромосомы и дифференцированно их окрасил. Построил социо-идиограммы с проекцией на перспективу.

– Я этого еще не постиг, – с волнением и грустью признал Энки.

– Постигнешь, – отстраненно пообещал циклоп, – для этого скоро будет много времени.

– Что показали исследования?

– Я получил опасный и тревожный результат. При гаплоидии, или одинарном наборе хромосом, и анеуплоидии жизнеспособность простейшего биоорганизма всегда снижается, особенно при смене геосреды. Для человека и млекопитающегося– это вообще летальная мутация или гибель.

Но у Хабиру, то и другое непостижимым образом перетекало в положительную мутацию. В итоге, вопреки всему – у них повышалась жизнеспособность у новорожденных. У двух развились четырехкамерные сердца, и увеличилось количество альвеол в легких.

– Вопреки всем биозаконам, – напряженно подтвердил Энки

– Я стал искать причину. И кажется, нашел. При изучении быта в диаспорах Хабиру мы обратили внимание на жесткое, вплоть до изгнания и смерти, табу: среди своих у них запрещено отдавать иль продавать аборигенам наш полевой хвощ и голубую глину. То и другое ценится среди Хабиру дороже золота, ракушек, пищи и оружия. То и другое тайно употребляют в пищу. Но их эскулапы распространяют средь аборигенов слух, что хвощ и голубая глина – яд и долгодействующая отрава. Что надо держаться от них подальше, как от мухоморов и поганок.

– В пищу употребляют глину?!

– Хвощ и глину ежедневно. Каждый.

– Зачем?

– Спектроанализ показал: там концентрация кремния и экокремния. Нигде, ни в чем на территориях Киммерии нет столько кремния, как в голубой глине и хвоще. И нам давно известно: четыре миллиарда клеток мозга, что составляют в нас банк информации и генератор энергетики, не могут сосуществовать в единстве со Вселенским энергоинформполем без кремния. Он преобразовывает в нас любой вид энергии, стабилизирует обмен веществ, усваивает микроэлементы и совершенствует иммунную систему. Вокруг переломов костей накапливается кремния в пятьдесят раз больше нормы.

Но главное – без кремния в нас невозможна передача по наследству генома опыта пра– поколений. Он – пьезоэлемент для генотипа. В здоровом организме киммерийца кремния 3-4%. В Хабиру концентрация его достигла 6% – это предел, включающий на генном уровне механизмы регенерации и положительных мутаций. Но главное – многократно усиливается рефлекс приспособлений к любой агрессии среды.

– Бесценное познание о роли кремния – на уровне богов. Но как в него проникли низшие – Хабиру? Кто подсказал?

– Ты! – упало громом с высоты.

– Я не причастен к этому, – ошеломило обвинение Энки.

– Ты, вместе с Иргилем, когда скрестили аборигена Междуречья с геномом Сим-Парзита – аскариды. В отличие от вас с Иргилем, мы создавали мутантные гибриды в пределах первой трофической цепи: всеядные, растительноядные, плотоядные. Вторая цепь – сапрофиты, не в счет, ее обитатели разлагают умерших.

Но вы вторглись в неизвестное вам, скрестили первых с третьими – паразитариями. В геномы человека вы внедрили хромосомы паразита аскариды, чья основная цель – истощить сильного, питаясь его соками, и умертвить слабого. Тем самым вы спустили с цепи двуногое чудовище, запрограммированное на истребление самых сильных и эволюционно перспективных.

Введение подобных Хабиру в ФСС повергло в шок всех нас.

– ФСС?

– Фантастические сновидения – состояния. Галлюцинация при ФСС. Я их сканировал и показал Верховному Совету Асуров. После чего мне поручили пригласить тебя.

– Я сознаю свою вину, Полифем – в раскаянии корчилось естество Энки.

 – У всех без исключения Хабиру, кто был ввергаем в ФСС транслировались на экран четыре абсолютно схожих целенаправленных процесса:

внедрение в пищепоставляющую среду;

подбор наиболее подходящих субъектов из этой среды – носителей для вызревания и размножения;

миграционный выход из организма для отложения вне него диаспор из яичек и личинок;

и, наконец, стадия диаспорного роста завершало новое внедрение в поставщика энергопищересурсов. В геометрической прогрессии!

Часами мы наблюдали в ФСС видения подопытных Хабиру, которые ощущали себя телом своего прапредка – паразита. Перед нами на экране клубились, спаривались аскариды и фасциоллы, кривоголовки и филярии, острицы, клонорхи и трихомонады. Прожорливые спирохеты, веретена, жгуты и ленты, внедрившись в организм, дырявили стенки сосудов, цеплялись крючьями, присосками к желудку, вгрызались в печень, железу, в мозг и почки. Вольготно копошились, блаженствуя в застойных экскриментах, откладывали там яйца, размножались, выделяли яды, подтачивая, обессиливая организм.

Особенно страшны трихомонады: белесый жгутик дырявил плоть, жрал эритроциты с лейкоцитами, точил скелет и мышцы. Созревшая самка выделяла полторы – две тысячи личинок. Те лезли в мозг и сердце. И организм бессилен против них, его иммунная система не в состоянии их различить – любая трихомонада искусно рядится под атипичные лимфоциты, наклеивая их на себя, как маскировочный халат.

И все они, все без исключения пожирали и копили в себе кремний! Они сосали из организма то, без чего он дебилизируется, теряет память, остроту мышления, возможность подключаться к информполю. А главное –способность противостоять их полчищам.

Гельминтам кремний нужен для того, чтобы передать потомству свой опыт паразитаризма. Диаспоры яиц их сохраняются годами, в почве, в шерсти животных, рыбе и моллюсках. Но, дождавшись своей энергобазы и, попадая внутрь ее, микроскопический грабитель пробуждается со сверстанной на базе кремния программой – как высосать у своего носителя все силы без остатка. Чтобы затем найти другого.

Теперь ты понял, откуда страсть у всех Хабиру: любой ценою напитываться кремнием? Им передано это знание той самой пра-аскаридой, которую вы с Иргилем внедрили в человека.

– Теперь мне многое понятно: аналогичность кремния и денег. Я был недавно в стойбище Ича в Междуречье, – признался с горечью Энки, – необоримый инстинкт гельминтов накапливать кремний, толкнул Хабиру к поискам такого же всевластного вещества в туземном социуме. И подсказка моего брата Энлиля легла на унавоженную почву: внедрить в их социум деньги. Сначала ракушку, потом золото.

С их помощью они реализуют вложенную в них программу всевластия и ослабления сильных, лишают их возможности сопротивляться рабству, используя при этом высочайшую способность к маскировке. Для охранительных систем они везде похожие, свои, как те трихомонады.

– Мне нечего добавить, – устало обронил циклоп, – осталось согласовать программы действия. Вы уже знаете о приближении Нибиру. Ее орбита, нацеленная между KI и Венерой, несет всем нам Потоп и сдвиг земной оси. У нашей расы достаточно возможностей пережидать все это: здесь много гор, где мы уже построили пещеры, гроты со входом на высоте не менее чем две мили. Там есть все для автономного существования не только нас, асуров и гипербореев, но и достаточного количества ариев Богумира. Они берут с собой био – виды фауны и флоры, в оптимальном количестве для быстрого воспроизводства после Потопа, когда схлынет вода. Естественное, главное условие Богумиру: не взять с собой ни одной паразитарной особи. Он занят ныне тщательным отбором лучших. Стерилизация арийской расы сейчас, перед Потопом – залог здоровья и божественной гармонии в их Яви потом, после Потопа. Жестокая, но вынужденная мера, мы не в состоянии спасти всех.

– У нас вдоль Нила, Тигра и Ефрата нет гор, – измученно сказал Энки, неподъемным грузом гнула к земле близость катастрофы.

– У нас нет гор, – повторил он, – поэтому возможность спасти своих – LULU, хамитов, зулусов, суахили, даже самых лучших, практически равна нулю. Мой мозг кипит от перегрева последние часы, когда летел к тебе. Перебираю сотни вариантов. Пока нет столь же эффективного, как в вашей Киммерии.

– Мы изучали возможности вашего материка, – замедленно и осторожно тронул тему циклоп, – есть вариант «окна». Через него проникнут в бытие после потопа отборные хамиты, зулусы, суахили. Как арии у нас. И мы готовы помочь тебе в создании такого «окна». Вы изготовите его по нашим чертежам. Но при условии…

– Я слушаю, архонт.

– Условие все то же, как и Богумиру. Окно – как пропускной фильтрационный пункт. Оно должно отфильтровать двуногих паразитов.

– Архонт! – с тоскливой силой воззвал к хозяину Энки. – Ваша возможность здесь, среди киммерийцев, отфильтровать даже сотни семей Хабиру, идеальна в сравнении с хамитским геннополоводьем, куда внедрялись, скрещивались и вживались племена Хабиру столетиями совместной жизни.

– У вас есть племена, с которыми не скрещивался клан Ича-олы?

– Конечно есть. Но есть ли время перебирать всех? И есть ли способ отыскать в геномных завалах отбираемых наследственные признаки паразитарных предков?

– Да, времени в обрез. Но способ есть.

– Какой?

– В геноме митохондрий кольцевой молекулы ДНК находятся гены р. РНК и двадцать два различных т. РНК.

Припомни митохондриальные сюрпризы у двух туземок, которых ты отобрал для ношения эмбрионов Адама и Евы.

– Я это не забыл. У первой мутантный ген 12Q22 – Q24, который накапливал в сыворотке нейротропный яд – фенилпировиноградную кислоту. Ее потомству обеспечены гиперрефлексия, припадки, микроцефалия и дебилизм. У второй – патология участка длинного плеча 21 хромосомы (21Q+) и короткого плеча девятой хромосомы – синдрома трисомии и цитопатии.

– Мы обнаружили одну наследственную закономерность у всех семейств Хабиру: у всех женщин эти два гена – с патологической мутацией в той или иной степени. Там чаще всего – митохондриальная цитопатия. Стремительный, короткий импульс в памяти Энки услужливо воспроизвел слова Адама о Еве: «Раздулась как заброшенный на солнце труп, пускает слюни, визжит в истериках, катается в припадках, замучили и сколиоз и сердце».

Циклоп достал из краткого забытья рокочущим советом:

– Проверь у отбираемых митохондриальную наследственность. И ты отсеешь паразитарный брак, прервешь патологическую цепь, грозящую будущему здоровью миллионов – с учетом полового бешенства Хабиру.

– Ты прав, Архонт.

– Ты принимаешь наши условия?

– Я не могу их не принять. Склоняюсь перед разумом Атлантов и Асуров.

– Тогда запоминай, – рокочущим обвалом навалилось сверху. Гигант поднялся с кресла, вознесшись головой под теряющийся в выси свод пещеры.

– Архонт! – с виноватой нетерпеливостью вдруг вскинулся Энки. – Еще одна, последняя неутоленная жажда! Мне не дает покоя грозная разумность происходящего в межзвездьи: перенацеленность орбиты у Нибиру и одновременно парадный ряд внешних планет.

Нибиру трижды появлялась здесь в нашей системе. Но трижды пролетала за луной. Теперь она нацелена между Луной, Венерой и Землей, придвинувшись к земле на миллионы миль. Как можно изменить столь круто орбиту галактического тела и выстроить вдобавок тут же парад планет: Сатурн, Юпитер, Марс, Уран, Нептун, Плутон? Они построятся в солдатскую шеренгу, усиливая действие Нибиру вдвойне, когда она будет в орбитальном перигее. Как это объяснить?

– Не время и не место это знать, – впервые раздражение обрушилось на гостя. Но некое стрежневое кредо его – распорядителя земного бытия, не позволяло отступить, замять в себе необоримый рефлекс исследователя и творца.

– Собрат, ты сам первопроходец в тайнах мироздания. Тогда пойми же и меня: стоять у двери, за которой скрыт мучительный секрет – стоять и не пытаться распахнуть ее… такое не прощу себе. Прошу вторично: поделись познанием.

– Ты сам на этом настоял.

Циклоп вздел тяжкие стволы рук к плоской необъятности стены, свободной от лиан. Там сглаживалась каменная рябь, распахивалась ширь объемного, голографического экрана. В нем медленно сгущалась бездна, нафаршированная звездными роями. Из глубины галактики потек к глазам смотрящих зеленоватый шарик. Он укрупнялся, обретая многоцветье ауры вокруг себя.

В захватывающей дух красе, на угольно-бездонном фоне, присыпанном алмазной пылью, висел глобус их земли, развернутый к богам двумя материками. Энки узнал свой желтоватый континент со знакомыми зигзагами Ефрата, Тигра, Нила и, через море, – необъятность киммерийского раздолья Богумира, где вспучились леса темно-зеленым малахитом и горные хребты.

Весь шар окутан был небесно-хрупкой пленкой. Заботливо и бережно укутывал Создатель радужной атмосферой бесценность жизни на земле.

Но, пачкая ее и оскорбляя взор, над африканским континентом, распластано висела мерзость черной кляксы, глубинно, хищно пропитавшей радугу цветов. С надрывной перегрузкой работала земная Ноосфера, шла чистка душ, пропитанных стяжательством и злобой, погоней за чужим добром, животной похотью, изменой, неблагодарностью, завистливой и рабской ленью.

Черненые отбросы от чистки душ клубились беспросветной пылью над материком Энки. Но угольно-зловещие потеки уже отчетливо перетекали через море: вползая в Киммерию Богумира.

– Вот этой грязи над Киммерией не было всего лишь Сар назад – угрюмо расколол молчание Полифем, – всего лишь Сар назад в божественном саду Эдеме полезла из-под скальпеля генно-хирурга живучая неистребимость хомо-сорняков. Садовник озабочен чисткою в нашей галактике. И он уже занес над KI мотыгу: парад планет с карательною миссию Нибиру.

– Всего лишь Сар назад – ошеломленно выстонал Энки – мы с Нирхунсаг слепили меж собой несовместимые трофические цепи.

Его трясло.

– Ты настоял на объяснении сам. Теперь ты знаешь всю первопричину катастрофы, – нетерпеливо громыхнул циклоп, – но время завершать визит. Суть вашего «окна». Мы предлагаем вам построить большой Ковчег-Галлеру на высоте двух миль на склоне горы Килиманджаро. Она – единственный объект на вашем континенте, поросший нужным лесом с нужной высотой. Вода морей и океанов, оттянутая ввысь магнитностью Нибиру, обрушится на KI после того, как отойдет планета. И будет бушевать на уровне четырех или пяти тысяч локтей. Затем смиривши разрушительность, все еще будет подниматься до высоты двух миль, где приподнимет и понесет сооруженный вами Ковчег.

Смотри. Вот чертежи.

Экран с землей на фоне космоса погас. И вновь зажегся. На нем возник чертеж гигантской, невиданной Энки морской галеры.

…Циклоп показывал и наставлял. Напитывалась зрелым и разумным смыслом перед Энки гигантская картина возрождения. Из хляби, пустоты, земной разрухи, из застоялой и болотистой послепотопной тины должна подняться и взмыть к разуму иная жизнь, иная цивилизация, где третья трофическая цепь всепроникающего паразитизма займет всего лишь подобающую ей био – нишу, лишенную сверхподлого и разрушительного интеллекта. Вот в этом была суть «окна» – Ковчега, рассчитанного и предложенного для Энки гипербореем.

 

ГЛАВА 16

– Я – наводящий страх, я убивающий браминов, рожденный летать, я порождение богов и царь крылатых, я, бессмертный – теперь калека, чья жизнь пропала – исторг на праязыке ворон горловую фразу. Податливо и скорбно рождались в затуманенном кошачьем черепке слова тех Высших, кто создавал его, кто управлял им – невидимый и отдаленный, с чьим разумом ворон был сцеплен, подпитываясь им и отторгая остальных шудро-людишек. Один из коих высился над ним.

Неистово пульсирующий после боя сигма ритм его мозга прорвал сиюминутность бытия, воткнулся штепселем познания в хроносферы с торсионными полями. Они хранили всю событийность мира, все переплеты судеб наций и народов, все языки, началом коих стал праязык деванагари, исторгнувшийся только что из глотки крылатой твари. На нем стал отвечать Евген.

– Ты не крылатый царь. И не владыка, наводящий страх. Ты вор, убийца. Теперь ты раб четвертой касты, чья жизнь действительно пропала.

Само возмездие ощупывало взглядом раскорячившуюся на земле химеру.

– Ты озаренный высшим духом и… понимаешь речь богов? – изумленно выстонал гибрид.

– Я посвященный, воин. И для тебя я здесь каратель, приносящий смерть.

Ворон не ответил. Полуприкрыв тусклую янтарность глаз, качаясь на когтистых лапах, лелеял он в себе цель, ради которой стоило все вытерпеть, смиренье обозначить и выжить:

«Потомок знатного арийца и понимает речь царей…но он пока неразумный мальчишка… срастется кость – я стану вновь крылатым. Тогда придет и мое время».

– Твое время никогда не придет, – с брезгливой жесткостью сказал Евген, – ты не усвоил то, что было сказано. Я кшатрий. А воин никогда не оставлял врагам надежды.

Он вынул из кармана садовые ножницы, которыми резал шиповник. Присел на корточки. Молниеносным хватом уцепил висящее крыло Химеры. Щелкнув сталью, перекусил надломленную кость. И отшвырнул в кусты оперенный шмат крыла.

Втроем они смотрели на изломанный и страшный перепляс калеки: в пыли в ошметках чужих кишок и перьев, перемешанных с палым листом, бился хищник. Ударами крыла разбрасывал красно-бурый прах, швырял в переворотах тело во вздыбленных перьях. Драл наждаком по спинам скрежещущий, сверлящий уши, накаленный безумной болью почти младенческий крик.

– О-о-о… Кня-а-азь мой… Чернобог… я из-зу-ве-чен… возьми к себе, Владыка!

Недвижно, равнодушно взирал на агонию вековечный лес. Молчали, ошеломленно отступив, три человека. Металась за стеклом машины мать, силясь разглядеть за спинами мужчин в вороньем прахе младенчески кричащее существо – от крика сдавливало тисками сердце. Но выйти не могла, не держали после вороньей свары ноги.

Текли минуты и, обессилев, обвисло и застыло на земле грязно-бурое тело калеки.

– Ты оказался жидким на расправу, – разлепил спекшиеся губы Евген, – всего лишь потерял крыло и столько визга. Тогда как встретишь смерть? Ты ведь не нужен нам, и никому такой не нужен. Ты готов?

– И все-таки ты неразумный недоросток, а не воин, – шипяще проскрипело существо с одним крылом. Янтарным нестерпимым блеском разгорались круглые глаза, светя в людей напористыми гипно-фонарями. Истекало бытие, отпущенное ему. И воспаленный страхом мозг в отчаянной попытке выжить вдруг преподнес идею. Он повторил: – ты недоросток, а не воин.

– Вот так-то лучше, – щелкнул ножницами Евген, – отстричь башку такому наглецу куда приятней, чем визжащему от страха слизняку. По крайней мере, хоть сдохнешь по-людски. Но все же просвети, чем я не дотянул, по-твоему, до кшатрия.

– Разумный кшатрий-победитель перед отправкой в Навь плененного врага всегда использовал его для Яви. Навьючивал, как на осла, поклажу или военную добычу, иль оружие. А если тот смиренно ублажал хозяина покорностью, то удостаивался жизни. Работал и приумножал богатство хозяину и его роду. И год, и два, и десять. После чего его нередко отпускали. Завещано так было вашим Богумиром. И ты все это знаешь.

– Знаю. Но забавляет твоя попытка изобразить своим обрубком пользу.

– Пусть они уйдут, – перевел взгляд мутант с Евгения на двух Василиев.

– Слышь… Жень, – выплывал из трясинной очумелости Чукалин старший, – пойдем. От трепа этой квазимоды свихнуться недолго. Пойдем, сынок, тварь сама подохнет.

– Ты кшатрий, – напомнил ворон Евгену, – мне нужно несколько минут с тобой без них. Об этом не пожалеешь.

– Дядь Вась, па… идите к машине. Протрите порезы водкой. Я скоро.

Двое отходили, оцепенело пятились спинами, не в силах развернуться, оторвать глаза от говорящей, желчной твари, спровадивший их.

– Я с ним повязан последние полтысячи лет – судорожно дернул целым крылом ворон.

– С кем?

– Чернобогом. Мой разум и его – один сосуд. И все, чем я был занят в это время – всего лишь исполнение его приказов. За исключением охоты семнадцать лет назад. Атака на тебя и мать в твое рождение на поле – его прямой приказ. И если бы не Прохоров с ружьем, ты не стоял бы здесь, а я не стал калекой.

Я знал и знаю обо всем, что Чернобог творит в подлунном мире. Он ведает на сотню лет вперед, что предназначено народам, государствам и правителям в его эпоху. Его правление в железном веке Кали-юге продлится до 2013 года. Затем настанет эра Вышня – Белобога. Тот нынче на Мардуке. Он погребает умершую мать Ану.

Присел на корточки Евген.

– Где доказательство, что сказанное истина?

– Тебе придется потерпеть при целой голове моей. Два или три года.

– Ты можешь предсказать судьбу, как мой учитель Аверьян?

– На девяносто пять процентов.

– А пять процентов?

– Погрешность. Но больше воля.

– Чья?

– Того, кому предсказано. Предупрежденный мною двуногий может изменить свой рок и карму своими поступками.

– Что меня ждет?

– Учеба, институт, срыв в преступленье, уход от погони спецслужб. От них же и спасение. Затем снега, пурга, собаки, Колыма, другое имя и фамилия. Газета, радио и журналистика. Спецмиссия на атомной энергостанции, предотвращение катастрофы Заполярья и гнев Чернобога. Арест и психобольница, смирительный халат. Дальнейшее в тумане.

– Допустим. Что скажешь о Прохорове?

– Он агроном в хозяйстве. Давление и гнет Чернобога рукам карательных служб. Смерть Лидии – жены. Частичная победа технологии его АУПа. Охота на него канадской корпорации «Монсанто». Посылка из Германии, в ней кукла, био-робот с программой ССО…

– ССО?

– Самосовершенствующийся организм. Они вдвоем противодействуют системе макрогеноцида в евразийском котле…

– В башке твоей дурацкой, которой трахнулся о землю, каша-вполголоса выцедил Евген – какая Колыма…спецслужбы… кукла-биоробот… что за бред?!

 – Кшатрий! Я ведаю все это потому, что восемнадцать лет приставлен к вам. Вы в картотеке Чернобога среди трех тысяч по России. И почти все, что происходит с вами – за этим его воля. Теперь вы… знаете вдвоем… что ж-ждет…в-в-а-с-с… – придушенно хрипел оракул.

Он задыхался. Ударил по земле крылом.

– Вы... смож-ж-ж-е-те… сопротивф-фляться… противостоять… если узнаете вам предназначенное… Я вам дарю… те п-пять… проц-цен-тов.

Уткнувшись клювом в землю, он долго дергал туловом, скрипуче перхал – кашлял.

Евген, ошпаренный смыслом предсказаний, вдруг поверил: все так и будет.

Из сказанного вороном выпирал железный каркас многосегментной, потаенной логики. Нахлынула и затопила гнетущая опасность перед враждебной, высшей силой, нависшей над ними. Посланец этой силы трепыхался перед ним.

Гадливо-неодолимое желание разделаться с этой тварью стало гаснуть. Дихотомическое азартное мышление: «да – нет», «плохо – хорошо», стало уступать место полихотомному многообразию. Где многомерность мыслей, основанных на предвидении событий, ушли от черно-белого тактического примитива, заменяясь радужным семицветьем стратегии.

Сидел перед ним исконный враг. Но ценность этого врага – кувшина, готового опростаться до самого донца за предоставленную даже в рабстве жизнь, была неизмерима.

– Ты грязен и вонюч. Тебя надо отмыть, – сказал Евген. Тяжелой, конвульсивной дрожью трясло клювастую химеру, скрипучий стон цедился из глотки.

– В чем дело?

– Он приговор-рил… меня. Отр-р-рекся и приговорил за разглашение Веды о вас.

– Ты хочешь выжить любой ценой?

– Любой! – свирепою тоской обрубил все связи с прошлым ворон.

– Теперь я господин бездомного калеки. Разумный господин. Отец и мать мои дадут тебе приют и пищу. У них есть дом с подворьем. Там будешь жить, и доносить обо всех замыслах, которые сумеешь уловить у Чернобога. И если я сочту, что твоя служба приносит пользу – ты сможешь снова через время подняться в небо.

– Мой господин, отнявший у меня крыло мне прирастит его? – неистовой и жгучей горестью полыхали желтые глазницы ворона.

– Я этого не говорил. Мои слова: ты снова сможешь подняться в небо. Я не обещаю никогда того, что невыполнимо. Но это надо заслужить. Мне нужен замысел Чернобога: что предназначено моей стране? Я отойду, вернусь с водой и щеткой. Готовь ответ.

– Дядь Вась, идем со мной, – сказал он Прохорову у машины, – мы скоро, еще минут пятнадцать-двадцать…

…Он поливал на спину ворону, смывая кровь и слизь. Василий Прохоров тер щеткой перья. Ворон говорил. Полуприкрыв глаза, постанывая в облечении под струями воды и щеткой, цитировала пернатая тварь провидческие клещи из стратегий, воплощенных в жреческих, древнейших манускриптах: Талмуде, Торе, Шульхан – Арухе, Галахое. Стратегия впивалась в индо-арийскую плоть, раздирая ее из века в век. Ворон цитировал:

«Народ под нашим руководством, воспаляемый нами, уничтожил свою аристократию, которая была его собственной защитой и кормилицей. Теперь же, с уничтожением элиты – аристократии, он попал под гнет наш и кулачества, разжиревших пройдох корчмарей и спекулянтов, насевших на рабочего и хлебороба безжалостным ярмом.

Царствующие – недоступно отгорожены нами от народа нашими представителями. Не имея доступа к своему народу, царствующие уже не могут сговориться с ним и укрепиться против нас. Разделенная нами зрячая царская сила и слепая сила народа потеряли для нас всякую опасность и значение, ибо отдельные друг от друга, как слепец без палки, они немощны.

Теперь идет замена царствующих на выскочек из народа. И она будет нарастать. Толпа – слепая сила. Выскочки, избранные из нее нами для управления, так же слепы, как и она сама, идущая к пропасти. Династическое, жреческое правление зиждилось на передаче: посвященный передавал сыну знание потайных приемов и ходов в политике, так чтобы никто об этом не ведал, кроме избранных династических членов и не мог выдать тайну управляемому народу…»

– Что за бред несет эта тварь?! – наконец прорвался брезгливый гнев из Прохорова. – Ты о ком, ворона?! О чем это она, Евген? Мы – шестая часть суши на планете, первыми вышли в космос, летают наши спутники и космонавты! Мы свернули шею Гитлеру, одолели за тринадцать лет разруху! И теперь любая сволочь, что на нас полезет, получит атомным кулаком по зубам! Кто властвует над нами, какая царская сила и почему народ слепой? Я из народа и я не слеп, ты слышишь, кикимора?!

– Твой отец поднялся над этим, увидел и познал многое перед смертью, – горловым скрипом высказался ворон. – Ты же пока слеп. Не всем дано распознать клетку рака, начавшую плодить свою опухоль.

– Ты хочешь сказать, в нашу систему уже встроены раковые клетки? – сосредоточенно и напряженно спросил Евген, с досадой переждавший буйный выплеск Василия.

– Давно. Сразу поле Мировой войны. Она закончилась не по замыслу моего Владыки. И клетки внутри вас уже плодятся. Для вас избран теперь иной, не военный вариант воздействия. Но эффективность его будет выше.

– И что… будет?

– Пусть он уйдет, – помедлив, тускло отозвалась птица, на миг блеснули желтизной глаза, уткнувшись в Прохорова, – его разум не готов воспринять то, что будет.

– Приехали, – с усмешливым изумлением ощерился Василий, – дальше некуда – мыл, щеткой приглаживал эту кикимору, а теперь гуляй, Вася?! Пикантный поворот…

– Никто не уйдет! – нетерпеливо прервал Евген. – Говори!

– Через тридцать лет… профессор станет лазить ночью в мусорные баки и подбирать бутылки и объедки. Он будет получать втрое меньше дворника и говночиста. Учительница, студентка, врач, пойдут на панель, поскольку торговать своим телом будет выгодней. Им станет нечем кормить детей, платить за квартиру и учебу.

– Что он мелет, Евген?! – в диком изумлении рыкнул Прохоров.

– Бандиты и воры в законе, все низшие из шудр, пролезут во власть и станут править у вас областями и краями, – наращивал пронзительный клекот ворон. И Евген, поймав панический ужас, сочащийся из его глаз, вдруг понял, что перед ним лишь обросший пером горло-мегафон. Но говорит в него другой.

 – День и ночь на ваши головы будут литься смрадные помои с киноэкранов, с подмостков сцен! Исчезнут все славянские кумиры. Восторжествует голый зад гермафродито-педераста, тугие груди и заборный мат. А самки и самцы двуногих станут публично спариваться. Эстраду, как отъявленную проблядь, захватят в услужение шуты и скоморохи, плодя для зрителя насмешки, сальное глумление над теми, кто гогочет в зале над собой же с безмозглыми и оловянными глазами! Все книжные прилавки заполнит лавина приключений лощеного жулья и баб с хроническою течкой сучек! А все ворье в законе предстанут кумирами русских.

Чечня и Дагестан пронижут всю страну диаспорами бандитизма, творя от имени Аллаха резню и взрывы, подкупы и рабство, а шудры-либералы из продажной прессы в которой раз сообщат народу, что все идет по плану, а паника фашисто-патриотов всего лишь признак их скудного и скотского ума. И разум гоя, захлебнувшись в нечистотах, зомбированный квантовой пульсацией из Пентатрона на Луне, поверит вдруг, что он живет отлично и все с ним хорошо.

Уже орал, надсаживался ворон, пригнув башку к земле.

– Все недра и леса, плотины и заводы захватят наши сим-парзиты и будут делать на всем этом свой гешехт! А стая шудр в правительстве и Думе с луженой глоткой будут завывать, что частник: вор-миллиардер, высасывающий прибыль из народных недр, благо для страны, для русских. В крови и в голоде, в чахотке и во вшах будут сдыхать двуногие скоты по миллиону в год!

– Ты заткнешься, тварь?! – взревел Василий, пнул птицу ногой. Перекувыркнувшись, взверещал ворон. Распластался на буро-черном прахе сородичей, дрожа сочащимся багровым обрубком крыла.

– Ты красочно намалевал картинку, – сказал Чукалин. Не калеке сказал, тому, кто за него вещал. – Но ты забыл про наши пять процентов. Которые могут превратиться в девяносто пять: вращает колеса мироздания Сворог с Перуном.

– Блажен… кто верует… – затравленно проскрипел ворон. Замолк, измученно прикрыв глаза.

Они накинули на ворона мешок и отнесли его в машину. Без труда отвернув две гайки, сняли с АУПа сошник. И Прохоров, укладывая в чемоданчик нетронуто блестящую память об отце, кособоко воротил голову от всех. Набухли родниковой, соленой влагой глаза.

Завершив дела, оглядели поляну. Угрюмым красно-черным слоем покрыт был межствольный овал, где недавно полыхала схватка.

Там и сям предсмертно дергалось недобитое птичье воинство. Уцелевшая, все еще внушительная стая воронья, грачей обессилено приспустив крыла, пачкала дегтярным налетом первозданную зелень крон. Гнулись ветви, сучья, облепленные гроздьями птиц.

Садясь уже в машину, задержался Евген. Поднял с земли сучковатую дубину. Разбойно свистнув, запустил корягу вверх. Антрацитово-вьюжным треском взорвался лес. Прянула стая в рассыпную. Бестолково и вяло, молча потянули вроновые во все стороны.

…Когда отъехали с километр, вдруг ворохнулся в ногах Евгена мешок и сквозь холстину глухо просочился скрипучий и учтивый клекот, от коего вздрогнули, и замерла Орлова.

– Сударыня, Анна Иоанновна! Я озабочен пользой, которую обязан приносить и отрабатывать еду у вас. Готов предложить вам один из вариантов. Не столь давно стравили мы Вавилова с Лысенко. Для этого пришлось вникать в суть их учений. И я подумал: вам может быть полезно на досуге побеседовать со мной. Я изложу вам, агроному, немало интересного из тех разделов, которые мы им не дали опубликовать. И у того и у другого…

– Щ-щ-щас. Расквохтался, – вдруг оборвала клекот мать. Вспухали желваки на скулах, язвительными серо-зелеными ледышками жглись глаза. – Беседовать он навострился, видишь ли, на моем подворье.

– Позвольте, я освещу новейший поворот в науке…

– Там болтунов хватает без тебя. Работать некому.

– Тогда, что мне предназначено у вас? – понуро, скорбно озадачился мутант в мешке.

– В огороде сорняки полоть. Вон шнобель у тебя отменный, кавказского калибра, Мкртычан отдыхать может, как раз для сорняково-ударной прополки. Кроме того мышей да крыс, хорьков ловить в курятнике. Несушек щупать. Слышь, академик, не вздумай наскочить с охальным помыслом хотя бы на одну. Там Федька наш, петух голландский, хват по этому делу. Застукает хоть раз – пропал ты. Кургузый хвост твой выщиплет, а то и шпорами зарежет.

Евгений, багровея, сдерживал хохот. Ошарашено ворочалась, всхрапывала нечленораздельно академическое всезнайство в замызганном мешке. Усушка с утруской сотворились. Утрясли таки они всесветную химеру до статуса «мажордома» в курятнике.

 

ГЛАВА 17

У заведующей спорт лабораторией Софьи, засаженной ректором в приемную комиссию, близился вечерний поход в ресторан. И Соня, плевав на рабочую ситуацию, накрутила бигуди в ректорском туалете. Прикрыла их парчовой косынкой и дорабатывала тошнотный трудодень в таком виде.

К столу подошел, молча положил на стол стопочку документов и заявление высокий парень. Завлабша с усилием подняла веки, и будто напоролось на серый, неломкий взгляд. Над клиновидным, рельефно-разбухшим под тенниской торсом, на тугой шее парня сидела скуластая, облитая кирпичным румянцем голова с выгоревшей до белизны буйной шевелюрой.

Чуть подрагивали тонко очерченные ноздри прямого носа. Холодной ртутью мерцали, физически ощутимо давили глаза. Уйти от их просвечивающего рентгена было неимоверно трудно. И Софья вдруг ощутила, как дыбом встает у нее на спине несуществующая шерсть. Они были биологически разными на этой земле. Настолько несовместимо разными могут быть гиена и молодой залетный лев, нагло поправший гиено-местечковое существование в саванне.

Софья сморгнула и отвела взгляд от парня. С мгновенно закоксовавшейся в ней враждебностью выцедила:

– Приходя в общественное место, полагается говорить: «здра-асьте». Вас этому в деревне не учили?

– Приходя в общественное место, полагается оставлять на своей кухне бигуди и кухонную злость, – с интонацией английского лорда отозвался парень.

Софочка задохнулась. Абитуриент уходил в обвалившейся тишине. В голове его в заезженном ритме прокручивался эпизод, эпицентром которого была эта Софа: двое кавказцев склонились над столом. Один из них – горбоносый, юркий с рыжими усиками, ерзая задком, пишет. У этой…с сочно-кровавой полоской губ, молочно сверкают козьи грудки под разорванной кофтенкой. Она остервенело и дико мечется по кабинету. Взвизгивает, размазывая по щекам черные потеки туши:

– «…Пытался изнасиловать, избивая при этом по лицу.» Записал?

Она нагибается, тыча грудками в хорьковую спину пишущего, шипит:

– Чурка неграмотная, в слове «изнасиловать» две ошибки!

Члены приемной комиссии за шестью столами смаковали только что случившееся: Соню никогда еще так публично не макали!

Она раскрыла рот, намереваясь выпустить речитатив вдогонку клиновидной спине: «Что ты себе позволяешь?! Хам!».

Но горло, стиснутое неведомым опасением, выпустило нечто родственное гусыне на яйцах:

– Ч-ш-ш-ш…

Она сомкнула губки и застегнулась душой под взглядами. Уткнулась в оставленный листок. Ровным крупным почерком его венчала фраза:

«Прошу принять меня абитуриентом на спортивный факультет вашего эрос – института. Евгений Чукалин».

Софья увязла в последнем сочетании: «эрос – института» что за бред… это про что, это как?!

«Издевается над всеми, сволочь». Наконец созрел в ней окончательный настрой. Она возненавидела автора заявления хищно и навсегда.

Это каленое чувство оформилось в действие уже к вечеру. Соня знала цену своим рекомендациям. На исходе рабочего дня она успела переговорить с доцентом кафедры физвоспитания Джабрайловым, принимающим у абитуриентов экзамены по специальности. Затем, немного погодя, заловила декана спортивного факультета Щеглова.

В коридорных едких флюидах, среди свежее окрашенных стен рядом с деканатом, Софья застопорила декана за нижнюю пуговичку клетчатой безрукавки:

– Евгений Максимович, к вам на факультет ломится некий Чукалин. Хотите мое мнение?

– Хочу, – покорно отозвался декан, нежнейший и верный спутник по жизни своей красавицы супруги, Верочки Силантьевой, подарившей России не одну чемпионку по художественной гимнастике. Ему до озверения хотелось не мнения этой проректорской царап-мадамки, а арбуза и пива, которые с утра настыли в домашнем холодильнике.

– Это патологический хам и наглец. Мы с ним нахлебаемся, если он поступит, – сверкнула чекрыжными лезвиями своего спецстатуса ректорская Эсфирь.

– Благодарю вас, Соня, учту, – осторожно высвободил пуговку из цепкой лапки декан. Он знал, что учитывать Софочкино мнение придется. Процентов на девяносто.

И потому пришел на экзамен в ту группу, куда записали Чукалина.

Экзамены по специальности, на которых предстояло отсеять две трети поступавших на спортфак (три человека на место) принимал доцент Хасан Джабрайлов: напористая, потрепанная жизнью лысая спирохета в брюках дудочках. Баскетболист, доцент и бывший партнер казахского великана Васи Ахтаева, с коим некогда был у них отработан смертельно неотразимый номер.

Пешком, без мяча продравшись к щиту, Вася опускал набрякшие клешни рук и расставлял ноги гигантским циркулем. В трусовой развилке циркуля устало и мокро свисал слоновьих масштабов механизм. Тем временем Хасан, будучи еще молью непобитый в то департационное время, крутился по баскетплощадке виртуозным зигзагом. Он чертоломно вертелся и лупил по полу баскетбольным мячом, не глядя на него, будто привязанного к липкой ладошке. Ястребиный его зрак цепко и неотрывно держал в прицеле один желанный ориентир: Васину развилку.

Туда к ней и лез, проныривал Хасан, бросая орангутанговое тельце меж игроками неуловимыми финтами. Достигнув голиафа, Хасан нырял сзади в волосатый циркуль, цепляя лысиной две мягкие гири, свисающие сверху. Это был контрольный сигнал Васе. Одновременно Хасан забрасывал мяч за спину и виртуозно одними кистями швырял его вверх.

Мяч с треском влипал в готовые к приему, напряженные клешни Ахтаева. Вася поднимался на цыпочки и клал мяч в корзину. Подпрыгивать он не любил, и с годами эта нелюбовь усиливалась, но неизменный оставался его рост: 2. 30.

Этот финт знала вся баскетбольная рать СССР, но поделать ничего не могла. Их брали в сборные сначала Союза, потом России, потом Казахстана, брали только парой, ибо это был био-гибрид с сигнально-половой системой Васи, отшлифованной Хасановой лысиной.

…Хасан закончил перекличку абитуриентов. Цыкнул зубом, ворочая остренькой челюстью, над которой топорщилась рыжая щетка усов. Осто…ло все, давно осто…ло. Выпить надо. Объявить перерыв и выпить. Этот Чукалин здесь? Тот самый, про которого напомнила Софья, был здесь. Здоровый жеребец.

– Э – э, кони, – с отвращением позвал он, – вас тридцать, я один. Зовут меня Хасан Магомедович Джабрайлов. Доцент я. Сейчас пирыгать будем. Длину с места, висоту с места. Отжиматься, подтягаться, копье метать, ядро толкать. Стометровку бижать. Десять первых результатов возьму, остальные двадцать к мами – папи иды, дургой институт можешь тоже заявление подавать. Вопрос ко мне имеем?

– Имеем, – сказал тот самый двуногий амбал.

– Тибе чего не понятно?

– Я первым экзаменоваться во всех видах хочу, можно?

Хасан не любил крупных. Еще больше – не любил первых. Крупным и первым имел право быть только Вася Ахтаев.

– «Я» – последняя буква алфавита. Последним тебя ставлю. Везде. Понял? – закончил он и узрел декана Щеглова. Стоял тот у распахнутого окна на втором этаже. И наблюдал за ними.

– А почему нельзя первым? – настырно лыбясь, не унялась дылда.

Медленно закипал Хасан. Пошел с амбалом на сближение.

– Твоя фамилия Чукалин?

– Моя фамилия Чукалин.

– Слушай, Чукалин, одно слово еще випустишь – вон пойдешь. Тебе кто позволял дисциплина на экзамен ломать?

– Никто не позволял. Значит нельзя первым?

– Килянусь, с-с-самым последним визде пойдешь!

 – Клятва доцента – закон для абитуриента, – покладисто увял наглец. Но лыбиться не перестал.

Джабрайлов, поигрывая кистями рук, выпятив грудку, пошел к яме для прыжков. Через несколько шагов он вдруг понял: его сейчас сделали, как мелкого. Этот…жеребец, этот гаски (нечистый русский – чеч.) поимел его в роли дечик – пондура (струнный инструмент – чеч.) он сыграл на нем, а доцент Джабрайлов, послушно дренькнув, издал нужный пацану звук. Этот…зачем-то хочет экзаменоваться самым последним. Попроси он об этом Хасана, Хасан, вала-билла, поставил бы его первым.

Джабраилов оторопело застопорил. Развернуться, воткнуть палец в накаченную грудину абитуриента и сказать: иди, работай первым?!

«Потухни, Джаба, – сварливо вякнуло в нем что-то, – не позорься перед всеми».

Чукалин выходил на исходную позицию последним, согласно клятве доцента. К этому времени он знал лучшие результаты. Два взгляда, воткнувшись в кожу, торчали и качались в нем, как бандерильи в быке на корриде. Один – Джабрайловский, другой деканский, сверху. Бандерильи кололись и вздрючивали. Но он, казалось, этого не замечал. Со стороны на спортплощадке маялся, волоча ноги, зевал и сутулился абсолютный пофигист. Он явно изнывал от дури текущего действа: тридцать кентавров рвали жилы, потели, рыли землю копытами и лезли из кожи на стометровке. Они с кряком толкали чугунный шар, швыряли копье и диск, корчили физиономии и извивались, на последнем подтяге на перекладине.

Пофигист выходил после всех и проделывал то же самое чуть хуже лучших результатов. Он шел впритирку за двумя братьями Усачевыми, дембелями – морпехами. Буйная моща перла из близнецов, накаченных за годы службы на флотской спортбазе. Они дальше всех метнули копье и диск, толкнули ядро. На стометровке были вторым и третьим номером после перворазрядника Губенко.

Чукалин волочил вялые телеса к сектору для метания. Прихватывал то правой, то левой рукой копье, диск, ядро. Почти с места швырял снаряд в спортивно-дворовое пространство.

Копье и диск воткнулись в землю сантиметров на десять ближе Усачевских. Ядро долбануло в аккурат между их ядерными ямками.

«Ах, мер-за-а-вец! – Холодея спиной, вдруг понял и восхитился Щеглов в рамке окна – да он Ваньку валяет! Кладет на всех нас. Кладет с прибором. Не хочет давать свой максимум. Потому и залез в последние, чтобы знать результаты. Ах, подлец, сонная тетеря!».

Пятнадцать с небольшим лет жизнь терла и мяла легкоатлетического судью Щеглова в секторах для бега и метания. Соревнования республик, России, Союза вылепили из него судью Всесоюзной категории с дипломом Лесгафта, посадив, в конце концов, в нынешнее кресло декана института, которое до него занимал легендарный Бердников.

Щеглов впитывал и осмысливал технику сотен доморощенных атлетов и десятков зарубежных.

Этот, внизу, таскавшийся по секторам кисельным студнем, владел почти идеальной техникой. Практически без разбега на копье, без двойного вращения – раскрутке на диске, который стремительно входил в практику мастеров, без разгона – перескока на ядре, он любой рукой (оберучник!) метал снаряд под перворазрядный результат – за счет техники и неимоверной реакции.

Он накрывал диск лопатистой ладонью и вяло раскачивал его в полуприседе удлиняющимися дугами. В последнем замахе корпус парня закручивался назад в змеино-гибком развороте почти на двести градусов.

Затем следовал взрывной возврат в исходное положение. Сначала тугим подворотом включался в раскрут корпус, оставляя позади правое плечо. Подхватывали и ускоряли сдвоенное усилие передних мускулов плеча и правой грудной мышцы. Они разгоняли отставшую прямую руку с диском, превращая ее в неуловимый глазом хлест. Последними срабатывали лучевые мышцы: хлест завершался итоговым рывком кисти. Кисть выстреливала диском! Эта, перетекавшая друг в друга цепь усилий, напоминала работу кнута у матерого пастуха. Ременной конец, выпрямляясь в разгибе, развивал скорость звука и рвал воздух аэродинамическим треском. Диск вонзался в жаркую синь плоской округлостью, брошенной из живой пращи. Упруго ложась на воздух, он тек, едва заметно вибрируя, по пологой нескончаемой дуге.

Парень где-то схватил за хвост жар-птицу мышечной разгонной аэродинамики, за ней мужики гоняются годами, проливая ведра пота. А этот достает лучшие результаты накаченных абитуриентов играючи. А чем обернется его бросок, если в технику диска врубить двойной раскрут с перескоком? Так уже работают многие с легкой руки Аверьяна, мир праху его… «Заткнись!– Мучительно и остро, виновато кольнуло в душе – нет Аверьяна, царство ему небесное.

Почему я о нем не знаю? Парень с такими данными должен, обязан был участвовать в спартакиаде школьников. Его там не было, ни на одной. Из под кого он вылупился?».

Вялой медузой полз по экзаменам абитуриент Чукалин, полз и позыркивал на Джабрайлова, позыркивал и чуть приметно ухмылялся.

«Достать меня, доцента хочешь, да? Считай, достал. Тебе, если Софочка разрешит, пять лет подо мной еще ходить. Но ты ходить не будешь. Ползать будешь».

…Приговоренный ползать, перевалил за десятый жим на перекладине. Он дотягивался подбородком до нее, затем распускал вздутые бицепсы и бессильно обрывался в вялый вис, в исходное положение. Секунду поболтавшись, начинал мешок мешком новый подтяг в клоунском режиме.

На тринадцатом подтяге абитуриент стал извиваться, дрыгать ногами и корчить рожи.

– Чукалин, сходи на землю. Э-э, тибе здесь цирк? Ей бог слизай, боюс за всех: сийчас воздух портишь, нас сдувает к чертовой матери, – изгалялся, цыкал зубом доцент.

Усачевы, подтянувшиеся по пятнадцать раз, набычившись, секли цирковой номер. Чукалин с поросячьим визгом, высунув язык, дико взлягивая, бил последний рекордно-усачевский жим. Наконец дотянулся подбородком до перекладины и рухнув, остался висеть на одной руке. Выпер из него панический рев

– Ма-ма-а! Руку заклинило!

Абитуриентская братия ржала.

– Слышь, мужик, отцепись, трусы обмочишь – сушить негде… хорош тебе говорят, не тяни резину!

Просекая ситуацию ястребиным зраком стал чуять неладное Джабраилов. Погнал ее голосом в учебное русло:

– Абитуриент, Чукалин, сходи со снаряда, не задерживай государственный мироприятий.

– Товарищ доцент, у вас, когда день рождения? – вдруг воркующе мурлыкнул сверху зависнувший на одной руке абитуриент.

– Тебе зачем это знать? – напрягся Джабраилов.

– Военная тайна, да?

– Тридцатый июля, я родился. Через пять дней. Теперь отцепишься, да?

«У Софочки глаз – алмаз. Нахлебаемся с этот гавнюк».

– Подарок вам к юбилею, – сказал абитуриент и ровно, мощно, четырежды подтянулся. На одной руке!

– Это вам с Васей Ахтаевым, каждому по два раза.

«Ах, мерза-а-вец!» – нежно выстонал Щеглов в своей смотровой амбразуре, – артист! Таких вундеркиндов я что то вообще не припомню. Кто его готовил?! Кто?!

Спрыгнув в обвальной тишине с перекладины, Чукалин подошел к Усачевым, обнял за плечи.

– Извините, братки. Не хотел ваш рекорд бить, так уж вышло. Доцент достал.

– Ладно, салага, чего там, – обмякли оба брата, – в бассейне на сотке сочтемся. Там мы тебя точно огорчим.

– Не сердите меня, полосатые. Тогда так и быть, третьим за вами пристроюсь.

– Ну нагле-е-ец! – восхитились братки. – Ты хоть знаешь, что мы под мастеров делаем результат?

– Не делайте под Маяковского, делайте под себя, – сказал классик по такому поводу.

Отошел Чукалин, сел на скамейку, разбросил литые ноги с буграми бедер, стал собирать сумку в оторопелой тишине. Пригибало абитуриентов увиденное: после пятнадцати – еще четыре раза на одной?!

Подходил, волоча ноги, Джабраилов. Присел на корточки, дернул усом, сварливо спросил:

– Тебе кто мускулы качал? Какая школа?

– Моя школа – горы с Аргуном. По горам Тарзаном прыгал, четвертый Аргун переплывал.

– Бердыкиль-аул, что ли?

– Напротив Бердыкиля через Аргун. Чечен-аул.

– Осто-о-пирула! – изумленно выпялился Джабраилов. – Мой тейп оттуда выселяли. Сейчас дядя мулла там живет.

– Значит земляки.

– Падажди… там десятилетка нет…

– Два года назад родители в Гудермес переехали. Там девятый и десятый кончал.

– Кто физкультуру ведет?

– Не надо бы вам это знать, Хасан Магомедович, – скучно отстранился Чукалин, – вроде пора в бассейн.

– Слушай, мине лючи знать, когда пора – ни пора. Я тибе по русски спрашивал: кто физкультурник ваш? По-чеченски повторить, что ли?

– Не надо вам это знать, Хасан Магомедович, – повторил Чукалин.

– Э-э, мальчик, тибя кто воспитывал? – изумился Джабраилов. – Я на двадцать лет старше! Как ты со мной говоришь? Последний раз спрашиваю: кто тибе институт готовил?

– Вы не о том спрашиваете, Хасан Магомедович. Вам и вашему дяде другое нужно знать, – полушепотом, расплавленным металлом влился в уши Джабраилова Чукалинский шопот.

– Что нужно знать?

– Вы с дядей оскорбляете пророка Муххамеда, каждый раз, когда молитесь в мечети. Вы же ходите в мечеть, когда приезжаете в Чечен-аул?

– Мы туда ходим, – заморожено и покорно подтвердил Хасан.

– Вы ходите и молитесь. Но увязаете все глубже в нечестивости. Вы не делаете перед намазом ат – тахары (очищение – араб.). Вы оба не поднимаетесь до джанабы (ряд обрядовых действий, выводящих человека из состояния нечистоты), у вас не хватает воли, чтобы сотворить даже аль-гусль и вуду (полное омовение и малое омовение – араб.). И вы ни разу не сделали тасвик (чистка зубов специальной палочкой с размочаленным концом – араб.). У вас нет воли регулярно совершать эттиндж (подмывание) и масх (стирка и чистка одежа и обуви).

– Осто-о-пирула… тебе откуда это знать? – испуганное изумление завладевало Джабрайловым.

– Но все это лишь часть вашей вины перед Аллахом. Ваш дядя, а за ним и вы оскорбляете саму молитву, вознесение разума к Нему. Вы творите лишь такбир-аль-ихрам. Но кому как не вам прибегать к Таубе, просить у Аллаха прощения и каяться за Аверьяна?!

Накаленным, тяжким шепотом пригнул Джабраилова к земле абитуриент.

– Как-к-кого Аверьяна… ты что… пацан… болтаешь?! – захрипел Джабраилов, растирая горло.

– Тот самый Аверьян Бердников. Он горло себе прострелил, пуля мимо мозгов прошла. Теперь с пластиной в горле хрипит – как вы сейчас. Просил вам с Багировым передавать привет, если увижу. А Софочке особо. Вы ведь с Багировым под ее диктовку письмо в партком писали? А она ошибки правила. Ревет и правит, правит и ревет белугой: «Чурка неграмотная, в слове «изнасиловал» две ошибки сделал! – помните?».

 – Я тибя по стенке размажу, – с ужасом отдвигался Джабраилов. Не держали ноги, и он рухнул на скамейку.

 – Я большой. Соскребать с Софочкой со стенки намаетесь. Это ведь вы Бердникова с деканского кресла сдернули. А Щеглов на его место сел. Неверный лицемер вы, товарищ доцент, хуже гяура, если до сир пор не покаялись за Бердникова, не произнесли ни разу: «Алляхумма дж альни мин ат – таууа бина уа дж альни мин аль – мутатаххирина (Боже, сделай меня кающимся и сделай меня очищающимся – араб.)». Вас только на первую Сунну хватает: – «Ашхаду ан ля илльяха илля Ллаху, уа ашхаду анна Муххамадан абдуху уа рассулуху» (Нет божества кроме Аллаха и свидетельствую, что Муххамед его слуга и его посланник).

Вытащенной из воды снулой рыбешкой разевал и закрывал рот Джабрайлов под перекрестным прицелом глаз ошарашенной абитуриентской братии, силящейся расшифровать магический контакт Хасан-доцента и Чукалина.

– Вы же великий спортсмен были с Васей Ахтаевым, – продолжил Чукалин, – я о вас читал. И Бердников великий тренер и спортсмен был. Как же так вышло, что великих какая-то козюля вонючая в кулачке держит? Вас, мужчин какая-то стерва занюханая стравила насмерть. Извините, Хасан Магомедович, если не так что сказал. У Бердникова на вас зла нет. Он велел вам передать привет.

– Слушай, мальчик… ты откуда все знаешь? – со стоном отодвигался Джабраилов.

– Оттуда, – ткнул пальцем в небо Чукалин, – там все про вас написано, Хасан Магомедович. Пошли в бассейн.

…На сотку в бассейне парка Горького их запускали по числу дорожек, по восемь человек. Экзамен принимали Степанов и доцент Багиров.

Чукалин поднялся на тумбочку слева от близнецов, неотрывно, давяще глядя на Багирова. Насмотревшись, отвернулся, в брезгливом тике дернулась щека.

По свистку рухнула в бассейн и замолотила руками разномастная орава, буровя гладь в основном доморощенными саженками, коими бороздила свои реки исконная мужская Русь. Усачевы и Чукалин воткнулись в заплыв длинным нырком. Вынырнули, вспороли воду кролем на груди. К концу первой полусотни опередили всю допотопную ораву на пол бассейна.

Толкнувшись от стены Чукалин сменил стиль – с груди на спиной кроль. Он взвинтил темп, потащил за собой близнецовый тандем. Усачевы, взрезая свинцовую баламуть, зачастили вдогон. Чукалин наддал, мимолетно фиксируя позади белеющую на глазах обескровленность лиц: бешеный, непосильный азарт гнал мореманов. За пять метров до финиша Евген выключил руки, прижал их к бокам, взбивая пенный бурун одними ступнями. Дал обойти себя Усачевым на полметра и коснулся стенки третьим.

Поднырнув под разделительный канат, толкнул плечом Усачева первого:

– Я свое слово держу.

– Эт… точно… – глядя перед собой толкал из себя слоги посиневшими губами пловец, – только тошнит от твоих слов… нам подарка с барского плеча не надо, сами свое возьмем, понял?

– Не бузи браток. Меня здесь уже нет. – Вымахнул на кафельный борт бассейна Евген. – Я тут закруглился. Будь здоров, качай дыхалку.

Растираясь полотенцем почуял на себе взгляд. Обернулся. Под тентом раздевалки на плетеном кресле за столиком с бутылками ситро сидел Щеглов. Он поманил Чукалина пальцем. Евген подошел.

– Попей водички, герой, – велел декан и налил ситро в стакан.

– С барского плеча? – усмехнулся, принимая стакан, Евген. – Спасибо.

– Что такое? – удивился Щеглов.

– Мне сейчас Усачев выдал, нам, говорит, подарка с барского плеча не нужно.

– Мало выдал. В команде, случается, за такую фанаберию и физию бьют.

– За что?

– А ты не понял? Сильный – так бери свое, будь первым. И не хрена объедки со своего стола товарищам бросать.

– У каждой медали две стороны. Вторую сторону я не учел. Вы правы, Евгений Максимович.

– Садись, умник, – жестко велел декан. Глотнул из стакана. – Много пыли от тебя что-то. Еще не вылупился, не принят, а уже хай на весь институт. Софье Борисовне нахамил, Джабрайлова чем-то до истерики довел, с сердцем в поликлинику увезли.

Чукалин молчал.

– Тебе, супермену, не приходило в голову, что из колодца, куда ты успел наплевать, еще пить придется?

Чукалин молча сидел, вбирая в уши разномастный гулкий говор, хлесткий плеск воды о кафель.

– Я, кажется, спросил тебя.

– Вы начальник, я – дурак. Потому молчу.

Щеглов хмыкнул, глянул остро из под кустистых бровей.

– Ладно. Зайдем с другой стороны. – Декан задал абитуриенту несколько деловых вопросов. – У вас есть ответы по существу?

– По существу есть.

– Ну спасибо. Так зачем вы ни с того ни с сего нахамили Софье Борисовне в приемной комиссии?

– Сказать очумелой, злой бабенке, чтобы она оставляла свою злость и бигуди на кухне – это не значит «хамить».

– Что-что? – изумленно подался вперед Щеглов. – Ты соображаешь, что буровишь?

– Да ладно, Евгений Максимович… Эта синайская кошара всех вас как мышат в когтях держит, – тихо и угрюмо обронил Чукалин.

– Та-ак. Ты, брат, случайно не приболел головкой?

– Вы просили по существу. Или хватит существа?

– Нет не хватит, валяй дальше. Это становится интересным.

– Про колодец, куда я наплевал. Во-первых, передать привет Джабраилову от моего учителя – это еще не плевок. Во-вторых, откуда вы взяли, что я собираюсь пить из вашего колодца?

– Не понял. Ты не собираешься здесь учиться?

– Конечно, нет.

– Оригинально. За каким чертом вся эта клоунада с экзаменом?

– Увидеть всех вас, передать привет пальцем деланым доцентам Джабрайлову с Багировым от моего учителя. И вам впридачу.

– Что за приветы, от коих Джабрайлов валится в клинку с приступом? Что ты ему ляпнул?

– Жидковат доцент оказался. Вы, наверно, покрепче, все же в высоком кресле сидите. Правда, в чужом.

Щеглов откинулся на плетеную спинку кресла, закрыл глаза. На щеках вспухли, но тут же пропали желваки. Сидел, седой, скучный, подставляя лицо солнечному зайцу – слепящему пятну из холщовой прорехи над головой. Заговорил размеренно, не открывая глаз.

– Вот что, молодой человек… как вас там, Чукалин? У вас мания величия на базе вялотекущей шизофрении. Мне, как декану, стал неинтересен дальнейший разговор, не смотря на ваши исключительные данные. А если проще: пошел вон, наглец. Заберешь свои документы сегодня же.

Щеглов отхлебнул ситро, смакуя, смочил горло прохладной шипучей влагой.

– Хорошая реакция у вас на наглецов. А привет вам я все же передам от моего учителя. Его зовут Аверьян Станиславович Бердников. Тот самый, в чьем кресле вы сидите. Счастливо оставаться в вашем колодце, Евгений Максимович.

Он поднялся, пристроил на стул, стал застегивать сумку, искоса поглядывая на декана. Крепок оказался мужик, выдержал удар прилично. Поставил стакан на стол – не колыхнулась пузырчатая гладь внутри. Сцепил руки. Убрал их со стола: дрожью взялись пальцы.

– Он что… жив? Его же куда-то умирать увезли, – спросил, наконец, цедя слова через горловой спазм, декан.

– Выжил. Что, некстати?

– Сядь, – тихо попросил Щеглов, – расскажи все.

– Все – долго.

– Я не тороплюсь.

– Всего не получится. А главное я рассказал Джабрайлову.

– Тогда повтори мне.

– Мадам Софья Борисовна стала липнуть к Бердникову, когда тот зашел на минуту в ее лабораторию. Аверьян Станиславович отцепил ее лапки, попросил не кушать чеснок перед уходом на работу и вышел. Тогда она разодрала кофту на груди, бухнула лбом в стол и завопила. Прибежали Джабраилов с Багировым. И втроем под диктовку Софьи накатали письмо ректору и в партком: Бердников пытался изнасиловать невинную целочку, избивал ее при этом. Доказательство: фингал на лбу и голые цицки под рваной кофтенкой. После чего его исключили из партии и вышибли из института. Вы тоже голосовали с женой «за».

– Почему я должен был верить Бердникову, но не двоим свидетелям и потерпевшей?

– Потому что Бердников не способен на такое. И вы это знали.

– Это не аргумент для партийных органов.

– И для вас лично? Вы ведь автоматом шли в его кресло вместо Аверьяна Станиславовича.

– А ты еще тот мерза-а-а-авец! – изумленно выцедил Щеглов.

– Был еще один главный аргумент: вы должны были, поверить Бердникову хотя бы потому, что русский. Как и он! – с жесткой давящей силой выдавил Чукалин. – Но нас, русских, топят в интернационализме, как кутят в помойном ведре. И этот интернационализм пока исподтишка продолжает здесь столетнюю кавказскую войну с Шамилем. Он убивает из-за угла, режет кур, свиней и коров у русских, гадит ночью на крыльцо, бьет стекла, насилует школьниц в лесу. Мы нахлебались этого по горло с отцом и матерью в Чечен-ауле, а теперь хлебаем в Гудермесе, как тысячи таких же по всей Чечне. Нас отучили от понятий «родовая память» и сплоченность. И потому все это не сработало, когда увольняли Бердникова. И это не сработает, когда Джабрайлов полезет на ваше место. Он обязательно полезет. И вас то же вышибут каким-нибудь заявлением под диктовку ректорской сучки. А все русские на парткоме, как и вы тогда, проголосуют «за». Джабрайловы полезут скоро здесь во все теплые щели, как клопы. В этом их генетическая сущность. А вы будете хлопать ушами и предавать своих одного за другим, не понимая, что единственный наш шанс – сплоченность славян на своей земле, политой кровью наших предков на Кавказе. Нам бы хоть половину еврейской сплоченности. Всего наилучшего, Евгений Максимович.

– Сидеть! – тяжело придавил командой Щеглов. Помолчал, угрюмо сопя, катая желваки по скулам. Поднял голову.

– С тобой, оказывается, есть смыл поговорить на серьезные темы. Но как-нибудь в другой раз, и не здесь. Сейчас я хочу узнать об Аверьяне. Что с ним было?

– Извините, Евгений Максимович, но теперь мне не интересен разговор с вами.

Щеглов перетерпел оплеуху, заставил себя усмехнуться.

– Что, совсем безнадежен?

– Я этого не сказал.

– Расскажи мне об Аверьяне, – тихо попросил Щеглов.

– Вы сами много знаете. Его выгнали из партии, института. После в… выстрела... – Евген с усилием болезненно глотнул, – его увез из больницы в Сибирь дядя. Вывез куда-то на Байкал, в горы, к духоборам и староверам.

Через полгода он встал на ноги и еще два года восстанавливался по какой-то системе. Там и сменил фамилию на дядину. Теперь он Бадмаев. Три года назад приехал в Гудермес и организовал спортшколу. Второй секретарь горкома – его друг, помог. Наш класс – первые выпускники Бадмаева.

– И что он тренирует?

– Все.

– Что значит «все»? Он мастер спорта по акробатике, наш тренер Омельчененко, его ученик.

– Он тренирует акробатов, пловцов, легкоатлетов и русский рукопашный бой.

– Лихо. Галопам по Европам. Набрал всякой твари по паре?

– Все наши трое, что поступали в этом году в Ленинграде, уже студенты. Прошли там на спортфак первыми номерами: акробат, самбист, пловец. Там закончились экзамены раньше, чем у вас.

– Да, впечатляет. А что ж ты от компании отбился?

– У меня свои планы.

– Можно полюбопытствовать, какие?

– А вам не любопытно, Евгений Максимович узнать о жизни Бадмаева после самострела, после того, как вы заняли его место?

– Нет.

– Почему?

– Потому что о Бердникове я буду узнавать не от тебя, а от него самого. Когда поеду к нему… чтобы получить все, что мне причитается.

– Вы думаете, он захочет с вами разговаривать?

– Но ты же явился с его приветами, чтобы поиграть с нами в кошки-мышки. Я от тебя хочу узнать о другом – он работал с тобой три года. Сегодня я видел результаты из окна в институте, и здесь в бассейне. Не задирай нос, но подобного кадра к нам еще не поступало. Как и чем вы наклепали эту технику, за счет чего? Кстати у тебя, сколько кубиков в легких?

– Восемь с половиной.

– Это дыхалка взрослого пловца, минимум мастера спорта.

– А я и есть мастер.

– Кто присваивал, когда?

– Никто. Просто шесть раз вылезал за мастерской норматив в бассейне.

– Тогда ты никакой не мастер. Никто из судей это не фиксировал. Ты не был ни на одних соревнованиях. В чем дело?

– А зачем, Евгений Максимович? Ни Аверьяну Станиславовичу ни мне, это сейчас не нужно.

– Бред сивой кобылы, чушь какая-то, – свирепо и растерянно пожал плечами апологет результатов, судья и тренер до мозга костей Щеглов, – тогда какого черта вам вообще в спорте нужно?!

Чукалин молчал, смотрел в строну.

– Ладно, проехали, – сдал назад, сворачиваясь в персональную ракушку, декан.– Вернемся к нашим баранам. За счет чего вы нарабатываете мышечную выносливость и кубатуру легких?

– Как вы сказали: не здесь и не сейчас. И то, если позволит Аверьян Станиславович. Извините, мне пора. Надо забрать документы.

– Удели мне еще пару минут, тезка – попросил декан. Ты собираешься уйти от нас?

– Я уже ушел, как только пришел.

 – И чем ты намерен заняться, куда поступать?

– В нефтяной. Здесь нет третьего института.

– Ты хочешь бурить скважины, варганить из нефти бензин?

– Я хочу петь в опере Виктора Соколова и играть на фортепиано – отстраненно и холодно уточнил Чукалин.

– В нефтяном учат несколько иному, – осторожно заметил Щеглов, старясь впадать не совсем уж в полный идиотизм. Он стал привыкать к шоковым вывертам собеседника, за которыми чувствовалась стальная воля и какая-то своя, до дикости непривычная логика. И Щеглов, собираясь в комок, стал готовить себя к предстоящему разговору: он боялся этого разговора, поскольку никогда еще не была столь высока планка, которую предстояло одолеть в единоборстве с этим юным и жестким парнем, карательно свалившимся сегодня на его голову.

– У меня нет никакого преимущества перед тобой, кроме одного, – собрался с духом и начал Щеглов -набитых на лбу шишек от жизни. Зачем тебе набивать такие же, если уже есть мои? Я ведь уже учился в Питере на мехфаке перед Лесгафтом. Поверь мне: ты гуманитарий до мозга костей. Ты никогда не станешь технарем. В нефтяном один сопромат сломает тебя за пару лет, а добьет органическая химия и математика. Эти технические химеры сушат гуманитарные мозги и деформируют нас, гуманитариев. Ты все равно сбежишь оттуда, когда почуешь, как эта техшелуха жареной пылью жжет твои извилины. Эта информация чуждая тебе и твоей сути. Она высосет все твое время. Его не хватит ни на оперу, ни на фортепиано. Останься здесь, и ты получишь все возможности для роста в спорте и искусстве.

– Зачем вам это нужно, Евгений Максимович? – все еще отстраненно спросил Чукалин – вам ведь придется перешагивать через труп Софочки.

– То есть?

– Час назад она сказала ректору: передай Щеглову, что это дерьмо Чукалин пройдет в институт только через мой труп.

– Откуда ты это знаешь? – Покрылся испариной Щеглов.

– Я не люблю врать, Евгений Максимович. А правда для вас несъедобна. Я просто знаю.

– Кошмар. Оборзеть можно. Вы виделись с ней несколько минут. Чем ты ее так достал?

– Тут – человек и аскарида. Вы не ловили себя на том, что в вашем деканатском чреве ворочается и отравляет его испражнениями матерая аскарида? За восемь лет ее спортлаборатория выдала хоть один результат? Помогла тренерам в методике? Провела полезные исследования тренировочных процессов? То, что выдавала Софьеборка – наглая туфта, списанная с таких же тупых методичек. Тренеры разбирали ее цитатки на анекдоты.

– Ты и это знаешь…

– Я знаю еще, что Бердников перед вами созрел закрыть ее местечковую лавочку для спаривания и распития водяры.

Щеглов медленно ощерился:

– Что, если я тоже дозреваю?

– Давайте пождем полной зрелости. Еще одна причина моего ухода: здесь Джабрайлов с Багировым.

– И отсутствует Бадмаев?

– Именно. У меня не будет другого тренера, кроме него.

– Это – моя забота. Я сегодня еду к нему.

– Сегодня?

– Сейчас. Он мне нужен.

– Напрасная трата времени.

– Ты так полагаешь?

– Во-первых, вы его не узнаете, он в корне изменился, стал другим. Во-вторых, не поймете. Его шип мудрого змея Као понимают только те, с кем он работает.

– Тогда…ты со мной. Переводчиком, со змеиного на русский.

– Он не пойдет под вас, Евгений Максимович. Он успел пустить там корни, ему хорошо и спокойно с нами.

– Вы скоро разлетитесь – это раз. А второе: ты нас не знаешь, мальчик, – нагнулся к Евгену и яростным шепотом взорвался декан. – Ты не знаешь нас, тех, кто высекает таких как ты! Ты не знаешь, как мы воем по ночам и рвем зубами подушку, когда твое изделие, суть твоей жизни хапает из рук и ворует кодла пенкоснимателей. Ты вложил в парня спортивную жизнь, душу, ты сделал его на девяносто процентов!

Но когда он стоит на чемпионском пьедестале, рядом с ним крутится и пожинает лавры ворюга, двуногая тварь, которая присосалась к нему на самом последнем этапе и отобрала у тебя. Она не вложила в парня и сотой доли твоей крови и твоих нервов. Но она холуйствует в верхах и при тузах! И имя первого тренера – для нее табу. Эта тварь душит фамилию первородца в зародыше, когда ученик пытается напомнить о первом наставнике и тренере.

Я дам Аверьяну возможность вести таких, как ты, с нуля и до олимпийской медали. Я сумею пробить для него тренерскую школу высшего мастерства, со мной уже говорили на эту тему в обкоме. Я буду при нем снабженцем! Кухаркой! Уборщицей! Мы с ним одной крови. И имя Аверьяна должно греметь на всю Европу, мир!

– Рядом с вашим?

– А ты как думал?! – плеснул в глаза Евгену перламутровым оскалом декан – рядом с моим.– Ты едешь со мной? Или мы будет обмениваться с Аверьяном писульками?

– Вас скушают, Евгений Максимович. Ректор, Софочка, Джабрайлов с Багировым. Эта компашка сожрет вас с Бадмаевым и выплюнет косточки, – поставил последнюю контрольную загородку Чукалин.

– Эта мои заботы! – Рявкнул Щеглов, уже не держа голоса, так что разом развернулся на них весь бассейн.

Неукротимо – яростным, белым овалом пульсировала его аура, плавно перетекая по окаему в кипящий рубиновый сок. Тот слабел, выцветал в малиновую голубизну, истаивал до туманца и сливался с безмятежностью небес.

– Так ты едешь?

– Бегу на цырлах, – с жутковатой любезностью отозвался младший, и вроде бы подровнявшийся под декана, тезка, – но мне нужно пятнадцать минут. Я сбегаю в институт посмотреть.

– Что посмотреть? – нетерпеливо глянул на часы Щеглов.

– Вашу икону, – выдал свой последний ребус абитуриент Чукалин. Убежал.

Он исподволь, вкрадчивым напором раскалял эту спорт-шишку с самого утра, он звал его в спарринг к учителю своему, звал – не пуская. Играл свою зазывную игру, стращал и завлекал, дергал нити самолюбия, калил и опускал декана в остуду высокомерных возражений. Теперь боевой клинок, кажется, готов. И светит устойчиво холодным блеском перед боем в институте. Он должен, он обязан был вернуть Бердникова из Гудермеса в тренерскую необъятную ширь. Которая может возникнуть только в этом институте.

 

ГЛАВА 18

Разум Энки был воспален грядущей катастрофой. В который раз перебирал он в памяти смысловые блоки разговора с Полифемом. И самый главный блок – построить Ковчег, как фильтр для аборигенов… отфильтровать громадный, расплодившийся на Ки этнос, в чьих генах пульсировала хромосомно тварь Хам-Мельо… убить весь био-вид разумных, к созданию которого он сам приложил руку… стереть с лица земли неповторимость целого народа, несущего угрозы послепотопной жизни…

Он вдруг понял, что не сможет это сделать вот так сразу, не попытавшись разобраться еще раз в особенностях расы Адама-Ича, не взвесив еще раз все аргументы «за» и «против».

Для этого понадобится все необъятна мощь Мега-синтезатора (Мегсинта), в который он вкладывал свой конструкторский потенциал последние две сотни лет. Лишь малой составной частью Мегсинта стала информсокровищница МЕ, где спрессовались познанья клана Анунаков.

Мегсинт был в состоянии анализировать, раскладывать на атомарные структуры всю нейро-сущность человека, исследовать его био-поля, фиксировать зарождение и протекание патологических процессов в организме. Мегсинт тысячекратно усиливал способности Энки подключаться к Информобанку Вселенной: отображать прошедшее, заглядывать в тысячелетние прослойки будущих веков. Теперь он мог рассечь непроницаемую оболочку кокона, куда была запрятана непознаваемость грядущего. Он мог познать: что будет с этим грядущим, если туда проникнут Ич-Хабировцы?

…Ему отловили в низовьях Нила и доставили в мед-центр Shu-rup-pak роскошный экземпляр громадной ящерицы – самца Хам-мельо.

Вначале он исследовал у твари моторные инстинкты и рефлексы, смышленность, логику и быстроту реакции на изменение среды – при нагнетании в ней экстремальной составной. Затем, все усложняя опыты, он вычислил в Хам-мельо скорость обработки информации и максимальное количество объектов, которое способно удержать сознание и память. Что верховодит и преобладает в поведении Хам-мельо: сознательнось реакций или набор из вековых рефлексов и инстинктов?

Ссумировав итоги опытов, Мегсинт обобщил полученные данные, чтобы сделать неоспоримый вывод: Хам-мельо, имеющий две половины (доли) мозга, как у приматов, в сущности своей харизматический и совершенный представитель левацких био-видов. В нем верховодило и диктовало поведение при изменениях среды левое полушарие мозга, где обосновались бытовая озабоченность, неодолимая тяга к лидерству, агрессивно-паразитарная конкретика, бессодержательная формалистика.

Над всеми качествами доминировала приспособленческая ложь: умение в расцвете сил казаться слабым, вилять хвостом, изображая предельно видовую родственность перед грабительским гипно-сеансом, легко и с удовольствием принимать несвойственную его виду ложную окраску.

После Хам-мельо Энки затребовал к себе для продолженья опытов двух мутантов: Адама-Ича и Ноя – Атрахасиса. Их интеллект был наивысшим средь аборигенов в Междуречье.

Тот и другой имели равный доступ к информации богов: им разрешили ознакомиться со строением Галактики, с историями цивилизаций на Нибиру и на Ки, законами сосуществования биовидов на земле, потоками миграций на земле. Доступными для двоих стали племенная и родовая иерархичность, мотивы выбора людских поселений, межплеменные войны за наиболее комфортную среду обитания. А так же незыблемость Законов среди двуногих, которые разрабатывал для них сам Энки уже четвертое столетие: что есть Добро и Зло, и как их различать, в чем проявляются они. Как взращивать Добро.

Их ознакомили и с техникой богов для строек, ирригаций, земледелия, для добычи полезных руд из шахт.

Вот эти двое имели громадный опыт жизни. И были антиподами в ней. Один, Адам-Ич, стал вожаком бесчисленных племен Хабиру среди рабски зависимых племен туземцев. Там верховодили сородичи Адама, вся его каста.

Другой, его потомок Ной-Атрахасис, жрец, слыл средь своих отшельником и, будучи из той же касты, имел всего одного слугу в хозяйстве.

Один освоил и внедрил в бытие ракушку-деньги, без устали совершенствуя их оборот для закабаления инородцев. Другой внедрял среди туземцев навыки, как не тонуть в миазмах жизни, как радоваться ей, не занимая деньги у Хабиру, как орошать поля и разводить домашний скот.

Один, забросив Еву, без устали изыскивал, осеменял все новые влагалища, не брезгуя при этом козьим и коровьим. Второй недавно лишь женился и не имел пока детей.

Один, отправив за море фелюги с безделушками, вез на туземные торжища Нила меха, кость, рыбу и зерно – чтоб распродать втридорога и ссуживать все деньги в рост. Второй, вернувшись из далеких странствий, успешно врачевал туземцев, учил растить детей в почтении к родителям, в трудах, в заботах о семье.

…Сейчас вот эти двое, опутанные проводами, с вживленными в мозги и мышцы серебром сверхчутких микрочипов, полулежали в креслах Мегсинта, блистающего разноцветием огней и датчиков.

Ной-Атрахасис расслабленно и безмятежно отдыхал. Ич – его дальний пращур, дергался и взвинчено канючил:

– Мой господин, я разве обезьяна в клетке? Вы навтыкали в мою голову булавок от машины и что теперь я должен думать про такой позор?

– Ты утомительно болтлив, – сказал Энки, сосредоточенно готовя экспериментальный опыт.

– Владыка, я заткнусь, как только вы ответите про мой позор.

– Чем твой позор обременительней соседнего? Потомок твой считает честью для себяэксперименты бога.

– Владыка! Вы-таки рядом посадили нас, после того как выдал он секрет нашей ракушки Садихену! Что в результате? Теперь нам надо месяцами плавать по морям, чтоб заработать на кусок лепешки из маиса! И после этого вы заставляете меня терпеть вот эту морду рядом?!.

Энки нажал на пульте кнопку. Ич замолчал, обмяк, закрыл глаза.

– Вам это надо было сделать сразу, мой Владыка, – сказал Ной-Атрахасис, – он не давал затронуть ни одну из тем, которыми забит мой Будхи (разум – инд). Вы мне позволите?

– Попробуй вкратце. Нас ждет нелегкая работа.

– Буду краток. Я благодарен вам, Светлейший, за привезенных Садихенов: он интересный и разумный собеседник и помощник. Жена его трудолюбива и скромна. Теперь я оставляю все имение на них без опасений.

– Рад это слышать. Что еще?

– Те чертежи Ковчега, которые вы привезли для изученья, потрясают. В них воплощен гигантский межпланетный разум, там красота, гармония и прочность.

– Тебе все это скоро предстоит собрать из олеандра. Закончим, надо приступать.

Он отключил систему гипно-сна от Ича. Тот, пробудившись, вновь заныл в опасливом напоре:

– Архонт, опять вы делаете из меня мартышку: я получил от вас какой-то обморок…

– Твое терпение, Адам, терпение и немота вознаградятся – сказал Энки: увещеванья были здесь бессильны, этот фонтан перекрывался лишь задвижкой корысти.

– Что например, Владыка?

– Допустим, я запрещу бригаде Садихена выращивать для всех торгов ракушку. И это право вновь вернется к вам. (Скоро всем им, скитальцам на заложнице земле, станет не до денег)

– Мой господин сказал «допустим», допустим «да». Но может так случиться, что вылупится, ляпнет на меня и ваше «нет»?

– «Нет» ляпнет обязательно, если из уст Адама не перестанет литься диспепсия.

– А дис-пеп-си-я… это что?

– Это понос, изделие мое.

Адам осмыслил.

– Теперь я лучше сдохну, чем стану разевать свой рот без позволенья.

– Начнем, – сказал Энки.

Он выкатил перед двумя стол на колесах. На нем были разложены под темным покрывалом: кувшин, солонка, нож, крупичатый кусок гранита, бокал из синего стекла и чучело вороны, горсть фиников, копыто лошади, подкова, череп, муляж раскрашенного сердца, серебряное ожерелье.

Энки сдернул накидку, сказал:

– Запоминайте.

Через мгновение набросил на предметы покрывало.

– Ной, назови все, что запомнил.

Ной стал перечислять. Расплывчато и смутно отображались на экране пульсары памяти, рисующей предметы: оскал у черепа, бардовая кровавость сердца… копыто и подкова… чучело вороны… слабеющим ленивым оттиском нарисовались нож, солонка. Последним выполз на экран кувшин. На этом все закончилось.

Пришел черед Адама-Ича. У этого с завидной цепкостью сознание отобразило то, к чему привык, что доставляло наслажденье чреву: кувшин, бокал, солонка, нож, горсть фиников. Замедленно, с натугой припомнились копыто и подкова. Последним затухающим усилием нарисовала память птицу и кусок гранита.

– Ну что? Адам запомнил девять безделушек, а этот умник – семь! – прорвало превосходством Ича. – Так кто из нас умнее?

Энки сменил задание. Он принялся менять местами предметы в вещеряде: группировал органику и неживое, затем стал громоздить одно с других в различных цветовых и смысловых сочетаниях.

Но неизменно во всех этих бурлесках и перестановках голой и бессвязной формы брал вверх Адам – в количестве и скорости запоминания, в ком с неистовым азартом пульсировало превосходством левое полушарие.

Ич бесновался в торжестве: он на коне запоминании обскакал самого Ноя! И этого недоноска считают умным?!

Энки подвел итог: здесь, в опытах с двумя разными интеллектами, где в скудном одиночестве работала верхушка Разума – одно сознание (без подсознания) не в состоянии удерживать в своем объеме сразу более 7–10 предметов в простейших операциях при скорости обработки информации 15 бит/сек.

Пошел второй этап исследований. Энки продиктовал задание– ситуацию.

– Блуждая по Нильским берегам, вы набрели на плотину с небольшой прорехой. Она защищала от подъеме нильских вод поля, где только что созрела конопля. Пол миллиона фунтов созревшей и ничейной конопли. Фунт конопли на рынках – десять ракушек, или пять баранов. Но в Абиссинии, Нубии, где это зелье подмешивают в пищу и питье, а также поджигают, дышат, чтобы впасть в дурман и вознестись в Эдем, там стоимость этого зелья в два раза выше. Что сделает каждый из вас, видя, как поднимается нильская вода и все сильнее размывает прореху в плотине, грозя залить и смыть дорогостоящее зелье на полях? Ич, твои действия:

– Мой господин не шутит? – в блудливой недоверчивой ухмылки расползалась физиономия Ича – я поступил бы так, как любой из наших на моем месте.

– Любой?

– Любой, кто не болен головой и хочет насладиться жизнью.

– И что ты станешь делать?

– Ви удивляете меня, Владыка! Я взял бы плеть и стал хлестать рабов, которые лениво носят камни в прореху на плотине по моему приказу. Я бы заделал побыстрее наглухо дыру глиной и камнями! И тут же повелел наращивать плотину как можно выше, чтобы никакой разлив не угрожал бы конопле. При конопле я бы поставил стражу.

– Зачем?

– Чтобы сохранить и собирать ее! И отвозить к нубийцам, абиссинцам, эфиопам.

– Для чего?

– А ви не догадались? Чтоб эти стада туземцев все больше привыкали жрать, пить, курить мое зелье, уплачивая за нее скотом, зерном и рыбой. Чтобы потом иметь всех в должниках.

– Ты вправе так обращаться с ними?

– Опять мой господин делает из меня мартышку. Кто будет стричь этих баранов? Я получил такое право от рождения, когда по моим жилам побежала кровь богов! Ви, может быть, хотите, чтобы грязные зулусы, суахили, эфиопы меня держали голодным в клетке для свиней? Чтобы не я с них получал их рабский труд, а они с меня?!

Ич каменел в злом изумленьи. Не понимал он, что хочет от него Владыка! Он разве не имеет право набрасывать намордник на туземцев? Тогда зачем такая жизнь, где у потомка бога нет права делать все, что умножает власть, богатство?!

…Энки глушил в себе гневливое разочарование: Адам, закостенев характером, всем опытом собственного бытия в человеческой среде, свирепо отторгал гармонию людского сосуществования и, как его геномо-донор бог Энлиль, был начисто лишен главнейшего из качеств человека: способности отличать Добро от Зла. И это различение Добра и Зла, которое всей страстью внедрял в аборигенов Энки, так и не привилось в этом мутанте.

– Ной, как ты поступишь с плотиной?

Бог, одолевший горечь разочарование повел исследование дальше.

– Ич прав, мой господин. Задание для каждого из нас предельно примитивно, не требует работы разума. И если Ич заделает дыру в плотине, то я истрачу силы, чтобы ее расширить. Вода, несущая нам жизнь, должна смывать с земли всю нечисть.

Он даже не подозревал насколько близок его вывод от вывода Сущего: вода должна смыть с земли Потопом всю нечисть.

– Все говорят, что он блаженный от ума, – с злой меланхолией выцедил Адам, – скажу другое, он просто – таки идиот, не могущий запомнить больше восьми предметов.

Энки дослушав, раздал подопытным по небольшому лоскуту папируса, где киноварью вписаны были три действия (те же фразы высветились на двух экранах).

«Большая мать нещадно выпорола сына за лень, затем принялась вразумлять за то же самое и внука».

«Величественная Нибиру, направленная Создателем к Тиамат, ударила ее и отколола от нее КИ. А, зародивший на Нибиру жизнь, Создатель делает то же самое и на осколке Тиамат – на KI».

«Раскаленный поток лавы сполз по склону вулкана и разрушил храм Гелиоса. Затем стал испепелять и малый храмовый жертвенник, стоящий рядом».

– Прочли? Тогда прослушайте, что надо сделать. Здесь три события, три действия. Найдите единую суть изложенного. Отобразите общее в событиях единой фразой.

…Он наблюдал на люминисцентности экранов абсолютно разный ход мыслительных процессов у двоих. Мысль Ича загнанным, растерянным хорьком металась между слов, пытаясь склеить их, соединить похожестью – и не справлялась, панически наращивая скорость и хаос метаний.

«Мать – баба…планета Нибиру…Лавина…что тут общего!? Что схожего между храмом Гелиоса и красной задницей выпоротого лентяя, осколок Тиамат – наша планета KI и пацан, которого, как и сына порет баба…кошмар и ужас. В них ничего похожего!».

– Мой господин! – панически взмолился Ич. – Планеты, храмы и вулканы… клянусь, до этого пока не доходили мои мозги! Они не любят сравнивать все то, что вертится за пределами привычного. Ви не могли бы дать задание попроще, назвать мне то, что я привык держать перед глазами, кусать на зуб и щупать?

Энки помедлив, усмехнувшись, выдал:

«Матерая ослица, единолично поедавшая маис в кормушке, лягнула пришлого осла, полезшего в кормушку мордой и укусила заодно его осленка».

Его слова тот час пристроились во фланг к написанному на экранах.

Еще раз зафиксировал злую бессильность взгляда Ича, метавшегося между фраз, Энки переместил внимание на Атрахасиса. Здесь цепко и неторопливо шел синтетический процесс: предметы, действия анализировались, сшивались воедино.

«Большая мать…величественная Нибиру…раскаленная лава… матерая ослица – везде незаурядный и значительный субъект.

«Выпорола сына, расколола Тиамат…разрушила храм… лягнула осла: субъект агрессивно воздействует на объект.»

«Внук – это сын сына большой матери, KI – дочерняя часть Тиамат, храмовый жертвенник – неотъемлемая принадлежность храма, осленок – детеныш осла. Везде объект имеет близ себя малый и зависимый объектик. На который так же агрессивно воздействует субъект.»

– Владыка, все действия, события, здесь перечисленные, надлежит отобразить единой речевой формулой. Какой использовать язык для этого: зулусов, суахили или наш денавагари?

– Мне все равно. Ты можешь выбирать любой из них. И даже неизвестный всем – язык абракадабры.

– Благодарю за послабление. Мне легче на последнем, – улыбнулся Ной.

Ич слушал их, панически и безнадежно рыская глазами меж несшиваемой разнородностью фраз. Задание пекло мозги, где загнанно пульсировало от непосильной перегрузки левое полушарие. И туповато, дистрофично едва ворочало извилинами правое.

– Я готов, Владыка, – сосредоточенно сказал Ной. – Атрахасис.

– Я слушаю.

Глокая куздра штеко будланула бокра и куздрячит бокренка – сосредоточенно, не торопясь, слепил абракадабру Ной, объединившую все четыре события на экранах мониторов.

Ич заворочался, свирепо ерзая, завопил:

– Ви посмотрите на него! Ты за кого нас держишь? Я тебе сделаю и напишу такой болтливой дури на три часа! И, если хочешь, даже в рифму!

Энки нажал на кнопку пульта, Ич отключился. Спустя минуту бог вернул подопытного в явь, сказал размеренно:

– Ты мне надоел. Еще раз откроешь рот без спроса, велю содрать с тебя штаны и выпороть плетьми. А обещание льгот с ракушками – деньгами возьму назад.

Ной – Атрахасис, ты синтезировал и обобщил, слил воедино образную сущность четырех разнородных явлений. И сделал это безупречно.

Ич медленно серел: он никогда еще за две последние сотни лет не подступал так близко к горнилу гнева бога, откуда полыхнуло свирепым и неприкрытым отторжением.

…Последующие несколько часов Энки фиксировал потоки разнородных токов, эманаций от двоих. Он стимулировал и замедлял у них мыслительный и подсознательный процессы. Он измерял, систематизировал ответные химические реакции на раздражители: словесно-смысловой, температурный и ситуационно-психологический. Он сравнивал, сопоставлял многопластовые системы душ и мыслей, их ценности, приоритеты, возможность подключаться к информполям Вселенной.

Особое внимание он уделил агрессии в характерах на стрессовые раздражители, способность укрощать, гасить эту агрессию в себе.

Спустя часы в итоге испытаний стала выстраиваться архитектоника двух человеческих психотипов. Они сформировались на земле под действием двух факторов: первоначальное вмешательство в систему хромосом гено-хирурга породила экспериментальные хомо-образцы лево и правополушарников, которые затем шлифовала, столетиями, оттачивала, доводила до кондиции среда обитания.

Один мыслил предметно-образными процессами. Второй – бессодержательными формами, крикливой оболочкой сути. Одному открыт был общий ход процессов мироздания. Второму – лишь конечное проявление их.

Один исповедовал гармонию во всей Вселенной, второй с настырно-агрессивнейшим азартом навязывал всем свое право измерять эту гармонию сивухой алгебры, глумливо отторгая ценности и веру первого. Один не мог переступить в себе незримого запрета на неправду, второй – вечный чужак среди племен – легко и с упоением лгал: словами, обликом и поведением. Один осознавал иерархическую первоценность людского сообщества в горнилах выживания, где личность всего лишь малая и составная часть. Второй ценил безмерно собственную личность, несокрушимо полагая, что вокруг его пупка вращается Галактика. Один ценил в себе божественный дар творить и созидать. Второй стремился любой ценой с оголтелой хищностью лезть на вершину власти и верховодить там, не видя дальше собственного носа.

Мозг этого, второго, забит был разнородным и блескучим хламом бытовизмов, кои держала в себе цепкая память, нафаршированная доскональным знанием всех черных клавиш человеческой натуры. На них играл он с неподражаемым и виртуозным блеском, продираясь по завалам трупов к диктатуре. Другой же был бессилен в болоте интриганства, в его предательских и подлых топях, где увязал беспомощным жирафом. И этим он из века в век проигрывал первому.

Один брезгливо сторонился как тщеславия, так и богемной суеты.

Второй трещал, чирикал пестрым попугаем в пустозвонных толпах, топорщил разноцветность перьев, порхая по верхам, кривлялся пародийно, передразнивал и насмехался.

Один был плоть от плоти всех племен, любил и исповедовал законы Ладного сожития, входил в сообщества носителем здоровья, аккумулятором все новых знаний, обогревая состраданьем жестокий, скудный человечий быт.

Другой бесцеремонно, агрессивно ворочался невежественным кабаном в людских сообществах, плодил в них смуту и хаос, менял цвета у шкуры, свои привычки, речь и облик, вползал в сообщества аборигенов паразитарной ящерицей – чураясь с омерзением их тяжкого труда, тотемов и ремесел, навыков, стремясь захватнически оккупировать лишь власть. Такой не должен просочиться сквозь, потоп. При нем не будет лада на планете!

Бог завершил исследование двух человеческих экземпляров к вечеру и выключил Мегсинт.

Освободил подопытных, едва живых от долгого сидения и перенагрузки. Сказал Адаму – Ичу:

– Иди к своим. Тебя заждались толпы.

– Какие толпы? – едва ворочал языком Адам, ползал по сияющей начинке провидческой машины потухшим, мутным взором.

– Толпы ходячих утроб. Они перегрызутся без тебя, Адама – патриарха. А ты без них иссохнешь. Они – твоя среда, где можешь ты существовать бесхлопотно. Иди и возглавляй все эти мегатонны плоти, не принявшей мерила различения Добра и Зла.

Ич проволокся к двери, измотанная хомо – оболочка, так и не понявшая: к чему все эти испытанья богу..

…Энки отвел Ной-Атрахасиса к бассейну.

– Соратник мой, прими признательность за содействие и за бесценную поддержку. Купайся. Затем тебя накормят и проводят в спальню. Я возвращаюсь к Мегсинту. Теперь начнется главное.

– Владыка, ваши силы на пределе! – Ной, лучший экзепляр LULU, во многом превзошедший иных геномо-доноров с Мардука, встревожено и озабоченно смотрел на бога.

– Ты прав. Но на учете каждый час.

– Мой господин…вы впустите меня в причины такой спешки?

– Еще не время. К утру узнаешь. Отдыхай.

…Усевшись в кресло Мегсинта, он заглушил сознание на час, в течение которого его Будхи омывался плеском морских волн, шелестом листьев, настоенных на птичьем щебетании и на криках чаек. Проснулся.

Последовательно включая спрессованные информблоки данных, полученных от Ича с Ноем, он закольцевал всю мощь машинного гиганта на свой мозг. Вплотную подступала неизбежность: встроиться в программу гео-бытия тысячелетий, используя все мегабайты данных, полученных от хомо-антиподов. Узнать: что предстоит планете, когда вот эти двое, пропущенные через фильтрационную горловину вселенского Потопа останутся вершителями судеб немногих, выживших для эстафеты разума на KI. Как потекут века на заболоченных, в миазмах площадях планеты? Там предстоит не просто выжить – расплодиться, заселяя опустевшие материки, и выстроить гармонию людских сообществ.

Он собирал всю волю: трепещущее перед неизвестностью сознание изнемогало в опасливом раздрае. Впервые смертный разум готовился прорвать межгалактический скафандр небытия из прошлого, войти непрошено в грядущее – в чертоги самого Создателя, вломиться в них незваным гостем.

«Ты нами зван!» – Неведомая властная сущность вдруг стала затекать под купол его черепа. Сияющею плазмой вобрала, растворила в себе песчинку его «Я». Теперь она зависла в колыханьи бездны, пронизанной игольчатым свечением созвездий. В него, минуя изреченность речи, вторгался смысловой экстракт понятий.

«Ты нами зван, достигнувший земных пределов, как асуры. Мы помогли создать тебе эту машину и мы поможем познавать сокрытое от всех вас, смертных. Ты, зачернивший биосферу, узнаешь все для возведения МААТ (Истина и Справедливость – егип). Тебе, на ком вина, дается ограниченное право влиять на ход событий. Но помни о своей ответственности, допущенный в прихожую Сворога. В чертогах Ра – Атона уже не учатся, но учат. И это предстоит тебе.»

…Энки вернулся в явь. Тревога, опасенье, страх утяжелились. Ему было позволено работать чернорабочим искупления. Как недотепа кок, он заварил когда-то отраву генной каши. Теперь был послан он ШЕФ-ПОВАРОМ, чтобы расхлебывать ее.

Под ним, распластано висящим в бездне – с голографической четкостью беременно вздувались животы морей и океанов: Нибиру, пролетая меж луной и KI, встраивалась в парад планет, с неодолимо хищным магнетизмом оттягивая на себя необозримость океанских вод.

Вся памятно щемящая первичность Родины – планеты всколыхнулось в нем. Приближавшаяся Нибиру, где обитал сейчас весь царский клан Ану, где жили мать с отцом, томительно взвихрили в нем неодолимость тяги: сорваться с места и запустить DIN GIR навстречу прародине.

Он одолел в себе неистовый порыв: вторая его Родина – земля стонала от чудовищной, засасывающей тяги гео-монстра. Все круче взбухали водяными горбами в этом притяжении моря и океаны.

Энки, истерзанный чудовищной картиной апокалипсиса, ускорил в Мегсинте весь процессов: все пузыри морей и океанов молниеносно вспухли, замерли на миг под тучами и рухнули обратно, накатываясь водяным, всесокрушающим катком на твердь материков.

Нибиру отдалялась. Вселенские океанические хляби разлились по земле, круша и погребая под собой все сущее. Земля содрогнулась и сдвинулась с оси. Мгновение спустя, предстала гладким шаром, накрытым блескучим одеялом вод. Их прорывали, вздымаясь к клокочущим и грозным небесам, вершины высочайших гор. Они были облеплены микробами спасающейся жизни: зверье кишело вперемешку с человечьими стадами. Между вершинами хребтов, на взбаламученности вод паническим, сиротским отторженцем ползла скорлупка Ноева Ковчега – одна на сотни тысяч миль.

Беззубо щерились меж вод провально – черные ямищи кратеров, наполовину обнаженные логовища морей и океанов. Туда лавинно скатывалась, утюжа твердь, солено-водяная магма.

Вода проворно и уютно улеглась и успокоилась. Из под нее вновь мокро выперли материки цепями оголенных, опустевших гор: почти вся спасшаяся живность погибла в голоде, болезнях, скученности, страхе и увечьях.

Энки потрясенно наблюдал: апокалипсис в Мегсинте длился несколько минут, тогда как на земле он будет продолжаться годы.

Скорлупка Ноева Ковчега осела, прилепилась к склону горного пика на берегу остаточного от Потопа озера. Гигантски мельтешащая картина гео-событий пришпорено неслась перед Энки галопом фрагментарных фресок. Создатель завершил стерильную уборку KI: здесь снова стало чисто в который раз, для возрождения иной жизни по ЕГО законам.

На киммерийском континенте, густо утыканном лесистыми хребтами, в гигантских острозубых пиках откупоривались люки.

Из них маковыми россыпями высыпались людские скопища царя Има-Богумира, пережидавшие Потоп в заранее прорытых ими и асурами внутри хребтов пещерах. Элитно-клановые племена отборной и могучей расы ариев неспешно, осмотрительно стекали в плодородно илистые плоскогорья – под солнце. Они несли с собой необходимые запасы пищи, семена и инструменты, кипы березовых дощечек со врезанной житейской мудростью прапращуров. Там сконцентрировано уместились истории народов, Веды, и постулаты КОНа – МААТ, завещанные им Триглавом – Сварогом, Святовитом и Перуном. Вместе с людьми спускались и стада животных, готовых размножаться на обильных травах.

Арийцы растекались по материку и продвигались вниз по руслам полноводных рек к велико-океанской глади, над коей голубым и домовитым светом сияла благодатным глазом зазывная Полярная звезда. Под ней плодились, множились с неимоверной быстротой стада бизонов, мамонтов, оленей. Распахнутая маслянистость текущих в океан материковых рек вскипала нерестилищами рыб. Несметная пернатость птичьих стай порою застилала солнце, отблескивая радугами семицветий. Арийская империя размашисто росла и ширилась, буйно прирастая миграцией родов от океана к океану. Она распространялась волнами, пассионарными кругами, чьим центром каменно, незыблено вознесся Богумиров Аркаим.

Асуры, Полифем, Пегас напитали разум Богумира всем, чем овладели сами. И он, проросший в галактический размах из тесноты земных пределов, теперь созрел для наблюдения за космо-галактическою кухней: в имперском Аркаиме возводили гигантское и многослойное кольцо обсерватории, куда будет стекаться лавина знаний о Вселенной, доступных прежде лишь асурам. Она же – обсерватория при Аркаиме, впервые зафиксирует прецессионный цикл земли, маятниковые качания ее вершины после удара вод о твердь приведших к смещению земной оси. И в обиходе всех древнейших астрономов появится впервые единица измерения времени Сар, протяженностью в 2160 лет, фиксирующая цикличность осевых отклонений.

И убедившись в неизменной точности этих отклонений Совет богов взял эту меру времени периодом правления каждого из братьев на KI: два Сара управлял землей и отданными ему континентами – Энлиль, два – клан Энки.

…Энки с щемящей, но отрадной грустью наблюдал Сварожью милость к ариям, так щедро одаренных им – за допотопную гармонию существования по КОНу и МААТу. Она не запятнала стерильность божьей Ноосферы стяжательством, паразитарным грабежом, разбоем, рабством, похотью и злобой, гнездившихся в Хабиру-Ичевском разносчике всех скверн.

Энки переместил внимание с киммерийцев в родственное Междуречье, в знакомые местечка. В Маав, Амалик, Ханаан, Месопотамию, Нубию, Сирию сползались жалкие щепотки полуживых туземцев, пересидевших катастрофу на Килиманджаро и в глубоких закупоренных изнутри, подземельях.

Нил, Тигр, Евфрат вобрали в берега расплесканные Потопом воды. В них забурлила рыба, размножились обильные стада мясистых бегемотов. Прибрежные окрестности прорезал первый крик младенца. Он возвестил начало послепотопной эры, дал старт иной цивилизации, на чьих костях, трудах и крови, через тысячелетия поднимется и расцветет Египет.

 

ГЛАВА 19

Они уселись в деканатскую «Волгу» и захлопнувший дверь декан, полуобернувшись с переднего сиденья напористо спросил:

– Это он рассказал все и послал ко мне? Аверьян?

– Сейчас вы его оскорбили, Евгений Максимович.

– Ах ты, ох ты, фу ты, ну ты, у мамзели ножки гнуты Но ты же знаешь все подробности. Откуда?

– Когда-нибудь поделюсь.

Не мог он рассказывать сейчас, как на рыбалке с Учителем тот дал ему, промокшему в ливне, свою старую рубаху – ту самую, в которую вцепилась, когда-то пришептывая и задыхаясь, закатывая свои совиные гляделки Софа, совала коготки под пуговицы, выпрастывая их из петель и лезла, лезла красной гузкой рта к тугому телу под рубашкой, все норовила закогтить добычу, подставиться по-быстрому, по-деловому – как привыкла здесь у себя.

И торсионная скрученность информ-полей той похоти от доморощенной Эсфири пропитала холст навечно, навсегда, мельчайше сохранив и запах жареного лука изо рта и жесткую брезгливость Аверьяна, которая ошпарила и взъярила завлабшу.

– Тебе сколько лет?

– А вы как думаете? – устало раскиселился на сиденье абитуриент.

– Я тут прикидывал: лет сто, не меньше, а?

– Надо бы сосчитать, – усмешливо поддался Евген. – Петр Аркадьевич родился в тысяча восемьсот шестидесятом. Вознесся в небеса в тысяча девятьсот одиннадцатом. Значит, пятьдесят один. Плюс тридцать лет в чистилище. Плюс девять в Эдеме. Значит, девяносто. Ну и семнадцать. Итого – сто семь. На семь лет ошибочка, Евгений Максимович. Всего-то ничего.

– Угу-угу. Почти в десятку, – кивнул остолбенело, отвел глаза болван-болваном будучи, декан, – а … кто такой Петр Аркадьевич?

– Своих премьер-министров стоит помнить. Его сиятельство Столыпин – был такой премьер.

– Тогда народ безмолвствует.

Вернувшись из Гудермеса, Щеглов с хрустом вплющился на балконе в плетеное кресло-качалку. Водрузил на столик перед этим чашку, сахар, лимон и чайник, варенье в банке, кипятильник. Засмолил сигарету, закашлялся.

Верочки не было – тренировала секцию в спортзале. Вытянув ноющие ноги на стул, воткнул он вилку штепселя в розетку, стал ждать уютного посвиста в утробе чайника. Вспоминал пережитое: черно-бородый, сурово-отстраненный, шипящий Мастер. Переводил Чукалин. В сознание впаялись многомерные кристаллы слов, понятий, как будто бы с другой планеты, где не было на них запрета. Щегловский мозг кипел в неистовом и изумленном напряжении: запомнить: не понималось и не принималось многое.

Сейчас, в набрякшей городским смогом тишине балкона, складывая осколки разговора, он принялся высасывать из них жгучий, социальный смак. Теперь это давалось почему-то легче. Саднило душу от наждачной правды Мастера. Она горела, ныла – от узнанного. Горела, ныла, но – умиротворенно. Он уговорил Бадмаева. Ему, декану, поставлены условия. Но теперь они не пугали. Предстояло все обдумать в деталях за ночь – перед схваткой с ректором… Хотя, какая к лешему схватка: субтильный, головастый и сварливый мужичок, залипший в эрос-паутине. И рад бы выпутаться, да уже не в силах, жутко боязно за кресло, за профессорское звание, за семью, когда над соваоффовской розовой плешью висит мечом страх скандала от хищно-цепкой потаскухи.

В прихожей звякнули ключи. Вернулась Вера. Слабо позвала:

– Женюра… ты где?

– Хаволь (иди сюда – чеч.) на балкон, Дездемона – он отозвался, напитавшись облегчением: все труднее короталось одиночество без жены.

Она вошла.

– Щеглов! Вообрази ситуацию. Веду занятия в зале, работаем с Виолой. Вдруг распахивается дверь и в зал единым махом вламывается… некий гладиатор! Прелестное, могучее дитя с греческим носом и торсом Геракла. Застывает на месте и впяливается в нас с Виолочкой. Смотрит непрерывно. Виолочка моя – запала! Наповал и сразу. Ты представляешь, что значит запасть этому хилому цветочку, без аромата, который пока даже не догадывается, что она женщина.

– Он не на вас пялился – на тебя, Дездемонище, – с видимым и явным удовольствием расшифровал чукалинскую «икону» декан. Он от меня сбежал на тебя посмотреть.

Темным силуэтом скользнула к нему точеная фигурка, прижалась заслужено-мастерским бедром к плечу, запустила пятерню в густую шевелюру. Вдохнула трепетавшими ноздрями запах чая, окалину от раскалившихся извилин в голове у мужа. Дым сигареты.

– Ты не курил год, мерзавец эдакий! Ну, что стряслось?

– Здесь Бердников. Тот самый Аверьян. Три года в Гудермесе рулит спортшколой – он вывалил глыбу-новость на голову жены сразу.

– Живой?! – слабо охнула, содрогнулась она. – И… что… теперь?

Пожаром полыхнуло в памяти: затравленный, сочащейся мукой взгляд Аверьяна, когда она и муж подняли руки на парткоме:

«И ты с ними?!»

«Боже мой, Аверьянушка, как я могу пойти против всех, как я могу не с ними, как?! – выкричала она тогда свой неслышный вопль.

– И что ж теперь! – жалко, подрагивая в ознобе, повторила жена.

– Теперь рубить Гордиевы узлы будем. С утра начну.

– Откуда узнал об Аверьяне?

– Я был у него в Гудермесе.

– Ты… был у него?!

– Да. Получил сполна за все, что мы тогда натворили, за все, что мне причиталось.

– Пять лет булыжник на душе... пять лет!.

– Все! Никаких булыжников. Он дал согласие прибыть ко мне. Идет под меня на факультет. С условием …

– Господи… Аверьянушка жив! – только теперь до нее дошло, обрушилось.

– Он вывалился из другого мира с фамилией Бадмаев. Теперь это застегнутый на все замки био-механизм, набитый тайнами не нашего калибра. Знаешь чего я не могу понять до сих пор: на кой черт ему нужен я с моим драным, неандертальским факультетом? Почему он согласился? Его же с руками и ногами оторвут и Ленинград, и Киев, и Москва, если он захочет. Он достиг потолка в нашем деле, куда большинству из нас не допрыгнуть. Трое его выпускников этого года уже в Питере, и не как – нибудь, а первыми номерами! То, что он почти не говорит, ерунда, через час к нему привыкаешь и начинаешь понимать суть. Так почему он согласился ко мне, до сих пор не верю?

Она, «икона», знала – почему. Ей всегда казалось, что она знала, и она смаковала это знание, гордилась этим.

Тишину проткнул приглушенный балконным стеклом звонок телефона. Вера шагнула к двери.

– Не поднимай, – остановил Щеглов. – Сегодня вообще не поднимай. Мне никто не нужен.

Утром ровно в восемь взорвал тишину телефон. Щеглов глянул на часы, хмыкнул: надо же, не дотерпел до девяти! Нутро щекотно холодил, расползаясь в груди, боевой азарт. Он поднял трубку.

– Да.

– Где вас вчера так бесследно носило, Евгений Максимович? – сварливо и облегченно выпела мембрана трубки. – Я оборвал все телефоны от деканата до спортзалов.

– Что-нибудь случилось?

– Ровным счетом ничего. Но… пастух обязан ведь знать, где щиплет травку его овечка. Так где же вас носило, коллега?

– Вчера убыл на несколько часов в район, знакомился с одной любопытной школой.

– А что в ней любопытного?

– Валентин Семенович, в восемь утра, по домашнему телефону, да еще про сельскую школу – моветон. Если вас это действительно интересует, прибуду и обстоятельно доложу все на работе – как декан ректору.

– Удивительная у вас натура, голубчик, – попенял профессорский тенорок. – Вы разворачиваете любой невинный вопрос в такую агрессивную плоскость, что и не знаешь, на какой козе к вам подъехать.

– Сегодня – на лабораторной, Валентин Семенович, спортивно-лабораторной. Так все-таки, что стряслось? Восемь часов на циферблате.

– Боже упаси нас от встрясок. Просто... Вчера вылез э-э… гвоздем в стуле… э-э… ажиотажец с Софьей Борисовной и неким абитуриентом Чукалиным. По сведениям – беспримерной наглости абитуриент. Ваш. Вы не могли бы просветить подробней?

– Могу. И достаточно компетентно. Поскольку вчера я сам наблюдал весь процесс экзаменов именно этого абитуриента. В связи с пожеланием Софьи Борисовны.

– И каковы впечатления?

– За двенадцать лет существования факультета к нам еще не пыталась поступить личность с таким уровнем спортивных дарований. И такой сумасшедшей перспективой роста.

–  Так с маху, с лету из вас феерический фонтан. Евгений Максимович, э-э… учитесь, наконец, властвовать собой. И согласитесь, я не могу не принять во внимание мнение уважаемой заведующей вашей же лаборатории, кандидата наук со стажем и опытом работы. Я прошу вас еще раз: войдите в мое …

– Да бросьте, Валентин Семенович, – трубно, с хрустом наехал на ректорский мягонький речитатив Щеглов. – Какое уважение, какой опыт? К моему факультету, как банный лист к жопе, прилипла бездарная блядь, охамевшая под вашим интимным патронажем. И это всем, наконец, остохерело.

Он пустил струю заборной матерщины сочно и хлестко, обдав ей ректора, как очумелый газон с пьяным водителем обдает грязью разодетого пешехода на обочине. Ему позарез нужны были ректорские шок и паника: в этой среде быстрее дохнут бациллы сопротивления.

Слушая в трубке захлебывающиеся и какие-то петушьи всхлипы, он погрозил кулаком жене: над ладошками ее, прикрывшими рот, истекали отчаянным ужасом круглые глаза.

Трубка, наконец, опросталась воплем:

– Что вы себе… да у вас приступ паранойи, товарищ Щеглов! На вашем факультете всегда произрастал дремучий неандертализм студентов… Но чтобы сам декан?! Немедленно явитесь ко мне. Немедленно! Вы слышите?

– Слышу, Валентин Семенович. Через час мы будем у вас с женой с заявлениями об уходе. Копии заявлений отдадим в партком, обком партии и республиканский спорткомитет. За нами то же самое проделают старшие преподаватели Ростоцкий и Омельяненко. Итого: заслуженный тренер России и три ведущих спеца. Уходя, мы сильно трахнем дверью, не взыщите.

– Вы… в своем уме?! Какие заявления и почему в обком!? – с ужасом взверещала трубка. И вдруг истошно икнула.

– В заявлениях будут причины ухода. Полный развал работы на физфакультете, уродливый перекос кадровой политики всего института, вследствие сексуального террора завлаба Гофман Софьи Борисовны над ректором института Сорокиным.

– Е… Е… Евгений… г-голубчик! – сиплым рыданием прорвалось из трубки. – Что вы так озверели? Вам дорог ваш Чукалин? Да будь он трижды проклят… Ради бога, берите этого хама и цацкайтесь с ним… Я со своей стороны постараюсь убедить Софью Бор…

– Дело не в Чукалине, Валентин Семенович. Чукалин стал последней каплей в количественном накоплении протеста. А оно переросло в качество бунта на нашем корабле. В точном соответствии с законом диалектического материализма, которым вы отменно владеете.

– Это какой-то кошмар… Со мною говорит железный робот… Евгений Максимович, драгоценный вы наш, мы же всегда жили в мире и согласии… У меня сейчас лопнет сердце …

– Я поясню, Валентин Семенович. Вспомните расправу над Аверьяном Бердниковым. За ним – Данила Голушко. Потом Костомаров с филфака. Совсем недавно Осокина и Дербенева с иняза. Кроме них Гофман сжевала вашими зубами нашего блестящего самбиста, инструктора единоборств Гольдмана – за то, что он не лег на нее. В институт через Софью, как через рваную прореху на одежде, лезет грязь склок, самодурства и пошлятины. Меня вчера просветил мудрый спец социальных технологий, что мы не одиноки. Этот процесс набухает во всей гуманитарной России. В технических институтах он пока заторможен: там нужны знания конкретики – химия и физика, механика и аэродинамика, сопромат. А у нас царство идейной болтологии, самая благодатная среда для паразитов с подвешенным языком, которую, пардон, создаете вы.

– Да как вы смеете?! – задребезжала трубка.

– История учит, – нещадно обрубил Щеглов, – корабль, где Софочки оттяпывают штурвал у капитана, неизбежно превращается в отхожее место, в клоаку и бардак. В итоге судно идет ко дну. Применительно к нам: институт катастрофически сползает по проверкам министерства все ниже.

Он приблизил губы к трубке и вогнал в мембрану матовую репризу:

– Хотите предскажу нашу с вами перспективу? Они нас скоро выдавят к чертовой матери. В Биробиджан, на свое место. При ректорате махрово расцвел цепкий междусобойчик, а моя лаборатория превращена в племхозяйство для случек. И вы в ней главный осеменитель или мистер Фукс при Софочке. Простите, Валентин Семенович, но я сегодня вот такой, нахрапистый.

– Если вы… так хорошо разобрались в ситуации… может предложите и выход? – через силу, на последнем издыхании продавил пространство между ними измученный и жалкий гой. В бесплодного, никчемного старца за минуту превратился ректор.

– Я еще немного продолжу о кадрах, Валентин Семенович. Положа руку на сердце, припомните, кто пришел по ее рекомендациям? Беленький, Киржбаум, Сочман. Это отбросы из школ и ПТУ, их выставили оттуда за бесполезность и невежество. В чем уникальность нашего Сочмана? Он носит бабские красные штаны без ширинки и утверждает, что в русской поэзии есть только Пастернак и Галич, а все остальные дерьмо. А мои Джабрайлов с Багировым, сделанные вами доценты, чего стоят? До-цен-ты трепологии, кандидаты сивушно-распивочных наук. Это ведь не ваши, это ее кадры, Валентин Семенович, у вас безупречный нюх на стоящего педагога.

– Но где же выход… вы знаете выход?

– Выход есть. Вы идете в отпуск, я остаюсь за вас.

– Вместо меня?

 – Да, вы назначаете меня в приказе проректором и оставляете вместо себя на месяц. Здесь, к вашему приезду, все будет чисто и пристойно. Соню Борисовну – пинком под зад. Мы выставим ее, руководствуясь последними постановлениями ЦК о сокращении бюр-аппарата. Я сокращаю ее лабораторию – серпентарий из четырех гадюк. Вместо неё, опять-таки в соответствие с предыдущим постановлением ЦК о повышении спортивного престижа СССР на международной арене, я создаю на этом месте школу Высшего Спортивного Мастерства под руководством уникального, пожалуй, единственного в России тренера Бердникова, того самого, Валентин Семенович, которого мы некогда хамски и безжалостно выперли по омерзительному доносу Гофман. Сейчас он в Гудермесе. И гудермесский Горком готов блестяще рекомендовать его – в случае нашего запроса. Вы вернетесь в зачищенные авгиевы конюшни, и вас встретит деловая и преданная команда. При любом отклонении от этой схемы мы с Верочкой, Ростоцким и Омельяненко подаем заявления и с оглушительным, публичным треском хлопаем дверьми.

– Вы оказались… уникальным шантажистом, Евгений Максимович, – выстонал старик.

– И не говорите, Валентин Семенович, бля буду, сам ошарашен.

– Поверите, до вчерашнего дня, до Чукалина, и не подозревал в себе таких талантов. А тут вдруг так поперло, так поперло да со свистом!

И вдруг завопил гнусаво Щеглов:

– Ламца, опца, дри-ца-ца, гоп со смыком, это буду я! Как считаете, далеко пойду? Что с нас, спортсменов головоногих взять, мы такие. Готовьте приказ о моем проректорстве вместо вас на время отпуска. А мы с Верунчиком и Омельяненко пишем заявления. Последние аннулируются первым. Мы будем через час.

Щеглов положил трубку.

К нему подошла, обняла со спины жена. Прижалась мокрой щекой к щеке, всхлипнула.

– Все, все, Верунчик, все, золотая моя. Здесь, кажется, прорвало, пока без крови, одним гноем. А заявления, на всякий случай, мы с тобой напишем. Здесь блеф неуместен. Доблефовались, дальше некуда.

 

ГЛАВА 20

Создатель, поощрив цветение цивилизаций, разнообразие видов, групп белковой жизни на Мардуке и на KI, надсмотрщиком своим поставил биосферу. Та составною частью стала разумной мажордомши-Ноосферы, которая служанкой преданной трудилась при Свароге. Последний был поставлен губернатором Всевышнего в Галактике, деля заботы сохранения Сварги (коловорота в мироздании) с двумя мужами столь же галактических масштабов: Перуном и Дажьбогом-Святовитом. Перун заведовал борьбою, дракой, боем в межродовых противоречиях и продвижением этносов на смачные места планеты, где проще добывались злаки, зверь и рыба.

А Святовит – любимец алтарей, предмет молитв отрадных, герой всех мифов и сказаний, искрящихся любовью, ладом, миром – вот это божество несло собою свет. И замыкало монолит арийской веры – чьим символом означен был Триглав.

При них, при трех властителях Галактики, трудилась небо-челядь, масштабами пожиже: заботящаяся о делах мирских на KI. Тут в первую девятку несомненно выходили Хорс, Стрибог и Велес, затем Летеница и Вышень, Коляда, Леля, Радогощь и Крышень.

Ну а потом уж воинство святое замыкали Купала, Белояр, Осенич, Просич, Зернич, Яр, Сива, Житнич, Птичич, Дождич, Зверинич, Плодич и Пчелинич …

Да, Боже мой, перечислять весь пантеон светлейших, всю красочность арийской веры, весь жадный интерес прапращуров славян к охоте, к быту, играм, пляскам, чью суть оберегали полубоги – не хватит времени, читатель. Тем более что игры, пляски, свадьбы, рыбалка, бортничество, ремесло – едва ли занимали треть. Две трети жизни уходило на войну. На горе, кровь, походы, тризны, на бешенность усилий, на надрыв: найти и защитить еду, отбиться от врагов и вырастить достойное потомство. Ну и, конечно, прорасти в истории веков своею мифологией и сказами.

Вновь повторим урок: в Триглав арийский входят Сворог, Перун, Дажбог иль Святовит великий – Бог триединый солнечной системы, регионал Создателя Вселенных. И отцепляя от себя липучие репьи наветов, всех тех, кто принял христианство, раз и навсегда отмахнулись потомки ария от злых, досужих обвинений в многобожии. Для чего отчеканили в камне прорвавшую века фразу о Триглаве веры своей:

В иерархическую лестницу присмотра над драгоценным разумом планеты со временем все явственней, настырней вторгаться стали эгрегоры – синклиты, вече душ, чистилище прошедших, и ожидающих запроса на переселение в новорожденную безгрешность тельца.

Поскольку госпожа-душа (особенно высокого полета и высочайшей пробы), дрейфующая в Ноосфере после чистки, имела право выбирать объект земной – младенца, то этим правом пользовалась она сполна, придирчиво и долго. Иные души – слишком долго, ибо содружество и братство эгрегоров в Ноосфере, в сиянии стерильных, мудрых аур, в свечениях благодати Божьей – все это восторгало. И вновь менять все это на земную грязь?! На брань и склоки, на кровь, обман, холуйство, на вечную грызню за корку хлеба под злобным оком Чернобога?!

Но – к эгрегорам нашим, чьи души-депутаты, сливаясь в родовые кланы, приобретали в небесах Триглава все больший вес и значимость в решениях. Они клубились спаянной этно-толпой у трона батюшки Перунько. Случалось и к Сворогу пробиваться, когда земная агрессивность стад людских, их алчность, злоба, ненасытность выплескивались через край, круша природу, Лад. А с ними и порядок Божий, Вселенский Статус-КВО. Вот здесь и поднимали гомон эгрегоры, зовя к возмездию и каре, гнев возбуждая Божий к зачинщику хаоса на земле, посмевшему нарушить равновесие Создателя.

То был обремененный ненасытной и почти бессмертной плотью Энлиль, иль Бафомет, иль Чернобог в простонародьи, разбухший за века могуществом неимоверным. Брезгливой ненавистью к скопищу двуногих сочилось существо его, отторгнутого за спесивый бунт в божественных чертогах. Хоть обладал он рычагами власти, движением этногенеза на земле, и управлял процессами цивилизаций – был недоступен Божий Пантеон для сатанинской эго-сути.

Содружество богов и эгрегоров струилось меж Галактик энерго-сгустками чистейших «Я» – Энлиль улитою тащился к Марсу иль Мардуку, запаянный в металло-колымагу.

Содружество, струясь в эфирах, планировало оживляж планетный, рассеивало разум во Вселенной, Всевышней поощряемое волей – Сатан брезгливо копошился в отбросах человечьих стад, интригах царств и королей, в крови, в паразитарной сути Хам-Мельонов.

Содружество поддерживал сам космос, пронизанный энергией Вселенной. Сатан, запаянный в капсулу Kа-gir-ов был вынужден подпитываться пылью – той самой гнусо-пылью в чистилище, копившейся от чисток. Содружество вдыхало жизнь в пророков: впускало в людские сонмища Заратуштру, Богумира, Моисея, Исуса, Будду, Буса-Белояра, Мухаммеда.

Сатано-Бафомет плодил в веках барухов, парвусов, шикльгруберов и гильшеров. Наращивал хаос и блуд, внедрял регресс и смуту – глушил изобретательство, не подпускал к познаниям былых цивилизаций, конвейером гоня в чистилище двуногие отбросо-материалы. Чтоб было больше топлива для всех его kа-gir-ов

Но приближался час ответа за бунт в Божественных чертогах: его душе на общих основаниях готовилась все та же чистка – как всякому простому XOMO SAPIENS в час разделенья с плотью.

Чистилище распахивало зев свой пред Сатаном. Все ближе, все реальней приближалось воздаяние. Еще от силы два иль три столетия – и ядра гелия вонзятся, кромсая и дробя остаточный гигантский сгусток фибро-черноты Энлиля, накопленный веками бунта. Тысячелетиями сеявшему гнусь, восставшему на STATUS– KBO Создателя своею СТАТУС-КВОтой, предназначалась мука жатвы.

Казачий Эгрегор подплывал к трону Перунову. Очищенный, блистающий розовой белизной многосегментный сгусток аур пульсировал коллективным разумом и неукротимой волей.

Здесь, в скопище просеянных веками, отборных душ людских пассионариев, искрились эманацией поистине великаны Духа. Их земной путь неистовым прорывом к цели направлен был на сохранение и приумножение Отечества, впрямую продолжая деянья Богумира, Ария-Оседня, Скифа и Словена, Тура и Сармата, Буса-Белояра. Последний, став воплощением Христа в земной юдоли (о чем пророчествовал и предупреждал сам Христос) вновь возродил и привел ко всепланетному могуществу империю потомков Богумира – Русколань.

И высшим принципом ее стала вечевая гармония и справедливость, столь небывалые под небосводом, что побежденные и плененные войском Буса рати сарматов, гуннов, ромеев, готов, печенегов, забыв о родичах своих и воле, молили на коленях оставить их служить на благо Русколани. И высшею наградой для оставленных было разрешение взять в жены деву и, заведя детей, пустить здесь родовые корни.

Чтят свято Бусово время в памяти, в преданиях, в мифах иранцы и иракцы, индийцы, турки и китайцы, аланы-осетины и германцы, прибалты, скандинавы – ибо единым выдохом укоренился в генной памяти народов столь же единый гимн-молитва земному князю Бусу-Белояру (почти такой же, как божеству Перуну). Прорвав века, достиг он нас каменным надгробным изваянием Бусу-Белояру в Алании с могучим колокольным текстом.

О-ом! Боже! Ом! О-ом хайэ! О-ом хайэ! О-ом хайэ! О-ом хайэ! О-ом хайэ! Побуд! О-ом хайэ! Побуд! Сар! Верьте! Сар ярь Бус – Богов Бус! Бус – побуд Руси Божьей! Боже Бус! Ярь Бус. Пять тысяч восемьсот семьдесят пять, тридцать один лютеня.

Но лавины злобы, искажений и умолчания обрушили потомки Хам-мельонов и Сим-Парзтов на эту фигуру, великана ведической яви, стирая, выскребая ее из памяти потомков.

И дело довершил Никейский собор, отринувший, как главный постулат ведичества – перевоплощение и бессмертие душ, так и пантеон великих создателей Русколани: Богумира, Ария-Оседня, чьим прямым потомком явился к нам Иоан-Креститель и позже – сам Христос.

Составною частью Перунова трона, его Советом сиял ведический синклит прапредков Русколани: Эгрегор казачий, все те казаки, кто ныне притекали к трону.

Тут был Ерофей Хабаров, сбиравший для Московии ясак: пушнину, хлеб и соляные варницы с племен на Зее и Амуре. А сами племена, отсмаковав хабаровской власти, подались с охотою, под тяжкую хотя, но защитную длань Московии.

Светилась кротостью душа Дмитрия Ростоцкого, создавшего богоугодный и огромный манускрипт «Жития святых».

Ворочалась неугомонно в эгрегоровом Союзе субстанция Степана Разина, исполосованная вся, казалось, ятаганами крымских татар и янычарами иранского шаха. А уж затем после сей разминки размахнувшись во всю необъятную воинскую ширь, подмяла походя Самару, Саратов, Симбирск. Отколотила под горячую руку правительственное войско князя Львова: а не попадайся на пути!

И был тут Владимир Атласов, прирастивший восточную окраину Руси не чем-нибудь завалящим подо льдами, а гейзерно-пушнино-рыбною Камчаткой, на коей умещались в той поре с пяток всяких там Даний с Нидерландами в придачу.

Там был Богдан Хмельницкий, топивший в громе и огне пушек турецкие эскадры, и гнавший в хвост и гриву с родимой Гетманщины ляхов. Он и привел под самодержавного российского орла большеглазую Неньку-Украину.

Тут был Семен Дежнев, чья незапятнанность души изранена была мучениями походов по Лене и Вилюю, Оймякону. Там, в лютой стуже Заполярья, в размашисто-косматой шири лесотундры, шла кропотливая разведка края с побережьем, обогативших казну российскую пушниной, золотом, моржами. Венец всего похода – открытый им пролив «Беринга», открытый за восемьдесят лет до самого Беринга. Но так и не переименованный по праву.

Тут излучали эманацию отваги Матвей Платов, Сидор Белый, Алексей Бескровный, Антон Головатый, Федор Денисов, покрытые российской славой воеводы, чьи пушки, пики и пищали топили галеры янычар, косили вражьи рати турок, шведов и французов под Измаилом и Полтавой, на Каспии и на Днестре. Их доблесть, обрастая легендами, навека впаялась в пантеон казачьей славы.

Тут был и Григорий Сковорода, поэт, философ и флейтист, сочинивший свою библию. И соприкоснувшись с самородной глыбой этого творения, ставя ее выше офарисеенной церковной библии, Лев Толстой с изумлением воскликнул: «Сковороду будут вспоминать и через тысячу лет!» Не сбылось. Нещадно-селевой поток из ненависти, лжи, целенаправленно спущенный на казачество троцкистско-свердловской стаей, сжег, уничтожил письменную память о великанах русского духа.

Здесь был Максим Власов, легендарный воин польской и французской компании, русско-турецкой и кавказской войн – израненный, исколотый саблями, штыками, которого просил, склонивши голову, сам император Николай I: «Знаю, ты страдаешь от ран, но послужи еще, как служат старые слуги, такие же богатыри, как ты! Не может ныне Отечество без тебя обойтись».

Здесь обретался и Кирилл Данилов, неутомимый собиратель народных былин, песен, скоморошьих баек – столь сказочно блещущих языком и фантазией, что из вдохновенной криницы этой, струящейся влесовицей и кириллицей, взахлеб пили и Пушкин, и Римский-Корсаков, и Белинский. А последний, с разнеженным восторгом напитавшись трудом Даниловым, передал восторг этот потомкам: «Эта книга драгоценная, истинная сокровищница богатства народной поэтики.»

Здесь были сыны империи Русколани, чья плоть и разум клокотали в земной юдоли в режиме ежедневного, ежечасного подвига, не щадя немереного дарования своего. Это была та драгоценная арийская закваска в славянских родах, племенах, что позволила им расплодиться на планетарном просторе от Каспия и до Охотского и Японского морей и обжить его. А обиходив – принялось преобразовывать свое бытие в гармонии с природой – то бытие, что замысливал Создатель для человечества разумного.

Вот потому-то притекая, занимал ныне свое законное место у трона Перунова синклит казачьих душ – клокочущий единым возбуждением, несущий к трону у Полярной звезды слитную мольбу. Назрела в недрах Эгрегора необходимость кары для Энлиля-Чернобога. И предстояло утвердить его всей властью трона и советников при нем.

 

ГЛАВА 21

Столовая гудела пчелиным ульем: над завтраком педобщаги всегда висел плотоядный гул.

Но ныне был еще один взъерошено-липучий повод к междусобойным децибелам – впервые в полном сборе сгрудилась за персонально-закрепленным столом команда Бадмаева.

По-разному именовалась она студенческим сообществом: «бадмаевцы», «утюги», «спецуха», «олимпы». И относились к ней по-разному: от желчной зависти – до истерического обожания. Ибо на всем, чем занималась, что вытворяла в спорте эта команда, лежала печать особого предназначения, которая могла отодвинуть, а то и вовсе отменить для них и лекции, и семинары, сдвинуть во времени экзамены.

Лежала эта печать на статусе и самого Бадмаева: он не был призван в кафедрально-деканатские высоты, но ни одно важнейшее решение декана или приказы Щеглова не принимались без еле слышного, но командорского бадмаевского шипа.

…Тянул в себя сквозь макаронину чай из стакана Ахмед Гучигов. Любовно, с улыбчатым белозубьем простреливал маслинами глазищ гудящую столовую, смакуя восхищение, раскланивался борец-«мухач».Он становился средь легковесов России одним из самых изворотливых и грозных «вольников». Иван Ярыгин, капитан сборной, сам дважды подходил к нему на сборах: расспрашивал о том, о сем – с дальним прицелом. Но угнездилось в змеисто-цепком обаяшке Ахмедике еще одно обескураживающее качество, некий нонсенс – волапюк: он был солистом в любезной всему Грозному Народной опере, где спел уже партию Ленского. Неиссякаемым потоком спускались старики вайнахи с гор к Дворцу Культуры Ленина, где звуковым бурлеском фонтанировал Народный оперный театр Соколова – спускались, шли как в Мекку при полном горском наряде, чтобы послушать Ленского-Ахмеда. Пел он всю партию на русском языке, но знаменитая ария Ленского исполнялась на чеченском. Как током било горцев, до потрясения, до стона, когда Ахмед, пускал со сцены в зал тоскующе-несчастное и серебристое бэль – канто:

– Мича-а, мича-а, мича хьо гено во-лу-у?».(Куда, куда, куда вы удалились – чеч.)

Славянская империя, блистая мощью корневой культуры, пленила Шамиля и высылала горцев в Казахстан – та самая Россия ныне учтивейшим вокалом склоняла голову перед вайнахами Кавказа. И этот реверанс мачехи-России воплощал в себе Ахмед.

Жизнь расфуфыривалась перед ним чертовски привлекательным бутоном.

По правую руку от него жевал котлету Вольский. Было ясно всем по виду пловца Лехи – котлета слеплена по меньшей мере из опилок. Дрожали в подавляемых зевках скулы не выспавшегося «ходока », а уксусно-горчичная физиономия его вобрала в себя всю мировую скорбь. Неудержимо-ненасытным экспертом по юбкам слыл наурский казак Леха, готовый волокититься за женской промежностью, тратить на любую случку полночи, ночь, а то и сутки. Держался этот озабоченный сексмахер в команде Аверьяна двужильным трудогольством в тренировках, буровя воду в бассейне таранной частотой размашистого «кроля» на груди. В иные дни подбирался он уже к результатам чемпиона Европы Буре, но был на год моложе его. Все чаще случались и провалы, когда результат на сотке не дотягивал и до мастерского норматива – синхронно совпадали эти дни с днями ночных загулов.

Напротив них, откинувшись на спинку стула, обгладывал сосредоточенно курью ногу прыгун Витек Большов. Он одолел двухметровый рубеж сравнительно легко в прошлом году. В начале февраля взял два и пять. Но дальше заколдобило – был на дворе октябрь, пролиты литры пота на тренировках, а результат не сдвинулся ни на сантиметр.

Время от времени фанфарно доносилось из Пскова и Тбилиси: Валерий Брумель прыгнул на сборах два десять, а Роберт Шавлакадзе – два и восемь.

Большов был кандидатом в олимпийскую сборную. Однако место в сборной предоставлялось имевшим результат: два и семь.

Вальяжно, грузно влипнув задом в стул, растопырился за столом Вован Бандурин: штангист-тяжеловес, на всех парах прущий на смену Власову и Жаботинскому. Переть осталось не так уж долго – года три, кои были его возрастной форой перед чемпионами.

Когда продвигалась по коридорам института это семипудовое, мясистое создание, ступая грузно, враскоряку – вгоняло в оторопь всех, проходящих мимо. Шла по истошно верещащему паркету легенда пед-вуза, чей полусонный фейс все чаще появлялся на телеэкранах в чемпионатах СССР, Европы. Бадмаевец Бандурин все ближе подбирался к лучшим европейским результатам средь тяжеловесов.

…Одолевал он за столом второй бифштекс с салатом, умяв перед оными тарелку творога и три сырых яйца. Было утробе Вована тепло и комфортно, а, значит, благоденствовал и сам Бандурин. Эфирно-силовой двойник его, энергетический слепок его Духа, нафаршированный всеобщим любованием, парил под потолком столовой, пропуская сквозь себя мышиные рои, битва с которыми в столовой мало чем уступала битвам социализма с дорогами и дураками.

Чукалин, сидящий напротив Бандурина, ушел в себя, дожевывал бифштекс, не поднимая глаз. В три ночи он закончил, наконец, «Сонатеныша» – свой опус на рояле, на сцене ДК Ленина. Отшлифовал концовку и, рухнув здесь же, на сцене на театральную софу, провалился в сон. В шесть пробудившись, встал. Мозг закипел, в который раз прокручивая гармонию аккордов «Сонатеныша».

Добрался первым трамваем к общежитию – к своей команде. Маячили в режиме нынешнего дня две пары лекций, затем две тренировки: днем акробатика с Омельченко, а вечером закрытая от всех шлифовка «Драки Радогора» вместе с Бадмаевым и пятью бойцами КГБ. Вести занятия в спортзале с пед-командой предстояло сегодня ему: Аверьяна в который раз вызвали в «Контору Глубокого Бурения» – уламывать, тащить к себе на службу не мытьем, так катаньем. Бадмаев, обретя свободу тренировочных процессов под Щегловым, наращивая их реализацию, ошеломлял всех результатами. Но уже полгода накалялось между ним и Конторой нешуточное жесткое противостояние, игра в «тяни-толкай», в которую Контора с хищной бесцеремонностью втягивала и декана Щеглова, и его жену – предмет болезненной и безнадежной, давней страсти Аверьяна.

...В памяти Чукалина безостановочно звучал, прокручивался «Сонатеныш». В форшлагах и триолях, во вкрадчивом крещендо от пиано и до форте, которое ввинчивалось в пятую октаву, затем фортиссимо лавинно обрывалось в первую, в отчаянном, непредсказуемом чередовании минора и мажора, в рванье стакаттовых аккордов метались его детство, юность, замешанные на Чечен-Аульском бытие, прорываясь к взрослости. Так мечется по клети изловленный звереныш рыси, расшибая в кровь морду и лапы, стремясь прорваться к родному запаху и телу матери, лежащей мертвой подле клети.

Евген изнемог, два месяца подряд, ночами, впрессовывая в «Сонатеныша» вызревание его духа и сознания в катарсисных событиях. Обрушивала их на него Чечен-Аульская юность. Логически-неумолимо вплавились в канву музыкального повествования: налет черной Химеры, напавшей на Орлову с новорожденным Евгеном в поле (он помнил это спинным мозгом) и драка с озверевшим истязателем дворняги Зубарем, и снежно-красный ужас выселения чеченцев, впитавшийся в каракуль найденой в схороне папахи, и вожделенная тоска нагого и костлявого Ирода над разлагающимся трупом Мариаммы в Иудее на двадцать третий день Элуло-Горпиая. Нерасшифрованность событий, к которым подключало Евгена Нечто, терзала его сущность. И он еще тогда, в Чечен-Ауле, познавший ноты и игру на баяне по самоучителю, хотел бы воплотить ее в созвучия аккордов, в могучую гармонию полифонии, звучащую в нем. Но, не имея фортепиано, расчерчивал его клавиатуру на бумаге и приспосабливал – гонял по ней немые пальцы – мелодия звучала в голове. Он изнывал, в попытках прорваться к сути творящегося с ним. Изнемогал, стремясь постичь младенческим разумом Бородатого, тянувшего на себе земельно-крестьянское дело, которое рвала на клочки сионо-псовая стая, оседлавшая империю.

Всем этим Евген и попытался нафаршировать своего «Сонатеныша», дорвавшись до настоящей рояльной клавиатуры. С помощью Ирины он сделал за два года невозможное, пройдя программу музшколы и половину музучилищной. С чудовищной, таранной энергетикой с вихревым блеском играл уже «Полишинеля» и «Прелюд» Рахманинова, первые части «Аппассионаты», «Лунной» и «Патетической» Бетховена, чем вверг хроническую отличницу Ирэн, отдавшей музыке тринадцать лет из двадцати, в непроходящий восторженный ступор. Он мистически овладевал ею, когда играл, Чукалин.

«Сонатеныш» обрел законченную форму этой ночью… Остался лишь один неразрешимый штрих: подать последний аккорд в миноре… или в мажоре… В мажоре с «до» – нелогично… В миноре с «си» – беспросветно. 

–  Э-э, Чук, твоя пришла! – Вломился в слух Чукалина, царапнул бесцеремонностью голос Вована. Бандурин медленно прожевывал шмат мяса. Воловий взгляд тяжеловесного кумира уперся во входную дверь, куда вошла Ирэн. Евген, не поднимая глаз, не поворачивая головы, почуял: обкромсано-гайдаровское «Чук» (вместо Чукалина) из уст Вована жжет нутряным, пока что усмиренным гневом. Ну не любил он Чука с Геком! Не принимала столыпинская душа этих шлифовано-малиновых Буратино, как не терпел он и создателя их Гайдара, созревшего в шестнадцать лет до кровожадной акции: кромсать карательною шашкой с эскадроном крестьянские голодные бунты, с коих сдирала шкуры заживо сионо-большевистская орда… Клубилось на дне сознания Евгена отравленная муть предвидения: выползет во власть в свет из этого гайдаро-серпентария столь же зубасто-ядовитое отродье: щекасто-хомяковый выродок. Выползет и хлестнет, почище деда, кровавым и хапковым геноцидом по Отечеству.

– Вован, я дважды говорил тебе, что не люблю дурацкого словечка «Чук»? – спросил, не поднимая глаз, Чукалин.

– Ну, говорил.

– И ты мне ляпнул его в третий раз.

– Опять ты со своими выгибонами, Евген, – в дублеры Жаботинского и Власова пробрался через сотни тонн вздетого над головой железа, мясисто-перспективнейший Вован, которого давно, никто уже, кроме Бадмаева, не поучал. Пробрался, угнездился на своем дубляжном пьедестале, откуда было скучно выслушивать какие-то претензии к себе. Вован продолжил:

– Какая тебе разница: Чукалин, «Чук» …

Он не успел закончить: метнулся через стол торс Евгена. Тяжкая, чугунного замеса его ладонь, с треском обрушилась на шею Бандурина и придавила лоб Вована к чукалинскому лбу. Шея Бандурина сминалась и похрустывала в живых тисках, в глазах искристо полыхало. Сквозь них продавливалась в его мозг чужая воля.

– Повторяй за мной, – вполголоса велел Чукалин. – «Я, неразумная бандура, впредь зарекаюсь брякать слово «Чук». Ну?!

Оторопело замерла столовая, отвисли челюсти, прервав свой жвачный труд: за персональным спецстолом бадмаевцев ломали самого… Бандурина?! Творилось несусветное. К столу всполошено неслась, чертя зигзаги между стульями, цветасто-ослепительная Ираида, одна из главных выпускниц-невест музучилища. Чукалинская пассия.

Бандурин попытался дернуться, почуял: еще одно движение и треснет позвонок на шее в капканном хвате Евгена. Почуяв, выхрипнул сквозь месиво во рту:

– Я-а нерасс-с-с-умная… пан-д-д-ура… оббя… зу… юсь…

Чукалин оттолкнулся лбом от головы Бандурина и сел на место, велел все так же тускло, тихо:

– Дожевывай, Вован.

Все остальное было лишним и ненужным перебором, в котором могли лопнуть обручи бадмаевской команды.

–  Какой кошмар, роскошные бадмальчики бодаются?! Евгеша, какая муха тебя укусила? – Ирэн, взметнув юбчонку, умащивалась за столом, своя среди своих. Стреляла во все стороны глазищами изящно-ненасытная губка, готовая впитать в себя и поглотить любые прорвы всеобщего внимания и любования.

– Це-це, – сказал Чукалин.

– Чего?

– Спортфаковская муха це-це. Вам, лабухам, знать про нее необязательно.

«Закрой свой сочный ротик и не тряси гузкой, когда говорят мужики» – перевела команда про себя. Вполне одобрила. Бледнела, хватала воздух тем самым ротиком ужаленная Ираида. Вован пришел в себя. С хрустом крутнул головой, помял занемевшую шею, взрычал приглушенно и возмущенно:

– Ты чего-о?! Совсем, что ль озверел, Чукало?! Чуть шею не свернул, бугай!!

Ляпнулся из Бандурина упоительный пассаж: главный педвузовский бугай Бандурин, бугаистее коего не наблюдалось в Грозном, с подвывом обозвал Чукалина «бугаем». Это было неповторимо. Первым оценил Ахмед Гучигов: захохотал, залился жеребенком, сияя сахарным белозубьем. Команда присоединялась, ржала во все глотки.

– Проехали, – нетерпеливо, сумрачно сказал Чукалин – сегодня с вами работаю я. Бадмаева опять ломают в конторе

Команда затихала: все знали, кто и зачем ломает их Аверьяна.

– Когда начнем? – спросил Большов.

– В четырнадцать ноль-ноль, после лекций химии. Спортзал нефтяников. Витек, готовься, сегодня будем брать два семь. Я знаю, как это сделать.

Большов не возражал. Лишь чаще и массивней завздувались желваки на жующих скулах – два и семь, изведший до панического стресса высотный рубеж вставал перед большим Витьком неодолимым кошмаром.

 – Вован, сегодня поприседаем с отягощением. Ножонки у тебя еще хиляют, – сказал Евген про необъятные окорока Бандурина. И это была нормальная примирительная подпорка к укоренившемуся в команде ладу.

– После этого – разножка, поработаем над рывком, Ахмедик, покачаем шею. Ты выгнешься дугою на «мосту». Я сяду на твой хилый пресс, и ты споешь мне: «Маца-а, маца-а, маца хьо гена вера ву?» («когда, когда, когда вы удалитесь?»). Запомнил, вайнахская твоя морда?

– Садист! – несчастно и трагически сказал Ахмед. Терпеть он ненавидел это изуверство, когда на него, стоящего на мосту, наваливалась чукалинская туша. При этом полагалось петь, чем отшлифовывалась дыхательная работа диафрагмы.

– Неправильный ответ, – по-братски пробурчал Чукалин, – ты должен отвечать: «Я-я, натюрлих, данке шён, майн либер кюхельхен!» (да-да, конечно, спасибо, мой дорогой цыпленочек – нем.).

– А не пойти ли вам, Чукалин…

– Щас приласкаю, как Вована, – предупредил с блатняцкой маслянистостью Евген.

– …на спевку с Эммой к Соколову? – закончил с кукишем в кармане Гучигов. – Евген, я серьезно. Звонил Соколов. У вас сегодня спевка с Орловской, ваш дуэт.

– Какого лешего? С чего это? – с досадой озадачился Чукалин.

– Соколов вызвал Мадаленну-Эммочку, – оповестил Гучигов с ехидным блеском глаз, – к ней нужен ты, Спарафучиль. Доводите до кондиции дуэт Спарафучиля с Мадаленной.

– С какой стати?

– Да как сказать… помягче… Виктор Анатольевич говорит: дуэт из-за тебя – дырявая шарманка. Спарафучиль Чукалин фальшивит и ревет, как белгатовский ишак на случке.

– Ах ты, зас-ра-а-анец! – Напевно, с наслаждением раскусил подлянку Евген.. – Я задушу тебя, как Дездемону.

Подлянка вылупилась из Ахмеда примитивной. Дуэт был отшлифован до блеска. Подлянка была вдобавок воровитой, поскольку нынешняя гипотетическая спевка ломала неодолимое намерение: сегодня ночью вновь окунуться в сочинительство свое, всласть поработать над шлифовкой «Сонатеныша».

И осознав, что все по-прежнему, отмены «Сонатенышу» не будет, нависнув над Гучиговым, вдруг взревел и заполнил столовую гремящим басом Евген:

– Молилась ли ты на ночь, Дездемона?!

Мгновенно, хулиганским импровизом ответил стонущим сопрано, заламывая руки на груди, Гучигов:

– Да, я мочилась, господин! Горшок мой полон! Что-о-о ночь грядущая гото-о-овит?!

И гэпнувшись в украинскую мову, воспаленно озаботилась чеченская хохлушка Дездемона:

– Паду-у ли я дручком пропэрта! Иль хило опаде-е-от дручок?!

Столовая визжала, грохоча аплодисментами: бадмаевцы пошли вразнос.

Цвела пунцовым румянцем Ираида – благоухала за спортфаковским столом капустная лабухиада наивысшей пробы. Она, выпускница-пианистка музучилища, понимала в этом толк.

Дуэт Евгена с Ахмедом плескал цветастыми крылами махаона над замурзанным бытием столовой. Евген с Ахмедом ходили к Соколову третий год, одолевая параллельно Спарафучиля и Герцога, Мельника и Леля, Гремина и Ленского.

Меж ними выткалась незримая, крепчайшая контактность, где можно было дурошлепствывать и обзываться, подначивать и ерничать, не опасаясь срыва в этно-злобу.

Когда чеченцев-ингушей возвратили из Казахстана, воткнув этническое раскаленное шило в славянскую среду, растекшуюся по Чечне, пустившую в ней корни – Чечня взорвалась затаенной, закоксовавшейся в горцах ненавистью. Ее формировала столетняя война, завоевание Кавказа Воронцовым и Ермоловым. Ее предельно-режуще заточило выселение вайнахов Сталиным-Серовым-Берией в сорок четвертом году.

В пятьдесят восьмом, сорвав всех репатриантов с казахстанских мест, используя таранную, нерассуждающую тягу выселенных к родной Чечне, Хрущев, с подачи Суслова, обрушил четырехсоттысячный, кипящий ностальгией этнос на обустроивших Чечню славян. Их руки и мозги здесь возвели железные дороги, школы и больницы, два ВУЗа, всю нефтедобычу, переработку, один из крупнейших в государстве машиностроительный завод «Красный молот», колхозы и совхозы, МТС, очищенные от деревьев и кустов пашни на склонах и в равнине Терека. Сломавшее хребет фашизму российское воинство, нередко одноного-однорукое, впряглось в ярмо восстановления и обустройства Чечни. Уцелевшие в военном огне, сгорали в трудовом полыме. За семь послевоенных лет под Грозным зловеще расползлись на сотню гектаров два полновесных кладбища.

На все это нахлынула кипящая безумным ликованием и затаенной местью лава репатриантов. Ее тейповых вожаков, мулл и старейшин собрал до этого в Алма-Ате министр МВД, оповестил о возвращении. Предупредил:

– В ваших домах живут русские. Жилья для вас там нет. Будете ждать, когда построят, или…

Ему не дали закончить:

– Нэ будим ждат. Гдэ жить – не твой забота. Эт наш дэл.

Другого ответа ни Суслов, ни Хрущев не ждали. И спущен был в который раз с цепи очередной локальный цербер геноцида.

Прибывавшие вселялись в бывшие свои подворья: в сараи, катухи, в палатки, раскорячившиеся на огородах.

В первую же ночь пали под ножами сотни свиней в десятках аулов и станиц. Отравленные, корчились, сдыхали в собачьих будках охрипшие от лая псы. Ревели в катухах коровы: изрезанное ножами вымя сочилось белесой, смешанной с молоком, кровью. Наутро открывая дверь, хозяева вступали в лужи из дерьма, зачерпнутого в их же туалетах. В предгорьях, в лесах, оврагах и горах вразброс валялись изнасилованные и истерзанные трупы девочек и женщин. И все это творилось при директивном бездействии милиции. Репатрианты очищали для себя пространство, вершили дело, к которому запрограммировано и хладнокровно подстрекали идейные сусловские гениоты.

Идейный Паханат Кремля был в меру образован, знал Гумилева с его неоспоримо подтверждавшейся в веках теорией сосуществования этносов, которое подразделялось на Симбиоз, Ксению и Химеру. Вайнахи и славяне на Кавказе практически всегда были разделены Химерой неприятия друг друга, впрессованы в незатухающую веками вражду. Химера изредка сменялась Ксенией нейтрального сосуществования (притерское казачество), где горцы, уважая казачью силу, их обязательность возмездия за зло, даже роднились с казаками семьями, когда случалось драпать с гор за Терек от кровной мести. Нечастым исключением благоухали симбиотической приязнью брачные союзы меж чеченцем и славянкой, но еще реже чеченка избирала мужем русского.

Шло время. Укрепляли Ксению в Чечне больницы, колхозы и совхозы, школы, где работали и преподавали русские. Крепчала карательная мощь за преступления и за протурецкий сепаратизм чеченцев у КГБ, разросшегося до масштабов КГБ Союзной республики. Трудно, с вывертами, с инвалидным скрипом формировалась мужская дружба, взращенная на общем поте и деле. В них зарубцовывалась исторически кровавая Химера.

Чукалина с Гучиговым слепило в драгоценное содружество гармония аккордов и мелодий, полифония опер. Где мировые симбиозцы Верди, Даргомыжский, Чайковский гармонией, как очищающим огнем, жгли шлаки отторжения в душах.

Евген с Ахмедом ценили все, что связывало их, и дорожили этим.

– Бойцы, утробы полные? – спросил Чукалин.

– Вроде да, – прислушался к себе и к остальным главный эксперт по утробам, штангист Вован.

– Тогда вот вам десерт. Сегодня в двадцать три ноль-ноль бадмаевцам прибыть ко входу на товарную станцию. Культурно, быстренько опорожним пульман с шоколадными конфетами.

Команда за столом расцветала. Ахмед отбил ладонями на крышке стола россыпь лезгинки. Бандурин с пушечным треском ударил ладонями. Большов разнеженно и маслянисто ухмылялся. Разгрузка пульманов на станции два-три раза в месяц (с нехилою оплатой за работу) была особой привилегией бадмаевцев, о коей договорились декан Щеглов и начальник станции: финансовый приварок к стипендиям спецкоманды превышал стипендии в разы. А ныне к этому приварку примешался шоколадный смак.

Советский блат, пахуче пропитавший номенклатурную толщу СССР, махрово расползался. Он цвел и здесь, где юные кентавры спорта усердно били копытами в своем спецстойле, лоснясь от спецпайка – как все талантливое: от лагерных шарашек – до членов всяческих Союзов.

– К пяти закончим? – истекая возбуждением, ерзал на стуле пловец Леха.

– Мы – да. Ты – нет, – с внезапной и нещадной жесткостью отсек Евген Вольского от шоколадно-денежной лафы, – скорблю, дон Хуан Вольский, но обойдемся без тебя.

– Эт… как? Как это без меня? – оторопел пловец, отказываясь понимать происходящее.

– На это «каканье» я вынужден ответить, зажавши нос: твоя персона нежелательна сегодня не только на разгрузке, но и на секциях. От нее несет вульгарной похотью и спермой. Поэтому иди проспись, отмойся. Разбор твоих ночных полетов мы устроим завтра. И моли Бога, чтоб он не стал вообще последним среди нас.

Он бил наотмашь. Впервые – так показательно, при всех. Поскольку процесс самцовой озабоченности у Вольского, по всем признакам пошел вразнос и требовал адекватных уже не слов, но действий. Но самое убойное для Вольского таилось в гробовой и солидарной немоте команды – молчание бадмаевцев легло печатью на чукалинский приговор. Поводья и удила, натянутые им, случалось, до крови рвали губы за раздолбайство любому. Но успел уже внедрить в их подкорку великий Бадмаев главный принцип: без железной дисциплины Лад сосуществования в команде закончится пахучим пшиком.

– А ты большой садист, Чукалин, – с любопытством озвучилась Ирэн, – ты раздавил бедного Лешку при всех.

Они сидели за неубранным столом вдвоем – команда ушла на занятия.

– Так рано вылететь из теплого гнездышка… дотопать до общаги ножками, без папиного членовоза… по всем признакам ты нашпигована спец информацией для меня, как новогодняя гусыня яблоками. Делись.

Чукалин отхлебнул чай из стакана. Проделанная порка Вольского была не для чужих ушей и глаз. Тем более не для чужого языка. И здесь без комментариев. Разбухшая в ней весть была действительно неудержимой, она рвалась наружу.

– Никогда не знаешь, на какой козе к тебе подъехать.

– К нам на гастроли прибыл маэстро Гусинский. И ты намерена похвастать перед ним своим муз-кадром, то бишь мною.

Ирэн испуганно и зябко шевельнула плечами: привыкнуть к той бесцеремонности, с которой тащит тайный замысел иль мысль из твоего мозга, как червя из норки – было невозможно.

–  Борис Арнольдович здесь даст два концерта. Он ждет меня в семнадцать. И эта встреча нужна мне и тебе.

– Ваш выпускник?

– Он самый.

– Лауреат международных… вторая и четвертая премия в Брюсселе и Оттаве. Ты хочешь прихватить с собой меня в качестве сюрприза?

– В качестве заблудшего козла, который растрачивает время черт знает на какую физкультурную туфту. Вместо того, чтобы идти немедленно в консерваторию и поступать туда, пока не поздно.

– Вместе с тобой, конечно.

– Да, вместе со мной! Борик… Борис Арнольдович с его международным весом нам это может сделать.

– Можно сделать табуретку и ночной горшок. Но поступлению можно содействовать. Вам двойка по рус-язу, дочь одесситки.

– Скажите на милость, … какой антисемит! Ему режет ухо мой одесский говор!

– Ты же рискуешь, золотко, – он сказал это, клонясь к ней, всматриваясь с отеческой, всезнающей усмешкой.

– Чем?

– Гусинский прибыл за тобой.

– Что это значит?

– Всю остальную жизнь тебе предназначается хомут таперши и ночной кукушки. Ты будешь ездить с ним на гастроли, на фестивали, готовить кофе в номерах, а к нему бред энд батте (бутерброд – англ.). Переворачивать ноты на концертах и ублажать его в постели, по ночам, в очередь с другими.

– А он меня спросил про этот семейный смак?

– Сегодня спросит. А ты некстати тащишь с собой провинциального жеребца, который вздумал, курам на смех, зачем-то еще брякать на рояле.

– Не забывай – в моей педагогической узде с поводьями и шпорами!

– Гусинский может и раздумать с предложением, – еще раз предостерег Евген.

– Ты сватаешь меня Гусинскому?

– Любая ваша выпускница…

– Я не любая, – взметнулся в ней нерассуждающий рефлекс богоизбранницы – дочери гендиректора НГДУ, члена бюро обкома, который левой ногой открывал дверь первого секретаря республики.

– Я это уяснил, деточка, – он благодарно придавил своей лапищей ее фарфоровую кисть. В нем теплилась незатухающая благодарность к этой био-гибридице, слепленой из кошки с Джульеттой одесского разлива. Гибридица, вдобавок, владела абсолютным слухом и утонченным музыкальным вкусом. Этот роскошный мутант в юбке давно уже маячил рядом и корректировал его лютую тягу к роялю. Она впрыскивала в эту тягу арпеджио и гаммы, сольфеджио, классический репертуар, азы гармонии и композиции, постановку рук, шлифовку техники, особенности, стили мирового фортепианного репертуара. Она внедряла все это в него неистово, бесцеремонно и взахлеб. Поскольку никогда еще, никто не вламывался в исполнительское мастерство, в элитную пианистичность с такой взрывной прогрессией, сев за рояль впервые в двадцать лет.

– Я это помню и ценю, деточка, – повторил Чукалин.

Она дрогнула: что-то болезненно знакомое врезалось в его интонацию, царапнуло слух.

– Давай к нашим баранам. Все эти бредни со сватовством…

– Это не бредни, Ия. Сегодня ты получишь от него предложение руки и сердца.

– А от тебя когда-нибудь… я это получу? – она вломилась в ситуацию. И запоздало, насмерть перепугалась.

Он переваривал бурлеск, прорвавшийся вдруг из нее. Давно предчувствовал, что это вот-вот случится. Все как-то не было времени продумать оптимальную реакцию на зреющую в ней атаку. Теперь здесь нужен был нейтрализующий экспромт.

– Ирэн… кумир богемных лабухов, Гусинских и прочих домогателей тебя и членовоза папы! Ты моя фея, муза и принцесса. Я не могу продолжить эту тему здесь, средь крошек, мух и луж компота на столе.

У нее дрожали губы. Хрустальной влагой заволакивало глаза, что не мешало им вбирать в себя извивы поведения Евгена.

– Ты не ответил!

– Я объяснил …

– Я бьюсь в тебя, как рыба в лёд уже два года!

– Как рыба об лед, – отечески поправил Чукалин. И предупреждая слезный поток, готовый хлынуть из ее глаз, встал.

– Идем. Здесь не время и не место.

Они прошли сквозь строй гляделок-шпицрутенов. На улице она дала волю слезам.

– Я что, не так веду себя, не так одета? Глупа? Чем я не вписываюсь в твой режим?! – со стонущим отчаянием она ломилась в его неприступность.

– Ты восхитительно старательная, деточка. И градус твоего старания зашкаливает. По Цельсию – он уже «сорок два». Я буду у Гусинского в гостинице, как ты велишь: к пяти. Ну, разбежались.

Чукалин уходил. Она, застыв цветастым столбиком, ошеломленно переваривала сказанное. Два года назад ее позвали в сакральный и укромный переулок имени Цельсия, в дом сорок два. Куда с неистовой надеждой, страхом иль раскаяньем заныривал городской местечковый народ, и каждого, кто попадал вовнутрь, сопровождал шлейф жгучего и встрепанного сверх– внимания.

«Ви слышали!? Гозмана Борю (Марка, Соню, Изю, Клару) позвали к Цельсию за персональным градусом!»

Из дома выходили, вылетали, выволакивались богачами и рабами, отринутыми и должниками, изгоями и мечеными спецзаданием. Ибо на «Цельсия, 42» дыбился над северо-кавказскими Сефардим и Ашкенази высоко и наблюдательно торчащий этно-прокураторский столп.

И, вызванная в этот дом Ирэн, попав в хозяйское, засасывающее-серое перекрестье стариковских глазок, стала слушать. Ей не запомнился ни облик старичка, и ни его одежда. Всей своей сущностью она впитывала слабый тихий голос:

– Тебя еще не распечатали, деточка?

Она все поняла, и закивала головой в восторге, что таки да, ее не распечатали, поскольку (она как чуяла!) это будет зачем-то нужно серым глазкам.

– Похвально. Пусть это сделает Чукалин. Он учится в пединституте, на спортфакультете, но его зачем-то тянет до рояля. Тебе дается год, на крайний случай – два. Ты должна стать ему полезной. Обвейся, обкрутись вокруг него и не отцепляйся, пока он не посеет в тебя свое семя.

Он протянул ей три листа.

– Возьми и изучи. Здесь про него подробности: откуда, где, когда, куда и с кем, зачем и почему с ним было. Это тебе будет полезно. Старайся, деточка. Тогда все мы будем тобой довольны. Иди и сильно постарайся.

Она ушла стараться. В трепещущем захлебе, неся в себе ликование от персональной миссии, возложенной на нее.

Придя домой, она пересказала эту миссию матери Ревекке. И они вместе, не торопясь, со смаком перебирая варианты, оттачивали тактику с стратегией: как действовать, чтоб в ней проросло семя Чукалина. Сошлись на главном – через фортепиано. Отпущенные ей два года истекли, но семени Чукалина в ней еще не было. И нынче из нее в столовой прорвалась паника: что источится из серых глазок на «Цельсии, 42»?! Преодолев свой страх, она пошла туда сама, незваной – как быть, что делать у Гусинского сегодня?

Гусинский встретил их в махровом, разрисованном халате. Халат смотрелся римской тогой, был бело-бирюзовым под цвет обоев люкса. Из каждой поры этого халата струилась иноземность парфюмерии, роскошная стерильность и комфорт надменных мегаполисов Европы.

– Входи-входи, прелестное дитя, – позвал Гусинский. – Меня предупредили о твоем приходе. Та самая Ирэн Скворцова, тот самый ангелок из-под рояля? Это ведь ты вручала мне красные тюльпаны от имени музшколы номер два на нашем выпускном музуча?

Голос маэстро пролился на них горловым грассирующим баритоном. Увидев Чукалина, маэстро вздернул полукружье тонко-щипанных бровей, спросил удивленно:

– Ты не одна?

– Я понимаю, как вы заняты и благодарна вам, Борис Арнольдович, за встречу, – шагнула к гастролеру Ирина. – Я привела с собой коллегу, студент Евгений Чукалин.

– До этого я знал, что говорить и делать с юными фанатками моего таланта. Но что я должен делать с таким мясистым юношей? – Маэстро сел, закинул волосатенькую ножку на такую же. Из глаз его сочилась пока что юморная снисходительность.

– Борис Арнольдович… еще раз примите благодарность и извинения за беспокойство.

– Ты не ответила на мой вопрос, про юношу с фигурой Аполлона. Что мне с ним делать?

– Послушать его игру, – сказал Чукалин. – Ирэн тоже не знает, что со мной делать. Почти два года она лепила из меня, как папа Карло, своего Буратино. Но вылепила какого-то пианистичного урода. Она в полном тупике.

– Чукалин прав, – выцедила Ирэн с нетерпеливою досадой – ее подопытная кукла (она же – стратегическая цель), ужалила, хотя беззлобно, но достаточно болезненно.

– Вы говорите, с вами занимались два года. Что вы имели до таких занятий? Музучилище? Два-три курса консерватории?

– Увы, Борис Арнольдович, всего два курса спортивного факультета. Я занимаюсь акробатикой, а по ночам осваиваю для души старинный русский мордобой.

Борис Арнольдович дрыгнул остроконечной верхней ножкой. И поменял ее местами с нижней. Лицо маэстро напитывалось уксусным изумлением.

– Ирэн… вы не ошиблись с адресом?

– Конечно, нет, маэстро.

– Тебе не кажется, дитя, что оценить способности у этого… кентавра сможет любой заштатный лабух?

– Ни штатный, ни заштатный не оценят, Борис Арнольдович. На это способны лишь вы.

– Да боже ж мой… Ирэн! Вы переходите все допустимые границы. Отсюда я еду на гастроли по Израилю. Мне нужно плотно сидеть над программой. А тут меня, лауреата, принуждают…

– Вас пригласила на гастроли филармония, Борис Арнольдович?

– Естественно. И у меня концерты впереди, к которым я должен готовиться, времени, чтобы прослушивать, как тарабанит по клавиатуре…

– Концерты могут и сорваться. Такое здесь случается, маэстро, – дымились властной обволакивающей силой зрачки Ирэн-горгоны, вдруг спустившей с цепи настоянную на веках привычку резать по-живому, привычку, из коей выпарило гневом благоразумие и осторожность.

– Что-о?

– Мой папа попросил филарм-директора Вайнштока подвинуть с мая на июнь Валеру Ободзинского, чтоб пригласить Гусинского. А моего папэлле настроила на это приглашение я, чтобы…

– Деточка, не надо лишних слов, – прервал Ирину гастролер, – наш нервный разговор вам следовало начинать с того, что вы сейчас сказали. Я весь внимание. Что нам исполнит акробат и… мордобоец со спортфака? Арпеджио иль гамму до-мажор?

– Я вам исполню для начала этюд семнадцать, Черни, – сказал мрачный Чукалин.

Сел за рояль. Бросил коряво растопыренные пальцы на клавиатуру, стал истязать школярскую мелодию текстурной грязью, кондовым спотыкачем и похоронным темпом.

– Очарова-а-ательно… божественно, коллега! Какая неожиданная и изящная нюансировка, – закатывал глаза, выстанывал в экстазе гастролер, давя в себе то ли рыдание, то ль истеричный хохот.

– Прекрати! – прорвался из Ирэн звенящий вопль. Она ударила кулачком руку Чукалина. На пламенеющем ее лице белели, трепетали ноздри. – Чукалин, может хватит лепить из нас идиотов?

– Точнее будет: «ставить нас в идиотское положение», – поправил Чукалин. Он, опустивши руки, смотрел на пассию, наставницу свою с досадной жалостью. Великоросский холод наползал на его лицо.

Она вдруг поняла: сейчас Чукалин встанет и пойдет к двери, брезгливо стряхивая с себя всю эту клоунаду, дурашливый и издевательский восторг маэстро, а главное – ее, не менее глупейшую попытку самоутвердиться, запрыгнуть на педа-пьедестал перед маэстро, используя трамплином дар Чукалина. Он встанет и уйдет – совсем и навсегда.

Она метнулась к нему, повисла на плечах.

– Чукалин, миленький, прости… Я дура… глупая спесивая бабенка… Прости, Женюра. Я умоляю – выложи ему, что мы сделали с тобой за двадцать месяцев… Он средний пианист, но классный аналитик, критик и ценитель…

Гусинский, по-рыбьи разевая рот, ужаленный «средним пианистом» в самое сердце, дозревал в зудящей ярости. Неистово прощелкивались варианты в голове: «Перетерпеть, дослушать. Отыграть концерты, забрать свой гонорар и вот тогда…»

«Терпеть мне, международному лауреату?! И он хотел ей предложить сегодня место для штампа в своем паспорте Не-ет! Встать, послать на х… и гонорар, и эту трясогузку. Немед-лен-но».

Гусинский встал.

– Вы исчерпали мое время и терпение, поэтому прошу…

Его отточенный и изощренный слух проткнули вдруг три ниспадающе-октавных черных и рокочущих удара.

Чукалин, нависший орланом над клавиатурой, дослушивал их колокольное рыдание. Дослушав, передвинул кисти рук, почти скрестил их, повел к катарсису Рахманиновскую мелодию «Прелюда», лепя аккорды, выплескивая из недр рояля Реквием усопшему.

Аккорды рвались из инструмента стонущей тоской по отлетевшей жизни. Слезились стеарином свечи, и пламенные их копьеца надломлено сгибались в сквозняке, пропахшем ладаном. Сквозняк игриво колыхал угрюмо-антрацитовое ниспаданье крепа на зеркалах… Почти сокрыто привядшей белью калов лицо у мертвеца… Иссохшие глазные омута у сгорбленной вдовы… Смерть, воспарив над погребальной тризной, вступила в свое царствие. Ее дыханье обдавало тленом.

Гусинский впитывал игру всей кожей. Вскипевшая при узнанном «Прелюде» ярость (он ненавидел, отторгал Рахманинова каким-то нутряным, биологическим инстинктом) сменялась заторможенным проф-изумлением – от своеволия в трактовке, от взлома основных канонов исполнения, а, главное – от звука. Задавленно-утробный рык рояля под пальцами студента гнул к полу. Прижатая им до отказа левая педаль глушила децибелы рояльных струн, но хлесткой тяжестью пальцев вбивались клавиши в клавиатуру и высекали стонущую тризну… Этот сопляк владел каким-то небывалым звукоизвлечением, звук кровоточил и от него морозом взялась, цепенела спина Гусинского.

…Вот глухо брякнулась на крышку гроба рассыпчатая горсть суглинка… еще одна… Земля с лопат срывалась вниз и заполняла квадро-пасть могилы. Пока она не превратилась в холм. Его засыпали цветы. Их слой струил предсмертный, терпкий аромат. Под ним огрузно, неподъемно слиплась, чтоб каменеть в годах покоя, земная твердь.

Под ней, под крышкой гроба, навечно отделивший домовину от сиянья жизни, подернулось в мучительной гримасе лицо лежащего. Распахивались веки, чтоб зачерпнуть удушливо-непроницаемую вязкость мрака. Мрак – абсолютный, плотный, заполнив всклень глазницы, просачивался в сознание: «покойник», погребенный заживо, выпутывался из глубокой летаргии. В нем, рассылая кровоток в конечности, все чаще сокращалось сердце. Он шевельнулся. Пытаясь приподняться, ударился лицом о крышку гроба. Сознанье, разорвав тенета сонной одури, извлекло из тесного, удушливого безвоздушья нещадный ужас истины: он погребен!

…Чукалин вязко, тяжело, стал высекать триоли, начиная вибрирующий путь к безумию. Мизинец (пятый палец) правой руки вспарывал трепещущую ткань «Прелюда» единой, стонущей мелодией:

Триоли бились спутанной куделью в прокрустову неодолимость тесноты. Он рвал их нарастающим отчаяньем все рамки, скрепы гармоничного стандарта: темп, ритм, громкость, где пианиссимо и форте, крещендо и диминуэндо перемешались в диком, пропитанном утробным страхом, хаосе… Триоли деформировались и ломались (как пальцы, нос и уши погребенного) о твердь незыблемого гроба. Хаос напитывался осознаньем вторичной, теперь уж настоящей смерти. И, наконец, добравшись до катарсисной вершины, сорвался вниз глиссандо, с звериным визгом, кромсая лезвиями режущих аккордов и так истерзанную плоть «Прелюда». Душа, лишившись разума и рухнув на кромешность дна, была вдруг перехвачена незримой, благодатной силой, которая избавила ее от мук и разделила с плотью. Теперь вокруг вздымались золотые купола, бил по Вселенной колокольный рокот. Он нес свинцовой поступью стихающую осветлённость скорби к божественным чертогам. Земная, плотская клоака, обросшее мучениями и животной шерстью бытие истаивали.

Их заменил бездонный бархат вечного тоннеля, куда с неистовым и легкоперым ускорением втянуло исстрадавшуюся душу.

…Чукалин тяжело дышал, подрагивали пальцы на обвисших плетьми руках, блестело росяной капелью лицо.

– Это … бандитство… вы муз-бандит, Чукалин, – сказал сипящим клекотом Гусинский. Кашлянул. Разлепил вцепившиеся в подлокотники пальцы. На них белели обескровлено костяшки.

– Женюра, мы его достали! Я же говорила – он классный аналитик, чует настоящее! – Ирэн выдохнула это ликующим полушепотом, сияли слезным блеском глазные озерца.

– Еще… что-нибудь? – нервно и сухо вдруг попросил Гусинский. Ему неодолимо захотелось напитаться варварским исполнением еще раз, вдохнуть в себя пианистичную отраву от Чукалина. И с этим ничего нельзя было поделать.

Чукалин поднимал глаза. Он перевел их с ликующей мордашки наставницы своей на встрепанного, исхлестанного «Прелюдом» маэстро и слабо усмехнулся. Положил руки на клавиатуру, замер. Еще не отойдя от прежней игры, стал отдирать ее трагические лохмотья от себя. Сосредотачивался и очищался: напитывался «Сонатенышем». Созрев, слился с инструментом. В неистовом и буйном многоцветьи вздымался в памяти Чечен-Аул, Аргун, пряная фантасмагория отрочества, где шла закалка Духа, где терзало дарованное ими многодумье.

– Что ты играл?! Ты это сам разучивал! – едва дождавшись окончания игры, свирепо и отчаянно вскинулась Ирина. – Борис Арнольдович, мы эти бешеные выкрутасы с ним не учили! Он должен был сыграть вам «Аппассионату»!

– С меня хватает трех бугров, которые отважились играть «Аппассионату»: Гольденвейзера, Рихтера и Гилельса, – сказал, сцепив нервические, потные ладошки Гусинский, – и тех, кто берется за эту вещь после них, я тихо зачисляю в недоумки. Поэтому, Ирэн, прошу прощения, благодаря Чукалину, вы не зачислены в этот список. Чукалин, что вы исполнили?

– Ирэн определила это, как «бешеные выкрутасы», – помедлив отозвался Евген, – а вы как скажете?

– Я так скажу: собрались у клавесина в одной комнате юный разгильдяй, товарищ Моцарт, оглохший напрочь герр Бетховен и спятивший от сексуальных приключений своей дочери Козимы – Лист. Собрались и сообразили на троих. После чего состряпали вот этот монструозный, впавший в детство, гибрид. У вас было кошмарное детство, молодой человек? Ведь это ваша вещь, Чукалин?

– Ирэн права, маэстро. Вы имеете абсолютное чутье на музыку и композиторство. В вас дремлет неразбуженный дар музыкального дегустатора. И этот дар, а не игра, вас вытолкнет в элитное муз-общество, на третейское поприще. Благодарю за терпение, Борис Арнольдович. Ирина, мне пора, увидимся.

Он вышел.

– Он что… действительно одолел «Аппассионату»? – спросил Гусинский, перекипая в давно не посещавшем пианиста воспаленном возбуждении.

– Первую часть. Я не пустила дальше. То, как он ее играет… бьет током по мозгам.

– Судя по «Прелюду», Бетховена в гробу перевернуло. Откуда вылупился этот жеребец, где и когда ты его подцепила?

– Что, Боренька, достал тебя Чукалин? – расслабленно, ликующе отходила от взвинченного напряжения Скворцова. Теперь они были одни – свои в иерусалимскую доску. – Я подцепила его чуть больше двух лет назад и вклещилась в его режим. Тогда он начал выковыривать из фортепиано гаммы.

– Мадам Скворцова, ты можешь не лепить горбатого?! – вдруг взъярился Гусинский, – он матерый профи! У него запредельная техника, особенно в последней вещи. Ее не высидишь свинцовым задом не то, что за два года – за десять лет! Он гонит нотный текст готовыми, шлифованными блоками и видит его с опережением на три-четыре такта…

– Ты говоришь про то, что я хотела слышать, когда вела его сюда. Я не ошиблась про него!

– Где он ошивался до поступления в педвуз, что делал, откуда тебе знать про это?! Он выбивает из рояля такие пианиссимо с фортиссимо, такой разумный звук, к которым я еще не подобрался! А я уродуюсь по пять, по семь часов за инструментом ежедневно, восемнадцать лет!

– Ты можешь проуродоваться, Борик, за инструментом еще сто лет. Но не освоишь то, что он сделал за это время.

Она ввела эту аксиому в соратника по крови отточено спокойно – как опытный мясник, жалея жертву, вонзает нож в грудину хряка, разом прорезая сердце. И, наблюдая, как зло, беспомощно затухают глаза маэстро, продолжила с досадой:

– Что ты как малое дитя! Вы с ним разной породы!

– Какой еще породы?

– Ты – такса, он – борзая. Пока ты мельтешишь кривыми ножками через всю псарню к нашему израильскому корыту, он одолеет километры и хапнет пастью резвого зайца.

– А ты…

– А я рядом с тобой. У нас одно дело на двоих – надеть на эту борзую ошейник и удержать при нас.

– Ты думаешь, что знаешь все про мою породу?

– Я знаю про его породу. А что вы так психуете, маэстро?

– И что такого в нем?

Ирэн склонилась к бледному лицу Гусинского, к шустро-дергающемуся тику-живчику под глазом, сказала, внедряя остриё созревшей в ней сенсации, в анналы воспаленного в нем самолюбия:

– Нас с тобой, Боря, интимно делали в постели папеле и мамеле. А при зачатии Чукалина накуролесил кто-то третий.

Она ткнула пальцем в небо.

– А ты не бредишь, девочка?

– В одном высоком месте, где я была сегодня, мне дали почитать его биографию. Парень – потомок казака с графиней, родился в Терской станице. Учился, рос, мотался по горам в Чечен-Ауле, переплывал Аргун, потом заканчивал десятилетку в Гудермесе, там долго и настырно учился какому-то жуткому мордобою. И поступил в пединститут. Я повторяю, Боря, клянусь, он сел за фортепиано двадцать месяцев назад. Я самолично била по его рукам, когда он ставил их, как грабли, на клавиатуру.

Но ты сегодня слышал сам – что мы теперь имеем из Чукалина. Он без меня освоил композицию! Причем – без своего, без постоянного рояля. Он занимается ночами то в институте, то в ДК Ленина, на сцене.

– Такого… не бывает!! («такого не должно быть!»). Гусинский выкрикнул это, исхлестанный нещадностью собственного бытия, вознесшего его к лауреатству. Бунтовали в памяти годы, сожранные ненасытно-живоглотным роялем, отнявшим детство, юность и мужскую зрелость, флирты со сверстницами. В нем билась, мучилась вызревшая сексуальность.

Кому, как не Ирэн, было понять, прочувствовать всем родственным Борису естеством тот давний гнет изгойства, который пригибал к земле, расплющивал того далекого, глазасто-нервного и пышнозадого подростка, отсиживающего за роялем кандальные часы. Тот Борик рос в замызгано-кавказском дворике на Щебелиновке. Двор издевался, отторгал его смиренно-кудреватую, всем чуждую тихушность, орал хрипатым матом, бил в нежность барабанных перепонок чугунным треском домино, лез в уши и глаза липучим тополиным пухом, оплевывал из луж шмотками жирной грязи.

Но главное – шпынял и протыкал нахрапистым ехидством злючей пацанячьей стаи, не ведающей ничего о сострадании. И эта стая никогда не брала «толстожопого» в свои забавы – игрища: в лапту, в войну и прятки, в стукалочку.

Там верховодила коряво-вожаковская дурында с кличкой Гмырь.

Могучий и наследственно-еврейский зов предков звучал в Гусинском: стать благополучней и богаче, а главное, известнее всех остальных, любой ценой пробиться наверх.

Негаснущая в Боре страсть возмездия плодила вакханалию видений. Вот он, уже закончивший консерваторию, попутно овладевший самбо, здоровым бугаем неторопливо вваливается в ублюдочно-загаженную узнаваемость двора. А там – все та же взматеревшая орава и тот, совсем уж оскотинившийся Гмырь. Он, Борик, отметелив всласть и изволтузив всю ораву, берется за Гмыря – на закусь. Он лупит его смачно, долго и изящно, расплющивает в блин лицо, откручивает ухи и сокрушительным поджопником бросает эту падаль на ржавые пруты забора. Гмырь зависает там мясным бифштексом.

– Ой бедный-бедный Борик! – она сказала это с состраданием сестры, запустив в кудреватость головы маэстро свои пальцы, продолжила с решимостью хирурга, взрезавшего нарыв стальной нещадностью скальпеля.

– Теперь я скажу совсем кошмарную вещь. Чукалин овладел всей техникой и звуком на халяву. Между другими делами. Он ходит в оперную студию. И успел спеть на сцене Гремина, Мельника и Спарафучиля. Так спеть, что наш министр Ваха Татаев готовится женить его на своей дочке Светке. А после этого поехать вместе с ним в Ленинград, в Мариинку, чтоб там прослушали его зятька: а-ля Шаляпина из Грозного. К тому ж, он акробат. Я видела, как он закручивает в воздухе такие кренделя, что деканат пускает слюни в ожидании: они считают, что у Евгена уже в кармане золото с чемпионата в Мюнхене, который будет в сентябре. Но самое гешехтное в нем, Борик: его готовятся забрать работать в КГБ. Отцу сказал об этом наш кент, майор оттуда.

– Он что, совсем не спит? Лунатик?

– Он не лунатик, Боря. Он Индиго.

– Чего?

– Ты уже слышал от меня про это. Когда папеле трудится, чтобы осеменить мамеле и в это время им помогает сверху кто-то третий – на свет потом рождаются Индиго.

– Ты хочешь сказать, что меня состряпали без третьего? – он выцедил фальцетом гадюку-боль из побелевших губ. – Зачем ты привела его?! Почему я должен от тебя выслушивать всю эту гнусь про все его таланты?!

Борис Арнольдович осекся. Отвисала челюсть, округлым потрясением истекали глаза – Ирэна раздевалась. Цветастой невесомостью шифона порхнула на пол кофточка… За ней вдогонку – лифчик… В оцепеневший мозг Гусинского ударила и пронизала белизной тугая, бархатистая упругость двух грудей, надменно коронованных бледно-коричневой элитностью сосков Остался на точеной плоти кружавчато-бардовый кругляшок трусишек… Но и его с неспешной деловитостью спустили к щиколоткам.

Черненая курчавость треугольничка в молочном окружении бедер добила музыканта. Он пил взахлеб глазами всю эту нестерпимую роскошь, как запаленный долгим переходом мул пьет оазисную воду из колодца. В предобморочном мороке он уловил вопрос:

– Ты хочешь, чтоб это все стало твоим?

И разум музыканта, истощенный годами сучьего аскетства (то некогда, то взбухшая прыщавость на лице, то гойские здорово-наглые кентавры, которых с идиотским постоянством предпочитало ему училищное бабье), включился в дело обретения семьи.

– Хочу я или нет, чтобы этот цимес стал моим… А что, на белом свете от Кушки до Владивостока найдется Сефардим или Ашкенази, который скажет тебе нет? Я знаю, что за все надо платить. И все имеет свою цену. Ты хочешь знать про мою цену?

– Ты правильно все понял.

– У приличных людей перед зарплатой дают аванс. И мой аванс тебе: штамп в наших паспортах, потом гастроли по Израилю. Потом я делаю визит к профессору Кабалевскому, и ты пойдешь на экзамен в консу Чайковского. Но перед этим мы работаем, как проклятые, программу для экзамена. Я сделаю ее с тобой, и Кабалевский скажет про тебя: «Ирэн, у вас большие перспективы.»

– Это аванс?

– Что, мало?

– Теперь про цену.

– Трехкомнатное жильё не дальше, чем Садовое кольцо. «Волга», где на спидометре не больше сотни километров. Потом гастроли, и гастроли, и гастроли. И ты везде со мной.

– И что я буду делать на гастролях?

– Готовить кофе в номерах «люкс» и к кофе – бред энд батта, что значит «бутерброд».

Ирэна дрогнула: Чукалин предсказал дословно!?

Сцепив губы, она выцедила, давя в себе мистический восторг:

– И это все, что надо делать?

– Еще переворачивать листы на нотах, когда играю на концерте…

– А ночью ублажать тебя в постели? – слепящая усмешка высвечивалась зеленым светофором на ее лице.

Борис Арнольдович задохнулся. Озоновый, ликующий порыв согнул его и бросил на колени: здесь и сейчас разрешено! Все у них будет! Здесь и сейчас!

Он двинулся к Ирине и, содрогаясь, вжался лицом в божественно-пушистую курчавость, проросшую у входа в рай. Его трясло, до тонкой фистулы истончился голос:

– Ирэн… ты Суламифь… я схожу с ума!? Ты здесь, и я лицом в тебя… в твою тютюлечку.

Он говорил, пришептывал горячечно, истаивая в сумасшествии желания, елозил цепкими руками по упругому атласу кожи. Не видел, как усмешка на ее лице сменилась на страдальчески-гадливую маску.

– Мы будем ублажать один другого… чтобы потом у нас пошли в тираж здоровые и умненькие байстрюки…

– Теперь моя цена – она не отстранилась от него, терпела, смиряя бунт в протестующе вопящей коже, в подергивающихся оскорбленно бедрах, не тронутых еще ни разу чужой лапой.

– Я выплачу любую цену, – сказал самец в Гусинском, готовясь завалить вот эту плоть, войти в нее, достать до дна набрякшим каменным клыком, торчащим под халатом.

– Ну… говори про твою цену…

«Какая тут цена?! Да нет сейчас такой цены, что остановит Борика Гусинского!!»

– Ты должен уломать Чукалина поехать с нами на гастроли.

– А что он будет делать там? Если согласен подмывать нас после сортира – возьму.

Маэстро корчился в нетерпеливом ожидании.

– Он будет первым номером в концертах. Ты – вторым. И, если надо, будешь подмывать его ты сам.

– Что-о-о?! – исторг то ль всхлип, то ль стон Гусинский: терновником торчала из его ушей колючая бредятина услышанного.

– Я научусь готовить ему кофе. И ублажать в постели. Ты должен убедить его залезть ко мне в постель, там на гастролях. И подготовить все для этого. Когда он распечатает меня, то ты свое получишь. Я выберу момент и подпущу тебя для случки. На час.

Высвободившись из цепкого захвата маэстро, Ирина стала одеваться. Гусинский выплывал из обморочной одури, хватая воздух ртом.

– Я ничего не понял… У вас здесь такой юмор? Тогда Ильинский с Райкиным могут отдыхать.

– Мне не до шуток, Боря.

Смотрела на маэстро одноголовая Горгона, холодным гипно-напором вгоняя в цепенеющее повиновение Борика – того, далекого, искательно-покорного изгоя-пацана в садистском Щебелиновском дворе. Но тот пацан вырос… Стал лауреатом! К нему снисходят уже Кабалевский, Ростропович, протягивают руку Гилельс с Ойстрахом… Пока он в их предбаннике… Но скоро его впустят в саму баню! А эта… Кто она такая?!

Гусинский встал.

– Ты понимаешь, что сказала? Тит в Иудее разрушил Иерусалим и истреблял нас. Но он не опускался до того, что ты сказала мне. Фараон не говорил такого даже своим рабам…

– Ни ты, ни я не знаем про что говорили Тит с фараоном.

Она нетерпеливо сдула шелуху словес с маэстро – здесь надо было делать Дело: любой ценой.

Гусинский, подойдя к столу, взял лист. Порвал его и подойдя к Ирэн швырнул клочки в лицо.

– Вот договор с Вайнштоком, с вашей филармонией. Пусть вам поет, вместо моей игры, Валера Ободзинский. Я уезжаю в Израиль на гастроли. Через два дня Вайнштоку пришлют всю сумму неустойки от меня. А вы… Скворцова…

– Значит, не подошла цена?

– Да я скорее сдохну! Кто ты такая? Теперь пусть мне дают бешеные деньги, но я не трону твои цимесы! Иди, Скворцова, вы мне надоели оба!

– С чего ты взял, Гусинский, что тебе будут давать бешеные деньги? Их будут отнимать.

С холодным сожалением, замешанном на любопытстве, она гасила сумашествие рывков лауреатской рыбины, беснующейся на спиннинге в ее руках. Она успела познать крепость лески и крючка, который заглотил лауреат.

– Что значит, «отнимать»?

– Это значит, что Кабалевский вычеркнет тебя из списка, уезжающих в Израиль на гастроли. Теперь ты будешь гастролировать в Задрыпинсках и ставки за концерт тебе понизят до смешных. На фортепианный фестиваль в Варшаве тебя еще допустят. Но Гилельс, председатель жюри, даст тебе двадцать третье место – второе от конца, какое ты заслуживаешь. Тебя уже никто не станет тянуть за уши в призовую тройку, ломать членов жюри – как это сделали в Брюсселе и Оттаве. И это только для начала. А дальше будет хуже.

Гусинский вдруг ощутил всей кожей: так и будет!

– З-за что?

– За неблагодарность. И за глупость. Ты отказался платить долги.

– Кому я должен?

– Цельсию, сорок два! – Она пронаблюдала, как ударило и перекосило жертву током. – Там не любят тех, кто забывает о долгах.

Гусинский понял, что тот мизер для Израиля, который с него брали после каждого концерта – всего лишь малая маржа, проценты. Но сам долг будет висеть на нем до гроба.

– Меня сегодня попросили напомнить: кто вытащил тебя, серятину, из Грозного и подложил, как тухлое яйцо, под Кабалевского в консе Чайковского. Кто отчислял тебе вторую стипендию от нас, из Грозного. Кто направлял на конкурсы и навешивал лауреата на тебя, недоделанного лабуха. Кто сделал вызов из Израиля на жирные гастроли слабаку Гусинскому, чье место – в конце четвертой сотни средних пианистов-гастролеров.

– Я это помню, – его, рояльного телка, корежило от бандерилий, воткнувшихся в него и предназначенных матерому быку. – Сейчас поедет моя крыша: зачем «Цельсию, 42» надо укладывать Чукалина на цимесы Скворцовой?

– Так ты уже согласен?

– А у меня есть выбор? Но… это же дурдом, скандал на всю Европу! Включить какого-то бешеного дундука в гастрольную поездку… без подготовки и без визы…

– Все визы и афиши сделают в Москве, как только он дает согласие поехать с нами. На подготовку и шлифовку его репертуара у тебя неделя. Его «Прелюд», «Полишинель» и «Сонатеныш», его «Аппассионата» поставят на уши любой концертный зал и сделают нужный нам скандал в Европе. Теперь ты это знаешь лучше нас.

Она смотрела на Гусинского: перед ней истекала слизью безнадеги выхваченная из воды и брошенная на жар песка медуза. Дело сделано!

В ней опадала неистовая, целевая цепкость и заменялась тяжкой чернотой усталости и горечью.

Гусинский дрогнул, зябко запахнул халат: от вызывающе-роскошной и безжалостной самки только что распявшей Борика на шестиконечной плахе, тянуло ледяным сквозняком. Он разлепил спекшиеся губы, спросил как свой-свою, запертую с ним в одной клетке:

– Ирэн, я отупел, наверно… Убей – не состыкую эту катаклизму… Ты подняла здесь столько пыли, сюда вмешался сам «Цельсий, 42»… меня размазали по стенке… И все из-за чего?! Чтобы тебя, фемину-приму на Кавказе, распечатал какой-то гой… Да стоило тебе самой лишь пальцем поманить его… Пацан на цирлах прибежал бы, приполз на брюхе!

– Не меряй по себе. Я… делала это все два года… Манила, прилеплялась, вертела бедрами… Я так старалась, Борик.

Она смотрела сквозь Гусинского, горячечным и воспаленным блеском полыхали глаза.

– Но он остался холодным, как собачий нос… Я перестаралась, Борик! Дура, что я сделала! Теперь на знаю, что делать дальше… в петлю, что ли?! Самой ползти к нему!? Так не поможет!

Она зашлась в рвущим слух плаче.

Сидела, содрогалась в слезах перед маэстро не прокурор и не судья, чью мантию пошили на «Цельсии,42». Рыдал, размазывая слезы по щекам созревший для любви детеныш, раздавленный первой, безответной страстью. Которого расчетливо впрягли в массивно-неподъемную арбу, катившуюся по трупам из тьмы веков – на Талмудических колесах.

Гусинский, блистая красноречием и страстью, вогнал в трубку итоговое предложение: бригадные гастроли по Израилю, где семь концертов в Хайфе и Телль-Авиве. В бригаде четверо: Скворцова, Магомаев, Гусинский и Чукалин.

Организатор и распорядитель – несравненная Ирэн. Гусинский в первом отделении играет Дворжака, Шопена и Чайковского. Второе отделение – Чукалин с Магомаевым поют: романсы, песни, арии из опер. И на закуску – чукалинское фортепиано, «Прелюд» Рахманинова, «Полишинель», а так же «Сонатеныш» в исполнении автора. Шлифовкой этого маэстро готов заняться сегодня вечером.

Распределение гонорара – Чукалин получает 40% – как композитор, пианист и вокалист. Все остальное – делят на троих.

…Гусинский, сморщившись, терпел, давил в себе изжогу: неукротимо хищно грызла пищевод с желудком разлившаяся желчь («Говнюк… сопляк… за что козлу сорок процентов?!»)

– Откройте шкафчик над роялем в спальне, Борис Арнольдович, – предложил далекий голос в трубке.

– Зачем? – оторопел Гусинский. Перехватил трубку левой рукой и вытер правую, вспотевшую ладошку о халат.

– Там желтенький пакет. В нем сода. Полчайной ложки на стакан воды и выпейте. Станет легче.

– Благодарю, – сказал Гусинский. Пупырчатой гусиной сыпью крылась шея, – я это сделаю. Так вы ко мне придете в двадцать-тридцать? Начнем работать над «Прелюдом».

– Не смею тратить ваше время, Борис Арнольдович.

– При чем тут мое время? Мне надо шлифануть вашу программу, прилично причесать ее, нас будут слушать зубры исполнительства.

– Вы едете втроем, Борис Арнольдович.

– Что это значит?

– Я не поеду.

– Вас не устраивают сорок процентов? Кошмар… Вы что, хотите пятьдесят?! Но, уважаемый коллега, я вынужден сказать: среди приличных людей это зовется бандитизмом! Когда я поведу вас к Кабалевскому, чтоб сделать из Чукалина студента консы, гастроли в Тель-Авиве сработают на ваш авторитет железно. Вы знаете, сколько это мне стоит?!

– Я не пойду в консерваторию.

–  Не понял. Что происходит, Женя? Вам валится с неба жирный пирог с индейкой. Так разевайте рот и глотайте его! Такие пироги слетают одному на сотню тысяч.

– Я не люблю Израильский пирог. Мне бы ржаной ломоть с сальцом, картоху с редькой.

– Да что вас не устраивает, черт возьми!? Мы пересаживаем за фортепиано и делаем диплом пианиста кому?1 Студенту-мордобойцу! Чтоб остальную жизнь студент имел большие деньги и играл на клавишах!

– Я не хочу всю остальную жизнь играть на клавишах.

– Тогда на чем вы собираетесь играть!? На брусьях, на коне, на перекладине… с расквашенной сопаткой?

– На душах, герр Гусинский.

– На… чем?

– Мой вам совет, Борис Арнольдович: сыграете в Израиле, потом бросайте гастролерство. Вы будете, как пианист всю жизнь плестись в хвосте талантов и рано изойдете желчью. Вам это нужно, как спросила бы Скворцова? Беритесь за перо, Гусинский. У вас отменное чутье на исполнителей и дар муз. критика-эксперта. Здесь обретете деньги и признание. И «Цельсий, 42» это позволит: уменьшится количество нудной возни с гастрольным аутсайдером Гусинским. Это, во-первых. И, во-вторых, попробуйте заполучить Ирину в жены: терпением и бескорыстью. Запомнили? Терпением и бескорыстью. Все остальное с ней не сработает. Скажите ей: я с нежностью к ней отношусь. Но никогда не буду рядом. А лучшей пары, чем Гусинский, ей не найти.

«Пи-пи-пи-пи» поставила четыре точки трубка и умолкла.

…Душа и плоть Гусинского, чуть различимо источали эманацию. Так, расслабляясь, потрескивает и испускает остаточный эфир аккордов натруженный рояль: после концерта.

Борис Арнольдович оглядывал себя, свой номер, вбирая заново надежную добротность распахнувшейся отсюда перспективы. Он ощущал с щемящей благостью и облегчением рояля: на нем только что блистательно сыграли.

В нем вызрело и потрясло щемящей новизною откровенье: в этой стране, оказывается, обитают не только троглодиты-Гмыри и Щебелиновские твари!

 

ГЛАВА 22

Война обрушивалась на Жукова неподъемной ответственностью. Немец пер на медведя – СССР с жизнерадостным и самоуверенным любопытством молодого волка, коему уже удалось придушить и схарчить без особых хлопот с десяток хомяков, сусликов, а так же лосенка и косулю. Закованный в броню танков, немец был оснащен неисчислимым запасом самолетов, бомб, снарядов, пуль – всем тем, что рвало и кромсало тело славянского колосса, без малейших признаков жалости иль сострадания. В сердцевине этой ощетиненной огнем машины с самого начала чувствовался хищный, хладнокровный разум какого-то иного, нечеловеческого вида. И недавний крестьянский конник-красноармеец Жуков, втянутый Кремлем за уши в генералы и посланный защищать Россию, стал постигать суть чужих замыслов. И все чаще противопоставлять им свой, корневой, дремавший в его хромосомах навык воина – оратая.

Так уж получилось, что это удавалось ему лучше других. И крепнущая близость к Сталину, их общая приверженность стратегии «Лес рубят – щепки летят», все большая нужда партийного вождя в Жукове, позволяли Георгию все настырнее настаивать на своих решениях и даже повышать голос на непогрешимого Отца народов. И не просто повышать, а орать на него с площадным матерком в присутствии Тимошенко, когда узнав о сдаче Минска 29 июня Сталин явился в наркомат обороны вместе с Берией и заявил, что надо расстрелять Жукова за это. Тогда и взъярился командарм, которого не послушался Вождь за месяц до войны.

– Расстрелять меня? Прос…ли наш первый удар! Теперь сюда явились виноватых искать? Забыли, что я предлагал 15 мая? Упреждающим ударом атаковать немецкие войска, пока они были в стадии развертывания! Детально, поэтапно, подробно предлагал! Вот этот вот очкастый вас за фалды держал, верещал от страха, а вы поддались! Пробздели тогда, не послушались – теперь не х…сопли распускать!

– Ты как с нами разговариваешь!? – визгливо, содрогаясь, стоял на носках Берия, тряс кулаками.

– Вон отсюда, гнида! – выцедил Жуков, готовясь вызвать охрану и вышвырнуть вот этого скунса в очках. И чуя сметающую, готовую пойти вразнос правоту командарма, развернулся и вышел молча вождь, волоча за собой визгливую, очкастую тень свою, которая всю дорогу до Кремля верещала о немедленном аресте Жукова и Тимошенко.

И лишь в кабинете дал себе волю Сталин, позволил выплеснуться бешеному гневу:

– Закрой рот, хорек! Арестовать их?! Воевать с Германией, оборонять Россию ты, что ли, будешь своей толстой жопой?! Пошел вон, без тебя тошно!

Не за годы – за недели, мучительного, рвущего душу отступления становился генерал Жуков истинным полководцем, постигая полынно-горькую науку битого, за которого всегда давали на Руси двух небитых.

Именно эта наука, инстинкт «битого» стал подсказывать ему зимой 41-го, что Москву не удержать. После того, как он опять уступил Сталину, шарахнул по немцам шестнадцатого ноября контрударом всего Западного фронта – тупым, неподготовленным заранее, обреченным на провал, против которого восставал всеми силами. Как предвидел, так и получилось: распылил и истратил много сил практически зазря, оставив перед немцами сопленосую рать курсантов НКВД и ополченцев – необученную войне, пачками умирающую бедную «говядину».

После чего змеёй сосущая опасность стала наваливаться и заявлять о себе не по дням, а по часам. 21 ноября немцы заняли Узловую и Сталиногорск. 23-го – Клин. 26-го перерезали силами третьей танковой дивизии железную дорогу и шоссе «Тула – Москва». 29-го перекрыли канал Москва – Волга в районе Яхромы.

Обросшая сталью армада вермахта, вбирая и выпуская когти артобстрелов и авианалетов, расслаблено передыхала перед прыжком на столицу. Позолоченные купола её вливались золотом через бинокль в самое сердце Фон Бока и Гудериана. Меж ними и Кремлем осталась, пожалуй, одна из самых надежных оборонных сил – молитва святой Матроны Московской.

И вдруг в сгустившуюся неизбежность предстоящей сдачи столицы воткнулись два непредвиденных рычага. И переломили наступление на Москву. Шарахнуло по немецкой армаде небывалым за последние полстолетия сорокоградусным морозом. К нему присоединилась нежданная дивизия сибиряков, сохранивших в сердцах благой жар Столыпинской реформы.

Прибытие одного полка врезалось в память и преследовало Жукова до самой смерти. Он встретил эшелон с сибиряками и зашагал вдоль строя, жадно, с вожделением вглядываясь в красные, задубевшие от мороза лица, с тихим восторгом оценивая добротные полушубки, автоматы ППШ и валенки. Так шел, пока не наткнулся на чей-то неломкий взгляд. Колол им генерала крепыш, лет сорока, не отводя сталистого, недоброго взора.

– Как доехали, боец? – остановился напротив Жуков… Не мог отчего-то пройти мимо.

– Как положено доехали, гражданин генерал, – не сразу ответил сибиряк.

– Почему «гражданин»? Зек, что ли?

– Никак нет, гражданин генерал.

– Кто таков?

– Боец Свинякин. Из недобитых вами.

– Ты чего мелишь? Откуда родом? – спросил Жуков, чуя как кроется мурашками спина и цепенеют скулы: затаив дыхание, слушал строй дикий их диалог.

– Тамбовские мы. Из подкулачников. Отца с матерью вы расстреляли, гражданин генерал, когда восстание было, а нас с теткой в Сибирь отправили в восемнадцатом.

– Значит, было за что, – с усилием отодрал взгляд Жуков от багрового лица, пошел вдоль строя.

– Само собой, за дело, гражданин генерал. Без дела вы своих, русских не расстреливали, – догнал его накаленный голос.

– Полковник! Этого говоруна ко мне после боя, – велел Жуков сквозь зубы командиру полка. – Языком работать мастак. Посмотрим, как воюет.

Не удалось им встретиться после боя. Подбил боец Свинякин гранатой перед собою танк из окопа. И тот, крутясь над ним на одной гусенице, засыпал, похоронил бойца заживо. Добил-таки немец недобитого Жуковым в тамбовском восстании. Чем и вогнал в сердце генерала занозу на всю оставшуюся жизнь. Хотя и приходилось полководцу потом бросать на смерть тысячи жизней, а вот запомнилась и пекла память та, одна, посмертно одаренная Жуковым орденом Красной Звезды.

Будто некая незримая сочувственная сила, нависшая над столицей, тогда необъяснимо сцементировала оборону, вздыбилась и противопоставила себя враждебному напору псов-фашистов. Столь же необъяснимо было обмундирование наступающих: шинельки «на рыбьем меху», перчаточки, да бздюшные шарфики заполучила прущая вглубь хладной Гардарики армада – в разгар зимы.

Просчет немецкого Генштаба!? Черта с два. Генералитет фюрера уже многократно являл свою стратегическую состоятельность, осуществив заглот в утробу вермахта пол европейской России – за полгода.

Еще большую сумятицу в сознание Жукова внес допрос пленного оберштурмбанфюррера. Его спросили: чем объяснить столь легкомысленную экипировку немецких войск? И скелетно усохший на морозах офицер, дергая щетинистой кожей обмороженной щеки, ерзая по бабьему платку на груди обрубком беспалой, черной кисти, выцедил безнадежно и отстраненно (все равно ведь не поверите в эту дурь).

– Фюрер на запрос Гудериана о теплом обмундировании, сказал: «Мороз – это мое дело, погода – не ваша забота. Она будет такой, какая нам нужна».

Но все это померкло и забылось весной, перед исступленной неизвестностью: куда нацелит бесноватый фюрер главный свой удар весной 42-го? И разум Жукова, будто засеянный прозорливостью свыше, озарился абсолютной уверенностью: на Кавказ! Именно туда, в оголенное от обороны раздолье степей и перелесков, бесхлопотно ринутся железные армады – за нефтью Грозного, Баку и Майкопа. Там и конец русскому сопротивлению, лишенному московских резервов и кавказского бензина.

И тотчас именно об этом направлении сначала неуверенно, затем во весь голос затрезвонила Сталину разведка. Но тот, в который уж раз, закостенел в упорстве: резервы из Подмосковья он на Кавказ не перебросит, не оголит столицу. Слишком свежо кровоточил в нем недавно пережитый страх за едва не павшую Москву. Итогом коего стал свирепо и кроваво – потаенно вырытый в Куйбышеве бункер, куда нацелился, было, нырять Сталин со всем правительством.

Жуков просил, настаивал, рычал в негодовании, требуя обезопасить и защитить Кавказ московскими резервами. Не вышло. Через три месяца, взяв Севастополь и намотав на гусеницы ошметки рахитичного сопротивления в Предкавказьи, Гудериан стоял на Тереке – перед нефтеносными линзами Кавказа. А три гестапо – абверовских спирохеты: Осман – губе, Ланге и Реккерт, имея в подручных жидо-чеченского мозговика Исраилова, уже намертво склеивали чеченцов, ингушей, балкарцев в единую Пятую колонну со своей НСПКБ (Национал-Социалистическая Партия Кавказских Братьев), реализуя тем самым трехсотлетнюю мечту Турции и Шамиля. Они не подозревали, что горцам уже приготовлена директива за подписью Гиммлера и Розенберга о стерилизации взятого Кавказа от чечено-ингушских абреков – как ненадежных и неспособных покорно встроиться в концлагерную схему кавказского протектората.

Все было сцементировано Листом, Клейстом и Руофом в тот вечер, перед завтрашним рывком через Терек – к Грозному и Баку. Все было просчитано: от восстания Пятой колонны в горах, которую бездарно профукали замы Берии на Кавказе Кобулов и Меркулов – до собранного уже, но пока притопленого понтонного моста через Терек, готового принять бронетехнику, рвущуюся к Грозному. Ставка на победу была как никогда велика, ибо Гитлер, сидевший на синтетическом, паршивом бензине из рурского угля, сказал: «Если я не возьму нефть Грозного и Баку, я вынужден буду заканчивать войну».

И Жуков сознавая грядущую, почти неизбежную потерю Кавказа и европейской части страны до Урала, все чаще думал уже о второй фазе войны – за Уралом.

Но именно в эту ночь опять сработало Нечто или Некто, неведомое и непостижимое – как под Москвой в 41-м. Оно сделало свой гениальный, изящный ход в противоборстве тевтонов и славян. Ход, не влезавший ни в одну военную доктрину, ход – выверт сколь издевательски скабрезный, столь и блестящий по эффективности.

Все было готово к завтрашнему восстанию на последнем обильном ужине в горных Гехах – в сакле у повстанца Атаева. Там восседал полковник гестапо, дагестанец Осман-Губе, глава НСПКБ Исраилов, его наставник мулла Джавотхан Муртазалиев – старая антисоветская гюрза, у которой выбили еще не все зубы.

Героем и любимцем застолья был командир отряда Шнитке. Восьмипудовая рыжая бестия, штурмовик – десантник, снайпер и штатный юморист, смачно употребив до этого жареную баранью ляжку, две пиалы чесночной шурпы с жиж-галнышем(баранина и галушки в чесночном бульоне – чеч.) был в отменном настроении. Все ждали чая на горных травах, забеленного овечьим молоком. Пиалы с ним внесли на трех подносах сын хозяина сакли Нурды, его жена Лейла и мать Нурды.

И Шнитке, дождавшись их, сотворил в присутствии старшего офицера Османа-Губе свой коронный номер. Внезапно и необъяснимо забыв все инструкции и правила поведения с горскими туземцами, которые вбивали в него и которые он сам до этого вбивал в своих штурмовиков, Шнитке наставил два пальца на юного джигита Нурды с женой и сказал:

– Ти есть советский пандит. Я тьебя стреляй – пу!!

И спрессовав в тевтонской утробе скопившиеся газы, белокурая бестия толкнул их залпом через задний клапан. Раздалось долгое и оглушительное «Пр-ррр!». На утробный треск под ефрейтором срезонировала массивная, до звона высохшая скамья чинары, из коих делают в горах дечик-пондур (струнный инструмент). Отчего немецкий залп стал гибридом фауст– патрона и газовой атаки.

Лейла ахнула, выронила кипяток себе на ноги. Мать Нурды, бросила поднос и, закрыв лицо руками, выбежала из сакли.

Нурды, белея на глазах, слушал слитный жеребячий гогот зондер– команды: двуногих свиней в человечьем облике. Он выхватил кинжал и метнулся к Шнитке. Успел вскользь полоснуть его лезвием по горлу, но не добить: его перехватили, свернули локти за спину и в полминуты отбили ему почки, печень и превратили в фарш лицо.

Гневный рев гестаповца и выстрел в потолок оборвали казнь туземца. К полуночи Нурды скончался в катухе на соломе. Мулла Муртазалиев проклял немцев и Исраилова заодно, после чего ушел держать Холбат(уход от мирской жизни, пост, молитвы) в пещеру.

К утру весть о случившемся разнеслась по горам. И тщательно сбитый, нафаршированный оружием многотысячный организм зондер-абреков стал непостижимо быстро разваливаться и распадаться на разрозненные, и уже не страшные Советам клочки.

Чеченцы, прихватив немецкое оружие, таяли и исчезали в аулах и горных схоронах.

Спустя три часа после убийства Нурды, в пять утра на Тереке стал всплывать понтонный мост. Вода, вытесняемая сжатым воздухом из секций, бурлила серым кипятком фонтанов над терской гладью. Над ней уже плыл сизый выхлопной дым от заведенных в притеречном лесу танков.

В этот момент выше по течению, в полусотне метров от всплывавшего понтона, стала вдруг необъяснимо и беспричинно клониться, выворачивая корнями влажный суглинок, белолистка – двухсотлетний, в три обхвата высохший великан. Спустя минуту корявая махина с гулом рухнула с обрыва в Терек. Ее подхватило, развернуло. Чудовищной величины коряга, набирая скорость, ощетинившись корнями, тараном поперла к уже всплывшему понтону. Она ударила в сооружение, выдрала из него и погнала перед собой три секции. Искорежив крепления остальных, коряга похерила ночной месячный труд саперов – водолазов дивизии.

Наступление Руофа и Клейста, до этого взявших Моздок, Малгобек, Майкоп и Краснодар – сорвалось. Генералы Тюленев и Масленников, отстояв Грозный, поздней осенью погнали немцев от Терека и со всего Кавказа.

Изучая потом и анализируя в свободные ночные часы под Сталинградом все эти события по рапортам комбатов и комдивов, Жуков отчетливо понимал, что наивно и глупо было бы зачислять эти катаклизмы в разряд решающих событий в московской и кавказской компаниях: слишком много всяческих составляющих влияло на ход планетарной мясорубки.

Но суеверное ощущение присутствия в этой схватке двух неземных противоборствующих сил, одна из которых необъяснимо и хулигански пособляла братьям славянам – это ощущение укоренилось в махровом атеисте Жукове раз и навсегда.

С годами ощущение превратилось сначала в уверенность, а затем – в знание.

Первое реальное подтверждение этого ощущения случилось в Берлине: среди трупов последних защитников Рейхсканцелярии было найдено около тысячи тел тибетской крови – без знаков различия и документов. На одном из трупов было найдено несколько обгоревших рукописей со странными рисунками и надписями на неизвестном языке, где допотопные фигурки людей в хламидах были увенчаны шлемами и стояли рядом с ракетами – на фоне созвездий и планет, среди которых выделялась, вероятно главная – большой крылатый шар.

Еще одно тело подавало признаки жизни. Рукописи Жуков отправил на исследование и перевод ученым лингвистам, а недобитого оживили уколами на несколько часов. На допросе он назвал себя Бучаном и понес такую околесицу, что у переводчика потекли ручьи пота по спине.

Бучан опростался вестью, что колонии тибетцев и индусов появились в Берлине еще в 26-м году, а в Тибет и на остров Рюген было отправлено фюрером шесть экспедиций на деньги Рейха для поиска чаши Грааля, каких-то Агарти и Шамбалы. Тибетец, вращая зрачками и напрягая силы, безостановочно молол на паршивом немецком об обществах Фулле и Аненэрбе, об учителях фюрера Гербигере, Карле Гаусгоффере, Дитрихе Эккерте, который сказал перед смертью в 23-м году «Идите за Гитлером. Он поведет танец, но музыку написал я, а нотам и композиции меня и Вагнера научили ОНИ. Мы дали Адольфу способы общения с НИМИ.

– С Ними… кто они? – нетерпеливо и гневно подстегнул переводчика маршал, чей вибрирующий в напряжении мозг пытался запомнить и осмыслить эту чертовщину.

– Те, кто построили город Ниппур в Междуречье еще до Потопа. И сотворили его копию в индийском храме Парабрамы. Третью копию хотел воздвигнуть Гимлер во Франции.

– Как Их называют?

– Кто посвящен, тот знает, что означают две буквы SS. Их сокровенный смысл: «Силы Сатана».

Что за Сатан? Кто это?

Тибетца стало корчить. Он выгибался в конвульсиях.

– Кто они? – повторно воткнул в тибетца свой вопрос переводчик.

– Энлиль, его дети Нинурта и Инанна… – успел сказать пленник, и тело его дважды встряхнула жуткая конвульсия. После чего он как-то бескостно растекся плотью по бетонному полу и затих.

– Где этот Энлиль?– Уже не владея собой, крикнул переводчик, вздрюченный неведомой электростатической высоковольтностью, явственно и грозно пропитавшей бетонную утробу бункера.

Зрачки тибетца, остановив безумны бег в глазницах, залитых слезами, медленно и вязко закатывались под лоб. Застыли, высверливая в потолке свою последнюю скважину к какому-то сокрушительному Энлилу, только что покаравшему болтуна.

Жуков вытер взмокшее лицо, стал приводить хаос мыслей в порядок. Поверить в сказанное, а тем более проверить его, было невозможно. Но не верить в изложенную абракадабру тоже не было основания: сверх эффективный Парабутин в смеси с холсгепарином, введенный в вены тибетца, вызывал в любых мозгах бешеное желание освободиться от любых потаенных мыслей и секретов.

…До самой ночи разум маршала всполошено и воспаленно переваривал откровения тибетца: что это, истина иль бред, порожденный Парабутином?

Он послал подробную радиограмму Сталину о тибетце, но та утонула в непроницаемом молчании Кремля.

Допрос тибетского фанатика стал забываться, погребенной лавиной забот о послевоенном устройстве Германии и подготовкой Нюрнбергского процесса. Но абсолютно секретный пакет на имя Жукова, доставленный ему с нарочным 5-го мая из военной миссии английского сектора, вновь обрушил на полководца ушедшую с тибетцем тайну – уже в новом, еще более диком виде.

В пакете сообщалось, что 20-го мая 1945 года в двадцати пяти милях от города Люненбурга разведслужба миссии задержала немца с круглой головой на узких плечах, с повязкой на правом глазу. При задержанном оказались документы на имя Гитзингера. Глаз под повязкой был заплывшим. Три дня задержанный настаивал на допросах на своей идентичности с Гитзингером. Но после введения в него нужных препаратов, снял повязку и заявил, что он Генрих Гиммлер, которому сделали операцию глаза.

Далее в пакете следовали фрагменты допроса, основательно, как подозревал Жуков оскопленного союзничками. Но и то, что осталось, вонзалось иглою в разум, липко склеивалось с откровениями тибетца, с сорокоградусными морозами под Москвой в 41-м, с таранившей понтонную переправу белолисткой, и с поведением ефрейтора Шнитке в горской сакле.

«…Гиммлер: мы с фюрером создавали орден SS с главной задачей – вывести ее членов из под влияния государственной и партийной власти. Задача ордена – биологическая искусственная мутация всего населения планеты с целью выведения новой малочисленной породы: человека – Бога, существа, подобного Зигфриду в операх Вагнера. Нам разрешили создать для планеты подобный образец. Над этой земной элитой должны быть высшая управляющая каста. О НЕЙ мне не позволено говорить, я могу лишь сказать, что фюрер и я однажды встречались с НИМИ, где нам определили направление наших действий.

Вопрос: Вы их видели?

Гимлер: Да

Вопрос: Как они выглядят?

Гимлер: Я не могу описать.

Вопрос: Какое направление они санкционировали?

Гимлер: Истребление, стерилизация второсортных, неполноценных расовых видов, которые формировались тысячелетия в болотах после Потопа, дышали и питались миазмами гниения, разложения и страха, паразитируя на чужих организма. Это цыгане, евреи и значительная часть славян. Эти виды должны быть устранены, чтобы не засорять наследственный организм новой расы. Кадры для SS мы готовили в школах – Бургах, после тщательного отбора. Туда попадали самые достойные. Перед этим они сортировались на курсах, семинарах «Напола». Выход из SS – лишь через смерть самого члена ордена, его семьи и родственников.

Вопрос: Ваша SS однородна или в ней есть высшая и более низкие структуры? Если есть – какие?

Гимлер: Подлинные носители высшей касты-«Мертвая голова». Корпус «Ваффен SS» и некоторые другие формирования – имитация и прикрытие высших.

Вопрос: Корпус «Ваффен SS» и остальные участвовали в зимней компании под Москвой. Если это высшая организационная ступень вермахта, почему армия и SS, в том числе, были так бездарно снаряжены перед русскими морозами? Вас ведь отбили от Москвы не только ополчение и сибиряки, но и мороз.

Гимлер (молчит):

Вопрос: Вы не хотите отвечать? Гудериан разве не знал, что в России зимой бывают сильные морозы?

Гимлер: Фюрер на запрос Гудериана о теплом обмундировании ответил: мороз – не ваша, а моя забота.

Вопрос: Гитлер был в здравом уме, по вашему?

Гимлер (возбужденно). Ему была обещана теплая погода в период наступления на Москву. ОНИ обещали это! Но не выполнили. ОНИ не смогли пересилить.

Вопрос: Кто это Они? Кого не смогли пересилить? Кто может гарантировать погоду?

Гимлер: Мне запрещено отвечать на подобные вопросы.

Вопрос: Хорошо. Вернемся к первой теме. Вы собирались строить новое общество мутантов, людей – Богов. По какому образцу?

Гимлер: Образец был создан до Потопа в Междуречье, в городе Ниппуре и построен помощниками Богов LULU.

Вопрос: Что значит «Богов»? Что вы имеете в виду?

Гимлер: Мне не позволено об этом говорить.

Вопрос: Это был единственный образец?

Гимлер: Нет. Были копии после Потопа и оледенения. Но значительно слабее. Примитивнее.

Вопрос: О копиях вам позволено говорить?

Гимлер: Да. Это был храм Парабрамы в Индии. Иудея при царе Ироде, где высшая власть принадлежала касте Бне – баба. Элементы Ниппура просматривались в Золотой Орде и Хазарском каганате. Нечто подобное, более масштабно, пытались выстроить в Совдепии Троцкий, затем Ленин. Но этот последний полукровка извратил в конце-концов идеи Троцкого своим НЭПом. Кайзер, пославший Ленина в Россию, в отличии от Бисмарка, не учитывал в геополитике фактора крови. И поэтому кайзера сменили мы. На примере Ленина фюрер окончательно постиг, что порядок недостижим, пока жив на земле хотя бы один мягкотелый иудей в правителях. Он приказал мне ликвидировать всех евреев, которые ассимилировались и вросли в туземные государства.

Вопрос: Вы, каста SS пытались в Дахау, Освенциуме, Майданеке усовершенствовать опыт ГУЛАГа СССР, где было много евреев. А в вас разве нет еврейской крови?

Гимлер: Я не стану отвечать на этот вопрос.

Вопрос: Вы собирались строить точный образец Ниппура, после своей победы? Расскажите об этом подробнее.

Гимлер: Это должно было состояться в Бургундии. Франция свела эту страну наук и искусства до уровня заспиртованного придатка. Мы сделали бы из нее самое суверенное на планете государство под покровительством Германии – с собственной армией, законами, монетой, почтой – образцовое государство SS. В нее должны войти Романская Швейцария, Пиккардия, Шампань, Фран-коте, Эно и Люксембург. Официальный и единственный язык – немецкий.

Править будет только SS, советовать, подсказывать в управлении – разветвленное общество Аненэрбо.

Вопрос: Какова могла быть социальная структура вашей Бургундии?

Гимлер: Внизу – каста побежденных иностранцев, рабов для самых низших нужд. Выше – дрессированные исполнители из лучших специалистов планеты. Еще выше – класс господ и членов партии SS. Над ними на самой вершине те, кто их фильтрует и назначает.

Вопрос: Те, кто назначают, находились в самой Бургундии?

Гимлер: Они всегда за пределами.

Вопрос: За пределами чего?

Гимлер: Любых государств и наций.

Вопрос: Кто они?

Гимлер: Я уже отказывался отвечать на это.

Вопрос: Я настаиваю на ответе. Кто они?

Гимлер (в сильнейшем возбуждении): Мне запрещено…

Вопрос: Кто они? Отвечайте.

Гимлер: Э-н-н-лиль (с ним конвульсии. Во рту хруст. Он раскусил ампулу с ядом. Ее не удалась найти при обыске.)

Конец допроса.

 

ГЛАВА 23

Лето перед пятым курсом распахивало свои зелено-знойные двери.

Сдав последний экзамен, новоиспеченный пятикурсник спортфаковец шел к факультетской доске объявлений. Декан Шеглов любил подбрасывать сюрпризы своим руконогим охламонам, загодя нарабатывая для факультета летнюю программу.

Доска объявлений азартно зазывала: в геологическую экспедицию на Тянь-Шань (нужны рабочие, подсобники с КПД в одну лошадиную силу); в турпоход по Закавказью со спуском на плотах и собственной заднице по горным рекам и камням; в стройотряд Самарской области и т. д.

Само собой, все эти зазывы адресованы были к среднестатистической спортивной шалупони факультета, барахтавшейся в промежутке между третьим и первым разрядами по спорту. Но никак не касались спецгруппы Аверьяна, давно работавшей на Российских и Союзных соревнованиях в ранге мастеров. Бандурин укатил на сборы в Мариуполь перед чемпионатом страны по штанге. Гучигова прибрала в летний спортлагерь областная сборная «Динамо» по вольной борьбе.

Витек Большов и вовсе парил в спортивном поднебесье: готовился к олимпиаде в сборной Союза по прыжкам в высоту, вместе с Брумелем и Шавлакадзе: он-таки одолел заветные 2.07., используя психологический трамплин Чукалина.

Евгена уламывал тренер Омельченко, перемежая свирепый напор с плачем Ярославны: надвигался решающий для Омельченко чемпионат Союза по акробатке. Но Чукалин, один из самых перспективных мастеров Кавказа, уперся рогом и ехать туда не хотел, вогнав в остолбенение, как самого Омельченко, так и областной спорткомитет. Оттуда таранно и ежедневно прессовали бедного Гену, чей порожденец и фанфарная надежда номер один республиканской сборной Чукалин, вдруг обернулся упертым козлом на узкой жердочке.

– Да пойми ты, дурья голова: у тебя все на мази! С твоей программой обеспечено первое место в тройке призеров. А это – сборная Союза и значит, ты автоматом залетаешь в чемпионат Европы через полгода! – накаленной, жалобной яростью доставал Евгена сложенный, казалось, из одних шарниров Омельченко, свирепо отбрасывая с глаз белесый чубчик.

– Я это понимаю – непробиваемым, любезным истуканом с острова Пасхи, неподъемной скифской бабой сидел перед тренером Чукалин.

– Он понимает… Ни черта ты не понимаешь! Е-вро-па! Только там можно схватить «заслуженного»!

Зазывно и близко, до сердечного спазма маячил перед Геной Омельченко золотой манок, вершина его карьеры: стать тренером чемпиона Европы, заслуженного мастера спорта и лет семь мотаться с ним по чемпионатам. Это высший пилотаж, итоговый пик любого тренера переферийщика, а если станет чемпионом Мира – на осмысливание этого не хватало нервов. И все так реально с этим упертым мудозвоном… с его толчковой, бешеной силой ног, резкостью реакций и непостижимо – обезьяньей координацией в воздушных пируэтах.

– А зачем мне «заслуженный»? – угрюмо и непонимающе вопрошал Чукалин.

– Что значит зачем?– фальцетным сипом взрывался тренер. Отказывалось понимать Чукалина вконец остервенелое тренерское естество Геннадия.

– Мы что, зря с тобой четыре года уродовались, четыре лонжи стерли, три ультра-си в связки затолкали, бочки пота пролили? Это все зря, все псу под хвост?

– Геннадий Иванович, убейте, не могу, у меня через неделю Гремин в премьерной опере и два спектакля.

– Какая… к чертовой матери опера?! – плачуще рычал, стонал Омельченко. – У кого из нас поехала крыша? Да что ж ты сравниваешь член ослиный с дамским пальчиком? Ты поймешь, наконец, когда-нибудь: заслуженный мастер спорта и твой занюханый Гремин в опере – идиотизм их даже сравнивать!

– Женька, ты меня режешь без ножа, бандитски убиваешь! Совесть у тебя, садиста, есть?

Совесть у Евгена была. Тренер с его нормальной амбицией и долгожданной, выстраданной целью был кристально прозрачен и понятен. Его было жаль. Но здесь столкнулись лбами три железных обстоятельства: надежда тренера – с одной стороны и премьера оперы – с другой. К последней примыкала не менее железная нужда в деньгах. Все более неприемлемым грузом наваливались ночные разгрузки вагонов – заработки. Они ломали как оперу, так и вечерний спорт, а самое главное – ночные занятия на фортепиано.

Именно потому Евген выбрал совпадающий по срокам с чемпионатом зазыв в Куйбышевский стройотряд: заработка вкупе со стипендией должно было хватить на весь последний дипломный год – без ночных вагонных разгрузок. От родительских денег Евген отказался с первого курса: зарплаты отца хватало с натягом от получки до получки, мать ходила в одном пальто пятую зиму. У младшей сестренки Вальки не было зимних сапожек. Отец давно забыл, что такое новый костюм.

– Совесть у меня есть, Геннадий Иванович, – сумрачно и покаянно отозвался, наконец Чукалин, – сознаю всю глубину моей подлянки. Но не могу организовывать еще большую подлянку шестнадцати солистам и сорока хористам. Мы год работали над оперой. С нами будет впервые задействован симфонический оркестр филармонии, у меня нет дублера такого же уровня. И петь на премьере моего «занюханного Гремина» больше некому.

Омельченко смотрел на Евгена глазами больного ОРЗ лося. Он сделал еще одну, отчаянную попытку: пошел с этой дикой ситуацией к декану. Тот, сделав несколько звонков, вызвал Чукалина.

– Ты понимаешь, что ломаешь тренера Омельченко через колено? – не глянув на Чукалина, вертел перед собою карандаш Щеглов.

– Я бы употребил, Евгений Максимович, не столь драматичное выражение. Я просто сдвинул апогей его карьеры всего на год.

– То есть?

– За мной настырно прет второкурсник Глобов. Даровитый, упертый пацан со спортшколой за плечами. Через год, он сделает все, что делаю я. И выиграет Союз, а потом может и Европу.

– Ты действительно не можешь ехать на сборы? Или… не хочешь? – Щеглов, наконец, поднял глаза, обозревая супермена, на коем схлестнулись интересы знаменитого на весь Кавказ Грозненского оперного театра и не менее известного поставщика мастеров на чемпионаты Омельченко. Которому жутко не повезло с самым перспективным кадром.

– Поставьте себя на мое место Евгений Максимович. Выезд на сборы и три премьерных спектакля наложились один на другой. Надо выбирать. Меня неким заменить в коллективе, который работал над оперой год.

– Ну-ка сядь, – ткнул пальцем в кресло декан. Переспросил. – Так ты не можешь или не хочешь?

– Я уже объяснял…

– Не ври мне, мерзавец, – сумрачно вломился в тираду декан. – Терпеть ненавижу, когда мне врут, даже супермены. Я этого не заслужил.

– О чем вы?

– Тебя ведь можно заменить на премьере: я переговорил с вашим Соколовым. И он вымучил из себя признание, что есть еще бас, Стадниченко. И если уж такая в тебе нужда…

– У Омельченко тоже есть Глобов, – вспухли желваки на скулах Евгена, – тогда в чем проблема? Шлите на Союз этого пацана, а у нас споет Стадниченко.

– А ты ведь просто не хочешь ехать, – озадаченно открыл для себя истину декан, – яэто нюхом чую. В чем дело, Евген? По Союзу не наберется и пятерки акробатов, одолевших двойное сальто согнувшись. Ты же работаешь ультраси: первое, прогнувшись, второе согнувшись. Такое одолели только в цирках мирового класса. И то с трамплина. У тебя бешеный потенциал. Тебе же по силам и двойное прогнувшись! А это будет супер-ультра-си. Еще годик потогонки и…

– Да делаем мы его, Евгений Максимович, – досадливо усмехнулся Евген – раз пять крутили.

– Что? Двойное прогнувшись?

– Ну.

– Та-ак. Карбонарии хреновы. А чего молчит Омельченко?! У меня под носом вылупилось супер ультра си, а декан ни в зуб ногой про это.

– Я попросил не говорить.

– Не понимаю. Ты что, в самом деле хочешь похерить свою спортивную карьеру? Чемпионаты Европы, Мира, весь мир под крылом самолета, газеты, банкеты, машина, квартира, цветы слава, а потом тренерство в сборной или цирк. Можешь уйти с такой акробатикой в любой цирк. Ты, часом, не мазохист, Чукалин?

Щеглов с острейшим любопытством буравил глазами эту неподатливую, виртуозно состряпанную природой и Аверьяном особь. В которой колобродили не расшифрованные рефлексы.

– Тут есть изнанка – наконец отозвался Чукалин – ежедневные пять часов тренировок, страх перед падением, наползающий возраст. А главное – статус шестеренки, которую вставили пожизненно вертеться в заведенной спортмашине.

– А ты как хотел, без изнанки?– Вкрадчиво и хищно ощерился трудоголик Щеглов – на шармачка ведь ничто не дается, ты думаешь в консерватории, потом в опере нет изнанки? Одни овации с цветуёчками? Заблуждаешься парень. Там разблюдовка похлеще и поподлее чем наша: постоянный страх потерять голос, не пять, а десять часов каторжной работы, спектакли и гастроли. А на гарнирчик – склоки, сплетни, самодур режиссер с бодуна или с левой ноги… Наступающие на пятки дублеры из второго состава!

– А вам это откуда знать? – удивился Евген.

– Племяш в Киевской опере спивет. Наслушался, когда он из своего оперного гадюшника отпотеть ко мне в гости приезжает.

– Вы сами ответили, почему не стоит рваться в заслуженные: ни в спорт, ни в оперу.

– Тогда какого рожна тебе надо, куда ваше сиятельство желает воспарить, в какие рая без изнанок? – подрагивал в брезгливом отторжении декан, давно уже усвоивший сермяжную истину бытия, про рыбку из пруда, которую х…вытащишь из пруда. А кто намерен сделать это – либо легковесный придурок, либо хитромудрый прохиндей паразитарного замеса.

Так ведь не лезет сидящий перед ним в эти категории – хоть тресни, не лезет со своими хирургическими мозгами, трудогольством и порядочностью. Иных Аверьян при себе не держит. Состряпал при факультете за три года шесть мастеров. А ныне, даст Бог и родная партия – олимпийских медалистов Большова с Бандуриным можно заполучить.

– Так что ж тебе, тезка, надо? – устало повторил декан, уже не надеясь на связный ответ – расшифровку.

– Вы уже задавали этот вопрос при поступлении.

– Ну. Тогда ты ответил, что тебе нужно петь в опере и играть на фо-но. Я гарантировал все это и слово сдержал. Даже закрыл глаза на разгильдяйство сторожихи Митрохиной, которая три года подпускала тебя ночами к роялю на нашей сцене.

– Евгений Максимович я это ценю и благодарен…

– Ты не хрена не ценишь. Ты неблагодарная скотина, Чукалин, подложившая всем нам жирную свинью. Ну да черт с тобой, с твоей благодарностью. Я просто хочу знать: что лежит в основе твоей оплеухи всем нам?

– С поезда надо вовремя соскочить, пока он не набрал полный ход. Я это именно и делаю, – угрюмо сказал Чукалин.

– А поближе к реальности можно, к бытию посконному, мудреный ты наш?

– Я действительно мог выиграть Союз, потом Европу. Есть основания для того. Но потом надо будет вариться в этом ремесле с хомутом «первого» лет десять, быть рабом этой химеры с мозгами, забитыми тренировкой, сборами, чемпионатами и прочей дребеденью. С того поезда на полном ходу уже не соскочишь. Вы это знаете лучше меня. Мне другое надо, Евгений Максимович.

– Поделись, – сухо попросил Щеглов, установив, наконец, торчком на полировке стола заточенный карандаш. Он высился останкинской иглой над лакированной гладью.

– Мне другое надо. Мне надо знать, зачем в двадцать втором лучших крестьян расстреливали и угоняли на смерть в болота Сибири? Кто и зачем поочередно подкармливал Германию и СССР во время войны, пока мы друг другу глотки грызли? Кто, с какой целью стравливал и обессиливал два государства, после того, как был подписан пакт о ненападении? Зачем у нас столько идет денег на ракеты и бомбы, которыми можно двенадцать раз угробить весь земной шар, а моя мать не в состоянии на зарплату отца купить себе новое пальто, а сестренке зимние сапоги?

Что такое «пятый пункт»? Кто его придумал и почему о нем говорят шепотком в сортирах либо на кухнях?

Зачем бьют директора завода, который повысил зарплату рабочим? Кто придумал отбирать у него всю прибыль от рационализации и уменьшения себестоимости продукции – отбирать и отдавать лодырю и бездельнику? Почему мы почти задаром гоним за бугор нашу нефть и газ, обкрадываем будущие поколения, но встречаем штрафами и партийный лаем любую высокую технологию?

Я хочу знать, кто людоедски держит мою страну в клетке нищеты и пофигизма, кто гробит в ней здравый смысл? Я хочу все знать и что-то делать, чтобы стало лучше. А для этого мои мозги должны быть свободными от всяческих ремесел: большого спорта или большой оперы.

Он замолчал, глядя в упор на Щеглова. И напористая, вдавливающая тяжесть его взгляда сломала щегловский. Декан заговорил, осторожно подбирая слова.

– Узнать про все это в конце концов можно… если Колымы не боишься. Только не много ли берешь на себя, Евген? Таких, как ты, единицы, чей голос тоньше писка… Какие к черту наши возможности…

– Разные, Евгений Максимович, – размеренно и жестко подал голос Чукалин, – пока малые, вроде этого.

И вконец окаменевший декан по спине которого вдруг будто льдом мазнули, увидел, как дрогнул и стоймя пополз к нему по лакированной глади стола торчком стоящий карандаш. Он полз под взглядом Евгена в автономном режиме. Сам. Одолевал коричнево сияющие сантиметры, наплевав на все законы притяжения, физики и механики. Полз, пока не уткнулся в руку Щеглова. Где и упал.

 

ГЛАВА 24

Мать биосфера заботилась о Божьи тварях – творениях создателя на KI.

Так миллионные когорты рыб, плывущих под океанской зыбью едино – слитным поворотом меняют курс за милю до акулы – поскольку спущенный сигнал опасности для впереди плывущих вожаков тотчас копируется в стае. Неисчислимые армады птиц подчинены тому же, стайному закону. Термиты, муравьи и пчелы – все ведали, что делать, и когда, и как под материнской Биосферой. Над ней главенствовала Ноосфера.

Последняя – являла собой Дух Сварога, пасла стада не птиц, не рыб, но эгрегоры душ, влияла на дела земные, карала за хаос людской все чаще.

Девятого января 905 года в черный полдень полярной ночи рассыпанные под леденящей порошей тундры семьи оленеводов парализовано замирали, задрав в испуге головы. Недвижимо застыли сотни ненцев, нивхов, саамов и якутов.

В бездонной, звездной выси свистела и секла по лицам вьюга. Над нею зарождался яростный пожар цветных сполохов. Небывалым огнищем на всем размахе Млечного пути, от Мурманска и до Якутска полыхало, переливалось игольчатое многоцветье полярного сияния: мать – Ноосфера вела казачий эгрегор к подножию Перунова трона, растекшегося под Полярною звездой.

В несметной стае душ казачьих означился и свой вожак: Григорий Сковорода – поэт, мудрец, философ, богознатец, обретший в чертоге небесном статус Мирознатца. Ему и предстояло ныне соло в унисоне пассионариев людских, отряхнувших с себя земной прах, стерильно обновленных в столетиях чистилищ.

Григорий знал, о чем и как поведать Владыке общую мольбу. Но комариным, неразличимым писком в межзвездьи исчез бы зов его Владыке, не долетев и до подножия трона.

Вот потому и размахнулась на пол неба Ноосфера, озабоченно баюкая в цветных сполохах эгрегор, готовясь миллионнократно размножить казачьим хором зов Григория к Владыке.

– Владыко – Огнебог! – собрался с духом и воззвал Сковорода к Перуну и советникам его асурам. Дублированный Ноосферой мыслеунисон казачий полыхнул над тундрой, лизнув кроваво-желтой зеленью протуберанцев малицы и кукашки (верхняя меховая одежда якутов) заполярного люда, острия рогов оленьих, задымленные жерди чумов и яранг, да вздыбленную на загривках шерсть у псов.

– Дозволишь ли нам изложить мольбу к тебе? Ты слышишь нас?

– Слышу. Излагайте. – Полоснул ответ взвихренным ультразвуком по россыпям обмерших человечьих тел. Шарахнулись вразброс, увязая по брюхо в снега, стада, завыли псы, царапая когтями хрусткий наст.

– Мы поклонялись солнцу РА – три расы на творении твоем планете KI – земле. Три совершенных расы: асуры, атланты и гиперборейцы. Их разум был могуч, вливаясь в плазму РА. Оно в ответ подпитывало нас, снабжая огнемыслью человечью сущность.

Вот почему и наша огнемысль и плазма солнца обозначались нами как одно и то же – под именем «тайджасси». И цвет ее струился ультрафиолетом.

Но шли века междуусобиц и разум солнцеликих, иль Дасуней, измельчал. Три ядерных войны ввергали KI в пучины катастроф. А войны разжигал пришелец, гость с Нибиру Сатан – Энлиль иль Бафомет. Сей Чернобог, дав свои гены двум хирургическим творениям: Адаму с Евой – стал отвращать наш лик от солнца. Мы жили заповедями испокон по Кону, канонами пророков – мудрецов. И только Вече в племенах людских нам диктовало распорядок жизни, и усмиряло распри.

Но Бафомет вмешался, и заменил наш Кон Законом, отбросив за пределы Кона терпимость, логику, любовь. Вся власть верховная волхвов и посвященных им спущена была с высот и отдана парламентской, продажной черни. Та стряпает теперь за мзду подлейшие законы, чтобы надеть их хомутом на шею своему народу, тем самым охраняет воровской гешехт паразитарных. Прости охальный мой язык, Владыко, но куртизанки и гетеры Рима, распутнейшие бляди-проститутки – невинные младенцы рядом с депутатским сбродом, отринувшим честь, совесть, стыд.

Энлиль, плодивший племена Хабиру от Адама с Евой, вытравливал из памяти людской пророков: Има– царя из Аркаима, Дажьбога, сына Богумира и твоего посланца Буса– Белояра. Извращено Сатаном было учение Христа устами фарисеев, потомков Хам-Мельона. Искажены послания Твои: и Библия и два Завета, где торжествуют ныне догмы рабства и холуйства, где главное: не путь к Тебе, достаток, лад любовный, не творчество, а – нищета и рабская покорность пред власть имущим самодуром, который, якобы, от Бога.

– Слышь, Гришь, не сипети! – прорвало рокотом Владыку – эк напылил в чертогах! Всех так и тянет в суесловие. Ты б проще и предметнее изложил претензию свою. Конкретикой владеешь? Аль так и будем мы жевать сие давно известное мочало?

– Само собой, конкретикой владею, Отче, – изнемогая, вякнул запевала, запотевая фибрами души. Их прихватило тот час стужей, колюче-белым инеем кристаллов. – Да ведь и ты хорош, Владыка, так рявкнул укоризну, аж дух перехватило. Не обессудь, со страху обмочился.

– Чего ты там пищишь? Не слышу! – умерил глас Владыка, поскольку, очарованно зардевшись, не подключила эгрегор казачий Ноосфера. Но, спохватившись, сделало сие тотчас же. 

– Не гневайся, Перунько. Так рявкнул ты, Вашбродь, на воина твово, что Гриша обмочил небесные портки со страху, – чеканно, по солдатски, в унисон отбарабанил эгрегор казачий. И долго слушал с наслаждением вселенский гогот грозного Владыки в чертогах лютой стужи.

С неистовым размахом бесновалось сполохами цветными небо, расцвечивая киноварью чеканность петербургских шпилей, кресты церквей над Омском и сахарные пики гор Аляски. Металось громовое эхо над россыпью жилищ славянских. И успокоилось не скоро. Потешил эгрегор Перуна.

 – Ну, продолжай, солдат, – вернулся Громовержец к делу.

 – Наворотила сатана забот невпроворот, Владыка. И ежели все по порядку, то надо начинать с фотонной тяги.

Наш Белобог Энки придумал и внедрил фотонный двигатель к KА-GIRам и DIN-GIRам анунаков еще до наводнения. И стал с облетом успевать повсюду за малые часы.К звезде Центавра от земли успел за сутки, в созвездье Гончих Псов– за трое. К Стожарам– чуть подольше. Намерился он, было, внедрить конструктору ракет в мозги свою идею под гипнозом. Да куда там! Сатан и гоп – кумпания его подняла вой фискальный: вмешательство в дела земные! Твоих законов преступленье! И всякую такую ахинею. Ну а попутно, воровски прихлопнул он аж семь гипноступеней, оставив три в гипнозе. Через которые к талантам ныне не пробиться. И что теперь? Кряхтят людишки в тупике: пропеллеры с бензином мастерят. А через сотню лет, изгадив вонью все твои чертоги, ракетами наполовину истребив озон, упрутся лбами в стену тупика.

Мы человечку одному в Калуге во сне идею подсказали. Так ныне он в болванах ходит, затравлен, одинок и нищ.

И это, батюшка, лишь крохи. Любое мыслеозаренье, спускаемое нами людям, Сатаном рубится под корень. Им уничтожены те школы, которые искали путь к фундаментам гармонии, чтоб человек жил в ладе с матерью природой. Нет более в умах, похерены Сатаном – Бафометом учения Бурвилля и Шарко, Де – Роша, Песталоцци, Заратуштры.

Дошедшую до разума людского формулу Гермеса Трисмегиста под именем «Скрижали изумрудной», он осмеял и исказил, чтобы предать забвению. Насильственно забыт, затем сожжен «галлоэффект», описанный в древнейшем манускрипте «Вимана Шастрика».

Лучи Филипова угроблены, как и луч Теслы, а ими можно было горы резать, тоннели в скалах прожигать и строить километры подземелий при катастрофах на земле, чтоб сохранялся род людской.

Открыли с нашей помощью людишки постоянный ток, и приспособились, как благо для жилищ, светильники и лампы зажигать, плодя в домах по микро солнцу – творение твое богосердечно вспоминая, смягчая души щедрым светом, и воспаряя сигма-ритмом мозга к небесам.

Но Бафометка вникнув в суть, замыслил дьявольское дело: насильственным путем мытьем и катаньем он протащил замену – ток постоянный заменил на переменный, в полсотни герц. Сознание людей работает в такой же бета-ритмо частоте. И ныне человечий мозг в ловушке: тот переменный ток в полсотни герц, опутавший всю землю, диктует бета-ритм для всех мозгов, не позволяя воспарить сознанию до сигма-ритма. А путь в твои чертоги лежит лишь в сигма-ритме. И мы, все эгрегоры, теперь не в состоянии подключаться к людям для подсказа.

– Все что ли? Или продолжишь причитания? – угрюмо, тяжело упал вопрос с небес на эгрегор казачий

– Не обессудь Владыка-Огнебог, уж столько накопилось, осталось главное. Дозволь, Всемилостивейший, закончить изложение, ради чего к тебе явились.

– Заканчивай, Сковорода.

– Истреблены в Европе Бафометом династии твоих монархов: почили в бозе Рюрики и Габсбурги, к ним год назад примкнул и Гогенцоллер.

Три древних рода Ария-Оседня искали путь к Тебе, самодержавием империями управляя. И ныне вместо них везде по кучке болтунов продажных, готовых вместо Кона клепать за золото Сатана в парламентах безумие законов. Их уровень познаний, способ мыслить – в кабале Сатана. И кабала та есть дихотомичное мышление, плодящее свирепый фанатизм. Всегда лишь «да» и «нет» – основа разума плебеев, враз отсекающих кроваво все остальные варианты.

И только что расколот трещиной последний трон монарха. Романов, Николай II, затмивший разум страхом, богопротивную устроил бойню. Народ безвинный, безоружный бессмысленно иссечен пулями перед его дворцом.. И это не забудется в пастве его.

– Я видел. Тяжко было зреть. Ты кончил?

– Почти закончил, Огнебог. Семейство Прохоровых хлеборобов самим Христом благословленных, несущих сытость племенам людским, изобретением своим кормящим людские племена – Сатан сживает со свету который век подряд. Ну и теперь о самом важном. Сатан осмелился залезть в предназначение и суть твою в чертогах: в Чистилище сей тать забрался, чтоб воровски чинить там пакость.

– Ты говори, Григорий, да не завирайся! – неистовым пожаром полыхнуло небо.

– Не для того мы пред тобой предстали, чтоб опростаться лжой. Шатан повадился в чистилище нырять для пакостей. Он души, не прошедшие очистку, спроваживает вниз, на землю, плодя там мерзкий блуд. В девицу новорожденную на земле вселяет он мужскую душу, в младенца-отрока – девичью. Те подрастают в скотской содомии, друг друга, похотливо домогаясь: двуногий бык запрыгивает на телка, а телка – на корову. И этим вот паскудством все они гордятся и насаждает его нормой жизни. Да норовят еще, в Христовы ризы облачась, в семейно браке сочетаться: мужик с таким же мужиком и баба с бабой. Ну а поскольку все это содомский изначальный грех, то все они, закончив путь земной, в чистилище взлетают, аки гурты черненых галок. Что и замысливал Сатан, безмерно размножая пыль очисток для своих DIN GIRов. Узри, Владыка, под собой ту гнусно пылевую тучу: распялилась она на Божьем небосводе как пред Потопом, и это более всего страшит. Небось, Создатель ныне вопрошает: а не пора ль опять прихлопнуть кляксу сию с греховодным людом заодно? Все у меня, Владыко.

Молчанье долгое сгущалось в Божеских чертогах. И разразилось гневом.

– За дерзость налагаем кару на Сатана! Дважды, за грехи свои, сей клан был сослан на Луну и Марс. Весть о третичной каре снесут ему сыны мои Бус-Белояр, Христос и Муххамед, смотрящие за соблюдением Статус-Кво.

Что ж до остального…Сковорода, туда ли вы явились скулить и плакаться на Чернобога? А не сподручнее вам к Мокоши в подол сползтись? Она, болезная, вам сопли подотрет, да простирнет портки Сковороде! Вы воины, аль бабы? Сгрудившись в эгрегор, скулить только горазды, поелику здесь, в лепоте сиропной засиделись! Само собой, куда удобнее в кумпании порхать близ трона, чем бранную баталию ломать в земных клоаках, в кознях Чернобога, творящего миазмы своею Статус– КВОтой. Где Белобог Энки?

– Отбыл на Мордук-Нибиру. Анту, родительница их, уже совсем плоха, – угрюмым, покаянным хором вздохнул казачий эгрегор.

– Одни, вишь, к маменьке с визитом, другие – на скулеж ко мне. Неча сказать, хорош порядок во чертогах, доцарствовался ты, Перунько.

– Помилуй нас, Владыко, да нам ли преступать решение Твое о невмешательстве в дела земные?!

– А у меня только забот, чтобы следить за вашим преступлением! Похвально, благолепные мои. Энлиль там чертоломит, нахрапом гнет свое, а воинство Перуна, обмазавшись елеем, на чертоломие сие в обмоченных портках фискалит Громовержцу! Ну, ладно тут Сковорода разнюнился навзрыд – философ в жизни, да флейтист манерный. А вы то что: Ослябля с Пересветом? Что вы, Пожарский, Минин? Хмельницкий здесь, Денисов, Головатый. Неужто навык воинский изъела ржа в Эдеме? Не загостились ли в чертогах куртуазных? Ступайте, коли поняли, о чем вещалось мною!

Он проводил понурый эгрегор в пространственность Эдема, сиявшего вдали пурпурово-голубоватым перламутром.

Пошел отсчет коловорота в Нави, сегодня он направил воинов лихих в обляпанную кровью и коварством, обманом алчностью и злобой земную Явь – из Нави. Да уж давно пора. Ушли Трояновы века – от Сомы, приготовленной Трояном, и до распятия Буса Белояра. Ушла эпоха Буса, кончается уж ночь Сворога. Всего, чуть больше сотни с небольшим годков осталось. В 2013 году начнется Коло Крышня – эра Белобога. В нее то и вольются поколенья воев, к реинкарнациям направленных Владыкой, чьи души только что трубили здесь анафему Энлилю – Чернобогу. Их гнев неукротимый, знанье Прави, куда полезней станут на земле в эпоху Белобога.

И некогда тому уж будет шляться по Мардукам: чтоб выскрести из Яви гнусь Сатана, изрядно преуспевшего с своею Статус-Квотой.

Тяжелой будет кара Бафомету. Его душа, в отличие от клана Белобога, пойдет в чистилище на муки очищения – в Навь. В то самое чистилище, которое он осквернил вторжением своим.

Столетие земных годов пред Коло Крышня…2013…Одно мгновение на KI… а там потребуется новый статус Белобога. Пора переводить Энки в синклит асуров и атлантов рядом с троном. Его кристальный Дух нуждается в освобожденьи от обузы плоти. Да будет так, когда вернется он с Мардука!

 

ГЛАВА 25

Отослав Сталину пакет с допросом Гиммлера, Жуков не мог отделаться от прочитанного несколько дней.

Но эти впечатления скоро померкли в слепящем высверке архивов некоего общества «Аненербе». Их небольшую часть – около двухсот страниц, перехватили офицеры вместе с немцем, пытавшемся уйти с документами в Американский сектор.

В кадровый, научный и технологический потенциал поверженной Германии вцепились четыре сектора победителей. Как молодые львы из прайда загонщиков, они рвали и торопливо заглатывали из тевтонской антилопы куски трофейного «мяса», торопясь урвать наиболее лакомое филе – под грозным взором приближающегося рысцой вожака прайда.

Жуков всей кожей, воспаленным в хронических недосыпах сознанием, чувствовал этот взор и приближение вожака.

Ночью в камере немец с захваченными архивами Аненербе разогнался и разбил голову о стену. Он лежал с застывшим на лице ужасом под стеной, размазав по ней драгоценные мозги, наверняка нафаршированные ответами: где остальные страницы архива Аненербе?

Но даже то, что досталось русским, поражало воображение размахом научных, психофизических и мистических исследований этого монстра, встроенного Гиммлером в святая святых Германии – в личный штаб рейхсфюрера, в управленческую вершину SS. Аненербе всосало в себя почти четверть бюджета военного рейха, имея в своем составе пятьдесят НИИ. На что шли эти гигантские средства, оторванные от военной машины?

Тут были масштабнейшие разработки космо-физика Джорджа Гамова, исследовавшего вселенную параллельную нашей. Зашифрованный отчет об экспедиции на остров Рюген Геймса Фишера, зондировавшего там космос радарами в инфракрасных лучах. Он же, вместе с Оппенгеймером, работал над проблемой «приручения» водородной бомбы добиваясь получения температуры в миллион градусов. Далее на страницах шли детальные чертежи овального летательного аппарата с вертикальным взлетом и без инерционным скольжением в атмосфере. Рядом с немецкими строками комментариев к чертежам отблескивали странным красновато-серебристым цветом надписи на неизвестных языках. Один из которых, как потом пояснили Жукову, был санскрит. Второй – еще более древний и практически уже забытый на планете язык Деванагари, которым владел единственный в Аненербе профессор Гильшер, наставник Вольфрама Сиверса. Жуков еще не раз потом вспомнит эти фамилии.

Далее был представлен отчет об экспедиции археолога Кисо из Тиуганаки близ озера Титикака с подробным описанием раскопок и найденных следов Атлантиды: ювелирные золотые изделия и некий диск – карта прибытия в солнечную систему бога Энлиля. Отто Скорцени представлял развернутый, детализированный план поиска чаши Грааля.

В следующем разделе Карл Гаусгоффер – маг и наставник Гитлера, обрушивал на читателя гигантскую, жестокую и стерильно безупречную систему управления массами, нанизав ее на стержень тотального, круглосуточного контроля за био-стадом. Система была названа Гаусгоффером «Сайенто» и включала в себя фундаментальные принципы эвтаназии – очищение высшей расы от слабых, больных и увечных.

Профессора Гирт и Вольфрам Сиверс (ученики Гильшера) предоставляли подробный отчет о своей работе в лагере Дахау, где испытывались на пленных пределы жизненной стойкости человеческого организма в экстремальных условиях холода, стоградусного пекла – с непосильными физическими нагрузками в отравленной атмосфере. К отчету было придано описание коллекций «типичных израильских скелетов» и «черепов еврейских комиссаров».

Заканчивались архивы описание экспедиции Шеффера в Тибет, в глухое практически недоступное альпинистам высокогорье, где под покровительством Ламы разводили особых арийских пчел, размером с воробья, и потомков Пегаса – лошадей с атавистическим подобием крыльев, вросших в спинной хребет. К отчету прилагались фотографии. Подле спичечного коробка гигантская полосатая пчела со слюдяным блеском изразцовых крыльев на палец возвышающаяся над коробком; рядом с тибетским монахом стоит мохнатая, белесая лошаденка ростом с осла, над спиной которой полураскрыто и смазано трепещут куцые, перепончатые, как у летучей мыши, крылья.

Изучив материалы Аненербе, сверив их с допросом Гиммлера, Жуков почти на сутки отдался на волю завладевшего им чувства: всепожирающего охотничьего азарта. Потом канул в сон, как бездонный провал. Перед ним открылась дверь, за которой ворочалось в космической полумгле нечто гигантское, с неземной плотью. В ногах у этого монстра копошились блошиные, верещащие скопища людей с их судьбами, войнами, миграцией. Это Нечто, или Некто с отстраненным любопытством и брезгливостью ворошило микрохаос из плоти и крови пальцами, мимоходом давя и размазывая по полу сотни тысяч двуногих тлей. Подцепив щепотью более крупных, Оно подносило их к грозному, смазанному лику и грохочущим рыком требовало навести порядок в нынешнем хаосе и проредить его. Наделяло избранных тлей долгожительством, волею, знаниями, но напрочь лишало их человеческой, сострадательной сущности. Затем спускало снова вниз – работать вивисекторами и стерилизаторами.

Жуков отослал архивы Аненербе Сталину.

Через три дня раздался звонок их Кремля.

– Про Аненербе – любопытные материал, – сказал Сталин, не поздоровавшись. Голос вождя потрескивал электрическими разрядами и был язвительно сух. – Они были бы совсем интересные в полном объеме. У вас бездарно профукали главное. Теперь мы не знаем где остальное, особенно «типичные израильские скелеты» и «черепа еврейских комиссаров». Это, товарищ, Жуков самые ценные экспонаты европейского масштаба, а вы их упустили.

Жуков ошарашено перетерпел сталинскую шпильку, размером с гвоздь. Сталин продолжил.

– Что касается допроса Гиммлера англичанами, я думаю, нам достались рожки да ножки. Ампула с ядом, которую он буд-то бы раскусил – сказка для профанов. Этот людоед слишком полезная фигура для всех, чтобы так легко позволить ему удрать на тот свет. Теперь он, наверное, в кармане Черчилля. А от этого бульдога, кроме писульки про допросы, мы ничего не получим. У вас таскают из под носа самое важное, товарищ Жуков. Вам надо оскорбиться, как победителю, и не позволять хлопать ушами Берзарину и разведке. В материалах Аненербе самое нужное для нас – работа Фишера по водородной бомбе и летательные аппараты. Постарайтесь заполучить Фишера любой ценой. До свидания.

Заполучить Фишера не удалось. Его с Оппенгеймером заполучили американцы и, в 1957 году в Дайтоне в научном центре США он-таки достиг температуры в миллион градусов, «приручая» водородную бомбу.

Это было уже после, когда Жуков, отойдя от дел и хамски освобожденный Хрущевым от трехлетнего статуса министра обороны, влился в безбрежную и великую миссию Посвященного.

Но перед этим, сразу после войны, был еще один разговор со Сталиным.

Уже шел к концу Нюрнбергский процесс. Он катился, как по рельсам – по Уставу Международного военного трибунала, принятого на Лондонской конференции в Черч-Хаусе. И начальник тюрьмы в Нюрнберге, где содержались заключенные немцы, американский полковник Эндрус, получив жестокий нагоняй от самого Эйзенхауэра за самоубийство Роберта Лея, срочно изымал из одиночной камеры, все чем мог воспользоваться для суицида по сути самой страшный и загадочный узник процесса Вольфрам Сиверс. Эндрус изъял расчески, карандаши, очки. Уже были до этого обиты мягким войлоком стены камеры, привинчены к полу стол и стулья, изъяты стекла из окна. И Нюрнбергский сквозняк, свободно шныряя по каменно-войлочному кубу, взъерошивал белесые, грязные пряди на полуголом черепе главного ученого палача в Дахау. Которого опекал и вел к приговору на процессе профессор Никто. По имени Гильшер.

Свободно фланировал по залу суда и беседовал с заключенными лишь судебный психиатр с повязкой «ISO» доктор Джильберт. Он был известен всему миру, его имя не сходило со страниц мировой прессы.

Но куда большей свободой пользовался на процессе профессор Гильшер. Однако имя его ни разу не появилось на страницах газет и никто не знал о нем и сотой доли знаний о Джильберте. Гильшер своим поведением на процессе плевал на обвинителей, прокуроров, судей, а, заодно, и на сам Вестминстерский Устав процесса.

Весь мир, содрогаясь, затаив дыхание, внимал раскаленному звону газетных строчек и радиорепортажей из Нюрнберга, разносивших по планете вести о преступлениях нацистов. Это был скорбный и понятный любому человеческому уху и сердцу погребальный звон.

Но был и иной, не доступный простому слуху.

– Здравствуйте, Георгий Константинович, – сказал Сталин в трубку. Разительно изменился голос его с недавних пор, обретя редкостные и непривычные до этого обертоны мягкого величия.

Главному воителю на планете принадлежал ныне этот голос. И еще одна особенность появилась у вождя: он стал долго и складно говорить.

– Как вы себя чувствуете?

– Спасибо, хорошо, товарищ Сталин, – ответил Жуков, раз и навсегда зарубивший себе на носу, что тональность и эмоциональная окраска этого голоса, как правило, не имеют никакого отношения к сути, которую он в себе нес.

– Готовы выполнить мою просьбу об инспекции Нюрнберга?

– Никогда не бегал от любого вашего поручения товарищ Сталин.

– От них не так просто убежать. Почему так легко соглашаетесь? Или то, чем заняты, надоело?

– Восстанавливать жизнь на германской территории не может надоесть, – ответил Жуков, разгребавший бедлам с отправкой репараций, потоками пленных немцев и власовцев, возвратом в Россию армейских частей из Европы. Страна, пережив недолгий катарсис победы, хрипела и задыхалась, придавленная могилами близких, руинами городов, горем и голодом. И мотавшегося между СССР и Берлином Жукова облепила эта короста разрухи и горя. Порою она казалась страшнее ушедшей войны.

Он ощущал последствия ее всем телом, с которого содрали кожу.

– Непонятно себя ведут наши союзничики в Нюрнберге, – продолжил Сталин, явно ожидая подтверждения.

– Это наметилось с самого начала, когда они стали выводить из под суда Рунштедта, Штрауса и Лееба, остальных промышленников и банкиров, – расшифровал Жуков понятную им обоим «непонятность» – одна Уолл-стритовская шайка.

– В 42-м Черчилль писал мне, что нацистская верхушка должна быть казнена без суда. В 43-м госсекретарь США Холл заявил, что необходимо расстрелять и уничтожить все нацистское руководство. В 44-м Рузвельт предложил кастрировать и линчевать всех немцев из СС и СД. Спустя месяц Черчилль здесь в моем кабинете сказал, что даже наши внуки не должны увидеть, как Германия поднимается с колен. Это была задача не только евреев, но и наша.

Тогда я всех осаживал за фалды: мне нужно было, чтобы из Рейха торчал осиновый кол, изготовленный союзниками. Чтобы потомки нынешних немцев запомнили не нашу Победу, а еврейский кол. Теперь их укусила бешеная муха.

– Что случилось, товарищ Сталин?

– Вчера мне по очереди отсексотили из Нюрнберга сначала Никитченко, потом Руденко, что Джефери Лоренс и Френсис Биддл прикрывают на суде главного людоеда из Аненербе.

– Вольфрама Сиверса?

– Его. Главный палач Дахау истребил в экспериментах десятки тысяч наших и европейских пленных. Теперь он выводится из под приговора каким-то Гильшером. Он несет ахинею о расах и древних племенах арийцев. Там солдат обязан был выполнять любой приказ. А Сиверс выполнял приказы Гиммлера. И этот бред, развесив уши, слушают англосаксы и делают вид, что ему верят. Француз молчит, как в рот воды набрал.

Сиверс сам отдавал приказы командующим армиям о поставках пленных.

Вы можете себе представить, товарищ Жуков, чтобы во время Курской битвы, вам отдавал приказы какой-нибудь лекарь, даже такой великий, как Вишневский?

– Кто такой Гильшер?

– Он входит в зал суда, садится рядом с Сиверсом, подсказывает что-то, шушукается с ним, а наши Никитченко с Руденко ничего не могут сделать.

– Гильшер – не адвокат Сиверса?

– У Сиверса свой, назначенный адвокат. Но Гильшер под конец процесса почему-то заменил его собой – с полного согласия англо-саксов. А наши обалдуи, Шерочка с Машерочкой, не могут даже узнать, откуда вылупился этот хамский Гильшер и почему так, по хозяйски, ведет себя. Они разворачивают Нюрнберг в сторону гуманности. Хотят сделать из него богадельню. Зачем им это – понятно: штатам и Англии нужны немецкие кадры для своих разведок и промышленных монополий, Своих мозгов там всегда не хватало.

– Я должен лететь в Нюрнберг, товарищ Сталин?

– Берите себе полномочий, сколько посчитаете нужным. Вылетайте завтра, Георгий Константинович. Но не афишируйте это. Скажите союзничкам, что мы раздумали выводить войска из Германии! Пока раздумали.

И Жуков, ожегшись о тон сталинского голоса, почуял, как синхронно дыбится в нем ярь великоросса– победителя: мы вам развернем Нюрнберг… так развернем, что мало не покажется!

Прибыв в Нюрнберг, Жуков в тот же день переговорил с главами английской, французской и американской миссии, оглушив их оповещением, что СССР отсрочил вывод войск из Германии на неопределенное время. В связи с государственной целесообразностью.

Два прибывших с маршалом самолета, нафаршированные цветом военной разведки, разгрузились и через час приступили к работе. Спецы, рассредоточившись по советскому сектору, стали просачиваться в антифашистские группы на англо-американских территориях. Сноровисто и на диво споро они залатали дыры в агентурно-фильтровочной сети, наброшенной на Германию. Уже через несколько дней в этой сети затрепыхались более десятка матерых «щук» из СС и СД, кои пытались пробраться к американцам.

С ними хорошо поработали. В итоге в английскую и американскую миссию брякнулись запросы в резких тонах, где перечислялась конкретная СС и СД – сволочь, припрятанная в союзнические загашники – в нарушении всех договоренностей.

На членов Международного трибунала от Англии и на Председательствующего свалились льдисто холодные, на грани цензурного, жесткие требования от Никитченко и Руденко: признать правительство, генштаб Вермахта и штурмовые отряды СС и СД преступными – на что никак не соглашались англо-саксы. В таких же тонах был сформулирован протест недопустимо мягкому приговору Рудольфу Гессу, осужденному на пожизненное заключение: с требованием пересмотреть его дело. Особой костью в горле стала позиция обвинителей от СССР в отношении Вольфрама Сиверса. Его волокли по юридическим ухабам тоже к пожизненному заключению, как и Гесса.

Все ноты протеста, ультиматумы, запросы советского сектора Жуков приказал размножить и запустить в европейскую прессу.

Спустя сутки Европа узнала с долгожданным вожделением о советском тайфуне, налетевшем на Нюрнберг. Ей стало ясно: из российских лесов вломился в Германию с особым полномочием медведь, пропитанный дымами русских пожарищ. В нем клокотали слезы и горе славянских миллионов и фарисействовать с ним или фиглярствовать, подъезжая на юридической козе, когда советские войска стоят в Берлине – себе дороже.

Его, этого медведя, неторопливого увальня, нигде и никогда не любила вся бездушная рать из евро-банковских хорьков и биржевых скунсов, всегда трупоедно обжиравшаяся на войнах и на чужой крови. Они ненавидели всей расчетливой душонкой валютных шакалов его толстый медвежий зад, распялившийся на полмира, его манеру с удобством дрыхнуть зимой, его подслеповатую морду, с аппетитным чавканьем обсасывающую на своих владениях овсы, малинники и молодую ржицу. Ненавидели и остервенело наскакивали. Выбирая момент, кусали, царапались и прыскали вонью из под хвостов на роскошный медвежий мех.

И добивались – таки своего: доведенный до точки, поднимался во весь рост, ощеривался медведь и, испустив утробный рык, полосовал сабельными когтями направо, и налево, рвал клыками и расплющивал хитро – ехидные тельца обнаглевших, выпуская из них кишки и густопсовую, местечковую вонь.

Прибывший в Нюрнберг Жуков испускал эманацию разъяренного медведя. И Нюрнбергский трибунал ужалено рванул к финалу, где кучерами на облучке восседали Никитченко и Руденко.

Параллельно с Нюрнбергским процессом распалено заполыхали суды в Австрии, Чехословакии, Польше, Франции, Норвегии, Бельгии – по всему миру, послав подальше свою подлую банкирщину. Европа судила не только генералов, но и главарей монополий, финансистов, дипломатов, врачей– изуверов. Более ста тысяч немецких преступников закончили жизнь на электрическом стуле, в петле и тюрьмах.

Вольфрама Сиверса все-таки приговорили к повешению, несмотря на бешеное сопротивление англо-саксонской судейской челяди и робкого протеста французов.

К виселице в камере его сопровождал профессор Гильшер. Вначале он сконструировал для мира концлагеря, как макет будущего устройства бытия, где все народы будут оторваны от корней своих и превращены в удобрение для будущего высшего существа, равного богам. Теперь он вел к вульгарной, намыленной веревке свою бледную тень, исполнителя этой конструкции. которого не удалось увести от такой похабной и скучной концовки. Сиверс был генеральным директором Аненербе, сосавшего из Рейха четверть годового бюджета. Тогда кто же был Гильшер, вынувший из своего кармана для Дахау Сиверса, и затем пытавшийся в Нюрнберге спрятать его в тот же карман!?

Это и хотел знать Жуков, у которого этот Гильшер застрял не только в печенках, но и во всех ливерных частях маршальского организма. И потому тюрьма в день казни, куда профессор сопровождал Сиверса, была оцеплена тройным кольцом советской агентуры с самого утра. После казни надлежало изъять Гильшера из тюрьмы и поставить перед маршалом.

Спустя два часа Жукову доложили: в камере Гильшер стоял рядом с Сиверсом. Они шептали молитву и совершали какой-то обряд. Ни слов молитвы записанных на магнитофон, ни самого обряда не удалось идентифицировать: они были абсолютно не знакомы христианам, буддиста, католикам, протестантам, мусульманам.

Закончив обряд, Сиверс с улыбкой надел петлю на свою шею и спрыгнул с подставки.

Гильшер, придержав дергающиеся ноги подопечного, повернулся к зарешеченному окну и с силой, странно кривляясь, то ли спел, то ли выкрикнул опять таки неизвестный текст. Потом его перевели специалисты по санскриту:

«Посвященный не нарушил запрета: единый Бог не запрещает единоборства братьев!»

После чего Гильшер вышел.

– Через… три минуты…мы его…потеряли, – докладывающий маршалу командир разведбатальона, умница, гений военной разведки, полковник Косенко, изнемогая, тащил из себя последнюю фразу, как тащат мокрую, со сбившейся портянкой ногу из тесного сапога.

– Что значит «потеряли»?! – Жуков поднимался с кресла. Льдисто– голубые глаза его накалялись синим, грозовым огнем.

– Он прошел решетку, вторую, завернул за угол коридора и исчез.

– Полковник Косенко! Вы сами понимаете, что мелете? – Уже не сдерживая себя, рявкнул Жуков. – Как можно исчезнуть в коридоре, где стоят часовые, охрана?! Сколько вы задействовали боевых единиц внутри тюрьмы?

– Восемнадцать офицеров, товарищ маршал.

– И что?!

– Я опросил всех. Трое вели Гильшера из камеры смерти, шли следом. Они завернули за угол вслед за ним через две секунды. Но его там не было. За углом в коридоре дежурили шестеро. Но…

– Что «но»?!

– Никто из шестерых не видел, чтобы Гильшер появился из-за угла. Я опросил всех. Мы обыскали всю тюрьму, каждый ее закоулок. Профессор исчез.

– Вашу м-м-мать!... – Давно уже никто, из знавших маршала персонала, не видел его в такой ярости. – Засранцы! Титикака вонючая разлилась вместо операции, черт вас возьми! Косенко, как сам оцениваешь ситуацию? – спросил Жуков немного погодя, уняв с превеликим трудом взбухший в нем квашнею и закупоривший горло жгучий гнев.

– Есть все основания полагать: гипноз, товарищ маршал. Все шестеро попали под сильнейшее гипнотическое воздействие профессора.

– Гипноз? Какой к х…гипноз?! Коридорный тупик, заперты все двери! Стоят шестеро мордоворотов, скорохватов мирового класса. Эта ученая спирохета завернула за угол и влипла в тупик с шестерыми. Куда он мог деться, даже со своим сраным гипнозом?! Испарился? Всосался в стену?!

– У меня…нет вариантов ответа, товарищ маршал.

– У него не может быть вариантов, товарищ Жуков, – сказал Сталин за спиной Куценко. У Жукова зашевелились волосы на голове, ибо человек, с объемистым портфелем, стоящий у распахнутой входной двери и имевший абсолютный голос Сталина, им не был.

Вошедший, неторопливо, шаркающей походкой шел к маршальскому столу. Он приближался. И Жукову, вместе с развернувшимся полковником, стало ясно, что это Гильшер. Куценко видел его в тюрьме три часа назад. А маршал просто знал – это он.

– У него не могло быть вариантов, Георгий Константинович – все тем же сталинским голосом продолжил Гильшер – потому что мальчика втянули в наши взрослые игры. В которых он ни черта не смыслит.

– Как вы…как ты сюда попал?! – выхрипнул известково побелевший Виктор Куценко, поскольку никогда еще тридцатилетний Виктор – победитель, супермен, стократно проскакивавший в аду войны через безвыходные, предсмертные ситуации, научившийся нюхом предугадывать их и выламываться оттуда живым – впервые он не знал, как вести себя, и что делать в этой липкой чертовщине.

– Через дверь Витёк, на этот раз через дверь – кряхтя и поправляя складки на брюках, ответил профессор. Опустился в кресло, пристроил портфель между ног.

Освободившись от сталинского голоса, стал он потрепанной, хотя и при крупных мясах, штафиркой кафедрального замеса – с ехидной, менторской манерой общаться.

– Вас еще не научили кланяться и здороваться с маршалом, когда входишь? – спросил Куценко, едва ворочая отяжелевшей челюстью, мучительно подрагивая всем телом. Ибо все нарастала, перла от профессора тугая, сквозняково-ледяная сила, выдавливая полковника из кабинета в приемную.

– Ля а буду ма та буду на, уа ля антум абидуна ма а буду!

(Я не стану поклоняться тому, чему вы будете поклоняться, и вы не поклоняетесь тому, чему я поклоняюсь– араб.) – чуть дернул щекой, протяжно и брезгливо выцедил профессор.

Автоматически высветился смысл сказанного профессором в сознании Жукова. Он не удивился вдруг прорезавшемуся в нем полиглотству. Он все еще молчал, втянутый в водоворот событийной воронки, будучи не в состоянии дать ей оценку.

– Что он тут болтает? – никак не мог выдраться Куценко из бешено-увертливой, не поддающейся расшифровке ситуации.

– Иди, Витек, иди…ты нам мешаешь, – кисло сморщился профессор. И, обозрев все еще стоящего полковника, внезапно заорал голосом урки на бандитской хазе:

– Что ты здесь ошиваешься?! Нет, вы– таки гляньте на него, этот потс никак не поймет, что сунул нос не в свое дело! Он что ли хочет пенделя?

И орденоносец, Герой Советского Союза, разведчик почувствовал, как нечто жестко-упругое пнуло его в зад, выпихивая к двери. Куда он и пошел, растворяя остатки воли в нахлынувшем рое черненой мошкары, которая все плотнее залепляла уши, глаза, рот, не давая дышать.

Он вышел в приемную и сел на стул, прислонившись затылком к стене. За массивным столом влипли в кресла с каменными лицами помощник Жукова и бессменный ординарец Томин. Пустой, оловянно-тусклый взгляд Томина, скользнув по Куценко, вновь уткнулся в бумаги на столе. И больше не поднимался, магнитно притянутый росыпью буквенных закорючек.

– Слушать твою зловонную речь, все равно, что пить мочу – сказал Жуков каким то роботронным, не своим голосом. Ощутил, как заполняет его всклень чья-то чужая, властная брезгливость. Продолжил:

– Отбрось повадки шута. У тебя миссия Посредника.

Гильшер перевел дыхание, смятый голосом Выси, исторгнувшимся из маршала. Выбираясь из кокона страха, чуял, как распрямляется внутри него пружина протеста, вековечно сжатая в них, изначальных Хабиру:

– Аль-Мута али Малик аль-мульк, анта хаййун каййумун (Высочайший обладатель могущества, ты вечный и бессмертный. – араб.)… Но ты не мой Аль Вали (правитель).

– Ты послан к маршалу Жукову, к делу посредник, – нетерпеливо и жестко перебил Жуков. Исчезал из него Некто, поставивший наглого пришельца на место и, не мог уже маршал точно различить, что изрекла его языком чужая воля, а что он сам.

– Я разве против, Архонт? Тускло и замедленно согласился Гильшер – теперь нам никто не мешает.

– Гильшер – ваша настоящая фамилия? – окреп и утвердился в реальности происходящего полководец. А, окрепнув, поволок ситуацию с ускорением к истине, как привык это делать последние пять лет войны.

– Ай, Георгий Константинович, зачем вам эта головная боль: настоящая фамилия? Их было много. И все настоящие. Что вам скажут фамилии Каиафа, Обадия, Гамбетта, Браудо, Барух. Или Гильшер?

– Как вас называть?

– Зовите меня Ядир. Это звучит совсем по советски: ревком, комкор, комдив. Ядир, значит «Я – директор.»

– Директор чего?

– Того, что делали Обадия в Хазарии, Гамбетта во Франции, Браудо – в России.

– И что они делали?

– Они показывали всем остальным свой хер.

– Послушайте… Гильшер… или как вас там… Вы ведете себя как последняя шпана на Одесском привозе! Может, хватит?! – выцедил Жуков вязко, с отвращением двигая челюстью, будто хину жевал.

– Ви там были? – вдруг встрепенулся, подался вперед многофамильный. Что-то давно забытое, замешенное на человечьей ностальгии, сквозануло в интонации этого мутанта.

– Где?

– На привозе.

– Случалось, – через паузу уронил Жуков.

– И каким именем там вас называла Зося?

– То не твое собачье дело!

– Ай, как ви похожи сейчас на одного великого персонажа! Когда его спрашивали про имя, он тоже отвечал: «Эгйе ашер эгйе», что очень близко к вашему ответу. Еще хотите Одессы? Привоза, Дюка, лестницу, ту самую девочку с родинкой на левой лопатке и буферами пятого размера… ай какой был цимес! Не так ли маршал?

Закаменел Жуков. Вспухали желваки на скулах: «Эта сволочь знает и про Зосю?!»

– Конечно знаю, Георгий Константинович. Одессу мы вам сделаем еще раз. Чтоб я сдох – сделаем, – убежденно и как-то зловеще обнадежил Ядир.

Жуков молчал. Диким, непредсказуемым хорьком метался их разговор в теснине кабинета.

– Но вернемся к шпане на одесском привозе. Вас разозлила фраза о показе всем моего э-э… фаллоса. Но это зоологическая истина, товарищ Жуков. Вы же любили выковыривать истину из крови и дерьма на войне.

– Зачем вы здесь? – наехал катком полководец. Пекла, прижигала бессмысленность происходящего.

– Ви хотели иметь меня перед собой, Жорик, – пожал печами Ядир, – но дайте-таки мне закончить про шпану и этот «хер», которым вы мне ткнули в нос. У вас другое мнение?

– Какое, к чертовой матери, мнение?! – наращивая рык, стал подниматься Жуков.

Этот фигляр в кресле, кто бы ни был, перешел все границы допустимого.

– Мое мнение, товарищ Жуков, – сказал опять Сталин в кресле напротив. – Я не доволен вами. Считаю, что вы плохо усвоили в академии полезный большевикам дарвинизм.

Давя в себе позывы вытянуть руки по швам, всей кожей, морозно цепенеющим хребтом чуял Жуков пронизывающе знакомую, многократно слышанную интонацию ползущую от «вождя».

– Дарвин доказал, что человек произошел от обезьяны. Он описал стадо павианов. Там иерархия его особей зависит от того, насколько безнаказанно самец может показывать остальным свой член. Вожак может разодрать любого, кто покажет ему. Но делает это безнаказанно сам, насаждая покорность. Эти людские вожаки, Каиафа, Обадия, Барух, Гамбетта, Браудо, Сиверс, Гильшер показывали братьям в ложах свой половой орган и вели двуногое стадо в исторически нужном направлении. Зарубите это себе на носу.

– Все?! – спросил полководец. Стоя, нажал кнопку под крышкой стола. Хватит, сейчас сюда вломятся с десяток лучших волкодавов и этот шут гороховый заговорит в камере по-другому.

– Не давите кнопку, маршал. Здесь, в этом здании,только что отключили электричество. Приношу свои извинения за нарушение кодекса Посредника: меня выбили из колеи потери Гиммлера и Сиверса, – деловитый, сухо-учтивый профессор сидел перед Жуковым.

– Не умеете проигрывать, господа наци! – Дернул щекой, хриплым клекотом вытолкнул ярость из себя маршал – привыкли, суки, галопом по Европам!?…Теперь хлебайте то, что заварили!

– Всьё вперьеди, – меланхолично уронил русскую фразу с сильным немецким акцентом неузнаваемо увядший Гильшер. – Еще не вечер. К делу?

– Давно пора!

– Пролистайте вот это, – вынул Гильшер из портфеля и положил перед Жуковым толстую книгу сброшюрованных листов. Их было около тысячи.

– Что здесь?

– Вы отдавали для перевода тексты на санскрите, найденные на убитом в Рейхсканцелярии тибетце. Вам их перевели на английский.

– Почему это оказалось у вас?

– Мы зря тратим время, Георгий Константинович. Здесь шумерские поэмы «Энлиль и мироздание», «Сказание о Гильгамеше», «Атрахасиз», «Миф о Зу».

– Для прочтения этого нужен месяц.

– Не надо читать. Я сказал: пролистайте.

– Я не читаю по английски, – выцедил, сдерживая себя Жуков.

– Что ви говорите? А ми думали, что в красной академии из вас делают полиглотов! – В который раз не удержался и ужалил уркой из Одессы Ядир.

– Там делают осиновые колья для вас, – сказал по-английски, не владеющий английским Жуков, вколачивая в вожака павианов отточенные, тяжкие комья чьих-то верховных слов.

– Вам виднее, Архонт, – съежился, обвис в кресле Посредник, – листайте маршал, я умоляю вас, листайте.

 

ГЛАВА 26

Энки, сидящий в кресле, опутанный системой датчиков и проводов, в великом изумлении остановил бег веков, увидев и узнав себя среди толпы. Толпа бурлила в городе Фивы, у храма. Обсерватории в Стоунхендже, Мачу-Пикчу, Аркаиме всего лишь полнолуние назад отметили синхронно истечение четвертого Сара на земле: со времени Потопа минуло восемь тысяч шестьсот сорок лет, в течении которых правил клан Энлиля: он сам с сыновьями и дочерью. Теперь воссел на трон правителя материков клан Энки. И Египет стал разрастаться могуществом.

…Палило, прожигало солнце. Там и сям, с храпом и подвизгом, орали запаленные ослы, роняя на булыжник мостовой горячую табачность кругляшей. Мохнато-согнутые листья финиковой пальмы набросили на землю дырявую кисейность тени. В ней, прислонившись спинами к ограде, уже давно, монументально восседали двое, в замурзаных балдахонах, как у Энки. Время от времени они подхватывали с земли катышки осклизло-спелых ягод, шмякающихся из под кроны. Нападало уже несколько горстей.

Энки приблизился, вступил в тень пальмы. Два нищих напряглись: здесь, в затененном, занятом мирке, не нужен был лишний рот.

Энки нагнулся, собрал горсть фиников и, предупреждая порыв враждебности от аборигенов, протянул их: это ваше. Сам сел и прислонился к жгучей шершавости стенного камня. Закрыл глаза. Почувствовал: он, отключивший свой желудок от дармового потребления, стал не опасен, как пожиратель пальмовой халявы. Поерзал, пристраиваясь поудобней. Обмяк, закрыл глаза. И стал отбывать из плоти, воспаряя духом, в зной. Поднялся над оградой. Перетекая над дворцом, всочился внутрь, и оказался в тронном зале.

Там, опустив глаза, катая желваки по скулам в укрощенном гневе, сидел на кресле юный Аменхотеп 1V: стоял пред троном в хлопчато-белом хитоне, бритый наголо, морщинистый служитель храма Амона и изрекал слова. Их приглушенный, настырно-монотонный скрип впивался в юные мозги фараона верблюжьими колючками: не так относится Правитель к священному Амону-храму, не столь почтителен к жреческой касте, как его отец, как требует свод правил фараона, не соблюдает полностью обрядов почитания мертвых, не знает все молитвы, заклинания, не чтит Анубиса…

«Когда оса зудит и вьется над ухом, и не улетает, что делает Правитель?» – прохладным, плотным сквозняком прошелестел в мозгу у фараона неведомо чей голос. Правитель дернулся и огляделся – никого. Спросил в сильнейшей панике:

– Ты кто?!

– Мой фараон не узнает служителя Анубиса? – прискорбно озаботился жрец.

«Узнаешь позже обо мне, когда ответишь на вопросы. Я повторяю про осу: что сделает Правитель с этой мелкой и настырной дрянью, снующей нагло у лица?»

– Я бью ее раскрытым веером.

 – Кого вы бьете веером, Властитель? – Остолбенел и вытер пот с лица жрец.

«Чем отличается вот этот, зудящий пред тобою, от такой осы?»

– Кто бы ты ни был, твои слова бальзам на сердце – сказал почти, что весело Аменхотеп, подрагивая в возбуждении. Его подталкивали к давно желаемому делу!

– Я это знаю, мой правитель, – согласно и довольно отозвался жрец.

«Тогда раскрой свой веер и наконец-то сделай то, чего давно хотелось. Не забывай, что ты правитель пяти царств!

Энки с отрадой пронаблюдал, как распахнулись в руках у фараона пластины веера слоновой кости и с треском хрястнули по голой полированности жреческого черепа. Жрец отпрянул. Разинул рот, закрыл его, снова разинул, готовясь выпустить безумный клекот гнева. Но не успел: Аменхотеп привстал и, вскинув руку, указал на дверь:

– Иди! Закрой ее с обратной стороны, пожиратель времени. И хорошо продумывай слова и темы, с чем явишься ко мне еще раз.

Жрец пятился спиной вперед – кипящей ненавистью кукловод. Он удалялся, закостенев в оторопелой злобе, планируя на вечер сходку жреческого клана: здесь вызрел бунт против устоев абсолютной власти!

Он даже не подозревал насколько легкокрыло и победно прорвет сей бунт тысячелетия истории сказаниями, мифологией о фараоне Эхн-Атоне.

– Ты кто? – Перепросил Аменхотеп, украдкой, неприметно оглядывая зал. Пугающе зияла перед ним безлюдность пустоты.

«Я повторяю: пока вопросы исходят от меня. На первый мой вопрос ответил ты достойно. Готовься отвечать на остальные. Скажи, ты ощутил хоть раз, иль слушал тех, кому из года в год все вы возносите моленья? Хотя б единожды вам отозвались Осирис, Ибис, Птах, Амон, Анубис, иль каменные изваяния тех зверушек, полузверей, полулюдей и полуптиц, которыми утыканы дворцы и храмы вашего Амона? Ты слышал отклик на лавины заклинаний? Ты уловил у каменных тех истуканов хоть проблески ответов иль движения?»

– Как называть тебя?

«Атон».

– Мой собеседник с именем Атон, наверное, сам знает ответы.

«Конечно, знаю. Подтверди их».

– Не ощущал, не слышал и не видел.

«Но если столько лет безмолвствуют все те уродцы, к кому обращены молитвы, заклинания, к кому взываете все вы с неистовую просьбой о пощаде, о помощи, спасении, о продлении жизни – то может быть их нет?! А вместо них нагромоздилась расчетливая ложь жрецов, набросивших на вас узду повиновения?»

– Мой собеседник… изрекает недозволенное здесь… за это жрецы лишают жизни.

Аменхотеп в испарине терзал резные подлокотники у кресла. В нем накопился страшный опыт – жрецы имели свои уши в неожиданных местах, дословно повторяя истерзанной в пытках жертве всю, даже малую крамолу, когда-то сказанную неосторожно. И он, как фараон, обязан был присутствовать при казнях.

«Все, сказанное мною, лишь для тебя. Оно не слышно для других. Ты – фараон, властитель! Откуда этот страх?

– Да, я властитель и… согласись, что тон твой… оскорбителен.

«Ты обезволено смирился пред лгунами, присвоившими право плодить у вас покорность, ты жалок, и смешен и недостоин власти».

– Кто ты, Атон?! – прорезался у фараона панический и тонкий вскрик.

«Я тот, кого ты слышишь, в отличие от жреческих химер. И послан для того, чтоб возродить тебя к достоинству и власти.»

– Так возрождай, посланник неизвестности. Ты так и не сказал, кем послан.

Аменхотеп, пронизанный благоговением, взмок. Впервые в жизни его отчитывало НЕЧТО, проникшее в него бесплотно, счищая с тела и души тенёты и оковы давней несвободы.

«Я послан тем, кто сотворят жизнь, кто ежедневно возрождает свет и подавляет тьму.»

– Ты говоришь о солнце? О боге РА? – Аменхотеп изнемогал в ликующем предчувствии.

«Но вы о РА забыли! РА заменен бессмыслицей мертворожденных идолов, уродов.»

– Я должен их убрать из храмов?

«Не только. Ты должен изгонять уродство из памяти людской, из душ. И заменять жизнетворящим диском РА. Которое извечно, ежедневно встает, лаская взор, над Нилом.

Вы все забыли про него, обожествляя смрады тьмы! Вы, скопище из толп, сгрудившись в Мемфисе и Фивах в тупых, бессмысленных моленьях, славите каких-то призраков: Анубиса, Амона с Птахом. Кто эти карлики и где они? Что сделали для вас, забывших бога РА? Чем помогли вам, египтянам, в кабале Хабиру?

Вы потеряли память предков. Вам некому напомнить, что ни одно зерно не прорастет без Ра, не вызреет тростник в заливах, и не проклюнутся зародыши в икринках. Без РА вы все незрячие калеки, ведомые слепцами в никуда.

Вы потеряли радость света, которое ласкает утром лица. С безмозглой обреченностью животных, вы лишь жуете жвачку лжи. Уткнувшись мордой в землю, пускаете слюну покорного скота, ведомого жрецами в бездны тьмы! Безумцы! Вы отвернулись от сияния Ра! Узнаете, каков он в гневе! Он вам напомнит о себе!»

– Посланец РА, ты изрекаешь страшные слова…

«Увидишь завтра сам, как все они прилюдно воплотятся в дело. К полудню собери на площади дворца народ Египта. Не говори жрецам зачем, преодолей их злобу и сопротивление, стань, наконец, правителем Египта, чья воля неподвластна лгунам и болтунам в белых хитонах. Все остальное довершит великий РА. И дочь его – МААТ. Я лишь посланник их, незримый для людей.»

Аменхотеп сполз с кресла на колени.

«Встань царь! Ты избран нами для великих дел. А их творят не на коленях.

Энки, сидящий в Мегсинте увидел свой фантом – себя в грядущем Хроносе тысячелетий, чей разум озабочен проблемою Хабиру. Они, с осатаневшим жречеством Египта, паразитируя на преисподней тьме Анубиса, Осириса, Амона, Птаха, плодили в Мицраим (народ Египта) покорный ужас. Они служили сборщиками податей, ростовщиками и менялами ракушек. Они высасывали соки египтян и наполняли данью жреческие храмы. Хабиру стали плетью в жреческих руках, их карой и оковами в подлунном мире призрачных химер. В нем было смрадно, душно. Там не хватало солнца.

Так значит … не сработал «фильтр» Ковчега?! Хабиру просочились сквозь него в грядущее? Но как?

Энки-фантом у трона фараона, сваривший некогда отраву генной каши до Потопа, теперь расхлебывал ее в Египте.

Что надлежит оригиналу, сидящему в Мегсинте? Удвоить бдительность. Перепроверить все, что связано с Ковчегом. Отбор геномов из племен аборигенов теперь придется делать только самому, не доверяя ни жене, ни лучшим из LU LU. Взять под двойной контроль отбор команды на корабль и всю работу Атрахасиса, сооружавшего Ковчег на склоне Килиманджаро. И сделать это завтра же, с утра.

Ну а пока… смотреть за поворотом дел в Египте, за действием себя-фантома, явившегося к Эхн-Атону. Смотреть и делать выводы: как поступить сейчас.

Здесь, у Мегсинта, текли минуты. Там – годы.

В пронизанной сверчками пряной черноте, нависшей над египетскими Фивами, едва различимо скользила с легким посвитом серебряно-белесая фигура, затянутая в летательный скафандр. Фигура дважды набирала хрусткие вязанки тростника на побережье Нила и, взмыв над каменной оградой фараонова дворца, летела с тростником под кровлю храма Амона. Гигантская конструкция из благовонного ливанского кедра была увенчана чешуйчатым прозрачным куполом из слюды – с распахнутыми настежь окнами.

Сложив охапки под опорной балкой кровли, скафандровый летун целенаправленно пристроил у окна массивный диск.

Затем, взлетев под самый верх купольного шатра, он прикрепил к основанию бронзового шпиля решетчатое рыльце рифленого прибора.

Закончив дело, взмыл в ночную духоту. Исчез, чтобы дождаться завтрашнего затмения. Над Нилом уже едва приметно розовела, накаляясь, полоса рассвета.

Задолго до полудня площадь перед храмом заполнилась феллахами из поселений, рыбаками, погонщиками мулов, кузнецами, каменщиками. Шибало в нос навозом, рыбой, потом, прокисшей вонью сыромятных шкур.

Палило солнце. Пестрая, угрюмо рокотавшая толпа в лохмотьях, грудилась, нарастала, меж дворцом фараона и храмом жрецов – меж двух спесиво вздыбленных колоссов власти. Народ сгоняли к площади с самого утра служители и стража фараона.

В овально-стрельчатых прорехах окон храма всполошенными призраками мелькали жреческие силуэты. Аменхотеп не известил о цели сбора! Закрылся с Нефертити во дворце, не допуская к себе. Молчание, упорная закрытость царской пары, ввергало в бешенство всю жреческую рать: капризный, наглый взбрык с веером у фараона, зародившись во дворце вчера, сегодня вызрел в фараоне в открытый бунт. Давила, изводила неизвестность. Попытки разогнать толпу, забившую всю площадь до предела, не удались жрецам. Людей сгоняло войско фараона со всех предместий Фив. Оно же сторожило площадь, щетинясь копьями: десятка два прислужников, из храма пытавшихся дробить толпу и уводить людей, в предсмертном страхе растворились в массе: троих из них, прилюдно вздев на копья, пронесли над головами к каменной ограде. Облитых липкою сукровицей, облепленных мушиным роем, их бросили на солнцепеке под стеной.

Один из храмовых служак додрыгивал в конвульсиях ногами, подвешенный к стене дворца на крюк под ребра.

Светило РА нещадно ярилось уже почти в зените.

Толпа спрессовано, нетерпеливо распаляясь, гудела неумолчным роем, и гул ее, расплескиваясь за ограду, уже достиг предела, когда откуда-то с небес сорвалось, рухнуло на голову, перекрывая все, размеренное громыхание неземного голоса:

– Внимайте мне, тому, кто светит!

Несметное людское скопище, слитно ахнув, пригнувши головы, оцепенело в немоте: гром голоса с небес обвалом придавил к земле.

– Мой гнев падет на вас! – свирепо выдохнул Энки в решетчатую кнопку микрофона. Закутанный по самые глаза в хлопчатую серятину хламиды, он влип спиной в ограду у ворот. Сказал и присмотрелся к сияющему шпилю храма: блескуче – медное копье, вонзившись в небеса вибрировало в децибелах звука. Тысячекратно усиливала его коробка рупора, приклепанная ночью. Вдоль купола вкрадчиво, пока едва заметно струилась из под крыши размытая слепящим небом струйка дыма: светило РА, взбираясь в апогей зенита, кинжально вонзило пучок лучей в центр линзы у окна на крыше. И та, преобразуя свет в сияющую плазму, уткнулась огненным кружком в связки сухого тростника под балкой. Тростник уже дымился.

– Вы, отторгающие свет, восславили в безумьи тьму, и в ней погрязли – рокочуще срывалась с неба укоризна – вы возвели жилища идолам: полузверям и полулюдям. Забыв меня, дающего вам жизнь, вы поклоняетесь уродам, которых сотворили сами. И те, зовущие себя жрецами, ведут всех к преисподней!

– Я покарал гнездилище грехов и лжи, воспламенив его лучами! Смотрите и запоминайте!

Толпа утробно, стонуще завыла: тугие клубы дыма, дырявя слюдяной купол храма, взмывали в небо. В их черной сердцевине затеяли багряный перепляс змеино-быстрые всполохи пламени.

– Вод-ы-ы! – истошный вопль жрецов хлестал из окон храма. Их подхватили средь толпы хабиру: надсмотрщики, сборщики налогов, корчмари, менялы –одетые под козопасов, пастухов, каменотесов.

– Несите во-о-оду!

Матерый, кофейно-бурого окраса козопас, спаливший кожу под лучами солнца, стирая пот со лба, всмотрелся в орущую поблизости мордашку доброхота: «Неси-и-те воду-у…». Шафранно светлого оттенка кожа на лице по поросячьи багровела в вопле, над кривоватым шнобелем мышатами разбежисто метались глазки, холеные две кисти в курчавой рыжеватости пушка, убереженные от знойной черноты загара, терзали бурый холст протершейся хламиды: хабиру волк – в овечьей шкуре!

– Воды? Вот и пошел туда! Неси им свою воду, «хиби», поссы на огонек! – Взрычала озверевшая натура козопаса и сокрушительным коленом поддала в зад переодетую фальшивку.

Хабиру визгнул: его подхватывали хлесткими тычками и гнали с ускорением к дверям пылающего храма.

Вопили здесь и там: обернутые в рубища Хабиру распознавались сразу: как кляксы жира на воде. Их волочили к храму, вбивали в открытый дверной зев. А, завершивши дело, закрыли с грохотом черненую массивность двери. И подперли надежно сучковатым дрыном.

Вспухал за дверью сверливший уши крик.

– Я отвращаю лик от всех, забывших божество мое! – Вновь рухнул голос из под небес.

Темнело. На раскаленный шар светила угрюмо наползала чернота. Толпа слепившаяся в многочленистую плоть, завыла, опускаясь на колени. В лазурные чертоги дня свирепой, пачкающей сажей вламывалась ночь. С животным ужасом толпа следила, как пожирает тьма сияющее солнце.

– Смотрите…и запоминайте…– все глуше, отдаленней грохотали небеса.

Ночь – дикий, непроглядный мрак окутал землю. Вжимаясь в прах земной, в предсмертном ужасе ерзала в пыли распластанная чернь. Алмазным хищным блеском полыхали звезды, прокалывали стрелами лучей из поднебесья мертвящее безмолвье города. Его терзал, пронизывал ревущий факел пламени над храмом и вой горящих заживо жрецов с Хабиру – за каменными стенами.

 – Увиденное расскажите тем, кто предпочел мне идолов из камня. Я возвращаю KI свой лик, – угрюмо выдохнул, пророкотал Энки спустя минуты.

Надсадно, загнанно стучалось в ребра сердце: вражда простолюдинов к храмовым жрецам, к Хабиру неукротимо полыхала среди черни, чьим символом стал подпиравший двери дрын. И загасить вражду могла лишь жертвенная кровь.

Мрак ночи таял. Блеснула ослепительно из под диска дуга сияющего света: РА возвращался к людям. Стремительно светлели небеса. В неистовом восторге ревело сборище под ними. Протуберанцы ярого огня, объявшие уж половину храма, почти что растворились в свете солнца. Оно очистилось и плавило теперь небесный купол с ликующей и прежней мощью.

– Раз, голубок! – Взревел, осклабился вдруг козопас, задравший голову: в горящей, белой тунике, спасаясь от огня, скакнул в окно и полетел, крылато трепеща, служитель храма.

– Летишь к Анубису? Пусть твой Амон тебя подхватит!

Глухой шлепок о камни включил в работу хор. Толпа заржала, взвыла, подхватила:

– Два, голубок! – Второй пылающий комок метнулся из окна.

– Три, голубок! – Ревела в унисон уже вся площадь. Из окон выпрыгивали вперемешку жрецы, служители, Хабиру. На каменной осклизлости булыжной мостовой, искляксаной шмотками мозга, валялась скрюченная, чадившая горелым мясом человечья плоть: венец творения Создателя.

Расколотые черепа белели на изломах костью, кисельно вздрагивала гладь кровавых луж. В них отражалось пламя храма. И в них же с негою купалось солнце, вальяжно принимая жертвенную ванну.

Засасывал и вздрючивал толпу восторг возмездия: за голод и болезни, за измордованные мускулы в работе, за предназначенность жить в стойле нищеты, без права мыслить и творить, мечтать о будущем, все время ощущая над собой готовый опуститься хлыст. Кипяще клокотал неукротимый бунт. Теперь он смачно чавкал, пожирал мучителей.

Энки в Мегсинте, отключив его, оцепенел в подавленом раздумье. Ему было позволено увидеть итог правления Энлиля, Разумные сообщества туземцев расколоты враждой. В одних бурлила не гаснущая жажда мести. Другие – горстка кукловодов, погрязла в роскоши. Расчетливой, тотальной ложью загнавшие стада людей в клетки покорности и страха, они расплачиваются за это своими жизнями в погромах. И эта круговерть – во всех веках. За все надо платить.

И весь этот порочный круг развития двуногих после Потопа – был слепком с допотопной жизни. Он будет расползаться по планете и пачкать небеса все той же чернотой неправедного жития. За что Создатель и наслал на землю кару. Ему, Энки, дано было увидеть, осознать итоги своего эксперимента с Нинхурсаг, внедривших в Божественную неприкосновенность хромосом разумных, ген Паразита. Чем преступили Закон всей Прави. Последствия ему позволили увидеть, вменив в обязанность исправить преступление.

Египетский двойник Энки, сидящего сейчас в Мегсинте, вступив в законное правление, затеял внедрение монотеизма. Он предложил аборигенам Мицраим вместо химер уродов, реальный, светлоликий образ РА, возвысил, поднял человека от смрада преисподней к небу, к Тому, кто создавал все сущее. Все окропилось кровью. Теперь терзало разум сидящего в Мегсинте: а стоил ли тот акт в Египте стольких жизней?!

Однако время шло, неотвратимо надвигалась магнито-сокрушающая кара прародины его – Нибиру.

Энки вновь запустил себя в пучины Мегсинта: что дальше с Эхнатоном, что будет в том Египте, повернутому ликом к Ра?

 

ГЛАВА 27

Рачковский шел, почти бежал по коридору. Бесконечная анфилада окон отбрасывалась за спину, резкий цокот сапог по паркету рублено втыкался в уши. Кружилась голова, нестерпимо пересохло в горле и во рту, Неотвязной, травящей душу панорамой стояло перед глазами видение: белый грозный хаос площади, со врезанными в нее буграми трупов и кровяными лужами. Остатки мечущихся, ковыляющих, ползущих фигур. Агония расстрела конвульсивно истощалась. Трепов, со змеистой ухмылкой на щеке. Его голос гулко бил в уши утробной хрипотой:

– Ступайте полковник… доложите императору о завершении дела. Бунт подавлен. Ныне же отыщем и зачинщиков во главе с Гапоном. На площадь вызваны санитары и похоронная команда.

…Навстречу Рачковскому по коридору, метя паркет колокольными опахалами платьев, скользили двое. Рачковский, вобрав их облики в туманную рассеянность сознания, едва склонивши голову, протаранил воздух дальше. Но вдруг остановился, будто зацепленный крюком под ребро. Его шатнуло и повело. Он обернулся,

«Глинка?!! Бог мой… сокровище всей жизни… пулей пронизанное… Юстинушка… боль моя нестерпимая… жива?!!».

– Что с вами, полковник? – державно выцедила царица.

– Он потрясен бойней, устроенной им на площади, матушка, – сказала Глинка: оживший призрак во плоти.

– На оную он давеча запросил одобрение. Это признак большого мастера: потрясаться деянию, самим собою сотворенному. Таких, как правило, большинство средь фарисеев. Не так ли, Юстина?

Резонирующая в голосе царицы гадливость ужалила сквозь мундир в самое сердце, формируя яснее ясного: «сей живодер жидовского помета».

И Рачковский, полу обморочно пришпиленный к стоящей перед ним Глинке, ощутил, будто пощечный хлест по лицу.

– Именно так, матушка, – с холодным и столь же брезгливым любопытством подтвердила фрейлина.

– Государыня, я потрясен несколько иным и не имею привычки отрекаться ни от своих деяний, ни от своего несчастного племени. Государь ждет доклада. С вашего позволения…

– Я вас не задерживаю, господин мясник. Идемте, Юстина.

– Государыня, позвольте мне досказать полковнику остальное, – осталась на месте Глинка, не отводя глаз от Рачковского.

– Если тебе угодно, – холодно пожала плечами царица. Поплыла далее одна в коридорно-квадратную протяженность.

– Я скоро, матушка, – виновато отозвалась Глинка. Наливались белизной, подрагивали ноздри воскресшей.

– Что скажете, Петруша?

– У меня нет права говорить. Мне оставлено лишь право действовать, – выстонал Рачковский.

Опустился на колени. Вынул из портупеи браунинг, понес к виску.

– Велите это сделать, сударыня.

– Оставьте дешевые жесты, полковник, все это читано в бульварных романах – сказала Глинка. Погладила Рачковского по голове. – Бедный Йорик, шут жидов. Ждите. Я вызову вас, явитесь ко мне с теми «Протоколами», из-за коих я была вами пристрелена и брошена, как грязная шлюха. Во мне бунтует ненависть и омерзенье при виде вас, но мы обсудим вашу службу у престола. Вашу безупречную и безмолвную службу. В противном случае я раздавлю вас докладом обо всем случившимся императору. Через его матушку. Идите.

Полковника трясло, он давился рыданием.

– Вы научились так картинно содрогаться, – жестоко, нервно осеклась голосом фрейлина. – Но это слезы крокодила. Я, как никто, знаю им цену.

– Юстинушка… ты существуешь… простите сударыня эту истерику… я был мертвец. Я тогда струсил. Вы воскресили мертвеца. Молю лишь об одном – не гоните от себя пса. Отныне я ваш сторожевой пес, готов лежать на тряпке у вашей двери. Мне не нужна ни кость с вашего стола, ни взгляд, ни прикосновение. Я с ликованием, восторгом, удовлетворюсь лишь мыслью, что вы живы, что вы там за дверью, и из под нее течет мне в ноздри запах вашей кожи и звенит райским колокольцем ваш голос. Отныне это высшее блаженство. Вы живы, голубушка, вы живы, благодаренье Богу!!

– О, Господи… за что такая мука, – она заплакала. – Мне это слушать после того, что было…

– Я с обожанием повторяю: Господь вас сохранил. И я отныне раб ликующий, ваш Цербер, готовый клыками глотки рвать всем, кто посягнет на вас и на престол. Я много знаю, сударыня и очень многое умею. Теперь я воскрешен для службы вам и трону. Простите. Мне надобно идти с докладом к императору.

Он поцеловал край ее платья. Стремительно поднялся, вытер слезы. Ушел – летящий над паркетом. Но через несколько шагов, остановившись, оглянулся. Встал на колени, низко, как иконе, поклонился ей, смотрящей во след. Исчез за поворотом коридора.

– Ваше императорское величество! – озвучил свой приход Рачковский. Он стоял перед царем. Дрожала каждая клеточка воскресшего к бытию полковника. Вина терзала память, отягощенную хладной бойней. Восторгом освещалась та же память, непрестанно воскрешая облик только что обретенной, ожившей Глинки.

– Вы истерзано смотритесь, полковник, – озабоченно отметил царь – впрочем, и я, наверное, хорош, в это чудовищное утро.

Встал боком к зеркалу. Скосил глаза. Мизинцем прикоснулся к шелку бороды, пригладил ус.

В мозгу Рачковского прорвавшись из глубин, с ехидной неприязнью пшикнула мыслишка: «фанфарон».

Но, ужаснувшись, раздавив ее, с благоговением ринулся Рачковский в служебное русло доклада.

– Толпа рассеяна, государь. Генерал Трепов руководит поисками и арестом священника Гапона. Он скрылся.

– Чует кошка, чье сало съела. О раненных и убиенных, надеюсь, первоочередная забота проявлена?

– Так точно, ваше Величество. На площади около полусотни санитаров и похоронных команд.

– А что зачинщики? Гапон ведь не двужилен все соорудить, и столь объемно организовать.

– Вы правы, государь, – собрал всю волю, закаменел в решимости полковник – более того: Гапон лишь пешка в чужой глобальной игре и разрушительных замыслах.

– Вам ведомы такие замыслы? – поднял скобкой брови и озаботился монарх.

– Мне известна существенная часть из них. Особенно та, что связана с заговором барона Альфонса Ротшильда и премьера Витте.

– Но отчего не посвящен я, не знает Трепов об этом Ротшильде? Вы назвали Витте…что за ним?

– Генерал Трепов не допущен конструкторами заговора в суть всего замысла. А нынешняя бойня – лишь малое начало его.

– Что значит «бойня»? – повернул голову, поджал губ император. Воткнулся льдисто-хладным взглядом между бровей Рачковского – вы с Треповым руководили не отражением, и не разгоном бунтовщиков, а лишь вульгарной бойней? Я должен понимать вас так?

– Вы изложили происшедшее сегодня абсолютно точно государь. И я заслуживаю разжалованья и ареста. Но пред этим – офицерского суда чести. За трусость и безволие.

Царь был растерян.

– Позвольте… Петр Иванович… отказываюсь верить в суть произнесенного: разжалование и суд чести?! Откуда сие самобичевание? Вы изложили ваши доводы и э-э-э… подозрения в рапорте Трепову?

– Нет, государь, не счел возможным.

– Да отчего? Какая – то абракадабра. Вчера вы с генералом запросили у меня предельных полномочий на пресечение бунта. Я их вам дал. И вот сегодня узнаю, что был не бунт и не разгон его, но бойня! Извольте пояснить, что стряслось за сутки. Какие метаморфозы так развернули полковника Рачковского?

– Государь! Не смею занимать время императора всея Руси ничтожным изложением личностных причин. Но именно они диктуют сиюминутную решимость.

– Не мне, так Трепову. И, прошу вас, подробнее.

– Ваше величество… я готов к аресту и к суду. За малодушие и трусость. Но не готов делиться с Треповым всей правдой, накопленную мною в контрразведке. Карьерный рост столь важен генералу, что мои доводы в рапорте будут использованы и искажены им для раздувания своей карьеры. И лишь в последнюю очередь – для безопасности трона Романовых.

– Это чудовищно что вы сказали, Петр Иванович…я право...сбит с толку…какой то ящик Пандоры вместо вас, с черными вестями: заговор Ротшильдов, участие в нем Витте…что вы предлагаете?

– Я изложу подробно в рапорте накопленные мною и контрразведкой сведения. Но не на имя Трепова.

Вы не хотите мне, и не желаете Трепову… кому же?

– Простите, государь, за дерзость. К нам просочились слухи, что саратовскому губернатору Столыпину предложено стать министром Внутренних дел.

– И это вам известно? – Сокрушенно и горько пожал плечами Николай II. – В моей империи дыряво ныне все, и двор, и делопроизводство… и остальное. Допустим так. И кресло министра завтра же займет Столыпин.

– Тогда я с величайшим облегчением, с радостью отдам всего себя, весь опыт, весь свой навык на суд Столыпину. Я не вижу в империи более масштабного сановника на это место.. Только он способен взвалить на свои плечи непомерную тяжесть нынешней смуты и стать опорой трона.

– Вы с матушкою моею спелись. И излагаете все в унисон. Ну что ж, идите… впрочем, задержитесь.

Царь снял со своего мундира орден святого Владимира, прикрепил к кителю Рачковского.

– Коль состоится суд чести, на коем вы настаиваете, на нем все лучше пребывать вот с этим. И с новым чином. Я распоряжусь сегодня же оформить награду как положено, генерал Рачковский. Я жду подробностей из рапорта, поданого Столыпину. Идите.

 

ГЛАВА 28

Египет бурлил половодьем, прорвавшим жреческую плотину. Жизнь ринулось в новое, прорытое Энки-Атоном русло. Со стен храмов соскабливались загробные химеры. Статуи полузверушек, полуптиц валялись на окраинах селений – безносые, безклювые, с отбитыми руками и ногами. Болванов зарывали вниз башкой, натягивали меж торчащих ног веревки и вешали на них бельё.

Их клали мордами вниз среди тростниковых хижин, стелили одеяла и сидели на их спинах и затылках, попирая задами былую муть обрядов, заклинаний, которые проросли, спустя тысячелетья, в обрядовых мистериях масонов англо-саксов:

«Akhnaton flung all these formulae into the fire. Djins, bogies, spirits, monsters, demidogs and Osiris himself with all his court were swerts into blasй and reduced”

Блажено жмурились египтяне на закат, провожая в ночь свое, вполне понятное божество Атона-Ра.

Аменхотеп сменил свое имя, в котором разъедало память ненавистное имя Амона. Он стал теперь Эхн-Атоном. Он конфисковал прежнее имущество жрецов и запретил поклоненье Амону.

Теперь в очищенных и обновленных храмах шли новые богослуженья: Атону-Ра, единственному богу во Вселенной, чей лик, сияющий и зримый, покровительствовал урожаям:

«О, ты, единственный бог, рядом с которым нет никого!

Задавленная ненависть жрецов Амона не угасла. Ею пропитались Фивы. И Эхн-Атон сменил столицу, воздвигнув ее ниже по течению Нила. Ее назвали Ахетатон (горизонт Атона). Везде громились памятники, где слово «БОГ» дробилось множественным числом.

В селеньях создавались школы. Там обучались дети бедняков бесплатно: ремеслам, счету и письму. Но главное, чему там обучали – различию между ДОБРОМ и ЗЛОМ, терпимости друг к другу, умению трудиться и любить, не лгать, не красть, не издеваться над немощными и защищать себя от паразитов. А тем, кто нажил многое – не выставлять спесиво, напоказ, блеск своей роскоши.

Энки все чаще всачивался Духом в зал Эхн-Атона и встраивал в него литые, выстраданые бытием на КИ, те праведные постулаты, которые им надлежало встроить в Мицраим (народ Египта) и Хабиру. Последние раздулись и размножились чрезвычайно. Их общее число превысило уже три миллиона. Оставшиеся в живых после пожара в храме и погромов потомки Хам-Мельо и Сим – парзита расселялись по Египту. Им запретили быть сборщиками налогов, менялами, ростовщиками и торговцами. Теперь, чтоб выжить, им приходилось осваивать все то, чем занимались египтяне: земледелие, кузнечество и овцеводство, рыболовство, изготовление из глины и соломы кирпичей для хижин.

К этим занятиям постепенно присоединялось знахарство и медицина: они лечили египтян, сирийцев и нубийцев, ханаанеян. Но каждый заболевший перед лечением должен был вслух признать свое равенство с псами и ослами.

Живя среди аборигенов-египтян, Хабиру с упорством, изворотливостью слипались в поселениях в обособленные кланы-гетто, куда не допускались египтяне. Там, исповедуя громкоголосо, показательно Атона, они подпольно укрепляли связи с опальным жречеством из Фив, сколачивали очаги сопротивленья Эхн-Атону. И столь же потаенно возносили культ не РА, и не сестре его МААТ – а АДОНАИ, или сирийскому АДОНИСУ. В веках обособленья от туземцев сформировался символ их веры, который стал звучать впоследствии как:

«Шема Джизраель Адонаи Елохену Адонаи Еход» (Слушай Израиль, наш бог Адонаи – единственный бог. – др.евр.)

Энки с растущею тревогой наблюдал, как терпит крах его идея равноправного врастания Хабиру в Мицраим. Ассимиляция не проросла на выжженных песках Египта – так вянет лотос, вырванный из тины Нила, брошенный под солнце.

Хабиру слушали, покорно соглашались с новым жречеством Атона, центр которого обосновался в Оне. Но жили в скорлупах своих диаспор, где слово и распоряжения Атона злобно отвергались. И вновь стало копиться отторженье в поселеньях Мицраим к Хабиру – вечным чужакам, вновь накалялась ненависть погромов.

В диаспорах все это понимали. Чтобы совсем не отличаться от туземной массы, старейшины Хабиру внедрили даже то, над чем недавно издевались – обрезанье. Но и сюда внесли свое отличие и превосходство над аборигенами – сдвиг сроков обрезанья. У египтян сей акт практиковался у трехлетнего ребенка, когда уже сформировались мозг и нервная система. Хабиру, отторгая грязные обычаи туземцев, стали обрезать своих младенцев на восьмой день рождения. Чем дополняли характер своего потомства – ударной дозой истеричной оголтелости и левополушарного напора, категорически предпочитая абстракцию хаоса, ломку, буйство новизны – порядку и строительству. И тяжесть этих психотипных, не снимаемых вериг, им предстояло волочить до гроба на себе.

Всё потому, что обрезанием в недельном возрасте нещадно обнажались рецепторы на головке члена – в период адаптации, формирования нервной системы. На них, едва лишь появившихся, незащищенно-оголенных, обрушивалась внешняя среда. И этот стрессовый навал среды, ее воздействие на новорожденного, уродовал всю нервную систему, во многих – раз и навсегда. Все внешние процессы теперь воспринимались мозгом новорожденных на искаженном психо-фоне и отличались в корне от туземных.

Не находящий выхода протест Хабиру копился сгустками проклятий и стенаний и разъедал их мозг:

«Мы в рабстве! Мы, наравне с рабами, теперь копаемся и в глине и в навозе и гнем хребты в изготовленьи кирпичей… нам даже не дают для них соломы! Будь проклят фараон с его египетским скотом двуногим!»

«И стенали сыны Израйлевы от работы и вопияли и вопль их восшел к богу», хотя по прежнему столы их ломились от хлебов и фруктов, а мясо в их котлах не переводилось.

Но не принял этих воплей египетский новый бог Энки, поскольку жаждали, взывали они к былой избранности своей: быть «над», но не «вместе» с Мицраим. И он оповестил старейшин:

«И когда вы простираете руки свои – я закрываю от вас очи Мои, и когда вы умножаете моления ваши – я не слышу.»

Энлиль же слышал все эти стенанья. Потеря царства, смена власти над Египтом и низложение всех его слуг, жрецов с вершины управленья – все это бессильной злобой разъедало суть Архонта.

Стал зарождаться в нем план возвращения себе былой неукротимой, необъятной власти над Египтом. Но невозможно было воплотить его в Египетское бытие, пока царил там брат Энки, царил по праву и по хронологии, дарованных ему Советом всех Архонтов и Перуном.

И этот план Энлиля схлестнулся не на жизнь а на смерть с иным, светонесущим планом брата. Стержнем плана стал сановник и вельможа Моисей.

Умнейший и достойнейший потомок сына Ноя – Сима в двенадцатом колене, он был подброшен младенцем в семью фараона. Усыновлен его дочерью. И, ставши принцем, возвысился наместником от фараона в землях иевусеев, в провинции ГАЗЫ Аменхотепа 111. Там правил справедливо, всемерно поощряя труд и равноправие в кибуцах (коллективные хозяйства с элементами первобытного коммунизма) у феллахов.

Однажды, не совладав с собой, не соразмерив силу, ударил и убил он египетского надсмотрщика, жестоко избивавшего работника Хабиру И тот, спасенный Моисеем от побоев, за плату от жрецов донес на Моисея фараону.

…Спасаясь от расправы, отринув от себя египетскую знатность, воспитание, бежал он в землю Медианскую, близ горы Хорив.

Там и прижился. Женился на Сепфоре – дочери Когена Рагуила – Иофора. Смиренно пас его овец.

Энки, впитав в себя историю и карму Моисея, влил в разум фараона Эхн-Атона идею приближения к дворцу опального сановника – чтобы возглавил и повел тот к свету Ра, к МААТ неукротимые диаспоры Хабиру.

Что было с благодарностью воспринято знатью дворца и фараоном.

Оставив свой DIN-DIR на вершине Хорив, облачился Энки в скафандр и взмыл в фотонно-светящейся капсуле над горой.

Приметив в выжженной степи маковую россыпь овечьего стада, пологой вихревой дугой покрыл ничтожность расстояния за мгновения. Извергая бесцветность водородно-реактивных струй из ранца за спиной, он приземлился рядом с пастухом. Сиял холодным блеском плавленого серебра, светился изнутри скафандр небесного пришельца.

С тончайшим свистом втянулось в шлем стекло, обнажив божественное, с русой бородой лицо. Пред обмиравшем на коленях в страхе пастухом стояло божество. И человечий лик его, из коего исторгнулся голос, был столь же мягок и приветлив, как и слова пришельца.

– Встань, сын Амрама и Охаведы, брат Аарона.

– Я повинуюсь, господин – встал Моисей, не поднимая головы, ибо пронзительно слепящ был облик прилетевшего с небес.

– Моше, внимай мне – назвал небесный гость имя пастуха, в ком было слито древне-египетское «Мосе» (дитя) и древне-еврейское «Моша» (извлеченный из воды). Тем самым обнажился скрытый смысл младенчества пастуха, который был подброшен Мариам в корзине для дочери фараона. Она нашла эту корзину средь тростников у кромки воды на берегу Нила.

– Кто ты, источающий свет? – спросил пастух с благоговением, поскольку обнажил гость сокровенную тайну его происхождения, о котором знали лишь родители и Мариам, да брат Аарон.

– Я есмь Мальах (посланник. – егип.) от РА, сияющего ныне над Египтом, – ответило божество. – Я с доброй вестью для тебя.

– Внимаю тебе, светлейший, – склонился Моисей.

– Ты, некогда предавший смерти надсмотрщика египтянина за его жесткость, теперь прощен. Тебя ждет новый фараон, чтобы приблизить к трону и дворцу.

– За что мне эта весть?

– Награда всегда находит достойных, медианитянин. Ты исповедовал МААТ (добро и справедливость) в жизни. Они сейчас нужны в Египте более всего.

– Что должен делать я у трона Машиаха (помазанника)?

– Что делал раньше. Жить, как жил и править в Гаазе. Учить потомков гиксосов своей вере. Внедрять в их разум, что богу РА угодно, чтобы сыны израйлевы были не плесенью на теле мицраим Египта, но равноправные, терпимые сожители – как были иевусеи под тобой в твоих кибуцах Гаазы. Чтобы сыны израйлевы не уступали мицраим во всех ремеслах и не чурались их, а стыд, честь, терпеливость и любовь стали мерилом всех поступков.

– Подъемлю ли я, даже прощенный, эту ношу?! – изнемогал от грузной тяжесть возложенного на него пастух – сановник. –Я знаю это племя, замкнувшееся в панцире диаспор. Мне ведома его неукротимость, вожделения к наживе и верховенству средь остальных.

– Ты избран нами вместе с братом твоим Аароном: мной и фараоном. Если не ты, то кто, Моше? – спросил посланник света.

И сокрушительная простота, неотвергаемость вопроса замкнула сомневающиеся уста и пролилась бальзамом на душу: «В самом деле: кто, если не мы?». Быть вновь Египту, Нилу, зеленым шорохам его и рыбьим плескам! Звучать родному языку вокруг, когда уйдет косноязычие из рта при разговоре с тестем медианитянином и остальными.»

– Я повинуюсь, Посланник. Когда мне быть у Машиаха?

– Три дня на сборы вам достаточны? – не повелел, спросил сияющий в своей непостижимой оболочке пришелец с небес. И тон его, и голос вспенились ликованием в Моисее. Свершился долгожданный поворот судьбы.

Здесь завершилась миссия Энки. Взрыхлил он почву. И Моисей был подготовлен к севу, которого так жаждал новый фараон, измученный расползавшимися метастазами Хабиру, с их кеше-ореф (твердым затылком). В котором намертво засела страсть к буйным лецахек (глумливым развлечениям – оргиям).

Теперь же, после встречи с Моисеем Энки мог на время отбыть в Киммерию, к Арию-Оседню: отдохнуть и напитаться Ладом между делом. Священник – волхв Арий-Оседень служил при храмах Велеса и Зимуна. Последний из потомков Богумира, который правил с сыновьями Туром и Сарматом в Кайле-Граде в долине Аркаим на Семиречье, у самого истока Ра – реки.

Им предстояло встретиться на вершине Ямантау и Арию-Оседню получить из рук Энки божественный знак «фарр». Такой же получил после Потопа Богумир от Велеса.

Спустя лишь день семья Моисея завершила сборы: что собирать в дорогу отцу двух малолетних сыновей? Еду, жену, ослицу для поклажи. которая, как и жена Сепфора, не спрашивала о неведомой причине предстоящего кочевья. Жена и тесть удостоились лишь краткого пояснения: Моисею предстоит идти в Египет, где их ждут у трона фараона.. В пути их встретит брат Аарон и будет сопровождать.

За день перед отбытием, Моисей вывел стадо тестя в степь: вдохнуть степного ветра в последний раз и пропитаться терпкой горечью увядших трав, овеявших ароматом его приют и зрелость чужеземца.

…Он сел на каменистую, в проплешинах, уже чужую землю. Сквозь камень и песок щетинилась, изнемогая в сухости и безводьи, трава. Ее, пожухлую, щипали с хрустом овцы. Пред Моисеем, раздвинув каменистый грунт, стоял терновый куст. Он вспомнил безумную отвагу этого кустика – юнца, прорвавшегося сквозь камень к солнцу лет пять назад. За ним величаво вздымалась гора Хорив.

Закрыв глаза, впечатывал все это в память Моисей, чтоб захватить с собой в дорогу. Когда открыл их – куст полыхал. Багряное полымя плескалось по ветру. В нем безмятежно и неопалимо топорщились ветви. Они, объятые горением, непостижимо озвучились прорвавшим знойное пространство зовом:

– Моше!

– Вот я, – ответил Моисей и заворожено пошел к кусту.

Метался всполошенно, решал загадку его разум: опять, вторично здесь посланник Ра, принесший благую весть лишь день назад?!

 – Не подходи сюда. Сними обувь твою с ног, ибо стоишь ты на земле святой, – остановил и властно повелел неузнаваемо суровый голос.

Наклонился и снял обувь беглец и зять медианитянина. Выпрямился. Терзаемый сомнением спросил:

– Кто ты?

– Я бог ваш, бог отца твоего, бог Авраама, Исаака и Иакова.

«Посланник солнца – Ра светившейся приветливым добром лишь день назад вдруг возвеличился во всеобъемлющую сущность Бога?! Который снизошел к песчинке бытия, изгнаннику Моше?!». Он снизошел зачем-то в куст и, воспалив его, заговорил с ним?! И допустимо ли такое…о НЕМ же сказано мудрейшим Заратуштрой: «Богу ли пребывать на земле, когда Небо и небо небес не вмещают Тебя?».

Закрыв лицо руками, растерянно и потрясенно воззвал Моше сквозь щель между ладонями… к кусту ли … к Богу ли…

– Зачем ты здесь?

И был ответ, нещадный и несопоставимый с тем, недавним, от посланца Ра:

– Я увидел страдание народа моего в Египте и услышал вопли… я знаю скорби его. Теперь иду избавить его от руки египтян и, вывести из земли сей в земли, где течет молоко и мед, в земли ханаанеев, амореев, ферезеев, евсеев и иевусеев. Итак пойди: шлю тебя к фараону. И выведи из Египта народ мой.

– Кто он тебе? – спросил не Моисей – ворочавшийся в нем червь сомнения.

– Ми-мицраим карати ливни (от Египта я нарек его сыном своим – древн. евр.).

«Кто посылает уже посланного к фараону?! Тот, прежний, явившийся в сияющем коконе…или другой?! Тот повелел вести Хабиру к свету Ра, к ремеслам и сожительству с народом Мицраим, а этот – вывести евреев в чужие земли с молоком и медом?! Но там, где все это течет, живут хозяева, создавшие свои блага…зачем им орды чужаков с голодным блеском глаз?! Идти туда для войн…для самоистребления?!».

– Кто я, чтобы идти мне к фараону и выводить из Египта сынов израйлевых? – спросил смятенно Моисей. Стенала, ныла в сомнениях душа.

– Я буду с тобой, – ответствовало пламя на несгорающем кусте – когда ты выведешь народ мой из Египта, вы совершите служение мне на этой горе Хорив.

Вздымалась к небесам гора за полыхающим терновником.

– Вот я скажу народу: Бог отцов ваших послал меня к вам. А они скажут: как ему имя? – спросил, изнемогая в нарастающем протесте, Моисей. – Кто ты, ответь нам! – еще раз вопросил он, желая страстно подтверждения недавнего, понятного и близкого душе ответа: «Я есть Мальах, посланник Ра». Но вместо этого содрогнулся от жесткости хлестнувших плетью слов:

– Эгйе ашер эгйе!

Гневливо, высоко полыхнуло пламя над кустом, лизнув, казалось, перистую пухлость облака над ними.

«Я есть тот, кто есть! – зажегся клеймом в мозгу у Моисея давно забытый рев сборщика податей для жрецов – перед закрытой дверью феллаха, куда сборщик грохотал ногой снаружи. Что означало в переводе: «Не твое собачье дело! Открывай!».

– Пойди и собери старейшин израилевых, – продолжил повеление перепляс огня, – скажешь: Сущий послал меня к вам. И они послушают голоса твоего. Пойдешь ты, Аарон и старейшины к царю египетскому. Вы скажите ему: Бог евреев призвал нас. Отпусти нас в пустыню на три дня пути, чтобы принести жертву Богу нашему.

– И фараон отпустит?

– Ожесточу я сердце Мошиаха, и он откажет вам. Тогда я простру руку мою и поражу Египет казнями моими. После того отпустит вас.

«Ожесточить сердце Машиаха, чтоб не пускал…затем казнить за это весь Египет, за то, что не пускает фараон?! Так кто ты, полыхающий гневом на колыбель и родину мою Египет?!».

– Не с пустыми руками пойдете, – продолжил между тем несгораемый терновник. – Пусть каждая женщина выпросит бе-орма (обманом) в долг у соседки вещей серебряных и золотых, одежд и обуви. И вы наденьте все это на сыновей ваших и дочерей, и оберёте египтян до нитки в ночь перед Исходом.

Выламывался наружу протест в смятенном Моисее, но крепким панцирем держал и не давал ему прорваться страх. И он же диктовал пока, вместо отказа, последние увертки.

– А если не поверят мне старейшины и скажут: то не Господь к тебе явился?

– Что это у тебя в руке?

– Матэ, мой всемогущий господин.

– Так брось его на землю.

Бросил свой пастуший жезл Моисей и с ужасом узрел: он, обрастая чешуей, свиваясь, превратился в змея. Вздев гибкость тулова, раскрыл змей пасть и зашипел. Отпрянул Моисей.

– Возьми его за хвост, – велел терновник. Неодолим был приказ и Моисей, нагнувшись, сжал в кулаке увертливо-холодное, чешуйчатое веретено гада. Поднял. Неистово задергалась зубастой пастью упругая, мясная плеть. Но, затихая, одеревенела и обратилась в прежний посох.

– Теперь положи руку свою за пазуху.

Исполнил приказание Моисей. А вынув руку, обомлел: стала белой и шершавой его плоть, обметанная проказой.

– Верни руку за пазуху.

Он сделал это. И, выдернув ее, увидел: по-прежнему смугла до черноты, чиста его мужская длань.

– Возьми сей жезл. Им будешь ты творить знамения волею моей. И убеждать неверующих.

 – О, Господи! – изнемогая в назревающем своем отказе, взмолился Моисей, привел последний довод.

 – Я не речист, косноязычен. Как буду говорить с народом, фараоном, прося его отпустить нас в пустыню?! Пошли другого, коего можешь послать, – собрал все силы, рухнул Моисей в отказ от повеления Всемогущего.

Свирепо раздувая мощь языков своих, вздымался пламенем под небеса терновый куст. Обрушился столь же свирепый гнев его на Моисея.

– Мое терпение на исходе! Разве нет у тебя Аарона, брата левитянина?! Ты станешь влагать косноязычные слова свои в его уста. Он передаст их остальным! Я буду при устах твоих. И научу, что говорить и делать. Готовься в путь! Длинною будет он в тысячелетия.

Опало и исчезло пламя. Топорщился под мятежным небом первородно невредимый куст. Возвращались, вливались в Моисея слепящая пустынность степи, шорох копыт овечьих, хруст трав, срезаемых зубами стада.

Он опустился на землю. Едва держали ноги. Кровоточила сломленная воля: свистел, набирал силу крепнущий тайфун великой, страшной миссии его – уйти в века, в людскую память, в мифы несовместимым противоречием поступков и речей. Как будто бы они принадлежали двум разным личностям, коих породили: одного Добро, другого Зло.

 

ГЛАВА 29

Жуков сел, пристроил толстый фолиант перед собой. В глаза плеснуло киноварью заголовка: «Энки и мироздание». Он перевернул лист. Почти враждебным взглядом пробежал сверху вниз бессмысленный для него набор английского шрифта. И через сердцевину мозга, в подсознание и память впечатался фотонной вспышкой весь смысл вступительного текста.

С постоянным гостем солнечной системы, планетой «Мардук – Нибиру», которая возвращается в Галактику раз в 3600 лет, на землю прибыла 450 тысяч лет назад раса анунаков-нефилим. Это было семейство Ану. Два брата этого семейства Энки и Энлиль и их сводная сестра Нинхурсаг облюбовали местом своей высадки Междуречье (Тигр, Евфрат, Нил на африканском континенте) и построили там пять городов:E-ridy, Bad-tibiry, Larаak, Sippar, Schurypрak – уже найденных и раскопанных археологами.

Но первым обиталищем возведенным анунаками был город E-ridy. Название первопоселения ушло корнями в тысячелетия. Потрясенные прибытием богов на огненных колесницах ID-GE-UL (высоко возносящиеся в небеса яркие колесницы) народы увековечили это событие и город в памяти потомков в своих сказаниях и былинах, назвав свою планету земля, именем этого поселения. Земля звучит как Эрец (на иврите), Эрд (на арамейском), Эреде (на курдском), Эрдс (на средне-ангийском), Эрс (на современном английском), Эрата (на готическом), Эрде (на немецком), Ордх (на исландском), Йорд (на датском). Аравийское море с Персидским заливом называлось в древности на всех континентах Эридтреийским.

Жуков перевернул страницу и начало самой поэмы продиктованной Энки шумерским писцам, мгновенно, медвяным звоном эпических строк, перетекло в его мозг:

«Я, глава анунаков, первый сын, рожденный от божественного Ану, я старший сын Ану, великий правитель земли, которую мы нарекли KI, а город мой и народы Эриду, я старший брат богов, ниспосылающий благоденствие, вершащий правосудие вместе с Аном, определяющий судьбы земных царей вместе с Энлилем…».

Жуков листал страницы. Уходила, размывалась явь, сидевшие в подкорках война и Сталин, Нюрнбергский процесс, развалины в Германии, в России, оборванные, измученные колоны пленных…госпиталя, карболка, голод, нищета.

На смену всему этому величественной чередой текли деяния прибывшей на землю могучей расы. Два бога Энки с Энлилем вершили на земле судьбы людей, используя их для утверждения свой власти. Могуществу их не было предела. Владея «Na-ru» (объекты испускающие свет и режущие лучи) «Nuras», «Hu-u-aschi» (огненные птицы из камня), «Id-ge-ul» (возносящиеся высоко в небеса) «Zag-mu-ku» (аппарат для прибытия из далеких мест), владычествовали над континентами, строили, разрушали в схватках города.

Народы именовали их «Нефелим» и «Din Gir» (праведники с солнечных колесниц). Планеты солнечной Галактики были обжиты нефилим настолько же уютно, как земной абориген обживает личную квартиру. В межпланетной бездне, на Марсе и Луне пришельцы возводили и привычно: «UTU-KA-GAB» (маяк установленный у водных врат) и базы отдыха). Меж кланами двух братьев все чаще вспыхивали междоусобные, истребительные схватки, где каждый именовал свое оружие «KAK-SI-DI» (оружие справедливости) или «SI-MUTU» (убивающие во имя справедливости).

Чем дальше «влистывался» маршал в текст, тем резче и отчетливее проявлялось расслоение и цели кланов. Энки и Нинхурсаг все ярче вырастали, как просветители аборигенов, как меценаты и ценители людей: костер и колесо, счет, письменность, лекарства для туземцев – было их делом.

Энлиль со свитой – диктатор мрачный и гневливый, брезгливо ненавидел аборигенов. И где возможно, истреблял их, насылая засуху и бури, неурожаи, диких зверей, извержения вулканов.

Маршал перевернул последнюю страницу. Воспаленно и загнанно пульсировала память, перенасыщенная до отказа чудовищной, перепахавшей все сознание вестью: мы не одни в галактике и на Земле! Он закрыл фолиант и выпрямился. Гильшер высился на кресле отстраненно холодной статуей.

– Значит морозы под Москвой, ефрейторский срам в сакле горца, белолистка на Тереке – ваших рук дело? – спросил Жуков, имея в виду под «вашими» надмировое семейство Ану, планетарную схватку братьев Энлиля и Энки.

– Ваших, Жуков, ваших, – вздел плечи, сморщился Гильшер. – Мы не ляпаем на серьезную драку такие вульгарные экскрименты.

Он заменил суть «эксперимента» фарисейской дерьмовщинкой. И Жуков, оценив эту замену, вобрав в себя желчную импотентность проигравшего, отсмаковал происходящее. Обстоятельно, простецки запустил в Гильшера ответом:

– Чем на вас ляпать – нам, татарам, все одно: что морозы, что говно. Лишь бы Сиверсы да Гильшеры дрыгали ногами на виселицах.

Он ударил смачно и расчетливо, как любил и умел это делать к концу войны. И ощутив втекший в него, ласкающий эфирный импульс от незримого патрона своего, увидел, как дернулось злым бессилием могучее тело профессора. Гильшер молчал. И убедившись, что не будет продолжения, стал вламываться полководец в самую суть только что познанного им.

– В любой войне, от Македонского до Гитлера, всегда две цели: одни хотят захватить чужое добро, другие обороняют свое. С владыкой Энки, Архонтом по-вашему, дело ясное: творит он дело правое. Ну а Энлилю что надобно у нас, чего он злобится и куролесит?

Через паузу слепил Гильшер подобие истины:

– Статус КВО. Или равновесие.

– Равновесие чего?

– Добра и Зла, которые всегда относительны.

«Посредник лжет в вопросе из вопросов. СТАТУС-КВО предписано нам всем Создателем. Энлиль уродует конструкцию творца своею «СТАТУС-КВО – той». Спроси его о «СТАТУС-КВОте» – впечаталось в сознание полководца.

– Так значит «СТАТУС-КВО».А может «СТАТУС-КВОта»? – влез Жуков скальпелем вопроса в зияющую рану «Сил Сатана» пока не понимая сути переспроса, но чувствуя азартом гончей не предназначенную для профанов тайну.

– О чем вы, маршал? Какая «СТАТУС-КВОта»? – смотрел не мигая на Жукова посланец сил «SS». Лишь дергалась под левым глазом сизо-багровая припухлость, будто засевший под самой кожей овод остервенело рвался выбраться наружу.

– Мы отзываем тебя посредник. Ты нарушил Кодекс Правды, утаивая причину вашей департации, – возник из ниоткуда, пронизал пространство голос.

Растерянно повел головою, оглядывая свою служебную обитель, маршал: послышалось?!

И лишь наткнувшись взглядом на Гильшера, окреп и утвердился в подтверждении: здесь было Слово, имевшее для Ядира неотвратимо тяжкие последствия. Истекал жизненным соком Гильшер. Пропитывал посланника животный, цепенящий страх, поскольку отзыв нарушившего Кодекс Правды меж браться был равнозначен краху персонального бытия Посредника и прозябания в ничтожности до конца дней своих.

– Архонт, (припомнил обращение Гильшера Жуков) прошу вас дать Посреднику еще одну попытку, – сказал, зондируя рентгеном опыта ситуацию маршал. Чуял, в случае согласия – попрут из образовавшегося полутрупа в кресле фонтаны доселе недоступных откровений.

Зависла в кабинете промозглая, предгрозовая тишина.

«Посреднику последняя попытка», – ее прервало, наконец, согласие.

– Ну, козлоногий, – перевел дыхание, повел шеей в душившем воротнике, маршал – поживешь еще. Начнем работать, как положено, без фарисейских выгибонов. Меня интересует «СТАТУС-КВОта». О ней подробней.

– Великий властелин Энлиль снабдил концепцией «KI-STATUS-KVOтa» свой штат служителей «SS».

– Когда?

– После того, как был принят между Энлилем и Энки кодекс невмешательства в людские дела на планете KI.

– О чем концепция?

– В ней утверждалась КВОта для разумных обитателей планеты. Их расплодилось слишком много, чтобы сохранять равновесие между природой и людьми.

– Людишек надо было поубавить, так что ли? Короче – истребить. И до каких пределов?

– Два миллиарда.

Исчез из кресла местечковый, крупногабаритный шут, из коего фиглярство выжгло верховным Словом. Пред Жуковым сидел учтивый робот, в чьи функции входило предельно точно отвечать тому, кто вырвал из их глотки уже было проглоченный кус планетарного пирога.

– Два миллиарда из пяти? А остальных в отходы? Чем и как?

– Голод. Эпидемии. Войны. Дебилизация и стерилизация потомства. Увод от перспективных технологий. Разрушение почвенного плодородия.

– И ты, директор, все это внедрял?

– Двуногими бездумно разрушался биоценоз, шло истребление природы, ее невосполнимых ресурсов. Планета превращалась в свалку, а человек все более – в скотину, процесс нуждался в действенных корректировках. Одна из них концепция «KI-STATUS-KVOta» – он оживал, подавшись вперед, розоватым блеском разгорались глаза.

– Встрепенулся благодетель…кем превращалась планета в свалку, человек – в скота?! Рабочим, инженером, хлеборобом?! Или вами?!

– Паразитарным видом хомо сапиенс, в ком гены Сим-парзита и Хаммельо, внедренные туда властителем Энки и Нинхурсаг: Адам и Ева. Изделия богов были кошмарно плодовиты, маршал. Столь плодовиты, что стали непосильною нагрузкой для планеты. Создатель принял меры – и основательно смыл расплодившуюся нечисть Потопом. Но недостаточно. И властелин Энлиль к тем мерам подключился, в меру своих сил: концепцией «KI – STATUS KVOta». Ее составная часть: программа «Аненербе» и лагеря Дахау и Освенциум.

Мы исполняли волю Создателя – всего лишь. Дезинфицировали людское стадо от Сим-парзитов: нищих евреев, цыган разложившихся славян и прочих недочеловеков.

Торчал из кресла воспрянувший оракул, возведший перед Жуковым логичную ажурность этнического людоедства. Рубиновыми углями фанатично горели глаза.

И самое паршивое заключалась в том, что разум полководца, кипевший в пароксизме яростного несогласия, не находил в сплетенной сети ни слабого узла, и ни одной прорехи, куда возможно было втиснуться фактурой возражения и разодрать ко всем чертям всю путанку, наброшенную на Энки – создателя Адама с Евой.

– Всех паразитов породил, я повторяюсь дорогой коллега, великий, безупречный властелин земли Энки. Но более того – ввинтил в пространство кабинета режущий фальцет Посланник – он, всемогущий, безупречный властелин земли, нарушил все запреты и договора. Он продолжает вмешиваться в междоусобицы людских сообществ! И доказательство тому – морозы под Москвой и Сталинградом, которых не должно быть! Похабный треск ефрейтора у горца в сакле! Разрушившая переправу через Терек подлая коряга! А главное – пленение Гиммлера! Тупой и примитивный перехват профанами породистого скакуна из племенной конюшни «Аненербе». Которого мы мирно уводили от всех скачек, освобождая вам дорогу! Все это сотворил архонт Энки своею эманацией и волей! Вы – таки не откажетесь от сделанного, Властелин?! – воззвал в пространство пошедший вразнос посредник.

Архонту надо было отвечать! Отбить паскудность обвинений в хаосе, войнах и бедламе на земле.

Но он молчал! И немота, повиснувшая в кабинете, работала на «SS – оидов», работала и распирала череп полководца изнутри, готовая уже взорвать его – под протыкающим, рапирным взглядом сатаниста.

«Он на взлете. Пора сбивать» – внезапно оросило воспаленное сознание полководца, пролилось на него бальзамной правотой – спроси его о карах выселения и Ноевом ковчеге. Ты должен знать все это».

Распрямился маршал. Ему открылась дверь, в которую он бился лбом: дверь к истине.

Но вызревший и взматеревший в нем стратег и умудренный тактик предостерег: не время козырей, когда их ждут на пике схватки, пусть этот успокоится, обмякнет, уверовав в крутую неприступность собственного бастиона.

– Чем объяснить состав Генштаба фюрера: Гиммлер, Гейдрих, Геббельс, Мильх, Канарис, Эйхман, Розенберг, Гесс, Франк, Лей. Мы их прокачали: все полукровки или чистокровные жиды. И все – цепные псы антисемитства, все – мастера еврейских истреблений.

– Мы подбирали окружение под самого Шикльгрубера. Чтобы такие категории как «совесть», «добро», «жалость» были для каждого всего лишь перхотью на лацкане мундира. «Пуфф»! Дунул – и нет ее. Таких больше всего оказалось в этой среде.

– Генштаб истреблял миллионы своих единокровных…

– Ви удивляете меня, херр Жюкофф!. Как будто бы у вас, в Гражданскую, под Лениным и Троцким славяне не кромсали русских, не вешали и не топили, не драли из спины ремни!

– У нас за этой схваткой на века идея. Мы лезли как щенки до титьки – к коммунизму!

– Смотрите в корень, Маршал. Вам это пора. У всех у вас за тем, что было, единая идея: большой и смачный наш гешехт. И все вы прете именно туда, чтобы обеспечить тот гешехт расчетливому, умному банкиру: своею кровью, телом, силой и мозгами. После чего он сядет вам на шею. Как временно сидел в Ниппуре, в храме Парабрамы, в Хазарии, в ГУЛАГе и Дахау.

– И скоро сядет?

– Уже увидят твои дети.

– Ну значит время еще есть. Но я опять к Генштабу Вермахта. Жиды и полукровки в нем кромсали, истребляли рядовых евреев.. Не вяжется, хоть тресни. Зачем? Цель действия, смыл? Какой здесь смысл?

– Приятное с полезным, маршал. Приятный смак, во-первых – сам гешехт, а во-вторых, полезный смак – обрезка «сухих ветвей». Или «сухое сено»

– Что это значит?

– В туземных скопищах, где вырастали поколения левитов, кошмарно многие пускали корни. Забыв о богоизбранности, они работали и жили как скоты – акумы, плодились, скрещивались, привыкали к туземной грязи и дерьму, к их пище, к праздникам и вере. И становились для «SS» «сухим сеном» или «сухими ветками». Которые садовник должен обрезать. Чем мы и занимались.

– А в «третьих»?

– Опять таки, приятный цимес, по-бе-ди-тель. Великий холокост! Ай сколько слез и воплей мы выльем на ваши головы теперь: моря на континентах, озера в городах, в местечках – лужи. Потом за каждую слезину мы будем брать по курсу – доллары и марки, рубли и франки, гульдены и песо. Считать и плакать, рыдать и требовать проценты. Пока вы все не станете сверкать своею гойской голой жопой.

Он был на взлете, парил вольготным, недоступным грифом над мелким осликом в погонах. Которому уже предназначалось свое стойло в Одессе.

– Пока всё тот же треп, – окаменевший Жуков сцепил на столе руки. – Не вяжется! Где доказательства?

– Меня прислали посвящать вас, маршал…

– А кстати, почему тебя? Что не нашлось для Жукова своих?

– Так принято по Кодексу. К Шикльгруберу и Гиммлеру, чтоб посвятить их, ходил один из ваших. Вам доказательства? Да ради Бога! Машина Вермахта вела войну и скушала бюджет Германии. К концу войны в Берлине приправой к эрзац – хлебу стали крысы с кошками. А рядом, в чистенькой Швейцарии, лежали сотни тонн камней и золота еврейских банкиров. Помыслите, херр Жюкофф: хватило бы одной дивизии, чтобы взять все это в одну ночь и перекрыть втройне расходы всего Рейха. Но ни один фольксдойче не сунул туда нос.

И маленький, приятный пустячок, впридачу. Весной перед войной сам Гиммлер, лично организовывал из Рейха отправку в Берн, Нью-Йорк и Лондон знатных ашкенази с сефардим, потомков Левия и Бне– Бабы – с имуществом, охраной и комфортом. А финансировали Гитлера и Гиммлера евреи Варбурги – часть финансовой империи Ротшильдов. И делалось это щупальцами американо-еврейской ADL (Лига против деффамации). Мы приспособились к SS. Потом мы приспособили ее к себе. Гесс, сам Гиммлер и его посланец Курт Бехер семь раз встречались с уполномоченным Всемирного Еврейского Конгресса Шторхом и Норбертом Мазуром в Стокгольме задолго до войны. И обо всем договорились.

– Цель встречи?

– Репрессиями против еврейской черни выдавливать ее из Германии в Палестину.

– Чтобы создать там кадровую массу для будущего Израиля?

– Точнее вас не скажешь, маршал. И мы таки это сделали. В девятнадцатом году в Палестине было 58000 евреев. В тридцать шестом, после хорошей работы SS, там стало иудеев репатриантов 505 тысяч. Наш головастый мальчик Генрих Гиммлер, вместе со Шторхом и Мазуром торчком ставили вопрос пред еврейским плебсом: либо концлагерь – либо Палестина. Вам перечислить остальное…чтобы…

– Ты перечисли мне причину вашей департации, – рыкнул, катком наехал Жуков, – подробней о Ковчеге Ноя, и как туда проник Адам. – Фиксируя рухнувшую фанаберию и спесь посланника, добавил: – Ты предупрежден об отзыве. Последний раз предупрежден.

– Что вы хотите знать?

– Все по порядку про Ковчег, – сказал Жуков, ощутив внезапный гончий азарт приближения к великой тайне бытия, которая всю жизнь сияющее и недоступно висела над человечеством, и к которой с неутоленным любопытством тянулся разум.

– Обсерватории в Стоунхендже, Аркаиме, Мачу-пикчу предупредили архонтов Энки и Энлиля о приближении планеты Нибиру. Ее орбитальная эклиптика должна была пройти вблизи от KI, что неизбежно вызывало на земле Потоп: притянутые к Нибиру воды океанов должны были подняться на две с лишним мили.

– Когда?

– Девять тысяч восемьсот сорок лет назад.

– Дальше.

– Два клана архонтов стали готовиться к Потопу. Вода из океанов и морей обрушившись на землю после ухода Нибиру, должна была растечься слоем в 1,5–2 мили.

Поэтому архонты, отыскав вершины гор для своих кланов, готовили внутри них убежища для тысяч избранных и запасались продовольствием.

– В каких горах?

– Килиманджаро в Африке, Эльбрус, Арарат на Кавказе, Джомолунгма в Тибете. В пещере на Тибете перед Потопом состоялась встреча архонта Энки с одноглазым великаном Полифемом.

– Кто такой?

– Потомок былых цивилизаций атлантов и асуров – гиперборей. Он передал Архонту описание и чертежи Ковчега для плавания на нем во время Потопа. С одним условием.

– Каким?

– Ковчег должен стать фильтром для послепотопных этносов. Который отфильтрует и не пропустит в будущее расу хомо– паразитов с мутагенными вкраплениями 12Q22 – 24 и 21Q+.

– А проще можно?

– Просто только кошки с акумами (туземный плебс– евр.) плодятся.

Жуков дрогнул от словесного плевка. Сидел, поглаживая пальцами лист плексигласа на столе. Взял в руки толстенный русско-немецкий словарь. Полистал. Перехватил поудобнее спресованно-бумажный кирпич. И, приподнявшись, крякнув дровосеком, метнул его со всего маха в Посланца. Словарь увесистым снарядом прорвал пространство, трепеща листами. За полметра до головы Ядира вильнул и, обогнув его, грохнул в стену. С шуршанием сорвался вниз и брякнулся об пол.

– Маста-а-ак! – Оценил и похвалил защиту маршал, – умеешь отклонять. А пулю отклонишь?

Достал из кобуры пистолет.

– Я не советую вам это делать, – сказал Ядир.

– А мне на …ть на твои советы, – взвел курок маршал.

– Не надо, Георгий Константинович, – холодным предостережением полнились глаза Пришельца. – Ваш выстрел мне не причинит вреда… ну разве что служебную неприятность. Но вы уже не узнаете всего, что вам положено.

– Не я к тебе пришел! – уперся кулаками в стол, плеснул в сидящего своей гадливостью Георгий-Победитель. – Тебя ко мне прислали! Работай, погань, как положено! Предупреждать больше не буду.

Он положил на плексиглаз взведенный пистолет.

– Ну, так кого надо было отфильтровать великом Архонту Энки?

– Паразитарный вид аборигенов со встроенным геном аскариды.

– Выходит, можешь проще, коль захочешь. Дальше.

– Помощник архонта – LULU Ной – Атрахасис сколачивал на горе Килиманджаро Ковчег по чертежам Полифема. Архонт Энки с женою Нинхурсаг отбирали и консервировали на двух континентах геномо-банк туземцев без гельминтно-мутантых…без паразитарных свойств Адама – Ича. А так же собирали гены животных, птиц и рыб.

– Для возрождения послепотопной жизни?

– Для этого. В Ковчег было погружено 10 тысяч геномо-консервантов из племен туземцев, видов фауны и флоры, зерно, скот, птицу для еды.

– И все это – без паразитов?

– Без них… не получилось.

– Что, маху дал Архонт Энки в отборе?

– Вмешался Архонт Энлиль.

– Вот-та-а-ак. Ну-ка, подробней.

– За двое суток до Потопа первочеловек Адам был направлен Энлилем к горе Килиманджаро, где Ной соорудил на средине склона Ковчег. Ной-Атрахасис заканчивал погрузку на корабль: овец и кур, зерно и овощи. Их принимали, размещали на Ковчеге команда трюмных матросов, три его жены и взятый на борт друг Атрахасиса, учитель Садихен с женой.

Ночью архонт Энлиль помог проникнуть на Ковчег Адаму-Ичу.

– Каким образом?

– Подробности займут 2–3 часа нашего времени. Вы хотите потратиться на скучные подробности, маршал?

– Ну, черт с тобой. И что… Энлилю все сошло?

Ядир молчал. Закаменело, подергивалось в судороге лицо, белели, вклещившись в подлокотники кресла, пальцы.

Наконец заговорил.

– Архонт Энки собрал Совет богов у подножия Перунова трона. Совет должен был решить: кто виноват в паразитарном заражении планеты после Потопа – Энлиль или Энки. Совет исследовал всю ситуацию и постановил: Энлиль нарушил Кодекс невмешательства в дела людские. В итоге остатки человечьих стад, что сохранились после Потопа на горах, оказались мутантно заражены паразитарным геномом Адама-Ича.

– Ну дела-а! Выходит, вмешательство великого Архонта Энки в нашу войну – всего лишь цветуечки… простенько, но со вкусом. Ну, а Энлилю все сошло, что ли?

– Совет приговорил весь клан Энлиля к департации. Клан должен был покинуть KI на три прецессионных цикла, не прерывая своего предназначения. Он обеспечивал прародину Архонтов Мардук – Нибиру, когда та возвращалась в Галактику, необходимым ей набором минералов и драг металлами.

– А драг металлы для чего вам?

– Для SНU-SAR, ZAG – MU-KU, ID-GE-UL, ES – HARRA.

– Опять твоя мудистика?!

Для орбитальных станций и межпланетных кораблей. Их корпуса, иллюминаторы покрываются золотым напылением от радиации.

– Три цикла… это сколько?

– Шесть с половиной тысяч лет.

– По максимальной тот Совет сработал. Без права переписки, как говорится, а? И где тот клан коротал деньки?

Ядир поднял, поставил на колени туго набитый саквояж, достал увесистую кипу квадратных, бело-матовых листов. Пристал и положил всю груду перед маршалом.

С обратной стороны листов плеснуло в Жукова радужным разноцветьем то ли картин, то ль фотоснимков. Едва приметно мерцала с них голографически живая, натуральная объемность.

Он стал перебирать их.

 

ГЛАВА 30

Евген был старше своей подсобной бригады на два курса. Или на сто лет. Совхоз с фанфарным именем «Заветы Ильича» разместил эту команду из продуваемых соц– ветрами семи голов в пустующей подсобке коровника на окраине Нового Буяна. Стадо фермы летовало на отгонных пастбищах. Там буренки паслись и доились – с блаженным мычаньем опрастываясь от распиравшей вымя молочной ноши: среди березовых свечей под зеленокудрыми их шапками, на атласном буйстве разнотравья, где отсекли жердями от благоуханного размаха просторный баз.

Рядом нахлобучили на зеленя две домовитые, армейские палатки для пастухов и доярок.

…Пустующая ферма близ села сварливо шибала в нос ядреным, спрессованным навозом. Под бетонными перекрытиями потолка гулко гуркотали сизари, в местечковой суете верещали, драчливо клубились воробьи, истошно пасуя друг другу вековечный насущный вопрос:

– Ж-жид жив?!

В свеже беленой кубатуре подсобки густо висел навозный взвар, к коему примешивался запашок известки от стен. Сквозняк трепал на стенах замурзаные графики привесов и надоев. В углу влипла в стены шершавыми боками кирпичная печура – зиял чернотой остывший квадратный зёв. Рядом распластался дощатой квочкой приземистый стол, высиживая под собой семь колченогих табуреток.

Под графиками, средь беленых стен разместились семь железных коек, брюхато обвисших продавленными сетками. Вскоре на ГАЗоне привезли столько же матрасов, туго набитых луговым, хрустким разнотравьем. И атмосфера подсобки вкрадчиво, но устойчиво пропиталась мятой, чебрецом и полынью. Жить в этом амбрэ захотелось сразу и бесповоротно, тем более, что к матрасам приданы были комплекты снежно– белых простыней и наволочек.

Застелились, разложили на столе городские газеты и журналы и временно-жилищный кокон студентов обрел окончательную домовитость.

Единственная малость отравляла бытие: стеклянно-голый прыщ электролампочки под потолком, свирепо засиженный мухотой. Будучи включенным вечером, он пролил на обитателей подсобки тусклый, желто-гнойный полусвет. Пародию на освещение отмыли и протерли бумагой до скрипа. Но к ночи сей светоносный недоносок довел студенческую братву до злой досады: читать в нем было невозможно.

Евген, пяливший глаза в страницы «Огонька», досадливо уронил лаковый еженедельник на пол: надоело напрягаться.

И тут же, в унисон с журнальным шелестящим треском, откуда-то с окраины села всплеснулся и пронзил перепонки заглушенный расстоянием женский вопль. В нем выжгло, выхолостило бабье естество немеряным страданием: вопила смертно раненая самка, зверь.

Бригада всполошено, вразброд приподнималась с коек, вслушиваясь в черный бархат кромешной ночи. Но та уже молчала. В ней, нафаршированной сверчками и цикадами, все онемело.

В работе утекли три дня. Рядом с временным жилищем студентов затевалась такая же махина коровника – ферма в половину футбольного поля. Здесь подрядилась строить бригада знаменитого Тихоненко из городского «Межколхозстроя». И ввинчивалась в работу уже неделю. Последние три дня – к приезду Чукалинских подсобников, работали без бригадира: тот был в отъезде, на каких-то Всероссийских соревнованиях.

Евген со своими спортархаровцами суетились на подхвате, в режиме «куда пошлют». Рыли траншею под фундамент, носили к будущим стенам из ссыпанных в отдалении кирпичных груд целый кирпич и складывали его в стопки, засыпали в железное корыто гравий и песок, готовя раствор под фундамент.

Евген всей кожей чуял непотребство: лениво и туповато ворочалось строительное действо, лишенное какой-то направляющей пружины. Самосвалы с грохотом валили кирпич на окаменелый суглинок не доезжая до объекта полсотни метров, гарантированно круша в половинки и восьмушки до четверти кузова. Через тягучие интервалы с рессорным визгом прибывали гравий и песок. Цемент почему-то не завозили совсем. И спросить с поставщиков было некому. Потому и оседала бригада скисшею квашнею на перекуры каждый час. Стройка сиротливо шкандыбала без присмотра через пень-колоду третий день.

На четвертый к обеду на горизонте запылил авто-кортеж из грузовика и двух легковушек. Бригада встрепанно оживилась, изображая хлопотливые труды. Когда автопробег, ударивший по бездорожью, преодолел пустырь с колдобинами, чертополохом и грудами сваленного кирпича, над тихоненковцами струилась показуха остервенелой, круглосуточной работы.

Первым из бежевой «Волги» кочетом выпорскнул наружу сухонький, из мышц и сухожилий скрученный мужичок – в самом соку. Окинув стройку цепким, коршунячим взглядом, все понял. Ухмыльнулся, гаркнул:

– Михалыч! А ну сюда! Кончай труды изображать пердячим паром.

Михалыч со товарищи с блудливыми ухмылками подтягивались к машинам: бригадир раскусил ситуацию враз. Дошаркали до кортежа, сгрудились. «Волги» распахнуто выпустили совхозное начальство и какую-то обкомовскую шишку. Начальство было явно навеселе. Из председателя вдруг потек фальцетно-козлетонный куплет:

– Я возвращаю ваш портрэ-э-э-э-эт! И о любви вас не молю-у-у-у-у-у…

Уцепил под руку Тихоненко, продолжил уже сермяжной, но все еще цветастой прозой:

– Вот он наш портрет, почетное лицо всех областных строителей! В звании чемпиона! Рэ– Се– Фе – Се – р-р-р-а-а! Ур-ра товарышы-ы!

– Блудливо мятые морды бригады превращались в лица. Бригада, осознав обретенный статус вожака, неистово расцветала. Из нее поперло трубное ликованье:

– Степаныч, уделал-таки всех поголовно!

– Степаныч, голубь ты наш, в клюве чо-либо стеклянное по такому поводу принес?!

– Ай молодца-а-а!

– Качать чемпиёна!

Тихоненко взлетал и опускался на руки. Развитой социализм облучал всю эту феерию негаснущим светилом с пустынно-голубых небес. Начальство дозированно усмехалось. Подсобники Евгена выжидающе лыбились: они были пока гостями на этом празднике бригадной жизни, нежданно и бурно сменившем трехдневное раздолбайство.

Через десять минут обогнув стройку стремительной полурысью, Тихоненко задал трепку всем причастным к предыдущему бедламу: бригаде, заму своему Михалычу и наособицу – директору совхоза, с лица коего стала сползать блажено-хмельная благодать, ибо попадал он между молотом Тихоненковского напора и обкомовской наковальней..

Тихоненко, между тем, с крепчающей настырностью доставал вопросами обкомовца Кутасова, секретаря по строительству:

– Григорий Акимыч, вы для чего выдернули нас с Кинель-Черкасской семиэтажки в эту дыру?

– Мы, кажется, все оговорили – едва приметно катнул желваки по скулам секретарь.

– А можно еще раз?

– Не валяй дурака, Виктор Степанович. Ты здесь на спецобъекте: будущий коровник для привозных голландок.

– По проекту и СНИПУ на такой объект отводится год, – напомнил Тихоненко.

– Вот потому здесь именно ты, а не кто-то другой. Коровник нужен области под ключ через три месяца.

– При безоговорочном и точном исполнении моих требований.

– В чем дело, Виктор Степанович? – на глазах леденел обкомовец.

– Дело в бардаке, Григорий Акимыч, в говенном, советском бардаке.

– Ты бы выбирал выражения! – Катком наехал секретарь.

– Мне остохренело их выбирать, Григорий Акимыч, я только этим и занимаюсь.

– А можно по делу, без этих соплей-воплей?

– Мы договаривались перед моим отъездом, что Бугров пробросит сюда электроветку. Пока вдоль дороги валяются только два столба и ни метра проводов. Привезенные трубы – вместо трех четвертей – полдюймовка. Нет цемента. Кирпич валяется в сотне метров от объекта, четверть – бой и лом. И его, вдобавок, надо переть сюда на нашем горбу. Бетонных каркасин тридцать вместо сорока. Я заказывал на фундамент две тонны арматурного прутка – двадцатку. Привезли полтонны – десятку. Мне что, из него бабские лифчики вязать?!

– Ну ты совсем оборзел, Тихоненко! – врезался репликой враз вспотевший, трезвеющий на глазах директор совхоза. – Мы до тебя пять ферм поставили на фундаменты без арматуры и ничего, стоят! А ты явился не запылился и арматуру тебе подавай, да еще двадцатку! Не жирно будет? Тут же песок! А по СНИПУ…

– Это в заднице у тебя песок, Бугров, – негромко придавил стальным тембром Тихоненко. Белели и раздувались на лице крылья хрящевато-тонкого носа: – И он из тебя уже сыплется. Пять ферм, говоришь, стоят? Я их видел. Григорий Акимыч, там в стенах трещины расщеперились, скоро кулак пролезет! Бугров! Их ведь всего за три зимы так раскорячило! Какой к черту здесь песок?!

Попер бригадир напролом, уже в полный голос, не сдерживаясь.

– Песок здесь сверху, на два штыка! А дальше глинистый замок на двухметровую глубину. Зимой, когда под тридцать хряпнет, мерзлую глину вспучивает, весь фундамент без арматуры – к чертовой матери карежит! И оттого стены наперекосяк! Меня ты на такую похабель не уломаешь, ты не грузин, а я не целка.

– Степаныч, дорогой, остынь маненько, – натужным сипом взмолился взмокший Бугров, – всех полканов сразу на меня спустил. Ладно, с арматурой и трубами исправим. Ну а электролиния сейчас тебе на кой хрен? Вам с фундаментом, стенами да крышей самое малое месяц вертухаться, а уж поилки с отоплением под крышей, потом варить будешь…

– Это ты будешь «потом» чтобы год с этим коровником корячиться. А я начну сейчас, сразу, параллельно – чтобы через три месяца все сдать.

– Тю на тебя! Телегу впереди кобылы, что ли?!

Тихоненко развернулся. Спросил обкомовца с едким изумлением:

– Григорий Акимыч, вы меня зачем в эту демократию забросили? Я этот аглицкий парламент в гробу видал, в белых тапочках! Чтоб я каждый свой маневр в его болтологии топил да разжевывал… ко-му-у-у? Вот этому?! Мы работать, в конце концов приехали или демагогию разводить?!

Щекочущий холодок наслаждения заползал в грудь Евгена: свой в доску, свой по крови и традициям мужик (а ля Прохоров!) бушевал перед ними – из тех, на ком веками держалась Русь, на их виртуозной и безудержной смекалке, напоре, совести, на их трудогольном азарте и неподкупности.

Свежесделаный чемпион РСФСР по кладке кирпича, только что упоенно летавший у бригады на руках, за несколько минут стал клокочущим яростью агрессором. Он наотмашь, не выбирая выражений бил, отторгал не только директора совхоза – пофигиста, но и его серпасто-молоткастых папу с мамой, его революционных горлопанов дедушку с бабушкой, виртуозно обученных одной лишь технологии: «отнять и разделить». Он публично размежовывался, отталкивал Бугрова от себя как заразно – чужеродный биологический вид, так государственно и неукротимо распознанный Столыпиным в разлагающейся общине.

– Стоп! – осадил с металлом в голосе обкомовец. – Мне понятна ситуация. Товарищ Бугров, советую внимательно послушать. В четверг, в одиннадцать ноль-ноль мы готовим в районе бюро райкома. Сегодня, уже через час, я лично внесу в повестку бюро еще один вопрос: персональное дело директора совхоза Бугрова, сознательно срывающего возведение спецобъекта областного масштаба. Перед заседанием бюро мы можем снять его. Но если в среду, уже через два дня у бригадира Тихоненко останется хоть одна претензия к вам по обеспечению стройки – ваше персональное дело будет обязательно рассмотрено. Вы все уяснили?

Известково белеющий на глазах Бугров, пятясь задом, кивал головой безмолвным китайским болванчиком. Наткнулся спиной на свой ГАЗон. Скакнул на переднее сиденье.

Кутасов, купаясь в разжиженном страхе Бугрова как воробей в луже, достал, зацепил директора крючком вопроса:

– В чем дело?! Не слышу ответа!

– Так точно, товарищ Кутасов! – натужным шипом вылезло из директора. – К среде не останется у товарища Тихоненко ни одной претензии.

Тихоненко, досадливо морщась, слушал: директора показательно и публично макали мордой в грязь, размазывали по стенке.. Смотреть на размазанного было тоскливо и пакостно.

 – Ну-ну. Посмотрим, – брезгливо выцедил обкомовец. – Слышь, Бугров, по пути заверни к дому духоборов – тех, кого прирезали … или задрали два дня назад. Там крутятся областные сыскари и районный прокурор Беляков. Передай ему, чтобы дождался меня, не уезжал. Хочу сам все осмотреть

– Будет сделано, товарищ Кутасов, – затравленно, искательно пожирал глазами Хозяина и палача своего Бугров.

Кутасов брезгливо махнул рукой. За взревевшей машиной вспух белесый шлейф пыли. В голове Кутасова снова всплыл и обессочено завис звонок недельной давности к нему в кабинет:

– Кутасов, у вас через пару дней может дать дуба пара отщепенцев – антисоветчиков: духобор из Буяна с его шмарой – черносотенкой. Так ты особо не суетись. И суетливых из прокуратуры придержи, если такие обнаружатся. Обычное дело, нападение зверя. У вас там, говорят, медведей до черта развелось.. Понял?

Кутасов схватывал и понимал такие звонки слету и бесповоротно, поскольку они, во-первых были нечастыми, а, во-вторых, ему и в голову не приходила идиотическая попытка не исполнить сказанное.

 

ГЛАВА 31

Витте шел к государю. Внутри ворочался, опасливо поскуливал страх, угнездившийся в нем с утра. Еще на постельной подушке разум, едва отпочковавшись от химеры сна, припомнил грозную необходимость визита к императору. И Витте вдруг ужаснулся – впервые ужаснулся той глубине пропасти меж ним и Романовыми. Он, Витте, волею Ротшильдов и рока, заброшенный в премьерское кресло, был одной из тысяч сановных дворняжек, вертевшихся на служебной привязи подле тысячелетнего трона.

Его шерсть, клычки, коготки, его дрессированный сановный брех – все это служило трону и наследственно восседавшему на нем. Этот, восседавший, был вправе бросить мозговую кость со стола. Но мог и пнуть жестко, вышвырнуть за освященные веками стены – на прозябание.

И вот сегодня предстояло, вздыбив шерстку, зарычать, залаять, принуждая монарха к исполнению дворняжьих, тайных замыслов.

Витте отворил массивного дуба резную дверь. Вошел в теплое, ароматически обьявшее пространство кабинета. Увидел сутуловатую спину царя, стоящего лицом к окну. Ну, с Богом… или с Бафометом.

«Не рассусоливать, Витте, с ним! Не размазывать дерьмо по тарелке!» – возник в голове фальцетно-властный наказ Ротшильда.

– Здравствуйте государь, – взломал тишину Витте. – То, что произошло на площади, может стать началом конца.

– Конца чего? – помедлив, тускло и глухо отозвался царь. Не обернулся.

– Династии и империи. – Стал наращивать упругий напор Витте. И ошеломленно осекся: царь развернувшись, вздыбил усы. Под ними образовался белозубый провал разинутого рта, из коего плеснул неслыханной доселе злой, пронзительный речитатив:

– Черный во-о-о-рон! Черный во-о-орон! Что ж ты вье-о-шься надо мной!

Премьеру стало дурно: что сие… отставка?! Тычок под зад песенным коленом!

– Вам нужна моя отставка, государь? Я готов, Ваше величество… если она принесет спокойствие империи.

Царь молчал, сверлив все понимающим взглядом, шарил им, как лучом фонаря, в черной дыре обмершей души.

– Я оставляю вас, Ваше величество…наедине с революцией...

И вновь не отозвался император, глядя с брезгливостью сквозь в Витте куда-то в династическую даль. Так что это…конец?! Вот так все примитивно кончится, не начавшись?

Шатнуло премьера, повело. Но устоял. И тяжко развернувшись, как опоенный после скачки конь, пошел Витте в дверь, ожидая хоть малый шорох, хоть междометие вослед. У самого выхода содрогнулся всем телом, задышал: царь наконец-то подал голос.

– Ваше отбытие столь оскорблено-торжественно, будто у вас есть нечто менее скучное. Или наконец – разумное.

– Смею надеяться, я принес разумное предложение, – все глубже дышал, всасывал живительный воздух Витте.

– В чем его суть?

– Теперь, когда сдан порт Артур, Дворцовая площадь залита кровью, а революция неотвратимо вспучивает толщу народа – дальнейшая война с Японией становится для нас самоубийством.

– Так поезжайте и заключите мир с Японией! – вдруг рухнул в западню император. Безвольно и слепо рухнул. Стоял он вяло – раздраженный и обмякший.

«О Господи, как надоело…как гнет к земле тяжесть шапки Мономаха. Когда все это кончится!? И кончится ли вообще?».

Окалиной и шлаком опадал в премьере только что терзавший ужас. Додавливать и дожимать монарха предстояло!

– Мир с Японией потребует жертв, ваше величество. Говорю это с душевной скорбью.

– Каких?

– Территориальных. И не малых.

– Что вы уже посулили японцам над полутрупом империи? Дальний Восток? Сибирь до Урала? – с вялой враждебностью спросил монарх.

– Государь… мне действительно лучше подать в отставку! – вздыбился премьер. – Поменяйте коня на этой, залитой кровью переправе! Я неимоверно устал не от забот и дел – от недоверия к себе. Найдите слугу Отечеству помоложе и податливее, государь. Я с радостью освобожусь от хомута премьерства.

– Древние говорили: уходя – уходи. Заключите мир и мы продолжим эту тему, – застегнутый на все пуговицы царь уронил фразу с династических высот. – Что еще у вас?

Витте протянул папку.

– Здесь Манифест к народу.

– Опять, некая, вашего производства, казуистика…Впрочем авторство этого манускрипта предстоит уточнять Столыпину: насколько он стерилен, без примеси французских банкиров.

Царь не мог выразиться определеннее: все еще не было обещанного рапорта от Рачковского, поскольку Столыпин принимал дела от Трепова.

– Что в этом манифесте?

– Государь! Вы даруете народу незыблемые основы свободы, неприкосновенность личности, свободу совести…

– Совесть может быть несвободной? Ее возможно заключить в узилище? – Перебил монарх.

– Свободу слова, собраний, союзов. Вы признаете Думу законодательным органом.

И еще раз хлыстом стегнул из памяти Ротшильд: «Большая честь для Ники разводить с ним цирлих-манерлих!».

Вошла царица Александра. Вошла и стала слушать.

– Государь, история загнала нас в ловушку! Я понимаю ваш гнев… но из этой ловушки есть лишь один, европейского покроя выход! Конституционный! Только так можно выпустить пар из ныне перегретого котла. Либо он взорвется!

– Либо…его взорвут, Витте? – Брезгливо осадил царь. – Вы не столь давно в кресле премьера, но уже усвоили язык ультиматумов своему императору! Я не обещаю вам подписи на этом документе и более не задерживаю вас.

И вновь перед Витте высился монарх. Пружинистая стальная решимость рода Романовых нацелилась в премьера дулами зрачков. По синусоиде мотало государя: от гнева и монаршей воли – к упадку сил и безвольной сдаче принципов. Теперь то нужен главный козырь, иначе все сорвется, сейчас и здесь, сию секунду нужен!

– Государь! Казна, почти пуста. Без денег мы не в состоянии сдержать бунтовщиков. Два дня назад я завершил объемные, иному непосильные труды: финансовые круги Франции согласились дать нам заем в тридцать миллионов франков. И я не заслужил такого отношения ко мне!

Сработало. Царь опадал решимостью. Все усилия самого монарха, все связи с европейскими финансовыми кругами доселе завершались пшиком. Европа с хладным любопытством, но чаще со злорадством, наблюдала за конвульсивным дерганьем России, распятой на эшафотах бунтов и терроров.

И вот подарок Витте, нежданный, несущий саму жизнь, продляющий ее. Царь сморщивался проколотым шаром: истекала монашья воля, а с ней и чувство самосохранения. Перед премьером стоял измученный невзгодами и рано постаревший барин. Он примирительно и грустно усмехнулся:

– Вчера, да и сегодня во дворце день истерик: вдовствующей императрицы, премьер министра…поезжайте, Сергей Юрьевич, добудьте мир у японцев для империи. Я смертельно устал. А там, Бог даст, получим ваш кредит…

– Я немедленно отбываю в Портсмунд, государь.

Витте уходил, он выиграл визит. Хотя не он, а Ротшильд. Он лишь сыграл по нотам, написанными финансовыми мизгирями.

«Но ноты нотами, а надобно еще умение играть! Ай, Витте, ай да сукин сын!»

Он уходил, бурлящий возбуждением, оставив за спиной выжатое существо, чья коронованная глава был подушкой, куда стала втыкать иглы истерического гнева супруга. Бессильная горечь от кучерской бесцеремонности Витте бушевала в венценосной супруге.

– Как он с тобой разговаривал?! Я больше не выдержу, это предел! Варварская страна! Здесь премьеры смеют диктовать монарху! Ники, мое терпение кончилось…Я ненавижу все, эти туманы, эту грязную, ненасытную толпу у трона…Этот вечный страх!

– Алекс, успокойся, – понуро мял ладони за спиной супруг.

– Что ты можешь изречь, кроме этой затертой и пошлой фразы? Я никогда здесь не успокоюсь! Ники, мы едем назад, в мой Фатерлянд. В Гессинг, в замок Фридберг. Отец примет нас.

– Алекс, страх не должен затмевать наш разум.

Они не видели как появились за спиной фрейлина Вырубова с Распутиным. Он все услышал. И обостренно, волчьим нюхом впитал все содержание истерики царицы. Дернув Вырубову за рукав, остановил ее. Стал слушать дальше.

 – Мой разум говорит мне: я никогда не буду здесь счастлива. Все беды обрушились на нас в этой дикой Московии! Здесь рожден в муках и мучается болезнью мой сын! Уже нет сил выносить его страдания. Я возвращаюсь. Надо собрать чемоданы. Где Вырубова?

Обернулась и увидела фрейлину… с незнакомым старцем. Продолжила, не сводя глаз с него:

– Анна! Мы едем в Германию, там спасение наследника трона. рожден в муках и мучается болезнью мой сын! Уже нет сил выносить его страдания. Я возвращаюсь. Надо собрать чемоданы… кто с вами, Анна?

Подпитываясь вампирически отчаяньем венценосной, мозг Распутина кипел от бешеных усилий все осмыслить и приспособить к собственной задаче-цели. Нахлынуло решение: здесь нужен рык жреца, провидца, нанизанный на гипнотический шампур. Поймать всю взвинченность царицы и сунуть сию каленую болванку в воду – чтоб зашипело и рвануло паром, окутало и обожгло мозги. И делать это по-мужицки!

– Почто бросаешь мужа свово, жена слабая и лукавая!? Не по Божески это, неладное замышляешь! – рявкнул, выставил лопатой растрепанную бородищу Григорий.

– Кто…это?! – ахнула в растерянности царица.

– Святой старец Григорий Распутин, матушка императрица. Вы просили о свидании с ним, – прошелестела Анна полуобморочно.

– Каково одному инператору трон на загривке держать-то, инперию сохранять, ежели венчанная половина его фордыбачит, в бега ударяется! – Дыбился медведем старец над царицей. Вздел руки, обратился неистовым ликом к небу: – Ты царицею миропомазана на царствие русское! Богом помазана! Так и будь при царствии! Грех тяжкий за чемоданы хвататься ныне! Проклянет тя земля наша, окропленная вчерашней кровью невинной!

– Сил уже нет, отец Григорий…царевич в болезни гибнет, – дрожало рыдание в оцепеневшей царице.

– Веди! К царевичу веди!

Вырубова, будто подтолкнутая в спину, метнулась в детскую. Григорий размашисто загрохотал, долбя паркетины, вослед. За ним – всполошенная царская чета.

Младенец восставал в кровати – иконописный, большеглазый, с огневым, нездоровым румянцем на щеках.

– Муттер, фатер…где все были так долго? Мне страшно и тоска не отпускает.

– Здрав будь отрок! Болесть твоя рассыплется в прах и ступишь ты по праху энтому в царское земное, на травку зеленую, под небушко бирюзовое! – входил своею волею в разжиженную мякоть детского сознания старец. Входил напористо и властно, пропитываясь нежностью к нему: вот кто воистину покорен, кто трамплином станет для грядущих дел.

– Муттер, кто это?! – обмер Алексей.

– Я избавитель твой, цесаревич! Принес избавление тебе от болестей – змеюк твоих. Ты сей момент очи прикрой, вознесись молитвой ко Всевышнему! А я – в помощь к тебе.

Стал Григорий на колени, возложил каленую тяжесть руки на голову Алексей.

– Матушка царица, отец инператор, молитеся со мной! Да ниспошлется отроку сему, Алексею, благословение Господне, да сокрушится хворь его, сатанинская.

Возвысив голос, зарокотал уже не сдерживаясь распирая собою душную стерильность спаленки.

– Да издохнут болезни в корчах! И сгустится кровица твоя святая, невинная, не прольется капелью в землю грешную! Так я велю, старец Распутин, ангелом хранителем вам ниспосланный. Так велит мне сила Божья! Аминь.

Царевич закрыв глаза обмякал в забытьи, Распутин, сотрясаясь в возбуждении, задавливал в себе голосовой раскат. И справившись, заговорил чеканно и весомо, обволакивая изпод-лобья взглядом трепещущую грудь царицы, осиность ее талии, стекающей под серым шелком в округлость бедер:

– Мать, будь неотлучна с отроком. Он теперь долго спать станет и кровотечь его завтра истощится и побежит, как и положено, во внутренность телесную. Анна, возжертвуй царевичу заботу вместе с Александрой матерью. Чемоданы всякие да замки германские – все это отринуть и забыть надобно, царица! А я с молитвой и думою целительной при вас состоять буду. Папа! Пойдем-ка, обтолкуем дела твои инператорские, тишком да ладком. Без баб. Видение мне намедни было. Ты его должон знать.

– Анна! Ники! Мой ангел спит с улыбкой, на нем Божья благодать – катились по щекам царицы слезы.

Царь и Распутин вышли в зал.

 – Зябко у тя тут в доме, папа. И мокроты болотной всклень. Сушить надобно все, каленым железом сушить. То-то видение мое в лягушатник уперлось – напористо и приглушенно тронулся к цели Распутин. Подрагивал в ознобистом предчувствии Григорий: сжимая цепко цветастый хвост жар птицы, что трепыхалась, зажатая в лапах. Сознание клокочущее работало, выстраивая последовательность атаки. И в неистовой эманации этой, благодарно обмякая, разжижено пульсировал разум царя.

– В чем твое видение?

– Будто стоишь ты с женкой своей Александрой по самые грудя в мари болотной. А вокруг вас людишки егозливые. Лягушек за лапки ловят да в рот суют, косточками хрумкают. А главный меж людишек тех тебе жабу подсовывает: скушай, Ваше величество, Тады, мол, все ладком в царствии твоем пойдеть. И замирение с узкоглазыми я те сделаю, и денежек добуду.

Припомнив Витте, отправленного в Японию, капкан его ультимативный, невольно вздрогнул царь.

– Во-во. А тебя с души воротит от породнения того, да жабы предлагаемой. Душа твоя лягушатников не примает, уж больно совестливый ты. Их по мордам надо бы, и в шею гнать, да царская деликатность не пущает.

Так и скормил бы тебе жабу главный лягушатник, да благодарение Богу царица твоя воспрянула и за руку тебя – дерг! Глянь, грит, папа! Спасение откуль воссияло!

Наращивал напор Распутин. Лез, ввинчивался в императорскую волю, волчьим нюхом ловя дразнящий аромат загнанной дичи: все ближе и доступней трепетала она во взбудораженно-покорной царской сути. Нюх вел Григория! Азартный и собачий нюх!

– И узрели вы с супругой на суходоле: люди не люди, натуральные великаны в железных чугунках о двух рогах. Вас подхватили, с трясины выдернули, омыли и ну обнимать да цаловать. А один родительское наставление вам дает. Не отвергай тех наставлений, государь! В них спасение инперии твоей! Токмо в них! Пошел я, батюшко, инператор, нужда в миру немалая ко мне.

Он оборвал контакт отмашисто и грубо, отодравши присоски своего гипноза от царя: спустил наказ и просветил видением.

«Лягушатники… французский займ… японский мир с узкоглазыми. Но спасение – из Германии», – выплыл из потрясения царь.

 – Это поразительно! Простонародный старец… но сколько силы в пророчестве! Пора-зи-тель-но… Алекс! Душа моя: наше спасение из Германии!

 

ГЛАВА 32

– Я не ослышался? – спросил у братьев фараон, – повтори сказанное тобой!

– Бог евреев призвал нас… – вновь начал брат Моисея Аарон.

– Не ты! – отсек начало, подался на троне и навис над братьями Эхн-Атон – твой рот озвучивает сказанное старшим. Ведь ты владеешь смыслом изреченного, Моисей. Хочу слышать тебя.

– Владыка двух Египтов, я изреку те же слова: бог евреев призвал нас на три дня в пустыню. Ему мы принесем там жертвы, – не поднимая глаз, сказал, терзаемый стыдом, Моше – тем пламенем стыда, в коем полыхала и не сгорала, как тот терновый куст, душа его.

– Еще раз повтори, – велел, принизывая взглядом, фараон: быть может, лгали его уши? Вот этот египтянин, который должен по велению посланца Ра занять у его трона свое место и переделывать Хабиру, теперь намерен куда-то увести их!? Не повернул ли вспять сам Нил?

– Владыка Машиах! Отпусти народ мой с богом нашим в пустыню. Чтобы принесли там свои жертвы, иначе поразит он нас язвами и мечами – тяжелые, как гири поднимались веки Моисея. Была в глазах его затравленная мука изработанного мулла в увязшей намертво повозке, которого хлещет бичом хозяин.

«Все сходится. Надсмотрщики, лазутчики, осведомители панически несли к подножию трона его лавину вестей:Хабиру и старейшины их ведут себя в Египте как цира (шершни) в кипарисовом дупле, куда неосторожно брошен камень. Они обманом и слезами выманивают у соседей золото и серебро. Все лучшее из вещей. Сбывают даже за бесценок свои дома. Режут скот и птицу, оставив одного ягненка иль козленка. Зачем то запасают воду. Он уведет евреев! Уведет совсем! – внезапно озарило Эхн-Атона. Куда? К Ханааннеям…Самареям…их встретят там мечи и копья! В пустыню в безводье пекла, чтобы погибли тысячи? Но ты не гонишь их, ты и посланник Ра желали одного: растворения Хабиру в толще Мицраим, их соучастия и равноправия во всех работах и ремеслах с моим покладистым народом.

Но жир и испражнения людские в воде нерастворимы…они всегда не потопляемы, чем вызывают и накапливают у аборигенов ненависть, готовую в любой момент прорваться неукротимостью погромов – как и случилось в Фивах, при пожаре храма Амона. Их не исправят ни бич надсмотрщика, ни мои приказы, ни благие потуги Моисея – хоть и возвышенно имя это среди народа. ТАК ПУСТЬ ИДУТ! И ЭТО – ИЗБАВЛЕНИЕ ДЛЯ ЕГИПТА, ДАРОВАННОЕ БОГОМ! ПУСТЬ ПОКИДАЮТ МОЙ ЕГИПЕТ БЕЗ ПРИНУЖДЕНИЯ И БЕЗ ПРОМЕДЛЕНИЯ. И СТАНЕТ МИЦРАИМ МОЙ, НАКОНЕЦ, ЖИВУЩИМ В МААТ.

– Я выслушал обоих – заговорил, откинулся на спинку трона фараон – Мой разум благосклонно тронут богоискательством вашего народа. Он вещает сердцу: как можно запретить народу жертвенный порыв к богопочитанию?

Склонялся Аарон в восторженном поклоне: они добились своего и вынесут сейчас к старейшинам согласие!

– Но мое сердце вопрошает разум – встал фараон – кто есть господь Израилев? Такого не знаю. Един господь у нас и это – Ра Атон! Так кто тот самозванец у трона Божьего, который увлекает вас в пустыню, к безделью от дел насущных?! А вы -пособники у самозванца!

Скрипуч, пропитан гневом, стал голос владыки двух Египтов, теряя смуглость, крылось меловым окрасом лицо его. Ужас непонимания сочился из глаз: «Что я говорю!?! И Моисей припомнил с хлещущим отчаяньем:

«Ожесточу я сердце его, и он откажет вам».

Сбылось. Тронулась и поползла лавина.

– Народ ваш расплодился в сытости, в обманах! Он жаден и спесив и неуживчив! Подвержен праздности! И даровать ему уход на поклонение какому-то из ваших идолов – преступно! В Египте мало кирпичей для строек. Идите и работайте со всеми! Я все сказал!

Сел фараон, раздавленный своими же словами. Тряслись в неуемной дрожи руки. Терзало мозг непонимание – что сотворилось с ним?

Ессей, феллах Милкил зачерпнул в волглой полутьме рассвета две гоморы воды из Нила. Поддел их коромыслом. Напрягшись тощим телом, понес к клочку своей земли – полить маис перед уходом на поденную работу, наполнить умывальник и горшок для пищи. Подошвы босых ног Феллаха утопали в прохладе рыхлого песка и пыли. Тропа, виляющая среди щетины пожухлых трав, мерцала смутно-серым пеплом. Вкрадчивый и непривычный слуху шорох, нарастая, завис над утренней округой. Милкин тревожно заворочал головой. Тяжесть двух глиняных корчаг с водой давили на плечи, подгибались ноги. Босая ступня его вдруг накрыла и вдавила в сыпучесть рыхлость песка что-то холодно-склизкое. Неведомое под ногой подернулось, с визгливым хрустом лопнуло. Феллах отдернул ногу, едва не уронил гоморы. Пока добрался до калитки трижды наступал на такую же чвякающую пакость – отчаянно, надрывно колотилось сердце.

…В саманно-тростниковой хижине чахоточно и тускло догорал светильник. Жена возилась у очага, готовясь запалить огонь, и тень ее – взлохмаченной, согнутой великанши, елозила по стенам и по потолку.

Милкин, кряхтя, поддел под дно гомору, стал заливать горшок для варки супа на столе. В горшок вдруг плюхнулись поочередно два тяжких, блестких комка. Вода в горшке взбурлила. Увесистая плоть с жемчужным высверком взметнулась над корчагой. Утробно хрюкнув, шлепнулась на стол.

– Манн гу?! (Что это? – древ-евр.) – истошно взвизгнула жена. Схватив горсть кипарисовой лучины, зажгла от истощавшегося огонька светильника. Стол осветился. На нем сидела, выпучив глаза, рогатая речная жаба, обметанная игольчато торчащим, мокрым ворсом. Зоб жабы возбужденно раздувался.

В горшке, тычась мордой в стенки, свирепо бултыхалась такая же, взъерошенная тварь. Вода, выплескиваясь из сосуда тяжелой красной слизью, плюхалась на стол и разливалась лужами.

Жена придушенно завыла, за стенами со всех сторон пронизывали тяжкую серятину рассвета вопли:

– Сирим шетдим (косматые демоны).

– Дир гу! (Бей, уничтожай!)

Милкин метнулся к выходу. Ударил плечом плетенную из лозняка обмазанную глиной дверь.

Над гладью Нила выполз кровянистый полукруг светила. Утрамбованная желтизна глинобитного двора Милкина была искляксана пурпурными шмотками жаб. Они скакали, ползали, пятнами глину липкими мазками слизи. Облитые блескучей краснотою твари корячились, втискиваясь в щели забора, шлепались внутрь двора.

Со всех сторон вспухал испуганный, истошный вой. Бесчисленные полчища рогатых и лохматых земноводных покинув кровоточащую плазму Нила, заполнили к обеду улицы, дворы и площади. Раздавленные на булыжниках ошметки волосатых тварей начинали гнить под ярившимся солнцем. По ним ползли, накатывались такие же – живые. Зловонием шибали улицы, скот отказывался пить отравленную смрадом воду. Надрывно и тоскливо ревела непоеная скотина у феллахов: таам (испробовав на вкус) – шарахались коровы от кровянистой жижи Нила.

Египет заволакивало ужасом. Сквозь щели окон, закрытых ночью ставнями, взблескивали вожделенным испугом глаза Хабиру: стояли по углам у них наполненные всклень корчаги с чистой водой. Старшины велели сделать это за день до исхода жаб из окровавленного Нила. Волхвы, жрецы столицы Оны, коих пестовал и обучал Энки, по зову фараона воздвигли перед жабами заклятье, противопоставляя их нещадному напору «Тернового куста», пославшего тварей в нашествие.

Но не могли остановить его: еще не опытен и молод был их навык, не подкрепленный волею солнцеподобного Архонта – исчез в безвестности их покровитель.

…Набрякший страхом и гниением истаял день. Ночь изводила духотой и жаждой. Под утро воздух над Египтом стал наполняться звоном. С восходом солнца свет померкнул: зудящая несметность полчищ саранчи заполнила пространство над страной. Зеленая обжорная волна накрыла фараоновы поля и огороды у феллахов. И к полудню в неумолимом, шелестящем хрусте исчезли стебли и ростки на тысячах наделов. Они зияли скелетной, черно-зеленой наготой. Среди которой рыдали и стенали, царапали до крови щеки египтяне, лишенные годового урожая.

Меж тем сгущалось небо над домами, нафаршированное мошкарой. Она врывалась в ноздри, облепляла кожу людей скота и жгла ее багровой сыпью ранок. Захлебываясь в кашле, расчесывая тело до кровавых борозд, хрипел изнемогавший в муках Ессей Милкил, мешая свой язык с Хабировским:

– Мэкалель аров (проклятые песьи мухи) кто наш соне (враг) и в чем наша пеша (грех)? За что нас проклял Ра – Атон?!

…К исходу дня из тростниковых зарослей у Нила, из зарослей бамбука, ломая в них тоннели, ринулись стада диких вепрей. Шакалы, лисы, волки, рыси врывались во дворы феллахов, на улицы столицы. Распластываясь в прыжках, запрыгивали хищники на хребты коров, впивались когтями и зубами в шеи буйволов, телят, рвали им горло. Клыки вломившихся в дома матерых секачей, крошили лавки, сундуки, плетеные лежанки. Блистая краснотой в глазах, с неукротимым бешенством вонзались костяные кинжалы в плоть людей, вспарывали животы, подбрасывали их к потолку.

…Изнемогал в бессилии своем и невозможности остановить казнь своего народа, метался в тронном зале фараон. Взывал: «Владыка мой, Архон, посланник Ра, где ты?».

Его настигнул лопнувший под сводами дворца гром голоса:

– Ва-гасироти махала ми – кирбэха! (Я устраню болезнь внутри тебя – др.евр).

– Ты здесь, чтобы…

– Ва-накам! Палаль! (карать, судить).

– В чем моя вина?

– Маса у – мрива (искушение и ссора).

– Кого я искушал?

– Меня, Машиах, меня, – с изысканной учтивостью сменил египетским еврейский текст неведомый вторженец. – Ты получаешь то, что заслужил, раздувший ссору, отвергнувший Амона. И моих жрецов.

– С кем я в ссоре?

– С моим народом Иврим-Хабиру, которого загнал ты в рабство.

– Как твое имя?

Хлестнул по фараону брезгливый хлыст ответа:

– Эгйе Ашер эгйе! – (я есть тот, кто есть) что означало в простонародном толковании: «то не твое собачье дело».

Совпал ответ его с вселенским треском, разодравшем небо. В сияющей и чистой высоте блистали молнии, рвал уши Мицраим обвальный грохот. Клубящиеся чернотою тучи сгустились над дворцом. И хлынул на Египет град.

Блескучая шрапнель невиданного от сотворения мира льда обрушилась на хижины и на дворцы. Ломали крыши, дробили головы, хребты скоту и людям каменья льда с куриное яйцо. Через минуты завален был Египет слезящимся, хрустальным хладом. Лед, оплавляясь, таял. С обжорным, ненасытным хлюпом пожирала влагу истерзанная трещинами почва, клубился едкий пар, пропитанный миазмами гниения от павшего скота, раздавленных лягушек.

– Кто бы ты ни был, уводи своих Хабиру! – стонал, качался, охватив руками голову, Аменхотеп IV.

Ответом было тишина.

День таял, и сгущалась тьма. Старейшины и Моисей, окольцевав в молельной зале стол с мерцающим светильником, внимали голосу.

– Возьмите всех, оставленных народом агнцев, и заколите. Их кровь в саду сцедите. Пучок иссопа обмочите в кровь, которая в сосудах и мажьте ею перекладины и оба косяка дверей снаружи. А сделав это, никуда не выходите за двери домов своих до самого утра.

– Мы выполним повеление твое, что дальше? – сгрудившись, с трепетом вопрошали старшины в заговорной зыбкости светильников.

– Пеките мясо на огне и ешьте же его – с пресным хлебом и горькими травами пусть едят его.

– Как долго это делать?

– Пусть будут чресла ваши, препоясаны и обувь будет на ногах до самого утра. И посохи в руках ваших держите. Ешьте с поспешностью. Это Пасха господня. А я в ту самую ночь пройду по земле египетской и поражу всякого первенца в земле Мицраим: от человека до скота. И над новым богом египетским произведу суд.

– Не велика ли кара твоя, господи, если присовокупишь ты убиение младенцев к свершенным уже казням? – прорвал благоговейное молчание Моисей. Изныла уже в тяжести сотворенного с Египтом душа его и отвращалась с ужасом от предстоящего.

– Не велика, Моше! То воздаяние за наше рабство! – Сплоченно жгли глазами строптивца и ослушника старейшины. Пропитывались ликованием их естества: (из коих прорастет затем карательная неукротимость Первосвященной касты) как сладостно сгустилась кара над Египтом!

И с безошибочным расчетом впитав этот настрой, велел им голос:

– Да будет вам день этот памятен: празднуйте наш Пейсах Господу в месяц Нисан во все роды ваши, как вечное установление его!

Охваченные предстоящим, вершили дети израйлевы предназначенное. Средь тлена, крови, немоты, несчастий, накрывших черным саваном Египет, во дворах Хабиру всплескивались там и сям короткие, младенческие вскрики агнцев: перерезали горло жертвы каменные, по обрядовой традиции, ножи. Сливалась кровь в сосуды и ею мазались пучком иссопа по повелению старейшин дверные косяки и перекладины снаружи.

Пылали в очагах огни, тек сытный дух ягнятины, вплетаясь в тлен гниения над Египтом. И жадно, торопливо поедалось мясо, сочился сок и жир на груди – на лен египетских рубах, на золото, серебряные сикли в ожерельях. Их тешили, ласкали, нежили в ладонях. Вливался желтый блеск в распахнутые вожделением зрачки, и оседал златою перхотью на душах: все обретенное – «Бе-орма»! (Не надо отдавать назад).

Под утро на объятую сонным ожиданием массу в своих улиточных жилищах пахнуло с улиц хладной эманацией угрозы. Незримый многоликий Страх, прихлынув к дверям, нащупывал кровянистые мазки от агнца на перекладинах и косяках и, распознав их, устремлялся дальше, свирепо опалив могильной стынью закоченевшие в предсмертном ужасе тела Хабиру.

Висело над истерзанным, забывшимся в кошмарном сне Египтом утробное безмолвье ночи.

Оно прорвалось женским воплем. Мать египтянка, пробудившись, скользнула к колыбели, чтобы поправить над ней сетку от москитов и мошкары. Коснувшись щечки недвижимого младенца, ощутила леденящий холод мертвой плоти. Схвативши на руки его, со свернутой на бок головенкой, содрогнулась. Исторгла тоскливый и сверлящий вой волчицы, вернувшейся к норе с добычей: пуста и окровавлена была нора, шибало ненавистным рысьим духом.

Такой же вой прорвал кромешный мрак из дома по соседству. Его подхватывали улицы, кварталы, города, селенья.

И сделался великий вопль в земле египетской, ибо не осталось дома, где не было бы мертвеца.

Египет заливали слезы и стенания. И опаленные сполохами чужого, сладостного горя, копя в себе смесь ликования и страха в ночь на пятнадцатого Нисана безмолвной, торопливой рысью потекли по тропам, улицам и площадям толпы Хабиру, гоня перед собой оставшихся овец и коз. Медвянный приглушенный перезвон браслетов на руках, серебряных монет и сиклей, ожерелий на грудях висел над убегавшими, толкаясь в уши и сердца блаженством.

Толпы сливались в бурлящие потоки, те – в реки. К рассвету людской океан уже плескался за пределами Египта. Двуногой плотью покрылась такого не видавшая от сотворения пустыня. Скрипел, шуршал песок под торопливостью подошв, вздымались тучи пыли.

На горизонте, взрезав ультрамарин небес, разбавив их слепящей киноварью, всходил великий животворец Ра.

Он поднимался над пустыней, фиксируя вселенским хроносом клубящуюся вакханалию Исхода. Вбирал в себя его свирепую дисгармоничность. И, зафиксировав все это, пылая гневным отторженьем, стал накалять песчаную духовку зноем.

Два направления – развилка двух дорог лежала перед Моисеем: одна короткая, где изумрудно расцвели оазисы с водой и пищей, вела по землям филистимлянским к Приморской части Ханаанна. Вести по ней, кратчайшей, несметную орду: мужчины, дети, стада скота, старейшины, и женщины?…

Бесстрашными, отважными считались воины филистимлян. Резня, потеря сотен жизней от их мечей в первый день исхода?!

И Моисей повел другой дорогой к морю: долгой и пустынной.

Шли день и ночь и снова день, изнемогая в раскаленной пыли. И тот, кто был для них «Эгйе Ашер Эгйе» плыл впереди в облачном столпе при свете дня.

Столп облачный стал ночью огненным столпом, указывая путь между барханов. Искрился фиолетовым свечением песок на склонах. Взрывался веером фонтанов, когда из-под него ошпарено выметывались гюрзы, скорпионы и песчанки – чтоб замертво упасть.

Все ощутимее давил и припекал спины убегавших страх возмездия: в слезах, смертях, гниеньи трупов захлебывался Мицраим Египта.

Взмолился Моисей:

– Ты нас загонишь, господи! Уж пали без воды больше двухсот ослов и лошадей! Детей и женщин некому везти…

«Надо идти быстрей. Грядет погоня!» – вложился в его мозг ответ, как меч сине-стальной ложится с лязгом в ножны.

– Им не до погони, господи… Младенцев – первенцев, тобою истребленных, надо хоронить, от падали очистить улицы…

«Ожесточил я сердце фараона»

– В который раз, о господи, зачем?!

«Чтобы узрел народ славу и могущество мое на войске Машиаха…оно уж запрягает колесницы».

– Нам мало крови Мицраим? Мы пролили ее неисчислимой мерой.

«Ту меру я определяю, но не ты. Веди народ мой к морю. Торопись».

К утру на берегу моря Чермного близ Ваал-цефона, взобравшись на бархан, увидели старшины, обмирая в ужасе: на горизонте чуть приметно вспухают клубы пыли.

– Погоня! – истошный крик скатился вниз по склону. Так скатывается лава из вулкана в воду у подножия, вспарывая с рыком жидкую стихию. Взорвалось криками людское море, взывая к Моисею:

– Зачем ты нас привел?!

– Разве нет гробов в Египте, чтобы принять смерть здесь, на краю пустыни?! Ответь нам, Моисей!

– Вы получили то, что возжелали, плясали на костях и трупах Мицраим и рвались из Египта с золотом его, – накрыл он трубным гласом вопли.

– Ты нас привел сюда… что делать Моисей!?

– Спросите господа. Я вел вас его волей.

– Спаси нас, господи! – стонали, плакали в предсмертьи ожидания Хабиру.

– Спаси народ свой, господи! – надломлено и сокрушенно взмолился Моисей, приведшему народ. Ибо молчал, струился над барханами надменною, белесой зыбкостью их Проводник. И лишь тогда озвучилось над толпами:

– Что вопиешь ко мне? Подними жезл, простри руку над морем.

И сделал это Моисей. И стали расступаться воды. Неведомая сила продавливала их ложбиной. Ложбина углублялась, обнажая дно. И, наконец, лишь плавленым свинцом отблескивали лужи, скопившись в малых впадинах на дне. Непостижимый разумом проран прорезал море надвое, две сине-стеклянных водяных стены дрожали напряжением. Из них выхлестывало силою разгона рыбьи туши. Серебряные веретена, описав дугу, увесисто и обреченно шлепались на дно, предсмертно колотя хвостами в лужах.

Впитав с угрюмой и покорной отрешенностью собою сотворенное, шагнул в проран Моисей. Все выжглось и иссохло в нем за летний месяц нисан – как испарится в этот месяц все в Пилате, спустя тысячелетия, пославшего Исуса на Голгофу. Жила лишь в Моисее, руководила телом и поступками его миссия Мессии.

Он зашагал по суше, бывшей морем. За ним, теснясь в жестокой давке, ринулись старейшины, затем все остальные.

Аменхотеп IV – он же Эхн-Атон стоял перед прораном в море. Роняли хлопья желтой пены с губ, запряженные в колесницы кони. Шестьсот боевых колесниц, сгрудились за спиной его, взбив до небес пыль Раамсеса (пустынная местность на северо-востоке Египта).

Невиданных две водяных стены, прорезав Чермное море тоннелем, переливались ультрамариновым и малахитовым соцветьем. Гудели потрясенно лучники на колесницах. Проран был пуст. Мокрятина песка на дне его истолчена прошедшими здесь толпами. Валялись там и сям расплющенные тушки серебристой рыбы и тусклым перламутром иссыхали рядом внутренности их.

И фараон, в ком ярилось от мести сердце, давя в себе бунтующий инстинкт опасности, послал отборных жеребцов меж водяных обрывов: погоню надо было завершать.

Лавина колесниц втянулась следом. Косили кони кровянистыми глазами на вздыбленную изумрудность вод, рвались из упряжи. И меченосцы, лучники, спешившись, висели на уздцах, удерживая зверевшую от страха конницу. Нежнейше перистая пухлость облаков над головами сгущалась и чернела на глазах, и затмевала солнце.

Через семьсот иль восемьсот локтей у колесницы фараона вдруг обломились оба колеса. Повозка рухнула на бронзовую ось. Творилось за спиной Аменхотепа тоже самое: трещали и отламывались рядом у колесниц колеса, катились по песку. Ударившись в упругость стен тоннеля, отброшенные нещадной силой, они калечили и воинов и лошадей. Рев, вопль бессилья вспухал за фараоном: зарывшись осями в песок, бессмысленною, тяжкою обузой стали колесницы.

– Владыка двух миров, нам не уйти отсюда!!

– Не обмочив мечи в крови Хабиру, отправимся к Осирису и Птаху (в предчувствии конца вернулись в память боги преисподней).

 – Разгневался Анубис: мы не предали земле мертвых…

– Ра отворачивает лик от нас: смотри на небо!

– Их берегут Осирис с Птахом!

– Отдай приказ вернуться, владыка, посмотри на небо!

…Стоящий на скале Моше фиксировал итоговую завершенность дела – последние разрозненные семьи брели из водного прорана, едва передвигая ноги, многие на четвереньках, ступая на твердь берега, тряслись в припадках радостного исступления, целовали камни.

«Ты видишь их!» – сказал облачный столб, окутавший Архонта, готовя Моисея к делу.

Видел Моисей. Меж двух оплавленно-блескучих стен, напитанных глубинно-малахитовым свечением, в далекой горловине водного тоннеля, застряла груда колесниц. Оттуда, издалёка, тянулся явственно и ощутимо экстракт из паники и страха.

«Не медли, завершай!» – нетерпеливо подтолкнул к итогу Вездесущий.

Собрав все силы, влил их Моисей в налитую каменной усталостью руку, чью мощь неисчислимо усиливал Мате. Пастуший жезл таил в себе нещадное и живоглотное могущество Архонта – змея, готового впрыснуть яд в любую сущность: от гойского младенца – до целого народа Мицраим.

Он поднимал Мате: скукожилась в насилии душа, исторгла завершающий приказ морской, застывшей неестественно стихии:

«Сомкнись!».

Исчезли скрепы, сковывавшие воду. Стены тоннеля, обретя текучесть, с шипящим, тяжким гулом рушились и заливали дно. Проран слипался в бурунном бешенстве соития. Белокипенные стихии удаляясь, достигли и ударили по воинскому скопищу. Отсюда со скалы увиделось: образовался гибельный хаос из лошадей, людских голов, обломков колесниц.

Он всплыл, расползся по бурлящей круговерти. Затем стал исчезать. Исчез.

Бесстрастно, равнодушно разливалось к горизонту кобальто-масляная гладь. В ней отразилась пухлость безмятежных облаков.

Стоял лицом к ней Моисей. Соленая мокреть сползала по щекам, истаивала в бороде. Толкались в спину вой, верещание, сладостные визги. Восторг свободы от Египта исторгали глотки. Плясали локти, пейсы в безумном пароксизме первобытного канкана.

«Слизень. Ему нужна замена» – с бесстрастным отторжением вобрал в себя Архонт настрой и состояние Моше.

На смену отторжению ударила и затопила гневливая тревога: его настиг зов с выси – явиться на Совет. Иль трибунал. Итак, вернувшийся из Киммерии брат, познал все сотворенное с Египтом. Теперь беснуется в протесте. И требует Энлилю кары волею Совета. Все впереди. Все впереди!

Он вторгся в разум Моисея, впечатал повеление в него:

«Веди народ к горе Синай. Веди через пустыню Сур и через Меру. Придешь в Елим, там финики, вода и отдых. Когда прибудете к Синаю, разбейте стан. Там будет мое Слово: что тебе дальше делать».

Минул месяц нисан, месяц пути. Когда пришли в Елим – напились из источников, наелись фиников и взяли с собой воду. И вновь в дорогу, к указанной им цели: к горе Хорив в Синае, через синайскую пустыню.

Густела кровь в жилах от жажды. Слепящий знойный ад клеймил тела язвами ожогов. Надрывно содрогались груди в кашле, отхаркивая черные шмотки из пыли. Пот заливал глаза лишь поначалу. Затем иссякла влага в мышцах и с тихой обреченностью закрылись поры в коже, предоставляя раскаленному светилу сжигать ее всухую.

Несметная толпа ползла среди визгливых посвистов песка под ветром. Барханы и лощины меж ними оставались позади, усеянные рафинадной белью обглоданных костей, цветастым, брошенным тряпьем, корзинами с игрушками, рваньем изорванных, ощеренных чувяк. Лишь серебра и золота не оставалось: его пескам не отдавали, а, истощаясь жизнью, грузили тяжестью металла братьев и сестер, чтоб те, зарытые затем в песок, передавали злато детям: их берегли, им отдавали все.

Старейшины и Моисей шли впереди. В один из бесконечных дней желудки женщин и детей переварили по последнему куску маисовой лепешки. Ночь накрывала голодом и беспросветным пологом изнеможения орду непрошенных пришельцев.

В нее стали вонзаться крепнущие крики к Моисею:

– Ты нас собрался уморить безводьем, пеклом, голодом?!

– За что оставил нас господь? Зачем мы вышли из земли Египетской? Нам лучше было умереть там в Бейт-га-бор (тюрьма, яма). Мы все сидели у котлов, полных мяса и было вдоволь хлеба на столах… там жить и умереть хотим, веди назад!

Встал в полный рост Моше, к народу обратил сожженное до черноты лицо. В завитках усов и бороды прорезался белью зубов рот, исторгнул горечью и гневом накаленые слова:

– Я возвращаю вам вопрос: зачем вы вышли из Египта? Там ели вдоволь мяса с хлебом! Ограбив Мицраим, оставили вы горы трупов у соседей, злорадствуя их горю, оставили зловонную и злую память о себе. Зачем вы вышли из Египта? Чтобы теперь скулить собакой, перед которой разверзла волчью пасть пустыня? Алкали вы свободы? Так пожирайте же ее, свободу вашу! Тот, кто не трудится, не должен ничего иного есть!

Стон, плач детей и женщин, зубовный скрип мужчин были ответом.

Всю ночь молился Моисей, вздев руки к небу. И были всклень налиты они горечью эмуна (твердой верой). Разум держал на алтаре молитвы лишь одно явленье: спустившийся с небес светонесущий облик: к нему была молитва, к тому, кто весть принес о фараоновом прощении, кто излучал добро.

Терновый куст спалил и выжег радость языками зла, он был заменой и обманом Первого явленья.

Молитва, испаряясь с уст, пронзала ночь сострадающей птицей. Она достигла цели. И привела с собой подобных – перепелов.

К утру, набрякшая влагой непроницаемость тумана осела в чашах, кувшинах, гоморах обильною росой, заполнившей сосуды. Туман взорвал неисчислимый трепет крыльев. Пронизывая хмарь предрассветья, стан накрывали отягощенные жиром перепела. Измученная тьмой и перелетом птица трепещущим обвалом оседала на спины, на плечи просыпавшихся Хабиру и на песок меж ними. Их били палками, камнями, им отрывали головы. Полнились трепетавшими пернатыми тельцами сосуды и корзины. Захлебываясь обильною слюной, вздували средь камней огонь, щипали птиц и кипятили воду. Гудели раскаленным вожделением голоса, визг детей и женщин полосовал светлевшую пустыню.

Рассеялся туман. Багрянцем Ра окрасило пески и вопль изумления взмыл над станом. Пустыня поседела. Ее покрыла белесая, крупичатая сыпь.

– Ман гу?! (что это). – Был единый выдох.

Собрали близлежащую крупу в корзины. Таам – ахаль (испробовали, стали есть). Рты заполнялись сладостным, давно забытым вкусом хлеба. И возопили в исступлении:

– Лэхэм га – паним! (хлеб живой, сошедший с небес).

То была вековечная еда арабов, бедуинов, плоды пустынного, дарованного богом злака «Ман», чьи шарики, затвердевая, разносятся ветрами по пескам. На этот раз им повелели: дуть к Хабиру.

Наелись и напились до отвала. Была суббота. Натянув шатры и пологи, запрятались от солнца и затихли. Повальный сытный сон сковал переселенцев.

Впервые за терзавшие страданиями, жаждой дни вползло в разум беглецов и свилось уютными клубками умиротворение.

Маячил впереди последний из трех месяцев пути к Синаю, но освещен он был теперь для Моисея надеждой, замешанной на воле покровителя его, Мальаха-Ра.

 

ГЛАВА 33

Он слушал браминов в храме Парабрамы в Бенарисе и думал: как слаб человек перед Ничтожествами, когда не занят его Разум. Его Будхи (высший разум) вместилище и наставник, отстранено дремал. Бодрствовал лишь ум, впитывая и пропуская через себя поучения браминов – бесстрастно и отстранено. Ибо все, что говорили эти посредники меж их персональным богом и им, Иисусом, было давно известно, отсортировано по степени важности. И многое отторгнуто.

– Исполняй то, что велит долг, не беспокоясь о плодах своей деятельности, ибо действуя так, ты идешь по пути к всевышнему – высоким, надтреснутым голосом выпевал на санскрите первый брамин, монотонно раскачивая иссохшее, цвета жженой кости, тело в оранжевом хитоне. Голова его, обернутая черным тюрбаном сальных волос, маслянисто взблескивала, попадая под сияющую спицу солнца. Та протыкала полутьму храма, врываясь в нее из щели в крыше.

…«Fais сe que dois, advienne que pourra» – «делай, что должно, и пусть будет что будет», – услужливо и быстро выщелкнула память латинский аналог сказанному. Латиняне выразились короче и точнее. По спине ползло, щекотало кожу одно из «ничтожеств» – капля пота. Приглушенно гуркотали белые слитки – голуби под крышей; влажный пресс духоты заползал в легкие липкой жижей; вкрадчивый цокот четок, кои перебирали пальцы – колбаски третьего брамина, забивал уши. Эта шелуха бытия назойливо облепляла ум и память. Разум по прежнему дремал, ибо если ум дан телу божьему для принятия и отвержения житейских решений – то высшим предназначением Будхи являлось различение Истинного и Ложного.

– Будхи, помещенный в женское тело становится рабом ума, направленного на приобретение плоского и материального, – между тем сменил первого второй брамин, грузно подрагивая пухлым чревом под промокшим хитоном. – Природа наделила женщину воспаленной заботой о телесном в ущерб духовному. продолжал брамин.

«Женщине, как и ребенку нельзя давать свободу – закон Ману 9.3» – всплыло на поверхности бездонной памяти Иисуса. Он едва приметно поморщился – его время, эту бесценную эфирность мироздания, транжирили хозяева бесцеремонно и напористо. Они преподносили гостю в дар уже использованные Разумом, потертые ракушки, вместо золотников мудрости и он вынужден был делать вид, что принимает их дары. Все сильнее давило сердце у сидевшего поодаль от беседующих. Душный зной хищно обволакивал Бхарату Арабо – гида, проводника и соратника Исуса по Индии.

Восемь лет совместных странствий сделали его больше чем тенью Иисуса. Он был теперь вторым «я» Посвященного, сообщающимся с ним сосудом. И теперь нетерпение и досада, пропитавшие плоть Избранного, наползали на Арабо опасностью: зачем он поддался и принял приглашение браминов Парабрамы, зачем они здесь!?

В этом храме колюче проросла надменность, взращенная на хищном фанатизме, отторгающем чужаков. В нем сломалось и истаяло много жизней за века. Созданный в незапамятное время как Дом, источающий хвалу Парабраме, он превращался в поселение, обрастая по периметру своими хлебопеками, ткачами, скотным двором, ассенизаторами, менялами и стражей. Сотни храмовых слуг, работников и рабов были слеплены воедино кастовой жестокой дисциплиной, где смертный приговор был обычным наказанием за малейшее неповиновение, а кастовая принадлежность никогда никем не переступалась. Здесь, в случае нарушения Устава, смертный приговор предваряли несколько суток страшных пыток. С годами храм все больше пустовал, обрастая аурой надменного, слепящей позолотой страха и торгашества, коим занимались брамины.

– …Мы, на ком лежит печать избранных, проходим на пути к Парабраме пять ступеней совершенства – продолжил между тем третий брамин – первое – пассивное благоговение перед богом

«Шанта – раса», – мгновенно нашел инвентарный пароль в своем памятном архиве ум гостя.

– Служение Богу, как господину, – назвал брамин вторую ступень.

«Дасья раса» – мыслено облек сказанное в одежду парабрамизма Исус.

– Третья ступень: дружба с Господом…

– Сакхья – раса. Затем Ватсалья раса – родительское отношение к Богу и затем Мадхурья – раса – отношение к богу как к супругу, – вслух завершил перечисление Иисус.

Утративший терпение, он никогда бы не позволил себе перебить речь смотрителей храма. Но тут вздыбился его Будхи, выплеснув в сгущенную зноем кровь порцию непримиримого протеста. Тишина закупорила уши. Остановился бег четок под пальцами третьего брамина, перестал раскачиваться первый с волосяным тюрбаном на голове. Он и прервал гнет безмолвия опасливым вопросом:

– Ты читал «Бхаговад-Гиту?»

– Я знаю ее, святейший, – склонил голову гость, впитавший памятью кроме «Бхагавад-Гиты» Веды, Гаутаму, Ваману Пураму, все книги «Махабхараты», «Числа» Моисея, «Авесту» Заратуштры и его «Ригведу», а так же необъятную сокровищницу шумерских преданий о космическом семействе анунаков – нефилим, пославшем Энки и Энлиля на землю – KI.

– Знать всю «Бхагавад-Гиту» не дано непосвященному, – сдавил в себе, пока не выпустил наружу надменный гнев третий брамин. Голос его прорвался сквозь гортань едким шипом, подхлестнувшим пальцы, кои погнали четки с бешеной скоростью

– Парабрама наделяет этим даром лишь посвященного в четвертую и пятую ступень, – закончил он. Посвященный пока в третью ступень «Сакхья-раса» за пятнадцать лет своего служения Парабраме, ежедневно, часами, вгрызаясь в пласты «Бхагавад-Гиты» – он знал, что говорил.

– Я не смею тратить ваше время отрицанием, – тихо, не поднимая глаз, отозвался на обвинение во лжи Иисус. – Вы вправе испытать того, кто изрекает сомнительное.

– Тогда ответь, – всколыхнулся тучной плотью второй, единственный в индуисткой цепи Парабрамы, водворенный в золоченую клеть «Ватсалья-расы», – ответь нам чужеземец, что гласит «Бхагавад-Гита» во второй главе, в сорок седьмом…

– «Не пытайся уклоняться от исполнения своего долга», – прочел в своей памяти Исус.

– О чем сказал Кришна в главе третьей, в девятнадцатом…

– Вы только что пересказали жемчужину этой мудрости, святейший. Кришна сказал: «Действуй, как велит долг, не беспокоясь о плодах его дела. Действуя так, достигнешь всевышнего».

– Ты знаешь «Бхагавад-Гиту» наизусть?

Потрясение от услышанного накрыло этих троих. Впервые перед ними сидел чужак, кто перевесил их могуществом памяти. Молва о бездонности разума пришельца, заставившая пригласить его под своды Парабрамы, не лгала.

– Да я ее знаю. Простите мое сомнение, светлейшие, но хватит ли нам всего периода дождей над Индией, чтоб завершить испытание «Бхагавад-Гитой»?

– Ты посвящен… в «Сакхья-расу»?! Или «Мадхурья-расу»? Кто это проделал с тобой и когда? – Озвучился смесью потрясения и опасности смотритель, поскольку вдруг выткался и обрел плоть в их владениях соперник по власти – из миазмов быта за стенами храма, из ниоткуда!

– Я отрицаю их, – сказал Иисус.

И, не повернувши головы, ощутил, как дернулось в паническом рывке и остановилось сердце Бхараты Арабо. А, ощутив это, выметнул из себя, послал в грудную клеть друга и советника своего ласкающий и властный импульс: «Не бойся. Я с тобой».

– Он смиренно отрицает эти ступени восхождения к Парабраме, – оживая, слил толкование с оцепеневших губ Бхарато Арабо, – он отрицает их для себя, недостойного ученика. Отрицает возможность даже произносить их в вашем присутствии.

Он воскресал из ужаса, в который рухнула сущность его, проводника, завлекшего Исуса в смертельную опасность. Ибо не единожды видел растерзанные, с торчащими из грудины ребрами тела. Извлеченные из прибрежных тростников Ганга, они немо вопили о тех, кто словом или делом выразил несогласие с тем, что творилось в храме Парабрамы.

– В твоих словах, пришелец, заложена именно та суть, что изложил твой друг? – Спросил Настоятель с черным, волосяным тюрбаном. Солнечная спица из под крыши сместилась с его головы. В глазах храмовника разгорался бешеный азарт гончей перед колючим кустом. Туда только что шмыгнул, едва не схваченный пастью заяц. Вожделенно цвел, благоухал в этой пасти вкус близкой крови и мокрой шерсти.

– Молчишь, пришелец? Ты подтверждаешь свою недостойность касаться даже языком Сакхья-расы и Мадхурья-расы?

– Устами моего друга двигал страх перед вами, Архонты. Мною сказано то, что сказано. Я отрицаю эти две ступени совершенства. В них порочная суть.

– По… роч… ная суть?! – Глаза второго, отягощенного жиром, лезли из орбит, колбаски пальцев стиснули склизкие костяшки четок до рези в коже.

– Они порочны и оскорбительны, – подтвердил гость, непостижимо беззаботно переступая черту между жизнью и смертью.

– Тогда разъясни нам, ничтожным слугам Бога, в чем эта порочность, – кротко и ласково попросила голова под черным волосяным тюрбаном, ибо заяц выпорскнул из колючего куста. И ринулся в ровное поле, где ему не было спасения от яро-гончего, зубастого азарта.

– В отличие от вас, мудрейшие, я не могу пороть моего Бога розгами, подобно строгому родителю в «Ватсалья-расе». И не стану затаскивать его в супружескую постель, расстеленную «Мадхурья-расой». Господин мой, Владыка чертогов небесных, прости мне кощунство этих слов, – с неистовой, покаянной мольбой поднял гость глаза к давящему сумраку под сводом храма. – Не мною они порождены, лишь исторгнуты протестом моим.

– Утоли наше любопытство до конца, – вонзил в гостя торжество предстоящей расправы третий, тот кто с муками постигал «Бхагавад-Гиту» вонзил в того, кто постиг ее с ненавистной и непростительной легкостью. Продолжил.

– Ты, может, отрицаешь и главную истину Парабрамизма: о том, что мир окружающий нас – ничто! А расы, населяющие его, нуждаются в чистке. И каждый должен стремиться быстрее покинуть это скопище страданий и грязи, покинуть для самадхи (постижение бога). И мы должны помогать в этом стремлении: быстрее покинуть этот мир.

– Изреченное тобой не истина. Это всего лишь выбор немногих, чей разум оскоплен ложной догмой, – полыхал слепящую глазурью очей пришелец, не опуская их перед брамином.

– Это не он сказал! – ужалено воспрянул над каменным полом Бхарато Арабо. – Не он, святейшие! В нем говорит болезнь и помрачение от зноя! Идем, Исус, брат мой, тебе необходимо лечь и отсосать пиявками дурную кровь. Да встань же!

Он дернул Исуса вверх, вдев руки под мышки упрямой плоти. Нарываясь, стал поднимать ее, обвисшую неуступчивым протестом.

– Я повторяю: не бойся их, Бхарато, – не повышая голоса, поднял глаза Иисус. Обдал объятого ужасом проводника ультрамарином укоризны. – Нас пригласили для того…

Его прервал хлопок ладоней – сигнал двум стражам. Бесплотными тенями, удушливо пахнув едким потом, возникли рядом рабы – гиганты. Лоснясь клубками мышц, вцепились в Арабо. Отдернув от Исуса, понесли над полом. Обрушили в пяти шагах на ноги. На шею Арабо, на затылок рухнуло горячее и мокрое мясо чужой ладони. Капкан из пальцев сдавил шею. Чуть слышно хрустнул шейный позвонок, сдвинулись хрящи, едва оставив глотке щель для воздуха. Бхарато, распирая грудь, втянул в себя с хрипящим свистом порцию бесценного теперь, удушливого зноя. Мозг с воспаленной жадностью пульсировал, гоня отчаянный приказ груди и ребрам: работайте! Я гибну!

– Итак, по-твоему, наш разум оскопили ложной догмой, гласящей, что весь мир вокруг ничто, – продолжил прерванную речь третий храмовник, – но ты, конечно, мыслишь по иному. Тогда открой нам истину.

– Я здесь не для того, чтобы рушить чью либо ложность веры. Это уже сделала мудрость индуизма.

– Какая именно?

– Позвольте мне, мудрейший, напомнить вам то, что вы конечно знаете: одно из откровений Кришны в «Вамане Пуране» Там сказано: «Ложна та вера, что призывает отказаться от настоящей жизни, ради будущей. Разве не истина, что вечная жизнь начинается на земле? Твори добро делами и ты откроешь для себя исток вечной жизни».

Он считывал все это отстраненным умом, не отвлекаясь Разумом от Арабо в руках рабов. Оттуда доносился полузадушенный, предсмертный хрип выдохов и вдохов. И разум Исуса изнывал в сомнении: стоят ли изрекаемые им истины истязаний друга? И пытка эта становилась нестерпимой.

Он встал. Смерил свой гнев и бунт. Склоняясь в низком поклоне перед храмовниками, дал слово трепещущему в жалости уму, для коего мученья друга стали нестерпимы.

– Светлейшие, вы пригласили нас, чтобы сверить наши воззрения на мир. Мы это сделали. И обожгли друг друга нашим различием. Мы разные. Как гость, я был неблагодарен и готов…

– Мы не закончили беседу, – прервал Исуса главный, – она нам любопытна. Так в чем еще, по твоему, порочность наших догм?

Храмовник – гончая услышал хруст костей: их заяц из куста попал толкающими лапами в нору и обломил их. Теперь он полз, кровавя жухлую траву, на двух передних лапах и гончей можно было не спешить, сжирая расстояние до жертвы. Теперь та настигала зайца шагом.

– Не унижай себя ради меня… ты кшатрий! (воин) – Пронизал сумрак храма фальцетный, режущий предсмертною отвагой вопль Бхараты. Собрав остаток сил, рванулся он из под захвата палача и глотка, обретя на миг свободу, озвучила все то, о чем надрывно заходилось сердце. – Моя жизнь не стоит…

Он не успел закончить. Мясистый толстый палец палача нубийца, увенчанный железным ногтем, нажал в межреберную щель. И с хрустом продавил ее. Раздвинув ребра, черное пальце-копье уткнулось в печень. Нубиец стал сжимать фалангу, преобразуя палец в крюк. И Арабо сквозь режущий плеск боли, отчетливо, с ума сводящею подробностью припомнил – какими были трупы в тростниках близ храма Парабрамы, обглоданные рысями, шакалами. У всех, продрав грудную клеть, наружу выпирали сломанные ребра. Сейчас эта горилла дернет крюком, вцепившимся в ребра…

– Остановись! – обрушилось вдруг на раба и заморозило нубийцу руку Слово гостя. Нубиец дернулся и замер. От пальца под ребром Бхараты, до плеча ползло свинцовой тяжестью оцепенение.

– Продолжим, – прилип к Иисусу медвяным сладострастием голос храмовника. Он наслаждался властью, куда бездумно и неосторожно влипли две чужеродных мошки, от коих не просматривалось пользы. Но выпирал вред. – Солнцеподобный Парабрама однажды объявил, что создал на земле четыре Варны: брахманов, кшатриев, за ними – вайшьи с шудрой.

– Не Парабрама – Кришна создал. А вас, прислугу Парабрамы, учила изворотливость ума, как превратить те Варны в клетки для скотов, чтоб стричь их и доить. И управлять двуногим стадом. Разве не так, темнейшие? – Отбросив все предосторожности, он налепил на лбы парабрамистам их истинный и сущий колер: ОНИ БЫЛИ ТЕМНЕЙШИМИ!! Служили Бафомету!

 – Ты, может быть, осмелишься добавить, что шудре позволительно быть посвященному в брамины?! – спросил храмовник и мимолетная гримаса омерзения подернула всю его плоть, представившую вдруг, как пария – неприкасаемый займет вдруг в храме его место.

– В брамины, кшатрии и вайшьи, к чему лежит душа у шудры и позволяют навыки и разум.

– А всем нам, заменённым шудрами, надо пойти кормить свиней в хлеву? – Спросил уже не человек – кипящая под волосяным тюрбаном кастовая злоба.

– Те свиньи от твоей кормешки околеют с голоду, – озабоченно ответил гость, – и ты, вложившись в это дело, понесешь убыток. Мне кажется, вам следует заняться совсем иным, что проще и привычнее: торговлей. Вы ведь уже торгуете из храма рабами, анашой и тростниковой брагой. Но, уверяю вас, приносит больше прибыли очистка нужников, чтобы очищенное продавать на удобрение. За это платят хорошо. И это безопаснее, темнейшие, чем добывать и умерщвлять работаю рабов.

Он исповедовал учение пророка Заратуштры и его Авесту, Скрижали с Декалогом Моисея, Веды Богумира, Ария Оседня,– всех, через кого Создатель посылал к ним откровение свое с Законом мироздания. «Благая мысль, благое слово и благое дело» в нем полыхали с зарождения. И восемь лет скитания по миру, где Персию сменяли Гималаи, а их Тибетская святая Лхаса, смиренье ученичества при храмах Индии – Капилавасту и Джаганатху, святое братство Гелиополя, куда был принят этим летом – весь клад духовной мудрости посланников от Бога восстал в нем ныне в доме Парабрамы.

Восстал непримиримостью сражения. Он, воин – кшатрий, принял навязанное им с Арабо сражение за истину Гармонии в чертогах мироздания. Туда пытались протащить парабрамисты уродливость их собственной трактовки Варн.. Из коих не было исхода до могилы, где Разум и Душа сидели на цепи, в ошейнике парабраминского Закона, где данные от Бога скопища талантов в человеке, чахоточно и в муках гибли в кастовых застенках, скопированных с Пентатрона на Луне и с города Ниппура, где властвовал Энлиль. Там изначально и всегда царил закон SS, иль – Sил Sатана. От этого не раз остерегал Исуса Иоан Креститель, поведавший о равноправии средь Ариев в империи прарусов Имы Богумира, чьим центром стал могущественный Аркаим.

…Он отодрал от Разума липучие присоски браминской ненависти: в ней клокотала звериная несовместимость биовидов: свирепее вражды меж кошкой и собакой. Убыстряя шаги, Иисус пошел к лежащему на каменном полу Бхарате Арабо. Тот, зажимая рану на боку, дышал все реже. Вздувались на губах и лопались кровянистые пузыри. Палач-нубиец с недоумением быка смотрел на свою руку: та онемела от плеча до смоченного липкой кровью пальца. Второй, парализованный происшедшим, смаргивал влагу с ресниц. Пот ручьями омывал его, пропитанною страхом плоть.

– Взять! – запоздалым воплем прорвало Настоятеля. И свора сторожей за занавеской, разметав тростниковые, обожженные до кофейной гущи сегменты тростника, ринулась к гостям.

Они настигли пришельцев и сомкнулись вокруг.

– Он должен выжить до захода! – клокочущим напоминанием предостерег Архонт. Ярость стражников сместилась. Нацеленная рушить жизненные центры жертвы, она теперь кромсала их периферию, рвала и вспарывала кожу на спине, надламывала, плющила хрящи у шеи, носа. Так продолжалось долго. Храмовники, почти насытившись желанным зрелищем, и приглушив клокочущий рефлекс возмездия, шли к выходу. Они уже достигли массивной тяжести окованных желтушной медью врат, когда за их спинами взметнулся слабый, напитанный неистовым торжеством вскрик:

– Вижу!

Брамины, дрогнув, развернулись. Отпрянув, стонущее сгибались, отступали стражи от Недобитого, чьи муки предстояло растянуть до ночи. Над головою гостя теплилось белесое свечение. Напитываясь фосфоритным блеском, свеченье разгоралось. Зрачки храмовников, вбиравшие непознаваемость явления, обдало нестерпимой болью. Закрыв лицо руками, они уткнулись лбами в стену. Их стражи выли, катаясь по полу: глаза нещадно разъедала резь… ОН вытер кровь с разбитого лица, промокнул липкие ладони об изодранный хитон. Дойдя до Арабо, стал поднимать его. Взвалил истерзанное тело на плечо. Шатаясь, зашагал к воротам, к сияющей полоске солнечного света, разрезавшей их тяжкую надменность надвое.

 – Я счастлив… я, наконец, увидел… над тобой… – шевельнулся Арабо. Друг не закончил: замолчал, обвис.Исус остановился перед щелью. Толкнул ногой массивность врат. В распахнутый квадрат ворвалось буйство света. В нем растворился и истаял нимб над головою избранного. Осталось слабое, чуть различимое семицветье радуги, упершейся концами в плечи. Но различить ее уж было не дано храмовникам: истекшие слизью глаза не различали ничего.

 

ГЛАВА 34

В потрясенное сознание маршала втекало мертвое, грозное величие каменной пустыни, распластавшейся на снимках. Желто-серое рваньё игольчатых хребтов целилось в галактическую бездну, присыпанную звездой пылью.

Громады бурых валунов влипали в каменные россыпи осколков.

Зияла чернотой бездонность кратеров, накрытых полусферами прозрачных колпаков. Под крышами роились россыпи огневых светляков.

Отдельно – снимок необъятной головы в космическом полетном шлеме. Взгляд поднят в небо. Из правой скорбно-запавшей глазницы великана стекает по щеке слеза. В пространстве рядом с головой стоят на огненно пульсирующих столбах космонавты в скафандрах. Слезища набухла на щеке голубоватым пузырем, в котором могли бы разместиться две -три парящих рядом с головой фигурок космонавтов.

Еще один безжизненный пейзаж неведомой планеты, враждебно ощетинившийся холмами. Здесь, над хаосом каменной пустыни, разлегся на поверхности гигантский сфинкс. Когтистая мегатонность лап, вдавилась в пыльный грунт, отбрасывая антрацитовую тень. В чернено – грозном лике сфинкса необъяснимая двузначность: одновременно узнаются лев и обезьяна – то ль гамадрил, толи горилла.

– А это что за зверь? – Вгляделся Жуков в скульптуру.

– Памятник эпохи. Скульптура высечена из скалы на стыке двух эпох: Льва и Обезьяны – с надменной отстраненностью ответил Гильшер.

– А голова?

– На три столетия раньше.

– Зачем все это им, тесать из скал километровые махины?…

– У них там было много времени, херр маршал. И свежие мозги, не засоренным марксизмом – ленинизмом.

Жуков глянул исподлобья, но, сдерживаясь, промолчал, стал всматриваться в очередной снимок.

Втыкаясь в угольную бездну неба, треугольными пиками по ранжиру выстроились пирамиды, ажурно истончаясь к горизонту. Крестообразно сплавленный, кольчатый червяк ползет по вздыбленному грунту. Он наползает на бугры, на холм, подминая их под себя. Из под конструкции широким веером выхлестывают струи отработанной породы, в которую дробится холм. А позади креста шлифованная гладь дороги – средь каменной сумятицы пейзажа.

– Что за чертовщина? – придавленный неземным размахом изображений спросил Жуков.

– X – DRON, передвижная фабрика добычи H FE O.

– Чего?

– Лимонита. В наборе с ним добывается железо, золото, титан, радиоактивные элементы.

– Где это все?

– Луна и Марс.

– Там было место ссылки?

– Там место департации семьи Энлиля.

– И до сих пор все в ссылке?

 – Архонт со свитой вернулись на KI 7000 лет назад. Но дети, мастера, рабочие, LULU для горных и подземных разработок в департации до сих пор. Совет богов продлил им ссылку за Моисея и Десять египетских казней. Они ведут добычу и отправку минералов на Мардук.

– Так вот что за слезу пустила голова… не сладко там после земли.

– Не слаще, чем было нам в пустыне после Египта.

– Работы, что ведутся на планетах… кто-то верховодит там из высших?

– Сын Энлиля Нинурта и богиня Инанна, племянница Энлиля, имеющая МЕ.

– Что за «МЕ»?

– В русском языке нет слова равнозначного этому.

– Получше поищи, авось найдешь.

– Сокровища божественных знаний и навыков, спрессованные в одном малом предмете.

– Вроде Ленинской библиотеки в кулаке, так что ли?

Гильшер усмехнулся.

– Похоже.

– Они, Нинурта с Инанной, где конкретно обитают?

– Снимок с Марса. Там Пентатрон.

Жуков вгляделся в последнее фото. Над россыпями каменных осколков, врезаясь сегментами стен в красноватый грунт планеты, вздымалась пятисторонняя пентагональность гигантского сооружения.

Что-то странное, какую-то неодолимую враждебность струил этот снимок. Маршал всмотрелся еще раз и снимок явил собой явление, которого не было на других отображениях инопланетного бытия. Из под сферического купола от стен сооружения струилось едва приметное фосфоресцирующее, зеленоватое свечение. Оно пульсировало и мерцало, пронзая пространство над сооружением и тьму над горизонтом истонченным лезвием луча.

Жуков ощутил вдруг, как грозная невесомость ударила по сердцу. Как будто его, победителя, рассевшегося в самолете непостижимо грубо, хамски толкнули из обжитого уютного мирка салона в пустую бездну. И он летит к земле без парашюта.

Только теперь нахлынуло, пропитало каждую клетку маршальского организма отталкивающая несовместимость чужого инопланетного присутствия рядом. Он Жуков – карликовый человечек – всего лишь крохотный огрызок протоплазмы в этом мире, где властвуют, сцепившись в смертной схватке, два гиганта, рядом с которыми все македонские, сталины и гитлеры с их войнами – едва приметные тли.

Маршал помнил это ощущение всю остальную жизнь: ему, министру обороны при Хрущеве и Посвященному по совместительству показывал все те же снимки Джавахарлал Неру. Жуков видел их и позже, за два года до смерти, будучи уже опальным и преследуемым отставником.

Но для мировой элиты Посвященных, он был своим. И президент американской SETI астрофизик Френк Дрейк, прибывший в Союз на конференцию МАА (Международная Академия Астронавтики) привез Жукову десятки снимков, сделанных американскими «Маринерами», «Апполонами» и «Викингами» на Луне и Марсе. Все те же пирамиды на марсианском плато TRIVIUM SHARONTIS, заснятые на кадрах НАСА под номерами – 4205 – 78 и 4296 – 23; та же плачущая голова в шлеме космонавта на кадре 035-А-72 в марсианском районе Сидония; все тот же сфинкс в районе Утопия на кадре 76-А-593. Все также вгрызался в грунт и добывал драгметаллы в кратере Тинга на Луне X-DRON, заснятый экипажем «Аполлонов» на снимке 67-Ш-1135.

И отставной полковник Пентагона Филипп Корсо– привилегированный турист в СССР, при встрече с Жуковым на даче, сказал на ломано-русском полушепоте – почти, что заглушаемый шорохом березовых листьев над головой:

– X-DRON теперь рьядом с Пентатроном. Там обнаружили много залежей драгоценный Ильменит. При нагревании его они имеют ошень мнього кислорёд и металлический э-э… как это... железо – феррум!

– А Пентатрон давно пульсировал? – спросил отставника маршал.

– Неделья две назад.

Но это встреча и вопрос о пульсации Пентатрона была после. Пока что он, заметивший пульсацию на снимке над Пентатроном, сидел перед посредником в Берлине в 45-м. Спросил.

– Что за излучение над Пентатроном?

Сосредоточенно и цепко спрашивал маршал, нюхом чувствуя, что здесь зарыта собака. Поднял глаза, увидел: будто хлыстом стегнул Посредника своим вопросом.

– Нинурта и сестра его облучают KI.

– Цель облучения?

– Внедрить в людские скопища… экстракт своей воли и подготовить сознание людей к принятию ее.

– Они решают за людей? Что именно?

– У каждого решения свои цели.

– Чего ты крутишься, как целка под грузином?! Конкретней: когда и сколько было облучений? Что происходило на земле после каждого.

– Но это невозможно перечислить…

– Захочешь – сможешь. Начинай сначала.

– Первый фантомо-импульс был послан Нинуртой и Иннаной с приходом фараона Эхнатона и насаждением в Египет монотеизма Атона-Ра. Этот импульс спровоцировал и поддержал десять египетских казней над Египтом, которые провел Энлиль: падеж скота, нашествие лягушек, гибель посевов и смерть первенцев в каждой египетской семье.

За это состоялась депортация вторично, после первичной – за Ковчег и Ич-Адама. После чего Хабиру ринулись в Исход, ведомые первым, египетским Моисеем. Сорокалетние скитания в пустыне под предводительством второго Моисея, из Меребат-Кадеша, дали в распоряжение Энлиля отборное племя воинов, био-роботов.

– Что, Моисеев было два?

– Так точно, ваше Превосходительство. Первый был убит Хабиру. Второй продолжил наше дело.

– Какое «ваше»?

– Все то же. Нести в стада людские хаос и голод, нищету и смуту. Для планетарной СТАТУС– КВОты на земле.

– Что дальше насаждали излучения из Пентатрона?

– Одно и то же Георгий Константинович, ей Богу, скучное все то же. Менялись лишь масштабы импульсов и их направленность. За каждым излучением в туземных скопищах на KI – материках вдруг возникал который уж по счету бзик: матриархат, патриархат, монархия иль конституция, парламент иль царизм, прогресс и революция, регресс, патриотизм и феминизм, марксизм, фашизм и похуизм, и прочая протухшая бурда. Которая, внедренная в мозги, искала в окружающей среде врага. И, отыскав, бросалась на него с дубиной, луком и копьем, гранатой, пулеметом, бомбой – чтоб искоренить. Поскольку главным пожеланием соседу по деревне, городу иль континенту было всегда одно и то же: «Чтоб ты сдох!» И этим пожеланием нафаршированы, как «рыба фиш» чесноком, все эпосы и мифы, предания и сказания у гойских стад.

– Врешь, пес! – прорвало маршалаю – Не все и не везде твоя жидовская бурда! У нас, славян, есть «Аленький цветочек» и «Золотая рыбка», «Сестрица Аленушка, Иван царевич и Царевна Лебедь…»

– У вас Емеля-дурак не слазит с печки самоходки уже 2000 лет! А ваш брюхатый поп, слуга пархатых иудеев после Никейского собора, пудрит Рабу Божьему мозги, зовет к смиренью и покорности и лупит по башке Ивана-дурака своим крестом, чтоб тот не рыпался и отдавал еще без ропота портки, когда с него содрали мы последнюю рубашку!

– Ну, продолжай, – одернул китель, выпрямился в кресле Жуков.

– У на-а-ас славя-а-ан! – Передразнил, содрогнулся в брезгливом омерзении Посредник. – У вас, славян, все кончено, херр Жуков! Через каких-нибудь полсотни лет вы-таки передохните в сивухе и блевотине своей! Останутся и выживут лишь холуи для прислуги, рабы для чистки наших нужников и каста париев под номерами, забывшая и род свой и фамилию, чтобы кормить и холить нас, господ.

Модель подобного уже существовала в храме Парабрамы. Жрецы его готовили для мира простенько, со вкусом, две изначальных касты – господ и рабов. Но вся эта блестящая задумка ужасно не понравилась Исусу. Он, видите ли, мыслил и задумывал пасти людское стадо по-другому, в скрижалях справедливости и равенства! Чтоб вытравить всю эту блажь из человеческих мозгов…

– Выходит, блажь осталась. И с истреблением вам еще надо покорячиться.

– Нам? Пхе! Теперь уже не нам. Вы сами истребляли самых лучших. Когда пульсировал наш Пентатрон, вы расстреляли, перевешали цвет своей нации, элиту в междоусобных войнах, в революции, – заколыхался Ядир в нутряном, ласкательном смешке. – Ты сам стрелял и вешал лучших на Тамбовщине – хозяев и умельцев: ты был одной из сотен тысяч кукол и с идиотским вожделеньем плясал на наших нитках. А вся грабь – армия твоя сейчас же станет сбродом горлодеров, угарных пьяниц и воров, как только снимите со всех погоны. И все они дадут такое же говённое потомство! Способное лишь вешаться в сортирах, орать на сборищах и вымирать по миллиону в год. А мы ускорим весь процесс! Утопим бытие рабов в словоблудии, в хаосе, свободном от Христа! Мы превратим в бардак всю вашу блядскую Рассею, разрежем территорию на малые клочки. Их расхватают жадные соседи! И вы забудете про слово «русский», зажатые со всех сторон, обглоданные кавказской, азиатской и китайской саранчой.

– Ты излагаешь, мразь, все это мне, победителю?!

– Ты победитель? – каким-то незнакомым и утробным рыком спросил посредник. И Жуков, впитавший за годы службы в плоть и кровь главный закон своей профессии – закон субординации, вдруг понял: маскарад закончен. Здесь, в кабинете, сбросив маску, восседал Хозяин, до этого позволивший себе быть мастером шутовских перевоплощений – то в Сталина, то в жидовина с одесского привоза, то в истерическую блядь-неврастеничку. И скоморошья череда всех этих лицедейств, несли в себе лишь малые фрагменты Истины.. Которую, быть может, маршалу и приоткроют, коли заслужит.

Посредник, ставший вдруг посланником богов, восседал перед Жуковым на троне: на видимом и осязаемом придатке Пентатрона.

Смотрел он будто бы на Жукова, но маршал всей кожей и костями ощутил вдруг всепроникаемость зрачков смотрящего. Которые не видели его, но утвердились на сияющем объекте – за искореженным и вдрызг раздолбанном Берлином, за всем, что сотворили с Берлином Жуков с Рокоссовским.

– Великий, несравненный Повелитель! – воззвал Ядир к тому, кто был, и не был в кабинете. – Я опечален. Ваш маршал – сильный и жестокий воин. Но плебей. Он ничего не понял.

Взгляд Ядира вернулся из необозримого пространства и вивисекторски вонзился в предмет разговора.

– Вот этот все еще не понял, что произошло. Он называет себя победителем, – рокочуще продолжил гость на дворянско-русском. – Его неискушенный разум объемлет лишь простейший случай воинского перевеса в частной битве – итог этой Мировой войны. Но он не в состоянии осмыслить планетарные масштабы происшедшего. Мы обессилили и обескровили двух самых опасных этно-самок на планете: Россию и Германию. Мы стравили их в родовой, междоусобной бойне, лишили возможности регенерировать свою элиту. А, сделав это, окончательно избавили от пут нашу блистательную СТАТУС-КВОту. Согласитесь, Светлейший, что сорок миллионов Ариев – славян и готов на нашем майском алтаре Пейсаха – достойнейшая жертва в честь Адонаи. Не обессудьте Архонт, но над XX полувеком царит пока что Кали – Юга. И это наш железный век. Что же касается субъекта посвящения… он всего лишь жертва геномного примитивизма с уродливым наследием хама. Я ведь давал совет вам избрать для посвящении другого – Рокоссовского. Там вкраплена, по крайней мере, хоть часть из хромосом элиты.

 – Рабу и червяку не позволительно давать царю царей советы! – обрушилось на них двоих.

– Прошу прощения, Архонт, за неуместность этого совета, но мне действительно обидно, что маршал не оценит величие миссии, возложенной Вами на него. Он не способен к озарению. Ему не дано увидеть ближайшие последствия нашей победы. Которая сейчас свершилась. И озарится итоговою вспышкою фантомо-излучения пси-поля с Пентатрона. Этот плебей не поймет и не оценит ту лавину, которая содвинется, в итоге вспышки, в конце 80-х. Он не услышит сторожевым инстинктом кшатрия хрипатый рев корейца под бряканье гитары: «Мы ждем перемен!». Не распознает роли двух козлов, что поведут двуногие стада: помеченного кляксойГорби-Иуды и Ссыкуна Беспалого. Они сольют в нужник истории протухшую советскую эпоху. И этим провонявшим перегноем удобрят нам Голгофу очередных реформ. Наша зубастая и молодая кодла блистательно захапает Хазаком весь смак из брошенных, ничейных недр, ну а потом…

«ПОТОМ» не было». Купаясь глухарем в своих руладах, смакуя будущее гео-стратегических высот, зондируя провидением вторую половину века, он упустил критический момент. Стрелы издевок, воткнувшиеся в воспаленную гордость великоросса, разбили в воине вдрызг стопорящий центр. Калёно-сжатая пружина действия свирепо распрямилась.

Отбросив кресло, с грохотом вскочив и цапнув пистолет с рабочего стола, он выстрелил в Посланца. Перехватив оружие двумя руками, стал методично всаживать во вражескую плоть пулю за пулей. Он посылал в замолкнувшего «SS-оида» свинцовые заряды, преобразуемые Перуновым, казачьим эгрегором в свою противоположность. В Ядира – бил антисвинец, антисвинцовое возмездие арийства, проросшее из миллионов жертв, замешенное на крови и на мучениях, на гибельном отчаянье, на скорби.

…Жуков видел как будто бы во сне замедленный полет карательных кругляшей из дула. Первая пуля летела в грудь Посланца, но, обогнув ее дугой, хрястнула в резную спинку кресла и размочалила в щепу мореный дуб. Вторая, наткнувшись на прозрачность ограждения, влипла в его толщу.

Антиматерия скафандра, в которую, как в кокон, был запаян Посредник, была последним и новейшим производным лаборатории Энлиля, чьи бедоносные адепты на земле из века в век служили в качестве мишени для аборигенов. Антиматериальное вещество – фантом, которое обволакивает любой материальный объект, научились лабораторно преобразовывать в прозрачный и прочнейший скафандр.

…Скафандр вибрировал и сотрясался от ударов, карежился и взблескивал электросварками соцветий. Рвалась, расслаивалась слюдяным шмотьем защитная оболочка Гильшера. Ее кромсала, раздирала вдрызг эманация погибших, каленая пожарищами русских изб, пропитанная сыростью могил и концентрированной ненавистью Бухенвальда. Они стреляли в Гильшера вместе с Жуковым, стреляли в исчадие СТАТУС-КВОты.

И оболочка, наконец, пошла вся трещинами и разлетелась. Ее лохмотья с истошным визгом резали пространство кабинета. И натыкаясь на материю – на стены, сейф, на книжный шкаф – взрывались вихревыми вспышками аннигиляции.

В задымленной пороховой утробе кабинета бил по слуху свистящий грохот разрушения. Свирепыми протуберанцами лизали воздух пламенные языки.

Наконец все стихло. Чадила, вяло догорала тюль на окнах, колыхались продырявленные, тлеющие шторы.

Полуоглохший Жуков смотрел в упор на кресло. В ушах звенело, гортань царапала пороховая вонь. В раздрызганном ощепье кресла горбатился недавний ментор-повелитель. Две голые, ухватистые лапы растерянно и судорожно обшаривали воздух: защита не прощупывалась и не ощущалась. Глаза Посланца лезли из орбит. Он выглядел мосластым, мокрым страусенышем, с которого свалилась скорлупа яйца. Животный и неведомый доселе страх тряс его плоть, лишенную непроницаемой, вековой защиты.

«С прибытием, примат. Твой путь окончен – упало сверху и накрыло их обоих Слово. – Не так встречают павиана? И некому показывать свой фаллос? Теперь придется привыкать. Как видите, Недир, мой выбор Жукова оправдан. У Рокоссовского, с его шляхетским тактом, не поднялась бы рука на вас, директорскую цацу. Пришла пора антиматерии: Ядира нет. А есть Недир. Отныне ты не вожак Хомо-приматов и не Директор, а всего лишь обезьяна зоопарка, не выполнившая своей миссии. Ты отлучаешься от статуса Ядира на семнадцать лет.

– Что… мне… оставлено, Архонт? – спросил Недир.

Жуков дрогнул, отвел глаза. Распад увядшей личности был страшен. Синюшная омертвелость наползла на лицо, сквозь нее все явственнее проступали меловые блямбы. Острее выпирал кадык на шее, готовый уже прорвать кожу. Плешивость головы, отблескивая бильярдной желтизной, вдавливалась в плечи.

«Ответы на подобные вопросы – не моя забота. По кодексу, тебе останется субмарина с обслугой. Все остальное – прихоть твоего Энлиля».

– Смогу ли я… еще… хоть раз сменить ту плоть, в которой нахожусь?

– Ни разу, павиан! – обрушился и грянул звенящий голос, заколыхались шторы, звякнули в шкафу бокалы и стая воробьев на крыше шарахнулась с истошным писком прочь – по Кодексу ни разу. Доносишь ту, что есть. И я желаю аппетита тем червям, которые сожрут ее через полсотни лет. А тот огрызок смрадный от тебя, что именуется «душа», достанется чистилищу. Я думаю, не меньше, чем на три прецессионных цикла.

– Мне… позволительно уйти?

Распад закончился. Обвис бескостным телом в кресле полутруп.

– Конечно нет. Нарушен и не восстановлен Статус КВО. У Гиммлера Посредник наш был вынужден сдать Зорге и всю Красную Капеллу. Теперь ты сдашь своих троянских жеребцов в Кремле.

– Но Гиммлер не стрелял в посредника как этот… в меня! – Последний судорожный протест выплеснулся из Гильшера.

– Наш представитель вел себя иначе: благоразумней и приличней. Тебя подвел тысячелетний рефлекс спеси: вы в этом мире всегда не знали меру хамству средь аборигенов. За что вас часто и с охотой кушали – как папуасы Кука. Наш маршал ждет ответа.

И Жуков, с напряженной страстью впитавший диалог, стал обретать то драгоценное, за чем всегда гонялись полководцы: имена предателей.

– Лаврентий Берия, ему на смену – готовим Суслина и Яковлева.

Заполучив фамилии, недобро усмехнулся Жуков: он нес их в памяти, как носит змеелов гадюк и гюрз – в мешке угрюмого и злого отторжения, спинным рефлексом чуя смертельно быструю их ядовитость.

– Теперь можешь идти. Пошел вон, слизняк!

…К ночи Жуков напился, влил в себя почти литр водки: улетевший день невыносимо припекал мозги. Безостановочно прокручивалось в них все, сказанное Гильшером, его конец как личности, Посредника.

И опасаясь спятить, ушел Жуков в дурной, дубиной хрястнувший по памяти и разуму трехдневный запой.

 

ГЛАВА 35

Внук легендарного Максима Власова, воина польской и французской компании, коего слезно просил не уходить в отставку сам император Николай I – хорунжий Богдан Власов лежал на брусчатке перед Зимним дворцом в расстегнутой шинели. Лежал он на спине, вбирая широко распахнутыми зерцалами глаз морозную, парную хмарь над площадью. В ней затихал рев голосов, хлесткие раскаты залпов, истошный женский визг, проклятия и стоны.

Все отдалялось ввысь и постепенно затухало: кровь казака, сцеживаясь на ледяной булыжник из двух ран, уносила с собой отчетливость и громкость бытия.

Он так и шел к дворцу – распахнуто, сияя серебром и позолотой наград на широченной груди, среди которых осанисто зависли три Георгия. И славная эта синева мундира, из под которого стекал на голенища арбузный сок лампасов на штанинах – весь этот воинский набор героя воина стал основной мишенью для посиневшего рязянского задрыги Голощапы.

Пафнутий Голощапа, трясясь от стужи, шмыгая зеленой соплей, настырною глистою ползущей из носа, приметил Власова издалека. На них – задубевшую в стоянии солдатскую говядинку, которая держала на «товсь» карабины с примкнутыми штыками – надвигалось шествие. Оно блистало янтарной медью оркестровых труб, давило на уши многоутробным слитным хоралом гимна «Боже царя храни». Оно надвигалось, готовясь поглотить и растворить в себе скукоженную сосулю – Голощапу.

Час назад в его мозги, изъеденные, как орех червями, прокламациями революционеров и большевиков, гвоздем был вбит приказ:

– Бунтовщики и подстрекатели, обряженные под мирную толпу с казаками и хором, намерены громить государев дворец. Вам надлежит остановить смутьянов. При этом не обмарать штаны, без колебания и страха стрелять на поражение – по моей команде. Царь батюшка воздаст за верноподданность, на рыло – по пятьдесят целковых. Трусы, отказники и паникеры, замеченные в невыполнении команды, пойдут под трибунал, отведают по пятьдесят плетей. Потом всю эту трясогузию на каторгу. Р-р-авняйсь! Смирно! На плац, на построение в полном боевом, бегом пшел!

Пафнутий целился в истекающую слитной, хоровой гармонией толпу. Его сдавливала с боков казарменная, опасливо сгрудившаяся сослуживость, одетая в такое же казенное сукно. «Палить без колебания и страха… по моей команде». В провальной черноте приказа, где-то на дне его, отсверкивала зазывно-сказочная блестка: «пятьдесят целковых на рыло».

«Пять-де-сят целковых…да боже ж мой, такие деньги враз бывают что ли! На них, коли с умом да фартом, и коровенку и избу…не-е, не обломится для Пафнутия такого!»

Команды все не было, а страх все нестерпимей сотрясал тело.

Полз стеклянно обезумевший взгляд Пафнутия по людскому скопищу впереди, пока не зацепился крючьями зрачков за синеву казацкого мундира, расцвеченного набором крестов и медалей. Высокий казачина надвигался на солдат в распахнутой шинели.

Под веселым бешенством казачьих глаз морковно пламенел носяра, под ним топорщились пшеничные усы, припорошенные молочной изморосью. Вместе с клубами пара перли изо рта казачины навязшие в ушах слова:

«Бо-оже царя храни-и-и».

Пафнутий вслушался, осмыслил суть хорала. Бессильная злоба зарождалась в грудине рекрута:

«Царя храни…Меня то хучь бы хто взял под охрану…хто озаботится да сохранит меня?!»

Он был седьмым по счету, худосочным недоноском в семье Голощапы, имевшей обкромсанный межами надел из худородной супеси. На ней прет вольготно сорняк, бандитствует осот с пыреем, облапившие жадно его тощенькую ржицу – как лесной тать – прохожую монашку. Кто подсыплет сенца в ясли его Краснухе, дающей молока не более соседской козы… Скелетно-тощую коровенку эту к весне подвешивали к потолку на вожжах…ежели в деревне пожар, то, хоть сдохни с натуги, пол колодца вычерпай, а не убережешься: сгорит и Пафнутинский амбар. А чей – либо сбесившийся кобель обязательно хапнет заразной пастью и его облезлого Кабыздоха.

Кто пожалеет Пафнутия с его Марфутой, сбрасывающей уже третьего дитенка на седьмом месяце, той самой Марфой растетёхой, у которой на смех всей деревни не всходила в макитре квашня, горели, прикипали к сковороде блины, петух кудахтал курицей, лягалась, не даваясь доить корова.

«Хто ж нас то пожалеет – сохранит…м-мать вашу?! Царь – батюшка? Щ-щас!! Прижух пуганой мышью за стенками Зимнего… или вот тот царский пес – казачина… прет на солдатские штыки с ухмылкой…у него землицы, небось, вволю… да не какой-нибудь, а чернозема…кони в стойле само собой, лоснятся, пойменных лугов заливных – до отрыжки…»

Не успел излить до конца горькую желчь свою Пафнутий: увидел непонятное. Из под локтя казачины, из малой щели меж ним и господином в котелке, раздвинув ее, вьюном выскользнул малец лет пятнадцати. Чуть погодя из шеренги пробками выскочили еще четверо, на первого похожих. Остановились – руки в карманах сюртучков. Вдруг размахнулись и запустили в служивую шеренгу россыпь какой-то дряни.

Охнул и присел на полусогнутых рекрут Пафнутий: увесисто и с хрустом долбануло что-то в лоб. Скользнула по лицу, по груди его и брякнулась у ног гайка – шестигранник. Липкая и теплая краснота цвикнула из кожи, пробитой до кости. Заливая и слепя левый глаз, потекла по щеке.

Там и сям, справа, слева неслись охи, вскрики, вопли.

Пафнутий выплывал из мутной, злющей одури: само собой, могла ли гайка пролететь мимо него?! Не, ни в жисть! Он стер кровь с глаза и щеки, вытаращился: брусчатка перед шествием была чиста и непорочна. Что это было? Какие бесы из толпы?! Да был ли кто?! За что?!

– Пли! – стеганула хлыстом команда вахмистра.

И с ярым, мстительным освобождением отдался ей Пафнутий: нажал курок карабина, выцеливая правым глазом сине-мундирного казачину.

Он передергивал затвор и всаживал в орущее, стонущее людское месиво перед собой пулю за пулей. Гася плечом тяжкие тычки приклада, посылал гремучую смерть в женщин и детей, господ и купцов, в певчих. Он, неумеха, недотепа, бил выгоревшей душонкой – в Удачливость, Мастеровитость, Осанистость и Сытость. В Хозяйственность он бил, в Имперскую Россию – мачеху, отторгавшую Пафнутия с самой зыбки, ибо порожден был, по метчайшему определению хуторян, «ни богу свечка, ни черту кочерга» – с несмываемым клеймом «раздолбая» на лбу.

Сотни тысяч пафнутиев спрессовались за века в общинной крестьянской пирамиде в быдлозем. Куда и засеял Ревпаханат в семнадцатом отравленные семена: «Свобода, равенство, братство». Да «Грабь награбленное».

И семена эти буйно проросли кадровым чертополохом, из коего потом намертво слипались по принципу голозадости и братского раздолбайства всяческие губкомы, комбеды, сельсоветы, и продотряды. Это они, меченными главным инстинктом «отнять и разделить», с оголтелым бешенством и кровавым азартом тащили с церквей кресты, обдирали с куполов позолоту и курочили амвоны, грабили и жгли усадьбы. Они же втыкали щупы в землю, отыскивая у соседа последнюю заначку ржицы, припрятанную на самый черный день.

Это они сдирали с односельчанина последнюю шубенку и валенки зимой. Это они волокли к оврагу ночью для расстрела сородичей своих, засветившихся золотыми руками и деловым навыком: не состоявшихся кулибиных, ползуновых, ломоносовых, жуковых, королевых, истребляли с биологической злобой неудачников.

Это они, под «Фас!» Тухачевского, Гайдара, Уборевича и Фрунзе выкашивали пулеметами десятки тысяч крестьян, восставших на сионский каганат в Тамбовской, Пензенской, Ижевской, Омской, Брянской губерниях.

Это их костяк, облипший одураченной беднотой, спущенный без намордника с крестьянской цепи, залил кровью белоофицерства побережья Крыма – под картаво-командный лай Розалии Залкинд (Землячки) и Бела Куна. Они же, в компании с матросом Железняком и латышскими стрелками забрасывали гранатами и били прямой наводкой из пушек по лопнувшему терпению рабочих Путиловского и Ижевского заводов. За четыре дня 13-16 марта 19-го года в Астрахани комиссары и чекисты руками пафнутинцев истребили более пяти тысяч истинного народа, верша расправу взбесившейся местечковой банды над Русью, не желавшей идти под иго чужебесия.

В начале тридцатых революционные экскрименты, из местечек, осевшие за столетия на дне имперского этно-нокотла, всплыли на поверхность в кроваво-взбаламученном бытие страны. И клейко облепили все властные, верховные структуры, попирая и третируя не добитый еще мастеровитый, хозяйственный люд – опору и фундамент империи.

Все эти Гоцы, Либеры, Даны, в качестве сливок над доморощенной пафнутятиной, дуроломствовали в госаппарате, карежили хозяйство. И вызвали, наконец, изумленную ярость у заварившего всю эту кашу Ленина. Теперь, иначе как «ленивой, ничего не умеющей сволочью» он их не называл.

Горький, побывавший на Съезде Советов и, будучи до этого трубадуром голытьбы Челкашского помета, был в полнейшем шоке, увидев в зале «Две тысячи тупых, животных морд».

Джина, по имени «раздолбай», с нахлобученной местечковой головенкой, уже невозможно было загнать в его социальную и статусную бутылку.

У Сталина, принявшего заражённое революционным бешенством наследство от Ленина, Бронштейна, Апфельбаума и прочей компашки, не было иного выхода, Он сотворил тотальную чистку имперского организма, загнав паразитарную часть общества, озверевшую пафнутятину и местечковые рев-дрожжи в клетку ГУЛАГа.

Эта двуногая плесень абсолютно точно охарактеризована словами классика – публициста XIX века Э-Дрюмона:

«Как проказа или чума они проникают в благополучные государства, просачиваются в здоровую экономику, поражая ее своими нечистотами, воровством, спекуляцией, ложью и фальшью. Они находят противоречия и воспаляют их сладострастно до разрушительного взрыва. Обязательно и дружно поднимают еврейский вопрос и любой ценой продавливают законы, ограждающие их эмансипацию и безнаказанность. Изобретение, усидчивый и тяжелый труд, воинский подвиг, мануфактура, земледелие – ничто это не входит в их систему существования.

Но наживаться на чужих открытиях, подделывать драгоценные изделия, прятать краденые вещи, ввозить запрещенные и порченые товары, предлагать несчастным кабальный заем и окончательно разорять их, заниматься ростовщичеством, меной, торговлей – вот их промысел.

Подобно метастазам, они поражают власть и правительство, мимикрируя под окружающую знать. Ощутив свою силу, однажды искусственно производят обвал денежной системы и уж потом, разорив этим народ, вершат свою грязную революцию и реформы, безжалостно истребляя ими всё и вся».

Хорунжий Богдан Власов, цепенея в промозглой стыни, текущей из ледяного булыжника в спину, попробовал приподняться. Тело не слушалось. Он не ощущал его ниже пояса. Нестерпимая, свирепая боль пронизывала плечи и лопатки, особенно правое предплечье. Но на месте таза и бедер, ступней царила пустынная немота. Он их не чувствовал.

Власов попробовал оторвать затылок от мостовой, скосил глаза. Левая подвернутая под спину рука затекла от тяжести тела, была пронизана мурашками. Правая, с рваной дырой на рукаве, лежала плетью вдоль бока.

Рядом с поясницей парила на снегу вытекшая из под него лужица липкой крови. Ноги, разбросанные циркулем, были на месте. Но с омертвелым равнодушием не давали знать о себе.

Он осознал: первая пуля вошла в предплечье, раздробив кость в руке. Когда он развернулся, вторая перебила поясницу.

Дрожала напряжением шея. И он уронил затылок на булыжник. Папаха лежала рядом. Он попробовал дотянуться до нее, правой рукой, но стонуще-глухо рыкнул: боль жиганула в самый мозг, а ниже плеча явственно хрупнула перебитая кость.

Передохнув, тяжким напрягом он потянул из-под спины левую руку. И выпростав ее, с усилием сжал пальцы. Он разгибал, сгибал их, елозил чугунной гирею плеча по камням, чтобы ускорить скудный кровоток. Поймав подчинение в руке, он волоком потащил ее за голову: достать папаху.

Дрожащие, растопыренные пальцы застыли в полуметре от заиндевелых завитков каракуля.

Тело Богдана трясла дрожь. Затылок на булыжнике немел, напитываясь гибельно-каленым хладом. И он внезапно понял: еще минут 15-20 и мозг, парализованной тридцатиградусной стужей, отключится в небытие. Напрягся, чуть шевельнул плечом, уперся им в проталину, попробовал сдвинуть с места торс. Не удержав в себе, исторг звериный рык: каленой спицей проткнуло позвоночник, вонзилась в мозги слепяще-плазменная вспышка боли.

На миг он потерял сознание. Очнувшись, вновь попытался оторвать голову от камня. Это далось неимоверным напряжением сил. Затылочная кость оледенела. Удерживая трясущуюся голову на весу, сквозь сизо-мраморную пелену в глазах, он уловил в пяти шагах перед собой смещение буро-красной массы. Напряг зрачки, выцеливая непонятное движение и зафиксировал: недвижимый бугор человеческой плоти, лежащий неподалеку, раздвоился. От него отлипла щуплая фигурка в сером зипуне и встала на ноги.

Богдан всмотрелся. В гневе зашлось сердце. В пяти шагах, стоял, пригнувшись в хорьково-хищной настороженности, озирался бедоносный люденыш. Тот самый! Он вывинтился из щели между Богданом и купцом в бобровой шубе, когда Богдан, набрав в грудь воздуха, готовился шагнуть вперед, выпустить звенящий в сердце родовой зазыв:

«Братцы – славяне! Доколе нам истреблять друг друга! Матерь – земля родимая под нами кровями дедов, отцов наших напитана… мало вам этого?!».

Но не успел: проворно и заученно нырнул малец обезьяньей лапкой в карман. Выхватив из него горсть гаек, запустил их хлестким разворотом тельца в служивый строй солдат. Поодаль то же самое уже проделывали в остервенелой торопливости еще четверо мальцов. И, уловив вспухавший из солдатской массы вой, рев и стоны, гаденыши опрометью метнулись к людской стене, оторопело онемевшую от увиденного. Они ввинчивались в толпу и таяли в ее великоросской, вековечно рыхлой массе.

…Пригнувшись, Миша Аронсон обозревал бугристый, красно-белый пейзаж. Вморозились в снежную белизну закоченевшие тела. Плавили снега потеки крови из под лежащих. Иные все еще ворочались, пытались уползти. Негнущиеся крючья пальцев впивались ногтями в наст, выскребывали в нем борозды. Рвали хмарь над площадью людские вопли, стоны, хрипы. И над всем этим, разбойным посвистом, разгульно шастал ветер.

…Когда разодрали небо залпы и толпа с звериным ревом распалась в мятущийся хаос, когда в сквозные дыры меж людьми с убойным цвиканьем стали втыкаться пули, находя себе препятствие из плоти, дырявить ее, сметливый Аронсон не стал частицей обезумевшего стада.

Он высмотрел: дернулась, заваливаясь на снег, рухнула налитая жирами туша в ондатровой, ворсистой шубе. Дородный, бородатый гой с минуту дрожал ногами. Потом застыл. И Миша Аронсон прицельным спринтерским броском метнулся к цели и спикировал плашмя на эту тушу. Он вжался в еще теплый труп и спрятал голову под веник бороды. И дотерпел в сравнительном комфорте. Переждал громыхающий и смертоносный ад с единственным, малым неудобством – из под мясной, персональной его платформы шибало в нос свежеисторгнутым чесночным калом.

Он выждал, вытерпел. И вот теперь, поднявшись с трупа, опаленный расстрельным катаклизмом, вытапливал из себя остатки страха. Он осознал: все кончилось и он живой! Теперь можно идти, ломиться дальше в заманчивый смак жизни – в орущие в экстазе гимназические классы: «Долой кровавого царя!», опять погрузиться в сумрак кабинета Браудо и быть пронизанным насквозь козлиным зраком бессмертно-грозного владыки Бафомета. Можно с упоением ввинчиваться в собрания, митинги и шествия с трепыханием кумача, подтаскивать к баррикадам булыжники, столы, пустые бочки.

Можно бежать после занятий к дому – мимо блистающих дворцов, златоголовых, давящих спесью соборов, надменных статуй и роскошных скверов, бежать в своих любимейших калошах, жадно напитываться всем этим отторгающим величием гоев и иступлено, вожделенно ждать: все скоро станет нашим! Как эти роскошные калоши на ногах. Все будет нашим – не нами возведенное, но нами схваченное по праву избранных Великим Князем Тьмы. Так им вещал вождь Браудо. А все, что он вещал своим волчатам из «Поалей Сиона» – пока что исполнялось.

Еще раз осмотревшись, Мойша Аронсон (он же Зюсс по матери) поправил, застегнул свой гимназический сюртучок на вате. Разумно удержав себя от рыси, скользящими, неторопливыми шажками припустил он по краю площади. Удалялись шеренги солдатни, пред коими гарцевали на рослых жеребцах две офицерские фигуры.

Все смрадно-трупное оставалось позади. Зюсс – Аронсон, сочащийся гордыней за то, что сотворил задание без промаха, уже собрался взрезать сизое пространство неудержимым драпом, когда вдруг правую ногу его, наткнувшуюся будто на оглоблю, стиснуло в стальном хвате. Он бухнулся на колени, скрючился, взвыл от боли. Хватательный капкан переместился. Отлипнув от лодыжки, нещадно-цепкий захват скакнул, окольцевал цыплячью шею Аронсона. В полуметре от его лица возникла кирпично-задубевшая от мороза морда. Под заиндевелой пышностью усов ощерилась зубами пасть, дохнула водочной струей, спросила замогильным басом:

– Никак тот самый, с гайками?

Аронсона пронзило узнавание: награды на синем казачьем мундире и лампасы. Он пойман казаком, опознан. Ему хана!!

– Хто таков?! – с натужной, обессиленной отдышкой переспросил казак и в Мише зародился импульс: «Доходит?!». Он дернулся, лягнул ногами, вцепился в окаменевшую клешню на горле, пытаясь оторвать ее. Клешня чуть дрогнула и сжалась, отрезав Зюсса от небес. Он рухнул в полутьму, в провал свирепого удушья. К слуху пробился все тот же, настоянный на спирте, хрипатый голос:

– Не трепыхайся, отрок. Придушу без исповедания. Не гоже это. Ты кто таков?

– Я Мишка Суслин, – щенячьим воплем выцедилось из Аронсона. В неистовом режиме работало сознание, вылепливая подходящее вранье. Оно же и подсунуло к языку горластое и многодетное семейство Суслиных, обитавшее некогда в станице Шеховской Ульяновской губернии, где проживали Аронсоны-Зюссы до переезда в Петербург.

– Кто наущал кидаться гайками в солдат?

– Эти… как их… бомбисты, ривулю-ци-не-ры… Вломились ночью трое… и повязали мамку с папкой… Потом родителёв и нас, пятерых братьев, уволокли в кутузку… В карманы напихали гаек, велели забросать ими солдат, когда манифестация дойдет до них… а мамку с папкой, связанных, оставили в кутузке… Сказали, что убьют, коли не выполню приказа супостатов… А что нам было делать дяденька – а! – Забился в щенячье-горестном плаче Аронсон. – Куды б мы делися, коли папанька с маменькой стенають в кандалах христопродавцев?!

– Значит… пять братьев…

– Ну! Вот те истинный крест, – неистово вдавил Мишель щепоть левой руки: сначала в лоб, затем слева направо – в плечи, потом в пупок.

– Жидёнок, – с усталой, тяжкой горечью определил казак, – креститься не научен, картавишь. И про братьев брешешь.

– Я правде говорю вам, дяденька, клянусь святым Иисусом Богом, – забился, взвыл в приступе отчаянья Аронсон.

– Вы пятеро пуляли гайки… все одногодки… не может мать пятерых враз выродить. И Бога-то обидел, нехристь. Смотри на дело рук своих: безвинно убиенных сколько, кровями сердце исходит… Коли б не ваша провокация… договорились бы с солдатами… Чать, люди – славянины, не скоты. Прощайся с белым светом. Прощения тебе нет.

Суровый и неумолимый приговор читался в глаза усатого палача. И Аронсон, сдавив и усмирив в себе беснующийся дикий позыв к сопротивлению, вдруг податливо обвис. Зачем он это сделал – он не знал. Но чуял лишь каким-то неизведанным доселе чувством, втекшим в него из тысячелетней бездны – так надо. Сжимался у него на шее стальной захвата. Уже не поступал воздух к горлу. Грудина с обесточенными легкими по-заячьи предсмертно трепетала. Но он наращивал в себе приказ – лежать, не двигаться! Так надо!

Безвольное, трепещущее тельце лежала на боку перед хорунжим. Уставившись глаза в глаза, смотрел на воина рубаку отрок, смотрел залитыми слезами зенками прямо в душу, обреченно и безнадежно.

– Прощайте, дяденька, – тоскующим, покорным шипом простился с палачом детеныш.

В душе хорунжего, дошедшей до человеческих пределов, что-то надломилось. Содрогнулся казак, разваливавший надвое, до самого седла и янычар и ляхов: «Дите ведь!!»

Холодный разум вожака-арийца гнал к завершению дела – душа отказывалась повиноваться.

Он застонал, истерзанный насилием над естеством своим. И разжал пальцы.

– Ступай… Бог тебе судья… вырастешь, разум обретешь, к Нему на суд пойдешь.

Поднимался Аронсон. Зеленые и желтые круги крутились, скрещивались перед глазами, с неистовой захлёбистою жадностью вздымалась грудь, свистяще втягивая морозный воздух. Закашлявшись, стал растирать двумя руками горло. Услышал снизу стонущий, хриплый зов:

– Слышь… Мойша… Иль как тебя… Папаху к голове придвинь.

– Счас дяденька… Я счас…

Шатаясь, обошел Мойша белесый заиндевелый шар казацкой головы, встал над папахой. Стоял с шипучей жадностью напитываясь процессом обретения бытия с его пороховой, шибающей в нос вонью, дробящимся эхом, стонами и воплями о помощи над площадью. Еще раз снизу донеслось:

– Придвинь папаху…

– Счас. Непременно.

Прицелился и пнул ногой каракулевый, легкий слиток, отшвыривая его подалее от головы. Опять прицелился. Откинув ногу, со всего размаха ударил, вмял зачехленный в калошу кожаный ботинок в перебитую руку казака. С восторгом ощутил, как глухо хрупнула в ней кость. Отсмаковав звериный рев безопасного уже гоя, ударил еще раз и еще раз.

– Да что ж… ты делаешь… гаденыш?! – исторгся из лежащего не человечий уже, пропитанный потусторонним тленом голос.

– Чё надо, то и делаю, – сказал Мишель с деловитой озабоченностью. Пора было идти.

Уловив краем глаза какое-то движение, зарождавшееся от царского дворца, он всмотрелся. Вдали на площадь выползали коробчёнки на колесах. Влекомые пароконной тягой, несли они над белизной снегов кричаще-сострадательную киноварь крестов: там подбирали раненых и увозили трупы.

И Аронсон прикинул – сюда кареты Скорой Помощи не скоро доберутся: досюда им 2-3 часа работы. А хряк у его ног, с лежащей на булыжниках голой башкой, по всем законам стужи околеет куда скорее. А может он уже? Вся морда белая… и глаза закрыты.

– Э-э, жмурик недобитый, ты не издох еще? – позвал он с любопытством.

Сине-чугунная тяжелость век у казака полезла вверх, распахивая ситчик глаз. Они почти что выцвели. В них плотно и устойчиво стояла отрешенность, уже процеженная от суеты страданий.

– Живучая свинья, – почти что ласково удивился Аронсон. – Слышь, жмурик, ты, что ли, пожалел меня? Вам никогда не одолеть нас. Мы вверх возьмем и все ваше станет нашим. Знаешь почему? Вы, дураки, жалеете чужих. А надо жалеть и спасать только своих.

…Спустя года закончивший рабфак в Москве и закалившись в термитниках иудо-красной власти, хронический приверженец калош и русофобии, товарищ Суслин все с тем же скрупулезно кощеевым расчетом будет в Кремле лелеять, холить и готовить к власти своих. И с потаенным сладострастием «Бнай-Брита» бить по костям и русским переломам развитого социализма.

Мишель устало разогнулся, пошел прочь: почти что идеально сконструированная молодая особь, чьи функции давно, безвариантно предопределены, как у трутня в улье – быть стойким исполнителем единственной задачи: осеменять Троцкистскую сионо-матку, плодить живучее, бессмертное потомство.

И он, Мишель Зюсс-Аронсон, потерявший этот улей или выставленный из него за какой либо грех – всего лишь никчемная протоплазма, или «сухое сено».

 

ГЛАВА 36

В пряный предосенний месяц Нисан в пять сорок по Гринвичу из-под горизонта Каспийских вод выполз кроваво-красный ломоть солнца. По бирюзовой глади моря потянулась к берегу вишневая полоса.

В шесть ноль-ноль светило, плавя небосвод, оторвалось от моря. Багряная лента от него, перечеркнув море, уткнулась в берег. Береговая земля вздыбилась вековым Самурским бором, продрогшим в ночной грозе. Холодный ливень приглушил и спрессовал яичную желтизну песка в барханах. Малахитовую бахрому вереска на них опрыснула бриллиантовая капель.

В шесть двадцать красную полосу от солнца вспучило из глубин и прорвало. В полумиле от берега выперла над водой рубка подводной лодки. Блекло-синеватый купол ее полез в розовую высь, струя с себя стеклянный водопад. Лез долго и нагло, прессуя Божий небосвод, пока не застыл над морем зализанным чужеродным овалом.

Хлестко и звучно чмокнула, отлипая от металла, герметезирующая резина. В рубке прорезалась овальная щель. Дверь распахнулась. Через высокий комингс перешагнул и ступил на мокрую палубу нагой, бронзовотелый, с лепными мышцами атлет. Единственной деталью одеяния его был бархатный, усыпанный бриллиантами чехол на мясистой колбасе обрезанного члена. В бугристый торс, почти впритык к плечам влипла крючконосая голова. Глянцевый череп отсвечивал багрянцем под набирающим высь светилом.

Йодистая аура, настоянная на хазарских веках, трепетала над морским размахом и могучий старец всосал ее в грудь. Она заполнила мозг, легкие, живот арбузно-кошерной свежестью. В ней не было и примеси из вековечной крови, похоти, холуйства человечьих стад, чем все натужнее дышал мир в мегаполисах ХХ века. Сладка и невинна была утренняя нега над водяным размахом.

Старик осмотрелся бритым филином, трепеща крыльями хрящеватого носа. Берег щетинился в полумиле черно-зеленой рваниной леса. К нему вела, накаляясь краснотой под солнцем, пурпурная ковровая полоса. Старец раздвинул губы в едкой усмешке: Ярило подсуетилось к его прибытию, встретило Ядира по высшему протоколу. Его Сиятельство не облезет от этого.

Он вдруг почуял: здесь, в этой непорочной и стерильной неге моря отмякает, коростой отваливается от него мука семнадцати пыточных лет. До исступления и припадков доводило панно его расстрела Жуковым в 46-м. Оно слепилось из режущих по памяти, сводящих с ума фресок: шмелиный зуд анти-пуль, рвущих его Защиту, визгливые высверки аннигиляций при стычках антивещества с предметной плотью кабинетных атрибутов… секущая гильотина приговора Архонта: «Отныне ты не Ядир – Недир… обезьяна KI – зоопарка, обгадившая миссию свою!». Гильотина опустилась, расчленив бытие на «до» и «после» Жукова.

Теперь он знал, что значит быть приговоренному к смертной казни – с отсрочкой исполнения приговора. Он ждал ее уже семнадцать лет. Лишь год назад ему было позволено вернуться в прежний статус.. Ему была оставлена субмарина с обслугой и несколько былых возможностей: дышать и спариваться, переводить еду в дерьмо своим желудком, праздновать Пейсах. Ну и еще – по мелочам. Одну из них можно проверить здесь и сейчас. – сохранена за ним, или отобрана.

Он потянулся. С утробным рыком выдохнул. Держась за поручни и морщась, спустился к самой воде: в босые разнеженные подошвы грубо и болезненно вдавливался рубчатый настил.

Морская гладь была почти недвижима, едва приметно вспучиваясь редким, пологим накатом прибоя. Шалая волнишка, ластясь, окатила кожу ног прохладой и Ядир ступил на воду.

Жидкая стихия упруго приняла вес тела. Она продавилась до щиколоток, затем неподатливо уплотнилась под подошвами, резиново сдавив ступни. Он торжествующе, утробно рыкнул: все было как положено, ему оставлено (пока!) и это. Вода по прежнему держала его! Гут гешехт здесь, на этой, вечно жидкой, прародительской стихии, соленой, как материнская плацента.

Он пошел по воде к берегу: массивная, свитая из мускулов туша с поджарым задом, с болтающейся бархатно-алмазной колбасой между ног. Тесемки от чехла на члене сходились в кокетливом бантике над ягодицами.

Позади выперли из рубки и толкнулись во властительную спину визгливый гомон и шлепки: на палубу выбиралась из лодки команда

Две голые человечьи самки – близнецы отличались красной и зеленой шерстью на лобках. Подрагивая идеально-силиконовыми чашами грудей достали из глубин рубки полотняный, видимо тяжелый, метровой длины сверток. Розовой змеей его обвивала шелковая лента. Сверток ворохнулся. Из полотнянного нутра высочился то ли стон, то ли всхлип.

Вслед за ними через порог рубки косолапо перевалилось на полусогнутых шерстистое существо с балалайкой. Матерый ушастый шимпанзе, вытянув губы трубкой, хрипло и абсолютно точно протрубил несколько тактов из «Оды к радости» Бетховена. И заработал пинок под зад: босая проворная ступня Юфи (с зелным лобком) подфутболила шимпанзячее сетдалище с последующей укоризной:

– Нет, таки надо сразу испоганить всем кайф!

Звероватый лабух отскочил. Развернул к бабенке желтозубый оскал ухмылки:

– Ты – еще не все, Юфочка. Ты пока курвивей всех.

Одобрительной ухмылкой поощрила звериный перл краснолобковая близняшка Озя, поддерживая тяжесть полотнянного свертка.

Не нужен был Бетховен этим, разноцветно-лобковым, настроенным раз и навсегда на «Семь-сорок» и на «Шаланды полные кефали».

– Убью как-нибудь, зараза, – мирно цикнула на зверя Юфь, переменила затекшую под свертком руку.

Шимпанзе, кособоко переваливаясь, опираясь костяшками пальцев о палубу, заковылял к краю палубного настила, освобождая место вылезавшим из рубки.

Привалившись спиной к серебристому, мокрому металлу, занялся примат настройкой инструмента. Дренькая по струнам, стал подкручивать колки, клоня к перламутровой деке лопушок шерстяного уха.

Из рубки полез, как улита из раковины, оплывший кок в греческой хламиде. Он выдавился из двери и утвердился на палубе. Пористый и могучий носяра занимал четверть лица Кокинакоса. Рядом с ним любой, уважающий себя греческий нос, не присел бы и на одном гектаре. Усвоивший это раз и навсегда Кокинакос терпеть ненавидел свое гонористое, нафаршированное мифами греческое племя, из коего буд-то бы происходили его родители. Успели они при жизни обучить сынка высшим кулинарным познаниям, да еще зачем -то древне-славянской Влесовице, кою раздербанили и оскопили затем на Руси сородичи их Кирилл и Мефодий.

Успокоились предки его, по Закону обрезанные на восьмой день, от пожизненной финансовой гонки на Житомирском кладбище. ««Шесть лет уже там не был» – ворохнулся и тут же истаял в Кокинакосе горький, арифметический подсчет.

Он шмыгнул носом и бережно ласкательно ощупал его: любил и берег кок свою обонятельную картофелину, как бережет облауреаченный виртуоз свою древнюю Страдивари. Этот могучий инструментарий на лице Кокинакоса был по звериному остер и чуток к пищевым флюидам, различая тончайшие нюансы ароматов, подсказывая ему в кулинарном шаманстве немыслимо-вкусовые рецепты. За что и держались эти двое – Кокинакос со своим носом при Ядире.

Кокинакосу подали из рубки массивную, скатаную в рулон трубу. Грек нащупал в ее недрах кнопку. Нажал на нее и бросил трубу на воду. Она зашипела, распластываясь, потрескивая, являя небесам багряно-бархатное, разбухающее нутро. Через минуту на водяной глади покачивалась туго вздутая, шестиместная лодка – с титановой пластиной на жесткой корме.

Кок прижал ее к борту подлодки сандаловым багром с пластмассовым наконечником. Кивнул силиконово-сиськастым, приглашая к посадке в огненную утробу.

Юфь и Озя, передавая друг дружке простынный сверток, спустились в лодку Притопив ягодицы в мягкой неге сидений, они умостили белый,тяжелый кокон на коленях.

Кокинакос оглядел и одобрил исход с подлодки в плавсредство. Сказал на древнеславянском сварливо – как шило в бок сородичам воткнул:

(Ее мы не отдадим грекам, змеям ползучим, зверям хищным, потому что она наша – древнеславян. влесовица)

– Не отдадим, Кокосик, – согласилась, нетерпеливо цыкнула зубом Юфь, – однако задом шевели, время!

Шагах в тридцати впереди покачивалась над водой, удалялась клиновидная спина властителя их.

Кокинакос свистнул Лабуху с балалайкой. Шимпанзе поднял ушастую головенку, закончив настройку. Из трех древесных, десятилетиями высушенных слоев был склеен инструмент: сандалового, орехового и горной чинары, в кои впаяны были для резонанса янтарь и позолоченый перламутр. И потому дивно резок и органно гулок потек из нее звук, когда Лабух ударил по струнам, аккомпанируя себе, абсолютному слухачу. Гнусаво заорал частушку:

– По реке плывет топор, по реке Чугуева! Ну и пусть себе плывет, железяка х…ва!

Искоса зыркнув на ухмыляющихся Юфь и Озю, зверь проворно заковылял к надувной лодке и пружинисто спрыгнул в нее, расчетливо попав задком на упругость сиденья. Ласковым и бережным был хват шерстистой лапы его на грифе сокровища своего – балалайки. Певучий игрун затих на сиденье, учащенно дыша, смакуя мелкими вздохами йодистую морскую свежесть.

Кокинакос принял из рубки инкрустированный золотом метровый кожаный кейс. Внутри него громыхнул металл. Примерившись, грузно шагнул на борт, вдавив его и накренив лодку. Достал из кейса моторчик с присосками и миниатюрным шестилопастным винтом. Прислонил присоски к титановой кормовой пластине – винт ушел под воду.

Грек нажал кнопку на моторчике. Тот ожил. Свистяще-вкрадчиво, двинул лодку с ускорением по маслянистой, бирюзовой глади.

Впереди, в сотне метров, маячил могучий загорелый торс – на длинных ногах. Ядир шествовал к берегу. Он спускался с недосягаемо-властительных высот в их жирно прикормленную компашку не часто – раз в несколько месяцев. Перед каждым таким спуском всех их, наглухо закупоренных в Закаталах в правительственном, за двумя заборами особняке, срочно впихивали в гидросамолет «Каталину», и отправляли в Турцию. Там пересаживали на подлодку, от которой все они поначалу немели среди немыслимой роскоши и комфорта.

Сегодняшний визит Ядира к ним был третьим за два года.

Никто из них не знал, кто он есть, откуда и зачем возглавил эту спаянную компанию. Разнолобковых близняшек обучали йоге, кама-сутре, древнееврейским обрядовым навыкам. Учили резать и готовить кошерных кроликов, предварительно содрав с них, еще живых, шкуру и сцедив кровь Учили многим языкам, вливая их в заскорузлые мозги ночами из диктофона: бабешки должны понимать с полуслова Властителя их, Ядира, прихотливо скакавшего в разговорах галопом по языковым Европам.

Зверушка Лабух, являя из себя генетический экстракт из шимпанзе и хирургически искромсанного малолетнего итальянского виртуоза, был завален по двадцать часов в сутки нотами. Зверь наяривал на балалайке Бетховена и Паганини. За что сестры, спаровавшись в злости, лупили упрямую гибридную скотину, оскорблявшую их музыкальный вкус. Какого хрена!? Они ж согласны в крайнем случае даже на похабные русские частушки, если зверушку не уломать на мелодии одесского кичмана!

Кокинакос – царь и бог на огромном жарком камбузе, полдня вчитывался в меню из разных стран. Остальное время колдовал с надменным никелем кастрюль и сковородок, смешивая, казалось, несовместимое в кулинарии разных народов.

Часть из приготовленного поедалась. Остатки вываливались свиньям.

Время, правительства, события текли и изменялись. Неизменными оставались их обязанности при Ядире. И они запрограммированы были сдохнуть, но выполнить их без сбоев и заминок.

Ибо все человечество плавало по воде. Ядир, меняющий тела – при неизменной, нафаршированной нечеловеческими знаниями и памятью голове – ХОДИЛ, как и ТОТ, двухтысячелетний, из Евангелия, которого чтил даже Коран.

 

ГЛАВА 37

Областные сыскари заканчивали работу в просторном трехкомнатном срубе Али Оседня. Собственно, здесь, практически все укладывалось в одну версию. Труп Али, обезображенный продольными, рваными ранами, валялся в кухне. Тело его жены Светозары скорчилось на пороге спальни на ковре с арабской вязью по краям. Их позы, закоченевшие в предсмертной схватке, до сих пор испускали неслышный, яростный вопль борьбы. С кем – было почти ясно. Характерное, глубокое рванье порезов на лицах, на груди и животах, пропитанные засохшей кровью лохмотья ночной рубашки у Светозары, левая полуоторванная грудь ее, вспоротая чем-то тупым и длинным – все указывало на орудие убийства: звериные когти.

Ни тигры, ни пантеры не водились в среднерусском сумрачном боре, вплотную обступившем мохнато-хвойным вековым ельником дом бригадира Буяновских плотников Оседня. В этом лесу шастали лоси, кабаны и медведи.

Следы громадного медведя отчетливо вмялись во влажный глинозем перед снесенной с петель калиткой в заборе. Мелкими шажками они же,медвежьи следы, вступали во двор. И широким, размашистым галопом покидали его. Они отпечатались грязью на скобленых досках пола в кухне, где безмолвно вопил о себе чей-то нахрапистый шмон: вспоротые когтями обои на стене, выбитый стеклянный витраж в буфете, разодранные пакеты с разметаной по полу гречкой и перловкой.

Среди крупяной россыпи отточенным стальным блеском отсверкивали клыкастые зубья разбитой стекляной банки с медом. Медвяныепотеки залили крупу, темно-янтарными языками затекли под буфет. Но самого меда почти не осталось.

Собранные в совокупности все детали, улики подсказывали дико-экзотическую, но практически единственную версию: медведь шатун, выломав калитку в заборе, влез через незапертую дверь в тамбур и кухню. Изодрав обои на стенах, раздавил витраж в буфете, смахнул на пол пакеты с крупами и полную банку меда. Крупы разметал, мед слизал.

Али, услышав грохот в кухне, вбежал в нее и попал под полосующий хлест когтистой лапы, проломившей ему череп. Следующие удары буквально перепахали его торс кровянистыми бороздами, рвущими кожу на груди и боках – до костей. Хозяин уже лежал на полу, истекая кровью, когда взбесившийся палач, влекомый паническим окликом Светозары из спальни, мягким махом метнулся туда. Женщина, распахнув дверь, увидела шерстяное, багровое страшилище на дыбах. Тогда то и раздался ночной женский крик, разбудивший треть села, после чего и была задрана Светозара в короткой схватке с хищно-кромсающей легкостью.

Спустя несколько минут к дому Оседня мчались несколько мужиков с ружьями. Но там уже кроме двух трупов, никого не было. В избе не было и сына этой пары Руслана. Не было ни тела, ни следов его растерзания. Скорее всего лесной шатун уволок пацана с собой – мертвого или живого.

…Участковый уполномоченный Реутов, допущенный «сквозь зубы» матерыми городскими следаками к месту проишествия, неприкаянно бродил из комнаты в комнату, придавленный багряной жестокостью звериного разбоя. Он был здесь, напитавшись семейным устоявшимся ладом, всего сутки назад.

Он уже ответил на все вопросы следаков об Оседне: примерный семьянин, старовер, с золотыми руками. Семья прибыла в их село откуда-то из Брянщины. Оседня, с одинаковой сноровкой и добротностью вязавшего топором и стамеской резные наличники на окна, копавшего колодцы, мастерившего срубы, крыши и печи – сразу приняло и приязненно вобрало в свою сердцевину все село.

С женой Светозарой жили они полюбовно семь лет. Их наследнику Руслану было шесть лет. Но и в эти малые годы он уже на диво мастеровито тренькал на балалайке и кавказской дудке, бегло читал и сноровисто орудовал трехзначными цифрами в смышленой не по возрасту головенке.

Была еще одна особенность у пацана: проговаривался он на людях, хотя и редко, на каких-то разных, никому не известных языках, которым его учили мать с отцом.

В углу избы висела икона Божьей Матери под рушниками. Под ней лежали Евангелие, да еще древняя на вид, толстая книжища в кожаном переплете с текстами из неизвестных, скорее всего старославянских букв.

– А это что за хреновина? – выслушав Реутова, хмуро кивнул на стену районный прокурор. На стене спальни, как-то странно и обильно заляпанной кровавыми кляксами Светозары, висел черный, грубой шерстяной вязки коврик – метр на метр. На провально-угольном фоне плескала в глаза животворная зелень арабской вязи.

– Это у него из Корана выписано, – стал растолковывать участковый – Али объяснял: это что-то типа «Да здравствует Аллах милосердный ».

– Икона Богоматери в углу и Аллах на Стене… он что, многобожец был? Такие разве водятся? Ты ничего не путаешь, капитан?– хмуро и недоверчиво склеил прокурор несовместимое в следопытном своем, клерикально-скудном разуме.

– Э-э… Реутов, ты меня слышишь? Я спрашиваю: эта семейка, твои сектанты, двоим богам лбы отбивали, что ли?

– Так точно, товарищ полковник. Двоим молились. – наконец выцедил из себя на время онемевший участковый. – Али с женой в шиитах-алавитах состоят… состояли. Они и в Христа и в Магомета верили.

– Это как? Подробней можешь, капитан? – заинтересованно оживился вдруг райпрокурор.

– Не могу. Не по моей это части, товарищ полковник, – наотрез отказался от подробностей капитан, страстно желавший только одного: пошел бы ты куда подальше, прокурняк, хоть на полминуты.

Мог он разъяснить прокурору про алавитов, исламских христиан, исповедующих веру в священную Троицу: Мухаммеда (Да приветствует Аллах его и его род!), его зятя Али и сподвижника Сальмана-Аль-Фариси. А так же веривших в «скрытого имама» Мухаммеда Аль-Мунтазара, чтивших Божественного Иисуса и солнце Ра. Коран и Евангелие были для алавитов одинаково священными книгами, ибо там и там пророчески высвечивались драгоценные понятия и различения Добра и Зла, отрицался паразитизм, исповедовались любовь к ближнему, терпимость к иноверцам и неукоснительно предписывалось добывать хлеб в поте лица своего.

Мог рассказать полковнику обо всем этом участковый Реутов, просвященный Оседнем. Но не захотел. Ибо в самой сердцевине мозга его засело каленым наконечником стрелы видение. В зелень и черноту коврика на стене, в арабскую вязь на нем врезалась наглая паучья краснота неведомого знака, КОТОРОГО НЕ БЫЛО ЕЩЕ ДЕНЬ НАЗАД, КОГДА РЕУТОВ ЗАХОДИЛ В ЭТУ ИЗБУ.

Полковник, махнув рукой на Реутова, вышел из спальни в кухню, к трупу хозяина дома, где уже сворачивали свои сыскные принадлежности следователи.

Капитан, наконец-то дождавшись ухода, шагнул к стене. Ковырнул ногтем паучью красноту на зелени. В ладонь невесомо отвалилась красная чешуинка. Реутов размял ее в пальцах, послюнил, понюхал. Это была запекшаяся на шерсти кровь.

Приехали. Медведь, у которого в эту пору в лесу наросло жратвы до отвала – от малинников, брусники, ежевики – до муравейников, этот медведь безо всяких причин, с редкой, прямо-таки человеческой сноровкой снес с петель калитку в заборе. Затем, дотопав до кухни, сработал в точном соответствии со своей дуроломной медвежьей сутью: учинил в ней разгром. Разбил витраж в буфете. Наследил. Слизал мед с пола из разбитой банки. Зверски уконтропупил хозяина и хозяйку.

А потом, многократно макая коготь в их кровь, выписал поверх арабской вязи какой-то свой, хренпоймёшный знак.

Притрушено-дебильная вырисовывалась версия, долбанувшая участкового молотком в темечко. Отчего у него стали сворачиваться набекрень мозги.

... Он доложил о неведомом знаке на арбской вязи прокурору. И наткнулся на свирепый отлуп прокурорского сыскаря:

– Вас кто просил заныривать в осмотр? Вас сюда допустили, чтобы на цырлах по свободному месту порхать, желательно пола не касаясь.И на наши вопросы отвечать! А вы, оборзев в усердии, суете нам в нос свою дребедень про какой-то знак на стенной тряпке. Я тебя не слышал, капитан. И категорически желаю, чтобы эту, твою ахинею никто не услышал.

Не лезло открытие капитана ни в какие ворота. И нагло рушило столь стройно и логично народившуюся у всех версию: про зверское медвежье нападение. Которое уютно вписывалось в «несчастный случай». И уж конечно не вешало на районную шею нераскрываемый «висяк».

… У ворот, дальше которых не пускали прибывшего директора совхоза, на повышенных тонах шла перепалка. Завершил её так и не допущенный во двор Бугров злым выплеском:

– Прокурора позовите! Чего ты меня как девку за грудя лапаешь? На кой хрен мне ваши секретно-розыскные действия? Мне велено передать… я должен передать: прокурора просил дождаться секретарь обкома Кутасов. Он скоро прибудет из Буяна. А теперь будьте здоровы!

Двуногой мухой, влипшей во всевластие обкомовца, прожужжал все это Бугров. Утонуло в нем, как-то по скотски дико растворилось в страхе человеческое сочувствие к истребленной семье лучшего совхозного плотника. Уносили ноги от ворот не директора, а зомби, которого так и не пробудили смерть и горе в этом доме, поскольку накаляла затылок и припекала сзади мстительная воля и карательные возможности пославшего его Хозяина.

«Твою дивизию! Кутасову чего здесь надо?! – всполошенно разгоралась паника в раздрызганом сознании прокурора – значит так: пока он не прибыл, эту тряпку с арабской и кровяной чертовщиной немедленно снять. Капитана с его длинным носом – в три шеи отсюда. Чтоб не совал его больше куда не следует.»

 – Вы меня хорошо поняли, капитан? Ваше мнение держите при себе. Во избежание дальнейших, оч-ч-чень крупных осложнений. Я вас больше не задерживаю.

Не знал еще прокурор, что некстати надвигающейся стихии – Кутасову, не нужно было открытие участкового куда больше, чем самому полковнику.

И было это синхронное вожделение (похерить дальнейшее расследование и не выпустить Истину на свет) математически точно вычислено и просчитано в тех инстанциях, куда им двоим не было, и не будет допуска по гроб жизни

 

ГЛАВА 38

«Ну и что? Что вы тогда подсунули взамен, когда короновали Ядира на Директора? Вы таки считаете, что это приличное сальдо-бульдо? За то, что директору надо поддерживать на планете кошмарный бардак, он может сидеть на золотом унитазе, ходить по воде и менять тело раз в полсотни лет… ну что еще … может терять к чертовой матери под ножом или топором хоть руку или ногу, поскольку она снова вырастет как у ящерицы хвост. Еще я получил от вас чистку мозгов, и память, которые теперь работают не на пять процентов, как у всех, а на сорок. Ах, силь ву пле, пардон, экскьюз ми – ты забыл про самый большой подарок: Директор может надевать на свой хер чехол в алмазах!

И это окончательно все. У них такое называется солидный гешехт!?

Это, конечно, интересно: держать в своем черепке события последних десяти тысяч лет, но они себе представляют, какая проблема от этого мусора в голове?!»

Ядир шел к берегу по воде. Тихая, тоскливая злоба мало-помалу заполняла грудь. Вековая накопленная усталость копилась в порах, клетках, в генах мозга. Он изнывал в жгучем всепамятстве.

Мешанина гойских языков, которую он носил в себе, опаляла изнутри – как россыпь углей, еще не успевших превратиться в золу. Непрестанная прокрутка в памяти событий и катаклизмов людских скопищ, их войны, переселения и этническая трансформация, симбиозы этносов – все более тяжким грузом падали в осадок на дно его гибридной сущности, свинцово утяжеляя её.

Вдобавок ко всему, двадцать лет назад ему снова заменили тело. Но до сих пор, будто перцем натертый, мозжит и ноет по ночам шов на шее.

И это лишь прихожка пред самой проблемой. В нем нагло бунтовал инородный спинной мозг, нафаршированный чужими рефлексами, инстинктами и прочей свинячей дрянью. Изводила в этом мясном мешке тяга к столярному делу. Клешнястые руки, клеточная память мускулов выли и клянчили у головы молоток, рубанок, стамеску и топор: телесный донор был столяром при жизни. И теперь он, Директор земли, дирижер межнациональных войн, старший скотник людских стад на планете должен был запираться в мастерской, чтобы, обсыпаясь опилками, коряво сварганить какой-нибудь кедровый или сандаловый поджопник.

Ядир остервенело сплюнул, имея в виду наслаждение, с которым он бы повесил хирурга из Энлиль-Центра. Второй раз тот подсовывает ему донорский Хомо-брак, к тому же с ярко выраженной педерастической тягой.

Предыдущий безголовый муляж был так же идеально здоров и накачен, имел мясистый, ослиного масштаба фаллос– чем прежде всего руководствовалась хирургия в Энлиль-Центре. Однако та донорская сволочь из Голландии, тот потс необрезанный, оказался потайным кошкодавом при жизни. И сколько пришлось потом передушить этих орущих, царапающихся тварей – до нынешней замены – знает один Яхве.

…Ядир поднял голову. В глаза мягко плеснула свежемытая, сочная зелень Самурского бора, сливочная желтизна барханов перед ним. До тверди осталось триста– четыреста шагов.

Сзади вкрадчиво шелестела на почтительном расстоянии надувная лодка с экипажем: Властелин, идущий по воде, всей спиной, торчащими лопатками источал немое, ядовитое бешенство. Какое не вязалось с морской негой, разлитой до горизонта, не было этому немому психопатству причин – так казалось.

Однако им, досуговой обслуге, неведома была главная первопричина, которая затмевала остальные и изводила тяжким ожиданием. Уже завтра перед Ядиром выткется из воздуха РЕВИЗОР. И будет протыкать вопросами, как шампурами, все изработанное существо Ядира, которое, конечно, за века что-то недоучло, где-то недоработало, чего-то недосмотрело на этой блядской планете с ее тараканно – кишащим населением, с ее дегенератами в правительствах и гениями в народах. И если дебильно-основная часть этой двуногой биомассы управляемо и устойчиво сокращалась, то наделенные неподвластной даровитостью вундеркинды и индиго плодились все чаще, поджаривая мозг Ядира так, что он шкворчал и трепыхался свежей рыбой на раскаленной славянской сковородке. Арийский этнос, обогащенный генами Энки, Ноя, Иафета был истинным кошмаром для Ядира.

Наваливаться войском на арийцев, выдавливать из них полезный для Хабиру результат угрозами и силой – было безнадежно. В памяти Ядира, в недрах мозгла зажглась и полыхнула изводящяя генную память бедоносная панорама.

… Над бескрайним полем восходило кровеносное светило. Полынно горек и ознобист посвистывал над степным размахом утренний свежак, гнал серебристо-ковыльную волну меж двумя ратями. Первая – черная, закованная в кожу, в бронзу растеклась по зыбко-розовой степи несчетными тысячами. Вторая, в полумиле, встала тремя сотнями на саранчово-обжорном пути первой, загородила собой родовые городища огнищан, что осели в Семиречьи, у истока Ра-реки, близ вершины Ямантау – в священной для арийцев долине Аркаима. Первая рать, распялившись двумя конными лавами по горизонту, ползуче, молча охватывала в полукольцо вторую.

Вторая рать, сгрудив коней давлением колен на ребра, Швыряла на ковыль рубахи и портки – Так сбрасывает свой хитин личинка, Чтобы взмыть бабочкой в пропитанную ароматом синь. Закончив раздеванье, Бугрясь литым бронзовотелым слитком, Рать доставала фляги с лютяным напитком: Мед-сурьей, бродившей на припеке много дней, Настоянной на мухоморе, травах и дивосиле, Процеженной сквозь шерсть медведя. Хлебнув по три глотка, Влив лошадям глоток из тех же фляг – В оскаленные белозубьем пасти, Заткнула рать вощеной пробкой горловины. И опустила фляги в холст хурджинов. И лишь затем, Вцепившись мертвой хваткой в рукояти, Со свистом дернула из ножен акинаки. И вздела ввысь сияющий металл булата. «ДВУРУЧНИКИ!!» – утробный ужас-гул Орда исторгла. Увидела, впитала зяблой кожей, Заледеневшими хребтами ощутила Небесно-синеватый отблеск смерти, Что полыхал над ратью русов. То было воинство Энки– Перуна, Царя арийцев – Имы-Богумира, И сыновей его: Кимори, Севы, Руса, Их дочерей: Полевы, Древы, Скревы, И внука – Ария Оседня Им всем сам Мазда Велес Преподносил умение ковать мечи, Пахать и сеять, злаки жать, Лепить из глины, обжигать посуду, Хлеба с хрустящей коркой печь, Которые неделю не черствели. Но главное, чему Волхвы учили: Вникать и с детства понимать Незыблемость Законов Мирозданья. Там Правь и Навь и Явь, Гнездились в Киммерии Богумира, Там властвовала чистота арийцев, Телес могучих их и душ бессмертных. «В час смерти тел не умирают души» – Так волхвы учили. Двуручники, меж тем, Наращивая рокот глоток, Восславили Перуна и Сварога, Которые в веках им завещали: «И ЛУЧШЕ МЕРТВЫМ БЫТЬ, ЧЕМ РАБСТВОВАТЬ ЖИВЫМ НА ЧУЖАКА!» Молитва нарастала, крепла. О-м Боже! О-м Перун! Ты дал нам сурью выпить! О-м хайе, помоги! О-м Боже, Ом Перун! Грядешь ты смертью на врагов! Мечом ты нашим блещешь! О-м Боже, О-м Перун! ПОБУД! Гремишь ты громом, Боже! Поем тебе мы славу! Тебя мы величаем! О-м хайе! Хайе! Хайе! Так вспарывала небеса арийская молитва И протыкала тучи ликованьем боя. Клубясь неистовой отвагой, Хор ариев тряс небосвод. Пронзали звуки стаю воронья, Что реяло, кругами собиралось На пряный и кровавый пир. И черные ошметки птиц, Пронзенные хоралом глоток, Теряя перья, встрепанным тряпьем Все чаще кувыркались вниз И шлепались в ковыль. Молитва ариев меж тем, Все больше набирала силу, Напитывалась льющимся с небес Перуновым благословленьем. Живой водой кропила воинов поддержка, И в ней дубела кожа, каменели кости, В крови удваивались красные тельца, А мышцы прожигала плеть адреналина. Бронзовотелый каждый торс, Пульсируя неукротимо, Дрожал в нетерпеливой жажде битвы, Из коего молитва выжгла Сомнения и страх. Но кончено моленье, оборвался рокот. Лишь шастало, свистя, ветрило, Над потрясенной,сразу онемевшей степью. И взрыв копытами шелковы ковыля, Навстречу черной вражьей плоти Рванулось голое ядро, Над коим полыхал булат. В свирепом бешенстве, в молчаньи, Под синим блеском акинаков Летела, ускоряясь, лава, Сжирая сажени аллюром жеребцов За нею стлалось русло чернотропа: Ковыль изодранный, поникший, Втолченный в тучный чернозем. Рать гуннов в чешуе доспехов Щетинилась копейным частоколом, Имея конницу в своем тылу. Арийское ядро вдруг расслоилось: Кулак разжался перед пешим строем – Шеренги-пальцы взмыли ввысь. Над копьями, над бронзою щитов, над головами гуннов Неслись подбрюшья с мокрой шерстью И взмыленные яйца жеребцов, А режущий, звериный визг арийцев Рвал сверху перепонки степняков. Перескочившая через щиты и копья перворяда, Дробя копытами тела и черепа, Лавина рухнула за спины степняков. Зверели в яром упоеньи кони, Ломя пастью вражьи кости, Перебивая надвое хребты шипованным копытом. Живое месиво из тел кромсали с хрустом акинаки, Булат арийского меча Вонзался в плоть как масло, Рвал, отсекал, кромсал мяса, Пускал фонтаны крови, расплескивал мозги, Где так и не прижился навык Святого дела – хлеборобства, Где взматерел рефлекс кровавого хапка, И процветала суть прапращура Хам-мельо. Одевшись в панцыри Перуновой молитвы, Бойцы возмездную творили Явь, Зазывно скалясь Нави: – Прими меня, Хрычовка! Возьми нас на ночь с жеребцом! Клянусь я взмыленными яйцами его: Вдвоем тебя сполна мы ублажим! Завернутая в саван Навь, Заляпаный фонтами из вен яремных, С досадой отводила косовище: – На кой ты сдался мне, охальник, балабол! Изыди! Замаюсь ныне косоглазых привечать. И слабым выдохом из звездной пыли Осыпав метеорно небосвод, Раздув попутно красноту Ярилла – До белого полуденного пекла, Одобрила Сияющая Правь Отказ арийцу в смерти.

Пробив тоннель во вражьем войске, не потеряв ни единицы в сече, арийцы хищно, махом, развернулись, готовясь к повторенью смертоносных рейдов – все как один дымясь чужой, кровавой клейковиной. Осмыслен, страшен был их строй, пропитанный возмездьем. Бессмертье источали лики.

И, цепенея в ужасе, рассыпалась орда в паническом хаосе. До вечера творилось добиванье в судоргах погони.

Ядир тряхнул головой, задыхаясь с хлипом всосал воздух, выбираясь из видения-кошмара. Горы искромсанной багряной плоти, устилавшей степь, таяли, заволакивались ковыльным смогом.

Властитель огляделся, жадно задышал. Напитывался явью, настоянной на йодисто-хрустальной чистоте моря, на безопасном покое. Память, развернувшая перед ним панораму истребления пращуров арийскими мечами, изнывала в бессильной горечи.

Столетия Лада победно растекались по земле Има-царя Богумира, получившего от Вышня «Ясную книгу». И не находилось царству его преград, не подыскивалось способа втереться, вползти в их межродовую спайку.

Натравливались на арийцев родственные галлы – их орды истреблялись в сече воинством Богумира, что поклонялось Великому Триглаву – Сварогу, Перуну, Святовиту.

Семнадцать раз пытались готты, геруллы, языги взять родовой исток Има-царя, столицу Кайле –града (Аркаим). Но всякий раз уползали их остатки, искромсанные нетупящимися акинаками арийцев.

Будущая Евразия дышала, обрастала богатством и славой под твастырем, Има-царем. И память нынешних аланов, скандинавов, иранцев, индусов, германцев, пропитавшись мифами и преданиями – все еще хранит деяния Богумира.

Он, заполучивший неисчислимость знаний о Вселенной, владел и всеми навыками жития людского. Учил металлы выплавлять, ковать мечи, орала, выделывать шелка и лен, прясть пряжу на станках, строить города, пахать и сеять, лепить и обжигать посуду. Он, разделивший родовые скопища на волхвов, воинов, ремесленников и земледельцев, впитавший от матери Марены секреты врачеванья Кундалини и телесного бессмертья – он был неуязвим и вечен.

Его империя управлялась выбранными на Вече князьями и их нельзя было подкупить, поскольку они не признавали насажденную Ич-Адамом власть перламутровой ракушки и, затем, золота. Их нельзя было совратить, поскольку выбранный на Вече неподвластный лести и богатству вождь, держал князей в узде контроля и повиновенья. Они приносили в жертву своему Триглаву злаки, травы, мед, зерно и сурью, кою пили сами с молитвой.

И были они столь сильны Триглавом и ЛАДом своим, что брали дань с Египта и всех ближних стран.

Их неподвластные влиянью и подкупу племена можно было лишь вспучить изнутри, взорвать вкрадчивой приставкой «РАЗ». Был нерушимый «ЛАД» арийцев. К нему потомки Сим-парзита все же приделали приставку «РАЗ», заполучив не вдруг, но все ж заполучив долгожданный «РАЗ-ЛАД».

…Четверка на лодке с едва шелестящим мотором дрогнула в страхе: идущий перед ними по воде взорвался диким воплем:

– Вур-р-р-р!

Вздел руки, скрючил пальцы. Он тряс ими, вихляясь мощным туловом, приплясывал, расплескивал фонтаны из под босых ног. Он взревывал в неведомом припадке. Все буйство завершилось разворотом к лодке: две лапы Властелина уцепили зачехленый в бархат и алмазы член и вздыбили его навстречу лодке. Ядир тряс фаллосом, как это делал перед стадом обезьян вожак оранг-утанг:

– Мы это сделали! Мы-таки сделали всем им РАЗЛАД!

Обмяк. Сутуло развернулся к берегу, пошел. Все стихло. Лишь шлепки подошв Ядира накладывались на морскую негу.

«Наш юный Аарон, смиренный поставщик трав, меда, злаков для военных лагерей арийцев, их святилищ, подсунул всем им предложенье: ваш Има – царь велик, непобедим, бессмертен. Властителю империи нет равных на земле… и в небесах нет! Он подобен богу… Нет, выше он! Зачем же вы, непобедимые, ревете после сурьи перед битвами: «О-м Боже, О-ом Перун!?»

Не справедливей ли кричать: «О-ом Боже Богумир!? О-м хайле, Богумир наш, О-м побуд!

И те из родов, кто был ближе к царскому роду, повязаны с ним единым соком кровного замеса – те заглотили сладкую отраву! Согласились!

Но те воины, кого особо пасла жреческая каста волхвов, кто следовал их наставленьям и вековечному арийскому укладу жизни – те отвергли неравноценную, кощунную замену.

Скользнула, лопнула и зазмеилась меж родами трещина РАЗЛАДА.

А тут набег языгов на Аркаим. И полыхнула битва, где одни кричали «О-м Боже, О-м Перун!». Другие надрывались в разнославьи: «О-м боже Богумир!», копя в груди не упоенье битвой, не монолит возмездного единства, а желчь вражды и разногласья. И восемнадцать драгоценных трупов остались в ковыле – по шесть среди трех сотен, среди двуручников – уже и не бессмертных!

И трижды восславленное Яхве-Адонаи это число: «6 6 6» – стало числом раздрая, числом Безымянного Зверя.

Вражда росла и рвала царство на клочки. Уже сам царь има-Богумир сам Твастер стал вмешиваться в междуусобицы, карать ослушников, кто не желал взмывать к Перуну в Навь под кличем «Хайе Богумир!»

И лопнул с той поры единый род Има-царя и распался на служителей волхвов: на ЯСУНЕЙ, чьи Богом было и осталось СВАРОГОВО ЯР -солнце и ДАСУНЕЙ, идущих по пути ИНДРЫ-луны. И эти, лунники, несли уже к жертвенникам не травы – злаки и не сурью, но, по подсказу Аарона, кровь бычью, головы овец и коз. Чьи туши поедались.

Растащенные порознь теряли силы и терпели все чаще пораженья – на зобную утеху воронья. И слезной горечью пропитано, упало стенание с небес отца Ария-Оседня:

Как мертво все и черно от воронья, когда народ ушел от лада! И вороны грают над родичами нашими и едят поверженных!

Но шли века, уже Охристовленные Православием. И Руссколань, сближаясь разрубленными чреслами княжеств, срасталась, как тело, спрыснутое мертвой водой. И возродилась. И вновь явила адамитам– Сим-парзитам свой грозный лик народа – богоносца.

И было все это под Бусом Белояром, чья сущность стала вторым пришествием Мессии и воплощением Христа: о чем пророчествовал сам Он. Неукротимый Бусов разум очистил истинное Православие и слил его с ведическою верою волхвов и пращуров.

Примкнул приязнью к Бусу Белояру не менее могучий арий Конунг – царь готов Германарех. Сто десять лет водил он готов от победы к победе. Они вдвоем, сливаясь кровно-родственною спайкой, расширились единой, грозною державой: от Хвалынского моря – до Аркаима, от Студеного океана – до Иньской империи, с коей поддерживали дружеские связи. И не было бы вскоре равных им по мощи и влиянию под солнцем, поскольку отдавал Бус Белояр сестру свою Сва-Лебедь в династические жены Германареху. И сватом стал сын Германареха – Рандвер.

К последнему во время сватовства притерся обрезаный советник Германареха ярл Бикки. К отцу вез Рандвер от Белояра его сестру Сва-Лебедь.

Дорога длииною петлею вилась среди ковыльного раздолья, средь перелесков, меж озер. Ярл Бикки, притершись к боку господина, лил ему в ухо сомненье за сомненьем, пропитанные ядом:

– Везем мы деву Лебедянь для старца… ему ли засевать лебяжьи чресла? Тебе наследовать все княжество после царя. А на пути твоем вдруг вздыбится наследник их. И твой соперник. Да посмотри, в какой тоске она! И глаз с тебя не сводит, с тебя, кому нет равных на земле… отцу ведь за сто лет… подумай, властелин… и если я не прав – вот моя шея! Руби того, чья преданность трепещет от обиды за тебя, хоть я советник твоего отца! Руби!

Но голова на гибкой шее уцелела. А Лебедь и Рандвер совокупились в походном, пыльном войлочном шатре – словно лишившись разума, забыв о миссии своей меж готами и антами.

И рвал седые волосы ярл Бикки, стенал и выл советник перед Германарехом, с подробностью копировал кошачьи вопли Лебедяни под натиском тугого фаллоса Рандвера. И фразы изрекал, как буд-то сказанные ею, когда соитие свершилось:

– Старый козел наш захотел полакомиться моею хрустенькой капустой, поищем же ему засохшую полынь – по его летам!

И сдавленный смешок Рандвера описал, перекипавшего в раздвоенном смятеньи.

Зверея в приступе ревнивого безумья, повесил сына Германарех на сухом суку. А Лебедь затоптал копытами коней. Чем воспалил славяно-готскую войну на истребленье. Германареху в сече Бус и Златогор вонзили акинаки в бок и умертвили. Но братскую войну меж ариями двух ветвей продолжил Венитарий. И в битве 31 лютеня 367 года, его войска разбили антов Буса Белояра, а самого его и семьдесят князей знатнейших распяли на крестах.

В ту ночь Сварога тряслась земля повсюду: в Никее, Константинополе и в Аркаиме, а хищный лик луны (молитвенник дасуней) бесстыдно, с любопытством взиравшей на распятых, заволокло затмением глухим и долгим.

С тех пор всегда был при царях туземных обрезаный и вкрадчивый советник из клана Индры, имевший гены Сим-парзита. ИЛЬ отирались рядом отобранные им в местечках самки, неутомимые при случках, чья матка вековечно изнывала в неутоленном бешенстве соитий. ИЛЬ шабес-гой, холуй, азартно выставлявший на торги все потроха свои и душу – как только предлагали цену. ИЛЬ добросовестно-неистовый дурак, сидящий на гнезде супер-идеи, высиживая истово кукушкино яйцо ВРЕДА – вместо изъятой незаметно ПОЛЬЗЫ. ИЛЬ умник полу-гений, стремящийся продраться в гении любой ценой – еще при жизни.

Текли века. Внедрялись свои ярлы Бикки в доверчивость двуногих стад. И стравливали их. И жали золотую жатву на тупости, на злобе, на крови и на войнах. Так было и при Грозном собирателе Руси, чью волю, ум, семейственность сжирали Курбские. Так сотворилось при Петре, где Меньшиков, служивший при царе Незаменимым, утоплен был во лжи, в роскошных подношеньях. Так вбили клин между безвольным Николаем и неподатливым Столыпиным, чтобы лишив Романов трон опоры, стравить в который раз Германию с Россией.

Так было и, наверно, будет. Поскольку спущено с небес потомкам Сим-парзита сосать чужие соки из стравленных, раздробленных враждою человеков.И властвовать над ними.

 

ГЛАВА 39

Кутасов, проводив взглядом панически удравший ГАЗон с директором, уцепил Тихоненко под локоть и повел вдоль стройки, морщась от едкой, щелочной фразки бригадира, пущенной вослед Бугрову:

– Хоть это еще в вашей системе работает, Григорий Акимович – клизма с иголками. Как перестанет – тут и амбец социализму.

– Хамло ты беспартийное, Витёк. И балабол, – вязко, улыбчиво морщился Кутасов, – доведет тебя язык до отпуска в Заполярных Сочах.

– А кому ж развитую сицилизму возводить? Бугровым, что ли? Они возведут. Такую, что всех нас под его обломками хрен потом сыщешь.

– Ты же и возводить будешь. В другом месте, за бесплатно, – скучновато разъяснил Кутасов. – Ладно, проехали. Я третий раз тебя спрашиваю: когда заявление в партию подашь?

– А я третий раз, Григорий Акимыч отвечаю: не дорос. Мусор да нажива в голове, антисоветчина на языке.

– Не юродствуй, Тихоненко, – почти весело выцедил Кутасов.

«Антисоветчина с наживой у него в голове… дурачок упертый… это ведь то самое, что нужно нам от гегемона… лучшего мне от тебя и на дух не надо».

– Я уполномочен задать тебе политический, мужской вопрос – продолжил секретарь – до каких пор лучший в области руководитель подрядной бригады, потомственный рабочий, изобретатель, а теперь и чемпион РСФСР по кладке кирпича будет вне партийных рядов болтаться? Информация к размышлению: ты первая кандидатура в бюро обкома. Вместо заевшегося Горина.

– Запившегося, Григорий Акимыч. Спился мужик от вашей бутафории да безделья. А в отношении меня…это что, морковка перед моей ослиной мордой? – одной щекой усмехнулся понятливый гегемон.

– Мне не до шуток, – катнул желваки по скулам Кутасов. Ну никак! Третий год никак этот жирный строительный карась не лез в их партийный невод, где его можно будет взять за жабры, заставить метать икру в нужное время и нужном месте куда за меньшую оплату, чем сейчас, а потом, по истечении срока, без хлопот и этих блядских подъездов с реверансами, шваркнуть на горячую сковородку в случае надобности.

Заманчив и жирен был этот «карась», нагулявший мяса на бригадном подряде: семь миллионов рублей осели на счету его сорокаголовой бригады, ворочавшей делами за три стройтреста!

И обком – скрипи зубами, утрись – а терпи! Ибо миллионами ворочал хам, без универсальных возможностей которого, хоть сдохни, не обойтись в аврально-строительных ситуациях, коих в кутасовском стройхозяйстве – как коросты на шелудивом теле.

– Не до шуток вам? Ладно. Тогда и я на полном серьёзе. Я раздумал в КПСС вступать, когда одну телефонограмму увидел. – смотрел бригадир в ослепительные дали с пыльной мутью на горизонте.

– Что еще за телефонограмма?

– Друг у меня есть, председатель колхоза. У него эта телефонограмма из райкома над головой висит. Под портретом Никиты Сергеевича.

– Ну, колись.

– Там за подписью секретаря райкома такой вот директивный текст: «ПРИСТУПИТЬ К СЛУЧКЕ СВИНОМАТОК СОГЛАСНО РАЗНОРЯДКЕ РАЙКОМА».

– Председатель эту цицеронову цидулю раз в десять увеличил и под стекло в рамке вывесил. Чтоб ежедневно руководствоваться.

– Ты серьезно?

– Серьезней некуда.

– Твою мать… очередной дебилизм партийного разлива.

– Это не я. Это вы антисоветчиной опростались, Григорий Акимыч. Выходит Заполярный Сочи не по одному Тихоненко вздыхает.

– Не все ж такие дуболомы у нас, Степаныч.

– Тогда у меня претензия посерьезней.

– Валяй!

– Кудахтать в вашем инкубаторе я не согласный. В этой клетке сильных и крепких по голове бьют, кусок заработанный из глотки рвут. Чтоб потом задохликам, жополизам и болтунам заботливо скормить, хоть им любой кусок не впрок. Как в семнадцатом с Троцким это дело начали, так до сих пор и не остановитесь. А зачем, почему, Григорий Акимыч? Кому от этого польза? Мне, крепкому, на ком держава стоит, хоть волком вой, обложили со всех сторон. А задохлик в своем паразитском праве укрепляется, да оправдалки себе сочиняет типа: кирпич бар – раствор ёк, раствор бар – кирпич ёк. Весь день в потолок в вагончике плюет, а вечером орет во всю глотку: «За что кр-р-р-ровь проливали? Мне мое, что положено отдай, наряды по полной закрой!»

И отдаете. И закрываете по полной. За наш счет! За счет трудоголиков! По всему Се-Се – еру. Тупарь, лодырь, горлохват до самой пенсии хреном груши околачивает, а мы за них хребты ломаем. Чтоб потом на заслуженном отдыхе в дачном курятнике быстренько окачуриться.

Какая сволочь придумала работяге вместо дачки – курятники возводить?! Одним метром выше или шире положенного – преступник, мать твою! Низ-з-зя-я-я-а-а!! Сломать надо и по башке дать, чтоб другим неповадно было человеком себя хоть перед могилой почуять. Сам десятки таких курятников возводил, сам и ломал их поприказу за лишний метр – через слезы и обмороки крушил людские, и этого я ни себе, ни тому, кто это людоедство на страну спустил, не прощу.

– Под самый дых бьешь, Тихоненко, – впервые внимательно присмотрелся к бригадиру Кутасов, пытаясь уже всерьез, лазерно исследовать на просвет куда как не простого гегемона.

– Я на этот разговор не напрашивался, Григорий Акимыч. Сами его начали.

Старался теперь Кутасов поймать взгляд бригадира. Но не выходило, рыскал Тихоненко своим хирургически-вивисекторским, подозрительно не рабоче-крестьянским взором по окрестностям. Вплоть до горизонта.

– Что-то тебя в державные глобалисты занесло, – наконец заговорил секретарь. – Может сузим масштабы до твоей персоны? Тебе то чем худо живется? В чем тебя ограничиваем? Притесняем? Обижаем?

– А то нет. Ни вздохнуть, ни п…нуть всласть, до озноба в копчике.

– Ну брат, ты нагле-е-е-ец! – изумленно отстранился обкомовец. – Мы и так с тобой носимся как дурни с писаной торбой, глаза закрываем на ваши миллионы на счету. На них ведь копромат сыскать – что два пальца обо…ть. Какого рожна тебе еще надо?!

– Мне – ничего. Я за бригаду икру мечу. По нормам на этот объект сколько времени положено?

– Тебе лучше знать.

– Правильно. Год положен, чтобы его под ключ сдать. И любая бригада, которая здесь будет этот год кота за хвост тянуть, за год зряплату сполна получит.

– И что из этого?

– А я с бригадой сдам объект за три месяца, уродуясь по двадцать часов в сутки – по своей персональной, мной придуманной технологии, на моих изобретениях. Но зарплату, хоть и на подряде, мы получим тоже за три месяца.

– А ты как хотел, работать три, а получить за двенадцать? Не жирно, бригадир? – двигал челюстью, будто хинную таблетку разжёвывал секретарь.

– Тогда на кой черт мне в ваши куцые сроки укладываться, хребёт бригаде ломать? – сузив глаза, жестко спросил Тихоненко – я лучше как все: «кирпич бар – раствор ёк, раствор бар – кирпич ёк.»

– Так ты не сможешь, как все, – негромко, со скучно-гадливой убежденностью распахнул вдруг нутро обкомовец. – Ты порожден для наших авралов и штурмовщины, это у тебя на уровне рефлексов.

Добавил жестко, со всезнающей ухмылкой:

– Как у собаки Павлова.

– Чем и пользуетесь, – сник и устало потух Тихоненко, осознавший циничную правоту Кутасова, этого партийного дрессировщика из экспериментального зверинца на Средне-русской равнине.

– Чем и пользуемся, – не стал отрицать, содравший окончательно с себя маску секретарь. – Но ценим. А потому и зовем не куда– нибудь на задворки, а в бюро обкома. Где ты обретешь иные масштабы, возможности и абсолютно другую материальную категорию. Ты ведь, голубь наш, хоть и миллионы на счету имеешь, да пользоваться ими как хочешь – не сметь! На это мыдолжны тебе разрешение и разнарядку дать, команду позволительную испустить!

А вот у нас ты обретешь совсем иной статус, где будешь сам команды таким, как ты, обалдуям давать.

– Знаю я этот статус: ряженой куклы, – заморожено усмехнулся Тихоненко, – бросьте, Григорий Акимыч, догадываюсь я про ваш расклад. Не в партию вы зовете, а в хомут, где уже не вякнешь про то, что душу припекает. До могилы.

– Ну что ж, давай в открытую. Ни хрена ты не знаешь про наш закрытый расклад, – сцедил истину на греховную землю со своих высот секретарь. – Поскольку мы о нем особо не распространяемся. А те, кому по штату положено знать, черным поносом испражняются от зависти к такой «кукле» в хомуте. И на все идут, чтобы в этот хомут влезть. Знаешь почему? Потому что всю эту нашу безотказную систему века назад мудрейшие люди придумали. И на вас, аборигенах обкатали, с вашей жадностью, тупостью, завистью. И она до сих пор безотказная, потому что в нее отбор мы ведем похлеще «пятого пункта». Слыхал про такой?

Но когда кто-то, этот наш отбор проскочив, кочевряжится, да нос воротит на наше приглашение, поневоле возникает мысль: у него с мозгами все порядке?

– Само собой не всё. Мозги у меня русские, враскоряку, как у любого Ивана-дурака. С которым вы, интернационалисты сионские, и на одном гектаре не сядете, – брякнул остервенело бригадир.Чем и поставил точку на осточертевшем разговоре.

«Ай какой полезный разговорчик получился!» – полуобморочно отметил обкомовец, отметил с обжигающе-морозной отчетливостью, которая расползалась сторожевой опасностью вдоль хребта.

«Ай да Вите-о-о-ок! Ну спасибо, вовремя распустился. Во всей своей антисемитской красе. Ходил ведь до этого рабоче-крестьянским бутончиком, в дурбалаях простодырых. Чуть было и нас в этом не убедил… небось Усатого начитался?»

И с милым простодушием спросил вдруг ласково обмякший Кутасов:

– Небось всего Сталина проштудировал, Виктор Степанович? Еще до ХХ съезда? Мы ведь такого подвига не от всех секретарей райкомов добились. А ты подкован на все четыре копыта… молоде-е-ец!

С запоздалым, растерянным раскаянием костерил себя Тихоненко, всей шкурой почуявший остервенелый азарт обкомовца, ощущая прущую от Кутасова – хрущовца с подлой пращей – злобу к Сталинскому Голиафу.

«Дубина! Кретин! Распустил язык… нашел кому исповедаться», – панически осознал Тихоненко всю подлянку, сотворенную мерзким языком своим. Пора было назад сдавать, срочно и покаянно сдавать – под дурачка рабоче-крестьянского, под олуха царя небесного.

 – Ага. Сталина-Ленина штудировал, с Марксом-Энгельсом. И Кларой Цеткин. По ночам с фонариком конспектировал, после работы. Вы такое при людях хоть не скажите, Григорий Акимыч. Мне еще в дурдом рановато, засмеют ведь.

Худо было Тихоненко. Вдруг некстати, ни с того ни с сего привиделся иконописный лик Виолетты, завуча школьного: ласочка, голубка, Божьм резцом точеная… уложить бы ей дурную голову на колени, пожалиться, взрыднуть, чтобы пожалела… или к Алику Оседню повечерять сходить… мудрейший, теплый мужик, раскрыться бы ему со всем набрякшим в душе.

И вдруг полоснуло по памяти, по самому сердцу Тихоненко: нет больше Оседня со Светозарой!!! Угробили… страшно и зверски угробил тот, кто давно к ним подбирался, хотя и впихивают в буяновские мозги версию про озверевшего ночного медведя. Завтра похороны…пол села реветь будет.

– Заболтались мы, Виктор Степанович, – холодновато и озабоченно прорезался из небытия, уронил из ледяной стратосферы фразку секретарь. Так и эдак прокручивал он цепким разумом одну идейку насчет внезапно раскрывшегося бригадира. Резво и стройно оформлялась она в безупречный замысел, суливший одним замахом убить двух зайцев в его обширном пром-стройхозяйстве. С двойным дном.

С лихорадочной суетой, в восторженном захлебе формировал он это хозяйство в масштабе всей области, фаршировал его отборным, нужным ему и безотказным руководящим кадром из аборигенов – после вселенски оглушительного обвала сталинизма на ХХ съезде, организованного ИМИ через самодуристую, лысую куклу, используя малороский ее, сальный гонор оскорбленного ничтожества.

Вся туземно-русская, тяжкими трудами сконструированная личина Григория Кутасова вылетела бабочкой из местечкового кокона – еще в 1934 году. Выпорхнула отчаянными трудами и деньгами подпольного валютчика и фарцовщика папаши Гангнуса, острейшим, событийным нюхом почуявшего гибельный разворот Сталинского эсминца СССР на курс великоросской державности. Выпорхнула и таки прорвалась в КПСС через их вонючий «пятый пункт». Издох ее такой же вонючий автор, еще в тринадцатом году неосторожно ляпнул фразку, которую бездарно и тупо пропустили все ОНИ мимо ушей: «Вопрос о национальной автономии для русских евреев принимает несколько курьезный характер: они просят и настаивают на автономии для нации, существование которой еще нужно доказать».

Его тогда еще за эту фразку нужно было затолкать в сартир вниз усатой башкой, без всяких доказательств. А потом, когда Кагал хапнул за задницу эту суку Россию в семнадцатом и вдоволь сцедил из нее дурную Столыпинскую кровь, усатый больше таких фразок не выпускал. Он просто действовал: сначала неприметно, исподтишка, усыпив ИХ бдительность. А потом, в 37-40, уже не маскируясь, на полном русофильском оскале.

И все-таки угробили Кацо, убрав от него Власика! Добили монстра, чей сапожно-тифлисский лик вползал иглою ужаса в еврейские хребты, карательно давил, пронизывал всезнанием НАШИХ замыслов в этой вечно беременной бабище России.

Теперь здесь ай хорошо, ай славно! И можно начинать сначала все то, что так легко удалось в семнадцатом, но так страшно обрушилось в тридцать седьмом, когда все уже было на мази, все схвачено. Но раскусил эту хватку усач:

«Они предпочли слиться с меньшевиками, эсерами, фашистами, пошли в услужение к иностранным разведкам, нанимались в шпионы, чтобы помогать в разрушении врагам Советского Союза, расчленить нашу страну, которая торчит у них костью в глотке.»

К войне в Политбюро из девяти НАШИХ членов остался один Каганович – с мокрыми от страха штанами и потому бесполезный, а среди семидесяти одного члена ЦК – лишь два таких же.

Не помогли и сорок первый-сорок пятый. В октябре сорок первого, когда немцы прорывались к Москве, нас загодя предупредили из Германии, давая время на нужные действия. Но эта усатая сволочь поставила на шоссе Москва-Горький загранотряды, как то узнав, что евреи организованно, в полной золотой экипировке ринутся по нему в самоэвакуацию. И пулеметы НКВД накрошили из наших, всегда предусмотрительных, горы трупов.

Казалось в сорок первом что вскормленные, а затем стравленные два зверя арийского помета в Европе, решат в смертельной схватке все наши проблемы, изодрав друг друга в клочья. Не получилось.

Но сейчас то должно, наконец, получиться! Не сразу, не нахрапом – такое здесь не проходит – но по пластунски, на брюхе, ласково и незаметно вползать в органы, медицину, банки, газеты, в семьи… в спальни, в министерства и ЦК. Но главное – в советники при ЧЛЕНАХ ПБ, в качестве умного и незаменимого еврея, когда без наших арбатовых, шаталовых, александровых, заславских, полад-задэ нельзя ни вздохнуть, ни пукнуть, нельзя подписать никакую решающую бумагу. И на этом набирать очки, поднимать фанфарный гвалт про сокрушительные успехи от подсказанных решений, бросать вверх чепчики и славить дуроломство, выдавая его за победы! И возводить! Вот такие вот коровники, где благополучно издохнут на морозах валютно-закупленные черно-пестрые голландки, надувать соломиной через задочередную кобылу «великой стройки коммунизма» – и рушить ее бешенным затратным механизмом там где выйдет, где получится. На этом фоне гнать хлыстом страха темпы вооружений, держать в черном теле голодного русского хама, плодить, пестовать и поощрять горлопанов и трутней, истощать бюджет и недра, умненько проектировать атомные электростанции, внося в их конструкцию гениальный пунктик, от коего они рано или поздно вспухнут смертоносным грибом на блядских территориях этого гойского стада.

Но главное, при всем этом – распознавать и во-время давить таких вот упертых умников, на коих пока еще держится постсталинский колосс.

«Ай Вите-о-ок, ай мозговитый потс, во –время ты распустился. Теперь – за дело».

И вдруг непрошеной и неуместой картинкой встало в памяти неземное, истонченное каким-то внутренним страданием лицо женщины…

«Черт… кто это… где я ее видел? Впечаталась в память, припекает оттуда… Так! Здешняя завуч… кажется, Виолетта Заварзина. Привозила свою команду гимнасток в область. Там и запала. Пригласить в обком – «для консультации». Спросить: что хотят гимнастки, как реконструировать для них зал. Взять в область, дать квартиру, как перспективному тренеру. Ну а потом… все что положено от нее …за покровительство. И ты отдашь положенное, НиферТИТЯ ты наша…»

 – Однако, к главному делу пора, Виктор Степанович, – взломал повтором гнетущую, затянувшуюся паузу Кутасов, – а я ведь для сюда прибыл не только для того, чтобы тебя для партии уломать.

 – То-то меня сомнение взяло: чего это на нашу коровью бздюшность товарищ Кутасов с небес спустился. Вы ж над нами вроде Архангела, – подпустил смиренного елея в голосе обмишулившийся бригадир.

 – Что, есть чутье на нас, архангелов? – вздел угол рта в усмешке секретарь.

 – А куда мы, сиволапые, без вас. О чем речь, Григорий Акимыч, вы же знаете, я безотказный. За редким исключением.

 – Здесь исключение смерти подобно.

 – Серьезное дело?

 – Серьезней некуда. Оборонка, ракетостроение.

 – Вот те на… а я тут при чем? Мое дело коровники, жилье, тока, фермы.

 – Вчера на соревнованиях у вас был этап на скорость: кто быстрее вслепую кубометр стены выложит. Ты обскакал всех.

– Ну, было.

 – Нужно вслепую выложить в одной хитрой печи пару кубометров термокирпичом. Восстановить защитный слой.

 – В вагранке – шамотным поработать. А вслепую то зачем?

 – Ту печь вчера загасили. И остыть она должна до двухсот градусов. На меньший градус нет времени.

 – А вариться в ней я должен всмятку или вкрутую?

 – Ай, не делай из нас садистов, Тихоненко. В скафандре почти нормальная температура. Уже испытывали.

– Тогда почему вслепую?

– Тут одна закавыка: стекло перед лицом плавится, мутнеет. Не держит перкаль прозрачности при двухстах градусах, хоть тресни.

– Григорий Акимович, темнишь ты чего. Сколько себя помню на таких работах – всегда печь остужали до восьмидесяти градусов. И потом… у оборонцев что, своих ремонтников нет?

 – Есть. Но тот заказ, для чего печь – спецзаказ ЦК. Счет на часы пошел. А на сегодняшний день таких, чтобы вслепую работали, нет. И нет времени остужать печь до восьмидесяти. Ну и еще одно. Ты обещал коровник вместо года за три месяца сварганить.

– Было.

– Так вот. Я посоветовался кое с кем перед приездом. Зарплату бригаде аккордно выплатим за год.

– Та-ак. Приперли вы меня, Григорий Акимыч. На прием взяли. Не рыпнешься.

– А для чего мы штаны в ВПШ протираем? Там и не таким приемам и учат.

– Когда в печь?

– Завтра. Там пока пятьсот. Завтра к десяти вечера за тобой сюда заедут. У тебя ведь здесь бабушка.

– И это знаете?

– Я многое знаю, бригадир. И даже то, о чем тебе за всю жизнь не догадаться. – отпустил себя на миг партайгеноссе. – Теперь иди к своим. Обмойте чемпионство. У твоих, вижу, глотки пересохли.

Посочувствовал Кутасов с почти неприкрытой брезгливостью практически непьющего. Что, признаться, сильно осложняло его многоуровневую жизнь в нормально проспиртованном партаппарате эпохи развитого социализма, прущему к финальному коммунизму в 80-м.

Он провожал глазами сутуловатую спину жилисто-верткого гоя, так придурошно и неосмотрительно сдавшего свою суть. Уходившего в никуда. И думал: надо успеть заменить стекло в скафандре на перкалевое и сделать еще кое-что. Он продолжал думать: как восхитительно коротки и подвластны ему дистанции, которые опять начинают пофамильно распределять в этой стране ОНИ, КУТА – ГНУСЫ, дистанции от члена бюро обкома – до кумачового гроба с оркестром. Таких сколочено уже много на базе ядерных полигонов: Казахстанского и Тоцкого. И будет тысячекратно больше на Чернобыльской и Билибинской АЭС – с потаенно хитрым пунктиком в проектах. Который едва ли сумеют вовремя раскусить гойские технари.

 

ГЛАВА 40

Ядир ступил на рыхлый песок. Его щекочущая прохлада надежно приняла босые подошвы, уже изрядно истомленные склизкой зыбкостью воды. И Властелин довольно заурчал, смакуя каждый шаг по тверди.

Волоча ноги, загребая рассыпчатую роскошь песка ступнями, он расслабленно побрел в обход бархана, обросшего малахитовым вереском.

За желтушным склоном холма вдруг плеснула в глаза белёсая толчея реки, струившейся из леса. Полсотни метров кипящего водяного размаха втекали в море. Речушка зарождалсь где в сердцевине Самурского бора на границе Дагестана и Азербайджана, пульсируя из сырых недр ключевыми фонтанчиками. Крепла и ширилась, вбирая в себя родники справа и слева. И разрасталась к краю бора напористо-пенным, буйным водотоком. Студеная, хрустальная прорва вымыла в земле за века омуты и заводи полтора, а то и двух метровой глубины. Разбавляла она едучую соль морской воды благодатной преснотой на километры побережья, неудержимо маня к себе тугие рыбьи косяки кутума. Обычно кутум нерестился весной. Пер он в реку литыми серебряными стаями в апреле или мае. Но раз в несколько лет случались временные аномалии. Часть громадного азеро-дагестанского стада шла на икромет и сцеживала из себя икру в нерестилища реки в конце лета, из года в год приманивая к себе хищные стаи браконьеров.

Получив сигнал о скоплении кутума у побережья, напитывались эти стаи вариантами набегов. Скворчали в черепах изощренные мозги в придумках: как обойти, просочиться сквозь рыбоохрану. Та загодя затаивалась в лесных схоронах по речным берегам. Мастерила скрадки на деревьях. Подкручивала окуляры Цейсов, бороздя побережье в устье реки сторожевыми катерами.

Напрягалось это противостояние к нересту тугой сталистой пружиной, изредка выхлестывая из себя пистолетный треск, истошные вопли двуногих подранков, рев рукопашных схваток, чадящее полыхание горящих сетей – манила жирным, золотым блеском осетровая и кутумья икра на потайных Дагестанских, Бакинских и Московских рынках.

Три дня назад НАТОвский спутник бесстрастно зафиксировал стеклянно-циклопическим оком вскипавшую от рыбьих косяков морскую бирюзу на границе Дагестана с Азербайджаном.

Ядиру доложили об этом. Вызрело решение: отметить просроченный Пейсах и 1600-летие со дня распятия Буса Белояра именно в России, на стыке Дагестана и Хазарии. Он, недавно восстановленный Гросс-директор обязан был отпраздновать это событие по велению разума. Только разума. Ибо изначально собственное сердце его, чей голос всегда холуйски пресмыкался перед разумом – давно истлело. А чужой мускульный насос, ныне гонявший кровь по столь же чужому, атлетическому телу, тупо молчал.

За несколько дней до события новый начальник его охраны Иосиф вздрючил вестью Президента Турции, а тот – штаб Турецкого флота, о частном визите Ядира на Каспий. После чего два эсминца турок нагло приперлись к границе СССР, барражируя по самой кромке ее и не отвечая на запросы штаба Краснознаменной Каспийской флотилии в Баку.

Тогда к границе, выйдя из столицы Азербайджана, лениво притерлись два ракетоносных, серо-хищных эсминца ККФ, окруженные борзой пятеркой торпедных катеров с Баиловской базы. Спустя полдня спланировала с неба и плюхнулась поплавками на воду неподалеку от катеров военная «Каталина».

Суда в угрюмом молчании утюжили приграничные воды сутки, перекипая в идиотском неведении творящегося. Паралельно прощупывала на авось советскую толщу Каспия пара противолодочных поисковиков.

Однако ничего, кроме плотной стаи каспийской нерпы, резво сквозанувшей к Самуру на полусотметровой глубине, не обнаружили.

Титановая игла Ядировой подлодки шла за тридцать узлов и сонары ее виртуозно гнали к чужим локаторам нерповую туфту.

Через сутки турки, синхронно развернувшись, убрались в Стамбул. Советские ракетоносцы, ошарашенно плюнув на ситуацию сизым дымом, торопливо ринулись в Баку: на Каспий, взбаламутив глыби, неожиданно рухнул небывалый штормяга – с дождем и градом в голубиное яйцо.

Но это было уже после визита Ядира в песчаные барханы.

…Ядир, цепляя телом за фиолетовую бахрому вереска, обошел песчанный бархан и остановился на крутом, метровом обрывчике реки.

Внизу в метровой близости от ступней река кишела рыбой. Нерестовые стаи рвались вверх по течению – к нерестилищам. Тугие, набухшие икрой туши кутума, теряя чешую, продирались из моря в реку сплошной, хрустко шуршащей лавиной. Вода, нафаршированная серебряной рыбой, взрывалась ртутной брызгой под яростными шлепками хвостов, обдавала ноги Властелина холодным, хлестким душем.

Ядир повернул голову к лесу. Взгляд наткнулся на груду неподвижных тел в тени необъятного тополя. Его охрана накануне бесшумно прошлась дозорным гребнем вдоль берегов нерестовой реки. И вычесала из леса с десяток двуногих браконьерских гнид. Затем усыпила их на сутки, свалив тела недвижимой грудой в тени вековой белолистки.

В это же самое время кирпичом на голову Управления Каспийской рыбоохраны упал приказ из Москвы: собрать в Махачкале весь оперативный состав инспекторов в здании Совмина. На семинар. Который проведет зам. Министра Минрыбхоза СССР, ибо Самур извивался икроносной жилой по границе Дагестана и Азербайджана.

Ни души не наблюдалось теперь по берегам реки, в ее устье и на полупресной акватории прибрежных морских вод.

Пустынно-благодатным нежился перед Ядиром вековой бор, на время стерилизованный от человеческих бацилл.

Вкрадчиво и одиноко прошипев днищем по песку, ткнулась в берег тугим носом лодка. Шагнул на борт и грузно спрыгнул в воду Кокинакос. Взял увесистый простынный сверток у сестер, вынес на берег. Нагнулся, уложил обвисшую тяжесть у ног.

Сестры сели на борт, спустили ступни в воду. И разом спрыгнули, синхронно заверещав: соленая прохлада моря, чмокнув, скакнула по ногам к промежностям. Держась за руки, раскачиваясь, зашагали самки к сыпучей, долгожданной тверди, тараня разноцветными лобками стихию – привычно, как это делали всю жизнь.

…Кокинакос, разогнувшись, гмыкнул: повизгивал, подпрыгивал задком на упругом борту Лабух с балалайкой у груди. Соленая, глубокая жуть плескалась за бортом, готовая заглотить зверька с его ушастой головенкой. Зверь зыркал умоляюще из под голых век на великана кока:

– Коки, ты же знаешь, что надо сделать!

 – А что-о? – лениво растопырив ноздри, всосал в грудь лесную благодать вальяжный греко-повар.

 – Ну Ко-о-ки! – плаксиво и капризно взвыл гибридный виртуоз. – Я заору, придет начальник стражи и надерет за меня твою толстую жопу.

 – Твою тощую, а не мою, – поправил с удовольствием садист, – за хипеш при Владыке.

 – Ты ж не садист, товарищ Ко-о-оки! – уже в полнейшей панике скулил шимпанзе.

 – Не бзди, макака, – кок проурчал, наслаждаясь властью, – не пройдет и часа, как сниму.

 – Ты хам, геноссе Кокинакос, – дрожащей, оскорбленной хрипотой опростался виртуоз, – я классик шимпанзе, а не макака! И если ты еще раз…

– Я щас уйду, мартышка, – лениво пригрозил мучитель, – а ты засохнешь на борту, как слизень на припеке.

 – Ну Ко-оки, ну голубчик! – рыдающе взмолился музыкант.

– Греки – племя особое. Хочешь грека использовать задаром?

 – Ты меня жутко удивляешь, Коки! – прервал панический скулеж и оживился виртуоз, – когда я не расплачивался с тобой по самые ноздри? Едва стемнеет, после службы, я сбацаю для Кокинакоса «Сертаки» в обработке Паганини. А за церемохочку торта – «Семь-сорок» впридачу.

 – Ну то-то. Тогда о кей, горилла.

Кок взял под мышку шерстяной комок с драгоценной балалайкой и снес на берег.

…Ядир на берегу, не оборачиваясь, протянул назад, за спину руку. Из-за фиолетово-зеленого куста вереска вынырнул охранник – с блестким лезвием трезубца на полутораметровой деревянной рукоятке. Вложил древко в руку Властелина. Шагнул назад и растворился в махровой зелени.

У ног Владыки клокотала битва за каждый сантиметр водного пространства. Рыбий поток остервенело гнал вверх по течению великий инстинкт продолженья рода.

Ядир присел. Вздел вверх полированное древко с насечкой, увенчанное сталью. И, утробно хекнув, вонзил с размаха трезубец в горбатую хребтину кутумной самки.

С натугойвыдернул из месива у ног трепещущий, полупудовый слиток рыбы. Вздел вверх. На голый череп и на плечи хлынула крашенная кровью ледяная струя. Заждавшуюся кожу обожгло льдистым водопадом. Ядир с ликующей фальцетной яростью прорезал воплем тишину

– И-и-я-я-яу-у-уу-у-у!!

Вопль пронизал благую пряность побережья, согнал с прибрежной полосы чаек. Владыка оборвал крик. Швырнул назад, за спину трезубец с рыбой. Его поймал молниеносным рысьим хватом охранник, припустил на рысях к Кокинакосу, разводившему костер в мангале из ветвей вереска. Содрал с трезубца рыбину и отдал коку. Бегом вернулся к Властелину и передал ему орудие охоты, уставившись в песок.

Владыка готовился к дальнейшим истязаниям, которых так не хватало изнывшей в долгом безделии его могучей плоти. Она сжималась в комок, лишенная защитного скафандра.

Ядир присел и прыгнул вниз с обрыва. Бурливый ледяной поток, нафаршированный кутумным скопищем, раздался, принял тело Властелина. Безжалостно и хлестко полоснул по коже нестерпимой стынью: на семь – восемь градусов прогревался солнцем родниковый водяной хрусталь перед втеканием в морские глыби.

Хрустко ткнулись подошвы в ракушечное – крупного помола – дно. Сдавило грудь и осеклось дыхание. Шершавые, трепещущие туши притерлись к тазу, животу, толкались в спину и бока, тычками увлекали тело к лесу – наперекор течению.

Ядир, облепленный бурлящей, ледяной, царапающей плотью, взревел в восторге – вот этого давно хотел и прорывался к этому!

Вершился пир телес под плетью холода, болевых тычков, свирепого, шершавого массажа.

Ядир толкнулся ногами о дно и вымахнул над косяком по пояс. Упал на бешено бурлящее рыбье стадо грудью, высвобождая из него трезубец. Перехватил удобней рукоятку с золоченою насечкой, прицелился и с рыком дровосека вонзил три блестких жала в плывущий впереди кутумий горб.

Толчки матерой жертвы, насаженной на сталь, передавались через руку в сердце. Там полыхал охотничий азарт! Он вырвал рыбину из косяка и зашвырнул ее на берег, снизав рывком с трезубца. Кутумья самка, кровавя жухлую траву, подпрыгивала, билась в проплешинах желто-яичного песка.

… Ядира тащило на себе рыбье стадо. Летели, трепыхаясь, брякались на берег нафаршированные икряным богатством туши. Их кровь окрашивала розовеющий поток, хлестала из распоротых брюшин на твердь.

Они сегодня сотворят свой Сцидо Амафрейкес, в честь Мордехая и Эсфири. Кутумный бой – лишь смачное начало.

…Ядир, не прерывая бойни, вздохнул прерывисто и сокрушенно: как стройно, мудро было слеплено все предками, как возвышался драгоценным таинством над всеми их древний статус в этом деле!

В пятнадцатый день Шайвата вел старшина подсчет не шекелей и сиклей, а гойских денег – на христианскую кровицу. Потом их всех, от мала до велика, накрывал божественный Пурим. Затем выкрадывали иль выкупали на собранные деньги христианских младенцев и добывали из них долго и со вкусом кровь: кололи, надрезали кожу, протыкали печень, катали в бочках, утыканных гвоздями и приступали к сборам багряной, с пряным парком живицы – под визг и верещанье тех, кто был им предназначен Высшим провиденьем в жертвы. Затем, закончив сборы, мочили в жертвенной крови полотенца и простыни. Сжигали их. По крохам не дыша, собирали пепел.

И эта драгоценная субстанция акумов, огражденная от гойских глаз и ушей набором предостережений, шла в дело – в пищу роженицам для облегченья родов, в медовые пряники Пейсаха, на закрытые веки покойников… да мало ли куда использовалась эта жижа, сцеженная с младенцев и превращенная очищающим огнем в пушистую серятину – прах…

Как было стройно все и мудро, а ныне старится, ветшает и чадит под слизью опасений, страха …

Ядир, продравшись к берегу сквозь рыбье стадо, вцепился в жухлую траву обрыва. Подпрыгнул, рухнул животом и на твердь. Поднялся на ноги. Струились с него потоки ледяной воды. Закрыл глаза, застыл, подняв лицо.

В морщинистый верховный лик, в пергаментно – кожистые веки парными благодатными пластами всасывалось восходящее светило. Оно вытапливало, выжимало из тела ледяную стынь, гасило озноб. Оно же высекало снопы синих искр из вшитых в бархат граненых алмазов на грузно обвисшем, мокром фаллосе. Вот это была жизнь, пик жизни за семнадцать лет низвергнутого всевластия! Все остальное – тупое приближенье к ее краю.

…Свита, между тем, вершила сноровисто свое дело. Кок запалил в мангале из сухих ветвей костер. Едва приметные на солнце языки огня плясали в дымном мареве.

Счастливо ошалевший на приволье шимпанзе, подпрыгивал и кувыркался по траве. А, притомившись, поднял с нее свой инструмент и заковылял к реке – к обрыву. Там основательно и бережливо вырыл ямку в прогретой мягкости песка и умостил в нее морщинистый задок. Закончив сей процесс, свесил с обрыва лапы. В их голые подошвы восхитительной шрапнелью время от времени плескала брызгами река. Лабух прислушался к сигналам тельца: оно втекало в нирвану.

И лишь тогда он приступил к работе. Склонил к перламутровой отделке инструмента обволосаченый ушной лопушок. Протяжно, нежно, бережно извлек из недр его начальные медово-гулкие аккорды «Чаконы» Баха.

Оттопырил губы, разинул желтозубый рот, стал приспосабливать к классической гармонии средневековья мерзятину пролетарского рифмоплетства:

Я миле-е-о-о-оночка проси-и-и-ила: Научил бы секс-мине-е-е-ту! А миле-е-е-о-о-онок оскорбился: В куммунизьме секса не-е-ету!

Разнолобковая близнецовая парочка развязывала бант на белом свертке. Не удержавшись, повторили едучую укоризну про куммунизьм, где нету такого сладкого сексу.

Лабух, втягивая ушастую головенку в плечи, входил в раж, хрипло горланя частушечный гимн лесу, одурело прущей на нерест рыбе, сине – белой Бездне, освещавшейвсю эту роскошь сияющим теплом:

– Хорошо в краю родно-о-о-ом, пахнет се-е-е-еном и говно-о—ом!

Сиськастые жрицы Юфь и Озя дуэтом, в идеальной меццо-сопрановой терции подхватили, понесли похабель русского бытия:

А роди-и-и-имая страна-а-а-а – Вся из се-е-е-ена и говна-а-а-а-а!

…Кокинакос, между тем, взрезал три самые крупные туши кутумов. Вывалив багряную крупичатость икры в серебряный таз, взбил ее серебряной вилкой. Убрал пленки, посолил, поперчил, добавил лимонного сока, португальских острых пряностей. Поставил таз на лед в переносном холодильнике.

Самих кутумов распластал на ломти, из которых извлек кости. Отдельно сотворил маринад: перченую и подсоленую смесь из пальмового вина и гранатного сока смешал с репчатым луком, кинзой, портулаком, мятой и ямайской травой пок-сюк. Минут двадцать мочил в этом маринаде нарезанную рыбу.

И лишь затем стал нанизывать благоухающие куски на шампура, чередуя их с дольками помидора и пластами кубинского угря, сбрызгивая все это сочетание бургундским вином сорокалетней выдержки.

Он знал свое дело. Потому и держался в свите Властителя много лет, поскольку усвоил раз и навсегда одну простую истину. Брюхо всегда останется брюхом, кому бы оно не принадлежала: королю, свинопасу, или ходящему по воде Ядиру.

Костер из вереска догорал в мангале. Груда углей, разровненная коком по днищу мангала, полыхала малиновым жаром – под стук секиры.

Начальник охраны Иосиф, зачехленный в кожаные доспехи римского легата, стесывал секирой кору с кряжистого дуба– великана, стоявшего поодаль от леса.

Закончив тесать, стал приколачивать к затесине поперек ствола метровую, плоскую слегу. Два кожаных лоскута куртки, прикрывавшие его голый зад, дергались в такт ударам, хлопали по твердым полушариям.

И Ядир, следя за плотницкой процедурой, почуял, как набухает кровью, распирает чехол в алмазах его мясистый и могучий орган, нацелено ориентированный на эти полушария.

Но, параллельно с этим, в мозговые полушария Ядира стал заползать предостерегающий холод. Новый глава его охраны Иосиф, ходил и действовал при Властелине недопустимо нерасшифрованным. Если кок, мартышка и две самки были для Владыки стеклянно –прозрачными, то этот спец по тайно-виртуозным операциям из потаенных недр Массада, гроссмейстер восточных единоборств, стратегически обученный сторожевой пес со сверх-чуткой интуицией на опасность, умеющий одинаково равнодушно общаться как с говночистами, так и с президентами – этот новичок в свите Ядира не впустил в донные глубины своей натуры никого. Десятикратно проверенный, отобранный спецслужбой Иосиф был иудеем-зилотом, прямым потомком полководца и историка Римской империи Иосифа Флавия.

И этот потомок два дня назад бездарно прокололся. Оборудованный био – протезами медвежьих лап и медвежьей башкой, в которую была вмонтирована потайная кинокамера, он выкрал младенца у староверов, попутно угробив родителей безупречно звериным приемом – изодрав их до костей.

Но кинокамера – этот бесстрастный прокурорский глаз, зафиксировала недопустимое в его поведении: жалость. Неприметным шустрым пруссаком сквозанула она в действиях Иосифа. Если хозяин – гой Оседень был умерщвлен молниеносно, тихо и нещадно, то перед самкой его сработал в исполнителе некий сбой. Ей было позволено сопротивляться. И даже выпустить наружу вопль, который чуть было не сорвал все дело. Дитеныша убитых он усыплял хлороформом и уносил с совсем уж неприличной бережливостью.

Но самое недопустимое было в конце операции: макая коготь в кровь убитой самки, он начертил поверх фетвы Корана на стене фамильный и Верховный знак Ядира: «Надзирающее око». Зачем? Чтоб запустить в примитивную черепушку следака тонкий намек на толстые обстоятельства – «медведь здесь не причем»?

Но были и другие, не менее важные «зачем». Зачем и как доставлен в сумбарину громадный ящик, не пролезающий ни в люк, ни в одну дверь? Ядира лишь оповестили, что это сделано в Стамбуле, по распоряжение Моссада и правителей Израиля. Ничтожнейшие лакеи «СТАТУС – КВОты» теперь возвышены в ранг совладельцев лодки и отдают распоряжения без Ядира?

Но спрашивать Иосифа об этом было еще рано. Накопятся другие факты – настанет время и для допросов.

…Творец жратвы Кокинакос выпрямился и взглянул на Ядира: все готово. Можно начинать? Ядир, нащупав обострившимся чутьем Юфь-жрицу, послал ей даже не приказ – их общее нетерпеливое желание:

«П О Р А!»

…У него были до низвержения в Недиры, разные наборы свит: для дипломатии, переворотов, революций, для финансистов и для подготовки войн.

Но этот состав был особым: скрепленным той терпкой общностью, которая впиталась в них с местечкового детства в Житомире. Мартышка была не в счет: гено-хирургический гибрид гойского гениального скрипаченка с дитенышом оранг-утана, выдрессированный профессором музыки.

Вся эта свита, помнила спинным мозгом, подкоркой, древними костями своих прапредков – гнет надменных жрецов Атона в Египте Аменхотепа IV и сорокалетний жар пустыни с Меребат-Кадешским Моисеем, плевки, поджопники и кнут в Испании, во Франции, в Англии и Малороссии; клещи и пыточные колоды Торквемады, разрушенный Титом Иерусалим.

Они всё помнили, и, особенно – шествие по Иерусалиму бессмертного выродка Марии, Его лечебные дела и назидательное цыканье на всех зилотов, фарисеев и сикариев. Он их учил, как жить! Учил тому, чему не научился Сам.

Они никогда не забывали биологическую чужеродность ЕГО прапращуров: Энки и Богумира. Вся эта кодла гойских бого-человеков всегда противилась их покровителю Энлилю-Адонаи-Ишкуру-Гору, и чтила своих Ра, Сварога и Перуна. Те выродки всегда существовали по другому и отторгали их, потомков Сим-Парзита и Хам-Мельо.

Вот почему, отдавая старшей жрице просьбу-приказ:

«П О Р А!», Ядир вместе со всеми окунался в блаженство предстоящего возмездия. З А В С Е.

…Юфь развязала бант на свертке. Он дернулся, из него высочился тонкий плач. Жрица развернула полотно.

Как изваянье мастера, на свет явился херувим. Опершись ручонками о песок, он сел, пошатываясь в вязкой одури хлороформа, все еще клубившегося в голове.

То было шестилетнее дитя, с распаренным личиком в кудрявом овале бело-льняных волос. На пол лица мерцали, наполняясь испуганной тревогой, два голубых, омытых слезами блюдца.

Солнце плеснуло в них белым жаром и два зерцала невинной души затрепетали и захлопнулись веками. Тень ресниц пала сеточкой на лицо.

Под солнечным лучом вспыхнул янтарной желтизной исламский полумесяц на груди, куда в уютном сочетании впаялся малый крестик – вместо звезды: изготовление отца.

 

ГЛАВА 41

Тихоненко взорвал ползучую корявость стройки. Уже в полпятого утра – едва рассветало, на пустыре заурчали, жуками завозились два колесных тракторишки «Беларусь», присланных ни свет ни заря Бугровым.

Первый вгрызся буром в сохлую целину, высверлил в ней два шурфа. Туда спустили два просмоленных бревна с прикрученными к ним бетонными торцами. На верхушках столбов фарфорною белизной маслились гроздья изоляторов. Тракторишка устанавливал столбы вертикально – рабочие забросав ямы, утрамбовали грунт. По столбам полезли к верхушкам на кошках электрики. «Беларусик» цапнул долговязой лапой лежащие на земле многожильные алюминевые струны. Лапа, вальяжно повизгивая, поднялась к изоляторам, галантно подала электрику проводовый скрут. Электрик намертво закрепил провода на изоляторах.

То же самое проделали и на втором столбе. После чего тракторишки растянули концы электро-струн, а электрики замкнули их на высоковольтке – с одного конца и на распределительном щите у самой стройки..

Тихоненко сам опробовал подключение: воткнул в пром-розетку вилку сварочного аппарата. Чиркнул по металлу стержнем: из– под него с треском рванул искряной сноп. Стройка обрела кровь и плазму: электричество.

Теперь она дробно трещала молотками и топорами, шипела сваркой, урчала моторами машин и тракторов.

К восходу солнца появился и опрометью понесся по меченому обкомом объекту сам Бугров. Цепляя за рукав Тихоненко, настырно лез в глаза и душу:

– Степаныч, чего еще? Ты мне подробно обскажи: в чем нужда? Когда, чего и сколько сюда доставить?

Тихоненко, сдержано усмехнувшись, погасил вздрюченый всполох попавшего в Кутасовский капкан директора:

– Три пуда гвоздей – сотки для опалубки. Сорок рулонов рубероида. Триста пластин семиволнового шифера. Десять кубов необрезной двадцатки. Пять машин опилок. Запомнил? На эти три дня – пока все, чтобы территорию не захламлять. Да, стоп!

Бугров, у тебя совесть есть? Ты студентам за что, за какую провинность катух коровий вместо жилья выделил? По человечески нельзя было все приготовить? Дорожки, занавесочки, половички, тумбочки каждому, радиоприемник, умывальник… привыкли к людям как к скотине относиться, м-мать вашу… Чтобы к ночи все было! И двести свечей лампочку под потолком. А по субботам к вечеру – автобус закрепленный – свозить на танцы, на кино в ваш клуб.

Бугров автоматически открывший рот в протесте, наткнулся на льдистую неласковость бригадирского взгляда. Припомнил Кутасова и выпустил из глотки смазанный елеем «одобрямс».

– Недоучел, Степаныч. Выправим сегодня же. – Собрался с духом, выпалил: – Один вопросик у меня…

– Чего еще?

– Степаныч… а руберод с опилками на кой хрен? Тут по проекту...

– Проект, Бугров, такие же раздолбаи, как и ты клепали, – резнул наотмашь жестким гневом Тихоненко. – Когда у вас зимой под тридцать хряпнет, загнутся ведь твои голландки, поскольку от мороза их одним говенным шифером на крыше не защитишь. А отвечать будут за этих принцесс забугорных не проектировщики, а персонально козел отпущения, он же стрелочник Бугров – своей многострадальной жопой. Уяснил? Я под шифер бутерброд из рубероидов с опилками положу, они тепло процентов хоть на сорок попридержат. Ну, продолжим прения, иль как?

– Все понял, – сглотнул затравленно директор, – у матросов нет вопросов.

Пошел, ускоряясь. Панически ворочалось в голове несварение проблемы: ну а ему, то, Тихоненко, на кой черт забота о Кутасовских, этих трижды проклятых, голландках?!

…Морщился, как от зубной боли, сокрушенно качал головой бригадир: г-г-господи, бабуля ты моя родная, (не поворачивался язык на «маму родную» у детдомовца, ФЗУшника Витька), да до каких же пор на сельхозфронт российский, морозами, распутицей и бездорожьем вековечно заминированный, таких вот пофигистов-дурбалаев будут бросать – как на штрафбат, в котором надо умудриться выжить?!

Заместитель Тихоненко – Михалыч, заполучив от Степаныча за ломобойную разгрузку кирпича ту самую, разлюбезную на стройках, клизму с иголками, заканчивал сбивать второй наклонный щит конструкции бригадира. Подъезжал самосвал с кирпичом к щиту, задирал кузов и кирпич с шипеньем стекал по шершавой наклонности в яму – целым и невредимым, почти без боя.

Через двухметровый ров, мешавший подъезжать к стройке, пробросили четыре широких швеллера, подперли их снизу бревнами и теперь самосвалы, переваливая через ров, разгружались впритык к будущим стенам.

Цемент вместе с новыми трубами, досками для опалубки и нормальным арматурным прутом привезли к семи утра. Вместе с ними доставили два электромотора с запчастями и передаточными цепями, к которым приварили квадратные лопатки.

Тихоненко, провозившись пару часов, оживил два агрегата.

К этому времени сварщик закончил сварку громадного железного корыта, посаженного на вагонеточные колеса – с четырьмя стойками, торчащими по углам. На стойки насадили железные штанги. К ним с двух сторон приварили электромоторы и надели на зубчатые шкивы цепь с лопатками, провисшую до дна корыта. Засыпали в него гравий, речной песок, цемент – слоями. И залили все водой. Одновременно сварщики варили арматуру под фундамент.

Тихоненко включил моторы и лопатки поползли со скрежетом по дну корыта, перемешивая бетонное месиво. Через десять минут работы бетономешалка бригадирской конструкции ««спахтала» пять кубов отменного бетоно-коктейля. В борту квадратной махины сдвинули задвижку и из разверзшейся дыры с хищным шипом рванула бетонная река, стекая по желобу в фундаментную траншею со сваренной арматурой.

…Стройка самоходно кипела, круто и виртуозно заведенная бригадиром. Тут у каждого был свой маневр, работавший на опережение.

Евген с захватывающим интересом осмысливал увиденное. Отсюда изгнали тупую механику последовательности. Здесь царствовала полетно– опережающая параллельность. Еще только заливался бетоном фундамент, а сварщики, промерив все до сантиметра, уже варили трубы отопления и монтировали систему поилок. Плотники нарезали необрезную доску и брусы для крыши. Еще только вмуровывались краном в фундамент каркасные железобетонные дуги для контура фермы, а плотники уже сколачивали вдоль них леса – для второго яруса кирпичной кладки.

Подсобникам Евгена спущено было повеленье: подтаскивать и складывать под лесами и на них кирпич малыми, равномерными грудами. Никто никого не подгонял: заведенные жестким общим ритмом работы, размашисто и на износ ломали свое дело студенты,обильно увлажняясь горячей росяной капелью.

Обед привезли из совхозной столовой в алюминиевых бидонах на ГАЗоне. Под наскоро сколоченным навесом сбили с утра из двух широченных досок стол и скамьи, прошлись по ним до сливочного блеска рубанком. Бригада и подсобники Евгена потянулись, глотая слюнки на стук алюминиевых мисок. Бригадир позвал:

– Евген, ай да на травке поваляемся, спины разогнем.

Они выбрали просторно распластавшуюся лужайку шагах в двадцати от навеса. Легли на спины, блаженно напитываясь лопатками, всем позвоночником теплым, целительным током земли.

Перевалив за зенит, плавило голубую бездну слепящее светило, под коим нежилась там и сям пухлая хлопчатость облаков.

Зеленым буйством дрожал неподалеку в мареве хвойный бор, расцвеченный редкими, пятнисто-рафинадными свечами вековых берез. Распахнуто, стерильно-свежей зеленью пласталась травянистая равнина меж бором и лежащими мужиками. Неповторимой вековечною красою втекала в них кондовая Русь.

– Я вот все думаю: ведь кто-то сотворил всю эту красоту! Ну не могло все это само по себе народиться! – с растерянной, стонущей силой вдруг выдохнул Тихоненко.

– Создатель сотворил, – внимательно и с интересом зыркнул Евген на лежащего соседа, которого вдруг прорвало изначальным, детским вопросом. Преступно запоздало советское бытие с просвещением первобытных охламонов своих в таких вопросах, за что и пожинает ныне глобальную раздрызганность всего и вся.

– Для человека сотворил, – продолжил Евген, – чтоб человек в итоге стал помощником ему.

– Щас! Станет! – едко взвился бригадир. – Реки потравит, земли на распыл пустит – и станет. Евген, мы все курочим вокруг себя от дури нашей русопятской или как? Куда ни кинь – везде бардак. Возьми хоть эту ферму с дебильным типовым проектом. Сотни таких же по стране клепают! К зиме везде в них небеса отапливать возьмутся, солярку дармовую жечь: меж небом и отоплением – пластина шифера. Телята на морозе чахнут на полах бетонных, надой с буренки – как с козы, особенно когда такие дуболомы, как Бугров, буренкам вместо сена – солому с ветками березовыми к морде сунуть норовят, породу новую вывести: веткожоры. В какое хозяйство не сунься – везде озверелые битвы за урожай к осени разворачивают, а к зиме просираются. Дурдом тотальный! Но отовсюду вопли про «исторические победы». И все факты дуроломства, хоть в оре пупок надорви – как булыжник в сартир: бульк! И нету. Одна вонища цитатная. Куда ж хозяева у нас смекалистые вдруг подевались?! Неужто на Руси одна пьянь да рвань осталась?!

– Не вдруг, – негромко, жестко озвучился Чукалин, – для этой цели и затеваются все войны с революциям, чтоб их полпреды Кутасовы…

Он не закончил, рывком поднялся: кольнул в сердце неведомый доселе импульс. Отпочковавшись от узорчато-лесной стены, едва приметно поплыла по лугу, по шелково-малахитовым зеленям женская фигурка.

– Сколько курсов одолел? – расслабившись, обессилено отпал от непосильных глобализмов бригадир: все равно не одолеть такое мозгами, где как ржавый гвоздь сидит школьная программа про светло – сияющие блага всех революций.

– Четыре, – запоздало отозвался Евген.

Фигурка укрупнялась. По бархатистой зелени приближалась сюда гармония во плоти. Бело-пятнистое, в горошек платье упруго облегало грудь, гитарность бедер. Струились платиной ручей волос, стекая с головы на плечи.

– Четыре курса за спиной. Один остался.

– И кто ж ты будешь через год? Чему обучен?

– Тому, чему учили.

– А много ли умеешь? – пророс, топорщился в нем извечный интерес к сородичу по державе: а кто он есть по сути? Надежен ли в невзгодах, в схватках, коих спущено было Родине его взахлеб, по самые ноздри. Продолжил: – Я вот ФэЗэУшник, умею землю рыть, печь хлеб, строгать, тесать, лудить, класть печи, погреба, крыши крыть и стены возводить – с нуля, на пепелищах, на крови и костях прапращуров наших. Навык у меня нужнейший для Руси, кою шакальё кочевое веками разоряло. А ты? Не обижайся парень. Четыре года протирал штаны в тепле, в довольствии, за чужой счет, сжевал немало хлеба с маслицем. Наел мяса – бугай на загляденье, аж оторопь берет. А дальше что? Хоть чему-то научили?

Беззлобно, но настырно лез в человечью суть интеллигента матерый и мастеровитый демос.

– Кое-чему, Степаныч, – рассеянно и отстранено отозвался студент. Приподнялся, сел, вытянув ноги.

Летяще, босоного, казалось, не приминая трав, несли к ним точеную фигуру две загорелые ноги. Пятнисто-белый, в черную горошину ситчик облегал истомно вызревшее, в жажде материнства тело. Две идеальной формы чаши – тугая, не зачехленная лифом грудь перетекала в дразнящую округлость живота. Под ним спрятано угадывалось волшебство припухлого треугольника, зовущего к себе с ума сводящим кличем. Гитарная налитость бедер вдруг вырывалась из под платья чеканной обнаженностью коленок.

Евген смотрел с пересыхавшим ртом. Не рассуждающей, доселе незнакомой звериной тягой влекло к себе совершенство плоти.

– …так все-таки, чему обучен? – проник в сознание Чукалина сквозь пелену вопрос бригадира.

– Вот этим безделушкам, бригадир, – наконец отозвался Евген. Оперся пальцами о землю и оторвал от земли бедра – со струнно натянутыми под прямым углом ногами. Напрягаясь, подался спиной ввысь, понес ступни меж пальцев и вышел в стойку на руках. Прогнулся в спине, круто изогнув тело, теперь увенчанное босыми, натянутыми ступнями. Оттолкнувшись от земли кистями, могучим хлестом голеней упруго и сталисто разогнул телесную дугу, перелетая с рук на ноги – в полуфляке. И тут же рывком забросил руки назад – во фляке.

Ускоряя темп, пошел мерить лужайку рвущими воздух пируэтами. Он несся к женщине по травянистой глади гигантской, бескостно-гибкой гусеницей, упруго перелетая с рук на ноги, готовя главный полет.

Поймав момент, когда до обморочно застывшей гостьи оставалось пять шагов, мощнейшим тычком ног толкнулся об упругий дерн и взмыл ввысь метра на два – спиной вперед. На пике траектории рванул к груди сжатые кулаки, запрокидывая затылок к лопаткам – закручивая тело в двойном сальто прогнувшись.

Во всей немыслимой красе взвихрила воздух мужская плоть – в акробатическом элементе супер-ультра-си, которое в то время исполняли на планете два, от силы три акробата профессионала. 

Приземлился в метре от женщины, магнитно поймав цепкими ступнями ковровую податливость дерна. Взревела под навесом стройбригада, треща ладонями в восторженной овации – свой в доску, доморощенный парнюга, бок о бок ломавший их общую стройработу, затыкал за пояс на глазах любого столичного циркача.

– Воткнулся акробатикой в деревню – вундеркинд Чукалин, – сказала гостья.

Евген изумленно вглядывался в женщину. Стояло перед ним в простоволосой дивной зрелости тридцатилетнее совершенство. Чуть трепетали точеные резные ноздри, под ними сочной вишнею светились в хладной усмешке губы. Под ровными дугами густых бровей, распахнутыми серыми омутами мерцали напряженным разумом глаза. Евгений проник в их глубину, дрогнул: там ледниковыми пластами заморожено мерцала безысходная тоска.

– Я вас не знаю, – взвихрился в памяти Чукалина набор знакомых лиц. Но этого там не было.

– Немудрено, мы видимся впервые. Но это не помешало тебе отчебучить передо мной свой супер-ультра–си.

– В вашу честь.

– Вот видишь… а я, неблагодарная, не восторгнулась. И чепчик вверх не бросила.

– Вы меня знаете?

– Само собой. Про вундеркинда Женечку вся эс-эс-эсерия трезвонит в лапоть.

Отторгающе и непонятно жестко дразнилась гостья, вонзая в него холодную пытливость взгляда.

– Я вас сердечно приветствую, Виолетта Павловна, – непохожий на себя, с какой-то виноватой суетой возник рядом бригадир. Захватил в ладони царственно протянутую руку, разнежено и осторожно тиская ее.

– Здравствуйте, Витенька, здравствуйте, голубчик, – по родственному отозвалась Виолетта. – Все реже к нам визиты. Бабушка тоскует ведь.

– Работа, будь она неладна, – сокрушенно вздохнул бригадир, – на части рвут, ни продыху, ни выходных. Чего же мы стоим? Борщ стынет. Не откажите отобедать с нами. По запахам – постарались поварихи.

– Семеро с сошкой, одна из леса с ложкой, – качнула головой в отказе гостья. – Не заработала я обед, Витенька. Особенно в такой … вундеркиндовой компании. И домой пора.

– Обидите бригаду, Виолетта Павловна, – взмолился Тихоненко. – Евген, хоть ты скажи!

– Сударыня, в его зазыве уважение, на грани обожания. Бригаду вы действительно обидите, – сказал Чукалин в прохладно-учтивом нейтралитете: его, держали почему-то в прихожке перед чертогами Знакомства.

– Экий мажордомный стиль у вас, Чукалин, – сказала Виолетта: в мучительной раздвоенности расслоился разум – увиденное наяву не совпадало с тем знанием о парне, что гневно отвращало от него.

– Вы знаете меня, – сказал Чукалин, уже не сомневаясь. – Откуда?

– Не мучайся, дитёныш, – скупо усмехнулась гостья. – Мир тесен. Всего десять лет назад передо мной и Вероникой Щегловой – студентками Лесгафта, вот так же резво скакал под Питером по травам сокурсник наш и твой нынешний тренер в Грозном Геночка Омельченко. Мы до сих пор раз в год черкаем по письмецу друг другу. Мир мал и тесен, вокалист Чукалин. Так постарайся не плевать в колодцы.

– Омельченко упоминал обо мне в письмах…

– Упоминают о знакомых. Ты – не знакомый, ты его пот и кровь, его изделие. И главная надежда стать при тебе Заслуженным на чемпионате Европе. Который ты так нагло отфутболил. Увы – роскошный ученик Геннадия, как оказалось, – суть куртизанка, меняющая мужиков за деньги. К примеру, тренера Омельченко – на денежного босса Тихоненко.

…Она ударила без жалости, под дых, при бригадире. Ибо люто ненавидела предательство среди мужчин и исповедовала пожизненно солидарность аборигенов-лесгафтовцев.

Все стало ясно. Его, чукалинский выбор: спеть на премьере Гремина в «Евгении Онегине», и отказаться от первенства Европы так сокрушительно ударил по Омельченко, что отозвался эхом в этой вот… безжалостной русалке.

– Я объяснял причины Омельченко, декану и Бадмаеву растолковал, – глотал и не мог проглотить Евген колючий, встопорщившийся в горле комок.

– И что Бадмаев?

– Он согласился со мной.

– Непостижимо… тогда я ничего не понимаю... если ты не лжешь.

– Вы знаете Бадмаева?

– Бадмаева обязан знать любой, кто исповедует Толстого и Пьера де Кубертена.

– Вам разве не писал Омельченко? Бадмаев мой учитель.

– Мне надо знать подробности, Евгений. Я их должна узнать… если позволишь. Мы вечером поговорим ведь?

Она почти что умоляла. В распахнуто незащищенном разуме ее вдруг вспышкою нарисовался чей-то образ. Чукалин увидел заостренно резкие черты лица, пропитанные черно-фиолетовым свеченьем. Лицо с пустынно-мертвыми глазницами фосфоресцировало эманацией распада. И был этот распад столь тягостно необратим, пронизывал женщину протуберанцами горя столь свирепо, что боль ее и эта ноша, засевшие внутри, захватили Чукалина водоворотом состраданья.

В нем осеклось дыхание от щемящей жалости. И здесь вдруг высветился ликующим торжеством гремящий овациями зал на премьере… он  – Гремин на авансцене… стучат смычки по скрипкам в оркестровой яме... глаза оркестрантов, облучающие его приязнью... Дурманный, наркотический зыбун. Как и пропущенный, перспективно фанфарный для него чемпионат по акробатике Европы с освоенным супер-ультра-си. Не вырвешься, коль засосет. А потому – обрыв того и другого – пусть даже с кровью, своею и чужой. Коль рвать – так сразу, с глаз долой и вон из памяти.

– Витенька, прости, сейчас не смогу с вами за стол, Светозара в гробу уж сутки перед глазами стоит, – сказала со щемящей, виноватою тоской Виолетта. – Я вечером зайду к вам, помянем Оседня со Светозарой... попьем чайку с Георгиевной, и вот с Евгеном  – коль не прогоните.

Она порывисто и торопливо развернулась. Пошла к селу летящим шагом, натягивая цепенеющей спиной жгуты мужских, прилипших взглядов. Непобедимо, наперекор всему цвело, благоухало в уходящей зрелое совершенство. Удалялась Ева, давно готовая к соитию и детородству: это источало все естесство ее.

– Степаныч, кто она? – Чукалин все еще подрагивал в едва приметном ознобе.

– Запал ты, парень… что, хороша принцесса?

– Королева, бригадир, – угрюмо уточнил Чукалин.

– Наш завуч в школе, по вечерам ведет секцию гимнастики, одна из лучших в области, как тренер. Запа-а-ал, Евгений… но тут как в танке – глухо. Понял? Терпи.

– Давай – ка сменим тему, – сказал Чукалин.

– Во-во. Я тоже «за». Пошли, едрена вошь, брюхо подвело. Ну, борщ сварганили, шибает через ноздри наповал!

…Они уже вступали под навес. Чукалин сосредоточенно и напряженно, прокручивая в памяти рухнувший обвалом в душу визит Виолетты, не удержался. Спросил виновато, у Тихоненко:

– Что у нее стряслось, Степаныч? В чем дело: дети, муж?

– Проехали. Забудь. Тебе ж сказали – тут глухо. А кобелю, который к ней нахрапом полезет  – оторвем дубовую башку. И на фундамент пустим, для крепости.

Отрывисто и холодно отшил студента бригадир: мужик, односельчанин и защитник королевы Виолетты.

 

ГЛАВА 42

Сотрясалась гора Синай, вся заволоченая дымом, ибо низвергнулся на нее Всемогущий из выси в слепящем и трубном пришествии. Услышал его зов и предостережение Моисей: «Иди ко мне. Но пусть не порывается народ видеть меня, чтобы не пали многие из него. Очертите гору и не должны ступать за эту черту». И пошел на зов Моисей, восходя по дрожащей и крутой тверди в неведомое и нависшее возмездие за сотворенное с Египтом. Изнывала душа в жестокой несовместимости явлений, что обрушились на него и на которые не было ответа. Взойдя в дыму к вершине, увидел Моисей уже знакомый и желанный облик: тот самый – Первый, в сияющей небесным блеском оболочке стоял перед ним.

– Я здесь по твоему зову, Господи, – склонился Моисей.

– Злословишь, неразумный! – отвергнул гневно обращение сошедший с выси. – Всуе треплешь имя Господне! Рядом с Ним все мы лишь пыль пустыни.

– Явившись второй раз в горящем пламени куста, ты сам назвался Господом.

– То был не я. Обманный облик Господа напялил на себя брат мой.

– Благодарю тебя, Маль ах (господин – др.евр.) за истину. С ней легче принимать твое возмездие.

– Ты различил подмену?

– Сомнение настигло, когда Госп… когда твой брат послал меня вести Хабиру в чужие земли с молоком и медом – чтобы отнять их. Мои потуги отказаться пресекались его неодолимой волей… что я мог сделать, я червь пред ним…

– Египет разорен! Лежит в слезах, крови, гниении и трупах! Твое согласье есть твое участье в этом разорении! Ты соглашался, лиг йот эд хамас! (будучи свидетелем-участником насилия – др.евр.)

– Я восходил сюда для кары. Приму ее с покорностью.

– И что? Жабы запрыгнут в Нил, изрыгнёт саранча посевы, а первенцы у Мицраим воскреснут из могил?

– Я не прошу помилованья у Всемогущего.

– Сойди и подтверди народу и старейшим: пусть не порываются восходить ко мне с мерзостью грехов своих, чтобы не поразил я их.

Сошел Моисей и пересказал. Вернулся, встал пред судией. Молчание клубилось тягостно и долго, лишь содрогалась твердь горы и трубный гул внутри нее толчками бил в подошвы.

– Ты созрел, чтобы самому себе стать судьей, – наконец, озвучился Архонт, – и сам определишься с наказаньем. Мы здесь, чтобы родительски решать судьбу иврим-Хабиру.

– Мой повелитель! Я не носил сей народ в чреве разума моего и не рожал его! Тогда как я могу быть отцом и матерью чужого порожденца, напитанного злобой и корыстью?

– Ты его вывел из Египта, чтобы здесь бросить?

Сгибался Моисей под гнетом необратимого. Эта же тяжесть гнула самого Энки, когда-то сотворившего гибрид туземца с Сим-парзитом. Теперь гибрид проник сквозь фильтр Ноева Ковчега и вот, размножившись, клубился у подножия горы, отягощенный златом Мицраим, обвешанный веригами грехов.

– Ты уведешь народ в пустыню. Его должны очистить время и пески.

Пульсировал кипящей плазмой разум Архонта, выстраивая предстоящие Хабиру годы и мили очищенья в песках.

– Ты доверяешь очищенье мне?

– Кто, если не ты? – с неотвратимостью взвалил Маль ах на Моисея его карму – ты и моя скребница Декалог. Теперь забудь о бытие, внимай. Пройдет не один день, пока вберешь в себя. Ты должен пропитаться Декалогом и разновидностью его в других народах, как губка. Мой Декалог подскажет, что надлежит вам исповедовать, что чтить по замыслу Творца.

Он, побывавший в Киммерии Богумира, орошал память Моисея иными ценностями, не совместимыми с Хабиру. Там властвовал Триглав. Мир Бога и помощников его в Галактике именовался Правью. Мир людей – Явью. Мир ушедших предков – Навью. Земным содружеством людей в Киммерии управлял Совет жрецов при храмах Радегоста и Свентовита. Верховный жрец был освящен титулом «Гриве», что означало на деванагари и санскрите «шея». Ее предназначенье было нести через себя заветы головы – Создателя, которые именовались «Фарр» и были некогда получены Богумиром от Велеса.

Хранителями заветов были волхвы, вещуны, бояны, ведуны. Они владели знаньями. Верховная их часть, иль «Космогония» вмещало все в себя о светилах, планетах Космоса и о созвездиях. В нее включалась «Теогония»: происхождение и функции богов, помощников Создателя.

«Антропогония» повествовала о происхождении и миграциях человечества, чье бытие скреплено устоями КОНа.

Богам служили в храмах. Один из главных храмов, был храм Радегаста, что означало «Гость света», воин. Венчала его обоюдоострая секира, готовая отражать набеги как с Запада, так и с Востока. Сияли воины храма доспехами золотого солнечного света, на шлемах их распростер крылья орел.

Храм Радегаста был центром города Ретра, построен из камней и дерева, инкрустирован перламутром и драгоценными камнями. Там хранились боевые знамена и дары Перуну, Сварогу и Святовиту от народов, подвластных Киммерии.

Второй храм высился на острове Руян, который стал впоследствии Рюген. Вокруг него стоял священный город Свентовит – Аркон. Содержался при храме белый, с легчайшей иноходью конь – потомок легендарного Пегаса. Из его хребта прорастали крылья.

Жрецы в обоих храмах предсказывали будущее: итоги всех сражений, набеги греков и кочевников на города и храмы Киммерии, которую впоследствии назвали Гардарикой (страна городов), снимали противоречья меж родами.

При храмах в мирное время находились по триста конных воинов – оберучников или берсерков. И эта горстка держала в ладу повиновенья народы от Балтики до моря Понтийского. Те платили за свою защиту от набегов императору Арию-Оседню десятину.

Под крыльями орла обрели покой и размножались жмудь, прусы, ляхи, чехи и хорваты, поляне, уличи, авары, радимичи, словене, угры, людичи, саксы, хорутане, дулебы, вятичи и голядь. Здесь царствовала гордая незыблемость КОНа, дарованного всем Перуном. У богов здесь не просили милостей. А лишь благодарили, славили за радость бытия.

Заветы требовали от людей неукоснительного соблюденья ЛАДА, иль СТАТУС-КВО, чьим основанием было равенство взаимодействия меж тьмой и светом, богатством-бедностью, ненавистью и любовью.

И это равновесие пронизывало неотвратимостью быт проторусов: «Слово за слово, дело – за дело», «Рана за рану», «Смерть за смерть».

В быту там делалось оружие, шились рубахи, кроилась обувь – с заговорными узорами хозяина, которые должны служить ему, оберегать от зла. Поэтому средь ариев никогда не было воровства: чужая, похищенная вещь с именными узорами несла в себе вражду и отторженье вору.

Там брали рыбу, мясо, злаки от Матери-Природы не более того, чем нужно было Роду. Излишками не торговали, поскольку каждый род в них не нуждался, умея обеспечивать себя необходимым, а лишь обменивались. Там были свои ценности и мнения о них:

Дурное семя сеется само. А доброе надо сеять.

Пиво без хмеля, лошадь без хвоста, женщина без добродетели – им одна цена.

Хвали день вечером, женщину – в старости, меч – после сечи, невесту – после ночи.

Один воробей в руке лучше, чем тысяча птиц в воздухе.

Лучше с умным носить камни, чем с дураком сидеть в застолье.

Не позорь свой род дряхлой кончиной в постели, взойди к Перуну в сече.

Не верь ясной погоде, спящей змее и сыну богача.

Ты, натаскавший к себе гору вещей, чем отличаешься от них?

Глупцу и трусу место в компании развратниц из Хабиру.

Свой родич, преступивший КОН, страшнее врага. Враг может лишь убить. Предатель – разрушить равновесие Рода.

Работу человеческого разума арийские жрецы делили на две части, которые взаимосвязаны и существуют в равновесии: «Раци» и «Зирниту» – логика и интуиция.

Мир понимался ариями, как светоносный дар Создателя, где все взаимосвязано: большое – в малом, где в самой малой капле вещества заключены и с точностью отражались империи людей и вся Вселенная.

…Текли часы. Из них верстались дни. Неизъяснимо стройная, во многом недоступная архитектоника чужого бытия пропитывала память Моисея. Далекий, хладный материк арийской Киммерии, стряхнув с себя валы Потопа, расцвел под покровительством Пегаса и Полифема недостижимым у других народов Ладом, не прерывавшим связи поколений, не отторгавшим дарованным им Сварогом и Перуном – ФАРР. Из коего произросла потом «Авеста» Заратуштры.

– Мой разум изнемогает от усилий дотянуться и постичь эти высоты…Опусти их ниже, дай ощупать то, что знакомо и привычно! – взмолился Моисей.

– Ты зачерпнул из моря ковш воды. И все, что плещется в ковше – есть море. В пролитой из ковша капле – тот же ковш и то же море.

По этому Закону сотворено Создателем все остальное сущее – живое. И малая микроскопичность этого живого – модель и эталон людских сообществ и империй, ибо сотворено все Сущим одной мерой.

– Как это может быть, Архонт?!

– Не все постигнешь сразу. Но то, что я посеял, взойдет со временем.

Запоминай и слушай.

Он стал рассказывать законы Мирозданья. Любое тело состоит из клеток. Те, в свою очередь, из атомов. Все движется во взаимосвязи. Живая клетка, кирпичик твоей плоти – модель, иль эталон людских сообществ. В ней протоплазма и ядро, которое главенствует и управляет, подобно фараону в его царстве.

В двойной, крепчайшей оболочке содержатся им лизосомы – как армия в казармах. Ядро их выпускает на врагов – микробов, чтоб истребить их, затем очистить поле битвы. После чего вновь запирает в оболочку.

Есть в клетке важнейшее сословие иль каста ДНК, чьи функции – хранить, беречь весь предыдущий опыт человека, бытия людского. Так берегут познания жрецы, волхвы и ведуны, чтобы снабдить им молодых при отделении от материнской клетки.

Заложено Творцом в ту клетку еще одно сословие: дендриты и аксоны – нервные волокна. По ним бежит сигнал от рубежей всей клетки к ее центру, ядру. Они доносят обо всем, что происходит на границах. Там прорывают их микробы, иль разъедает излученье от магнитных бурь. Об этом подает сигнал мельчайшее сословье атомов, припаянных к концам дендритов и аксонов. В тех атомах благое равновесье, где положительный заряд ядра у атома уравновешивает отрицательный заряд у спутника его – электрона. Впитав и зафиксировав в себе угрозу на границе клетки, атом меняет полюса зарядов, чем возбуждает импульс с вестью. Тогда дендриты и аксоны подхватывают этот импульс, несут вовнутрь, к ядру – тревога на границе! Пора пускать из клеток лизосомы для сраженья.

Но чтобы все это трудилось, нужна энергия и пища для работы. Их добывает в клетке АТФ – при расщеплении глюкозы и кислот. Она и расщепляет и хранит энергию в запасниках и отдает ее. Так засевают нивы фараона, пасут его стада феллахи, пастухи. А собирают подати и десятины сборщики налогов. И отдают в хранилища Маль аха фараона: на случай засухи, тайфунов, наводненья иль войны.

Все в клетке происходит по законам ЛАДА: СТАТУС – КВО.. Но при одном условии: подпитывает всю эту работу кислород. Им клетка дышит и сохраняет равновесие во всех процессах.

Лиши ее дыханья кислородом – и все взбунтуется, все станет гибнуть в корчах.

Лишившись кислорода ДНК, ведя себя публичной шлюхой, забыв предназначение свое – передавать весь опыт поколеньям, будет продаваться, трещать бессмысленно и врать потомкам небылицы, со спесью и надменностью изображать свое главенство в клетке.

Аксоны и дендриты, лишившись кислорода и отравившись смрадными продуктами распада, вдруг понесут к ядру не воспаленную тревогу о вражеском вторжении в клетку, а льстивый, успокаивающий бред о благоденствии и процветании на периферии.

Вся накопительная каста АТФ, лишившись кислорода, начнет сама сжирать всеобщую энергию запасов, разбухнув в хищной жадности, сгребет их в собственные закрома, чем обречет на голод и на вымирание всю клетку.

В итоге главное ядро, отравленное хаосом, враньем, углекислотным ядом, лишившись разума, отпустит на свободу лизосомы – без стратегического, оборонного приказа и без защитной цели.

И эти, озверевшие без кислорода казарменные псы, вместо того, чтобы искать и истреблять враждебно вторгшихся микробов, возьмутся раздирать сородичей по клетке: и ДНК и АТФ, аксонов и дендритов – пока не вцепятся в само ядро.

Хаос обрушится на все, клетка погибнет.

– Мой господин… Маль ах светлейший… я был как эв йон арави (нищий житель пустыни)… теперь мое богатство превыше всех сокровищ фараона! Позволь мне главный из вопросов.

Стоял на коленях перед сиянием Маль аха Моисей. Каран ор панав (лучилась кожа лица его).

– Встань, избранный и спрашивай.

– Теперь я знаю сущность нашего дыханья. Но поясни, кто этот «кис-ло-род», без коего разрушатся все клетки – империи людские? Я чувствую, что в этом – главное познанье мирозданья. Я, Моисей… тобою вызванный сюда… достоин ли этого познанья… после Египта?!

– Ва – ганихоти лах (я успокою тебя) Повернись.

Встал Моисей. И, повернувшись, увидел на земле две плоских каменных плиты. Неведомым огнем в них были вплавлены письмена. Еще лучился камень едва приметным малиновым соцветьем остывавших букв.

 – Ты видишь здесь Скрижали. В Скрижалях этих Рубей Торати (главное из учения моего – др.евр) Его мне, как и моим предтечам, диктовал Создатель. Здесь кислород для вас. Читай! – велел архонт. И Моисей, с восторгом чуя, как отпускают тело земные притяженья, стал полниться эфиром Божьего благословенья: межчеловечий смысл Мишпатим (законов – др.евр.) тек жаром Декалога в толщу его разума.

«Господь Бог наш есть Господь единый».

«Возлюби ближнего своего как самого себя» – вещали две строки на одной плите. Малиновым свеченье вновь стали набухать и раскаляться две заповеди на второй плите – как отраженье первых двух, смыкаясь в неразрывное кольцо единомыслия

«Не убивай» «Не прелюбодействуй»

– На первых заповедях этих крематай (висят – др.евр) весь Закон и все Пророки – негромким рокотом озвучился архонт. Внимал глазам своим и сердцу Моисей: в него вливались истины Гармонии и Лада.

«Не делай себе кумира из того… что на небе вверху, что на земле внизу и что в воде ниже земли. Не делайте себе богов серебряных и золотых, не делайте себе»

«Не произноси имени Господа, Бога твоего всуе».

«Не кради».

«Не изрекай ложного свидетельства на ближнего твоего. Не лги».

«Почитай отца твоего и мать твою»

«Не желай дома и жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни, ни вола, ни осла его – ничего, что у ближнего твоего».

Читал, напитывался Моисей премудростью скрижалей.

– Возьми их и иди к народу. Чтобы вдохнул он этот кислород Создателя и насыщался им ежедневно, пока не опадут с него вериги беззакония, грехов в скитаньях по пустыне.

– Благодарю тебя, Маль ах светлейший. Размягчено сердце мое бесценным даром для Хабиру.

Сказал. Стал опускаться на колени. Вдруг опалило лицо и грудь – нежданно, дико. Ударил гул горы в подошвы. Содрогнулся, прикрыл глаза Моисей: слепящим нестерпимым высверком раскалялся бог, залив вершину белесой яростью своих протуберанцев всю вершину.

Обрушился свистящий грохот слов на Моисея:

– Сойди к народу, узри, чем занят! Народ твой, произошедший от Адама, взял от него все худшее! Обременен он беззаконием и мерзостью грехов, племя злодеев! Воспален гнев мой на них. Будут служить врагу своему в голоде и жажде, в наготе и всяком недостатке. Я стану истреблять их и заменять народом от тебя. Оставь меня.

Спускался Моисей с двумя скрижалями в руках. В тоскливом страхе заходилось сердце: с грохотом катились валуны с вершины, опахивая смертным ветром, ссыпалась, щелкала по склону каменистая шрапнель.

Достигнул он подножья, прорвав сизо-чадящий полог, окутавший Синай-Хореб. И ужаснулся открывшейся картине.

Несметная толпа, закручиваясь по спирали, тряслась и дергалась в исступленной пляске. Взбивая пыль, чертили вензеля петушьи ноги, тряслись на шеях головы со всклоченными, давно не мытыми волосами, сучили свой челночный пляс угольчатые локотки.

Слитно-визгливый хрип, сплетаясь, сочился из тысяч глоток. Гигантская спираль из тел закручивалась в тесную окружность.

В центре ее слепил холодным, желтым блеском бык. Отбрасывая солнечные лучи, спесиво попирая святую землю, стояла литая из золота статуя идола с рогами, магнитно притянув к себе несметную орду, пропитанную потом и экстазом сладострастья. Корячился, возвысившись над головами тупой бугай – немеркнувший в столетьях идеал тельца златого.

Взрычал от омерзенья Моисей. Воздел над головой скрижали, обрушил их на камни, прервав и грохотом своим и рыком боготворение скотины:

– Сыны погибельны! Измучит вас в веках рассеянья железное ярмо на шее, отторгнет ненависть народов!

Кто сотворил, обожествил кумира этого, напитанного кровью первенцев-младенцев!?

Спешил к Моше, вздымая в покаяньи руки Аарон:

– Я, брат твой, сотворил… Тебя так долго не было! Толпа ожесточалась в праздности, в безвластии. И стала требовать: кто нами правит?! Дай нам вождя или будь сам им! Что им ответить!? Я знал, что ты был жив. И ужаснулся занять твое место. Тогда я им отлил тельца из золота Египта… я выбрал меньшее из зол, Моше!

– Ты выбрал главное из зол! – со стоном опустился на каменистый прах земли Моше. Сел, охватив голову руками. Стонал, раскачиваясь и терзаясь над осколками скрижалей. – Что я сотворил!?

И отозвался этот стон в веках памятной скорбью. Четвертый от Нисана месяц  – «17 Таммуза» стал траурным для иудеев днем, днем очищенья и поста, днем скорби по расколотым скрижалям.

Ползал в пыли и плакал, собирая осколки, Аарон. И люди Моисея: писцы, жрецы, оруженосцы и советники его ЛЕВИТЫ, взявшись за руки, окольцевали тройною, прочною оградой Аарона, удерживая спинами напор, тычки распаленной пляской массы. Та напирала, стремясь узреть разбитые Моисеем осколки от посланья Господа.

…Стихией Чернобога была тьма. Она пронизывала его кости, мышцы целительным бальзамом. И он купался в ней, погружаясь в нирвану покоя.

Когда земной шар, неся на себе его сгусток плоти и вращаясь, поворачивался сгорбленной спиной к слепящему светилу и наступало царство тьмы, он Чернобог-Энлиль, распахивал ликующе зеленый фосфор своих глаз. Зрачки, доселе суженные щелями, расширялись.

Бездонная их тьма вбирала тьму Вселенной, смыкалась с ней, игриво и игольчато коловшейся лучами звезд. И он, Энлиль, блаженствовал младенцем в колыбели – в щекочущем лучами мраке.

Он отвечал за тьму на трех материках. За все, что в ней рождалось и зачерняло человечество: за ненависть и страх, за жадность, зависть, властолюбие, обжорство. За преднамеренность убийства в войнах. За концентрацию в разумной Ноосфере кромешной пыли – от очистки душ. Которая являлась топливом для внутреннего космофлота Чернобога. За нефть и уголь, чья потаенно – огненная сущность несла в себе зародыши всех схваток меж человечьими этно-стадами. За золото, чей цвет лукаво имитировал и Ра и отраженно-желтый лунный колер. Но в этой желтизне, как оказалось, экстракт из тьмы был более кромешным, чем нефть и уголь вместе взятые.

Тьма стала символом всей жизни Чернобога.

Отдавший власть Энки, пришедшему в Египет, он ограничен был по Кодексу и предписанию Совета владычествовать в южной Палестине, в местечке Меребат-Кадеш. Особенность местечка была в том, что его часто сотрясали извержения вулканов. И он, Энлиль, воспользовавшись этим, владычествовал там как бог вулканов, чье имя Адонаи – суровый громовержец, царивший властно и жестоко в цепи оазисов. Там источала драгоценность влаги, подпитывала рощи и сады хрустальная студёность родников.

Туда он возвращался, закончив свой вояж по KI, или визит на Марс с Луной. Так волк-вожак, обрыскав в поисках добычи десятки миль своих владений, к утру безостановочно спешит к укрытой в зарослях и обжитой норе, где ждут волчица с сосунками.

…Низвергнувшись на землю, разум в своей пра-стадии был Мыслью Бога. И воплощен по образу Септоната в форме земных эфиров. Но наблюдая дикое, ничем не ограниченное буйство плоти в океанах и на суше, он проникался завистью к такой вот форме сосуществованья.

Снедаемый завистливою страстью, он уронил на землю свое семя и назвал его Хомо Эректус. Но свет Триглава над землей был слишком жарок и силен. И семя в нем не прорастало. И погрузил его тогда Сварог в животную, сырую тьму неистовств: в погоню за добычей, в межплеменной инстинкт кровавых схваток, в рефлекс обжорства, в неукротимость похоти при случках с себе подобными, а так же тварями на четырех ногах.

И Чернобог-Энлиль, назначенный куратором инстинктов и рефлексов их, брезгливо презирая все это сбесившееся буйство плоти, стал ненавидеть человечество. Что было недопустимо и искажало суть его работы. Он, отвечавший за темную чашу в Статус-Кво, стал утяжелять ее непозволительным отторжением двуногих, квотируя, точнее – сокращая количество туземных стад на трех материках. Чем неразумно влез в дела и функции Сварога. И чаша зла, темных страстей стала перевешивать.

Последней каплей перевеса стало внедрение волею Энлиля в команду Атрахасиса на Ковчеге гибридо-паразита Ич-Адама. Ич, с вставленным в него геномом Сим-парзита, подлежал фильтрации и должен был остаться по ту сторону Потопа. Но с помощью Энлиля просочился в послепотопную эпоху и заразил этим геном выжившие расы.

Триглав, у трона коего собрался Совет богов, приговорил за это клан Энлиля к трехфазной департации. На Луну и Марс. Туда отправились два сына (Нинурта и Ишкур) с племянницей Инанной – на три прецессионных цикла. Отбыв свой срок, вернувшись, семейство и отец правили Египтом всего лишь три столетия. Последний, назначенный ими фараон был Аменхотеп. Здесь цикл их правления закончился.

Энлиля заменил Энки, Аменхотепа – его сын Эхн-Атон.

Весь клан Энки, служивший свету, был незаслуженно обласкан Сварогом и Перуном – так считал Энлиль. Их Дух, отвергнувший все скрепы тела, держал свои плоти в карстовых пещерах Джомолунгмы – как муляжи для познавательного обозренья, где вот уже тысячелетья содержались в сомати земные оболочки праведных гипербореев и асуров, воспаривших в свиту Сварога.

Изобретенные Энки фотонные движки к DIN GIR-ам работали на плазменном, солнечном свечении. А этого добра в Галактиках хватало, что позволяло братцу с его родом совать свой нос в любую из Галактик, пронизывая их и возвращаясь с непостижимой для Энлиля резвостью.

Энлиль и домочадцы были привязаны к обрыдшим телесам, и покидать могли их всего на несколько часов. А их тела, потертые в скотоподобных оргиях, давно давали сбои и донимали всякой дрянью: от насморка и варикоза – до геморроя и метеоризмов. Все чаще приходилось заменять иль чистить всю эту рухлядь, тряхомудию из мышц, костей, сосудов, требухи с дерьмом, брезгливо наблюдая воспарившим Духом, как возятся с одрябшим коконом телес бригады из Энлиле-центра.

Их мозговой потенциал, увы, был несравним с био-лабораторией Энки, как несравнимы скунс с горилой.

Единственной отрадой для Энлиля был рукотворный муляж для Духа: Бафомет, куда нырял он, чтобы отдохнуть, причем с немалым удовольствием. Рогатое, крылатое страшилище с отвислой грудью, фаллосом, услужливо торчащим из влагалища, могло ходить, летать по-над землей с натугою и доставлять хоть краткосрочно-порционный миг экстаза от оргазма, когда раскочегаришь мастурбацию.

Но это доставалось все труднее: с пыхтеньем, ревом, визгами и болью, поскольку механизм муляж– болванки был склепан до Потопа, собравшимися для его изготовленья лучшими мастерами планеты – из Греции, Персидской Киммерии. Которых уже нет.

Но самым нестерпимым было униженье пса, прикованного цепью к будке KI и солнечной Галактике. Энлиль с его КА GIR–ами не мог разбить кандальность притяженья Ра. Реакторы его ракет, могли еще покрыть со скрипом расстояние от KI до Марса иль Сатурна. Но за порог Галактики на этих колымагах лучше было не соваться: увязнешь в киселе Вселенной на тысячелетья.

Полярная Звезда сияла над Северным полюсом. Расплескивались по снегам сполохи сияния. Контрастными волнами чередовалось буйство семицветья, лизало языками зависшую над Полюсом металло-кляксу: KA– GIR Энлиля.

Его окольцевали, подрагивая в полярной буре, семь кораблей Совета. Перед началом совещанья остановили бурю. Совет собрался здесь под троном Перуновым на трибунал. Владыка Трона наблюдал, внимал. Шло вече из верховных AN UNA KI – разбор подсудных дел Энлиля – Чернобога.

Все сотворенное с Египтом Архонтом тьмы раскладывалось в эталонном ложе: вред; преступление канонов; взлом постулатов Статус-Кво.

Степень вины: ничтожная? Весомая? Оскорбление Перуна?

Участие: косвенное? Прямое? Вызывающе-прямое?

Синклит Верховных Анунаков осмыслил изложение событий от Энки. Заслушал возражение Энлиля. Затем, посовещавшись, определился с категориями обвинений.

ВИНА: весомая – взлом постулатов Статус-Кво и оскорбление Перуна.

УЧАСТИЕ: вызывающе-прямое.

ПРИГОВОР: виновен. Дозированная кара наказанья – подвергнуть вторичной департации клан Энлиля (жену, двух сыновей, племянницу, обслугу) на Марс и на Луну немедленно. На два прецессионных цикла.

Когда был изречен Приговор и пропитал сознание Энлиля бессильной, горькой яростью, – в пределы Антарктиды вновь ворвалась вихревая буря и вновь заполыхала в ней сиянье семицветья: одобрили единогласно Приговор синклиты Эгрегоров в Ноосфере.

Спустя минуты все погасло. Над коченевшим в стуже Заполярьем в свистящем вое ветра сгустилась и зависла непроглядность тьмы, родительски обнявшей горестный KA GIR Энлиля.

Его пронизывало хладным блеском всевидящее око Полярной звезды.

Гневливый, разъяренный вихрь его KA GIR – а взрезал пространство над материками. Гигантская дуга полета закончилась в Меребат-Кадеше, на стартовой, гранитом выстланной площадке, врезанной в склон потухшего вулкана.

Владыка выпрыгнул из корабля. Подрагивал в урчащем, затихающем свисте двигатель корабля. Нащупав в каменной нише пульт, Энлиль убрал им антиматериальную защиту у входа в грот. Вошел в тоннель, мерцавший перламутровым соцветьем океанских светляков: колонии их жили в полых, заполненных морской водою стенных нишах. В огромном тронном зале, инкрустированном сапфирами, алмазами из африканских копей, висела гулкая и настороженная тишина. Сановники Энлиле-клана: жрецы, писцы, советники, конструкторы космофлота, гигантские фигуры лучших из LU LU заметно поредели. Почти половина их отправились с детьми Энлиля в ссылку. Там ждали обитателей земли построенные в первой департации объекты: скульптура Сфинкса, плачущего космонавта-анунака, Х-DRON для добычи полезных минералов, а так же центр управления колонией Пентатрон, оснащенный фотонно-ультразвуковым генератором для излучения ПСИ-поля.

Энлиль оглядел согбенную, объятую страхом двуногую протоплазму, так называемых «разумных». И молча двинулся в покои отдыха.

В покоях, под изумрудной зеленью цветущих лиан зависла мертвенная тишина. Бесстрашно нарушали ее слитным писком попугаи и колибри, копошащиеся в цветах. Вместо жены, племянницы, детей остались запахи духов. Зияли в обжигающем тоской пространстве плазменные дыры вместо родных тел.

Энлиль прошел в свой кабинет. Содвинул штору на стене. Раздвинув волосатую мясистость ног с копытами, упершись козьими рогами в сафьяновый овал над головой сидело в нише, пучило янтарные гляделки на Энлиля био-чучело Бафомета. Из-за спины его выпирали пернатые опахала крыльев. Свисали на живот два вислых вымени грудей. Их подпирал, торчащий из влагалища, обрезанный мясистый фаллос. Вцепились в подлокотники кресла две шестипалые, с когтями, лапы.

Архонт свирепо плюнул. Сел на мгновенно вздувшуюся, охватившую зад силиконовую нежность трона – напротив Бафомета.

Всмотрелся в бессмысленную желтизну зрачков. Впервые за последнее тысячелетие заплакал.

…Спустя несколько часов, не выдержав истязания кровоточащей пустотой, метнулся он, почти бегом, к кораблю у входа в грот.

Взмыл в небеса, достиг Хореб-Синая. Завис едва приметной точкой в выси, в стороне, обозревая далеко внизу вакханалию бурлящих в обрядовой трясучке орд Хабиру. Предметом, идолом страстей был в эпицентре плясок бык – отлитая из золота скотина, подобная Ваалу из Египта, которого возвысили жрецы Амона.

…Он видел с математической и четкой зоркостью логический каркас происходящего: скрижали с Декалогом, переданные братом Энки Моисею; карающая брезгливость брата, отравленного сумасшествием идолиады у подножья; спуск Моисея к осквернившему Декалог народу. Бессильный гнев Пророка при виде оргии. РАЗБИТЫЕ СКРИЖАЛИ!

Раскаянье и суетливые метанья Аарона, творца литого Идола. И ползанье и плач виновника в пыли, средь крошева камней. Пытался он соединять осколки, таившие в себе фундамент ЛАДА в любых, вневременных соитиях народов, государств, империй.

…Энлиль фиксировал и ощущал закаменевшую, благоговейную упёртость последователей, родичей Моше – левитов, сомкнувшихся в защитное кольцо вкруг Моисея, Аарона, разбросанных в пыли осколков Декалога.

Содвинулись спинами три крупно скроенных левита. На плечи их встал, утвердился Моисей. Взломал словами затихавший гул:

– Собирайтесь. Я поведу вас к Меребат-Кадешу. Нет ближе здесь оазисов. Пополним там запасы, чтобы уйти в пустыню.

Услышал: зарождается и крепнет ропот:

– Останемся в оазисе, где есть вода и пища… мы не пойдем в пустыню!

Возвысил голос Моисей:

– Вы разве создавали тот оазис? Сажали, поливали пальмы?! Вы чистили сады, источники от пепла после извержений?! Иль прорубали дыры в окаменевшей лаве к своим жилищам?! Нет! Тогда кто даст вам право пользоваться этим?! Там не нужны чужие рты. Вас встретят на окраине селений мечи и копья. И вы, с смирением осевши на песок, начнете ждать, когда вам продадут еду и воду. Так будет! Так я велю!

– Куда потом? И кто нас ждет? – Угрюмый, безнадежный гул вздымался, креп над ордами.

– Вас, обобравших весь Египет, где вы размножились и были сыты, ждут лишь каленые пески.

– Мы можем захватить весь Меребат-Кадеш… нас много!

– Вам предназначено скитанье богом! И я, его десница, поведу вас в очищающую преисподню! Там ваше место! Все видели, что может жезл, дарованный мне?

– Мы это видели…

– Тогда внимайте мне. И повторяйте. Мы это будем делать много раз на дню:

– «Бог наш – есть Господь единый. Возлюби ближнего своего, как самого себя…»

– Зачем я должен возлюбить всех грязных египтян, нубийцев и Арави?! – взметнулся и озлобленно прорезал гул толпы фистульный выкрик.

Вздел над толпой свой жезл Моше. Негромким хлестом треснула и сорвалась с конца его слепящая искра. Пронзила над толпой пространство и впилась в крикуна. Тот дернулся и рухнул.

– Не делай себе богов серебряных и золотых, не делай себе! – рокочущим катком накатывался на толпу голос Пророка.

– «Ему недолго предводительствовать среди них», – решил в висящем корабле Энлиль.

Теперь он знал, что делать.

…Вернувшись к ночи в Меребат – Кадеш он пробудил рядом с своим пристанищем соседний, еще действующий вулкан. Тот, возбуждаясь, задышал, погнал из жерла тучи пепла с дымом, подкрашенным багряными сполохами огня.

Всочившись Духом в недвижную остылость Бафомета, стуча копытами по половому блеску, Энлиль прошествовал через тронный зал, держа в руках объемистый хурджин. В нем брякали исписанные арамейской вязью, каленые в огне пластины глины. Волочились по сиянью полированного камня концевые перья заспинных крыльев.

Колючий хищный разум сочился из рубиновых, азартом разгоравшихся гляделок Бафомета. И каждый экземпляр из челяди, влипавшей спинами в каучуковую податливость стен, оцепенело замирал, молил Бытие, чтобы оно продлилось, а не оборвалось тут же, без причин.

Взмыв в сумрак ночи, Энлиль распахнул крыла навстречу ветру. Спускаясь с высоты, скользя пологою дугою к селенью, впитал Архонт с щекочущим, угрюмым удовлетвореньем: всполошено мерцал огнями факелов, светильников, бурлил переполохом толп огрызок его царства: Меребат-Кадеш. Услышал за спиной: раскатисто рыгнул вулкан и выхаркнул из жерла пробку. Обернулся. Взметнулись в небо ошметки плазменной шрапнели. Урча и сотрясая гору, полезла из вулканной глотки огненная рвота, спускаясь вниз, к селенью.

Стал снижаться к дому местечкового царька – он выцелил его в рубинном перекрестьи взора средь скопищ глинобитных хижин.

Обширный двор предводителя Меребат-Кадешцев Моисея, бурлил, как остальные, безумством паники. Рабы и домочадцы грузили на телеги скарб, тянули с бранью из хлева упиравшуюся скотину. Рев, стон, проклятья сплелись предчувствием конца: малиновым сплошным пожаром накалялось подсвеченное лавой небо. Пожрав весь склон вулкана, чадящая сернистой вонью магма, лизала огненными языками уже окраину селенья. Трещали хижины в огне, истошный вой людей, горящего скота врезался в уши. Растопырив крыла, застопорив, Энлиль прижал к груди хурджин с пластинами. И грузно рухнул с высоты в кольцо Моисеева двора.

Мохнатое страшилище на двух копытах вздымалась над людьми на пять локтей. Тряслась и падала на коленях в страхе челядь с Моисеем.

– Встань, Моше и слушай, – трескуче, хрипло проблеял гость. Горели углями глаза его в пещерности глазниц, втыкались в раскаленность неба полумесяцы рогов.

– Вы жили в беззаконии и дикости. За это вас карают, изрыгают лаву Духи подземелья. Я, ваш господь, спасу вас мышцою простертою.

Он положил хурджин у ног и повернулся мордой к извержению вулкана. Распахнул крыла. Простер к грохочущей горе две шестипалые руки. Наращивая голосовую мощь, взрычал заклятия на Деванагари. Ползущая нещадность магмы на окраине селенья стала замедляться. На ней там и сям сгущалась черная короста.

Туземный вой и вопли сменялись гулом потрясения. Вулкан сникал. Утробный рык и рокот затихали, проваливаясь в подземные глубины.

– Жди, Моисей, – сказал Бафомет, – и обучай людей Закону моему. Он здесь.

Толкнул копытом брякнувший мешок.

– Учить и ждать… чего, наш Адонаи? – едва ворочал языком царек, истерзанный стихией изверженья и появлением укротителя его: еще ни разу Всемогущий господин их не появлялся здесь в таком обличье.

– Здесь скоро будут племена Хабиру из Египта. Возьмешь на всех еды, питья. Возглавишь всех и поведешь в пустыню со своим народом.

 – Нам покидать дома свои… сады и скот?! – не мог оправиться от рухнувшего на всех изгнания Моисей.

 – Я усмирил гнев Духов подземелья ненадолго. Они проснутся, как только я оставлю вас вниманьем. И лава все испепелит.

– Отныне домом нашим станет пустыня?

– Когда изучите Закон мой и пропитаетесь им до последней мышцы, я поведу вас в земли Ханаана, где реки молока и меда. И будет вашим все.

– Мы испытаем на себе всю силу ханаанеян… она неодолима! – в отчаянии взмолился Моисей.

– Закон мой возбудит вас мощью. Эйма и цира (ужас и шершней) пошлю перед тобой. И буду обращать к тебе тыл всех врагов твоих: ханаанеян, евсеев, амореев и хеттеев, ферезеев и иевусеев. Ве – гихэхадтив! Ва йаку ле-фи харев! (Уничтожу их следы! Поражу острием меча!) Вы овладеете народами, которые больше и сильнее вас, когда в вас вселятсяся Тора и Мишна, Талмуд, Невиим и Кетувим. То мой Закон!

Ки шэми бэ– кирбо (Ибо имя мое внутри него)

 – Когда придут Хабиру… мне их возглавить, Адонаи? Но все стада людские идут за вожаками… разве там нет того, кто их ведет?

– Он есть и ты заменишь его имя именем своим. Оно такое же.

– И мне позволят это сделать без войны и крови?

– Так будет. Готовься.

Бог развернулся. Взмахнул крылами. Огрузлым, тяжким вихревым подъемом взобрался в высоту, истаивая в жаркой, красноватой мгле. Исчез.

…Ночь опустилась на пустыню. Вобрала в зыбкость полусвета людскую утомленность, пот, злобное бессилье. Распластано валялись, остывая на песке, прожаренные солнцем мощи, едва обтянутые кожей.

Два раза в день: с восходом и на закате съедали горсть сушеных фиников, кусок маисовой лепешки. Вода – гоморра на десятерых, на трое суток. Уже едва плескалась обжигающая влага на донцах глиняных корчаг.

Но неизбежен и неумолим был Моисей и клан его левитов, врезавшие в озлобленность мозгов святые постулаты Декалога:

«Не убивай».

«Не делайте себе богов серебряных и золотых, не делайте себе».

«Не кради».

«Не желай дома и жены ближнего своего».

И так – по два, по три часа подобного.

…Затихли шорохи и голоса в оцепеневшем необъятном стане.

Спал, сжав в руке свой жезл Пророк – в тройном кольце сподвижников его. Боролась стража с гнетущим наползаньем сна. Луну, взиравшую с чистейшей высоты колдовским, круглым ликом, заволокло вдруг черною, откуда-то приплывшею куделью.

К полуночи неодолимая, неведомая воля сомкнула стражам веки. Они валились на песок. Последний из них рухнул, сжимая рукоять меча закаменевшей кистью.

Шагах в пятнадцати бесплотно и бесшумно приподнялась тень. Поднявшийся прислушался. Толкнул, соседа в бок. Тот – близлежащего. Вставали силуэты, подтягивались к спящему кольцу охраны.

Главарь мятежников вырыл из песка зарытый еще вечером булыжник. Неслышно извлекали камни из хурджинов, из-под песка все остальные.

Главарь прицелился, метнул камень в средину круга, окольцованного стражей. Мгновение спусти из темноты чуть слышно хрустнуло ребро грудины. Содрогнулся и застонал Моше. И тотчас, пронизавши сумрак, сорвалась с рук стая каменьев: дробила кости рук и ног, впивалась, рвала тело у Пророка, поведшего всех к очищенью.

Все стихло. Плавали в бездонном забытьи левиты, спал Аарон. Над его братом, почти засыпав тело, бугрился холм каменьев. В разбитой голове Пророка истаивал последний просверк Декалога: «НЕ УБИВАЙ».

 

ГЛАВА 43

Воркующе и осторожно приступила к делу жрица Юфь, ибо всем им предстояло унести в глубины моря с этих хазарских песков не только ликованье сытой плоти, но и насыщенную древним обрядом память. А она нуждалась в точных деталях сотворенного: где, когда, как вела себя в обряде жертва, и, главное – она должна сама сказать все о себе.

– Как звать тебя, мой ангел? – спросила Юфь. Молчала жертва, осмысливая происходящее, и темной предгрозовой невзгодой, предчувствием страданья полнились детские глаза.

– Я спросила, как твое имя? – охладела голосом жрица.

 – Я хочу пи-пи, – опять не выдал имени ребенок, пока что бессознательно сопротивляясь враждебно– чужеродному вокруг себя. Да, ангелом он был. Но не ее, не этой, бесстыдно голой, с кроваво-красными губами.

 – Ты вредный мужичок, – помедлив, попеняла Юфь, – Конечно же, мы сделаем тебе пи-пи. Твое брюшко должно быть чи-и-и-истым. Вставай, потс.

Малыш поднялся. Но тут же шлепнулся на задок: не держали еще ножки, и плавала в эфире голова, не отошедшие от двухсуточного полотняного плена и снотворной дури.

Юфь прихватила за бока и вздернула увесистое тельце. Прижала к силиконовой груди левой рукой. И, приподняв его отросточек холеным пальцем, велела, уже не скрывая прущего наружу омерзенья:

– Ну, очищайся побыстрей, свиненок!

Светлая струйка дугой ушла в песок. Хазарский берег впитывал ее в себя, едва приметно прогибаясь от тяжести обрядового очищенья.

– Как пацана назвала мамочка? – вновь попыталась разрешить непредвиденный затор нагая жрица.

 – Ни мамочки, ни папы нет. Вы скажете, где они? Вы скажете?… – переспросил он со слабой, сразу же угаснувшей надеждой. – Тогда зачем вам мое имя?

– Ты скоро их увидишь, – пообещала с ледяной усмешкой Юфь – хотя… не так уж скоро. Тебе придется терпеть. И очень долго.

Она прикидывала: ударить, вплющить хлесткую ладонь в мордашку или рано? Пожалуй, рано – нет имени из его уст, нет страха и мольбы. И все идет пока не по обряду.

– Я потерплю, – сказал он, содрогнувшись: садистский импульс самки, лишенной материнства, проколол его.

Юфь отвела глаза: их обожгло суровым пониманием дитёныша того, что предназначено ему. Она проигрывала в самом начале. И чувствуя, как закипает внутри злоба, все ж постаралась не выпустить ее наружу. Юфь сделала еще одну попытку:

– Малыш не знает, как его зовут? Он разве недоношенный кретин?

– Я знаю свое имя, – тотчас же отозвалась жертва, – у тебя грязные губы.

Этот свиненок не хотел, чтоб ее губы пачкали имя?! И размахнувшись, она что было силы, хлестко ударила мальчишку по губам, разбив их. Отдернулась головка. Из ротового уголка сползла по подбородку струйка крови и канула в песок. Вот это было плохо. Ей стало дурно: постыдно не сдержавшись, она транжирила их общее богатство… при Властелине!

 – «Цивуй Мангогима Тойсвюс», – хлыстом стегнул их всех негромкий, обессоченый голос Владыки, стоявшего под дубом. Он им напоминал названье книги, которая предписывала действия в обряде. Там не было разрешенья спускать кровь жертвы в землю и проливать в бабской истерике их общую живицу.

Юфь отшатнулась от ребенка. Достала из саквояжа платок и вытерла с лица младенца кровь. Оттуда же извлекла маленькие ножницы, велела малышу сквозь зубы:

– Дай пальцы!

И, не дождавшись исполнения приказа, схватила его руку, цепко сжала и развернула ладонью книзу. Удерживая, стала стричь на ней ногти, глубоко, до мяса, до белой роговицы убирая черную полоску земного праха.

Ее близнец – Озя, дождавшись окончания работы, схватила малыша подмышку. Юфь подхватила. Они понесла обстриженного к затёсине на дубе. Там ждал Владыка!

…Кокинакос, между тем, сгреб горсть шампуров с нанизанным уже кутумом, распределил проворно по мангалу, над малиновым, пахучим жаром от вереска.

Иосиф, начальник охраны, проверяя надежность, дернул за концы прибитой к дубу слеги. Бросил на песок секиру, достал из кармана два льняных жгута.

Тоскливо, гулко ломилось сердце в ребра, отвращаясь от предстоящего дела. Его направили сюда на службу из Моссада не для такого, почти десятикратно увеличив плату за работу. Но здесь он влип в немыслимое, рабское беспрекословие, из коего уж не было возврата.

Зверь с балалайкой, возбужденно-встрепанный простором на природе, ковылял к пригорку под дубом.. Там шлепнулся задком на сливочно белевшую щепу, упавшую с затесины. Приладил балалайку на коленях, ударил лапкой по трем струнам и завопил хрипато-разухабисто:

– По ди-и-иким степям Забайка-а-алья-а-а-а…

Разнолобковые, держа ребенка на весу, развернули малыша спиною к дереву. Разом приподняли, приставили к слеге раскинутые ручки. Иосиф торопливо, туго стал приматывать их к белому кресту жгутами. Затем прикрутил две хрупкие ножонки к шершавости дубового ствола.

Закончив дело, трое отступили. Он висел над свитой – ХРИСЛАМСКИЙ, полураспятый младенец, так и не отдавший своего имени на поруганье.

Солнце уже вовсю полыхало, приближаясь к зениту. И янтарный полумесяц с впаянным в него крестом на груди Руслана, впитывая этот свет, раскалялся, разбрасывал колючие лучи. Они вонзались в зрачки палачей, заставляя их смаргивать и отводить глаза.

Рыбий плеск в воде отдалялся, стихал. Оборвались голоса шимпанзе и его инструмента. Ибо разбух над лесом, над оцепеневшим морем свистящий шепот обрядовой молитвы, что текла от недвижимого, с запрокинутым лицом Ядира:

 – Радуйтесь и веселитесь дети Израйлевы… да извлечется кровь в память вечную… не яко отрока сего, но яко падшего Кудра… во имя Мордехая и Эсфири!

 – Яко падшего Кудра, – заморожено и глухо опросталась повтором свита.

 – Да исчезнет имя ЕГО! Да истребятся верующие в НЕГО, яко трава иссыхающая и воск тающий!

– Да истребятся верующие в НЕГО, – торжествующей терцией повторили проклятие сестры.

– Мне… будет больно?! – оборвав молитву, вдруг слетел с дубовой выси вопрос полураспятого. С маленького лица, вознесенного над свитой, кричали две сине – перламутровые чаши глаз, из коих сочился ужас брошенного всеми. Глаза следили за Ядиром.

Властитель шел к дереву: его прервали!

Он широко шагал  – свитая из коричневых мускулов голая махина, поудобнее перехватывая рукоятку трезубца. Он был здесь главным и только его еще не познал висящий на кресте, познавший до конца тех троих, кто начал распинатьего.

И этому, последнему из непознанных, задавал свой вопрос малыш: О ПРЕДСТОЯЩЕЙ БОЛИ.

– Да, маленькая скотина, – подтвердил, внезапно успокоившись, Ядир, – тебе здесь будет больно. Очень больно. Но ты должен терпеть. Ваш Бог терпел и вам велел.

Припомнил он греющую сердце идиому, вкрадчиво и ювелирно запущенную ими, зилотами, в гойские стада, чтобы сгибались те в покорном раболепии.

– Я буду терпеть, – содрогнулся, потеряв последнюю надежду, всеми брошенный. Он поднял ввысь глаза – прочь от двуногой стаи, готовясь принять РАСТЕРЗАНЬЕ.

– Ты можешь кричать и просить прощения, – разрешил Ядир. – Чем громче, тем лучше для тебя. Но ты обязан нам сказать – как тебя зовут. Тогда мы уменьшим время боли.

Ядир не получил ответа. Привязанный к кресту, отдалялся в небо, познавший теперь всех. Тонкие ноздри его трепетали, ибо нестерпимый аромат тек снизу – от жаркого мангала с прожаренным кутумом и кубинским угрем, тек прямо в сердце – через пустой уж двое суток желудочек, сжимая его спазмами.

– Цивуй Мангогима Тойсвюс, – уже без нетерпения напомнил всем Ядир, подталкивая всех дружеским коленом к долгожданной финальной – главной стадии.

Кокинакос открыл отдельно лежащую, приготовленную коробку, достал шесть серебряных блюд, с дивно прописанной черненной в Дагестанских Кубачах резьбой. Юфь приняла их от кока. Приблизила к лицу, дохнула на сияющую поверхность дна. В глубине серебра на миг затуманился смутный лик с кроваво-поперечной полоской рта.

«У тебя грязные губы…», – на миг ворохнулось, крапивно обожгло в памяти.

Жрица раздавала блюда четырем, себе оставив два. Свита с блюдами в руках приблизилась к стволу.

Иосиф доставал из кармана гвозди – шесть спиц из титана, кованых в Хайфе. Поднял с песка и отряхнул секиру. Приставил первый гвоздь к сжатому, уже посиневшему кулачку над собой.

– Раз-з-о-ж-жми, – велел он хрипло, успевший отвыкнуть от бесполезных здесь, при Ядире, слов. Тоска и яростный протест от предстоящего кислотно разъедали душу. И это отражалось на лице его – под стерегущим взором ничего не упускавшего Владыки.

Дрогнули и послушно развернулись пальчики полураспятого. В ладонь уперлось острие гвоздя и обух секиры смачно и хищно лязгнул о его шляпку, загнав металл сквозь мякоть в дерево. Сдавленно вскрикнул и содрогнулся всем тельцем малыш.

Скатилась и закапала в песок кровяная, Хрисламская брусника. Но тут же зазвенела, учащая бег, о дно подставленного Юфью блюда, заливая горячей багряностью шестиугольную черненую звезду на дне. Обряд пошел на славу, набирая силу!

Потух солнечный блеск на шляпке гвоздя от надвинувшегося на солнце синюшно-гнойного, набрякшего угрозой грозового облака.

– Ты можешь кричать, кричи, байстрюк, – напомнил повелительно Ядир.

Второй гвоздь, раздробив сустав и локтевые косточки, скрылся в малой длани по шляпку. Но теперь не разомкнулся крепко сжатый рот, лишь содрогнулось тельце. Один за другим уходили в дерево сквозь кости рук и ног титановые спицы под лязгающими ударами обуха.

Багряная капель из ран стекала, между тем в подставленные чаши – все глуше и беззвучней. Ее вбирал в себя рубиновый дымящийся слой, уже покрывший звездастые серебряные донца.

Но медленно стекали капли – решила Юфь. Приблизившись шажками к распятому, она надрезала кривым ножом кожу на боку – пока не доставая печени. Разверзлись кровоточащие воротца, горячей струйкой хлынул оттуда горячий родничок, и вместе с ним стек из жертвы задавленный и долгий стон.

– Ты слишком терпелив, свиненок, – зябко поежилась и укорила жрица. – Визжи, дрянь гойская, вопи, как все!

Она лгала. Не все у них вопили.

– Вас Боженька проклял, – вдруг выстонал слабеющим прерывистым клекотом малыш.  – И мамочка моя…

Он вспомнил все. Разбуженный грохотом на кухне, спустя минуту он услышал яростный рев отца, который наложился на чей-то неслыханный доселе, чужой и дикий рык.

Потом все стихло. И в коридоре зародились тяжелые, но мягкие шаги. Они остановились перед спальней, где спали маменька с отцом. Коротко визгнула дверь. И он услышал материнский крик: звериный вопль, в котором вибрировал предсмертный ужас. Вопль истощался и в нем прорезались слова:

– Ты же не зверь, ты человек, я вижу… Вы, Богом проклятые шакалы, отыскали все-таки… за что нам кара?! Что мы вам сделали?!

Потом слова иссякли, надрывно пронизал весь дом протяжный, набрякший нестерпимой мукой стон… потом и он затих. И снова зародились в коридоре шаги, приближаясь к его, Руслана спальне.

Теперь он знал, что делать. Метнувшись с кровати к шкафу, он влез рукой в стопу игрушек, и выхватил из нее увесистого оловянного солдата с ружьем и примкнутым штыком к нему.

Перехватив его поудобнее, он ринулся к стене. Притиснулся к ней рядом с дверью. Когда она открылась – мальчика прикрыло. Сквозь щель он видел, как ползает по комнате белесый сноп от фонаря в руке у необъятно-смутной, под потолок фигуры. Собрав все силы, он оттолкнул дверь и ринулся к чужаку, вздымая над головой летящего в последний бой солдата. И он успел ударить им, достав согнувшимся штыком служивого чужую плоть, воняющую потом и звериной шерстью.

Потом его свирепо вздернуло под потолок и через несколько мгновений на лицо мальчишки упала громадная, обмотанная дурманной мокротой платка, людская лапа. И все исчезло…

– Пи-и-ить…  – протяжным, тонким стоном попросил младенец. Он попытался поднять упавшую на грудь голову, но не удержал ее обмякшей, вялой шейкой.

– Дайте, – согласно проурчал Ядир.

Они все испытывали жажду, отдавая их Сцидо Амафрейкес свою влагу: и тот, распятый на Гельсинфесском холме и Бус Белояр, столбованный в компании семидесяти князей.

И всем им подавали пить уже готовое питье – такое как всегда.

«А что? Мы вам даем все то же, что потребляем сами, и чем вы недовольны?»

Кокинакос проткнул шампуром губку и окунул ее в бардовый маринад для кутумов: наперченный пахучий уксус. Он ждал: губка должна пропитаться.

Настало время обрезанья. Юфь сделала его висящему теми же ножницами, что стригла ногти: замедленно стискивая и надсекая сталью кожу на отросточке младенца. Она продляла смак, любуясь судорогой, в которой дергались прибитые к дубу ножонки.

Настал черед в обряде и зеленолобковой. И развернув холщевую тряпицу, отлепила Озя от нее влажный кусочек украденной в Православном храме святыни – АНТИМИНСА. Швырнула его на песок, под ноги. Со сладострастием вдавила пяткой в крупичатую россыпь. Растерла Божию реликвию. Свистяще зашептала:

– Ты прах и тлен, ты хуже, чем дерьмо собачье! Тьфу! – и плюнула, скосив на заворожено сидящую под дубом обезьяну кровянистый глаз.

– Чего сидим? Работай, не сачкуй, макака!

– Звеняще, гулко исторгла первый аккорд балалайка под ударом волосатой лапки. Лабух взял аккорд, не глядя на гриф. Затравленно, осмыслено, не по-звериному смотрел он на распятого, чья кожа обескровлено белела, отсвечивая тусклым перламутром.

За первым аккордом взял зверек второй, потом третий. Органно размахнувшись звуком, стал исполнять «Прелюд» Рахманинова, заполняя лес и стражу посмертною, рыдающей тоской.

– Ты что-о-о-о?! – остервенело взбеленилась подручная у главной жрицы. Уже готовились изобразить все мускулы её и кости вертлявость торжества «Семь-сорок», чтобы неистово шпынять визгливым ногодрыганьем кончину уходящего на дубе гойского звереныша, терзать его сознание и уши их праздником в честь Бафомета, Мордехая и Эсфири. Но эта волосатая, упрямая скотина вдруг опросталась чем-то туземно-похоронным!

– Ах, ты бляди-и-ина! – И, размахнувшись голою ступнею, намереваясь хрястнуть ею по обезьяньей морде, наткнулась Озя вдруг на оскал. Над желтыми звериными клыками обезьяны дрожали и змеились губы. А в шерстяной груди свирепо зарождался грозный рык. Гляделки исполнителя-тапера накалялись рубиновым огнем – под непрерывный, погребальный, скорбный звон.

Отдернула ступню и отскочила Озя: панически ломилось в ребра сердце – прокусит ногу, тварь!

Ядир впитал бунт обезьяны в память. Это был второй за сутки бунт в его хозяйстве. Первый сотворил Иосиф, когда приколачивал к кресту хрисламского младенца, растерянным и неподвластным контролю состраданьем подернулось его лицо недавно взятого в обслугу сумбарины.

– Пи-и-ить… – вторично, затухающе прошелестело сверху.

Кокинакос вздел губку ввысь, понес к распятому. Сочились, падали на землю капли из насыщенной жгучим маринадом греходержцы. Кок поднял ее к меловому лицу, где жадно распахнулись обескровленные губы.

– «Не пей, сын мой. Сомкни губы», – втек в сердце отрока неведомый и мягкий голос. Он был неодолим и сострадание, пропитавшее его, бальзамом растеклось по тельцу малыша, глуша в нем нестерпимость огненного жженья ран.

Сомкнулись его губы. Он отвернул лицо от губки и поднял голову к Тому, кто пролил на него сочувственный бальзам.

Захлебываясь родничковым плачем, позвал распятый:

– К тебе хочу… возьми Русланчика скорей… возьми к себе, мой Боженька, я все стерпел и не поддался им, как ты велел!

И тонкий серебристый вскрик младенца стал крепнуть клекотом орленка, лепя слова и фразы на отгоревшем, древнеславянском языке, сплетая из них грозный жгут молитвы, сцеплявшей монолитно все династические ветви индо-ариев:

– Отче наш! Иже еси на небеси! Бисми-ллахи-ррахмани-ррахим!

Помоги нам, Боже! Сотворены мы от перстов твоих и будем достойны их чистотой телес и душ наших, которые никогда не умрут. Матерь Сва сияет в облаках и возвещает нам победы и гибель. Но не боимся этого, ибо имеем жизнь вечную. И так– до конца будет в последний час тризны всякого, кто умер за землю свою.

Взмыл напоследок трепетно звенящий вскрик младенца, пронзил навылет облака. Отшелестел последними словами:

– Иду, Боже Перун, в синие луга твои, во имя Отца и Сына и Святаго Духа! Аминь! Таваккалту Ала-ллахи; Ва Ала-ллахи фалайтаваккали – ль муми-нун.

– «Иди, отныне принимаю», – ответилось ему.

Упала на грудь головка, успокоилась с улыбкой. Взлетело неслышным махом светозарное облачко и зависло над дубом, чтобы выждав положенное над угасшей плотью, помчаться, ускоряясь ввысь, в бездну пространства над уменьшающимся размахом моря. Сожмется оно сначало в озеро, затем в лужицу, затем в бирюзовую тарелицу с малахитовым мазочком Самурского бора на краю.

 

ГЛАВА 44

Все, вроде бы, угомонилось, скомпоновалось за день: дела на стройке, сытный ужин, состряпанный ими уют в ночлежке, куда Багров прислал половички, приемник, тумбочки. К тому же им, Багровым, был дан посул самому Тихоненко: закрыть наряды всем студентам к сентябрю по тысяче на нос.

Все вроде бы уловисто, надежно и солидно сдвинулось, поехало в их стройотрядовском форсажном режиме.

И, тем не менее, не отпускал Евгения какой-то внутренний напряг, который к вечеру стал прессоваться, жечь в груди недобрым предчувствием. Так чуют за часы землетрясенье в океане неисчислимые рыбьи косяки и строем ломятся в глубины с мелей; кальмары лезут в щели меж кораллов и задом пятится в обжитую нору, захлопнувши зубастое хайло, стервозно-наглая махина барракуды. Чукалин пока не заимел такой норы. И пятиться не научился.

…Они втроем сидели на веранде за столом, где были поданы: салат из помидоров и прочей огородной роскошью, чесночное сальцо, вареные полтушки петуха и пирожки с капустой, яйцами, картошкой. Все неторопливо насыщались.

Свисал с сияюще-беленого потолка на длинном шнуре лимонноцветный абажур, струил на стол белесый конус света. Под лампой в сумасшедшей пляске гибельно толпилась мошкара, роняя на скатерку поджаренные плазменным сияньем трупы.

Желтый полусвет от лампы истаивал на черноте дощатого забора в глубине двора, тонул в бурой шершавости ствола матерой яблони, бессильно изогнувшей ветви под грузной россыпью багряно-черных яблок.

Тихоненко все чаще косил глаза на ходики, размеренно рубившие секунды на стене: к десяти должна придти за ним машина, заказанная Кутасовым. Свирепо пышущая жаром, неостывшая вагранка, куда его так вкрадчиво толкали, и обгоревший в ней шамотный слой  – реально существовали где-то в черной бездне ночи. И сверлили мозг. Об этом он не распространялся, оборонил бабуле между делом: придется поработать ночью. Такое, и не раз, бывало раньше. Он костерил себя за квашнею вспухавшую панику: какого черта… впервые что ли?!

Елизавета Георгиевна – баба Лиза, убрав оставшуюся еду, тарелки, хлебницу, готовила чаи. Поставив на стол баклажку меда и варенье, теперь собирала в морено-дубовой утробе шкафа розетки.

Чукалин смотрел на сухие, все еще цепкие, увитые венами, руки старушки, на чеканную, породистую классичность профиля, седую прядь за маленьким ушком – истаивал в теплой тяге, любовался балетно-стройной сухощавостью фигуры. Во всех движениях – изящное достоинство, житейский, мудрый опыт, протащенный сквозь кроваво-игольное ушко троцкистского бешенства в период тотальной охоты в СССР «на русскую породу».

Успел с Евгеном поделиться бригадир: вот сюда, к бабуле, нырял отпотеть душой из ФЗУ-шной толчеи, вот этими, семейными руками обласкан и подкормлен. Привязан до болезненной тоски, когда не видит долго «балерушку».

Натанцевала бытиё себе и детдомовскому внуку бабуля в тридцатые-сороковые: пуантами и па-де-де на сценах Саратова и Куйбышева. Ровесница века завоевала ими право жить. Когда закончилась война, училась выживать, осваивая иные антраша, повиртуозней прежних: в катухах свиных, в совхозном поле, на огороде и в курятнике, у вымени коровы.

…Расставив чашки, Елизавета прервала тягостно затянувшееся молчанье. Присела к Виолетте: не давал покоя нервный срыв этой загнанной в ловушку косули. Два часа назад билась в рыданиях ее гостья в комнате:

 – Я тварь… животное… решилась… о, Господи, баба Лизонька, ведь не отскребу грязищу после, когда узнают все!

 – Цыц, девка! Не для себя решилась – для двоих! – она оборвала истерику.  – Решилась, выбрала его – теперь не время нюни распускать! Испортишь дело ведь слезами да соплями! Потом казниться всю жизнь будешь. Хватить нюнить, распрямись, возьми себя в руки!

Вспомнила и отторгнула видение баба Лиза. Пора переступить – и дальше. Приобняла, ласкающе тиснула замороженное плечо осознанно летящей в омут:

 – Виолеточка… цветок лазоревый, ау-у-у!

 – Я тут, Георгиевна, – чуть повернувшись, разлепила сцепленость губ Виолетта.

 – Не ври. Отсутствуешь нахально, до неприличия. Ну-к, соберись: вознесемся. Помянем Оседня со Светозарой

Прикрыв глаза, затянула Елизавета низко-медовым контральто гениальную тризну по русской, пропадающей в смертном одиночестве судьбине, за коей угадывались миллионы таких же:

– Черный во-о-о-оро-о-он… черный во-о-о-оро-о-он…

Виолетта, оттаивая, полыхая глазами, прижалась к родственной по духу ундине. Вплела в предсмертную исповедь бойца трепетную звончатость своего сопрано, подняв его на терцию над бабушкиным голосом:

– Что ж ты вье-о-о-ошься надо мно-о-о-ой…

Морозом по спине мазнула мелодия Евгения: ему, впитавшему из магнитофона в опере у Соколова десятки отечественных и зарубежных дуэтов, трио, квартетов, редко приходилось слышать столь идеальную сопряженность голосов, столь слаженное движение душ.

– Ты добы-ы-ы-чи-и-и-и не дожде-о-о-шься-а-а, чёрный во-о-о-рон я не тво-о-о-ой.

Вели двое с приглушенной, страстной горечью сказ о муке угасания воина среди павших в степи, капля за каплей теряющего жизнь.

До озноба в сердце любил эту песенную, необъятную эпопею Евген, где сплавились лучшие черты славянской натуры. Уходящий в Навь заботился о светлой памяти, просил передать матушке, «Что за родину я пал», заботливо освобождал любимую от кабальной пожизненной верности «скажи ей – она свободна, я женился на другой». Освобождал, чуя хладный смрад дыхания из Нави своей второй суженной – с косой на плече.

Между тем, сторожила Чукалина глазом баба Елизавета, ловя его реакцию на песню. И уловив открытое, разнеженное любование ими, повелительно поманила сухоньким пальцем: вступай, дитя, вплетайся!

Распахнутым серебром ширилась перед Евгением ковыльная степь, к горизонту укатились терзающий уши рев, лошадиный визг, лязг мечей и сабель – укатились и истаяли в мареве.

Остался посвист ветра в синеве, над изорванным копытами ковыльным размахом. Да парила над ним чёрнопёрым крестом горбоносая, ждущая своего часа, тварь. Почти такая же, что слёту, со свистом била в него, новорожденного на руках у графини Орловой, разродившейся в притерском поле под копешкой. Такая же. Разве что клювастым черепком поменее, да пронзительной смышленостью пожиже. Как она там… однокрылая калека, в сарае, в клетке у родителей? Не было вести о ней в последнем письме.

…Послушно, без вмешательства разума готовился в Чукалине к работе голосовой аппарат. В Карузо-Шаляпинском навыке зевласто ширилась, раздвигалась трахейными мышцами гортань. Твердела, напрягаясь, диафрагма, подпирая столбом воздуха пока что сомкнутые связки. Уходил вниз, проваливался в гортань корень языка, направляя посыл грядущего звука – в нёбо, в кость – «в маску». Всё выстраивалось по местам, всё готовилось к великому акту – выплеснуть естество свое в осмысленном, напитанном страстью и чувством звуке «бэль-канто».

Звенящий высокой тоской бархатный бас Чукалина вплелся в дуэт, истекая из самой души. Подпер, пронизал и понес трио к итоговому акту: смерти в одиночестве, где собеседником был избран ворон.

– Повяжу смертельну ра-а-ану подаре-о-о-нным мне платко-о-ом.

Зачарованным восторгом полнились глаза у Виолетты, знавшей толк в голосах – еще со времен Ленинградской учебы, где магнитно царствовала над студентами волшебство оперных спектаклей Мариинки.

Вздрогнула при первых же звуках и «балерушка» Елизавета, потрясенная тембром, окрасом голоса у парня: дважды посчастливилось слышать юной балериночке вживую вселенский бас Шаляпина в Саратове.

Чукалин вел мелодию, свободно перетекая в модуляциях, строя аккорды и в трио и в квартетном сочетании. Он нес итоговое прощание бойца с собственной плотью, подготовку кшатрия для воспарения к Перуну, исполнив на земле свой долг. Там был Евген, там, на его месте и его «я» тоже готовилось к исходу из плоти, у которой все меньше оставалось времени…

– Чую, сме-е-ерть моя-я-а подхо-о-о-ди-ит, черный во-о-орон, весь я тво-о-о-й!

…Они закончили. С минуту молчали, отходя от высокой, пронизавшей души, тризны.

Затем Чукалин, не дожидаясь просьб, взломал тишину контрастным торжеством шаляпинского романса:

– Клуби-и-ится волно-о-ою кипучею Ку-у-у-р, во-о-осхо-о-одит дневное свети-и-и-ло-о-о-о!

Не давая передышки после первого романса, почти тотчас же выпек стонущую безысходностью, задавленную ревностью фразу второго, не менее знаменитого:

– Уйми-и-итесь волне-е-ения, стра-а-асти-и-и-и, молчи-и-и– безнаде-е-ежное се-е-ердце-е-е-е…

Он внедрялся в генную память сидевших, держал их отточенной роскошью голоса, шлифованного четырьмя годами каторжного, благословенного труда в оперной студии у Соколова, напитываясь теперь щемящей благодарностью к Мастеру. Он пропитывался осознанием собственного статуса: «свой среди своих», выходя на предельные высоты своего дара, так болезненно и безжалостно обрушившего надежды на «Заслуженного» у своего тренера Омельченко.

Тихоненко, зачарованно приоткрыв рот, внимал давно неслыханому. Истаяли, рассыпались в прах бригада, стройка, заботы, ядовитым туманом ползущий от Кутасова страх. Напрочь отгородил от мирской суеты, царящий на веранде Чукалинский голос. Он обволок всевластным наркозом и длился долго.

Потом его хамски, грубо оборвал хрипатый гудок машины у ворот.

…Евгений приходил в себя. Отрешенную от мирской суеты гармонию проткнула заскорузлость бытия.

Тихоненко встал.

– Ну, парень, далеко пойдешь, всю душу перепахал… черкнул бы автографы сразу всем, а то потом, в Европах, за тобой не угонишься… пошел я, бабуля. К утру вернусь.

Чукалин поднимался. Спадала с глаз пелена отрешенности, отпускала цепкая аура романсов. Ее сменял вторгавшийся в сознание раздрай внутри у Тихоненко: тот уносил в себе растущую, ощетинившуюся паникой тревогу. Чукалин втиснулся в нее, прощупал озарением.

Взял уходившего бригадира под локоть, стал притормаживать на спуске с крыльца:

– Запоминай, Степаныч. К полуночи тебе готовится какая-то крупная пакость. Перед работой хорошо осмотри все, что дадут в руки и что наденут на тебя. Идешь в замкнутое… предельно разогретое пространство. Там… почему-то перекроется зрение… будешь работать вслепую. Поэтому постарайся обеспечить страховку выхода… возьми с собой… как это обозначить… нить Ариадны! Возьми с собой ТО, что не сожрет температура, держась за ЭТО, выбирайся назад…

– Откуда… ты откуда знаешь? – цепенел в ночном ознобе бригадир.

– Не важно. Все запомнил? Возвращайся только сюда… любой ценой настаивай на возвращении домой: я заночую здесь. Бабушка с веранды не прогонит?

– Так она там и постелила тебе.

– Тогда все.

И повторил с силой, в которой закоксовалось недоброе предчувствие:

– К утру – только сюда, домой. Я буду здесь.

…Виолетта стояла на крыльце. За нею угадывалась бабушка Елизавета.

– Женя, голубчик, не сочти за труд сопроводить эту мимозу к дому. У нас здесь отродясь ничего такого… да больно уж темно.

Она еще просила проводить!

– Елизавета Георгиевна, сочту за честь. Я сам бы напросился.

Смотрела старушка на Чукалина с дрожащей на губах, всезнающей, чуть горьковатой улыбкой.

– Ребенок, ты меня потряс до основанья… Я слушала Шаляпина в Саратове. Твой голос…

– Баба Лиза! Пощадите! – Евген почти взмолился, не желая слышать продолженья.

– А он, вдобавок ко всему, еще и скромник. Нафарширован добродетелями, как поросенок хреном, – с любопытством поделилась наблюдением с вещей Елизаветой Виолетта. И рассердила старушенцию:

 – Тьфу на тебя! – подшлепнула гимнастку под тугой задок Георгиевна. – И рассиропиться как следует не дашь. Была шпортсменкаруко-ногая. Ею и осталась, хоть и завуч. Брысь с моих глаз! Женюра, тебе постелено в углу веранды. Вернешься – ложись без церемоний.

Они вышли за калитку. Тьма плотно, беспросветно сгущалась сразу за забором. В ней быстро и бесследно увязло полушарие света от лампы на веранде.

Горячая, упругая рука скользнула под локтем Евгена. К нему притиснулась и зябко дрогнула Виолетта:

 – Как в преисподней… ты – виртуозно, евгенически состряпанный субъект, Чукалин, природа на тебя не поскупилась. Это иногда даже пугает – ты марсианин, гуманоид. Вращаясь в сальто, вдруг рушишься с небес на землю. К тебе притягивает любопытство, но не пускает опасение, что ты не наш.

 – Хотите подробности о Бадмаеве, Виолетта Павловна? – спросил Евген.

Неистовой упругой истомой наливалось тело, впитывая близость желанной, с ума сводящей плоти.

 – Естественно и с жадностью хочу. Тем более – подробности. Я истосковалась по сокурсникам. А облучал нас интеллектом еще тогда Бадмаев. Мы только поступили, а он уже выпускался – легенда и кумир Лесгафта, со своим непостижимым даром улавливать потайную суть методологии в любом виде спорта… я помню до сих пор в его исполнении акробатическое, непробиваемое вратарство в футболе, прыжки в высоту и плаванье, двойные сальто согнувшись – еще тогда, когда и в цирках никто на это не решался. Он экспериментировал со своим телом, с легкостью вламывался в Мастера спорта и с той же легкостью бросал достигнутое, начинал иное. Пока однажды не занялся архивными «раскопками» какой-то древне-славянской драки. Сутками просиживал в Публичке. Защитил по этой «драке» диплом. Но защиту никто не видел: все перекрыло КГБ. Они зазывали к себе неоднократно, но он уперся намертво и после диплома уехал на Кавказ – куда распределили Щеглову. Уехал и растворился в неизвестности. Потом донеслись из Грозного вести о какой-то трагедии – всесильный, несгибаемый Бадмаев стрелял в себя! У нас ревело полкурса, влюбленных в него баб. Потом он окончательно исчез – где-то на диком Урале… среди староверов.

– И вот он ты – воспитанник Бадмаева, акробат Божьей милостью и… неожиданный певец. Да какой! Женюра, голубчик, мы с бабой Лизой так благодарны тебе за певчий праздник!

Она прижалась к его боку. Кошачьим, вкрадчивым движеньем потерлась щекою о его плечо. Отстранилась. Напела воркующе-изумленно:

– Ребё-о-о-о-нок! Да ты весь дрожи-и-и-ишь!

– Пр-ройдет, – сказал Евген сквозь зубы.

Неимоверным усилием взял себя в руки. Стал рассказывать о Бадмаеве, о годах, проведенных в Гудермесе, о его сокрытой ото всех команде Радогоровских бойцов, где перед ними распахнулась потайная дверь в иной мир: стерильно-чистый и жестокий мир самоотречения и безграничного совершенства.

Бадмаев переплел в нем круглосуточный тренинг тела и Духа, сцементированный аскетическим, замкнутым мирком боевого братства, где выпускной – десятый класс стал лишь досадной, хотя и неизбежной обузой.

То, чему учил Бадмаев, не было ни физкультурой, ни профессиональным спортом. Тренер нарабатывал и внедрял в парней систему взаимоотношения с миром на всю оставшуюся жизнь. Он распечатывал и освобождал из рефлекторных запасников организма его не мерянные возможности, его духовно-гармоничную суть. И основной сутью этой системы было триединство требований к себе, воину-кшатрию: «Не верь. Не бойся. Не проси», которые потом стырил, опошлил и искорёжил блатняцкий мир ГУЛАГа и тюряг.

Он учил не верить газетным передовицам и чужеродными по Духу политикам, заменившим древнеарийский КОН в душе каждого на вероломный, хамельонно гибкий Закон. Учил не обольщаться фарисейскими выкрутасами всяческих «измов», бывшими всего лишь двумя сторонами одной мамоннизированной медали, состряпанной в Бафометовой мастерской. За любым масштабным событием на планете всегда прячется своя потаенная цель. Она, как правило, замаскирована набором фразеологических газетных фикций. Бадмаев учил постигать логику и суть вещей, распознавать ее ясновидением созидателей, не блуждая в лабиринтах словоизвержений – которые предназначались для сокрытия сути. И чем изощреннее и агрессивней был фасад революционно-авангардной фразеологии в политике, в театре и художестве – тем меньшего доверия он заслуживал. Бадмаев учил различать за вычурным бешенством «модной», насаждаемой формы, за ее вопящей позолотой – хищное и смрадное мурло Бафомета. Изначальной мишенью его всегда были белая творческая энергия и ГАРМОНИЯ в чертогах Создателя.

Взамен ее насаждались хаос и дисгармония Яви, отчуждение ее от Законов Мироздания. И как итог – тотальная идиотия согнанного в единое стадо биороботов, где каждая особь должна быть абсолютно подконтрольна и пронумерована.

Все это до конца постиг Сталин – лишь к концу жизни. За что и был уничтожен, а память о нем – ныне глумливо и грязно распята.

Бадмаев учил не бояться. Не преодоленный, разбухший в человечьей плоти страх – это пожирающий изнутри паразит. Боль и смерть – ПРЕОДОЛИМЫ, их неоднократно и успешно научили преодолевать Исуса в его странствиях и богослужениях в храмах Джаваганнатху и Капилавасту – в период странствия по Индии, где его, избранника самого Сварога, посвятила в сан Христоса посланная Энки семерка всепланетных мудрецов.

Много раз Бадмаев сам снимал боль от ударов и порезов меча сеансами КУНДАЛИНИ. Дважды возвращал к жизни ребят, у которых останавливалось сердце. В поле, излучаемом его ладонями, за три дня срастались сломанные кости, прирастала к руке почти отрубленная кисть. И это было на глазах у всех, порождая стойкое ощущение бессмертия. Смерть – всего лишь орудие рока, и она не явится раньше предназначенного времени.

Он учил всему этому своих арийских волчат, учил подчинять воле Духа бренное тело, управлять им и врачевать его.

И всю эту науку почти постиг Евген, готовя себя к пожизненной миссии воина-кшатрия. Вот почему он вынужден был смертельно обидеть тренера Омельченко: отказался ехать на чемпионат Европы по акробатике, хотя там просматривалась почти стопроцентная возможность стать первым. Вот поэтому он оборвал всю связь с оперной студией Соколова после премьеры «Евгения Онегина», где ему прочили блестящее будущее после консерватории. Он порывал с этими соблазнами – как с обузой в будущей жизни воина – кшатрия.

Аверьян Станиславович Бадмаев учил не просить, последовательно расшифровывая ничтожность этого занятия. Если ты просишь что-либо у более сильного, то с исполнением просьбы неизбежно увязнешь в унижении и кабале – ибо сильные редко когда отдают что-либо безвозмездно.

Если просишь у слабого – тебя самого должен пожрать стыд: тебе дано Создателем больше, чем этому немощному. Так почему ты должен забирать у него может последнее?

Если ты просишь у равного: не оскорбление ли это самого себя? Двоим дано Создателем поровну. Тогда чем ты хуже, если ты клянчишь у равного тебе сородича?

Убедившись, что триумвират из «НЕ» освоен, Бадмаев повел к главному: нельзя двигаться вперед на одних отрицаниях. Одноногий, однорукий человек–калека; арба не едет на одном колесе; кромешность ночи всегда уравновешивается сияньем дня. Отрицание всегда обязано искать дополнения в утверждении.

Вот почему научившись не верить насаждаемому Бафометом бешенству мамонновой формы, каждый обязан обрести всеобъемлющую веру в Гармонию Создателя, главного творца ПРАВИ. Только тогда будет вечно вращаться Коло Сварога.

Изгнав из Души страх перед болью и смертью, человек обязан заполнить это пространство СТРАХОМ перед неправедным делом, которое отнимет у него право быть Божьим воином – кшатрием. Лучше погибнуть, чем свершить неправое дело, которое закроет путь к Нави, в воинство Перуна, в вековечную компанию индоариев-славян: Ноя-Атрахасиса, Иафета, Богумира, Иоана-Крестителя, Исуса, Магомета, Буса-Белояра, Александра Невского, Дмитрия Донского.

…Евген закончил пересказ, сосредоточенно и отрешенно перебирая врезанные в Душу фрески Бадмаевских уроков. И лишь окончательно вернувшись от него, стал осознавать, что они с Виолеттой давно стоят.

Они стояли у калитки. Шершаво-серые штакетины ее смутно перечеркивали лимонно-лунный разлив ночи. За околицей неистово и слитно струил свою полифонию хорал степных сверчков, настоянный на чабреце и полыни. Изредка, разрубая этот настой, в него втыкался брёх хрипатого барбоса на другом конце села. Он был  – судя по голосу, лохмат, блохаст, голоден и старчески одинок.

Вселенским шорохом цедился полуночный сквозняк в вершинах корабельных сосен у забора. Могучий – в два обхвата, шершавый ствол вздымался рядом с ними в Мирозданье, подпирая мохнатой кроной алмазную россыпь Млечного пути.

– О Господи, – завороженно перевела дыхание Виолетта, – мальчик ненаглядный… ты ведь и в самом деле инопланетянин вместе с Аверьяном… тебе не тяжело нести все это в твои годы?

Она придвинулась к Евгену. Развернулась к нему лицом. Зовуще вминая упругость груди в мужское подреберье, подняла и сцепила руки на его шее. Пригибая голову к себе, вонзаясь бездонной чернотой зрачков в густой ультрамарин потрясенных мальчишечьих глаз, переспросила:

– Тебе не тяжело нести в себе ТАКОГО Аверьяна?

– Не т-тя-же-ло… – распорядился гортанью, языком Евгена кто-то чужой, бездумный. Ибо сам он, все естество его скопилось и набрякло сумасшествием в руках, окольцевавших желанную талию Виолетты.

Она пригнула его голову. Коснулась бархатисто-мягкими губами полыхающего кольца его губ, шепнула через них в самое сердце:

– Тогда понеси и меня.

Невесомо и буйно он вскинул ее на руки. Все еще не веря сотворившемуся, робко прильнул щекой к ее лицу. И, не почуяв отторженья, стал целовать с неистовым, ликующим буйством лоб, глаза, подбородок щеки, пока наконец, не нашел губы. Содрогнулся, со стоном впился в коралловый их сок – почти теряя сознание.

Чем напугал ее.

– Тише, золотко… не торопись, все будет, успокойся! – вышептывала она щекочуще в самое ухо, коротко, летучими мазками касаясь мочки, горячей раковины уха, вливая в нее половодье с ума сводящего посула. И повторила, уже для самой себя, созревшей для этого срыва еще у бабы Лизы:

– Все сегодня будет. Теперь отпусти.

Сотрясаясь крупной, не отпускавшей тело дрожью, он панически замотал головой.

– Ну, что такое, ребенок? – она спросила со сдавленным смешком.

– Не могу.

– Не можешь, отпустить? Почему?

– Не хочу!

– Боже мой, какая прелесть… его Величество «Не хочу» командует безоговорочно вот этим горластым акробатом. Тогда вперед, кентавр! Толкни копытом дверь.

Он внес ее в калитку, понес скользящими шажками, нащупывая путь в густой, набрякшей запахами полутьме.

Луна ушла за тучу. Тропа, посыпанная хрусткой крупичатостью песка, вела к кубической громаде пятистенка. В нем слепо-слюдяным покоем чуть различимо отблескивали окна.

Белёсое, уютное полотнище тропы ластилось к подошвам и вело к крыльцу – в домашний рай, в Эдем.

Виолетта прижала губы к его щеке, шепнула:

– Не сюда… не в дом. Левее, мимо.

Он обогнул крыльцо и здание, понес ее вдоль зачерненной временем, обитой досками веранды – в глубь двора. В расширенные, трепещущие его ноздри лавиной вторгался роскошно скрученный жгут запахов: не остывший за полночи ток от смоляной сосны у забора перебивал вселенский аромат созревшей женской плоти. Всепроникающим облаком окутывало идущих тончайшее амбрэ пионов.

Их скопище проплывало грядкой слева, с игривой негой цепляя за бедро Евгена лохмато-буйным разноцветьем бутонов.

Он медленно присел, умостив удобнее на коленях драгоценную ношу. Высвободив руку, с хрустом сорвал три пышно распустившихся цветка, выбирая разные цвета зверино обострившимся зрением. Уложил букет на грудь Виолетты.

Рывком, невесомо поднялся, понес ее дальше, вбирая трепетавшими ноздрями предсмертный ароматный взрыв от росяных лепестков.

Выползла из-за тучи луна. И вековечный диск ее залил шафрановым, колдовским полусветом кроны сосен, зажегся хулиганским блеском в оцинкованном скате крыши.

– Здесь, – вполголоса остановила шествие в нирвану женщина. Они стояли у щелясто-кряжистого амбара, сколоченного из дубовых плах.

Виолетта соскользнула с рук. Толкнула дверь. Та пробудилась, возбужденно и протяжно взвизгнула: «Из-з-звольте в з-з-зарож-ж-жденье…». Подалась внутрь.

Женщина ступила в квадратно-черный зёв, перешагнув через высокий, от снегопадов поднятый порог. Евген шагнул следом.

Внутри, в дразнящей тьме, настоянной на аромате сена и березовых веников, она коснулась лестницы, ведущей в небеса. Нащупала ногой перекладину, стала подниматься к сеновалу: хрустяще-луговой, слежавшейся перине.

В груди, в тугих, набрякших ожиданьем бедрах, в курчавом лоне, в чреве взбухал неистовый и дикий зов к соитию: «Скорей!» Она его не осадила  – отдалась буйно звереющему инстинкту, все больше распаляясь, предвкушая. Прислушалась. Натужным хрупом постанывали перекладины под тяжестью Евгения. Он поднимался следом – роскошное дитя, не по летам нагруженное разумом. И было оно неодолимо желанным, первобытно близким, так просто, без остатка разметавшим в ней все муки совести, только что кричавшей о сожранном мучительной болезнью воине, о долге перед ним, о жадной, ядовитой липкости всех пересудов на селе….

Но это все потом обрушится, все – позже! После!!

…Нащупав коробок со спичками под шиферной крыши, она зажгла свечу, стоявшую на медном поносе. Тьма разорвалась, прянула и затаилась по углам, обнажив все то, что скопидомски погребала под собой: шершаво-желтую округлость сосновых слег над головой – с янтарной капелью смолы и серый волноряд шифера, укрывшего двоих от подгляда Мирозданья. Спрессованный толстенный слой лугового сена под ними, соскучившись, подобострастным хрустом отзывался на их малейшие движенья.

Их главное светило – язычок свечи царил над тьмой, вонзался ввысь сияющим копьем, едва приметно вздрагивая в мессианском возбужденье. Здесь было все еще тепло: нагретый за день шифер аккомуляторно струил на них экстракт энергии от солнца.

И, повинуясь этой теплоте, а так же стратегической задаче, царица этого уютного мирка неторопливо расстегнула на груди и животе три пуговки и с наслаждением линяющей змеи стащила с себя пятнистый ситчик кофточки.

Слепяще и зазывно вскрикнула незагорелость двух грудей, двух идеальных чаш – с кофейной твердостью сосков, к коим еще не прикасался рот младенца. Они ударили в глаза и мозг Евгену, он охнул, хватая воздух пересохшим ртом.

Владычица пространства между тем, неспешно и изящно вела к финалу таинство приготовленья.

Она пристроила над головой – меж шифером и слегой, три сорванных пиона. Три разноцветья: багряный, розовый и белый обессилено склонились к ним мохнатостью бутонов. Она изобразила гибкими руками пантомиму – повеленье: Евгену надо лечь и откатиться в угол сеновала. Он сделал это.

Достав из-за спины крахмально-белоснежный квадрат простыни, она неторопливо развернула полотно и застелила им перину сена. И, приготовив ложе, поманила пальцем: сюда, мой мальчик!

Он было двинулся на белое ристалище постели, но замер: припудренная грешной пылью бытия холстина брюк и серая рубаха смотрелись на стерильной белизне бандитски грубо и вульгарно. Их возмущено отторгала сияющая священность ложа.

– Сними, – эфирным шепотом пахнула от нее подсказка.

Он снял рубаху. Играя мощными клубками бицепсов и барельефной лепкой выпуклой груди, исчерканной белесыми спайками шрамов, стал стягивать штаны. Оставшись в плавках, робко замер, скорчившись под крышей Гераклом, подпирающим небосвод, ощущая свирепые толчки бунтующего в реберной клетке сердца.

– Теперь ко мне, дитёныш!

Он лег. Перекатился из угла на белизну арбузно пахнущего полотна. И замер на спине подле нее – под ней, склонившейся. Она коснулась пальцами груди и плеч, скользнула по бугристым спайкам шрамов и ахнула:

– Боже мой… бедняга… да кто же так тебя, откуда это?

Прикрыв глаза, он не услышал, осязая лишь пронзающие токи из женских щупальцев Они погладили рубцы и заскользили ниже… к животу… к лобку и бедрам. Потом коснулись и ковшом объяли мучительно, болезненно набухший Центр Вселенной. И эта нарастающая боль, неслышный вопль задавленного теснотою пленника перетекли через ладони к женщине.

Она рывком содвинула с бедер и стянула через ноги холщевую кандальность его плавок. Разогнулась, замерла в восторге: в освобожденной и нагой красе напрягшейся свечой воспрянул к небу детородец. Она счастливо, неслышно засмеялась, сдирая с себя тесную обузу юбки, распаляясь в предвкушении.

Отсмаковала судейским взором литое совершенство распластанного тела, которого так горько недоставало ей последние два года. Оно сосредоточило в себе ее мучительную тягу к беременности, к родам и из-за этого все чаше настигали сотрясавшие ее истерики, которые, вдобавок ко всему, необходимо было удержать в себе, ни в коем случае не выплеснуть наружу, ибо тогда она – паскуда, сучка в течке, тварь, пачкающая грязью предсмертную агонию воинского подвига. И это, может так и будет.

Но не сейчас – потом!! Все – прочь!! Сейчас – начало, неукротимое буйство старта! Она придвинулась и легконого оседлала мужскую плоть. Взяв в руку перед собой горячий, вздыбленный и неподатливый стержень, ласкающе и жадно стиснула его, поцеловала. Приподнялась, нацелив в лоно. Садясь, почуяла с испепеляющим блаженством, как туго в нее входит, раздвигая чресла, массивная упругость каленого жезла.

Клонясь со стоном к полыхающему, желанному лицу, она успела лишь всосать в себя полураскрытую податливость мальчишеских губ, как всю ее подбросило и сокрушительно встряхнуло. Содрогнулся в конвульсии мужчина-мальчик. И тут же тугой, горячею струею впрыснулась в нее мужская лава, доставшая, ей показалось, до самого сердца.

Раскаянье терзало первенца под ней: он смылся и удрал позорно с любовного ристалища, оставив восвояси, на бобах вот эту амазонку, так лихо, дивно, восхитительно, волшебно оседлавшую его.

– Я не дотерпел… не вышло… ну прости…

Она закрыла поцелуем оправдывающийся рот, напевно, с негой подлила масло в дразнильный пламень:

 – Вот так, прыткий ты наш? Поматросил – и бросил. И что мне, сироте казанской, остается: залиться плачем Ярославны?

И тут же, уловив вспухающее в этом несмышленыше терзанье, сдала назад:

 – Да Боже мой, мальчишечка мой милый! Все только начинается… все состоится… передохни с полчасика и будет все у нас.

Вполголоса, воркующе все приговаривала и утешала, лаская каменно набрякшей грудью, гутаперчивостью сосков и поцелуями могучий, в шрамах, все еще подрагивающий торс. В зыбко трепещущем свечном полусвете всматривалась, гладила мужское достоянье, рельефную лепку бедер, вливая во все это щемящую и нерастраченную распаленность бабы, только что обретшей надежду материнства.

Прервавшийся так больно подъем к нирване, обрыв в соитии хлестнул по естеству ее. Но овладев собой и задавив внутри хлестнувший ввысь грязевой гейзер обиженной досады, она отмякала в ласках, готовясь к повторенью, наметив терпеливый промежуток в полчаса.

Но спустя несколько минут почти с испугом, с изумленьем вдруг обнаружила немыслимость восстановленья у юного кентавра: могучий организм непорочного самца и ее ласки сотворили чудо.

Он приподнялся, завалил ее на спину. И властно, жадно, с восторгом молодого зверя, не знающего, что такое стыд, огладил совершенство гимнастического тела с его с ума сводящей, магнитной доступностью. Испил губами жар вздыбленных сосцов, исцеловал трепещущий живот, перемещаясь к таинству запретного плода. Блажено утопил разомкнутые губы в шерстистой поросли из мирры и лаванды, проросших перед входом в РАЙ. А сделав все это – вошел в НЕГО – восстановившийся, тугой, упругий и победно жесткий. Войдя, повел, буйно распаляя, к экстазу, наращивая проникаемость прорывов, с ума сводящей страстью массируя колодец, ведущий в донные глубины.

Уже не властная над естеством своим, она стонала в полный голос, вздымая истонченность тона в звездные высоты, повязанные неразрывно, с глубинами, куда он проникал.

И, наконец, неукротимо наползающее буйство, обрушилось и погребло восторгом. С пронзительным кошачьим воплем, хлестнувшим по округе, она сорвалась вниз – в беспамятсво и полную опустошенность

…Упершись локтем в сенную перину, Евген с полуулыбкой наблюдал за ней. Опрыснутое росяной капелью, истончившееся лицо ее с замороженным взглядом постепенно оживало.

С дальней околицы истошно, возмущенно заливался брёхом тот самый, оборзевший в гневе пес, пронизанный навылет кошачьим наглым воплем: нашла когда орать, гулена-дура, стерва – хозяева ведь спят!

Дворняга распалялся в старческом маразме – хоть тресни, псине не спалось. И Виолетта, осознав все, затряслась в беззвучном хохоте:

 – Садист… довел бабу… до кошачьего конфуза… барбос остервенел от такой наглости…

Евген, уткнувшись в простыню, подрагивал спиной, по-поросячьи всхрюкивал. Она, услышав хрюк от исполосованного шрамами бойца, певца и акробата, пошла вразнос в приступе хохота, лягаясь, дрыгая точеными ногами.

Под шифером, в языческом, уютном трепете свечи распластано растекся теплый, слитный ЛАД, баюкая в себе великое блаженство детородства – спланированное ею на сегодня.

…Он брал ее с неистовой, испепеляющей страстью еще четырежды, взмывал в экстазе, не насыщаясь, любовался неземным, дивно пылающим её лицом. И делал это с напором дикаря, посвященного первоженщиной в перволюбовь.

И лишь затем провально канул в обморок сна – бездонного и черного, как омут. Он спал. И горестно зафиксировав это, проваливаясь в грозную бездну предстоящего, Виолетта затеяла реквием одевания. На минуту отвернувшись, она испуганно дрогнула всем телом: за спиной прорезался чужой, усмешливо-железный голос, сказавший на неведомом бронзово звучном языке, от коего пахнуло окалиной отгоревших веков:

«Теперь я ослепленный счастьем раб, чье желание исполнилось – санскрит». Она стремительно развернулась. Чукалин все так же, беспробудно спал. И губы его, только что выпустившие неведомую фразу, медленно смыкались.

 

ГЛАВА 45

«Он опять вмешался!» – Перекипал в бессильной ярости Ядир. Этому Энки – изнанке Великого Энлиля, мало пасти свои гойские эгрегоры там наверху, ему еще надо вмешиваться и в земные дела! Он таки испоганил праздник, оскопил их обряд!

Хрисламский выродок на кресте удрал от них с ухмылкой, обвис, так и не сцедив из ран всю кровь, не умолял всех о пощаде, не вопил от боли и отвернулся от губки с уксусом.

Как буйно мог вспениться нынешний отсроченный Пейсах, подобно тем, что пенились последние тысячу лет! Горячие, омытые обильной христианской кровью, озвученные визгом, воплями и мольбою о пощаде – ибо дозволяли и велели делать все это их великие книги Мишна и Гемарра, «Гандома церихен дмей акум сельмицвес». И врезана в века мудрейшая для всех истина из «Кицур Шульхан Аруха»: кровь скота и зверя употреблять в снедь нельзя, а кровь человеческую для пользы нашей можно.

И были в синагогах наборы для благого дела – для таких обрядов: железная корона, два железных копьеца, нож для обрезания и ножницы для вспарывания кожи, и полукруглое долото для нанесения ран в боку младенца… и даже утыканные гвоздями бочки.

Но слабы и опасливы нынешние хасиды и хаббадники, трусливо убирающие такие наборы из синагог.

…Ядир стоял под деревом, касаясь спиной уже охладевших стоп младенца. Поодаль кипела боязливо-торопливая, завершающая все дело суета. Кропили свежей кровью рыбу на шампурах, мазали липкой краснотой виски.

Поодаль, скорчившись, сидел придавленный увиденным, оцепеневший Лабух. И драгоценный инструмент его валялся рядом, на песке, заброшенно отблескивая лаком с перламутром.

…Слив кровь из чаш в большой медный таз, жрицы вымачивали в ней простыню. А пропитав ее, поставили сосуд на жар углей мангала: чтобы обуглилось все в драгоценный пепел.

Все было для Ядира близким и отлаженным веками: добыть гойского младенца, после пыток выпустить из него всю кровь, а труп выбросить в воду – так, чтобы он не всплыл.

За это их нещадно убивали, жгли факелами руки и забивали камнями, гнали из стран обитания. Но стальной Дух Богоизбранных не ржавел и не ломался в испытаниях. Повелевал он им, перворожденным адамитам и сим-парзитам, ставших сикариями и зилотами, отринуть нравоучительный скулеж и наставленья Египетского Моисея в пустыне. Затем прикончить его ночью, во время странствия, после того как Вождь в ярости разбил полученные на горе скрижали. А сделав это, они пошли по своему, указанному Яхве, Торой и Талмудом пути – по колено в скотской крови недочеловеков, брезгливо сторонясь туземных двуногих стад, высасывая из них жизненные соки, обдирая и спаивая акумов, не имеющих великой цели – властвовать над миром любой ценой.

Он помнил и хранил в себе самые громкие обряды, светящиеся маяками в веках.

1146 год, Нарвич – Англия. В страстную пятницу распят младенец Вильгельм. Кричал, молил о пощаде, раздувая сквозняковыми воплями своими их торжество. Имя свое назвал сразу.

1150 год, Брай – Франция. Христианин Жак сечен розгами до большой крови, затем распялен на кресте. Кровь собрана и сушена. Молчал и лишь хрипел свиненок, но не просил пощады.

1255 год, Линкольн – Англия. Семилетний Смит сечен бичами до смерти и распят при последнем издыхании. Кровь сожжена и собран пепел. Плевался, выл, кусался.

1261 год, поселение Торхан – Германия. Взрезаны вены семилетней Греты, кровь собрана. Лишь плакала и слабо верещала. Труп брошен в реку с привязанными двумя молотами.

1282 год, Мюнхен. Продан нищенкой женщиной жидам ее сын. Исколот ножами и распят. Испачкал испражнениями всех, говнюк: недодержали в голоде. Дал крови на две простыни.

1331 год, Губерлин – Германия. Изрезан ножами, исколот гвоздями пятилетний Гуген, кровь собрана на простыни и сожжена в пепел. Этот Гуген стал чемпионом по непрерывным воплям – заткнули рот, в конце-концов, помойной тряпкой.

1475 год, Триент – Тироль. Трехлетнему Симеону вырезали правую щеку, кололи иглами, собрали кровь, пошедшую на опресноки.

1540 год, княжество Нейбург. Громкий Пейсах! Пятилетний Гумбольт жил под пытками три дня, верещал умеренно, комфортно и имя свое выдал сразу. Распят совсем белый, без капли крови, пошедшей на многие мацы.

1591 год, Углич. Русский царевич Дмитрий. Пытан, зарезан и кровь щедро разбрызгана по стенам – особая казнь! Та, что оборвала вонючую династию Рюриковичей.

Но выделялась среди них особым смыслом главная дата: 4 июля. В Ипатьевском подвале добили, оторвали головы трехсотлетней гидре – Романовым, а пепел от их крови, пропитавшей четыре простыни, все еще не иссяк у Ядира и двух-трех его самых верных слуг: им посыпают вареные яйца перед съедением особо избранным шабес-гоям.

…Ядир все еще молчал – купаясь в щемяще-сладостной прогулке по векам. Все туже стягивалось ожидание на поляне – под охладевшим уже, распятым тельцем.

Истекали капелью пахучего жира шампура с готовым шашлыком на блюде, перезревала в холодильнике икра кутумов – а Властелин безмолвствовал.

Сгущалось грозное молчание и в Бездне над их головами. Угрюмый, черно-фиолетовый окрас вползал в недавно сияющий ультрамарин каспийского побережья, неотвратимо пожирая голубые островки над горизонтом.

– Продолжим! – наконец выпуталась из тенет памяти воля Властелина. С зоркостью грифа поворачивалась его голова, озирая свои владения вокруг, где витали Духи его прапредков, каганов Хазарии – Сабриэля 1 и Обадия, Хискии и Манасии 1, Ниссии и Менегема, Вениамина и Аарона.

Уже готов их Сцидо Амафрейкес! Пора было вершить все остальное, чего требовало тело и желудок.

Но прежде – распалить и довести до срыва так и не просвеченного до конца Иосифа.

Ядир толкнулся спиной о дерево и зашагал к трем стражникам, стоявшим у кромки леса. Иосиф глыбился средь них матерым, зачехленным в кожу легионером Рима.

Он отрешенно высился над ними, опираясь о секиру: жег в памяти, не отпускал хруст маленьких костей под его гвоздями.

Ядир неторопливо приближался, лип к лицу Иосифа брезгливо стерегущим взглядом. Главный страж опускался на одно колено. Телохранители, опередив его, уже стояли на коленях, зарывшись ими в прогрето рыхлую сыпучесть песка.

Владыка подошел. И молча, цепко ухватив за руку главного, дернул его вверх. Тот встал, не поднимая век, зашторивших тоскливую свирепость глаз. Правая рука его, держащая секиру, взялась короткой дрожью. На кулаке, что стискивал цепким хватом рукоятку, белели костяшки пальцев.

– Идем, красавица Иосифина ,– позвал с хрипатой нежностью Владыка, – идем в работу, кобылица.

Он обозвал Иосифа – Иосифиной, чье имя дребезжащим звоном при Нероне пронизывало каждый закоулок Рима.

– Ты ведь не хуже той куртизанки в случках? Все говорили – на ней верещал в экстазах сам Нерон. Ты, кажется, ее потомок, её и Флавия, воина Иудеи против Рима и через время – сторожевого пса, натравленного на нас, зилотов, Римом. Так ты потомок их? Тебя назвали так в честь четеры? – Он добивался от Иосифа согласия быть Иосифиной, он ждал ответа. И не получал его.

Иосифа назвали так в честь предка иудея Флавия – укротителя, поставленного Римом над скопищем зилотов, фарисеев, саддукеев – нахраписто-бесстыжих, ненасытных, отчаянных и наглых, трусливых и непредсказуемо бесстрашных: плодивших на окраине империи хаос и гнусь, кровавые сполохи мародерства.

Иосиф Флавий не пожелал марать в крови сородичей свой меч. Они же и поставили ему в вину все это. И издевались, сколотив гробницу для него. Изображая похороны, царапали лицо и выли, плевались, рожи корчили, вихлялись, хороня римского холуя – «блядь Иосифину» – за сверхдоступность его зада пред Нероном.

Четыре города из Галлилеи, где был начальником Иосиф, отпали от империи, примкнув к восставшим против Рима: Сепфорис, Гамала, Гиехала и Тивериада.

Иосиф с войском Рима, размещенным в лодках, прибыл озером в Тивериаду, готовый сечь и жечь всех – в случае отказа подчиниться.

С телохранителем Леви подплыл к воротам и приказал всем иудеям, кто выл на стенах в мокрых штанах от страха – спустить к нему зачинщика и подстрекателя.

Предчувствуя свирепое возмездие за бунт, восставшие связали и спустили сверху Клита. Тот – иудей Бне-Бабы, ползал на коленях, вымаливая жизнь. Иосиф, разрезав путы, бросил нагадившей мокрице меч:

– Твоя ослиная башка останется на шее. Возьми клинок и в назиданье всем сам отруби себе по локоть руку.

Клит, вереща от страха, рубанул, оставив целой кость – под вопли и насмешки воспрянувших, и тут же охамевших осажденных:

– Ты не зилот, а моисеевский болтун из ессеев! Ты можешь лишь замахиваться, но не бить! Ты не Иосиф, ты – Иосифина! Тьфу на тебя, слизняк, жалеющий врага!

…Ядир довел Иосифа до дуба. Пригнул, уткнув лбом в ствол. Зашедши сзади, раздвинул ему ноги. Поодаль, в двух шагах торчали истуканами два цербера – телохранители Владыки. В гляделках разгоралась оторопь, насмешка.

Иосиф, корчась в бессильной муке, скосил глаза. Увидел позади: взбухает, поднимается меж ног мучителя усыпанный алмазами чехол – тугой, уже распертый плотью. Ядир развязывал тесемки на крестце. Стянул чехол. И обнажился розово набухший, обрезанный, торчащий фаллос – вполне ослиного размера. Ядир приставил его к ягодицам стража. Опершись пальцами о ствол, стал вдавливать в раба, со свистом втягивая воздух сквозь зубы. Вихляясь в озверелом буйстве, заговорил:

– Ну, как, Иосифина? Не зажимайся, расслабь окорока… познавший меня раз, сам приползает ко вторичной случке, а ты…

Он не успел договорить: рванулась и исчезла перед ним телесная и жаркая опора. Уткнувшись пальцами в дубовую кору, храпя в прервавшемся экстазе, он все еще стоял с торчащим дрыном, когда из-за спины со свистом понеслось к его голове лезвие секиры.

Скорей затылком, а не глазом, поймав сверкающее приближенье, он бросил вниз плешивый свой калган – меж рук. И тут же нещадный хлест бритвенно острой стали плашмя скользнул по полушарию затылка. Сноп искр рванул из глаз Ядира.

Секира, срезав лоскут голой кожи с плеши, хищно хрястнула и въелась в древесину дуба. Игриво, веером скакнули, отлетев, четыре пальца Властелина. И из обрубков цвикнули багряные фонтанчики.

Ядир рванулся прочь, споткнулся, рухнул на спину. Четыре красных струйки из отчекрыженных фаланг все еще били живчиками из руки, пропитывая клейковиной песок и жухлую траву.

Рыча и подвывая в двух шагах, Иосиф рвал из дуба увязнувшее намертво лезвие секиры, скосив налитый бешенством глаз на раскоряченного, с торчащим фаллосом Владыку.

Телохранители, взрыв сандалетами песок летели к главарю в прыжке. Обрушились втроем на стража, подминая. В остервенелой, дикой свалке рухнули на землю. Заученным приемом поймали, наконец, шею бунтаря, сдавили, что было сил, и выдернули сталь ножа из ножен. Еще мгновение и он проник бы в грудь меж ребер «бляди-Иосифины», но тут взревел Ядир:

– Ша-а, гниды! Ша! – орал не Властелин-шпана с Одесского кичмана, утихомиривая хипеш толковища.

– Связать его, – чуть погодя сел голосом Владыка.

Встал на колени. Поднялся на ноги, с хлюпом всасывая воздух. Целой, пятипалой рукой притронулся к затылку, зашипел. Поднес ладонь к глазам: на ней багрово расползалась кровяная клякса.

У ног хрипел и дергал головой полузадушенный и связанный бунтарь, взбесившийся потомок слизняков ессев.

Владыка, не успев расставить ноги, не удержал в себе, пустил по ляжкам в землю горячую струю. Кривясь от боли в пальцах и затылке гоготнул: Его Величество хоть и запоздало, обоссалось!

Закончив поливать песок, с прилипчивым и жадным любопытством поднес к глазам, стал исследовать обрубок кисти. Запекшаяся на обрубках пальцев кровь непостижимо быстро обсыхала, шелушилась. Под ней уже просвечивала нежно розовая ткань: в нем началась регенерация. Это пока оставлено ему! До завтрашней ревизии.

Слепящим, блеском вдруг полоснуло по глазам. С надсадным треском над дубом разодралось небо и нестерпимый грохот, ударив по ушам, шершавой спицей проник под черепа компашки. Ядир присел: разнолобковые сверлили воздух синхронным визгом.

Ультрамариново-утробной чернотой клубился небосвод над побережьем. Спустя мгновенье, из-за леса, согнув в дугу вершины вековых дубов, свистящею лавиной выметнулся вихрь, тысячетонною метлою шваркнул по глади моря. Зеленой саранчою взвихрилась туча сорванной листвы. Рванулись в бешеный полет тряпье, газетные листы.

Вихрь налетел повторно. Мангал задрал две ножки, завалился на бок. И медный таз с обугленными простынями, что дотлевали в нем, с лязгом отрыгнул экстракт обряда, добычу всего дня – в песок.

Ядир, надсаживаясь, орал:

– Всю тряхомудию оставить! В лодку!

Наткнувшись взглядом на Лабуха, припомнил бунт (не много ль на сегодня?!) определил судьбу тапера:

– Вот этому – выпустить кишки.

Телохранитель дернулся к сидящему гибриду. Но не успел. Ушастый, всклоченный зверек, в непостижимо-резвом старте подпрыгнул и вцепился в крестовину – с распятым, уже остывшим мучеником-младенцем.

Через мгновение юркий шерстяной комок уже сидел в ветвях над головами. И, угнездившись в кряжистой развилке, заухал, заверещал хрипато в давно копившемся враждебном отторжении этой кровожадной стаи, поскольку в суть его изначально была впрыснута очеловечивающая Гармония созвучий, которую в веках копили, создавали избранные Богом:

– Плебеи! Хамы! Грязные шакалы! Макаки голожопые! Вам место всем в сортире, с червями копошится! Вы все – отбросы!

Ядир, разинув рот, внимал. Опомнившись, выдавил сквозь спазмы в горле (кошмар, как все кончается!)

– Иосифину – в лодку. А эту падаль – в воду.

Он указал на тельце воина-младенца. К распятому метнулся телохранитель. Второй, рывком поддернув связанные ноги Иосифа, поволок его к лодке, чертя затылком вялого, оглушенного бунтаря, борозду в песке.

Первый телохранитель, разрезав полотняные жгуты на ножках малыша, дернул и с хрустом отодрал от вбитого гвоздя обескровленную ноженку.

Он уже взялся за вторую, когда слепящий, плазменный зигзаг полыхнул над побережьем. Он пронизал черненую брюхатость туч, расплавил в солнечную бель полнеба и впился острием каленой плети в самую вершину дуба.

Телохранителя швырнуло от ствола на несколько шагов – уже не человека – скрюченную головешку. Бесшумно, невесомо падала сверху, натыкаясь на сучья, обугленная тушка зверя – все, что осталось от восставшего тапера. Ударилась о корневище и застыла.

Гигантскою свечой полыхнула разом вся могутность дуба – от корней до голой и разлапистой вершины. Горящий дуб, самурский бор, людей накрыл всех, придавил к земле обвальный, рвущий перепонки грохот. Еще раз диким зверем вымахнул из-за леса и с гулом стал драть когтями побережье штормовой ветрило.

Разнолобковые, скорчившись, сверлили воздух визгом. Не прерывая верещанья, полезли на карачках сквозь кусты на берег, к лодке.

Ее багряная, надутая утроба дергалась на якоре, вцепившимся тремя жалами в корявый, вересковый куст на берегу, дрожала и скакала в лягушачьих порывах к морю.

Вихляя толстым задом, задыхаясь, рухнул на борт ее Кокинакос. Телохранители дотащили до лодки и швырнули на дно связанного Иосифа.

Две жрицы с визгливым стоном, выпятив чумазые зады, перевалились через борт, заляпанные кляксами мокрого песка, с торчащей из распатланных волос травяной куделью, исчерканные кровянистыми штрихами ссадин.

Ядир скакнул и рухнул на сиденье последним. Тотчас телохранитель выдрал из куста вцепившийся в него якорь. И, подбежав с ним к лодке, едва успел запрыгнуть: ударило ветрило в красные борта, брезгливым, бешеным рывком швырнуло лодку в море.

Кок, сидя на корме, включил движку обратный, тормозящий ход: посудину несло к подлодке с ускореньем.

…На берегу в сгущающейся, грозной полутьме, на черном фоне стрельчатого бора лизал бездонный траур неба огненный смерч.

Дуб трепетал гигантским языком огня, испепелял в арийской тризне святое тельце павшего бойца.

 

ГЛАВА 46

Виолетта тронула его за плечо и Евгений выплыл из сонного омута – к свечному мерцанию, к негаснущему восторгу ДОПУЩЕННОГО. Память о божественной феерии случившегося гнездилась в нем и во время сна.

Не открывая глаз, он протянул руки к источнику блаженства, коснулся ее лица, бедер, груди: все существовало наяву!

Две мягкие ладони раздвинули его руки. Знакомый, но какой-то чужой голос сказал:

– Женечка, вам пора.

Он открыл глаза – это сказала Виолетта. Женщина сидела, наглухо зачехленная в юбку и кофточку – теплокровный сосуд из неземного, богами сотворенного антиквариата.

– С добрым утром, царица – потянулся к ней в разнеженном порыве посвященный. Но уперся в две стопорящие ладони. Она повторила с отторгающей учтивостью, в которую чуть различимо вплелось нетерпение:

– Вам надо уходить, Женечка. Оденьтесь.

– Мы уже на «вы»? – спросил он, еще не понимая происходящего.

– Да, мы на «вы» все оставшееся время.

– И сколько его осталось? – Жестокий абсурд их диалога заползал холодным ужом в грудину.

– Несколько минут. Вы соберетесь и уйдете.

– Зачем… куда?

Она молчала. В молчании копилась нетерпеливая досада.

Он рывками натягивал штаны, рубаху. Мозг загнанно, панически кипел, рождая и отбрасывая варианты фраз. Осталась одна – из ее же лексикона, спасительно застрявшая в памяти:

– Все это надо понимать, как… «поматросила и бросила»?

– Вы, Женечка, теперь мужчина. Смиритесь по мужски с таким финалом: мы больше не увидимся. Я не хочу… точнее – не могу ничего объяснять. Это тяжело, поверьте. Поэтому: скорее уходите.

Ну вот и приползла, башку подняла над песком, раздула капюшон, с шипящею угрозой закачалась первопричина – кобра, та самая, которую она гнала от себя с безумною отвагой самки, отключившей разум, планируя и строя их соитие. Итог его – только такой, отравленный мучительным укусом расставанья.

…Он выплывал из бездонного, засасывающего ужаса, поскольку уяснил главное из происходящего: все кончилось. И больше не повторится.

Тяжелый, запах тлена висел в воздухе. Он был до осязаемости плотен и Евгений затравленно повел головой. Наткнулся взглядом на три сломлено поникших бутона под крышей. Они струили эманацию распада. Отрешенная безжизненность сморщенных лепестков почти утратила цвета – над истощенным, из последних сил трепетавшим язычком свечи. Свеча, растекшись гнойно-восковой лужицей по медному подносу истаивала в агонии крохотным огрызком.

Так ничего и не понявший, со спазмом, вклещившимся в глотку, он двинулся на коленях к лестнице, страшась лишь одного: не выпустить наружу скопившуюся в предглазьи влагу.

Он уже сидел, свесив ноги, нащупывая ногой ступеньку, когда его ладонь нащупали женские пальцы, сжали и поднесли к губам. Прогонявшая от себя, целовала его руку. Ужалено отдернув кисть, Евген рванулся к женщине. Она отпрянула, взмолилась:

– Нельзя! Уже нельзя… не добивай меня, хороший мой… ты сильный… иди… да уходи же, ради Бога!

…Спустившись с лестницы, он двинулся почти наощупь по двору. Предутренний, вязкий деготь мирозданья накрыл туманной моросью околицу села, утробно, живоглотно пожрал над головой и стрельчатый узор сосновых крон, и Млечный путь над ними.

Чукалин завернул за угол пятистенка, пошел, пошатываясь, меж дощатой стеной веранды и грядкой пионов. В глубинах подсознанья, как будто слипнувшегося в анабиозе, сгустилась тромбом скорее не мысль – мимолетный памятный рефлекс: тогда… с ней на руках… его цепляли за бедро с игривым хулиганством мохнатые бутоны. Сейчас его никто не трогал. Он вяло удивился: где цветы? Всмотрелся, привыкая к вязкой темноте. Ошеломленно различил: бутоны отшатнулись от него внутрь грядки.

В их плотном строе зияли три дыры. Из них сочился все тот же сладковатый запах тлена – от пролитой зелёной крови из оставшихся пенечков. Здесь помнили его тройственный акт убийства, и в меру неподвижных сил панически оберегались.

Раскаянье вползало в кшатрия: он начал отторженье Виолетты еще здесь – неправедным поступком умерщвления пионов.

Он вышел за калитку, зябко дрогнул. С вяжущим усилием отдирая подошвы от намагниченной Виолеттой земли, сделал несколько шагов, когда его достал и развернул, крючком вцепившись в спину, надтреснутый, омертвелый мужской голос:

– Как погулял?

Евген всмотрелся. На неприметной, притиснутой к штакетнику скамейке у калитки чуть различимо, мерно покачивался силуэт.

– Я должен отвечать? – внутри напрягся, ощетинился, сторожевой рефлекс.

– Если ситуацию прокачать, то обязан.

Не вызова, ни хамства, ни угрозы не прослушивалось в ответе – лишь донельзя измотанная воля, да тяжкое спокойствие правоты. И не подчиниться ей было трудно.

– Хорошо погулял. – Евген ответил, как спросили.

– Садись, поговорим, – все с тем же, свинцово-плотным правом отдавать приказы, сказал черный силуэт. Проглянула в чернильную прореху тучи предутренняя, побагровевшая луна. И в этом полусвете яснее,четче проявился отдающий приказы человек в армейской форме офицера.

– Я постою, – отказался Чукалин. Но подошел поближе.

– Ты кто? – Спросил военный.

– Студент. А вы?

– Опять-таки, если поразмыслить, я тот, кто должен, как Отелло, придушить ее. Ну а с тобой…

Он вынул пистолет из-за спины из расстегнутой кобуры. Нерассуждающий импульс подбросил в ударе левую ступню Евгена и пистолет, рванувши бумерангом ввысь, исчез за штакетником. Спустя секунду, глухо брякнуло в палисаднике.

– Во дурачо-о-ок, – с усталою досадой потряс ушибленную кисть обезоруженый, – теперь ту пукалку придется чистить. Эта бандура намяла спину от забора. Хотел переложить в карман.

– Предупреждать надо, – хмуро, с едва различимой виноватостью отзвался Евген. И вдруг нещадным, запоздалым хлестом полыхнуло даже не в мозгах – в заледеневшем хребте «как Отелло придушить ее». М У Ж?!!

– Вы д-давно… здесь? – Бессмысленный идиотизм вопроса вязал язык. И от пытки этой уже не раствориться в ночи, не уползти.

– Да вот… как только… – каким-то лающим сиплым фальцетом начал было офицер. И поперхнулся в сухом и страшном кашле, прижав ко рту платок. Он заходился в нем, наизнанку выворачивающем нутро, и Чукалин, притягиваясь к человеку в бессильном сострадании, вдруг различил внутри фигуры беспросветную провальность – куда более кромешную, чем окружающая их ночь.

Сидящую перед ним плоть раздирало в пароксизмах кашля. В ней все яснее для Евгена стали проявляться прозрачно-слизистые сгустки почек, лоханки мочеточников, трепетавшее в сумашедшем ритме, загнанное сердце.

Испуганно, ошеломленно он всматривался в стекленеющую на глазах начинку чужого тела, потрясенно прочитывая в кровянисто-костном микромире грозную совокупность всей патологии, что вцепилась в организм.

Он различал чудовищно распухшую селезенку и вздувшуюся печень. Неслышным воплем исходила неестественная начинка трубчатых костей, в коих созидающую, кроветворную активность костного мозга заменяла жировая, гнойниковая слизь.

Почти все органы военного были изязвлены некрозами. Они, как черные, мохнатые тарантулы на свадьбе, вклещились крючками, сочленениями лап в ранимость слизистых, трепещущих покровов. В артериях и венах малокровно, с бессильной вялостью едва струился скудный кровоток, иссякший больше чем на четверть. Весь организм, его работающая на износ система кровесозидания, уже не в состоянии были восполнять в припадках бластемии утрату зрелых лейкоцитов– тромбоцитов. Нормальная лимфоидная ткань в разбухшей печени и в лимфатических узлах, неотвратимо и с нахрапистым азартом дикой орды заменялась мутантно-миелоидными элементами.

В крови в растерянном хаосе беспомощным скопищем мальков метались недоростки – невызревшие стайки лейкоцитов, сводя незрелостью своей «на нет» Правление Его Защитного Величества Иммунитета.

Сплавив воедино масштабы, степень разрушения организма, измерив скорость и прогрессию патологических процессов, пожиравших тело, кто-то верховно-отстраненный, образовавшийся в Чукалине, считал с информ-поля и выдал срок жизнефинала: СЕМЬ ДНЕЙ. При нарастающих мученьях болезнь возьмет свою добычу за неделю, прервав в конце ее весь кровоток – при остановке сердца.

– …Вот так… студент… так и живем, – хрипато, задыхаясь, постанывая и отхаркиваясь, выпек фразу майор. Отняв ото рта платок, он уронил бессильно руку. Минуту назад светившийся белизною в ночи квадрат холста стал хамельонно, липко черным – под стать укрывшей землю тьме. Сукровица, впитавшись, поглотила белизну.

– Так ты спросил… давно ль… я здесь? Сто лет, студент… а может больше… когда ты первый раз покрыл ее… довел до визга, когда она заверещала кошкой… я уже здесь сидел. Мы гавкали с Полканом бабки Веры на эту тварь: он на другом конце села, а я… вот здесь. Но молча. Перебудила, дура, полсела – испек насмешливую укоризну рогоносец. И вздрогнул: задавленный вскрик заячьего подранка всплеснулся за спиной. Жена, просочившись в палисадник, все услышала.

– А вот и педо-ягодка, наш завуч, – сказал, не поворачивая головы супруг, – мы тут с твоим студентом про жизнь калякаем. Про человечьих друганов – собак и кошек. Присоединяйся.

Жена неслышно, невесомо проскользнув в калитку, рванулась к офицеру, притиснулась к нему со стонущей мольбой:

– Тебе лежать ведь надо… Николушка, родной… ты ж в госпитале.

 – Руки! – с гадливой яростью отсек он Виолетту. Она отпрянула в конец скамейки, вжалась спиной в штакетник. Смотрела с обморочным ужасом на мужа, протащенного через пытку их недавней сеновальной порно-фейерии.

 – Ну… так про что мы? – передохнув от бешеного выплеска своей команды, почти что благостно продолжил муж. – Про кошек и собак… про госпиталь. Докладываю преданной супруге: майор Заварзин отпущен на побывку под расписку. Доставлен агрономовским ГАЗоном Кудрина, он навещал меня в палате. Ну… покутили, приняли по стопке в «Волгаре» и прибыли сюда к полуночи. Я сел здесь, закурил, поскольку на двери замок. А с сеновала тут ваш концерт кошачий, со стонами, со ржаньем. И с хрюканьем свинячим. Я все прослушал с интересом. До конца. Гиганты порно-секса, вашу м-мать! – с горячечным восторгом восхитился муж.

 – Ты предложил мне сам! – она посмела отвечать, поскольку пытка стала нестерпимой.

– Я? – удивился отпущенный под расписку.

– Ты был против младенца из детдома…

– Ну был! Черт-те какие гены!

– Настаивал, чтоб я родила!

– И это было.

 – От Святого Духа, Николушка?! – прорвалось из нее – ты стал им после Тоцкого полигона, детей ведь не было… шесть лет. Ты же сказал: как выберешь нормального, по вкусу – рожай.

– Да!! Но без меня, без вашей хрюкальной, кошачьей случки!! И не в моем доме! Меня за что на эту вашу живодерню?!

Его трясло. Прорвалась, наконец, наружу вся нескончаемая пытка свидетеля при оргии жены, которую он дважды порывался оборвать, готовя пистолет. Но так и не сумел. Поскольку – хоть сдохни тут же, хоть живи – сам надоумил и разрешил.

И выплеснув протуберанец своей бессильной боли, он оборвал себя: «Слизняк… не удержался… чего теперь-то верещать?!»

– Прости, Николушка… ты же хотел ребенка… ты так его хотел! Прости, родной… или убей! Сама я никогда бы… – Она рыдала в голос.

– Хватить реветь. Идем. – Он в два приема встал, бессильно опираясь о штакетник. – Мейчас … сбежится полдеревни. Слышь, ты… самец… ты сделал свое дело. Теперь гуляй. И постарайся не попасться на глаза… в ближайшую неделю. А лучше – исчезни из села, если мужчина. Похоже… так оно и есть, по некоторым признакам.

Он, приволакивая ноги, вошел в калитку. Замедленно, бесплотной тенью побрел к крыльцу – к замку на двери. Жена рванулась следом в неистовом порыве: обнять и поддержать. Но, остановленная страхом отторженья, остановилась за сгорбленной спиной – неприкасаемая пария. Нечистая.

– Товарищ майор, – позвали от калитки.

Спина майора дрогнула – голос жиганул сквозь гимнастерку слепнем.

– Ты еще здесь?! Тебе же было сказано, проваливая, щенок!

Он двинулся дальше, не обернувшись, волоча свинцово-тяжкую огрузлость ног.

– Николушка… оглянись, – взмолилась Виолетта.

Он оглянулся. В распахнутой калитке, в лунном полусвете стояла на коленях рослая, матерая фигура. У парня вздрагивали плечи.

– А-а черт! – Он развернулся в два приема. – Мне только этого здесь нехватало: твоих соплей…

Он так устал. Оборванными лохмотьями висели нервы, мозжило грудь от кашля. В кишки вцепился голод. До отдыха, до черного провала в сон, осталось несколько шагов. И нужно собирать по крохам силы, чтоб одолеть их, а тут…

– Чего тебе?

– Я уложусь в минуту. Выслушайте.

– Мы все обговорили и объяснения твои…

– Ваша болезнь…

– Послушай его, Николушка! Он может очень многое… от Аверьяна, – еще раз взмолилась Виолетта, скукоженная, побитая собака.

– Ну, парочка… баран да ярочка… иди, хоть что-то собери на стол. Если не разучилась.

Он проводил ее глазами, ринувшуюся в дом – с нахлынувшим пароксизмом надежды. Развернулся. Собрав все силы, добрел до пыточной скамейки, рухнул на нее.

– Ну?

– У вас радиационно-лучевая лейкемия… в обостренной стадии.

– В последней стадии! – Почти враждебно, с нажимом перебил майор.

Ему, пропущенному через мясорубку военно-госпитальных процедур, через садистски-пытливую обстоятельность белохалатных роботов, через бесчисленные переливания, анализы крови и костного мозга, вливания цитостатических лекарств со стероидными гармонами, поливитаминами и антибиотиками, через рентгенотерапию – через весь этот набор для подопытного двуногого кролика, ему, приговоренному, уже без надобности было щадящее вранье. Он видел все эти гуманитарно-обтекаемые фразы в белых тапочках в цинковом гробу, куда их всех поочередно паковали.

Вчера днем, как ему казалось, он будет тянуть клещами откровенность из полковника мед.службы, начальника отделения, где волочили майора сквозь Молох анти лейкозных процедур:

– Борис Иосифович, есть предложения отбросить все наши цирлих-манирлих. Нас было девять в палате после Тоцкого взрыва. Остались мы с Потаповым. Сколько мне отпущено? Скажите как… офицер офицеру.

Он хотел было употребить более славянски-родственное: «как мужик мужику».

Но что-то остановило его. Это «что-то» крылось в вивисекторски-холодном любопытстве полковничьих гляделок, в сосисочно-пухлых, стерильно-чистых его пальцах, проросших густо-рыжеватым волосьем на тыльной стороне. Которые циркачески любовно, виртуозно манипулировали золотоперой авторучкой.

Заварзин ждал, как водится, обтекаемых, щадящих словес, принятых при таких ситуациях.

Но ответ рухнул на него спрессованной лавиной. Он был лавинно скор и столь же герметичен: напрочь закупорил его на полминуты в безвоздушном пространств:

– Неделя. Может десять дней.

Он выплыл из удушья под прицелом все тех же, вивисекторски цепких глазок. И вдруг ощутил вокруг себя некую разжиженность среды: предметы, вещи, воздух – все превращалось в студенисто-застывающее желе. Оно сгущалось вокруг тела, ставшего хитиновым, беспомощным сгусточком. Так, застывая в капле янтаря, уносится в тысячелетья из мезозоя отзудевший своё комар.

Переведя дыхание, он молча выдернул из сосисочных пальцев начальника ручку. Придвинул лист чистой бумаги и написал рапорт –просьбу: отпустить его домой на сутки проститься с женой. На дольше не пускали. Их тело было, согласно присяге, военным имуществом и после смерти, вписанным со всеми изъязвленными радиацией потрохами в медицинскую отчетность.

Они все, приговоренные, делали это – если успевали. Похоже, он, Заварзин, получивший от Жукова «майора» в госпитале, успевал. Поскольку в палату к нему непостижимо, через тройное кольцо охраны пробился агроном Кудрин из Буяна, используя возможности московского родича-генерала. Это – раз. И ноги все еще носили бренные телеса майора – это два.

Выйдя из госпиталя с каким-то пришибленным Кудриным, он вдруг ощутил непознанную в суматохе жизни ценность каждого мгновения. Теперь он запоздало смаковал все, что со сказочной щедростью делегировала в него Явь: насыщенный липовым цветом воздух, росистую багряность роз на клумбах, истошное чиликанье воробьев в кленовых ветках, жгучую благодать «Столичной», забыто обжегшую горло.

Но медвяно-колокольным, литургическим звоном ширилось в его теле ожидание Виолетты: ее голоса, кожи, лебяжьих рук, губ. Ее слез. Он так хотел и ждал лечебной соляной ванны из ее слез…

И вот дождался.

 – Вы правы… болезнь в последней стадии, – просочился в него голос студента.

 – Слушай, соратник по бабе, все это мне известно. У меня очень мало времени – сказал майор, все еще терпеливо, хотя безразмерная гадюка-тоска заглатывала его, безнадежно запаршивевшего армейского лягушонка в свою утробу.

 – Таких как вы, лечит Аверьян Станиславович. Мы вылетим к нему и завтра же после обеда он сделает вам первый сеанс. А сегодня я сам попробую хотя бы приостановить процесс. – давясь словами, торопливо ввинчивал Евген надежду в приговоренного, непонятно, необъяснимо задубевшего протестом после первых же слов.

 – Сеанс… ваш Аверьян изобразит руками пассы под какой-нибудь шаманский треп. Парень, нас, облученных кроликов, не пассами, не трепом лечили. Всей властью соцмашины нас врачевало государство – новейшим нашим и японским, после Хиросимы, опытом. И если можно было бы ставить на ноги таких как я – оно поставило бы. Для своей же пользы. Все. Разговор окончен.

Он с самого начала задавил в себе неистовую, полыхнувшую в нем надежду на исцеление при первых же словах студента: «Таких, как вы, лечит Аверьян…» Он слышал очень много об этом чародее от Виолетты. И будучи «Фомой неверующим» по атеистическому статусу своему – тем не менее, безоговорочно поверил.

Но тут же загасил в себе протуберанец надежды. Ибо успел за весь период стационара убедиться в волкодавной хватке сил, некогда швырнувших их – горсть опогоненных человечков, в горнило атомного взрыва. Чтобы потом, с той же директивной хваткой, бросить облученных в Молох лечения, хронометрировать и методологично фиксировать процессы необратимого распада, чередующиеся с временным улучшением.

Чертом из табакерки выскочила в нем неожиданная мысль: а может так и нужно? Может в этом свой смысл, организованный и зашифрованный Сталиным, который запустил евреев в две экстремальные системы: в ГУЛАГ и госпитально – лучевую терапию? И там и там простой, сострадающий организм не выдержит, надломится. И там и там идет схожая, оскаленная драка с патологией: болезнетворной и морально-политической. Здесь – Борисы Иосифовичи, там – Фирины, Раппопорты и Коганы, кои копаются в этих паталогиях с хищным азартом, ковыряются в предательстве, дерьме, в крови и гное – со смаком и нахрапом, начисто лишенные сопленосных сантиментов… и там и там не выпускают свои жертвы за здорово живешь, доводя их педантично и любознательно до могилы.

Его, майора Заварзина, и близко не подпустят ни к аэродрому, ни к вокзалу, чтобы удрать к Аверьяну. Ибо висит на его, майорском полутрупе военно-вещевая бирка: «Собственность Министерства обороны».

Майор стал подниматься. Истекавшая ночь нагрузила тело неподъемным свинцом: с ним уже не справлялись ноги. Наконец он встал и утвердился в вертикали, вцепившись в штакетник. Теперь предстояло оторвать подошвы от земли и сделать несколько шагов бескостными, трясущимися ходулями, в кои превратились ноги.

Набираясь сил для этого действа, он вдруг почуял, как оторвался от земли. Его внесло в калитку. Чукалин нес херувимно– бесплотное тело, почти не ощущая веса – шагал молча и угрюмо, не возвращаясь к теме Аверьяна. Поскольку все понял, считав из офицера истинную причину отказа.

Он внес соратника по Виолетте на крыльцо. Поставил у бревенчатой стены.

 – Ну и здоров ты, студент, – замедленно и вязко усмехнулся майор – небитый битого к жене доставил. Коли так, пошарь в палисаднике. Доставь сюда и пукалку. Нам с ней в комплекте надо быть, когда начальство труповую инвентаризацию затеет.

Евген спустился в палисадник. Выцелив взглядом тусклый блеск стали под деревцом сирени, уже почти откричавшей цветом, струившей иссыхающе-последний аромат. Поднял оружие. Стер рукавом земляные крохи, понес к крыльцу.

Майор сунул мертвенно-отблескивающую машинку в кобуру.

 – Ну… все что ли… – сказал, предчувствуя бездонность обрыва, куда теперь предстояло рухнуть – скупую слезу пролить бы надо, да по уставу не положено. Ты, парень, вот что уясни.

И ускоряясь, боясь потерять отчетливо оформившееся предвидение, стал ронять каленые, последние фразы.

 – Она после … всего, а ч-черт! Точней – после похорон, кинется с горя в поиск: кто виноват? Ну и, само собой, в тебя истерикой упрется. Они же, бабы, все такие: кто перед носом, тот и стрелочник. Хотя с тебя какой спрос, ты ведь телок в таких делах, насколько я понимаю. Тебя, голодного, поманили – ты и попер на ее смак. За это и обломится от нее же на полную катушку: она повесит на тебя всех собак. Так ты перетерпи! На дистанции перетерпи! Не отшатнись, брат! Куда ей без тебя с ребятенком?!

– Ах, мама родная, не успеваю эту кроху на руки взять, потешкать!! – С задавленным стоном вдруг вырвалась из безродного суворовца неутоленная тоска по зарожденному в жене комочку жизни. Но справился, глотая злые слезы, продолжил:

 – Перетерпи все с понятием, парень, ради Бога пережди, не оставляй ее без помощи с мальцом… он же, родимый, свой, русак, наш по кровям славянским, мы, ратники, за него в ответе!

 – Я не отшатнусь, – выцедил сквозь горловой спазм Чукалин. Он знал – не отшатнется. Добавил главное, что безошибочно угадал в офицере, страшившемся затронуть эту тему: – Тот, кто появится – со временем и от меня услышит подтвержденье: его отец – герой, майор Заварзин. А я – ваш друг.

Сказал и отвернулся: смотреть на искаженное потрясением лицо майора стало нестерпимо.

 – Ну вот теперь нормальный финиш… теперь окончательно все… иди, – заторопился вдруг майор.

Шершавой и колючей лентой, извивно поползла из чрева в голову гадюка-боль, перетирая в острозубой пасти кишки, желудок, печень, жевала внутренности с остервенелым бешенством – да так, что заходилось сердце. И с этим надо было воевать, справляться без свидетелей.

– Ты еще здесь? – с задавленной мукой выстонал майор. – Э-э, ты чего?

Чукалин, слепяще отсвечивая перламутровым белком глаз, замедленно и вязко тянул ладони к офицеру. Пополз ими вдоль туловища, к голове майора. Подняв до шеи – замер.

Он ощущал пульсирующей, влажно-воспаленной кожей потоки импульсов, взбешённо прущих по спинно-бугровому пучку позвоночного столба к зрительным буграм мозга. Там, в полушариях, работали всполошено и на износ ретикулярная формация, лимбическая система и гипоталамус – формируя и преобразуя эти импульсы в БОЛЬ. Все это осложнялось и усугублялось повышенной чувствительностью у майора – гипералгезией.

Все, изъязвленные болезнью органы, все струпья и каверны печени и селезенки, кишечник, поджелудочная железа и почки – истерзанно вопили и взывали к головному Центру: с нами катастрофа! Неслышный этот вопль терзал рецепторы в мозгу, ревел клаксонами предсмертного распада в организме, вступающего в недельную, итоговую зону жизни.

Чукалин, наращивая мощь посыла, выхлестывал энергию разрыва в клетках шеи, в синапсах спинного мозга, разъединяя сцепленные меж собою нейро-клетки, передавливал дендриты и аксоны, пытаясь перекрыть путь болевых импульсов к мозгу. Их нестихающий напор – животным, миллионолетним навыком, сопротивлялся чужеродному вторженью.

Евген, подрагивая телом, скрученным в единый волевой комок, пережимал и замораживал проторенную вековечность нейро-путей. Пульс учащался, давно перевалив за полторы сотни, испарина компрессом холодила лоб. И, наконец, он додавил, разъял почти все нейро-тропы.

…Майор перекипал в растеряном, счастливом потрясении: нещадные челюсти, жевавшие его, разжались. Боль свертывалась, уползала оскаленным, искромсанным врагом.

Освобожденная от нее плоть офицера, благостно дышала, распрямлялась, вбирая благодарно каждой клеткой разнеженность предутренней прохлады, текучий, убаюкивающий шорох сквозняка в сосновых кронах и аромат пионов с грядки.

– Часов на пять, наверно хватит, – измотано стирая испарину со лба, прикинул Чукалин, – потом уколы анальгетиков. Но вы все же еще раз подумайте…

Он не закончил, развернулся к улице лицом: едва приметно скользили световые блики по штакетнику забора, по темно-бурой шершавости стволов. В предутреннюю тишину вплеталось отдаленное урчание мотора: в поселок въехала машина.

Свет фар, белесо накаляясь, скакал, выхватывал из темноты песчанно-желтую разглаженость дороги. Мотор утробно взревывал и разбухал железным рокотом. Ночную тишину у дома прорвала, приближаясь, коробка «Скорой помощи».

Евген прыгнул с крыльца, выметнулся за калитку. Внутри наслаивалась, разбухала надсадная тревога. Пошел вслед за машиной. Спустя минуту перешел на бег. И, наконец, врубился в спринтерской погоне вслед за двумя кроваво-красными кляксами габаритов.

Машина завернула к дому Тихоненко.

 

ГЛАВА 47

Энки, сидевшего за Мегсинтом, пронизал последний проблеск взлетевшей мысли в разбитой голове пророка Моисея: «не убивай…». Мысль трепетала птичьим подранком, теряла силу, истощалась. Обессилев, прильнула последней каплей к родничку души и, слившись с ней, покинуло плоть с расплющенными мышцами и перебитыми костями.

Энки откинулся на спинку кресла: горело в пересохшем рту, надсадно билось сердце. Жгла горечь и раскаянье творца. Он осознал крах своего проекта.

Вновь оседлав Мегсинт, проникнул в ту же эпоху спустя минуты.

Хабиру подходили к Меребат-Кадешу. Скелетно-истощенную орду, едва волочившую ноги по пескам, встречало сумрачное, грозное отторжение местных с мечами, извлеченными из ножен – кому нужна несметность чужих ртов?

Но схватки не произошло.

Текущую по жилам родственную кровь у двух племен стерег надземным грозным коршуном Энлиль. Клубящийся в нейтральной полосе облачный столб (недавно отвративший лаву от селения в обличьи козло-великана) изрек непререкаемо и трубно, пронизав навылет звуком две, готовые к схватке, толпы.

– Один Закон теперь висит над вами: пришельцы да вольются в местных и Моисей – ваш Машиах, поставлен мною над обоими, чтоб исполнять Закон. Кормите и поите всех пришельцев.

Спустя два дня, запасшись пищей и питьем, отправилось для странствия в пустыню людское скопище Меребат – Кадешцев и хабиру, обязанных учить Закон и очищаться. Ни тем и ни другим не ведома была иная, сокрытая от всех цель архонта – Адонаи, нависшего над ними всемогущей волей: за годы странствий сделать из толпы послушную орду из био-роботов, захватчиков чужих земель, чтоб сделать их своими. Ибо своих земель теперь, с потерею Египта, у Адонаи не имелось.

Чтобы достигнуть этой цели, он отозвал в пустыню Меребат – Кадешского Моисея и брата убиенного пророка – Аарона. Отныне они были пастухами стада, влекомого в пустыню. И он, нещадно загасив вражду, чадившую меж ними, стал вразумлять двоих, как изготовить «упряжь» управления всеми.

– Вам надлежит теперь деяние: вы сотворите Скинию-собрание, где расположен будет Ковчег откровения.

– Что это означает, Адонаи? – спросил теперь как главный пастырь Моисей из Меребат Кадеша.

– Вытеши бруски для шатра Скинии из дерева Ситтим (не гниющий сорт акации) и обложи их золотом – на четырех подножьях серебряных. К ним приготовь йериот – десять покрывал. Используй для изготовления их шеш машзар (виссон крученый); тэхелет (голубую шерсть). К этим добавь аргаман и толаат – пурпуровую и червленную шерсти. И заверши приготовление козьей шерстью.

Когда все приготовишь – сделай пятьдесят крючков золотых. Соедини все покрывала ими и станет Скиния, стоящая на брусках, одно целое. Вышейте на них херувимов. Когда будет завершено все это, из дерева ситтим ты вырежешь жертвенник для воскурений.Обложи его золотом и золотой венец вокруг создай. Искроши в равных частях стакти и оних, халван душистый и ливан. Затем из этого воскури хвалу и славу мне, господу. И пусть не гаснет кадильник тот ни днем, ни ночью.

Не делай подобного себе: кто сделает, чтобы курить себе – истребится он из народа своего. Когда исполните, к сему добавьте сотворение Миноры (семисвечника). Вы отчеканите его из золота – и стебель его, ветви, чашечки его, цветы и яблоки. Он означает семь дней творения и семичастное членение недели, семь чувств у человека.

Наполните его елеем чистым. А зажигать светильник станет Аарон и сыновья его – перед Ковчегом откровения за завесой. Пусть в это время Аарон надевает хошен – сияющий наперсник: из золота и из той же шерсти и виссона крученого.

В нем закрепите двенадцать камней драгоценных в золоте – по числу колен израилевых и знаков зодиака. В них же будут вписаны двадцать две буквы вашего алфавита, закрытых золотыми лепестками. И назовете все это Урим (свет) и Туммим (беспорочный). После молитвы, вы станете выспрашивать меня, как разрешить ваши сомнения, как поступить с врагами, что делать и куда идти в лабиринтах бытия. И я, господь ваш, стану поднимать и опускать те лепестки над буквами. Чтоб мой ответ составился из приоткрытых мною букв, которые сольются в слова и повеления мои. Так будет связь меж нами непрерывной.

…Спустя всего два дня похода схлестнулись в словесной стычке предводители племен: из них прорвались два Закона, взаимоистребляющих друг друга.

Левиты Аарона, их соратники, хранившие священность Декалога со скрижалей Моисея, исповедовали, входящую им в плоть и кровь запретительную заповедь «Ло маасе» («не убивай»).

Меребат – кадешский Моисей, с главою, увенчанной Энлилем Мицнефетом (белый тюрбан первосвященника) нещадно взламывал эту заповедь повелительным «Ассе» из Талмуда: «Лучшего из гоев убей».

Левиты Аарона, внедряли в мозг, в инстинкты соплеменников: «не кради…не желай дома и жены ближнего твоего, ни раба его, ни вола его, ни осла – ничего, что у ближнего твоего», «люби ближнего твоего как самого себя».

Талмуд Меребат-Кадешского мошиаха повелевал неукоснительно в Законе 24: «Когда один иврим мааруфия (держит в своих когтях, обдирает Акума – не еврея), то и другому дозволяется делать то же самое с Акумом, чтоб он лишился, наконец, всего».

Стояли на своем, не уступали и ожесточались стороны. Готов был жертвовать своею жизнью Аарон, превознося, отстаивая истины скрижалей.

Назревала битва. Сжимались рукоятки у мечей, глаза метали молнии. Взбухали с двух сторон, успевшие свить гнезда в мозгах свои законы, которым было тесно в одном стане. Аравийской сталью заострялась правота у двух племен, готовая рассечь вены и кровью оросить пустыню, когда взвихрился гневный смерч песка и облачного дыма перед ними:

Симу иш – харбо аль йэрехо! (Вложите каждый меч свой на бедро свое – др.евр). Глупцы! Не распознавшие единого в одном Законе! Один твердит: «Люби ближнего своего, как самого себя». Другой зовет:» Убей лучшего из гоев». Что здесь противоречие?! Гой – не иврим. Он скот, навоз, отбросы, такие же, как египтяне, ханаанеяне, филистимляне или персы. И потому любой из них – не ближний. Его и надлежит убить, распять, ограбить, обмануть для пользы, процветанья ближнего.И сделаете то же самое и со своим, когда он сольется со скотом двуногим – с чужим нам по крови и обычаям.

Тогда как ближнего, того, кто в этом стане, с кем ночь встречаешь, делишься водой и ман и фиником – того и надлежит любить и защищать. В чем здесь противоречие, глупцы!?

Когда блюсти научитесь Закон – тогда дам вам народы в рабство вечное, богатство их – в имущество для вас. И города их – для жилья детей и внуков ваших.

Вы видите: я ваш господь и с вами. И потому поставлю между вами клятву: отныне убиваю ссоры ваши. И заменяю их единством на века и на потомства. И стану обрезать сухие ветви – истреблять того, кто сей союз преступит. Симу ишь – харбо аль йрэехо, говорю я вам!

Он изрекал тьмы этих истин, еще не сознавая, что сыплет из себя скрепляющий цемент на сырость избранного им народа. И сей цемент, затвердевая несокрушимо, на века скрепит и превратит в бетон иврим-хабиру, и устоят они в свирепом бешенстве водоворотов времени. Истлеют, превратятся в прах народы рядом с ними, и смоет о них память в бездну забытья Великий Хронос. Но, натыкаясь на бетонный монолит иврим-хабиру и обтекая его в тысячелетиях, сей Хронос лишь укрепит его незыблемость и право властвовать средь остальных.

…Отпрянув от событий в пустыне, Энки вернулся к времени Потопа. Он шел на убыль, вода втекала в прежние хранилища. Заполнились уже наполовину гигантские чаши океанов.

Архонт нашарил Мегсинтом на взбаламученной безбрежности разлитых по планете вод черняво-маковую росинку Ноева Ковчега. Всмотрелся в бинокулярном приближении в объект. И ужаснулся: корабль ободран штормами до гола. Исчезли с палубы надстройки, мачты, из кормы выдран руль. Ковчег бросали с боку на бок безостановочно катившиеся валы. И все, что выжило внутри Ковчега, неумолимо превращалось в отбивное мясо.

Бескрайность вод бурлила от горизонта до горизонта И не было конца стихии. Над ней кое-где вздымались пики горных вершин. Энки обозревал их расположенность и состояние из стратосферы. Притягивала взгляд одна из них: вокруг нее быстрее спадали воды, и обнажилось на хребте уже множество террас, искляксанных зелеными мазками флоры.

Вокруг горы до катастрофы плодилась, процветала империя Урарту. А возвышавшийся над нею пик, именовался ими Араратом. Он и запомнился Архонту.

Энки содрал с себя все провода и датчики Мегсинта и, распахнувши массивную многослойность двери, вышел из него. Омытый вихрями хрононов, мозг оцепенело возвращался в явь. Все окружающее бытие болезненно царапало сознание мелочами: стены, предметы быта – здесь было душно, тесно, как в любой лаборатории.

Он вышел из нее на воздух. В саду порывы ветра трепали и подбрасывали к солнцу узорчатую зелень: кроны финиковых пальм топорщились языками листьев, взъерошено и возмущенно.

Блаженно подставляясь ветру, жмурясь, исхлестанный буйством светотеней на лице, Архонт вернулся окончательно в реальность. Она придавила тяжестью надвигавшегося: все ближе катастрофа и времени почти что не осталось. Увидев, осознав судьбу Ковчега в будущем, он был обязан внести корректировку в явь – в ее сиюминутность: исправить чертежи Ковчега. Здесь властвовал закон асуров Кундалини – ключ к био-гео-патологии грядущего хранился в Яви настоящего.

…Поодаль, вдоль ограды, молчаливо источали обожание спецы и мастера, кто обеспечивал работу Мегсинта: владыка их вернулся к ним из половодья тысячелетий, где пребывал почти неделю.

Энки всех отпустил на отдых. Взял чертежи Ковчега и внес в них исправления. Вошел в ангар, сгустившийся ультрамариновым свечением: преобразовывали сияние Ра, в ласкающую синеву подкупольные фильтры.

Он выбрал для полета «HU-U-ASHI», то была малая ракета – «птица из камня» – так именовали ее аборигены. И так она войдет в шумерский эпос.

С шипящим свистом распахнулись над ракетой створки купола. В прохладу ангара хлынул дневной жар. Энлиль взмыл в небо. Слепящая игла, почти невидимая в сиянии дня, взмыла ввысь. Ускоряясь, взяла курс к размытой зноем белопенной шапке Килиманджаро.

…Ракета опустилась рядом с деревянным кораблем. На врезанной в склон горы террасе кипело созидание Ковчега: ажурность стапелей, заштриховавших корпус, была унизана работным, эбонитового окраса людом. Стук топоров, визг пил, гул голосов стекал с корабельных высот.

Энки всмотрелся, соразмерил корпусную высоту: всего десять локтей! Успел! По чертежам, по замыслу Ковчег из не гниющей древесины Олеандра, пропитанной базальтовой смолой иль мумие с добавкой консервантов, обязан был вздыматься над водой на пятнадцать локтей, плюс надстройки. Над ними проектировались мачты – еще на пять локтей.

Он вспомнил обнаженную нещадность в Мегсинте: валы воды слизали мачты и надстройки на Ковчеге. И он убрал их в новом чертеже, оставив вместо мачт короткие и толстые обрубки в семь локтей: паруса на них помогут лишь удерживать корабль носом против волн. Но, главное, он снизил высоту корабля. Весь принцип нового Ковчега – грузная устойчивость притопленного бревна, где палуба почти на уровне воды, а груз и экипаж весь в трюме. Лишь тогда судну не страшны любые бури и шторма: валы воды будут свободно гулять над палубой, не встречая сопротивления. К ракете направлялся со свитой корабелов Ной – Атрахасис, всем здесь заправлявший.

Энки поднял опустившегося на колено капитана, обнял его, повел к ракете.

– Великий и светлейший, так занят, что мое сердце изныло в ожидании его, – сказал, лучась глазами, Ной.

– Затор в работе?

– Соскучился, – негромко, просто обдал почти сыновьим теплом удачнейший из LULU. Энки погладил родственного светолюбца по щеке. Достал чертеж Ковчега.

– Я вовремя успел. Завершай работу с учетом этих изменений.

Ной – Атрахасис вглядывался в схемы, чертежи. Темнели в напряжении глаза. Он поднял их: в распахнутых зерцалах клубилось изумленье.

– Здесь почти убраны надстройки… и втрое укорочены мачты… высота понижена до десяти локтей… руль весь утоплен в корпус. Чем вызваны такие изменения, архонт?

– Я видел, что с вами стало.

– Вы видели?

– И мачты и надстройки за годы плавания слизали волны. Руль с корнем вывернут из корпуса…в борт бьют валы, Ковчег неуправляемый.

– Вы это видели?!

– Да, Ной, я видел.

– Теперь при этой высоте вся закругленность палубы над ватерлинией возвысится на три локтя…и даже меньше. Архонт…но это будет не корабль – бревно!

– Бревно, над коим паруса станут удерживать корпус Ковчега носом к волнам. Все грузы, живность, слуг – все в трюм.

– Я потрясен, архонт…

– Мой мальчик, все потрясения твои гораздо меньше моего, когда я осознал, увидел что с вами станет, если не изменить конструкцию Ковчега.

– Тогда…с утра уже приступим к палубе…работа над бортами по чертежу закончена. Мы завершим ее к очередному новолунию.

– Желательно скорей. Внутри все сделано?

– Готовы каюты, помещения для живности, запасены корма, сооружен бассейн для скатов. Все ячеи заполнены наборами геномо-банков, герметизированы переборки. Скоро начнем загрузку клеток, принесут пернатых: гусей, кур, индюков. Вот только…

– Что?

– Мне все сложнее оправдывать безумие происходящего…корабль длиной в триста локтей на горном склоне, лацпорт в его борту на ширину двенадцати локтей… утроенная стража в три кольца, не подпускающая сюда ни жен, ни родственников корабелов.

– Их плата недостаточна?

– Мой господин… она и есть причина всех волнений. Им никогда так щедро не платили за дикую бессмысленность работы: какой болван велел сооружать Ковчег на высоте в шесть тысяч локтей?

– Ты убедительно разъяснил им замысел болвана?

– Я старался, светлейший нефилим.

– Что сказано тобой?

– Я им сказал, что ближе к вершине, выше нас на тысячу локтей в горе лаборатория богов по выведению гибридов. Там вы скрестили акулу с пещерным львом. Когда Ковчег будет готов, дюжину таких вот монстров – людоедов доставят на корабль, чтоб перевезти по воздуху в Эриду – в зоопарк богов. Их усыпят, внесут через лацпорт в Ковчег и разместят по стойлам. У нас ведь стойла для мамонтов с оградой из металла в руку толщиной.

– Поверили?

– Почти.

– Не спрашивали, как эта бочка из олеандра взмоет в воздух?

– Мой господин, здесь не возникло никаких сомнений: у вас, у анунаков-нефилим ведь все летает – от бочек до сортира. Сомнения в другом.

– В чем?

– Для чего внутри Ковчега несчетное количество ячеек.

– И как ты вывернулся?

– Я им сказал – там запасные яйца.

– Какие яйца?

– Ну эта ваша тварь, гибрид из льва с акулой, чуть что, так сразу лезет в драку. Причем у каждого подлейшая манера – откусывать сопернику не что-нибудь – семенники. Ну, вот и запаслись. Я даже показал геномо-консервант в ячейке. Яйцо оно и есть яйцо.

Энки смеялся.

– Теперь я за тебя спокоен.

– Мой господин… ваш клан Энки останется в веках. Никто и никогда еще не очищал так бережно наш низменный и грязный разум… никто не облегчал нам жизнь как вы… и если выживем …

– Ты выживешь. Теперь ты-моя главная забота.

– Теперь нам будет легче в океане. Наш новый шкипер – Йоседек один из лучших корабелов…

– Шкипер?! Откуда он?! – изумленный гнев прорвался из архонта и хлестнул по Атрахасису.

– Мой господин… нам плавать в океане не месяцы, а годы.

– Как пропустила сюда стража чужака?

– Он прошел со мной.

– Этот Йоседек знает, что вам предстоит?

– Я… я… приказал ему молчать среди строителей Ковчега.

– Он грамотен?

– Нет, господин мой.

– Твой ум достаточно созрел, чтобы собрать и оснастить корабль. Но он ничтожен, чтоб оценить безумие твоего поступка!

– Великий господин… ни я… ни Садихен не можем управлять Ковчегом. Я выбрал лучшего из лучших…

– Он может лучший в ремесле своем, но только я могу определить, какой паразитарный яд укрыт в его геноме. И если этот яд в нем есть, то станут вредоносными и ты и весь Ковчег! Как ты посмел втащить сюда туземца, не отобранного мною?

– Простите, господин, – упал на колени Атрахасис, у него дрожали губы, слезами полнились глаза. Стоял перед архонтом не великий кормчий, чье имя прорвет тысячелетия – терзался страхом и виной смертник, чей разум осознавал ничтожность шансов протиснуться в грядущее сквозь планетарное, тупое буйство океанской стихии. К ней присовокупился и гнев архонта.

– Возьми. И изучите с Садихеном – Энки подал планшет – здесь краткие основы шкиперского дела и карта с горными вершинами. Которых не затопит океан. Когда вода начнет спадать – пристанете к горе над царством Урарту. Она выделена на карте. Я отбываю приготовить гору к вашему прибытию. Запоминай: любой двуногий, не отобранный мною и оказавшийся средь вас, меняет статус у Ковчега. Сейчас корабль нужен мне. Но станет вреден для планеты, как микроб чумы для человеческого организма, если на нем прорвется в будущее паразитарный вид разумного.

Не затухающим ожогом горели в памяти Энки видения: заваленные падалью и трупами улицы Египта, кровавый Нил, утопленные колесницы фараона и всепланетный яд брата Энлиля для хабиру: «Лучшего из гоев убей». Ковчег не должен стать разносчиком этой заразы.

– Иди, – сказал Энки Ною. – Пусть явится начальник стражи.

…Он приказал пришедшему легату ночью связать и вывести Йоседека со стройки и вырезать ему язык. После чего спустить с горы.

Сверкающий «HU-U-ASHI» земного бога взмыл в воздух. Энки летел к вершине Арарата. Там драгоценным бриллиантом впаялось в склон на высоте восемь тысяч локтей небесно-голубое озеро. Обширные террасы опоясывали гору почти под самой снежной шапкой. На них нужно было досыпать грунта из долины и засеять. Он вез с собой семена, выведенные им в био лаборатории Эриду. Он подарил их Арию – Оседню в Киммерии. Арийцы успели высеять их дважды. В условиях, где скудность лета длится всего два месяца, растение не просто выживало – успевало вызреть и дать тяжелый, плотный колос.

Еще один не менее полезный злак, подаренный Энки, питал у Ариев их коз, овец и звался ими Галегой, иль «козлятником». Посеянный в грунт сразу после снега, он выгонял через неделю к свету дюжину сочно-зеленых, насыщенных энергией, протеинами, сахарами и витаминами стеблей, от коих распирало вымя молоком у коз. И плодоносил многие года – не истощаясь, не боясь морозов, пуская корни на глубину в пять-семь локтей.

Вся щедрость этих злаков должна расти на склонах Арарата и встретить послепотопных поселенцев и их живность травой и зернами.

Кроме этого предстояло врезать в склоны с десяток гротов и пещер, оборудованных для жизни – перволюдям после Потопа будет нужно укрываться от непогоды и диких зверей. Да будет так.

 

ГЛАВА 48

Евген бежал от дома Виолетты и воина его предсмертного Заварзина – к дому Тихоненко. Грузным и вязким был этот бег, отягощенный ртутно отравленным счастьем. Входил он в ограду Виолетты летуче-легкий, окрыленный, убегал – свинцово-выжженный. Торчали за спиной, чадили гарью пеньки спаленных крыльев.

Между тем предутренний сквозняк эфирно, невесомо пронизывал село, чуть слышным шорохом цедился в кронах корабельных сосен. Почти под самой горизонт из под земли поднялось предрассветное светило, готовясь к великому акту дарения света. И в предвкушении этого события зевнул с подвизгом, потянулся в конуре блохастый ветеран сторожевой службы Полкан. Открыл зеленовато-желтые бусины глаз и, прочищая глотку, приглушенно заклохтал на насесте матерый кочет Янычар: готовился к главной своей арии, славящей Ярилло.

Евген остановился, орошенный потом: строптиво мощно колотилось сердце. Притиснулся плечом к шершавости соснового ствола. До дома Тихоненко оставались две-три сотни метров. Над ним, над кроною сосны что-то творилось. Он поднял голову. Невидимый лик луны едва светившийся за толстым слоем облаков, стремительно светлел.

Непостижимо быстро накалялась она лимонным блеском, растапливая ночную мглу. Освобожденная от коросты туч луна плеснула колдовским янтарем в глаза Евгена.

Открылась во всей мощи симфония происходящего в высях. Эфирная безделица – предутренний сквозняк, раздутый повелительной силой, стал диким вепрем. Сейчас он бушевал, напористо свистел под самой кромкой стратосферы, неукротимою метлой сгоняя с неба волглую брюхатость туч. Там расчищалось и готовилось пространство для работы Эгрегора.

Евген, ошеломленно наблюдал: только что непроницаемая плотность небес на глазах дырявилась. Сквозь черное рванье ночного покрывала уже проглядывали звезды. Алмазный, режущий их блеск разгорался все ярче. Обрывки туч стремглав неслись, сметаемые с выси бешеным смерчем. Уже пол неба залило чистейшим мерцанием лунного диска. Через минуты небосвод освободился. Над полушарием мерцала сажей бездонность космоса, настоянного на шафранном свете. В нем властно и магнитно набухала, прошедшая чистилище, соборность Эгрегора.

Евген содрогнулся: синклит из древне-родовых казачьих душ и предков Орлова – Чесменского лизнул протуберанцем всевидения его мозг, подтягивая и подключая Будхи единокровного сородича к энергоинформационному безбрежью мирозданья. Оно влилось, заполнило Евгена. И малая песчинка человечьей плоти, чей разум растворился в этом океане, вдруг обрела возможность познавать все сущее – пока из прошлого и настоящего.

Евген восторженно пронизывал пласты эпох, вбирал в себя сумятицу былых событий. Его освобожденный Будхи носился, взбрыкивал ошалевшим зайчонком, который выбрался впервые из тесной черноты норы – в слепящую безграничность луга.

Скопища видений распахиваясь перед ним. Нарисовался вездесущей плотью среди разлива океанских вод Ич – Адам на Ноевом ковчеге. Виляя похотливо тощим тазом, поглаживает литые телеса хамитки – одной из жен хозяина Ковчега патриарха Ноя. И та, косясь с неутоленным вожделением на вздыбленный в промежности хитон сластолюбивого хрыча, толкает его тугим бедром к укрытию: под жаркую теснину задубевшего от соли покрывала, свисающего со шлюпки.

Метнувшись прочь с брезгливым отторжением, сознание Чукалина, прорвав века, застопорилось в иной, последующей эпохе. В очередном набеге племена Хабиру под предводительством Давида окольцевали войском Равву. Захватив чужое городище, ограбили все дочиста, а всех оставшихся в живых поочередно клали под пилы и железные молотки. Забрызганные кровью и мозгами, запихивали недобитых в обжигательные печи. И поступив так со всеми городами Аммонитскими, вернулись в Иерусалим. Чтобы затем, ведомые уже Навином Иисусом продолжить такие же забавы с народом и царями Хевронским, Иармуфским, с народом и царем Лахисским и Еглонским. Резвились до упада, с досадою кривясь на вопли за спиной, что испускал сгнивавший заживо от сифилиса и грехов своих, (как Ирод, их бывший предводитель) царь Давид: «Нет целого места в плоти моей от гнева Твоего! Нет мира в костях моих от грехов моих! Смердят и гноятся раны мои от безумия моего! Я согбен и совсем поник…ибо чресла мои полны воспалений…поспеши на помощь мне, Господи, спаситель мой!».

Не поспешил и не спас никто, ни два архонта: Энки с Энлилем, ни, тем более, Создатель, отвернувшие лики от блудосмердящего. Чья участь ничему не научила остальных.

Застывшая под сосной плоть Евгена коченела, охлаждаясь. Температура тела вплотную опускалась к предутренней двадцатиградусной прохладе: чуть различимо, тридцатью ударами в минуту срабатывало сердце, поддерживая тело в сомадхи – анабиозе.

Меж тем сознание и разум, подключившись к вечности, заворожено плыли в ней, омываясь неисчислимостью исторических панорам. Здесь, под сосной, сгущенно, замедленно текли минуты. Там, на верху – века.

Вот жжет Александрийскую библиотеку Македонский. Безжалостная хищность воина, дорвавшегося до победы, разлита на лице, искляксанном бликами пожара.

Захлестывает, погребает вздыбленное белогривье моря Атлантиду.

Крылатый, рафинадного окраса конь Пегас сопровождает и ведет под облаками KА-GIR архонта Энки – к пещере циклопа Полифема. Тибетский лама, читая мантры, скользящим осторожным шагом входит в пчелиный улей, размером с небольшую баню…улей вибрирует от слаженного мощного оркестра пчел, где каждая пчела размером с воробья, свирепо уступая заклинаньям ламы, смиряет свой рефлекс защиты. И показавшись на пороге вновь, тибетский маг сгибается от тяжести корчаги с медом, несомой перед грудью.

Возникла панорама сине-черного размаха моря под скалой. На краю скалы сгрудилась, окольцованная пулеметами, сотня офицеров: оторванные рукава под золотом погон, рванье мундиров, в прорехах рубленые, колотые раны… вместо иных лиц – избитый мясной фарш со студенистыми потеками выколотых глаз.

За пулеметами расставив кожаные ноги в галифе, смакует все происходящее ладная бабенка. Наброшена на плечи кожаная тужурка. Вдоль алебастрово белых, пухлявых, но уже изрезанных морщинами щечек кудрявится смолистая кипень волос. Кровавая нашлепка губ изогнута в восторженной младенческой улыбке. К ней на рысях подкатывается командир расстрельной кодлы:

– Дозвольте начинать, товарищ Залкинд?

Бабенка, качнувшись с пяток на носки, поднимает ручку, облитую багряно-маковой перчаткой. Кричит пронзительно, охваченная сладострастной дрожью: «За дело революции, огонь по врагам, товарищи!

Пулеметный слитный треск недолог. На краю обрыва громоздится сотня трупов и кожано-кудрявый ангелок в галифе идет к ним. Ее перчатка тычет в раны, в лица, выворачивает веки – не уцелел ли кто. Лицо стянуто судорогой омерзения: так скалится волчица, разодравшая рысенка – шибает в ноздри ненавистный чужеВИДный дух.

…От трупов, сброшенных со скалы, на мили растекается по морю кроваво-красная необозримость.

Видения, информо-сгустки чередою пропитывали мозг Евгена. Но нарастала, изводила сосущая неполноценность происходящего. Тоска копилась, разбухала, пока не оформилась в неодолимое желание: увидеть тотчас Виолетту.

Взвихрив пространственно-временную субстанцию, он прорвал ее и перенесся в нынешнюю ночь. Зависнув, незримым и бесплотным наблюдателем под беленым потолком, он вбирал в себя желанный облик Виолетты. Просачиваясь флюидной эманацией в ее плоть, смакуя до изнеможения, запах духов ее, волос и тела, он мучился, терзаясь в несовместимости их сущностей – эфирной и материальной.

Она, недостижимая, завернутая в белый саван ночной рубашки, склонившись над расстеленной постелью, взбивала накрахмаленную пышность подушки. Она все еще не знала, будет ли допущена в последний раз коснуться святой супружеской плоти – и потому не вынимала шпилек из волос, держа их стянутыми в монашески тугой и покаянный узел. Точеное лицо с запавшим, темным полукружьем под глазами было иссушено бессонной ночью, но более всего – предчувствием беды. Здесь в одиночной камере для итогового пребывания воина, на нее обрушилось и раздавило понимание: мужа отпустили проститься с ней.

«Виола… ласточка… голубка… я пропадаю без тебя…» – Евгений втек в нее своей иступленной надеждой. Она содрогнулась, отпрянув от постели.

– Кто?!

Узнала. И удержав в себе панический и жалкий вскрик, окаменела. Чуть шевеля губами неслышно выдохнула:

– Ты здесь?!

«Что будем делать?!.

– Уходи. Он же назвал тебя мужчиной.

«Я не могу уйти…».

– Да уходи же, дрянь… ты знаешь, что с ним происходит… не отравляй ему последние часы!

«Я просил его уехать к Аверьяну – там было спасение!».

– Мальчишка… кто его туда отпустит?!

Розовая полутьма, напитанная излучением ночника молчала. И уже не удивляясь ничему (не было сил изумляться заговорившей с ней пустоте), стала вкладывать в нее Виолетта единственно доступный довод для истерзанного первой любовью парня:

– Ребенок, возьми себя в руки… ты сделал благое дело… теперь надо забыть обо всем… мне же стократно тяжелей… так почему я, баба, должна просить тебя, мужчину, о мужестве расстаться?

…Младший по званию из двух, сидевших в УАЗе на окраине села, с туповатым изумлением спросил:

– С кем это она? – поправил наушники, застыл весь, обратившись в слух. В наушниках сквозь шорох чуть слышными разрядами потрескивала немота.

– Студент, что ли, вернулся? Он же удрал куда-то.

Сидевший рядом капитан раздраженно дернул головой.

– Не мог он к ней просочиться: дорогу и калитку видно.

– Так она что... сама с собой? Свихнулась баба… муж на крыльце предсмертную «казбечину» смолит, а жена любовный треп с пацаном продолжает. Ну, сучка! – Сочился презрением матерый разведволк, боец, не знавший жалости, усталости и страха. За что и взят был в КГБ – везунчик, один из тысяч неприкаянных среди опаленных войною дембелей Анголы, Никарагуа и Кубы.

– Сержант Бульдошин, к вам убедительная просьба: закройте рот. Пожалуйста, – с учтивым холодком выпек просьбу старший.

– Как скажете, товарищ капитан, – помедлив сделал одолжение сержант.

«Надрессировали. Получил ЦУ, как со мной, цацей,обращаться. А вообще… какого хрена в эту ситуацию назначили меня, «бульдога»? Я же не ухом и не рылом в слежке, я прыщ на ровном месте по штурму и по схваткам, а здесь…»

– Здесь любопытная ситуация, сержант, – вдруг озвучился, будто читая мысли, капитан, – студент, который осеменял Заварзину, по слухам, ученик Аверьяна.

– Что, того самого?! – изумленно вскинулся Бульдошин, – из Грозного, что ль?

– Именно оттуда.

– Ну ни хрена себе…

– Вам не хотелось бы… при случае, испробовать на что пацан способен? – спросил капитан.

– Ха... так ползарплаты бы отдал за спарринг с ним без правил. А кто мне тот «случай» подбросит, товарищ капитан?

– Мы поработаем над этим, сэр Бульдошин, – не по статусу нежно погладил «сэром» сержанта старшой. Имел он жесткую и непонятно сокрушительную ориентировку сверху: любой ценой устроить свару «Бульдога» и студента. И чем плачевней будут последствия той свары – тем ослепительней награда за нее.

Какие-то непостижимые плелись ходы для капитана в этой дерьмовой многоходовке с бедолагой Заварзиным. Надо же… угораздить попасть на случку своей жены перед смертью. Его предназначалось доставить утром живого или мертвого в ПУРВО, а о перемещениях студента предписывалось систематически докладывать на верх. Сейчас он в доме Тихоненко, а утром, когда Заварзина изымут, студент вернется к Виолетте… обязательно теперь вернется, магнитность первой случки неодолима, куда он денется.

…Неподъемной правотой своей придавила Евгена Виолетта. Из этой правоты, из необъятности возникло вдруг и обрело узнаваемость лицо – почти забытый облик дарителя своей души:

«Ты малодушно тратишь время. Возьми дарованное Эгрегором. Ты повязан словом».

Опалило и вышвырнуло Дух Евгена из спальни: зачем бежал за «Скорой помощью»?!

Он перенесся видением к машине: белый с красным крестом короб все еще стоял у дома Тихоненко, с мертвенным равнодушием отблескивая стеклами.

«Ты повязан словом…»

Пред ним возник облик Тихоненко: его извлекали из теплового скафандра. Синюшное лицо, глаза залитые потом и слезами, распяленное кольцо иссиня-черных губ со всхлипами, мучительно долго тянут в себя воздух.

Шибая сивушным духом, суетливо сворачивает неподатливый и продырявленный под мышками скафандр кладовщик Гандурин. И, пятясь задом, тащит горячий ком к себе в каптерку – заменить на целый. Так жук скарабей укатывает навозный слиток в нору – подалее от чужих глаз.

Вокруг Тихоненко белохалатная толпа…паническая суета медбратьев… нетерпеливый хлесткий голос:

– В реанимацию!

Двое санитаров, вздев Тихоненко с пола, переложили на носилки. Подняли их. Он упирается бескостными трясущимися руками в края носилок и поднимается над ними. Надрывно, сотрясаясь, кашляет: из рта шрапнельным веером хлещет багровая брызга: ошметки обгоревших легких пятнают белую стерильность окружающих халатов. Хирург отшатывается, вытирает лицо. Втыкает в стоящих медбратьев придушенный фальцет:

– Какого черта?! Быстрей!

Сквозь лающий надрывный кашель из Тихоненко ползет утробный, страшный хрип:

– Д-д-о-о-м-о-ой…

– Сказал, в реанимацию! – рычит старший медкоманды.

Толкнувшись о носилки, Тихоненко соскальзывает с них – с тупым стуком брякается на бетон. Подняв голову, еще раз хрипит сквозь кровянисто-черный оскал рта:

– До-о-мой!!

Гвоздем в его мозгу сидит Слово Евгена: «Что бы не случилось, возвращайся домой. Я буду здесь».

К уху старшего склоняется мелованное ужасом женское лицо:

– Арнольд Иосифович…он не жилец…еще от силы полчаса и все! Вам это нужно в вашей реанимации?!

Хирург, вперившись в лежащего, диагностирует его двадцатилетием своего опыта:

«Напрочь сожжены трахеи, бронхи, спеклась, закоксовалась скорее всего большая часть альвеол в легких…что за чертовщина? Он ведь дышал в скафандре из баллона, там воздух практически нормален! Ошметки легких или бронхов летят при кашле…весь организм посажен на изуверскую скудность кислорода – синюшное лицо и губы, лезут из орбит глаза».

Закончив диагностику, уверился врач: действительно, еще от силы пол часа. А может меньше. Махнул рукой:

– Все слышали? Желание больного для нас закон. Два обезболивающих – и домой его.

Развернулся, пошел подпрыгивающей походкой кочета.

…Евген открыл глаза. Сидя на корточках спиной к сосне – попробовал подняться. Застывшие в анабиозе – сомати, почти что обескровленные волокна мускулов отказывались подчиняться. Он обратил свой Будхи к сердечной мышце, стал учащать ее работу, ускоряя кровоток по телу, насилуя истерзанное вместилище любви. И делал это, пока не разогнал сердечный ритм до нормы в пятьдесят ударов. И лишь тогда с мучительным усилием тягуче разогнулся, встал. Попробовал шагнуть – взвихрился в переплясе сумрак окружающего мира. Чтобы не упасть, обнял сосну, напитываясь от шершавости коры живительной, смоляной эманацией.

Стал ждать. Не отпуская от себя, держал Евгена в пронизывающей ауре всевидения Эгрегор.

Вновь проявилась и сгустилась в памяти человечья жертва – с обугленной трахеей, бронхами, со спекшимися в чадном жаре легкими. Они надрывно, почти уже бесплодно гоняли воздух. Опаленные двухсотградусным пеклом.

Чукалин захотел познать субатомарную суть происходящей холостой работы. И тотчас увидел хаос, ристалище распада. В здоровом организме венозная – без кислорода, кровь втекала в легкие через легочную артерию. Та разветвлялась на концевые артериолы, которые, в свою очередь, дробясь на капилляры, просачивались сквозь межальвеольные перегородки и оплетали пузырьки альвеол. Их стенки, выстланные дыхательным эпителием мгновенно обогащают эритроциты кислородом воздуха в миллионах капилляров. После чего те, обретая пурпурную жизнетворящую суть, несут ее артериями в организм, обеспечивая гармонию сосуществования.

Нещадная алчность температуры, пожрала альвеолы и эластичные волокна у Тихоненко. Те не могли уже насытить капилляры кислородом. И не могли очистить тело от углекислотной, накопившейся в крови отравы. Весь это процесс вдруг пропитал Евгена огрузлой, неподъемной тяжестью всепланетарного аналога, который преподнес на горе Синай Архонт Моисею. Так опаленный паразитарной жадностью наживы первобытно-общинный организм был не в состоянии обогащаться кислородом гармонии. Стыд, совесть, честь, традиции, любовь – чем орошали людей Пророки – суть тот же эпителий Господа. Сожги его лихорадкой воровства, обмана, зависти – весь организм пойдет вразнос, в распад хаоса. Сказал в своей «Авесте» Заратуштра: «Не вкатывай в сырую гору валун завистливой наживы. Утяжеленный грязью, он ринется обратно и тебя раздавит».

И пораженный бешенством пляски хабиру перед золотым тельцом, разбил в скорбящем гневе две скрижали Моисей – с начертанным на них Декалогом, где сказано в десятой заповеди: «Не желай (не завидуй) дома ближнего твоего… ни вола, ни осла, ничего, что у ближнего твоего».

И следуя этому завету, погнал Иисус из храма плетью ростовщиков – торговцев.

И подытожил все изреченное последний из пророков Муххамед в Суре «Аль – фаляк»:

«Куль а узу би рабби ль – фаляк…уа мин шарри хасидин иза хасада (Я прибегаю к помощи господина рассвета…от зла завистника, когда он завидует – араб.)».

Пророки более не посылались к людям: сколько можно вразумлять двуногих Словом?!

И потому густилось вразумленье делом: стихийной и карающей мощью наводнений, катастроф, локальных войн, землетрясений, свирепой неисчислимостью и неизлечимостью болезней, наркодурманом – всем тем, чем испытывал людей клан Энлиля: играл на черных клавишах людской натуры.

Тихоненко втягивал в себя воздух с бесплодным напряжением: потраченные на это усилия близили конец и не давали результата. Остаточная жменька целостного эпителия в легких с работой не справлялась – весь организм и сердце отравленное углекислотой, исходили неслышным стонущим воплем, обращенным к мозгу: – кислорода!

Налитые страданием глаза бригадира не отрывались от двери. Евгений звал сюда… он обещал!

Но его не было.

Два санитара, сидя у кровати, закаменели, глядя в стену: смотреть на синюшнее лицо живого еще трупа, с залитым кровью подбородком, на судорожное бессилие вздымающихся ребер, было истязанием. В угу задавленно, стонущее подвывала согнутая горем баба Лиза:

– Да что же вы сиди-и-ите… ироды… ну делайте хоть что нибу-у-удь… Господи… Владычица наша, пресвятая Богородица, избавь его от мук… помоги Витеньке, матушка… за что ему, сиротке, такое наказание… ты же ведаешь, трудяга он беспорочный, всю жизнь…

– Ев-г-гх-х-х-х-е-ен!! – оторвав голову от изголовья, зазывным клекотом зацепился Тихоненко за утекающую жизнь.

Исторг в предсмертном зове тягу ко спасителю. И этим надорвался.

Плеснул изо рта кровяной фонтан, упала голова в пуховую мякоть подушки, жадно впитавшую липкую красноту. Грудь приподнялась в последнем вздохе. Застыла, коченея. Все кончилось.

Надрывным тонким воем опросталась Елизавета. Рванулась «болерушка» со стула, но не удержали ноги, упала на колени. Поползла к отмучившемуся внучку Витеньке, кровинушке своей.

– Ой, Витенька-а-а… за что же так тебя, сиротку моего… будьте вы прокляты, семя паразитское, поганое! – Выла не она – кричала интуиция, чутье матери славянки. Оно, как вековечный компас, указывало на мстительное чужебесие, что нависало веками над Россией.

Торопливо и облегченно встали санитары:

– Бабуля… криком уже не поможешь… примите соболезнование. Нам тут уже делать нечего.

Поспешно набирая ход, поочередно сквозанули в дверь.

В шафранно-тусклом свете, заливавшем двор, увидели матерого сложения силуэт. Он двигался, пересекая двор, одолевая расстояние паралитичной рысью.

Евген достиг крыльца, залитый потом. Мучительной резью кромсало ноги, не отошедшие от сомадхи – анабиоза. Но безжалостно брошенные в работу, они трудились на износ, подчиняясь приказу.

– Ты кто? – спросил белохалатник.

– Кто нужен вместо вас, – сквозь зубы, морщась от жгуче-мышечного бунта выцедил Чукалин, – вы сделали что смогли, спасибо, досвидания.

Раздвинув руки, пришелец отодвинул дюжих мужиков к калитке, с звериным рыком одолел три ступени. И, распахнувши дверь, вошел.

– С прибытием… гостенек, – не оборачиваясь, сказала баба Лиза, сидящая у изголовья тела. Дровяным дребезгом тек из нее голос и столь же отторгающее деревянной была спина – как погулял?

Морозом полоснуло по хребту Чукалина: вторично била его ночь одним и тем же вопросом. Первым ударил воин Заварзин.

Не ответил. Оглядел постельно-смертную панораму. Ударила по глазам вопящая краснота на подушке. Все еще открытые, в рубиновых прожилках глаза Виктора повернуты к двери (не осталось у бабы Лизы ни сил, ни воли закрыть их).

«Он ждал меня до последнего! – отравленной горестью полоснуло по сердцу Евгена».

«Благослови, Господи… укрепи и сохрани дарованное мне сородичами» – зародилось в нем, окрепла молитва. Вернулась, наконец, сила в плоть его, сталистой крепостью твердели кости, мышцы.

Он поднял стул с бабой Лизой, отнес в угол, отрезая от себя окружающее бытие. А отстранившись от всего, стал исторгать слова, кои поднимались из глубин родовой памяти.

– К нашему Богу взываем мы, ибо тот Бог землю с солнцем носил, звезды держал и свет крепил.

Славься Перун – Бог огнекудрый, посылающий стрелы во врагов, ты верных ведешь по стезе! Ты же воинам честь и суд.

Мы стояли на родовище своем и с врагами бились нещадно.

И начали ведать истину, что имеем силу, лишь когда были вместе – тогда никто не мог одолеть нас, ибо мы русские и славу получаем от врагов, проклинающих нас. Пусть обнимутся Божьи дети!

Дай мне, Господи, силы вернуть воина твоего Виктора на стезю яви, чтоб обнялись мы!

Окаменела в горьком изумлении баба Елизавета – гулким набатом бил в уши, в самое сердце голос гостя. Распахивались врата ее души от неистового напора древнейшей колдовской влесовицы, на коей говорили и славили Сворога и Перуна сородичи ее долгие века до Кирилла и Мефодия.

Завершил молитву свою к Перуну Чукалин. И вытянув руки – как это делал Аверьян – распахнув ладони в изначальном пассе Кундалини,провел ими над умершим. Вбирал в себя он, ставший Исихастом, окутавший тело фотонно-нетринный слой произошедшего с Тихоненко.

Вбирал, сортировал, анализировал. Голографически незамутненно вливались в него событийные блоки.

*Блок первый.

Почти не разжимая губ, цедит в трубку нейтральные, профильтрованные осторожностью слова секретарь обкома:

– В вагранке сколько?

– Около трехсот. Но к ночи опустится до двухсот, – отвечал из телефона главный инженер космической оборонки Гриневский.

– Сойдет. Скафандр подготовил?

– Два доставили на склад вчера вечером.

– Я спрашиваю под-го-товил? В баллоне смесь подкорректировали?

– Сегодня к ночи подготовим – минут за десять до одевания.

– Кто выполнит?

– Кладовщик Гандурин.

– Надежен?

– Родную мать продаст за литр.

– За литр – это много. Тебя не сдаст за поллитру?

– Подстраховался.

– Смотри, там должен быть на сто процентов несчастный случай. Не выйдет – я первый раздавлю с фанфарами и показательно обоих.

– Как и положено на вашем месте.

Положил трубку Гриневский. Выключил диктофон, подключенный к телефону. Сказал самому себе: «Если не выйдет…если не выйдет, будешь землю рыть, меня спасать. Я же сказал – подстраховался. А вообще, какого черта столько пыли? Какой-то тип из Сельхозстроя…что за фря? Кто таков? Свои спецремонтники вагранки, узнав про пришлого варяга, подняли хипеш до парткома: что за дела?! Мы груши х…м околачиваем, а тут какой-то навозник наши кровные гроши за спецремонт хочет хапнуть!»

*Блок второй.

Каптерка кладовщика Гандурина. Отёчная, бульдожья морда алкогольного хроника – подпольщика. Пока что действует на него рассольный оживляж. Поутру является на работу с виду трезвым. Обещано Гриневским пол оклада и отпуск летом. По сути дела – не за понюх: состряпать в одном из скафандров «вентиляцию», прожечь под мышками две дырки. Зачем? «То не твое собачье дело». Ну не мое, так не мое.

Делов то на минуту. И велено сработать все это за пять минут до 23-х. Оплатят сверхурочные в тройном размере. Гриневский приходил сам… в кои века явился самолично главный инженер в этот кильдым.

Все готово. Скафандр на столе и шило, толщиной в пол мизинца в ящике. Свеча припасена, лежит подалее от глаз, на краю шкафа у стены. На стене размеренно цокают секундами часы с провисшей гирькой на цепи. На циферблате 10.54. Пора. Гандурин зашторил черное окно. Выглянул в коридор: квадратно-темная пустынность. Шибало в ноздри окалиной металлов, пропитавшей облупленные стены.

Взялся за ручку обеими руками и, дернул на себя тяжелую, с перекосом дверь: по-другому не поддается. Та с визгом, треском вляпалась в косяк. Змеисто колыхнулась засаленная штора на окне, едва приметно качнулась, но удержалась свеча на шкафу.

Тычком вогнав задвижку в паз, Гандурин снял свечу, взобравшись на табурет. Зажег на столе. Выудил из ящика шило, стал калить острие в свечном пламени. Металл туго поддавался жару, розовел. Через минуту, белея, почти слился с пламенем свечи. Не отнимая от свечного языка шило, Гандурин запустил в расстегнутый скафандр корявую подрагивающую лапу. Распялил пальцы изнутри в подмышке. Прицелившись, ткнул в материю скафандра сияющую раскаленность шила. Та не поддалась. Твою дивизию! Мудреная трехслойность ткани шипела гусаком, лезла в нос едучим сизым чадом, сопротивлялась.

Гандурин трижды калил шило на огне, пока под мышками скафандра не образовались, наконец, две дырки. Испарина обметала лоб, руки тряслись, изношенно, вразнос колотилось сердце. Застучали в дверь.

– Гандурин! От кого закрылся!? Водяру жрешь без нас? Давай скафандр.

Гандурин дунул на свечу, ошпарив руки жидким воском, забросил ее на шкаф. Смахнул в открытый ящик шило, с размаху задвигая, хрястнул ящиком по пальцам. Взвыл от боли. Дверь содрогалась: в нее лупили кулаками.

– Ты че, офонарел?! А ну открой! Щас вызовем охрану!

Гандурин ринулся к двери, лапнул задвижку. Та дернулась и ржаво взвизгнув, намертво застряла в скобе.

– Гандурин, тебе хана. Мы за охраной.

Гандурин, срывая ногти, подвывая от страха, рвал задвижку. Отчаявшись и отойдя на два шага, с разбега долбанул ногою в дверь. Задвижка, звякнув, отскочила, дверь с визгом распахнулась.

И кладовщик петушьим фальцетом выпустил вслед удаляющимся спинам стопроцентно надежный зазыв:

– Не дали, паразиты, кайф словить! Добьем что-ли в втроем остаток!?

Двое возвращались на рысях. Гандурин закисал в жалящей тоске: заначка – триста грамм в бутылке нагло утечет в чужие горла.

*Блок третий.

Тихоненко в скафандре, с мастерком в руке, нырнул в зияющее пекло вагранки. К железной цепи, опоясывающей скафандр, привязан, тянется ко входу металлический, крученый тросик – «нить Аридны» – по Евгену. У рваной, зияющей прорехи на стене – увесистая в человечий рост стопа шамотных блоков.

В бадье вскипает пузырями известняково-глинистый раствор. Прореху надобно заделать шамотным кирпичом.

Поеживаясь, он цапнул левой рукой кирпич, зачерпнул мастерком раствор, ляпнул у подножия прорехи, молниеносно разровнял и втиснул в жижу первый блок. Приноровившись, погнал кирпичные ряды – по три секунды на кирпич.

Через несколько минут под мышками зажглись два нестерпимых очага – ошпарено вздувалась кожа. Дышалось смрадно, тяжело – он терпеливо привыкал, пережидая жжение в груди: через загубник из баллонов за спиной тек вместо воздуха какой-то скудный, тухлый ручеек – то ли аргона, то ли углекислоты. И Тихоненко выплюнул загубник.

Пересыхало горло, язык шершавой теркой царапал щеки, небо. В скафандре не осталось воздуха, а грудь в лихорадочном сумасшествии гоняла взад– вперед вместо него расплавленный свинец.

Глаза залились потом: он тек ручьями с головы и лба. Мутнело, крылось мелкой сетью трещин перкалевое стекло перед лицом. Минут через пятнадцать, уже на ощупь заложив шамотом прореху по пояс, он стал слепой, запаянной в скафандр заживо зажариваемой протоплазмой.

Ощупал мастерком незаложенную дырявость на стене: осталось почти столько же. Вдруг показалось – все, конец. В отжатой, обезвоженной плоти не осталось ни влаги, ни сил терпеть пожар внутри пыточного кокона.

Волдыри на обожженной подмышками коже, лопнули и потные ручьи, сливаясь с сукровицей, разъедали ребра соляной кислотой.

Но меркнущим сознанием он сцементировал себя, тычком направил волю к делу, которое вдруг стало мерой всей жизни, нещадным тестом на родовую общинно-русскую пригодность: «Если не ты, то кто?! Так сдохни, а доделай!».

…Он был уже давно рабочим автоматом. Клочьями лезла с ребер опаленная кожа. Лишь изредка к сознанию просачивались два вопиющих неудобства. Хронометр, сидящий в организме, фиксировал: теперь на каждый кирпич утекало не три, а пять секунд. На что в ответ бунтующая гордость выплескивала едкий остракизм: «А чего пять? Расходуй уж по десять, говенный ты чемпион».

Второе неудобство началось недавно: он ощутил, как тихо, обреченно лопаются в груди какие-то пузырьки, а воздух, сгустившийся в калено-жидкую плазму, стал исчезать совсем.

Сознания и разума пока хватало, чтобы чаще, с лихорадочной сноровкой менять воздушные режимы: дышать через загубник из баллона и, задохнувшись, выплюнув его засасывать в себя скафандровую жгучую отраву. Рвалась наружу грудная маята и, не сдержав ее, он осторожно кашлянул. Тотчас различил сквозь разъедающую глаза мокрятину из пота, как сизая муть стекла перед лицом окрасилась бардово-черным колером.

…Ведь были миллионы на Руси таких же. На их костях, неистовом упрямстве, безрассудной воле держалась кащеева живучесть империи. В коей непостижимым образом слились две матрицы для славянина – родимой матери и по звериному жестокой мачехи с нашлепкою на лбу: два черненьких зигзага «SS» в синих треугольниках.

Изнемогал, рвал жилы в режиме выживания пащенок – крестьянин, чье кредо, растворенное в крови Сворогом, хранило на плаву державу: «Хоть сдохну, а доделаю!»

И доделывал – в слезах, крови, тоске, во вшах и трупоедной голодухе, доделывал и Петербург, и Беломорканал, и златоглавый Кремль, и Днепрогэс, порты на Колыме и Индигирке, Билибинскую живоглотную АЭС, и ГЭС на Волге, буравил шахты под Вилюйском. Освистанный песчаными ветрами воздвигнул Байконур, мостил на вечной мерзлоте в Якутии и Магадане взлетные полосы, прокалывал промороженные пласты в Ямале – чтоб паразитная орда озолотилась нефтяным гешехтом. И памятник ему достойный нужен! Коего все нет.

Родная мать, сияя скорбным светом Богородических глаз, молила: «Сыночек, выживи, не надорвись». Но вкрадчиво слепившаяся с ней паскудность чужеродной шлюхи-мачехи хлестала директивным шипом: «Доделав, сдохни!», что потаенно, деловито давно уже смердело постулатом паразитов в мире: «Лучшего из гоев – убей».

В итоге отфильтровано осела в XXI веке бездарная унылость уцелевшей охло-массы. Которая как следует уже ни дело совестливо делать не умела, ни по людски любить, ни жертвовать собой во имя Рода, ни Богу душу отдавать в сражении за сородичей.

…Ощупав, скорее не рукой, а затухающими проблесками воли, литую монолитность выложенной стены, он не нашел прорех. Заплата из шамотно-защитной кладки восстановила целостность вагранки. Она была готова для литья. И, осознав победоносную завершенность своей работы, он с облегченной вспышкой ликования канул в черноту небытия, уже не ощущая, как дернули за трос, поволокли полуобугленый и вялый шмат его плоти в иезуитски продырявленном скафандре.

Чукалин, обозрел три блока. Теперь просматривал еще раз все событийные их звенья: оценивал и взвешивал надежность, слабость каждого звена. А также – нерасторжимость связи с остальными и вредоносность в настоящем – если изъять из прошлого какое-либо звено.

Он чувствовал предел, отпущенный ему: по своему распоряжаться иерархией событий, которые обрушились за три последних дня. Его вплотную подпустили к святая святых земного бытия – воздействовать на жизнь и смерть.

Незримый и могущественный Некто, слитый из воли отлетевших душ, держал Чукалина, не отпуская, в своем энерго-поле. Напитывал его квантами родовых и галактических познаний от предшествующих цивилизаций, которые умели синтезировать и вещество, и обволакивающее его «шубой» – антивеществом. Заставили служить себе неодолимость гравитации, кроить по своему подобию людей, карать их скотскость, сорняковость, сканировать, геномно продолжать их и бережливо воскрешать из мертвых отборные образцы разумных.

В немеркнущем величии светилось перед ним формула преобразования бытия асуров и атлантов, проросшая из планетарных, межгалактических глубин:

V = х S х G / T

Она обозначала, что V (объем пространства) – есть кубическая форма времени – омега (или – «сущий») умноженная на площадь воспринимаемой наблюдателем поверхности S, умноженная на ускорение свободного падения G и деленная на время восприятия T.

Чукалин сидел перед остывшим телом Тихоненко. Он уже знал, как пользоваться, как преобразовывать эту формулу в шершавую сиюминутную нужду, в земную, грубую посконность бытия.

Еще раз просканировал всю событийность смерти Тихоненко, он выбрал и окончательно утвердился на свече в каптерке кладовщика Гандурина.

Евген, застывший истуканом над холодной плотью, сосредоточившись сознанием на недавнем прошлом, прорвал хроносферу времени. Зависнул и утвердился в недавнем прошлом. Под ним перегорал в шакальем ожиданье предстоящего Гандурин. Хрустко рубили порции хроно-секунд висящие на стене ходики. Сивушный застарелый дух паскудника-раба и раздолбая, настоянный на грязном белье и немытом теле – сгустился здесь под потолком в липучую субстанцию. В которой, казалось, замедляли бег даже вездесущие хрономы.

Гандурин смотрит на часы: 10.54. В мозгу включается сигнал – пора. Зашторивает черное окно, откуда подглядывает сквозь немытое стекло сама вечность. Осматривает коридор. Берется обеими руками за дверную ручку, готовясь наглухо закрыться.

Чукалин, сжав пружиной волю, нещадно хлещет ею по мозговым синопсам кладовщика. И тот, ужаленный подхлестом, захлопывает дверь с бычьей небывалой силой.

Тугой, воздушный поршень от двери пронизывает всю каптерку, вздымает штору у окна. И сталкивает кругляшек свечи со шкафа, в заросшую паутиной черную промежность между шкафом и стеной. Гандурин, заперевший дверь задвижкой, идет к шкафу. Подставив табурет, взбирается на него и шарит рукой по пыльному верху. Свеча исчезла.

Последующие пять минут он стервенеет в судорожной суете: куда девалась!? Ведь самолично положил…пытается сместить и отодвинуть махину шкафа: торчащий у стены гробоподобный ящик не поддается, он доверху забит хламьем, бутылками, бумажными пластами накладных и актов.

Стучатся в дверь – явились за скафандром! Все!

Двое уносят целый и неповрежденный «кокон» для Тихоненко: протянутая в хроносфере цепь былых событий чуть искривилась. Дуга из новых звеньев замкнулась и слилась в последней фазе с прежней цепью, явив бесстрастному мирозданию новый финал.

…Выпрастываясь из скафандра разъяренный и мокрый с головы до ног объект воздействия, то-бишь Тихоненко кроет, не стесняясь вдоль и поперек всю заводскую челядь:

– И здесь бардак, в хваленой вашей оборонке! Вы чем баллон нагазовали?! Дышал не воздухом – дерьмом собачьим… чуть не сдох! Какая сволочь делала стекло в скафандре?! Из него бабам своим лифчики можете пошить!

Уперся взглядом в очумелое лицо Гриневского, в косящие, убегающие глаза:

– Вы,что ль, Гриневский? Благодарите Бога, что ошиваетесь не у меня в бригаде. Вам за такое техно-оснащение ребята, извиняясь, физию отполировали бы со смаком. Работу примите?

И зафиксировав испуганное отторжение подобного идиотизма, лезь в вагранку, добавил:

– Ну да. Какой дурак туда сунется в этой… сраной тряхомудии… имени сэра Гриневского.

Брезгливо пнул ногой бугристый ком скафандра.

– Все. Домой.

Выдернул из рук врача бутылку с грузинскими загогулинами на этикетке, отколупнул двумя железными ногтями крышку, стал гулкими глотками жадно пить, сгоняя в обезвоженную плоть пузырчатое наслаждение нарзаном. Допил. Лег на носилки на полу, велел двум санитарам:

– Поехали! Так что ли Гагарин сказанул? Чего стоим, охламоны? А ну– ка, подняли чемпиона, дружненько! И бережно.

Тихоненко шевельнулся и открыл глаза. Засевшее в клетках организма истязание кислородным голоданием встряхнуло тело в пароксизме вдохов. Грудь, ребра по инерции панически вздымались, опадали, гоняя воздух с хриплым свистом. Он приподнялся.

Елизавета, сидящая в углу, согбенно скрючившись от горя, увидела и вскрикнула. Крестясь, запричитала:

– Владычица мирская… Матерь Божья…

Евгений измученно, с едва теплившейся улыбкой, наблюдал. Жизнь возвращалась.

Насытив кислородом кровь и ощущая мощный трепет целых легких, Тихоненко поднял голову, всмотрелся. Привычно и надежно обступало все сущее, знакомое – стол, стулья, шторы с петухами и… Евген.

Задавленно, со страхом чуть подвывала в углу баба Лизавета. Бригадир с тревогой вскинулся:

– Что стряслось, бабуля?! Кто обидел?

Елизавета, давясь рыданиями, молчала. Глазища в пол лица.

– Евген, что тут творится?

– Тебя втащили на носилках…ты спал мертвецким сном… будили долго…не просыпался – стал подбирать слова Чукалин – перепугались…

 – Они перепугались. – Сидел на кровати оживший. – Мне б там перепугаться, в той душегубке, поджаривали, как цыпленка табака в духовке…

Припомнились и отпечатались в сознании последние картинки. Он, выдувший в захлебе бутылку нарзана, ложится на носилки, командует оцепеневшем в трансе медикам:

«Подняли чемпиона дружненько! И бережно!» И засыпает. Выходит, проснулся только здесь. Хочется пить. Рассердился.

– Ну, чего ревешь, бабуля? Да что ты, в самом деле… компоту бы с холодильничка внучку.

– Сейчас… Витюша… миленький, сейчас. – Она поднялась. Шатаясь, обтирая спиной стену, зашаркала к сыто урчавшему в углу бело-квадратному «Насту». Сочился непросохший ужас из глаз старушки.

– Ну, отдыхай, Степаныч, – сказал Чукалин. Чугунною плитой наваливался покой, пустотно гулкий абсолют покоя.

Он, Посвященный и допущенный к Самадхи, сделал свое дело. Теперь уйти. Куда? Поспать бы… упасть и раствориться в обморочном забытьи. Да, так и будет. В предрассветном поле, на луговой, просохшей и духовитой копешке сена… чтобы стекала через зрачки в душу припорошенная звездами мудрость мироздания. И он сейчас пойдет туда… но мимо Виолетты. К забору прикоснется, к той скамейке, где вынул пистолет из-за спины майор Заварзин, привязанный как жеребенок – сосунок к телеге атомного взрыва. Который отказался от жизнедара Аверьяна.

«Теперь ты… сможешь сам! Без Аверьяна! – пронзило вдруг Евгена».

Поднявшись, ускоряя шаг, он двинулся к двери. И вышел. На пол пути его настигло, стало сгущаться предостережение: у колхозных ферм, на окраине села стояла машина. В ней прочно и давно закоксовались двое, окутанные темной кисеёй паразитарно хищных аур. В их запрограммированной сути были фрагментарно вкраплены Чукалин, Виолетта, Аверьян и Заварзин, дымящий на крыльце «казбечиной».

Распутав сущность этих, запаянных в машину, Евген остановился… сидящие в машине плели конструкцию из зла – они его получат.

…Баба Лиза, достав компот из холодильника, налила в кружку из кувшина. Пошла к внуку. Не доходя два шага, застыла – дальше не смогла. Поставила на табурет искристо – запотевшую эмаль и боком – в угол.

Остекленевший взгляд ее не отрывался от подушки рядом с Виктором. Он опустил глаза: на бело-холстинной пышности ее кричала липкой краснотой сгустившаяся лужа крови. Нахлынуло, обожгло видение неземного: невесомость его «Я», промчавшись с ускорением в вихревой спирали, выхлестывается в бирюзовую ослепительность простора. Там – необъятность световой нирваны, пронизанная разноцветьем радуги. Там завершалась суета и злоба земного чернотропья, опадали шелухой заботы, страхи, боли. Там властвовал пожизненный итог: содружество подобных душ, купающихся во всезнании. Кто и зачем извлек его, кто выдернул и вновь втащил в корявую паскудность яви!? Евген!? Он, Виктор, здесь опять – с заплаканной, до онемения перепуганной Елизаветой. И здесь все то же: облупленный щелястый табурет, постылые петухи на шторе. А завтра – матерная ругань в бригаде, тупой, надрывный бедлам строек.

Он всмотрелся: багряное пятно на белой холстине бледнело, исчезало. Застонал: одолевший часть земного пути, он побывал ТАМ – в изначальной бирюзовой колыбели небытия. И стал уже врастать в нее!

Теперь сожрет тоска по ней, будет глодать его остаток жизни, как Елизавету – страх к ожившему покойнику.

Пятно на подушке окончательно выцвело, бесследно испарилось. Виктор – боец и чемпион кирпичный, плакал: зачем он здесь?!

Как маялся и плакал оживленный Лазарь каких-то два тысячелетия назад.

 

ГЛАВА 49

Капитан Заварзин жил. Впервые за долгую нескончаемую муку последних месяцев нафаршированных процедурами вливаний, уколами, заборами и переливаниями крови и костного мозга, все учащающимися приступами, рвущими внутренности боли – он существовал без нее.

Он гладил пальцами снежно-прохладную холстину скатерти, отламывал хлеб и макал его в сметану, смаковал во рту прожаренную со шкварками и луком картошку, наслаждаясь ее давно забытым вкусом. Орошал иссохшие стенки гортани терпкой, ароматной вязкостью домашнего, черносмородинного, с мятой мелисой, вина.

Он благостно вкушал соединённость перца, помидоров, огурцов в салатнице. И все это без боли. Без пожирающей тоски. Он восседал на стуле в эманации покоя, излучаемого стенами дома, в недосягаемой, казалось, теперь ни для кого обители своей, куда еще два дня назад не было возврата.

Парень Евген с его руками перекрыл пути живущей в теле хищной боли, он перекрыл ей доступ к голове, которая теперь запущенно, пустынно отдыхала, покачиваясь, плыла в зыби прошедшего. Руки парня, ослабили, вдобавок, истерзавший его в ночи статус рогоносца. Эта мука скукожилась и затаилась, втянувшись отростками в собственное тулово и, пребывало там, в замаскированной норе-засаде. Лишь изредка выметывалась оттуда жгучими щупальцами – когда он поднимал глаза на Виолетту.

Жена сидела напротив, опустив глаза. Переодетая. С узлом волос на затылке, с армейской тугостью и аскетизмом стянутый шпильками.

Он жадно впитывал уют, выстроенный ею. Жена молчала. И тяжкая увесистость их общей немоты гнула ее к земле.

Наконец он отложил вилку. Откинулся на спинку стула, поднял глаза. Сказал:

– Все так, как ждал. Спасибо.

Виолетта дрогнула. Втянула воздух в себя, набрякшую тоскливой виноватостью, задышала.

– На здоровье, Николушка.

– Как твоя секция?

– Готовимся к первобле (она соединяла воедино машинально, как было принято у них, размазанное «первенство области»). Танюшка с Верой работают по мастерам. Остальные пока по первому разряду. Двоими, может быть, проскочим в сборную.

– Проскочите, – сказал он, – вам не впервой.

– Что… в госпитале, Николенька? – Она собралась с духом освобождаясь от набрякшей в ней панической тревоги. Он не ответил. Метнулась, было, прорываясь к языку исповедальная правда. Но он застопорил ее, загнал во внутрь – зачем? И обессиленый этой работой, выпустил наружу лишь обессоченно– нейтральное, как им предписывалось:

– Все лечат… вот отпустили на побывку. В семь заедет агроном, обратно отвезет… через…

Взглянул на ходики, рубившие маятником секунды на стене:

– Через два часа.

И вдруг осознал: это его последний рубеж. За которым предсмертный срыв в стерильность больничной клетки, блескучий, хищный лязг инструментов о стекло, белесые намордники врачей, защитно-металлическая серятина простеганных свинцом халатов, отгородивших свои, врачебно-чистые тела от их, излучающе-нечистых. И – тайная аскеза погребения его останков на госпитальном кладбище.

Неожиданным болотным пузырем вдруг вспучилось и лопнуло в который уж раз видение в памяти: хлестнувшая белесой плетью по холмам по необъятности лесостепного размаха вспышка. И хотя все они, скрючившись в траншее спинами ко взрыву, закатанные в бетонную незыблемость армейского приказа угнулись противогазовыми головами в землю – вселенская, слепящая стихия атомарного распада на четырехсотметровой высоте пронизала окопный бруствер, бревна, пятисантиметровый плексиглаз, ударила сквозь затылочную кость черепа, сквозь мозг – в глазницы. Взвихрила там фосфоресцирующее свечение.

И затем – утробный долгий рык, вспоровший бездонные глубины атмосферы. Неведомый вселенский Голиаф, сожравший ночью звезды и луну, переварил их и теперь рыгнул слепящую отрыжкой. Треск разодрал весь небосвод, содрогнулась, подпрыгнула земля на сотню километров вокруг. Подброшенные ею, барахтаясь в траншее, они вставали на карачки, садились в животном ужасе, втягивали головы в плечи.

Сзади, за спиной, с гудящим ревом что-то надвигалось. Тугой, спрессованной волной шарахнуло по брустверу и срубам ограждения. Гагачьим пухом подхватились и унеслись дубовые, в обхват колоды огражденья. Истошно визгнула, распалась на клочки и хлестко брызнула ледышками осколков в воздух трехтонная пластина плексигласа.

Над головами проносились в трескучем гуле ободранно-бескорые стволы, колеса пушек, кузов студебеккера, избяные крыши, осмоленные тушки баранов.

На трехметровой высоте, с утробным хрипом, с задранным хвостом пролетела корова, объятая протуберанцами огня. Немного погодя пылающей россыпью пронеслись птичьи факелы: жертвенным экстазом полыхала стая грачей.

Спустя секунды на край их траншеи налетел и тупо врезался обугленный шмат плоти. Завис на земляном угольнике, сполз вниз к людским ногам. Еще живая, дергалась в конвульсиях, скалилась лиса. На теле догорали шерсть и мясо, сквозь спекшуюся протоплазму черно-красных мышц кричала белизна костей. Изломанные ребра торчали зазубринами из грудины.

Три взвода накануне прочесывали Тоцкий полигон: с миноискателями собирали снаряды, мины, гранаты, оставшиеся от Николая II, взрывоопасный мусор с милинитом. Набрали ржавых железяк три кузова, попутно оттесняя с местности вольготно расплодившееся зверье: медведей, кабанов, лосей и лис, давно привыкших и к учебной, пулеметной трескотне, и к взрывам. Согнали с мест. Но не надолго. Почти вся живность перед взрывом возвратилась к привычным лежбищам, к охотничьим и кормовым своим угодьям.

…Свистящий штормовой нахрап стихал. И он, комвзвода хим-радиационной разведки, капитан Заварзин развернувшись, приладил к глазам бинокль. С двухсотметровой высоты холма осмотрел местность.

И не узнал ее. Всего лишь пятнадцать минут назад внизу петляли в зеленях кустарников и трав венозные зигзаги речки. Ее не стало. На серо-черном пепелище ощерилось камнями высушенное русло. Расплесканная по берегам вода бесследно испарилась, лишь в редких омутах остаточно бурлил парящий кипяток. Гора Тоцкая в двух километрах, только что укрытая пышной шубой векового бора под самым эпицентром взрыва – вдруг облысела. Лес тоже испарился, вершина вздулась над землей циклопно-голым черепом покойника.

С оторванною башней валялся вверх гусеницами тяжелый танк. Стволы 76 миллиметровых пушек оплавлено согнулись, зависли скрученными хоботами. Тяжелые блиндажи под ударом миллионотонного молота сплющило и разметало. Бетонные коробки ДОТов по крыши вогнало в землю.

Он приподнял бинокль и, бешено, панически колотящее в ребра сердце, враз оборвалось. На безмятежном ультрамарине небес чудовищно раздувался в пол неба шар. Поодаль, справа от него впаялся в небо диск – тарелка. Висела недвижимо, отсвечивая тускло-серым блеском серебристого металла. Время от времени по ней пробегала зыбь, напитанная фиолетово-рубиновым накалом.

Шар разбухал утробно красноватой плотностью спрессованного мироздания. На нём все резче и отчетливей подобно скульптурной лепке, проступал рисунок… потом еще один… сразу несколько.

Мозг капитана, память, натасканная когда-то в изостудии, воспаленно, на пределе пульсировали, вбирали чудовищную фантастичность происходящего. Барельефы, вплавленные в гигантскую, круглую сферу на небе, обрастали узнаваемым понятным смыслом: лицо человеческого голиафа в шлеме…рот чуть приоткрыт, в нем белизна зубов, взгляд – в небо над собой. Набухла на щеке лиловая слеза, дрожащая под ветром. Рядом с головой – сфинкс, дальше – пирамиды, воткнувшиеся идеально правильными пиками в бирюзовость бездны: одна, другая, третья – более десятка. За ними – морда обезьяны…или льва с прижатыми к башке ушами – перед броском к добыче. Справа от него – рельефно четкое скопище кубо-цилиндрических зданий, архитектурно слепившихся в пентагональную структуру, с безукоризненно прочерченными пятью гранями. И, наконец, две мужские фигуры в скафандрах и шлемах, с приветственно поднятыми руками. Они салютовали крылатому диску, парящему меж ними.

Что-то темное какой-то вытянутый сгусток мазнул левый край бинокулярной сферы. Заварзин сдвинул линзы: слева от шара застопорило хищный бег, зависло еще одно тело: черно-светящаяся сигара. Из нее вырвался слепящий луч и уткнулся в шар. Спустя секунды шар стал деформироваться, бурлить, взбухая изнутри тугими, гейзерными клубами. Искривлялась графическая четкость лепки на нем: лицо плачущего голиафа в шлеме и морда льва растягивались, плющились, теряя выпуклость. Изгибались, теряя графическую четкость, монументальные пирамиды. Шар деформировался в Нечто…Он обретал осмысленное выражение… наглой морды! В нем образовались лоб, губы, подбородок. Из прорезей гляделок, из ноздрей, ушей и пасти змеино – быстрыми языками выхлестывали молнии.

Нависшая над горизонтом образина явно растягивала в дьявольской ухмылке щеки.

Клубящаяся над самой землей непроницаемая мгла из пепла с пылью закручивалась в острый штопор, вздымая к небесам обломки бревен, листья, землю, пыль. Острие штопора тянулось ввысь, к гримасам скоморошьей хари, росло гигантским шпилем. Шпиль дотянулся и воткнулся в подбородок морды, образуя гриб.

– Товарищ капитан! – истошно надрываясь заорал над ухом помкомвзвода – она… оно… лыбится… а?! З-зар-раза… ей смехуечки в этой катаклизме, а мне штаны отстирывать… дак где?! Речушка испарилась на хрен!

– Закройте рот, Козюлин! – нетерпеливо выдохнул Заварзин:

– А че?! – скуляще взвыл сержант. Его трясло. И рот решительно не закрывался.

– Корова залетит!

– Кака корова?!

– Така! – свирепо рявкнул, передразнивая, капитан. – Паленая с хвостом.

Он прокручивал еще и еще раз в памяти увиденное, запоминал, делал свою военную работу.

…Отходил от из липкого, много лет не отпускавшего кошмара, Заварзин. От веселья сатанинской морды. Дрожали руки, загнанно колотилось сердце.

– Николенька, да что с тобой?! – пробился к слуху панический вскрик жены. Заварзин огляделся. Стол, скатерть, сковородка, картина Айвазовского на стене…графин с вином. Миротворящий мягкий свет под абажуром. Покой, уют. Он дома!!

«Господи, если ты есть, спасибо за подарок. А почему, если ты есть? Ведь ухмылялась, ржала сатана над гибельным творением своим: ошпаренными радиацией человечками под нею, над вздыбленным и взрытым мирозданием!».

И эту сатанинскую ухмылку, шепотком стократно подтверждала потом мордва и черемисы в поселках Северный и Маховка, те, кто тайком пробрались к своим домам после выселения.

«Но если была Сатана, то есть и Он…есть Бог!» – обрушилось вдруг на майора. Он существует, ибо кто еще сотворил ему подарок напоследок, о котором и не мечталось, кто подослал бы парня в ночь, чтобы засеять неприступную для чужих его кралю…занести в дом на руках самого дистрофика – калеку, убрать на время боль.

Теперь будет кому попросить у Виолетты: «Мам, расскажи про папу!»

Он вдруг торжествующе осознал, что вот этом смысл всей жизни. Награда за все оставшееся. Едва приметно дрогнули в улыбке губы мужа. Но жена заметила.

– Что… что, Николушка?

– Пошла бы ты сегодня в церковь. Я как…отбуду, ты и сходи.

– Зачем, Николенька? – Она ни разу не ходила в храм.

– Зачем все ходят? Прощения попроси.

– За что?

– За блуд. Что зачала ребенка – это благо. Однако зачинали в блуде. Свечу не погасили. При воплях, в свинячьем хрюке кувыркались, за это и повинись.

Ее трясло. Не бил упреками муж и не казнил надрывом. Измотано и деловито наставлял перед отъездом.

– Я сделаю все, как ты велел – прошенная, она не вытирала слез, панически боясь спугнуть невесомую паутинчатость драгоценного лада, едва соткавшегося между ними. Щемило, надрывалось сердце в предчувствии: последнего лада?!

– Значит, сходишь…

– Схожу и на коленях вымолю прощение, защиты попрошу Николеньке – сыночку… у нас… у тебя будет Николенька, а если дочка – Никой назовем.

– Он глянул на часы.

– Стели. Пойду на воздуха, курну. Потом хотя б часок вздремнуть. Устал.

…Она стелила постель, неистово прокручивая в себе предстоящее: как обнимет, обовьет, вольется нежностью в родное, иссушенное болезнью тело – если позволит. Только бы позволил! Вымолить прощение исступленной лаской, покаянием и убедить, что ей никто не нежен, никто не будет нужен кроме него!

Муж сидел на крыльце: ходячая бесплотность, обтянутая обвисшей офицерской формой. Память с бухгалтерской, дотошной въедливостью прокручивала встречу с маршалом. Почти два часа их возили на БМП. Свинцово-бронированная черепаха ползла по искореженному, испепеленному адским пламенем полигону, где под колесами хрустело и лопалось то, что устояло в этом пламене: коровьи и кабаньи кости и рога, надолбы, оплавленный, закостеневший алюминий солдатских котелков. Придавленные мертвым, пепельным ристалищем мозги уже отказывались что-либо запоминать. Тогда их, наконец, повезли на отдых в бункер. Там исхлестали струями душа и облачили в тяжело-серые, пропитанные свинцом простыни, отгородив от остального мира и людей.

Им дали по три каких-то бурых плитки и по кружке бордового вина. И вот теперь, как то сразу осоловев и затихнув, растекалась вся команда Заварзина разжиженной плотью по креслам, похрустывала плитками, прихлебывая терпкое вино.

Слепящей, устойчивой надежностью колола глаза двухсот– свечевая лампа под бетонным потолком бункера. Он защищал их тела от смерча радиации, что невидимо ярился над ними.

Бесшумно отлип от стены и стал уползать в черноту квадрат стальной двери. Когда уполз, через него шагнула в бункер, пригнувшись, кряжистая фигура. Распрямилась, плеснув в глаза радужным соцветием орденских планок на кителе и золотом погон. Они вскочили, разом задохнувшись: стояла в бункере легенда всей войны. Высился пред их хмельными телесами в простынях сам маршал Жуков. Всмотрелся, стал ронять литые слова:

– Товарищи сержанты, старшины и офицеры! Благодарю за воинскую доблесть и за службу.

Выслушал ликующий и слитный вопль из глоток:

– Служу Советскому Союзу!

И, обводя гипсово-простынный строй взглядом, сказал надтреснуто, устало:

– Присядем, что ль, сынки.

Присели, вбирая в память первый и, наверное, последний раз овеянный славой облик человека, который доломал, догнул войну в их славянскую пользу.

– Ну, кто что видел и запомнил. По порядку. Сначала устно здесь мне, потом подробно в рапортах – взломал молчание маршал.

…Он слушал сержантов и старшин, несших ему мозаику атомного апокалипсиса: потекшие металлом танки и пушки, с провисшими хоботами дул, ощеренное камнями русло испарившейся реки, летящая по воздуху корова, безлесая обугленность горы, ДОТы, вдолбленные в землю по крышу.

Он представлял все это, неотступно держа в памяти то, что перепахало душу более всего: пульсация от пентагонального сооружения на шаре. Было это, иль не было? Почудилось ему, смотрящему в бинокль? Теперь об этом может рассказать лишь капитан: он находился ближе к взрыву на два километра и должен был все видеть, а значит подтвердить иль опровергнуть факт пульсации.

Тогда, при взрыве, рядом с ним дергал локотками свежеиспеченный министр обороны Булганин. Опустив Цейс, потрясенно всхлипывал, терся о каменный бок маршала-отставника:

– Георгий Константинович… вышло… а?! Это тебе не цирлих-манирлих со взятием Берлина! Теперь таких берлинов с десяток раздолбаем, если надо! Теперь утрется НАТОвская шваль!

Жуков смотрел в бинокль, молчал, фиксируя один, затем второй зависшие аппараты в небе, по бокам разбухшей плоти шара.

…В бункере зависла тишина. Доклады кончились.

– Капитан Заварзин, у вас есть что добавить? – наконец подал голос Жуков.

– Так точно, есть, товарищ маршал – Заварзин вставал с усилием разгибая колени, будто песок насыпали в суставы.

– Сидите. Что именно?

– Слева от шарового образования после разрыва в небе появилось инородное, овальное тело. С металлическим блеском. После чего на шаре стали проявляться барельефные рисунки: голова в скафандре, пирамиды, сфинкс с головой льва или обезьяны, пентагональное сооружение. оно пульсировало светом, Потом справа появился еще один аппарат и шар стал принимать очертания лица…

– Вот что, командир, – поднял голову, уперся в Заварзина ледышками глаз маршал. – Отпусти бойцов на отдых, награды получать. Им сказки про всякие рисунки неинтересны. Все свободны, кроме капитана.

Когда закрылась дверь за вышедшим последним, Жуков поднялся. Прохаживаясь грузно вдоль стены, похрумкивая сапогами, глянул искоса, пытливо и цепко:

– Пять лет учился в изостудии при школе?

– Так точно.

– С пользой?

– Да вроде бы хвалили.

– Хвалили, значит…проверим. Изобразишь все в точности в деталях – награду спустим максимальную. На грудь и на погоны.

– Что именно изображать?

– Все то, что кувыркалось в небесах. И эти самые…картинки на пузыре воздушном. И морду, в кою потом шар преобразовался. Осилишь?

– Сколько у меня времени, товарищ маршал?

– Сколько запросишь.

– Три часа, – прикинул, ухнул в омут решимости капитан, подрагивая в подмывающем азарте.

– Добро. В 17.00 за тобой заедут. И никому! Кроме меня. Ни языком, ни сном, ни духом, про то, что видел. Фотографии не получились, засвечены все пленки.

– Слушаюсь, товарищ маршал.

– И постарайся сынок. Больно много дел государственного калибра в том шаре запаяно. Теперь про самое главное: пентагональное сооружение на шаре. Подробней можешь о нем?

– Оно пульсировало, излучало свет толчками, товарищ маршал, как будто…

– Стоп! Все. Иди, работай.

«Значит было. Не показалось ему».

Тяжело загнанно металось сердце в груди: отныне начинается отсчет иных времен, иных событий для Отечества, для детей и внуков его.

Они разошлись. Один рисовать. Второй, нещадно давленный войной, легендарной славой и хищной завистью бездарной сволочи, остался сопоставлять и связывать все воедино. Он видел японскую кинохронику о живых трупах. Хиросима и Нагасаки явили потрясенному миру этот островной вид хомо-сапиенса: люди выжившие в атомном взрыве. Он еще ходили, разговаривали, ели. Но в каждом из них счетчик Гейгера неумолимо рубил минуты и часы, укорачивая срок оставшегося бытия. Ускоренно разрушались лейкоциты в крови, разжижался в мертвенную слизь костный мозг.

Офицер, который должен войти к нему, причислен был своей судьбой именно к такой категории. И обречен на муки предназначенной ему кончины.

– Садись, майор – сказал маршал Жуков вошедшему капитану, давя в себе сосущую гадюку– жалость, не позволяя ей свиться клубком спазма в горле. Предупреждая вызревшую на лице Заварзина поправку, повторил – майор ты, сынок, уже майор.

Заварзин сел.

– Справился? – спросил Жуков.

– Так точно, товарищ маршал.

Заварзин положил на стол четыре рисунка. Общий вид разбухшего после взрыва шара в небе, к коему подсасывалась грибовидная нога с земли. На остальных трех рисунках плотной барельефной лепкой впаялись в шар зафиксированные изображения: X-DRON – добытчик минералов, голова в шлеме, пирамиды и пентагональное сооружение, склеенное из архитектурных сегментов – все то, что осталось от явления к Жукову Гильшера и намертво впечаталось в принесенные им фотографии еще тогда, 46-м году.

 – Ма-ас-тер! – Изумленно выдохнул Жуков, пораженный точностью рисунков – золотая рука у тебя, сынок, и память на диво. Может, маху ты дал, когда надел погоны.? Тебе бы художником быть.

Было не до выбора, товарищ маршал.

 – Еще раз подробнее расскажи о Пентатроне (лишь двадцать лет спустя уже перед самой смертью ему обозначили феномен Пентатрона: фотонно-нейтринный генератор).

– О чем, товарищ маршал?

– Вот это здание, пятиугольник, ты говоришь пульсировал излучением?

– Так точно. Прерывистый, пульсирующий зеленоватый свет. В бинокль, хорошо было видно, как эта штука испускала импульсное излучение.

«Ему не увидеть последствия нашей победы… которая свершилась и полыхнет фотонной вспышкой с Пентатрона через девять лет» – алмазом по стеклу взрезало память маршала.

«Через девять лет»: 46-й – 54 –й, нынешний. Энлиль сейчас водил этим алмазом – Энлиль!

Все выстроилось. Все стало на свои места – он в этом убеждался потом до самой смерти. Едва переварив победу в 45-м, хрипя и задыхаясь, они рванулись в новую, навязанную им «Статус– КВОтой» гонку: за лилипутский выход человечка на орбиту и создание ядерного оружия.

И «победили» в этой гонке – сегодня над их головами, над истощенным людом, запряженным в железную колесницу индустрии, хлестнул бич опытного взрыва. Шар вздулся над СССР, обжорно чавкнув, проглотил космическую миссию человека – бога. Перед мордой славянского осла все это время недосягаемо маячила красная морковка коммунизма, на окровавленный и жертвенный алтарь которого был брошен и растерзан в братоубийственных войнах творческий потенциал и интеллект нации, всосанные гонкой вооружения, были истреблены лучшие.

Потом «слепые поведут слепых»: сначала местечковый недоумок малоросс – великороссов. Затем в «поводыри» впряжется бровастый люмпен-гегемон. Ему на смену явится Иуда – меченый, за ним – ссыкун беспалый, обметанные все тифозно-советниковой сыпью кучерявых и картавых. И все они, не озаренные и не способные подняться к вершинам Духа, к жречеству, подверженные облучению Пентатрона, запустят под рубаху «развитого социализма» паразитарно вшивую орду Сионо-SSоидов и содомитов из «Статус КВОты». Которая уцелела и спаслась от чисток Джугашвили холуйской мимикрией советизма.

– Ну вот и все, майор. Благодарю за службу, – сказал маршал. Уперся в Заварзина взглядом больного, изработанного мерина. Снял золотые часы с руки.

– Возьми, сынок, на память от меня.

Достал, раскрыл картонную, выстеленную сафьяном коробку с пистолетом.

– И это для тебя. Здесь гравировка на твою фамилию. Подарок от маршала Жукова.

Заварзин принял драгоценное подношение. Толкалось в грудь, выламывалось сердце, полыхали щеки.

– Служу Советскому Союзу! Разрешите вопрос, товарищ маршал, один всего вопрос…

– Ну разве что один.

Он ожидал вопрос про итог всей химразведки на территории под взрывом: сколько всем побывшим там осталось доживать. Ожидал и панически боялся, поскольку врать не научился. А на правду не поворачивался язык.

Но с величайшим облегчением услышал.

– Вы ведь откуда-то знаете обо всем, что появилось на шаре? Что это было… Кому предназначалось?

– Нам, майор, всем нам, коренникам России: славянам и мусульманам предназначалось. И ты помог все это донести в точности.

Он знал теперь, что говорил. И здесь над взрывом, в который раз схлестнулись божественные воли двух Архонтов. Тянули колымагу человечества две тяги: лебедь со щукой в разные стороны тянули с нечеловеческой, неугомонной силой, куда смехотворно гномиковым усилием вплелись потуги рачка Жукова.

Энки напомнил всем про СТАТУС – КВО Сварога, изобразив на взрыво-шаре итог всей департации клана Энлиля. И с вековой, отеческой заботой оповестил непутевого вассала – маршала, а через него все государство: вновь в предназначенное время возбудился Пентатрон. Опять пульсирует фотонно нейтринный генератор, чьей бедоносной копией – нарывом вздулся на американском континенте Пентагон.

Опять пульсируют фантомы Зла, готовится в который раз истерзанному государству неведомая галактическая пакость. Фотонно-нейтринные импульсы теперь зомбируют, рыхлят мозги оставшихся, и далеко не лучших потомков Богумира, Ария-Оседня, чтобы засеять их.

Чем в этот раз? И может быть успел бы рассказать Энки и посвятить в конкретику истребительного Зла. Но, как всегда, чертом из табакерки выпер братец и все разрушил. Явил взамен реальной информатики на шаре, ухмылку SS – рожи. Теперь догадывайся, сторожи, противодействуй Посвященный, коли сможешь. Ищи, нащупывай то, не зная что.

– Иди, майор. Был бы твоим отцом– сказал бы: женись, сынок, да поскорее. И торопись с детишками. Больше того, что сказал, сказать не могу. Лечись. За вас теперь возьмутся лучшие в стране врачи.

Жуков замолчал. И повинуясь неодолимому порыву, обнял офицера, покашливая прочищая горло: провожал служивого в последний, невозвратный путь.

Он многое бы теперь отдал, чтобы вот так же прижать к себе того, сержанта – недобитого, прибывшего с сибирским пополнением к Москве в 41-м. С годами все нестерпимее, болючей язвой набухали в нем события в Тамбовщине, где молодой, остервенелый, кромсал он саблей, пулеметом лучших: крестьянскую, родимую по крови «говядину», с дрекольем и вилами вздыбившуюся на комиcсарно-кожаную власть.

Кто их тогда втравил в братоубийственную бойню?! Не тот ли самый Пентатрон?!

 

ГЛАВА 50

Заварзин подводил итог. Вмещал он в себя женитьбу, службу, все чаще и мучительней прерываемую госпитальным заключением. И вот отпущеный ему срок, из коих два последних года он был безвылазным заключенным больничного каземата, подошел к концу.

Предутренняя серость и прохлада пока держали его в коконе покоя, слепленном студентом. Он отгораживал, оберегал от боли. Но – не от нещадных дум, пропитанных «казбечным» дымом пяти окурков.

При нем остался именной пистолет маршала…ждет у постели побитою собакой Виолетта…далее дыбился Голгофой остаток госпитальных дней, пронизанных холодным лязгом инструментов о стекло, кромсающей все внутренности болью. Она вот-вот вернется.

И все это – под отторгающим прищуром чужих глаз. В которых плохо скрыта нетерпеливая досада: «Однако загостевался ты здесь, капитан.Все остальные успокоились. Пора и тебе честь знать». Пожалуй – все.

Сейчас надо идти… ложиться рядом с ней… желанной и любимой… курвой… за что ему на излете бытия такая пыточная отрава их сеновальной случки?! Как допустить теперь ее к себе… касаться, гладить, обласканную чужаком, целовать?!

Заварзин застонал. Он понял, что не сможет это сделать. А если он не сможет… то надо бить ее наотмашь: «Выйди. Я отдохну один». Это – не бить. Это убить ее. За что?! Казнить за то, к чему сам толкал?!

И он, зажав в зубах фуражку панически, придушенно завыл. И тут же взъярился в нем многолетней службой наработанный запрет: ну– ка, не бабиться! Молчать!

Уняв в себе холодной волей истерический раздрай, он трезво и нещадно произвел себя, служивого, в очередной, последний статус: «Лишний».

Сегодня он стал лишним. Для всех. Не подлежащим восстановлению – как израсходованная пламенем свеча, от коей осталось в подсвечнике распяленная восковая клякса… как посох, хрястнувший в надломе от нагрузки.

Что дальше? «Дальше» было при нем.

Он вынул пистолет. Дохнул на никель гравированной пластины, вытер ее рукавом. Теплым прикосновением мазнул по душе облик маршала: легенда во плоти, которая не погнушалась, обняла его, армейского мышонка. При этом упираясь головою в неземную высь, в свирепую барельефную шифровку атомного шара, который нес с собой недоступность тайны.

…Ну вот исчез из памяти и Жуков. Звала иссохшее тело воина сосущая бездна. Он заглянул в нее. Эфирной, давящей тоской набрякла голова – от жизни. Там же, в бездне, куда он заглянул, царил Его Величество Покой. Без боли, страха и сомнений.

Еще раз, обозрев с чудовищною быстротой киноленту всей прошмыгнувшей мимо жизни, он взвел курок. Приставил дуло к виску и, чуть помедлив, нажал на спуск.

У сторожей в машине синхронно хрястнуло в ушах. «Собачью вахту» – ночь, истекавшую в рассвет, взорвало непредвиденность, коей не должно быть. За нее, случалось, срывали с погон звезды. А то – и голову.

– Какого черта…чего он там?! – Сержант, вздернувшись на сиденье, повернул ключ в зажигании. УАЗ завыл стартером. Капитан, гоняя желваки по скулам, нетерпеливо, бешено косился. УАЗ завелся. Дернулся, рванул к дому Заварзина, взбивая шинами отяжелевшие за ночь клубы дорожной пыли.

…Сержант, рыча сквозь зубы, просунув руки сквозь штакетник, нашаривал задвижку у калитки – не находил.

Одернул руку, долбанул в нее ногой, сорвал железки. Они просунулись в проем почти одновременно с капитаном.

Прохладная серятина рассвета объяла палисадник. В нем смазывались детали. Но уже отчетливо смотрелась давящая необратимость общей картины. Сидел на крыльце, откинувшись спиной к стене, майор Заварзин. Пол головы, щека, плечо заляпаны блескуче-бурым. Именной пистолет валяется у ног. Рядом на коленях Виолетта. У нее трясутся плечи.

Сержант, клейменный в недрах их конторы прозвищем «Бульдог», порхнул к крыльцу с воздушной легкостью в костях («Все ладненько…Тип-топ, конец паскудной ночи…Сейчас тельце упакуем как положено, погрузимся. Через часок сдадим в канторе…а там…Ах, где мои два бутербродища с колбаской?! Чаек с лимончиком под блинчики в сметане! И баиньки: законные четыреста минуточек в кармане…до спортзала»).

– Гражданочка Заварзина, – позвал сержант учтиво, скорбно, – мы всё, конечно, понимаем, но и вы поймите нас.

Залитые слезами и безумием глаза вдовы смотрели отторгающим нетерпением.

– Кто вы?

Капитан заученно, неторопливо выудил из кармашка пиджака корочки с гербом. И развернул их: неразличимость текста с легкостью компенсировал золоченый герб.

– Что вам надо?

– Простите, Виолетта Павловна… Нам нужен он, ваш муж. Мы здесь за этим, – капитан всочился в Виолетту прискорбно гладким голосом.

– Вы люди… или звери!? Мне хоронить его.

– Вы нас не поняли, Заварзина? – окреп и подпустил металла в голос сержант. – Мы делаем, что нам положено на службе. О похоронах позаботится кто надо и без вас.

– Вон отсюда!

– А ну-ка тихо, тихо тетя! Без истерик.

«Еще кудахчет…торчали здесь всю ночь…мозгов хватило у майора всем руки развязать…так нет, вот эту курицу утихомиривай…хотя…теперь не помешает взять ее на цугундер… хороша телушка».

«Бульдог» вздел руки под мышки Виолетты, облапив ее грудь. Легко, играючи приподнял над землей, понес в сторонку – к скамейке в палисаднике.

 – Пусти, мразь… – выстонала Виолетта.

 – Пусти ее, – сказали от калитки. В ней стоял Чукалин.

 – Покиньте палисадник! Сесть снаружи на скамейку! – хлестнул приказом капитан.

«Вот он, долгожданный, сам явился!»

– Я сказал, оставь ее, – повторил Чукалин, не отводя глаз от сержанта.

Тот посадил Виолетту на лавочку, распрямился, потряхивая кистями.

«Явился, голубок…тот самый, аверьяновец…щас мы испробуем тебя на вшивость…пощупаем, кого и как клепает знаменитый Аверьян, которого никак в контору не затащат». Сказал с нетерпеливой хрипотцой:

– Товарищ капитан, пацан не понимает русских слов. Растолковать?

– Уж постарайся. Да личико побереги: он, говорят, царапается и кусается, – заботливо спустил команду «фас» многоходово ориентированный капитан.

В сержанте обрастал щетиной, оскаливал клыки, обросший рваньем шрамов, боевой пес, налитый мышечной памятью рукопашных схваток под Анголой, в тюремных «добиваловках», где ожидали спаррингов с «Бульдогом» смертники. Все реже выпадали ему ринги закрытых зон, на коих стравливали командиры спецподразделений таких же, как и он, натасканных на схватках бойцов, все реже. Поскольку нерационален и не продуктивен был кадровый расход, столкнувшихся с «Бульдогом» – на месяцы и годы военно-госпитальной реабилитации увечных.

Нужно было всего лишь несколько мгновений, чтобы ум сержанта стал плоским, ясным как гладь воды «Мицуно-кокоро», разум мягким, цепким как свет луны «Тсуко-но-кокоро», а дух, и воля напитались напряженной бдительностью «Заншин» – с раскручивающейся инициативой «Сен».

Он ощутил в себе готовую и лютую сопряженность этих состояний. Затем прыгнул. Сержант летел к студенту, со смачным хрюканьем осеменившему жену майора. Формируясь налету, он готовил въевшийся в мозги и мускулы решающий удар «Кимэ» – чтоб вывести объект из строя сразу, оглушить без особых увечий. Он, нападающий, приземлился около порно-нахала в стойке «Зен-кутсу-дачи», скользнул вперед движением «Мае-цуги-аши», готовя обездвиживание этого мясистого «Укэ» (объект нападения) ребром правой ладони в шею с последующим таранным тычком левого локтя в челюсть – в развороте.

Его летящая в рубленом разгибе ладонь почти достигла подключичной ямки недвижимого студента, когда «Бульдог» вдруг ощутил вместо желанной, тугой плоти – пустоту. Кисть его руки, попавшая в капкан захвата, свернулась на бок, хрустнула сломанной костью: в ней разорвались связки. Одновременно чугунной тяжести тычок вдавился над солнечным сплетением в центр грудины, надломив ее. Спустя мгновение, остатком отлетавшего сознания он зафиксировал, что его ноги подбрасывает вверх какая-то оглобля.

Уже не собственное тело: мясисто-мускульный чужой мешок, бесчувственный и вялый, грохнулся на спину и затылок с полутораметровой высоты.

Подернулся в конвульсии. Застыл. Придушенно вскрикнула, сидящая на скамейке в трех шагах Виолетта.

Сержант более не загораживал дороги и Чукалин шел к Заварзину. Мерцала в голове бездумная свирепость берсерка, свершившая возмездие чужаку, бесцеремонно, нагло оскорбившему смерть майора и его вдову.

– Стоять! – Подрагивал пистолет, в вытянутой руке капитана. Только что увиденное вспухало страхом в голове. Его натасканный, прошедший Крым и Рым «Бульдог» изящно мастерски завершая удар по пацанячьей шее, наткнулся вдруг на неуловимый глазом вихрь движений, нафаршированных хрустом кости сержанта и падением. Тело сержанта взлетело в воздух и грохнулось на спину.

– Уйди с дороги, – сказал Чукалин. Он шел на пистолет, массивно-вкрадчивый и гибкий, гоня перед собой, лютую волну неуязвимости. И капитан, чья разъедающая въедливость допросов, загоняла в инфаркты и генералов, ошпарено осознал: этого не остановит пуля.

– Уймись, Чукалин, – выцедил сквозь сцепленные челюсти капитан. Вложил пистолет в кобуру. Он все еще держал себя в руках. – Мы все здесь натворили глупости, но ты…

– Пошел вон, – размеренно и вязко наехал, раздавил остаток фразы Евген. Он был уже в двух шагах. И плоть капитана, вдруг обособившись от разума, холуйски вежливо учтиво скользнула прочь с бульдозерно-прямого маршрута парня.

…Крабьими шажками, не отрывая взгляда от Чукалина, стоящего на коленях у тела майора, пробрался капитан к его супруге… уже вдове. Сел рядом с Виолеттой. Склонился к уху и стал вливать в него скорбным шепотом:

– Простите, Виолетта Павловна, за наше хамство со вторжением… у нас приказ не обсуждается, ваш муж все это понял бы… проклятая служба… Ваш муж достоин славы. По представлению Жукова ему готовят звание Героя Советского Союза. Он выполнил при взрыве на Тоцком полигоне особое задание государственной важности. И вот те на, щенок вломился незваным гостем… пардон, вас обольстил и обесчестил. Если б не он… майор не застрелился бы… плюс ко всему: этот волчара, искалечил моего сержанта, оперативную элиту КГБ. А может и, убил, убил при исполнении. За это от двадцати пяти – до высшей меры.

– Вы… сами натравили на него сержанта! Чукалин защищался! – Глаза, смотрящие на капитана, сочились мокрым и гадливым ужасом.

– Для трибунала важен итог. В итоге – тело оперативника с поломанными костями… ну надо же так все испоганить! Я не сказал о главном. Меня уполномочили передать вам приглашение секретаря обкома партии Кутасова. Для вас отреставрирован спортивный зал. Вам предлагается возглавить школу олимпийского резерва в городе. Директору Заварзиной, то есть вам, выделяется квартира.

– Какая школа… Николушка по-по-гиб! – Выстонала Виолетта.

– И я об этом, Виолетта Павловна… Сопляк паршивый… какая теперь школа, какое звание «Героя» если начальство прочтет в моем рапорте о малодушном самостреле майора, когда его жена на сеновале распутничала со студентом.

Он ударил смаху и без жалости. Пора кончать все эти сопли, слишком затянулась паскудная, но перспективнейшая ночь.

– Что вы хотите от меня?! – Она все поняла.

– Не я. Мы все хотим, чтобы наверх вся эта ситуёвина просочилось через мой рапорт: по-людски, пристойно – нажал и поволок ситуацию к финалу капитан.

– Будьте вы прокляты с вашей пристойностью!

– Мне нужен этот парень. Пока он вел себя как бешеный кабан. Но вы ведь можете сделать его вменяемым? Готовым исполнять мои приказы.

– Какие именно?

– Которые спасут его от трибунала и тюрьмы. А вас и мужа – от позора. Дальше будет видно.

– Все?

– Представьте себе – больше ничего. Тогда я попытаюсь все оставить в силе: звание «Героя» для…покойника. И школу. Где вы всплывете на поверхность директрисой со стерильной репутацией, любимицей секретаря обкома.

– Какая же ты мразь…

– Награда за мое старание. Приятно слышать эти перлы от сеновальной шлюхи. Заткнись! Вы мне осто…ли! Сиди и думай, на размышление три минуты. После чего я умываю руки. И не забудь: если б не твоя случка со студентом, твой муж еще бы жил!

…Чукалин осматривал, осмысливал этапы службы у майора. С отчаяньем осознал: в отличие от Тихоненко, они нерасторжимо тесно вплетены в субординацию приказов. Которыми Заварзин запускал в движение других и, подчиняясь, запускался сам. Здесь наказуем был любой всплеск эгоцентризма, личного хотения – любой поступок офицера был сцеплен шестеренками Устава с нижестоящей и вышестоящей массой. И изменив событийность непредсказуемым деяниям майора, необходимо было изменять поступки, действия всей массы. Что влекло за собой вредоносные последствия в хроно-этапах последующей военной Яви. Для оживления майора требовалось обособить, вычленить его из сцементированной Уставом системы. Что было невозможным в принципе. К тому же механическое повреждение тканей головного мозга. Чукалин осознал свое бессилие, когда его плеча коснулась рука Виолетты. Ее трясло. Склонилась, выдохнула:

– Чукалин, что нам делать… я в капкане.

– В каком? – Он выдирался с мукой отслаивался от хроносферы, где исследовал Заварзина.

– Вон тот… дал мне три минуты

– На что?

– Либо меня в пожизненный позор за эту ночь, тебя – в тюрьму за КГБ-шника, либо ты исполняешь все его приказы. Тогда Николеньке – «Героя», мне – школу олимпийского резерва.

– Давай-ка поторгуемся. – Он усмехнулся. – Проси себе еще тысченок десять за ночную нервотрепку, а мне собачий ошейник без шипов. Товарищ майор Заварзин, вы одобряете такой барыш над вашим телом? Мы не прогадали?

Она отпрянула. Шатаясь, развернулась, пошла к скамейке: ударить ночного вурдалака, который почему-то не исчез при свете дня. И бить пока он не пристрелит её, как сбесившуюся суку. А если не пристрелит, уйти самой – вслед за Николенькой, сегодня же, пока не расползлась молва о ней с Евгеном.

– Стой! – Евген догнал ее, обнял за плечи, прошептал на ухо: – Я стану псом у капитана. А ты – не смей сдаваться, храни наследника майора… я рано или поздно порву этот ошейник, чтоб помогать вам.

Он выпрямился, пошел на капитана. Встал перед двуногим ночным сычом, расставив ноги: надменный, налитый нещадной силой. Стоял, молчал, подергивал коленкой. И капитан, окутанный эманацией гадливой ненависти, прущей от студента, до ужаса отчетливо представил, как отлетает его голова от плеч после удара, ломаются, хрустят предплечья, ребра от неуловимых рубящих тычков парня, уже так сокрушительно опробованных на сержанте.

– Зиг хайль, херр офицер, чего изволите? – спросил Чукалин. – Я ваш, берите.

– Поднимешь… отнесешь в машину сержанта, – выпрастывался из полуобморочной ямы капитан. – Потом…

Он не закончил. Студент, сграбастав недвижного сержанта за лацканы пиджака, рванул вялые телеса вверх, взвалил их на плечо. Понес к машине, как мешок с мякиной.

«Он обозвал меня фашистом… – дошло до капитана – ах, сученок…подожди…сегодня в конторе мы обработаем тебя за все, до смерти не забудешь».

Зазуммерила рация в машине. Он, ускоряясь, метнулся к ней на рысях. Навстречу шел Чукалин, уложивший Бульдошина на заднее сиденье. Капитан снял трубку:

– На связи, капитан Утятин.

– Что у вас там? – спросила контора голосом замнача.

– Майор Заварзин застрелился. Жду распоряжений, товарищ полковник.

– М… да, отмучился. Сдашь тело в госпиталь… любимчик Жукова, напоследок выкинул фортель. Хотя… догнить остаток дней на госпитальной койке… он выбрал лучший вариант. Мужской. Что со студентом? Где он?

– При мне. Доставлю через два часа в контору. Вдова Заварзина будет молчать. Заткнул ей рот олимпийской школой.

– Утятин, на кой дьявол нам здесь чистенький Чукалин? За что цеплять его?

– Задание ваше выполнил. Пацан на поводке, уже не порвет. Сержант Бульдошин в глубокой отключке.

– Твою дивизию, неужто студент?!

– За две секунды переломал «Бульдогу» кости и отключил.

– Доходит или дошел уже?

Утятин, перебросив руку через сиденье, нащупал пульс на шее Бульдошина. Артериальный ручеек еще сочился чуть различимыми толчками пульса.

– Еще не дошел. Но, кажется… доходит.

– Скорую из райцентра вызвал?

– Пока не удалось. Работал со студентом.

– Ай да кадр, все ясно, аверьяновец. Ну надо же… самого «Бульдога»! Что ж, дело сделано. По-моему вы засиделись в капитанах, капитан Утятин.

– Вам виднее, товарищ полковник. Разрешите действовать?

– Работай, Игнат Михайлович. И боже упаси тебя теперь проворонить Чукалина. Доставь в Контору любой ценой, слышишь, любой, но целым и здоровым. Работать с ним буду я лично. Конец связи.

…Виолетта захлебываясь в плаче:

– Прости, Николенька… прости!

Ощутив руку Чукалина, отдернула плечо.

Встала через силу. Выпрямилась. Размеренно и тускло подвела итог всей предыдущей жизни и последним суткам, которые все выжгли в ней до пепелища:

– Тебя здесь больше не должно быть. Никогда не должно. Возьми Николушку. Прощайте.

Евген, приравненный к покойнику, пронизанный последним отторжением, с тоской ощутил: кольцо сомкнулось. Он был свободен, как подобает кшатрию. А значит, беспощаден в пределах своей кармы.

Чукалин, усаженный за руль капитаном, вел машину. Сзади его затылка маячил пистолет. Рука у капитана затекла. И он положил кулак с оружием на спинку сидения. Теперь дуло упиралось в бычий загривок студента садистскими тычками било в него на кочках. В багажнике лежал майор Заварзин. Белено-известковое лицо его терлось о запасное колесо.

Прижатый задом капитана к спинке сиденья стонал очнувшийся сержант.

– Из Куйбышева нас везли сюда по асфальту. Вы заставили ехать по лесу. Зачем? – спросил Чукалин.

– Рули, студент. И по возможности, без болтовни. Устал я от всех вас, от этой ночи.

– Херр оберст-лейтенант, – позвал, не оборачиваясь, студент.

– Ты это мне? – помедлив, удивился капитан.

– Вам, вам. Скажите, оберст-лейтенант, что чувствует херр офицер, когда с него снимают звезду и обзывают нецензурными словами.

– С меня ни разу не снимали. Это, во-первых. Во-вторых. Если ты, говнюк, еще раз отроешь рот и назовешь меня фашистским званием...

– Пардон, херр оберст-лейтенант. По-вашему, что чувствует заросший бородой, облепленный коростой, вшами пятидесятилетний лейтенант на дне вонючей ямы, когда ему на голову льют содержимое ночного горшка?

– Останови машину.

– Яволь, херр оберст-лейтенант.

Чукалин, вывернув с лесной дороги с разгона, вырулил в притирку меж двух сосен, ударил по тормозу. С тупым приглушенным стуком уткнулась лбом в сиденье голова капитана. Ее тотчас накрыла сверху и придавила горячая чугунной тяжести ладонь. Руку его, с пистолетом, инерционно-ткнувшуюся над сиденьем, зажало у самого стекла в живом капкане.

Ошеломленно дернувшись, он тот час ощутил, как развернули его кисть с пистолетом, в ней что-то хрустнуло. Утятин вскрикнул. Горячая ладонь на затылке нещадно, цепко сжалась. И ущемив пучок волос, дернула голову капитана вверх. В полуметре перед ним маячило и расплывалось лицо студента. Сталисто-раскаленные зрачки его проникли в обморочный студень капитанских глаз. Достигли дна, обшаривая закоулки капитанского грядущего бытия. Познали его.

– Ты будешь лейтенантом, капитан, – сказал Чукалин. – С твоих погон исчезнут две звезды под нехорошие и грубые слова начальства. Через двадцать лет ты рухнешь в этом звании на дно чеченской ямы в Центорое. Тебя захватят в плен, когда ты привезешь оружие чеченцам. Заросший бородой, во вшах и нечистотах, ты не дождешься выкупа за подлую твою душонку. И проведешь остаток жизни в качестве раба, среди коровьего, овечьего дерьма. Теперь забудь об этом, чтобы до срока не свихнуться.

Ладонь Чукалина скользнула с затылка капитана на его шею. Сжалась, передавив артерии. Сознание Утятина искристо вспыхнуло плазменными брызгами. Потом они погасли.

Чукалин вышел из машины.

Во всю сиял слепящею голубизною день. Сосны великаны обступали рыже-песчанную дорогу. Она врезалась бурым стволовым тоннелем в лесной массив. В переплетениях черно-зеленых крон впереди едва приметно проступало ажурное плетение гигантского радара – мачты: там была воинская часть. Утробно, чужеродно где-то в полукилометре урчал могучий дизель.

В машине требовательно зазуммерила рация. Чукалин открыл дверь машины, поднял трубку.

– Докладывайте, капитан. Вы где?

– В лесу, на полдороге к Старому Буяну у радиолокационной станции.

– Кто это?

– Объект вашей охоты.

– Чукалин… та-а-ак. Утятин жив?

– Я аккуратно, командир. Очнется через час.

– Сержант Бульдошин с вами?

– С ним посложнее, но поработаю, сниму болевой синдром и усыплю до вашего приезда. Этот урод Утятин заставил меня гнать машину в объезд, через лес, через Старый Буян, по кочкам и колдобинам, чтобы Бульдошин наверняка загнулся по пути. Тогда я с Аверьяном Станиславовичем в вашем гарантированном капкане. Прошу прощения, но этот вариант меня не устраивает.

– Ты… нас дождешься?

– Такой подарок вы с Утятиным не заслужили.

– Евгений… ты ведь не глупый парень.

– Да что вы, херр полковник!? Я уже растаял.

– Ты должен понимать, что очень, я обещаю – очень скоро ты будешь все равно сидеть передо мной. Но есть большая разница между «дождешься» и «поймаем».

– Лет в десять разница?

– Зависит от того, насколько быстро вернется к оперативной работе наш сержант.

– Тогда… лет в двадцать пять.

– Что, так серьезно с ним? Восстановлению не подлежит?

– «Бульдог», натравленный Утятиным, по-хамски омерзительно оскорбил над трупом мужа его вдову Заварзину. И меня. Такое не прощают.

– Он был при исполнении приказа!

– Приказы, отданные вами столь же паскудны, как действия Утятина с «Бульдогом». Вы дали санкцию использовать меня наживкой для втягивания Бадмаева. Последние три года вы тянули мастера в свою контору. Он не хотел на вас работать. Теперь, когда Бульдошин искалечен мною, учеником Аверьяна, надеетесь, что дело сделано, нам никуда от вас не деться?

– Да ты прямо Лев Мессинг. А в самом деле, куда теперь вы денетесь?

– Вы до сих пор не поняли причину отказов Бадмаева?

– Да-да, увы. Мы грязные. Он чистый. Ах, парень, если б ты знал, насколько относительны эти понятия в жизни. Революции, ну хоть ты сдохни, не делаются в белых перчатках.

– Сподручнее их делать в красных. Как у Землячки-Залкинд. Чтоб не было заметно крови, когда суешь палец в раны белых офицеров.

– Ты неприлично много знаешь.

– Гораздо больше вас. И потому, ни я, ни Аверьян Станиславович не будем никогда на вас работать.

– Мне жалко тебя, парень. По-отцовски. Ты мог быть нам полезен. Но, видимо, придется калечить тебе жизнь. Я объявляю всесоюзный розыск. Это помимо наших спецмероприятий по твоей поимке.

– Вам надо очень постараться.

– Дурачок, ты хочешь смыться от Системы? Так не бывает. В ста случаях из ста она заламывает одиночек.

– Если одиночка не встроен в другую, не уступающую вам Систему.

– У-у, как интересно. Евгений, голубчик, право дождись нас, мы задыхаемся без таких кадров. Даю слово старого чекиста и офицера: тебе здесь обеспечена карьера, которая не снилась многим. Кстати пообщайся с Багаевым и Романенко в Грозном, я дам их телефоны. Они твои сокурсники учились на филфаке тремя курсами старше. Теперь уже старлеи, оклады по три сотни! Плюс остальное. Им у генерала Белозерова – как вареникам в сметане.

– У Петра Аркадьевича Столыпина была борзая сука: Жозефина. Над нею – псарь Кукушкин. А всеми ими заправлял дворецкий Казимир – мажордом Столыпина. Вы предлагаете мне сучий статус Жозефины: догонять и рвать после команды «фас!»?

– А ты, конечно, хочешь сразу стать псарем.

– Да нет, херр полковник. Столыпиным. Во мне его душа.

– Однако аппетиты у тебя…

– Не вам их утолять. Ищите меня в Грозном. Посты расставьте у дома родителей в Гудермесе и в Грозном, у квартиры Бадмаева, у института, у спортзалов. Я должен посетить все эти точки. И обязательно все это сделаю. Удачи вам.

– Подожди! Утятин за свое дуроломство сполна получит… «Бульдог» уже получил… мы же к тебе по-доброму!

Чукалин положил трубку.

Полковник зарычал, ударил кулаком по плексиглазу на столе. Что происходит?! Профукал катастрофически и гнусно операцию с каким-то сопляком?! Пять лет его всесильная Контора пытается заполучить себе (на уровне Москвы) не поддающегося Бадмаева Аверьяна. И самое паршивое, что ставит всех в тупик: супер полезный и незаменимый кадр, скисающий в каком-то кавказском Грозножопинске, должен прийти к ним добровольно. Те сотни способов, которыми заманивались и загонялись в их Контору кадры – не годились. Поскольку роль главного Гуру по психотехнике, психогенезу и боевым, сверхчеловеческим приемам Радогора – Кундалини – вот эту роль он должен был напялить на себя без принуждения. Иначе – пшик из всей затеи.

Ну, наконец, созрела трехходовка, с учетом слабых звеньев в окружении Мастера. В Чечне генерал Белозеров успешно сработал с деканом физфака Щегловым. И с женой декана. В нее давно и безнадежно влип по уши Бадмаев, из-за нее же, кажется, он когда-то стрелялся.

Декана обработали, как следует в обкоме, посулив ему проректора: он стал наращивать давление на Аверьяна – пока на стадии придирок, ущемлений и ограничений.

С женой декана вышло еще проще – был откровенный разговор у Белозерова на тему: мадам, в случае чего поедете ли с Бадмаевым в Москву в качестве жены – в четырехкомнатную квартиру, обставленную по генеральским стандартам Лубянки? В придачу к квартире ждет почти бесхозная группа гимнасток – при спорткомплексе «Динамо». Прелестница Щеглова, излив с десяток слез на генеральский плексиглаз, заламывая руки, обещала думать. Сквозь слезно-радужную пелену спросила под конец беседы Белозерова – рассеянно и мимоходом пудря щечки: а далеко ли та квартира от «Динамо»?

И, наконец, по общему согласию, на Куйбышев спустили третий и неотразимый акт: законтрогаить Аверьяна на Евгении. Все сделано, казалось, стопроцентно: руками лучшего ученика Бадмаева практически угроблен отборный спецоперативник «Бульдог»: Чукалину грозит тюрьма, если не размякнет твердокаменность его Гуру… Что в итоге? В итоге – хрен с маслом. Утек. Сорвался бешеный пацан – капкан для Аверьяна. Теперь ловить его любой ценой, конечно в Грозном, Гудермесе – на тех объектах…которые он сам им подсказал!? Так кто кого пасет?! «Ну погоди, стервец. Поймаем – отыграемся.»

Глотнув таблетку нитроглицерина и переждав свирепую волну прочистки, шарахнувшую по мозгам, поплелся измочаленный полковник на ковер – подставить ж… для сокрушительной клизмы от начальства – с перцем и иголками.

 

ГЛАВА 51

Евген глянул на часы, светящиеся фосфором стрелки приближались к двенадцати ночи. Полторы тысячи километров от Куйбышева до Грозного намотались на колеса попуток.

К полуночи он добрался до первой цели своего затянувшегося драпа: заводского дворца культуры имени Ленина.

Прокручивалось в голове последнее письмо от матери, пришедшее за день до встречи с Виолеттой. Удалось его прочесть лишь в последней попутке.

«Евгеша, здравствуй! Увяз ты в альма-матерном бытие: поскреб нам арык в мае и после этого бесследно испарился. Из твоего последнего письма уяснили, что ни сна, ни отдыха в восторженной душе: лекции, экзамены, опера, фортепиано, спорт– секции. И строй отряд на закуску. Мы лишь слюнки пускаем в надежде узреть тебя. Что, не найдешь просвета для нас, родителей, в твоей круговерти? Ну да ладно, это у меня старческое, к этому возрасту, как положено скапливается у старперов стандартный набор: склероз, геморрой и брюзжание.

Коротко о наших катаклизмах. У нас ведь курица снесется – Карыч каркнул, Василь Яковлевич изволил чихнуть иль п…нуть вот нам и катаклизмы. С упором на последнем.

Приезжал на три дня к своим родителям Ванечка Пономарев. Как всегда весь из себя нон-гратный и инкогнитный. Он где-то там, в спецутробе каких-то органов, какая-то большая шишка. Ездили с отцом на рыбалку на Джалку. Ты, наверно, не помнишь, как отец выпятил за него грудь в Чечен – ауле и в районе, когда Ванечка за свою «мамзель» Тушхана изуродовал. Ванечка благодарен отцу до сих пор за ту защиту.

Привезли с десяток усачей, оба пьяненькие вдрызг. Варили уху, обзывали Кар-Карыча черножопым квазимодой. Кар-Карыч в усмерть обиделся. Стал он обидчив и зело похабен. Прут из него к месту и не к месту какие-то – доисторические срамные анекдоты, все – ниже пояса. С тех пор, как привезли его из леса с отчекрыженным тобой крылом, не утихала у них с кочетом Янычаром жестокое единоборство за первенство в курятнике. Дрались насмерть раз пять. Карлуша, хоть и однокрылый, таки надрал Янычары задницу. Тот теперь скромно сопит в две дырочки и хохлится в углу на насесте. Почти перестал горланить по утрам. Несушек без азарта кроет – в очередь с Карлушей и по дозволению. А мы от этого почти лишились яиц. Смех и грех. Но от него и польза немалая. Оказалось, чует он своим шнобелем какие-то магнетические силовые полосы земли, их пересечение и влияние на развитие биовидов. Настырно домогался от нас (по указанию своего шнобеля) чтобы мы отсадили сливу от вишни, переставили свиной катух на место коровника и полностью перепланировали грядки: помидоры – на место редиски, а лук – на место огурцов. Донял таки, плюнули переставили, пересадили и перепланировали. И что ты думаешь? Хряк прибавляет в весе в дент по килограмму, куры несутся как оглашенные, а овощи как сцепи сорвались – замучились с переработкой.

В последнее время соорудил отец Карлуше лестницу: набил планки на шестиметровую доску и приставил ее к яблоне. Карлуша по ней добирается до вершины и часами сидит там, ветру башку свою многомудрую подставляет, да одно крыло со вторым обрубком распускает. Иногда так заорет, заверещит, а в голосе тоска человечья – аж мороз по коже. Всех соседей переполошил. Признаться у меня к нему притупилась оголтелая злость, иногда даже жалко тварь божью, точнее – сатанинскую.

Недавно прочла в «Советской России» коротенькую «сквозь зубы» заметку о новой аграрной технологии Василия Прохорова. Чудеса вытворяет наш крестничек на опытном хозяйстве под Пензой вместе с Шугуровым. Не пашут, не удобряют, не травят землю гербицидами и пестицидами и получают по тридцать центнеров с гектара пшеницы – за счет разбросанной мульчи, разведение на ниве особых червей и еще каких-то хитростей. Меня, в мое время, за такую абракадабру в дурдом упрятали бы.

Взыграла гордость за Васеньку, не обессудь, как за своего сына! Но ведь заклюёт, загонит их в угол академическая сволочь, как Кар-Карыч нашего петуха, сердцем чую.

С тех пор как побывал Василек на твоей «драке» у Аверьяна – ни слуху о нем, ни духу. Не сладкая видно у него доля, как и у отца мученика. Вот кажется и все. Да, сынуля, арык на огороде опять заилился. У отца силы уже не те. Может, приедешь, выберешь дня три, очистишь? Обнимаю, мама».

…Тускло-желтый полусвет завис над площадью перед ДК имени Ленина. Она была абсолютно пуста – как и положено ей быть в это полночное время. И, тем не менее, покинувший последний трамвай и пробравшийся к площади сквозь чащобу сквера, Евген, не выходя из плотной тени акации, включил обзорный радар интуиции. Ощупывая им и взглядом желтушный полумрак, он настороженно и долго вслушивался в тишину, в разлитый над площадью покой. Рефлекс опасности, настроенный на засаду из сторожевиков Конторы, молчал. Здесь Евгена не ждали – по крайней мере, снаружи. Не выходя из плотной тени сквера, он передвинулся из под акации к разлапистой кряжистой липе. Отсюда были видны окна Томина – ночного сторожа ДК. Одно из них, завешенное плотной шторой, струило тепло-красный полусвет. Кузьмич не спал. Пока что везло Чукалину. И везение это возбуждало колючее неудобство: не должно по идее везти в его свирепой, событийной круговерти, замешанной на остервенело-гончем могуществе Конторы.

На стук в окно, спустя минуты, отодвинулась штора.

– Кто? – спросил невидимый в черном окне Томин, бессменный поглощатель и оголтелый почитатель оперных спектаклей Соколова. Вся комната у Кузьмича завешена была снимками премьер, где вездесущий Томин бочком пристраивался к бель-кантовой славе солистов: Кузьмич и Гремин – Чукалин, Кузьмич и Джильда – Кошелева, Кузьмич и Мефистофель – Стадниченко, Кузьмич и Риголетто-Эйдлер.

Теплой приязнью к неистовому меломану обдало сердце Евгена и, размягченный ею, ответил он свидетелю и страстному попутчику своей, пожаром отгоревшей вокальной эпопеи:

– Открой, дядь Леш. Я.

Из-за стекла чуть слышно охнули. Свет в комнате погас. Открылась дверь. Евген шагнул во тьму, настоянную на неистребимо терпком духе увядшей плоти: был Томин вдобавок к меломанству, заядлым препаратором, изготовляя по заказу чучела зверюшек, птиц и обучая этому экзотическому занятию ребятню – в зоокружке при ДК культуры. Практически бесплатно обучал, поскольку ежегодно вставала дыбом социалистическая шерсть на номенклатурном хребте министра культуры СССР, стоящего на страже голожопости русского культ-люда: низ-зя было захапывать аж две зарплаты сторожам Томиным за две работы, жирно будет.

Не зажигая света обнял Кузьмич Чукалина, оповещая жарким шепотом про несусветную кутерьму, взвихрившуюся вкруг него:

– Ты что там натворил?! Из всех клещами сведения про тебя тянули. Соколова дважды в КГБ таскали, раскалывали.

– Дядь Леш, творили не я – они. Я лишь в полсилы сдачи дал за хамство. Теперь в бегах.

– Ой, Женька-а-а… Куды от них денишьси, если вцепились – всю жизню испоганят.

– Есть куда деться. Если поможешь, дядь Леш.

– Что надо? Мне, бобылю, за наших пострадать – сплошное удовольствие. А за тебя, сам знаешь, хоть в воду, хоть в огонь, а хоть бы и на нары.

– Не надо ни в огонь, ни в воду.

– Так направляй, куда.

– В телефонную будку.

– Так вот же телефон, на столе!

– Отсюда не стоит. На трамвайной остановке автомат.

– Знаю.

– Наберешь вот этот номер (он сунул в руку Томина листок), когда ответят, скажешь всего два слова: «пеньжайка и каштан».

– Пень... че?

– Пеньжайка и каштан. Потом смешок в трубку запустишь: схулиганил спьяну в полночь и доволен. И сразу же повесишь трубку.

– Всего то?

– Увы, все. Ни нар, ни воды с огнём тебе не обломится.

– «Пень-жайка и каштан»…с пьяным смехуечком. Ладно, иду. Да, маэстро, вы же, как волк, небось, голодный, я щас чайку и бутербродик…

– Не надо, Алексей Кузьмич. Нет времени.

– Пошарь– ка в холодильнике, на скорую кое-что найдешь.

– На все про все тебе минут сорок-пятьдесят.

– Для верности – часок, я вкругаля через аллейки сквера, там потемнее. Так я пошел… «пеньжайка» значит и «каштан». И ржачку сотворить.

Он вышел, все еще любовно оглядев запаянного в походно-спортивный старенький костюм Евгена. Чукалин шагнул к доске с ключами. Включил настенный ночничёк, всмотрелся. Приметив нужный ключ, снял с гвоздя. И ринувшись неслышным махом в дверь, понесся на пятый этаж Дворца, стремительно одолевая по три ступени темной лестницы: здесь было все изведано, знакомо, щемящее прикипело к сердцу.

…Кузьмич вернулся через час. Все так же успокоительно, уютно светился светом ночничёк в его окне. Прежде чем нырнуть к себе, он огляделся. Ни души, полночный и провальный сон без тени призраков и сновидений накрыл и сквер и площадь: советский, диалектически-марксистский сон. Взгляд Томина, открывшего дверь в свою комнату, наткнулся на сидящего за столом усато-седоватого пижона в очках, лет сорока с набриолиненным головой над разбухшим, мясистым торсом в клетчатой сорочке. Стояла перед ним бутыль «Столичной».

Гость уперся в Кузьмича неломким льдистым взглядом.

– Ты кто… вы как сюда? – каркнул враз осиплым голосом Кузьмич: тоскливо зашлось сердце – уже успели, замели Евгена!

– На земле-е весь род людско-о-ой! – вполголоса взрычал, вломился Мефистофелем в тесную кубатуру комнаты гость. Встопорщил усы в оскале.

– Ах, чтоб тебя! – схватился за сердце Кузьмич – Евген?!

– Ключ от гримерки я повесил на место. В шкафу висели парадные штаны с рубахой Виктора Анатольевича – я позаимствовал на время, вернем дня через два-три. По номеру дозвонился?

– Все, как просил. «Пеньжайка и каштан». Со смехуечком и повесил трубку.

– И что в ответ?

– Само собой, послали.

– Кто?

– Хрипун какой-то, голос как у гусака недорезанного: ты грит, идиот, на время посмотри с твоими шуточками.

– Спасибо, Алексей Кузьмич. Ты сделал все отменно. Ну, будь здоров.

– Ты куда?

– На сцену, посплю немного. Я думаю, они заявятся сюда часа через два-три.

– Неужто вычислят по звонку?

– Обязаны, с их собачьим нюхом. А то заскучаем жить. Начнут тебя расспрашивать.

– И что мне говорить?

– А все, как было. Явился за полночь Чукалин, в спорткостюме и за поллитру попросил сходить, насолить ханыге одному звонком. Твой телефон не работает. А ты…

– А я, забулдыга, за пол литру что хошь и куда хошь, я такой.

– Отлично. Единственное, про что не надо…

– Про грим и одежонку Соколова.

– Ну что б я делал без тебя, Кузьмич.

– Евген, а душу вытрясать начнут: куда ты делся?

– Опять-таки всю правду: дрыхну без задних ног на сцене, туда и посылай. Я ведь там не в первый раз. При Соколове после репетиций заполночь садился за рояль. С последующей ночевкой, чтоб не тащиться в общежитие. Помнишь?

– Еще бы. Ты пел там, играл, а у меня здесь волос дыбом: в гостях у Кузьмича второй Шаляпин:

«На земле-е-е весь род людской …чтит один кумир свяще-еге-еге-нный! – свирепым козлетоном проблеял Кузьмич при сатанински вытаращенных глазах. – А голосина как из преисподней, на весь Дворец… твоя дорога прямиком в Большой…Ой Женька – Женька, что ж ты там натворил, за что власть в тебя вцепилась? Теперь на Колыму ведь, а за что?!

– За то что «хочется им кушать», за то, что мы русские Кузьмич. Что есть преступно, в сущности.

– Ты что это буровишь? – спросил со страхом Кузьмич.

– Что с беркутом? – отметил Евген растрепанную взъерошенность птичьего чучела в углу на подставке.

– Мыши, черт их нюхай! И ведь не тронули паразиты ни сову, ни кукушку, облюбовали самый ценный экземпляр: левое крыло отчекрыжили. Я держатель смастерил, с обрубком скрепил намертво. Но все одно – не то. Наверное, выбросить придется.

– Тогда отдай крыло с держаком. Не жалко?

– Да, ради бога.

Он отцепил от чучела левое крыло, размахом в руку Евгена. Сложил его. Евген упрятал подарок в сумку.

– Зачем тебе?

– Презент. Ну, я пошел. Я ключ возьму от твоей мастерской. Оставлю его в дверях, там в подвале.

И он ушел на сцену, к полночной разношерстной толпе фланирующих призраков, сотканных из озарений Мастеров. Там Мельник с безумною ухмылкой дергал за рванье камзола Спарафучиля, а егозливый и восторженный Ленский, вскочив на горб Риголетто, простирал руки к Татьяне, взывая к ее разуму, не распознавшему чванливую спесь Онегина. Там шастал средь людишек Мефистофель, источая серу, в черном плаще с красным подбоем, там выбирал среди красавиц лучшую проказливый козел и племенной сексмейстер Герцог. И все они, пропитанные страстями своих эпох почтительно склонились пред владеющим таинством бель-канто, перед одним из тех, кто оживлял и воплощал их образы на сценах.

Вошедший сел на театральную софу и оглядев все призрачное сонмище героев, ответил им поклоном, с щемящей нежностью припоминая каждого, кто подарил ему гармонию катарсиса. Над всей этой призрачной компанией сиял таперным бриллиантом реально существующий Яков Самуилович Фейгин, аккомпаниатор и музрук у Соколова – седенькое молчаливое существо в коричневом, потертом костюмчике, с филигранным гармоничным вкусом и абсолютным слухом, чьи застенчивые замечания ловились всеми жадно и исполнялись неукоснительно.

Чукалин лег. Направленно-летящим импульсом нашел в царстве ночи Будхи Мастера Аверьяна. Прильнул к нему, попутно ощутив ответный, радушный отклик соратника по Альма-Матер. Его, Евгена здесь давно, тревожно ждали. Чукалин запустил в сознание Аверьяна проникающую картину: торец пятиэтажки, где он жил – глухая кирпичная стена, подпертая темно-зеленою кроною каштана. В нее свисает сверху, с крыши, трос. Лишь после этого заснул с блаженнейшим восторгом ощущая, как обступают, льнут к нему бродячие призраки на сцене.

Их было четверо в кабинете грозненского генерала Белозерова: он сам, куратор из Москвы – полковник Левин, зам. нач. Куйбышевского КГБ Орясин и психоаналитик Дан, тоже из Москвы, пристегнутый к левинской команде. Московские спецы возглавили пять групп из «наружных следаков» Грозного и Куйбышева, расставленых по объектам республики: дом Чукалиных в Гудермесе, институт и общежитие, квартиры Соколова и Аверьяна Бадмаева.

Уже около часа обсасывался всеми звонок в квартиру Аверьяна: «Пеньжайка и каштан». Затем, после мерзейшего «хи-хи», пошли гудки. На все, про все четыре секунды.

Все без остатка умащивалось в версию: полночный старый маразматик, пьянь, развлекся. Квартирный номер Аверьяна – случайность, навскидку взят из телефонной книги. Реакция Бадмаева на звонок ложится в ту же версию – брезгливый, раздраженный шип: «Идиот, на время посмотри!».

Крутили фразу так, и сяк, но на большее, чем пьяная, тупая развлекаловка она не тянула. И голос отзвонившего не числился в тембровой картотеке, которая была составлена Белозеровым для голосов, принадлежащих родичам, знакомым Чукалина и Аверьяна.

На том и сели в лужу. Спадала лихорадка аналитического форсажа, который вздрючил всех после звонка. Истек час.

Отслеживали редкие трезвоны на телефонной станции: ни к Аверьяну, ни к Чукалину, ни к родичам, ни к знакомых этих двух, посписочно охваченных липучей клейковиной их Конторы, звонков больше не было. Молчали пока следаки и на объектах.

– Так откуда он все-таки звонил? – переспросил Дан.

– Автомат в заводском районе – ответил Белозеров, смиряя раздражение: сколько можно талдычить про одно и те же?

– Точнее не получится?

– На весь район их восемьдесят шесть, а продолжительность звонка – четыре секунды.

– И все-таки.

– Какая либо точность практически исключена. Наш максимум: плюс – минус десять автоматов с разбросанностью в пять кварталов.

Он уже отдал распоряжение телефонистам: сколь возможно сузить территориальные масштабы сектора, где могла располагаться искомая телефонная будка.

– Вас что-то не устраивает, Лева? – спросил у Дана Левин, с привычной цепкостью отметив нервический раздрай своего «психа» коего знал, как облупленного, и как родича.

– Двойное «кое-что» Борис Иосифович, уже двойное.

– Делись.

– Во-первых, совершенно не типичное для примитивной старой пьяни первое словечко: «пеньжайка» – абракадабра, нонсенс, изящное седло на корове. Это, скорее всего сплав из двух слов. Попахивает каким-то шифром из бытового междусобойного общения двоих. А если так, то маячит вариант: выполнялся, чей то заказ. Какой заказ и чей?

– Та-а-ак. Что, «во-вторых»?

– Пауза. После этих двух слов «пеньжайка и каштан» возникла пауза. И лишь затем маразматическое «хи-хи». Смешок последовал не как естественное извержение удовольствия от сделанной пакости. Он был явно пришит белыми нитками. Причем это бездарно сделано: «актер – актерычем». Опять таки вероятность – по заказу.

– Портретик звонаря не возьметесь нарисовать, Лева? –попросил Левин.

– Судя по хрипотце, тембру, заядлый курильщик лет пятидесяти. Скорее всего, сутулится, с чахлой вогнутой грудью. Рост в пределах 160-170. С большой долей вероятности – либо лыс, либо с обширными залысинами. Ходьба – учащенная, когда торопится – суетлив, семенит иноходью.

– Стоп – стоп! – выпрямился, пришлепнул ладонью по столу генерал. – Что-то знакомое… так… так… Ну да! Премьера оперы «Евгений Онегин» в ДК Ленина! Меня затащила туда супруга – все бабы города тогда свихнулись на Чукалине. Грозный на ушах стоял: Гремина поет второй Шаляпин. В финале, на поклонах – бешеный ажиотаж, зал бисировал стоя. На сцене труппа Соколова. Плюс Некто с залысинами. Этот суетился, лез целоваться к солистам, вытирал слезки – типичный меломан, ушибленный оперой. Смотрелось как-то склизко. Я поинтересовался – что за вертухай? Мне доложили – Томин, ночной сторож Дворца Культуры, руководитель зоокружка и спец по изготовлению чучел. Фанат оперы Соколова.

– Виктор Иванович, – прервал Белозерова Куйбышевский полковник Орясин, – Дворец Культуры занесен в список объектов, где бывал Чукалин? Там выставлен пост?

– Нет.

– Почему?! – настороженно и жестко вздыбился Левин.

– Помимо Дворца студент бывал регулярно на «Динамо», где занимался акробатикой с Омельчено, в Доме Учителя – кружок Красницкого, в спортзале нефтяного института, где боксировал с сокурсником Вартановым, наконец – в спортзале института, где их тренировал на «драке Радогора» сам Бадмаева. У меня не хватит всего аппарата, чтобы выставить посты на этих объектах и потом…

– Мне бы сказали на Лубянке в этой ситуации – «Засунь свое «потом» в задницу, – вломился в генерала Левин. – Я извиняясь за отсутствие «цирлих – манирлих», Виктор Иванович, но вы должны были полтора часа назад немедленно захлопнуть сыск на Дворце Культуры, как только раздался звонок из заводского района! Дворец – в этом месте.

Белозеров, стиснув зубы, давил в себе каленый рык, круто замешенный на мате – его макнул полковник, публично и недопустимо. Однако ответил скучно, укрощенным баритоном:

– Вариативный портрет Томина нам испекли здесь только что, а не полтора часа назад.

– Итак, что мы имеем теперь по этой основной версии, – потер ладони Дан, – студент прибыл к Томину. И тот, по его просьбе звонил Бадмаеву. Студенту с Бадмаевым эта фраза, скорее всего, понятна. Пока мы разеваем свои спецхлеборезки, они… уже полтора часа делают свое дело. В отличие от нас, толкущих воду в ступе. Черт его знает, какое дело… что значат эти дурацкие «пеньжайка и каштан»?! Здесь, печенкой чую, смысловая шифровка.

Надо немедленно в ДК! Там тряхнем этого меломана.

– Хотите знать, чем он расколется? – спросил Левин. – Он продерет глаза и скажет, что Чукалин за поллитру попросил насолить одному мудаку, разбудить ночью. Дал телефон и два слова. И смылся. Томина за эти жабры не ухватишь… реакция Бадмаева на побудку ночью абсолютно адекватна. А Чукалин не дурак, его давно нет во Дворце. Надо быть последним идиотом, чтобы подарить нам такую фору. За этим мальчиком такой щедрости до сих пор не наблюдалось. Он уже смылся из Дворца.

– За ним не заржавеет. Он искалечил Бульдога, выключил из работы Утятина, – с каким то непонятным удовольствием перечислил Дан.

– А перед этим, между делом, возвратил с того света бригадира Тихоненко, – вклинился, катая желваки по скулам полковник Орясин.

– В каком смысле с «того света»? – спросил Белозеров. – Мы что, за Исусом гоняемся?

– В самом прямом. Санитары зафиксировали смерть Тихоненко. Туда пришел Чукалин. Наутро Тихоненко явился на работу на спецобъект в Новом Буяне как ни в чем не бывало.

– Это что-то новое! – с предельным интересом встрепенулся Левин. – Подробнее можно?

– Нельзя, Борис Иосифович. Меня и так черт дернул за язык.

– В чем дело, Евсей Максимович?!

– Мы допросили главного инженера спецрежимной оборонки, он рассказал подробности той ночи. Я тут же переправил рапорт – пересказ в Москву. К утру оттуда радиограмма: всю эту информацию запрессовать в нашей конторе, все щели законопатить наглухо.

– Так. А почему все это прошмыгнуло в Москве мимо меня? – сосредоточенно и жестко спросил Левин.

– Вы и разбирайтесь меж собой.

– Итак, он просочился ночью сквозь наши посты на железной дороге, в аэропортах, добрался до Грозного. Сумел шифрованно согласовать с Бадмаевым их действия, наверняка загримироваться. Этот вундеркинд играет с нами в кошки-мышки, где кошки пока мы. Но, век свободы не видать, мы превращаемся в мышат, коллеги. – Дан остренько, пронзительно переводил взгляд с Левина на Белозерова.

Левин сморщился как от зубной боли:

– Муля, не нервируй меня, – сказал москвич, мазнув на миг присутствующих прокуренным профундо Фанни Раневской.

– Так что сидим? Сидим то чего? – угрюмо подал голос куйбышевский Орясин. – Немедленно стягивать кольцо вокруг Дворца Культуры и усилить его у дома Бадмаева. Он прет к Аверьяну полным ходом… скорее всего он уже там. Но пост у дома Аверьяна молчит.

– Будьте любезны запросить, какого черта он онемел? – попросил Белозерова Левин.

Белозеров отдал приказ по рации:

– Пост четвертый, немедленно подтягиваться и кольцевать заводской Дворец Культуры имени Ленина. Пост пятый, шестой перебазироваться и уплотнить наружку у дома Бадмаева. До света чуть больше двух часов, собачья вахта, смотреть в четыре глаза.

Евгений приподнялся, рывком сел на бутафорской тахте. Вслушался в провально-черную, глухую тишину, нависшую над сценой. Они уже были на подходе. Сторожевой рефлекс Евгена фиксировал их злой, кипящий нетерпением азарт, в котором он явственно различил наличие игрально-музыкальной доли. Это было неожиданно. Евген еще раз вслушался: знакомо-родственный душе неистребимый сегмент гармонии был вплавлен в одну из приближающихся гончих, посланных по его следу…Гиена свободная от плотоядных гонок за добычей, способна была наслаждаться пением колибри?! Евген всмотрелся в циферблат часов. Часы показывали 2.15. ночи. Он спал 1.10. И у него в запасе было минут двадцать. Вполне достаточно.

Он встал, перекинул через плечо ремень дерматиновой сумки на молнии, где уютно уместились фонарик и пернатый слиток беркутячьего крыла. Нащупал над роялем на стене выключатель, зажег настенное бра. В неярком свете его привычно точными рывками надел кеды, завязал шнурки. Метнулся к выходу на авансцену. За ней, почти вплотную влип в стену щелястый квадрат двери. Она перекрывала вход к винтовой лестнице, вздымающейся к колосникам и антресолям сцены на двадцати метровую высоту. На двери висел в сиротском, дано забытом одиночестве замок. Евген достал, включил фонарь с пристроенным к нему резиновым кольцом. Надел резиновую сбрую с фонарем на голову: освободились руки. Луч света упал вниз, осветил дощатый круг пола перед дверью. Забытость и сиротство двери подтверждались: к колосникам к антресоли никто не поднимался, по крайней мере несколько месяцев: пол перед дверью устилал слой пыли. Пыль – это то, что нужно, ехидно-девственная недотрога, сообщница Евгена – как и замок на двери.

Кошачьим мягким скоком переместился он к черно-лаковой глыбе рояля. За ним, в двух метрах в пол был врезан овальный люк с кольцом – вход в цокольный этаж с полусотнею кладовок, столярных, швейных мастерских.

Евген откинул люк – вниз вели ступени. Здесь все было обжито, недавно вымыто: вход в преисподнюю ДК, в отличие от входа на верховые антресолевые небеса был регулярно посещаем, манил зазывностью и был доступен.

Евгений скользнул в люк. Нашел мастерскую Томина, открыл дверь ключом. Пробыл там около десяти минут. Вышел, оставив ключ в скважине. Выбрался из люка на сцену.

Оставив люк открытым, он двинулся к свисающей из тьмы кулисе. Притронулся к ее ворсисто-бархатной, упругой теплоте. Нащупал за кулисой округлую жесткость пенькового каната. Усмехнулся: все было на местах, как прежде. Вернулся к роялю и сел на банкетку. Откинул крышку. Коснулся клавиш, тех, что породили его «Сонатеныша». Со щемящей нежностью и теплотой вобрал в зрачки черно-белую контрастность клавиатуры, напитанную эманацией Гармоний. Здесь было обиталище великанов духа: от Генделя, Вивальди, Скарлатти, Доницетти, Моцарта – до бунтарей, мыслителей XX столетия: Шостаковича, Свиридова, Прокофьева, Гаврилина и Гершвина.

Евгений вздохнул в нахлынувшей зовущей ностальгии. Увы, не время. Ждали нещадные, по краю пропасти прорубленные ступени к действию. Еще ни разу жизнь не поворачивались к нему такой хищно-охотничьей, оскаленной пастью. Что воспалило в нем ответный, столь же беспощадный позыв к бою. Он, кшатрий, принял вызов Яви.

– Виктор Иванович, кто старший в группе, отправленной в ДК? – спросил у генерала Левин.

– Костров. Старлей.

– Чем отличается от прочих?

– Два ордена, медали за боевые действия в горячих точках, был в Анголе, Мозамбике и на Кубе. Предельно опытный, хладнокровный спец.

– На первый взгляд – вполне.

– И на второй вполне – вы же послали с ним Дана. Наехал, уравновесил командорство москвича Белозеров. Они были заперты Конторой в единую, без видимых перегородок клетку службы. Ежесекундно ощущая прущий от соклетника несовместимо-чуждый запах иного био-вида, как волк и рысь, смиряли клекот в горле и прятали клыки, поскольку часто делали одно и тоже дело, где жизнь, карьера одного зависела нередко от позиции другого.

Незримая, но кожей, спинным мозгом ощущаемая стена разделяла их этно-лагеря уже века, где растворились Хазарский каганат, «Велижское дело», «Дело Дрейфуса» и «Дело Бейлиса». Там, в этих временах, конструировались «Бунд», «Поаллей-Цион», «ГУЛАГ» под Коганом и Фириным, «ЕАК» (еврейский антифашистский комитет).

Во вздыбленном великоросском чувстве самосохранения возникли, им в противовес, Черная Сотня и Союз Русского Народа.

Тотальный геноцид над миллионами славян с приставкой «рас» (раскулачивание и расказачивание) в конце концов перевернулся и пронизал свинцовым градом и «Бунд» и «Поалей-Цион» и «ЕАК». Вершиной этого переворота стало «Дело врачей», свирепо обозначившее временный, непрочный перевес «коренников». Под пристально-третейским приглядом Сталина бочку Политбюро стянули обручами русских интересов Молотов и Ворошилов, Киров, Куйбышев, Вышинский, Андреев. Но с неизменно похотливым мастерством куковали в их постелях курчаво-черноперые кукушки: Жемчужина (Перл – Карповская) Горбман, Маркус, Ноткина, Хазан и Коган.

Был Берия. Но весь его, пропитанный сионством и троцкистским людоедством пыток аппарат, прихлопнули Жуков с Серовым. Был Сталин – его сменил и сладостно облил помоями Хрущев – Перлмуттер.

Весы качались вот уже который век, влипая чашами попеременно в дерьмо и кровь этно-сиамских близнецов планеты.

«На первый взгляд, вполне» – сказал о командире группы Кострове столичный прокуратор Левин.

– И на второй вполне. Там Дан с Качиньским –еще раз повторил Белозеров, втыкая в москвича уравновешенный, бесспорный «Статус – КВО».

– Ну-ну, – покладисто и мягко согласился Левин. Их было в этой гонке двое (куйбышевец – почти не в счет). Но позолоченный весомый приз один: Чукалин – Аверьян в нерасторжимой связке. Вот этих надлежало изъять из рыхлой, анестезированной Суслиным охло-массы и опутать нервно-паралитическими щупальцами КГБ. Изъять и вплавить пожизненно в Контору. Само собой, по мнению Левина, – в шестиконечно голубой ее отсек. Всего то и делов, а пыли, вони уже черт те сколько…сейчас три ночи…иль утра…с-со-бачья вахта, шоб ей сдохнуть!

Костров – угрюмо металлический, упакованный в боевую сбрую, стоял перед столом с пустой поллитрой, замурзанной краюхой хлеба, обкусанным соленом огурцом на тарелке. За столом сидячее раскиселился помятый, в усмерть перепуганный шпак. Который значился в реестре у Кострова, как Томин.

– Еще раз, – выцедил Костров. Покалывала, царапала спину едва приметная, всепонимающая ухмылка пристяжного Дана: «А что я говорил!».

– Ик … чего? – Икнул, по-рыбьи блекло и бесцветно вытаращился хренов очевидец и сообщник.

– Еще раз повтори.

– Дак, это… че тут повторять… пришел Чукалин, выставил поллитру, ик! Сказал: дядь Леш… ты меня уважаешь? А я ему: Евген, ты гений и это самое, второй Шаляпин.

– Короче, – дернув щекой, уронил Костров.

– Вас понял. Ну он говорит: есть у него на курсе мудозвон один. Щас дрыхнет. Ему бы насолить… ну, в смысле, разбудить звонком, сказать два слова, которые он терпеть ненавидит.

– Он что, для этого и приходил?

– Не-е-е… он часто по ночам сюда, в ДК, играть на сцене приходит. Там рояль. Играет и поет часа два, потом спит до утра. И в институт прямо отсюда, не заезжая в общежитие

– Сегодня то же самое?

– Само собой… играл…

– Слова, какие?

– Чего?

– Слова, какие передал для мудозвона?

– Ик… пардон… слова такие: «панж…ж..ж-айка и кыш-тан!».

– Пеньжайка и каштан?

– Во! Именно так. Ну, я за трубку, а она молчит, зараза!

Костров поднял трубку. Зуммера не было. Пошел к розетке телефона. Из нее, коряво скособочившись, торчала вилка, воткнутая одним штырьком. Второй, отвинченный, лежал под розеткой на полу.

– Ну, значит, телефон, подлюга, скис, пришлось итить к автомату на остановке.

– Шел и слова талдычил, так?

– Вы в самую десятку! Откуда… ик… знаете?

Костров развернулся к Дану, брезгливое презрение к туфте пролившейся из Томина цвело на «фейсе» москвича.

– У вас вопросы к этому… есть?

Костров подвинулся, освобождая месту Дану. Дан пошел к раковине. Нагнулся и понюхал. Сморщился.

– Томин, вы выглушили эту дрянь один? – Дан взял поллитру за горлышко носовым платком и опустил в пакет.

– Так Женька же не пьет…

– Значит один. В итоге жив, здоров и вяжешь лыко языком. Бугай. Геракл. Голиаф!

– Чего?

– Мер-р-за-вец, – размеренно, пока что терпеливо, подытожил Дан, – ты вешаешь лапшу на слуховые аппараты двух чекистов, старый пердун. Водяру, хлебнув для удовольствия, ты вылил в раковину. Не потрудившись даже смыть. Из штепселя ты или Чукалин вывернули штырек, чтобы обесточить телефон. Теперь ты заливаешь нам тупо и бездарно про игру Чукалина на сцене. Дерьмовый из тебя актер. А мы имеем налицо твой сговор с гос-преступником. Статья 108, до десяти лет строгого режима. Куда удрал студент?! – фальцетным хлестом опростался Дан.

– Я же сказал…

Он не успел закончить. В слежавшихся пластах многоэтажной тишины Дворца вдруг лопнули рояльные аккорды. В их хрустальную тяжесть с нахрапом врезался, пронзил надменностью сталистый голос:

– Ва… ва… ва… ва… ва-а-а-у-у-у!

Оторопело, перепугано вздрогнул Томин, будто бичом хлестнули по спине Кострова, он дернулся, спросил у Томина:

– Кто!?

Увидел: испуг птичьего препаратора сменялся отчаянным и откровенно жалким состраданием.

– Я спрашиваю: кто!? – Сквозь зубы выцедил Костров, напитываясь полетно-легким облегчением, ибо сомнений не осталось. Скосил глаза на Дана, удивился: москвич по-идиотски и не к месту цвел удовольствием, подрагивал в задавленном, нутряном смешке.

– Чукалин, – ответил Томин. Раздавленный и абсолютно трезвый. Костров, катая желваки по скулам, еще раз полоснул взглядом по Дану, по его дико-неуместной здесь ухмылке. Сказал в переговорное рыльце рации:

– Первый, я второй. Студента засекли, он еще здесь. Прошу стянуть к ДК еще одно наружное кольцо.

– Он что… не испарился из ДК? – предельно озадачился из рации Белозеров на том конце.

– Так точно. Дал знать о себе.

– Каким образом?

– Заорал на сцене под рояль.

– Хочешь сказать, сообщил всем вам о себе?

Стала доходить до старлея Кострова некая абракадабра, нахрапистая нестандартность поведения студента. Ибо дичь, которую гонит КГБ третьи сутки, должна драпать в мокрых штанах, а не вещать о себе фанфарно.

– Разрешите приступить? – нетерпеливо запросил Костров рацию.

– Работай, старший лейтенант. Наружников подброшу, сниму из оцепления Аверьяна. И заруби на носу, никакой огнестрельщины – все остальное в полном наборе. И поосторожней: имеешь дело со спецом рукопашником, который завалил самого «Бульдога». Конец связи.

Костров отключился. Взял за плечо Томина.

– Веди.

И ощутив в плече настырный, сопротивляющийся протест, дал волю вызревшему гневу: тряхнул тщедушное тельце, вкогтился пальцами в костлявую вялость старческой плоти – оповестил:

– Надумаешь вилять – угроблю. Пшел!

…Костров с тремя бойцами шагали в полутьме по лабиринту коридоров за обреченно семенящим Томиным. Дан шел бок обок с командиром. Костров скосил глаза, спросил:

– Может, поделишься, чем насмешил студент? Позубоскалим вместе.

– Он нас послал, Костров.

– Каким же образом?

– Ва… ва… ва… ва… ва-а-у-у.

– Ну и что это значит?

– До ре ми до ре-е до-о.

– Ты в каком звании?

– Я как и ты. Старлей. Устраивает?

– Эт хорошо. Могу я попросить об одолжении?

– Извольте.

– Ты б не выё... ся, Дан. Попроще можно?

– Увы, нельзя, коллега.

– Это почему?

– Специфика посыла. Он виртуозно-музыкально специфичен.

– Так растолкуй.

– Есть разные жаргоны. У нас, у особистов, один. У блатняков и зеков другой. У лабухов, образованцев – третий.

– Тот «до ре ми»… нас что, послали?

– Причем в самой паскудной тональности.

 – В какой?

– В мажоре это вежливая предвариловка отлупа: «Не пойти ль вам на х…?» В миноре – сам посыл с нахрапом и агрессией: «Да пошел ты на х…». Но то, что мы услышали, апофеоз для нас, ослоподобных: «Все пошли в п…щу!» В ту самую, охальную, прокисшую у проститутки. За это у лабухов, как правило, следует битие морды.

– Ты это все откуда знаешь?

– Я бывший лабух, гитарист, коллега. Исколесил в студенчестве на гастролях с ВИА не один десяток городов, прежде чем втащили в Контору.

– Так значит нас с тобой…

– Послали. И очень далеко. Он дал понять, судя по тембру и экспрессии, что с олухами, вроде нас, ему позорно сесть даже на одном гектаре.

– И что нам остается?

– Поймать и набить морду сопляку – цвел в непонятном удовольствии Дан.

– Оказывается и с московским «психом» можно найти консенсус.

– Здесь осторожно! – надрывным фальцетом вдруг вскрикнул Томин – предупреждал, как мог сигнальным воплем Евгена на сцене. В сгустившейся, почти кромешной тьме угадывался дверной тупик – вход на сцену:

– Еще раз пасть раскроешь – придушу, – свирепо дернул за плечо проводника Костров.

– Здесь низко…

Костров включил фонарь на каске. Слепящий луч уткнулся в дверь. На самом деле, дверь требовала поклонения: не более чем метр шестьдесят под притолокой. Последняя вбивала в лбы пришедшим вразумление: ты входишь в Храм, на сцену, склонись, дубина.

Костров, притиснув к стенке Томина, поднял руку, готовя группу к действию. Рванул дверь на себя. Взлетел с бойцами по ступеням.

Едва просвеченный ночником пустынно-гулок был сценический размах. Недвижным водопадом стекали с кромешной высоты тяжелые волны бархата. Костров с бойцами, кинжально протыкая сумрак фонарными лучами короткими бросками, обшарили в се закоулки. Никого.

– Томин! – позвал свирепо командир. – Где тут рубильник?

Томин поднялся, включил свет. Белесый, почти, что дневной свет залил сцену, рывком содрав тьму с немудреной сценической начинки: десяток стульев, две театральные софы, пульт управления кулисами и занавесом. Рояль. За ней – открытый люк!

– Куда ведет? – ткнул пальцем в люк командир.

– В подвал.

– Что там?

– Кладовые и мастерские с реквизитом.

– Сколько их? Телись скорее, мать твою!

– Что вы кричите?

– Я спрашиваю: сколько?

– Штук двадцать… или двадцать пять…

– Оттуда еще выход есть? Как можно выйти из подвала?

– Только через этот люк.

– Наличие дверей у зала?

– Три.

– Открыты?

– Заперты. Я открываю их перед концертом или совещанием. Или каким-нибудь мероприятием.

Костров кивнул бойцам:

– Проверить.

Трое, скакнув со сцены в зал, метнулись и рассредоточились по входам. Подергав двери, подтвердили: заперты. Костров еще раз обошел все закоулки сцены. Остановился перед узкой дверцей – с висячей примитивностью замка.

– Эта куда?

– К колосникам и антресолям. За дверью винтовая лестница наверх.

– Костров подергал замок и осветил дощатость пола, присыпанную бархатистым слоем пыли. На ней стыдливо, одиноко отпечатались лишь его подошвы.

– Надрать бы тебе, Томин, уши за пылевой бардак.

Неоперенным птенцом чуть слышно пискнула на груди рация. Костров поднес к губам лепешку микрофона.

– Чего молчишь? – спросил Белозеров.

– Обшарили зал и сцену. Пусто, товарищ генерал. На сцене распахнут люк, ведет в подвал. Там мастерские, кладовые с реквизитом. Студент в одной из них, тут больше некуда деваться. Приступаю к задержанию.

– Наружка от Аверьяна подъезжает. Действуй. Конец связи.

– Его там нет, Костров, – вдруг подал голос, шаставший за кулисами, Дан.

– Какого черта… ты ж видишь отсюда больше некуда деваться. Тут каменный мешок!

– Открытый люк – для тупарей. Так мы ж пока что остроумные? Иль тебе нравиться наоборот? Его там нет, я говорю.

– Может быть, подскажешь?

– Не знаю.

– Сквозь стены просочился, что ли?

– Я же сказал, не знаю.

– Тогда сопи в две дырочки и не мешай работать.

– Все слишком просто для него, Костров. Давай подумаем… На сцене чего-то не хватает… никак не вспомню, чего?

– Томин, вруби в подвале свет, – сквозь зубы рыкнул сторожу Костров.

– Там на щите перегорел предохранитель.

– Морочишь голову, кащей?!

– Давно перегорел.

– И до сих пор не заменили?

– Дак… не к спеху…ДК пока что на приколе. Лето.

– Развел бардак… ну, мы еще тобой займемся, тобой, и бардаком твоим. За мной! – Костров ступил на первую ступеньку люка.

– Не трать время на эту туфту, старлей, – еще раз досадливо позвал столичный «псих».

– Как там у вас у лабухов… ва-ва-ва-ва… ва-а – у-у. Это тебе. Пока в мажоре.

Бойцы нырнули в люк за командиром. В руках – по газовому пистолету с нервно-паралитической начинкой. В запасе у каждого – по световой гранате.

 

ГЛАВА 52

Костров с командой обшаривали восьмую кладовую с рухлядью уже тридцатую минуту. Надсадно, гулко билось сердце, шкворчало в перегрето-настороженных мозгах предупреждение: «Дичь» обладала рукопашным совершенством, могла атаковать с членовредительской и костоломной яростью в любой момент.

…В глубинно-пыльной черноте коридора вдруг хищно гулко лопнула покрышка:

– П-ф-с-с-с!!

Костров с бойцами дернулись на звук. Он был предельно дик и неуместен в этом подземелье.

– Козлы, вы не обкакались? – спросил вальяжно бархатистый бас откуда-то из тьмы.

Костров ринулся в коридор.

– Херр оберст-лейтенант, пошарьте здесь в каптерке, – воркующе учтиво пригласил командира из ниоткуда студент. Запел фальцетным герцогом из «Риголетто»:

– Жил-был у бабушки серенький козлик… бабушка козлика очень любила…

Костров с бойцами, бросками протаранив с десяток метров коридорного мрака, вспоротого их налобными фонарями, рассредоточились у самой дальней двери.

– Вот как? Вот так! Лю-би-ла козла! – ядовитым Мефистофельским рокотом добила «дичь» арию Герцога. В двери торчал ключ.

Костров невесомо, плавно попробовал повернуть его. Ключ едва слышно пискнул, не податливо уперся в скважине: дверь была не заперта. И за ней… рычал басом беглец. Костров рванул ручку на себя, наставил в разверзшийся квадрат газовый пистолет. Дважды послал во внутрь грохочущие выхлесты газа.

Вслушался, явственно всей кожей ощущая, как хищными клубами пропитывает комнатушку, лезет в человечьи глаза и грудь, незащищенные респиратором, хим. отрава, адекватно отвечая на немыслимо хамские «оберст лейтенанта» и «козлов».

– «До ре ми до ре-е-е-е до-о-о!» – с брезгливо-сокрушительным напором заорала комнатная тьма. И командир, врываясь в нее, пронизывая пространство фонарным лучом, почуял, как затопляет его бессильная ярость кабана, попавшего в западню. Ибо не выпевать хамские рулады полагалось теперь любому двуногому организму, а кататься по полу от раздирающего грудь кашля, захлебываться в слезах, соплях и собственной блевотине.

Выхваченный из мглы четырьмя лучами стоял в комнате у стены обшарпанный стол. На нем в изящном беспорядке бугрилась стопка журналов, лабораторные весы, катушки тонких ниток, три птичьих чучела, два скальпеля, каркас из проволоки изображал филина в полете.

У стены, отблескивая тусклым лаком, рубили с хрустом время старинные и мощные часы, качалась в чреве их желтушная блямба маятника. Белесой, страусиной скорлупой светился оголенный циферблат: куда-то сгинуло защитное стекло с него.

Серединой комнаты осанисто и по хозяйски завладела древесно-жестяная куча: в раздрызганной и безалаберной сцепке сплелись поломанные стулья, софа, три этажерки, погнутые софиты, аквариум из мутного оргстекла. Вся груда, выпирая в человечий рост, притиснула к стене диван. На нем стоял магнитофон с двумя колонками усилителя.

– Товарищ командир, смотрите, – позвал стоящий у дивана боевик. В его ладони невесомой едва приметной нитью отблескивала леска. Протянутая вдоль стены она цеплялась узелком за стрелку циферблата на часах.

Костров шагнул к дивану. Всмотрелся. Все стало просто, до омерзения, до жгучего стыда: три гвоздика в стене и спичка придерживали леску с гирькой, висящей над клавишей магнитофона. Студент дал всем им пол часа, чтобы бездарно, тупо шарить по пустым кладовкам. Затем натянутая стрелкой леска выдернула опорную спичку из под гирьки. Та шлепнулась на клавишу магнитофона, включила запись с поносным пасквилем студента. В итоге все они, облитые издевкою «козлы», которых вел сюда «херр оберст-лейтенант» стоят у блядского магнитофона. На котором крутятся кассеты.

– Да что ж ты так не любишь нас? – спросил вслух командир, гундося в респираторе. Свирепо, загнанно кипело в нем достоинство бойца, прошедшего в Анголе и на Кубе пороховые Крым и Рым.

– Вас никто не любит, херр офицер, – сказал магнитофон. Спину Кострова обдало ледяной примочкой: туда вселился дух удравшей «дичи»? Студент предвидел всю его реакцию?!

– Это почему? – вдруг выбулькнул вопрос из горла командира.

– За что любить опричников, песью башку с метлой? Ты пробовал хоть раз задуматься, чем занимаешься? Кто отдает команды «фас»? И за кого ты рвешь людские судьбы?

– Ну, растолкуй? – сказал Костров. Мазнул взглядом по лицам. Остолбенело пялились бойцы на командира, затеявшего разговор с железякой.

– Кто отдает приказы гробить, вгонять в разор нашу с тобой страну? Кто гонит миллионы кубометров газа западным буржуям? В деревнях замерзают, пухнут в холоде наши отцы и деды, сломавшие хребет фашистам. А топливо и нефть, сбереженные их потом и кровью, сифонят мимо них по трубам, обогревая побежденную Германию. Кто распорядился всадить гранату ЦБК в живую плоть Байкала? Бандитский комбинат который год гонит отраву в озеро-хрусталь, калечит всю Сибирь, людей, природу.

Какая сволочь надела на колхозную шею удавку МТС, передав их колхозам? Они теперь работают себе в убыток, не вылезают из долгов, поля все в сорняках, не обработаны, хлебов все меньше. Какой паскудник распорядился гнать Госплан по валу и поощрять за бешенство затрат? Чем больше себестоимость продукции, чем больше тратится на нее денег – тем выше почести транжирам. Какой матерый враг отменил все Сталинские понижения цен, обрушил курс рубля по отношению к доллару в 2,5 раза? Он, как Гапон, подвел к расстрелу рубль из пулеметов мировых волют. Кто заставляет агрономов карежить, истощать все наши нивы вспашкой, плугом?! Кто отбирает прибыль у толковых директоров и раздает ее дебилам и трутням?

А ты на страже этого паскудства. Ты охраняешь тех, кто всаживает Родине нож в спину. За что тебя любить, херр офицер, трусливо не желающий включать свои мозги? За что уважать цепного пса?

Холодный пот тек по спине Кострова: остолбенелые бойцы фиксировали их диалог. Накал словес студента нещадно воспалил подпольные, похожие сомнения, все чаще одолевавшие старлея. Но он, заимевший в обеспеченном своим потом и кровью тылу двоих детей, жену в двухкомнатной квартире, гнал эти мысли от себя.

– Серьезный разговор, – сглотнул слюну в пересохшую глотку Костров, – поговорить и я не прочь. Но ты же смылся.

– Ищи меня на крыше. – Закончила кассетная железка. Отключилась. Костров снял кассету, сунул её в карман.

– Орлы, вы ничего не слышали. Того, кто проболтается – достану из под земли со всеми потрохами. Затем зарою там же, но уже без потрохов. Но что гораздо хуже – я плюну ему в рожу и не подам руки. Все сказанное касается и вас, – добавил командир, буровя взглядом лейтенанта Качиньского. Был тут добавленный в его команду распоряженьем Левина вставной элемент. Предлог нашли говеннее поноса: для усвоения спецбоевого опыта Кострова. Все возражения Кострова наткнулись на нетерпеливо-оскорбительный отлуп московского начальства.

– За мной! – Костров шагнул к дверям.

Костров пересек с бойцами сцену под цепким коршунячим взглядом Дана, сидевшего на рояльной банкетке. Поодаль изнывал на полусогнутых, не смея сесть, несчастный Томин.

Костров остановился перед дверью, перекрывавшей ход на антресоли. Не глядя сказал ночному сторожу:

– Открой.

Тот ринулся к двери опрометью, стал с суетливой дрожью толкать вертлявый ключ в щель замка.

– Стервец этот на крыше, – не глядя на истекавшего ехидством Дана сквозь зубы выцедил Костров, – тут каменный мешок, больше некуда деваться.

– Я уяснил про крышу двадцать шесть минут назад, – меланхолично отозвался Дан, скользнув взглядом по циферблату часов.

– Ты это знал?! – бешено крутнулся к Дану командир.

– Я говорил тебе: здесь чего-то не хватает. Тут не хватает форс-линя. Они свисают сверху на всех сценах. Тому, кто забирается к софитам на антресоли, привязывают к форс-линю забытые детали, инструменты и верхний тащит их к себе, чтоб не спускаться, экономить время. Студент взобрался вверх по этому канату и утащил его с собой.

– Тогда какого х… ты грел ж… банкетку?!

 – Когда я запросил минуту, чтобы подумать, ты спел мне, командир, про «до ре ми до ре до».

Глазной дуплет куратора проткнул Кострова беспощадно. Москвич не собирался прикрывать собой многострадальный зад аборигена, спасать его от грандиозной порки.

Издерганный ситуацией, все так же паралитично тыкался в замок ключом Томин – не попадая.

И разъяренный буйвол, прущий из Кострова наружу, с размаху хрястнул по двери копытом. Дверь рухнула во внутрь. За ней пустынно, пыльно отсвечивал пластинчатый металл ступеней, ввинтившихся в бездонность верхних антресолей.

Костров, цепляясь за перила, взлетал через две-три ступени, бросая тело ввысь рывками. За ним карабкались все остальные. Через минуту он остановился. И, свесив голову, воткнул луч света в отставший арьергард соратников. Увидел: к замыкающему вереницу Дану, склонился «пристяжной» Качиньский и что-то шепчет на ухо. Увидев это, гаркнул в провал между ступенями Костров:

– Лейтенант Качиньский!

Тот дернулся, задрал вверх голову.

– Ко мне!

Качиньский поднимался, вжимая остальных в перила.

«Успел? Если успел отсексотить, то что? Скорее всего, мало, суть монолога студента – вряд ли успел».

– Я, слушаю, товарищ командир! – Качиньский умостился рядом, («Сексот, сучонок херов»).

– Ты плохо меня слушал там, в каптерке. Иди вперед. Теперь будешь при мне.

…Отряд челночно прошивал грохочущий металлом полигон крыши под звездами. Они бледнели в натиске рассвета. Отсюда, с высоты, распахнуто освобождался от ночных тенет район заводов, вышек, нефтепромыслов. Стекала полутьма с негроидно– коричневых, облитых суриком, крыш. Все резче, явственней обозначались пирамидальность тополей, черно-зеленое скопище зелени в парках и скверах. Уже во всю пронизывал их воробьиный и вороний гвалт.

Прощупали все закоулки крыши, забранные решетками провалы вентиляционных козырьков, подходы к двум пожарным лестницам. Три стороны Дворца культуры густо оцеплены наружкой. Она не видела, не слышала, не замечала ничего. Четвертая, без лестницы, надежной, стерегущей пропастью обрывалась вниз. В пятиметровой отдаленности от неё бугрилась, выпрастываясь, из серой полутьмы разлапистая крона липы.

Обшарили всю крышу заново. Беглец исчез.

Чукалин отпрянул в тень, пережидая. Взрезая ночь кинжальным светом фар, с железным воем промчалась мимо «Волга». Летели ко Дворцу Культуры от дома Аверьяна – чтобы уплотнить облавное кольцо на него. В ДК – тотальный шмон, прочесывают кладовые и каптерки. Успели выслушать магнитофон и зачищают крышу? Или пока копаются в подвале?

Времени в обрез, до дома Бадмаева – полквартала.

Евген шагнул из под куста на желто серый, облитый лунным настоем тротуар. Врубился, ускоряясь в бег. В сталинской, осанистой, кирпично-красной семиэтажке жил Бадмаев (и здесь, как и в масштабах личностей, разительное расхождение: в «хрущобах» обволакивало жлобство тесноты, давил на темя панельный примитив клетушек для сов-быдла.А в «Сталинках» -тому, кто заслужил делами бесплатное жилье – просторнее, надежнее и долговечней.) Евген остановился. Нырнул в густую тень подстриженных кустов.

Всмотрелся, вслушался, гася дыхание: упругими тычками ломилось сердце в грудь.

Все было тихо. Наружка унеслась опрометью в ДК. Не выходя из тени, он заскользил, пригнувшись к торцу дома. Там рос каштан. Тот самый, втекший в ухо Аверьяна от Томина – вслед за «пеньжайкой». «Пеньжайка», коей оповестил о себе Евген, их фамильярный шифр, их позывные, прилепленные командой к лужайке с пнями, той самой под Гудермесом, где закалял Бадмаев их боевую стать в нещадных драках Радогора. И этот шифр был зовом и паролем братства, соткавшегося между ними.

…Евген притиснулся к стволу каштана, поднял голову, всмотрелся. Стал обходить ствол, выискивая взглядом нужное. В прорехе черной кроны, куда просачивался лунный полусвет, едва приметным змеем – альбиносом провис дугою трос.

Чукалин ощутил: теплейшим ладаном пахнуло в сердце – здесь его ждали!

Подпрыгнул и вцепился в ветвь. Упершись в ствол ногами, стал невесомо и бесшумно взбираться ввысь. Добравшись до троса, сцепил зубы, превозмогая боль: горела, ныла кожа на ободранных ладонях. Копя во рту слюну, толчками разума, древнейшими спинно-мозговыми рефлексами (рептильным и лимбическим) стал усиливать анестезирующие свойства слюны. И, накопив ее, обильно облизал ладони. Боль уползала с кожи, свертываясь, в слабо щекочущий зуд мурашек.

Евген сжал пеньковый трос, дернул на себя. Спрямив дугу, трос натянулся. Испытывая его на прочность, Чукалин рвал к себе упруго-неподатливый канат. Где-то вверху над каменно-кирпичной кладкой под самой крышей дома чуть слышно звякнул металл: Бадмаевский железный якорь от лодки «Казанки» был им зацеплен намертво за стойку ограждения. Евген толкнулся от ствола и, прорывая телом хрусткую завесу листьев, ринулся к торцу дома. Стена неслась навстречу. Ударила в подошвы вытянутых ног. Спружинив ими, Чукалин глянул вниз. Под ним зиял бездонный желто-лимонный мрак.. Внизу все было тихо. И он, перебирая по стене ногами, по-обезьяньи резво стал подниматься по канату.

У самого верха под обрезом крыши, его поддела жесткая и теплая рука: Бадмаев мощной тягой помог взобраться на ограду. Перевалив через нее, Евген припал к надежной долгожданной плоти вещего волхва, чей разум, родственное соучастие в судьбе стало вторым, а может быть уже и первым родовым отцовством.

– Там, во Дворце, среди гончих назревает смерть, – возник и высочился из горла Аверьяна чуть слышный клекот – шип. Евгений дрогнул.

– Но я не трогал никого. Мы даже не встретились.

– Я знаю. Их каста сцепится между собой. Меж многими из них стена. Там, как и везде, ясуни и дасуни.

– Утратится жизнь солнечного?

– Нет, черного карателя. В их стае накал различия сейчас на пределе. Они пойдут на все. Нам будет трудно.

– Нам?! Вы собираетесь…

– Я вызрел. Теперь мы в одном роке.

– Архонт, мне нет прощенья, моя несдержанность и честолюбие втянули вас…

– Нет. Мы оба поменяли кармы. Теперь во мне зов кшатрия. А ты возвышен ИМИ и подключен к Инсайту Эгрегора.

– За что? Чем заслужил?

– Тебя испытали шудрой Тихоненко, и ты вознес его к вершине Кундалини – воскрешению.

– Меня учили вы…

– Я не достиг таких высот. Ты, порожденный кастою Орловых-Чесменских, стал индиго. Теперь вступаешь в стадию брахманства, твое предназначение – кудесник. Но приготовься к испытаниям.

– Из них есть выход.

– Да, я изучал его, зондировал твой Будхи. Ты многое предусмотрел. Нам нужен телефон Пономарева.

– Он есть у отца в записной книжке. Но я не смог связаться с ним инсайтом. Почему, учитель?!

– Отец твой-кшатрий. Ты унаследовал его характер. Но твой инсайт – от матери Чесменской. Теперь мне надо подключиться и отшлифовать детали. Сегодня на «Пеньжайке».

– Нашей пеньжайке!

– Сегодня в полночь. Но ты понадобишься раньше. Я позову. До этого найди возможность отдохнуть. Теперь мне пора. Я усыпил стражу ненадолго. Они спят в комнате. Послушай мой совет: не посещай родителей перед Пеньжайкой. Чтобы поймать тебя, каста отбросит все свои табу.

– Мне надо увидеть отца и мать, у мамы плохо с сердцем. Скорей всего, мы долго не увидимся. И есть еще одно: я должен передать презент.

Аверьян усмехнулся:

– Обещанное даже чернозадому квазимодо надо выполнять?

– Да, я должен выполить обещанное. До встречи.

– Возьми, здесь двести.

– Что это?

– Деньги.

– Это много.

– Достаточно.

Они обнялись. Евген, взяв в руки трос, перемахнул через ограду крыши, завис над пропастью гигантским пауком на паутине. Он опустился к подножию стены через минуту. И выпустил трос из рук. Белесый жгут, раскачиваясь в витых извивах, ринулся ввысь.

Чуть слышно под звездным небом звякнуло железо. И силуэт Бадмаева, маячивший на краю крыши, исчез.

Евген вошел в густую тень каштана. Обнял округлую шершавость ствола, сработавшего только что пособником свидания. Прильнул к нему щекой. И ощутил, как вкрадчивый, живительный земной сироп, отсосанный из недр корнями, насыщенный азотно-фосфорно-калийным бульоном, струится под корой наверх и растекается по капиллярам листьев, течет и насыщает их.

Болезненным сполохом взорвалось в голове: он тонет в духовитой сенной перине, истерзанный сумасшествием восторга… над ним сияющим созвездием источают счастье колдовские глаза полночной нимфы Виолетты… и пепельная бархатистость ее кожи струит с ума сводящий запах, настоянный на угасающей агонии пионов.

Все полыхнуло и сгорело, оставив в сердце саднящую, тупую боль.

Евген содрогнулся, открыл глаза. Он, стоя, спал. И все это приснилось. Измотанный событиями трех ночей, мозг отключил себя на несколько минут.

Так он стоял, сливаясь с деревом и тишиной. Потом отпустил ствол, пошел, шатаясь, не выходя из тени сквера.

Рассвет уже вливался в индиговость утра: его рассвет, в его индиговую сущность.

Пора было искать пристанище на несколько часов для отдыха.

 

ГЛАВА 53

– Что мы имеем, командир? – спросил с тонкой усмешкой, Дан. Он подпирал главою звездный небосвод. И сам себе ответил – от мертвого осла уши. У пацана прорезались крыла и он улетел. Я аплодирую ему, с таким, предельно шустрым экземпляром, станговится все интереснее работать. Пора идти докладывать, Костров, о том, как густо и пахуче мы облажались. Ты как на это?

– А у тебя есть вариант получше?

– Где б его взять, Костров, но вариантов нет. Ну, таки мы идем?

Они пошли к распахнутой двери под козырьком: Дан и Костров. За ними в двух шагах тянулись остальные. Ступив на первую ступень, Дан поманил командира пальцем. Шепнул на ухо:

– Пленку мне отдашь? Иль генералу? Мне – предпочтительней, вдвоем все обмозгуем, сольемся в спецконсенсусе.

– Ты о чем, Дан? – уперся в москвича серо-стальной непроницаемостью глаз Костров. Он был намерен оставаться здесь, на крыше.

– Ну, тебе видней. Но я бы на твоем месте…

– Ты на моем не будешь никогда, кол-л-ле-га. Скатертью дорога. Я задержусь. У меня тут соображение возникло. Проверю.

– Ну-ну. Я в комитет.

Дан стал спускаться. Что-то влекло к Кострову – необъяснимой сложной тягой. Но по всем параметрам устраивала москвича задержка командира. Интерпретацию костровского провала, замешенного на его упрямстве, сподручнее плести перед начальством тет-а-тет.

Костров повел бойцов к четвертой стороне крыши – торцовому обрыву. Над ними уже вступил в свои права рассвет, окрашенный фламинговым багрянцем восходившего светила.

Они остановились на краю. Прокручивая в голове шизофренический, немыслимый исход студента с крыши, с свирепою досадой отгоняя предположение, никак не мог отделаться Костров от дикости произошедшего. Сидел оно у него в мозгу болючею занозой.

Встав на колени, старлей всмотрелся в пологую покатость кровельного, многократно залитого суриком, листа. Склонился ниже. В болезненном ошеломлении сжалось сердце: отчетливо впечатался, в чистейший, облизанный дождями сурик, едва различимый отпечаток спортивного кеда. Толчок ноги был сокрушительно силен: слой краски сдвинут – содран почти до самой жести. Прыжок вел в никуда – в бездонную провальность.

– Все правильно, товарищ старший лейтенант, – сказал Качиньский сзади. – Он сиганул отсюда к дереву.

Костров встал на ноги и глянул в пропасть. Корявая могутность липы раскинулась внизу в метрах пяти. На вздутой, в ногу толщиной ветвище, кричала сливочным мазком надорванность коры. Под ней игольчато торчали обломки двух ветвей.

– Он разогнался, прыгнул. Попал на эту ветку ногами, спружинил и стал падать вертикально. В падении цеплялся руками за сучки и ветки. Вон те, потоньше обломил, в конце концов, затормозил. Спустился по стволу и смылся.

– Орангутанг, что ли!? – потрясенно выцедил сквозь зубы боец-костровец.

– Тут хрен какая обезьяна прыгнет! – качнул головой в великом изумлении второй.

– Качиньский, вы допускаете возможность этого прыжка, учитывая фактор темноты? – спросил Костров.

– Скорее всего, он выцелил ту ветку фонарем. Фонарь на лбу. Руки свободны. Особой сложности тут нет, если сработает психосоматика: освобождение от химеры риска. Задавишь страх – физический набор заученных движений сработает на автоматике.

– Вас обучали этому тарзанству?

– Было и такое.

– Черт знает что… из ста один шанс выжить! – Утягивал в завлекающее откровение периферийщик, тянул московского фискала к его столичному превосходству, поскольку, где им, сиволапым кавказоидам, тягаться со сливками Лубянки.

– Ну почему один… – оттаивал, раскручивался, свернутый в пружину Качиньский, – при надлежащей подготовке тут, в худшем случае, семьдесят на тридцать. А в оптимальном случае – восемьдесят на двадцать. Восемьдесят за то, что все сойдет благополучно. У нас первоначальный тренинг был: прыжок с двух-трех метров на ветки кроны. Само-собой – страховочная сеть внизу и лонжа. Потом…

– Что ты сказал про пленку Дану?! – вломил вопросом в лоб Костров. Впитал панический зигзаг чужой, застигнутой врасплох мысли.

– Про пленку?

– Дан запросил у меня ту пленку при уходе. Не успеваешь ты вранье состряпать, мусью Качиньский. Ну, что слил про пленку Дану?

– То, что положено.

На диво быстро пришел в себя москвич. Закаменел. Дымилось из глазных бойниц надменность вожака, нафаршированного властью, привыкшего гнуть и ломать чужие судьбы из Москвы.

– А что положено? – спросил Костров.

– О той антисоветчине, что вы прослушали в магнитофоне, вам следовало немедленно доложить руководителю всей операции, полковнику Левину. Та запись меняет её статус. На пленке зафиксировал свое нутро матерый, изощренный враг. Но, вместо этого, вы совершили должностное преступление: приказали нам молчать. Плюс к этому: сознательно тянули время. Вы отфутболили предложение Дана – немедленно искать Чукалина на крыше.

– Вон как ты все развернул…сплошная лепота-а-а… для трибунала.

– Дайте пленку.

– Какую пленку? О чем ты, лейтенант?

– Не стройте из себя дебила, Костров. О ней уже знает Дан. Я арестовываю вас.

– Да что ты говоришь?

– Перед вами майор госбезопасности седьмого отдела Лубянки Качиньский. Беру руководство операцией на себя. Повторяю: сдайте оружие и пленку.

– Слышь, спирохета, ты для меня столичный перестарок– лейтенант, и придан мне для стажировки. Таков приказ моего начальства, генерала Белозерова. Поскольку мы на боевом задании, я волен гнуть тебя в бараний рог и посылать на смерть, какая бы бредятина о собственном майорстве не вылупилась из твоей башки. Все уяснил? Разоружить его.

Порохом и кровью, годами службы у Кострова проверенных три волкодава молниеносно и виртуозно спроворили приказ командира. Который всегда знал, что делает.

Освобожденный от оружия майор, свирепо сдавленный тремя боевиками, держался образцово.

– Костров, то, что себя гробишь, как говорится, хрен с тобой, собаке собачья смерть, а бойцам твоим, им за что расстрельный трибунал?

– О нас – потом. Сначала о тебе, лейтенант.

– Майор, дубина, я майор.

– Скажи, лейтенант, то, что записано на пленке, тебя не всколыхнуло? Кому мы служим? И что творят со страной?

– Мы служим партии, старлей. Тебе ликбез прочесть?

– Я вроде бы не партии давал присягу. При Сталине я присягал народу, Родине и государству.

– Вот оттого, плешивая овца, в старлеях до сих пор. XX съезд загнал в гроб Джугашвили осиновый кол. Хрущев раскрыл нам глаза на сталинский концлагерь, с его говенным «пятым пунктом». И тех, кто обливает грязью Политбюро, курс партии Хрущева – тех мы топили и топить будет в сортирах. Ты записал себя в пособники этого сучёнка.

– Заткнись, – с гадливой, чугунной тяжестью обрезал командир. Болезненно тлевшее в памяти обвинение студента теперь нещадно полыхнуло: ему давно уж было тесно с Качиньским – на этой крыше. И более того – на территории России. Как вековечно тесно было князю Святославу с Коганом Обадией, Иоанну Грозному – с гремуче ядовитым Курбским, Пожарскому и Минину – с Лжедмитрием, Донскому – с ханами Тохтомышем и Мамаем. Не умещались в одной славянской берлоге Сталин с Троцким, Жуков – с Берией и Тухачевским, Шолохов – с Багрицим, Бабелем, Свиридов – с Шнитке, Глазунов – с Малевичем и Шагалом, Косыгин – с Зюссом и Флёкинштейном (Суслиным, Андроповым).

Хоть велика Россия, а не продохнуть, оказывается, в тесноте, обиде, чадивших смрадом троцкистского геноцида.

– Значит, ты взял руководство на себя, майор? – вдруг изнемог и слизняково рухнул в трусость командир Костров.

«Сообразил, что сделает с тобой Контора!» – полыхнуло торжество в сознании Качиньского. Спросил, ломая взглядом чужую волю:

– Выходит, не совсем потерял соображалку?

– Выходит так, майор. Устал, пора в отставку…курей на дачке щупать, да помидоры разводить…если позволишь…

– Не я, Лубянка будет позволять.

– Лубянка так Лубянка. Набуровили мы тут с тобой лишнего… передаю командование в твои руки. Оповестим начальство.

Костров включил рацию.

– Товарищ генерал, у нас здесь форс-мажор.

– Какой еще к чертям собачьим форс-мажор?! Просрали мне студента! Дан только что доложил.

– Майор Качиньский взял руководство на себя, сдаю операцию ему – сказал Костров – он будет действовать на собственном форсаже.

– Пусть подтвердит.

Москвич взял микрофон. Болезненно кривясь – сказал.

– Здесь Качиньский. Товарищ генерал, я взял руководство операции на себя. Прошу оповестить об этом Левина. Продолжу операцию задержания Чукалина форсированным темпом, по своему плану. Отбой.

Костров выдернул микрофон из рук Качиньского, вынул клинок из ножен.

 – Ну что, херр лейтененант, теперь, надеюсь, понимаешь, что службу продолжит кто-то один из нас двоих.

Майор белел на глазах: все понял.

– Вы все меня переживете дней на пять, не больше. Дан знает про пленку, идиот! Как объяснишь в Конторе мой труп на крыше?

– А на хрена нам здесь твой труп? Ты сам его доставишь куда надо.

– Куда?

– Так говоришь, Лубянка будет позволять, кому из нас продолжить службу? Ты ж понимаешь, теперь на крыше тесно нам вдвоем.

– В нашей Конторе еще тесней – не уступил москвич.

Он осознал вот эту истину давно, гораздо раньше русака. Изнемогая, считывая последние мгновения трепещущим предсмертным сердцем, сумел зацементировать свою волю и тело неломкой, ненавистной яростью, не позволяющей просить пощады у того, кому сам подписал расстрельный приговор – за бунт против шестиконечности его отсека в Конторе.

Упершись взглядами, друг в друга, стояли два заклятых друга, два близнеца, чьи кровяные круговерти носили разные заряды: плюс и минус.

– Ты говоришь, вас обучали этому тарзанству – прыжкам на дерево?

– Ну и что дальше?

– Валяй, Качиньский, прыгай как студент. Ты командир теперь, ты нам покажешь, как это делается. А мы, задрав штаны, все за тобой.

Качиньский осознал еще раз: он сам состряпал алиби Кострову и его команде.

– Вот это видишь, сволочь?! – рубанул ладонью по бицепсу и выставил кулак Качиньский. – Кончайте здесь, сейчас, подписывайте приговор себе.

– Хочешь легко отделаться? Смотрел когда-нибудь, как в Курбан-Байраме приносят в жертву черного барана? Будешь хрипеть, и дрыгаться с надрезанной глоткой, долго хрипеть, а мы успеем насмотреться.

– Кишка тонка… ты не посмеешь!

– Еще как посмею. Ты сам подсчитывал: при оптимальном раскладе: твои шансы – восемьдесят на двадцать. Это же много, валяй, Качиньский. Выживешь – тогда всех нас под цугундер. Выбирай: зарезанный баран или Икар с Лубянки?

Осмыслил и завершил в себе итоговый свой выбор майор. Звериной безысходностью попавшего в капкан матерого волчары сочились, истекали глаза его. Сглотнул комок в горле, разлепил зубы:

– Надеешься, обделаюсь, полезу твой сапог лизать? Смотри, скотина, как поступает настоящий, наш, бейтаровский спецназ!

Он отошел на пять шагов – с тремя, готовыми к захвату сторожами. Сжимая тело в жесткий, пружинистый комок, последний раз проник тоскующим протуберанцем взгляда в небеса. Еще раз смерил расстояние до дерева внизу. И ринулся вперед. Толкнулся о край крыши. Взмыл над пропастью. Мастеровито владея телом, балансируя, летел он вниз по дуге, готовясь к жесткому, нещадному удару по подошвам.

И он попал ими на цель! Толстенная, горизонтально протянувшаяся ветвь содрогнулась, рванула трепетно зеленым опахалом вниз к земле, надрывно треснула. И обломилась. Надломленный чукалинским прыжком пружинистый рычаг не выдержал вторичного удара. Качиньского перевернуло вверх ногами. С тугим прострельным хряском, ломая ветви головой, плечами он несся вниз. Придушенный короткий вскрик оборвало тупым смачным хрустом тела об асфальт.

Костров, сцепивши зубы, глянул на бойцов. Счет времени шел на секунды.

– Майор хотел всем доказать, что он, московская элита, умеет все, что может тот сопляк – студент. Взял руководство на себя. И прыгнул. Под ним сломалась ветка. Запомнили!?

– Так точно, командир, – угрюмый, хриплый унисон ответа оповестил: все сказанное клеймом впечаталось в мозги.

Костров включил рацию.

– Товарищ генерал. У нас двухсотый.

– Что-о-о?

– Качиньский, взяв руководство на себя, отдал приказ форсировать погоню за Чукалиным и прыгнул с крыши на липу. Он повторил прыжок студента. Но обломилась уже надломленная студентом ветка. Майор погиб.

– Вы что там… идиоты! Мы выезжаем с Левиным. Всем ждать!

Костров поднял руку к глазам. Семь тридцать. Полковник с генералом прибудут минут через двенадцать, не раньше. Значит в запасе восемь-десять минут.

– Не бздеть и телом не хилять, торчать как палка у грузина! Так нам велел Иван Алексеевич Пономарев. Прорвемся, орлы. Всем вниз. На мордах – мировая скорбь и братская любовь к летучему бейтаровцу Качиньскому. Кто выдавит слезу из глаза – дам новые портянки к сапогам.

Он ринулся ко входу, нащупывая на бегу в кармане ключ от каптерки Томина – с магнитофоном.

Полковник Левин в четвертый раз слушал доклады всех костровцев. Изложенные катаклизмы смертного прыжка укладывались друг в друга с отшлифованной идентичностью матрешек и были сцементированы закаменевшей логикой. Которую, хоть сдохни, не получалось расшатать калеными вопросами разъяренного москвича. Ответы гласили: Качиньский, воспаленный исчезновением объекта, экономя время, доказал собственным примером уровень подготовки элитного спецназа. Он последовал за студентом – прыгнул на липу. Подтверждало этот поступок оповещение по рации генерала: майор взял командование на себя.

Катая желваки по скулам, выслушивал эту бредятину Левин.

– Товарищ Дан, ваше мнение.

«Возьми их за ж…Лева…скажи всей этой кодле с точки зрения психонауки, что в голубом отсеке их Конторы стократно перепроверявшей кадры, нет и не будет кретинов, сознательно меняющих собственную жизнь на арест какого-то говенного студента гоя.

Мы занесем твои слова в официальный протокол, они утяжелят дубину, и мы обрушим ее на черепа этих кавказоидов, мы покажем этой банде, с кем она вздумала…».

– Я изучал психосоматику Качиньского в личном деле и наблюдал за ним. Его поступок соответствует его психотипу – сказал, Дан – более того, стрессовый момент преследования студента стал катализатором для этого психотипа.

В нем ускорился процесс «сатори» и «маст» – отрыв мышления от традиционной парадигмы. Если проще – это латентно-скрытая форма шизофрении. Его физическое тело стало обретать состояние «лунг-гом-па», то есть в какой-то степени способность левитировать… он почувствовал неодолимый позыв испытать все это в прыжке на дерево.

 – Дан…ты сам… не оторвался от парадигмы?! – выплывал из омута потрясения Левин.

Его предал свой?! Предал племянник?!

Полковника трясло. Он истекал бессильным бешенством, ибо нутром, биологическим родством с погибшим чуял: бред! Не мог Качиньский добровольно прыгнуть, поскольку жизнь (за коей – ни черта нет!) для избранного богом биовида бесценный дар, он не разменивается на всякую гойскую дешевку, типа: долг службы, совесть, честолюбие.

Безмолвно и уже бесстрастно наблюдал всю эту процедуру снизу сам Качиньский. Лежал он вверх спиной, на животе. Разбитый, облитый красной клейковиной череп выглядывал в дичайшем выверте из – под руки. Оскаленный в последнем крике рот отблескивал фарфоровой, мокрой белизной зубов.

– Товарищ Дан, что он успел сказать вам на лестнице? – Болезненно дернул щекой Белозеров.

– Необходимо прослушать пленку, которую Костров забрал с собой.

– Она у вас? – Генерал повернулся к командиру.

– Так точно.

– Идем к магнитофону.

«Ты же успел побывать в каптерке, старлей!» – Исторг немое заклинанье Дан.

Левин поставил пленку, взятую у Кострова, и включил магнитофон.

…Из легкого шипенья черным базальтом упали на всех них угрюмые рояльные аккорды. В них вплелся отягощенный немереной и дикой силой бас:

– Жи-и-или двенадцать разбо-о-ой-ников…был Кудеяр-р-р атама-а-ан…много разбойники про-о-олили крови честных христиа-а-ан.

Левин ощутил, как шваркнуло по спине морозной поземкой от напористой и мрачной силы этого голоса.

С размаху хрястнул по клавише, выключил магнитофон. Без спроса, по-хозяйски взламывал его волю и власть голос студента. Сдерживая ненавистную дрожь в груди, спросил у Кострова.

– Вы взяли эту пленку именно отсюда, с магнитофона?

– Отсюда, товарищ полковник.

– Зачем?

– На всякий случай.

– То есть?

– В двери этой кладовки торчал ключ. Мы были уверены, что студент за этой дверью. Я выстрелил газом во внутрь. Но студента там не оказалось. Были магнитофон и пленка, которую я взял на всякий случай: прослушать и извлечь полезную информацию.

…Смотрели на Левина в упор, давили непроницаемо свинцовой тяжестью глаза коренника, хозяина этой комнаты, Дворца Культуры, всего Кавказа.

Левин понял, что больше ничего из старлея не выдавить. Пора было достойно завершать сыск, не теряя лица, сдавать назад вместе с Белозеровым, оберегая свои зады от московской плетки. Кострова с его сбродом – в горы. Безвылазно и беспросветно. Поставить на него черное клеймо Конторы. Пусть ловит Хасуху – последнего в горах политбандита, нейтрализует скопища его пособников в аулах. Там и увязнет в тейповых разборках или напорется на пулю Хасухи: для этого подбросить вайнахским абрекам через турецкого Хасана Джема новейшее оружие и деньги.

«Но что случилось с Даном?!» – Вдруг снова воспалилось в памяти.

Катая желваки по скулам он обернулся к Белозерову.

– Виктор Иванович – я к Бадмаеву. Вас прошу быть у себя в кабинете, на связи. Здесь продолжат работу Гирин и Зотов. Все свободны.

Он дождался ухода генерала и Кострова и, приказал своим:

– Все обыскать.

– Что искать, товарищ полковник?

– Пленку! Не эту сраную туфту Кострова, а настоящую, из-за которой погиб Качиньский.

Завершая сыск, Зотов с Гириным прослушали все пленки, лежавшие грудой в ящике стола: фрагменты опер, арий, романсы солистов студии. Еще раз допросили сторожа Томина. Обшарили все щели, закоулки подвала. Но ту пленку, наличие которой нюхом матерой гончей чуял Левин, не нашли.

Ибо искромсанную костровским ножом ленту и осколки разбитой молотком кассеты смыло в унитаз соседнего с каптеркой туалета.

…Левин доложил о случившемся в Москву генералу Ситникову: потерян Качиньский. Он изложил доклад старлея Кострова и категорическое неприятие свое этой версии. Которую вдруг неожиданно, поддерживая Кострова, обосновал психосоматикой Дан.

Дан тихо изнывал в приемной Белозерова, которого Левин отправил в Гудермес: проверить засады у дома Чукалиных.

Ситников приказал Левину сидеть и ждать у телефона – сам докладывал наверх..

…Звонок заставил вздрогнуть. Левин взял трубку.

– Гордеев. Ситников все вкратце изложил. Теперь подробней об аргументах Дана, – втек в ухо тихий и бессочный голос.

Его владелец был приводным ремнем от Политбюро и Суслина – ко всей Конторе. И пара-тройка слов, испеченная этим голосом, нередко заставляла бешено, в изматывающем темпе, вертеться сутками гигантский маховик Лубянки.

Сжатый в исполнительную пружину, с испариной на лбу стал излагать Левин аргументацию прыжка Качиньского – по Дану: отрыв от традиционной парадигмы «сатори», «маст», скрытолатентная шизофрения, толкавшая психосоматику холерика Качиньского в состояние левитации. Маниакальное желание испытать эту левитацию в прыжке, вслед за студентом.

Левин закончил, зависла пауза.

– На первый взгляд логично. Но вы, я вижу, не согласны?

– Я знаю…я знал этого, ценного для нас боевика, три года, знал лучше Дана. И утверждаю: Качиньский левополушарник, предельно осторожен и рационален во всем, что не касается непосредственного задания. Прыжок на дерево никак не вписывался в это задание. Ему был поручен политнастрой и преданность режиму в команде Кострова, поскольку нами планировалось повышение её оперативного статуса до Союзного уровня.

– Ваше сомнение принимаю. Дана проверочно задействуйте сегодня ночью в трехсегментной схеме «Артишок» и пси-генератор «Гридиент – 4». Немедленно займитесь доставкой генератора из Казахстана. Вместе с Гульбаевым. Его из схемы временно изъять, вместо него – вставьте Дана.

– Товарищ генерал-полковник, для точного выполнения задания я должен четко понимать свою стратегию. Но я ее не понимаю.

– Что именно?

– Во-первых – моей роли здесь. Я вынужден был забросить каналы информации, агентурную базу оседлости и подготовку кадров в Москве для фонда Сороса, отстраниться от нейтрализации закона США «№PL-86-90» и «Катехизиса еврея в СССР», пресечь распространение их в СССР... Теперь я здесь. Для чего? Чтобы отслеживать в Чечне блошиные прыжки какого-то студента? Прошу прощения, но для этого здесь вполне хватит Белозерова.

– Это «во-первых». Что «во-вторых»?

– Схема «Артишок»… псигенератор «Градиент-4» – это функции Дана. Они не в моей компетенции… я их не знаю.

– И это говорите вы, посланный возглавить всю психотропную операцию? Вы не удосужились детально проработать схемы «Артишока» и «Градиента-4»?

– Виноват… не успел.

– Вы что, свалились вместе с Качиньским с дерева? Вы, в самом деле, не знаете, о чем идет речь?!

Барахтался в ужасе, неотвратимо шел на дно субординационной трясины Левин. Поскольку от его мозгов и памяти нахраписто и бешено требовал Кремлевский небожитель невозможное: извлечь из пустоты незнания какой-то «Артишок», с каким-то сучьим «Градиентом», в какой-то психотропной операции…

– Позвольте мне немедленно узнать все это от Дана – взмолился, раздавленный в лепешку, Левин.

– Возьмите себя в руки, Борис Иосифович. Прошу вас, успокойтесь. Я полностью удовлетворен. Вы дали мне повод еще раз поблагодарить наших зарубежных друзей за безупречную работу с вашим мозгом. Теперь внимание. Сосредоточьтесь.

В потрескивающие шорохи, в набрякшую мучительной тревогой тишину ворвалось троекратным гонгом слово:

ZO-TWO… ZO-TWO… ZO-TWO…

Ушные перепонки переправили слово в гипоталамус мозга. Оно пробило дыру в непроницаемой гипно-переборке. Оттуда хлынул каленой лавой поток спрессованной и недоступной прежде информации. Левин содрогнулся от ее опаляющего хлеста. Долбило грудную клеть, панически металось в ней сердце, ломило голову от плещущего кровотока, холодный пот стекал по хребту, подергивались мышцы на лице.

Все постепенно успокаивалось. В глубины памяти втекала лава ново-старого, уже там побывавшего однажды бытия: свирепая жара субтропиков, культ «Вуду» на Гаити, яд тетрадаксин – химический мандат и пропуск в тета-тельта-ритмы мозга… Второй этап – уютный и герметично запаянный размах лабораторий в Бетесде в штате Мерилэнд… Военно прикладная радиобиология с ее микроволновыми, импульсно-волновыми и акустическими пси-генераторами «Элептон», «Оксалис», «Градиент – 4», программы «Синяя птица», «Артишок» и «МК – Ультра».

Напарник, неистово-неукротимый Луис Анжело Кастильо, в чей мозг всадили те же знания и ту же самую гипно-перегородку, что и Левину – отправлен работать параллельно, в республики Средней Азии.

Левин перевел дыхание и вытер пот. Размеренно и мощно билось сердце. Пульсировал в безбрежно-упоительном всезнании разум. Разбухший в донорской подпитке, он вобрал в себя многие тайны гео-биологии земли и способы воздействмя на них, абсолютно все про конечную цель создания «Градиента-4» и трех сегментной схемы «Артишока». Куда сегодня надлежало проверочно и жестко встроить Дана – вместо казахстанского Гульбаева.

Но главное, знал Левин свою роль здесь в этом месте, в это время, зачем его изъяли из привычных Московских дел. Знал, для чего необходимо немедленно извлечь из Казахстана «Пси-генератор», доставит его самолетом в Грозный.

За всем за этим маячили фигуры Аверьяна и так внезапно, гигантски проросшего в Кундалини студента. Они агентурно взматерели и превратились в незаменимые объекты. Они и заслонили сейчас все прежние функции Левина. И потому их надлежало заполучить в Контору любой ценой.

– Как вы себя чувствуете, Борис Иосифович? – возник в трубке голос куратора.

– Я полностью готов к работе, Евгений Казимирович.

– За Качиньского мы с вас сдерем семь шкур. Но позже. Я распорядился: самолет с Гульбаевым и «Градиентом-4» прибудет к вам из Казахстана через два часа. Сядет в Ханкале. А сейчас начните проверку Дана. Он далеко?

– В приемной.

– Возьмите этого гуманоида в аналитические клещи и прозондируйте его мозги глубинно. Мы не имеем право даже на малейший риск в программе «Артишок».

– Я сделаю это предельно осторожно, товарищ генерал-полковник.

– Надеюсь, в эту осторожность Дан не провалится, как Качиньский. Все.

Левин открыл дверь из кабинета в приемную, сказал изнывавшему в грозовой неопределенности Дану:

– Зайди.

Они сели друг против друга за приставным столиком, приткнувшемуся к массивному боку генеральского стола.

Сидел, в нависшем молчании полковник, не поднимая глаз, постукивал ногтями по темно-вишневому лаку.

– Борис Иосифович, вы не выстучите из меня ничего нового – не выдержал Дан – Качиньский сиганул вниз в припадке фанфаронства. Оно замешено на воспаленной шизе. И вы не выжмите из меня слезу на его труп.

– Я что, так плохо выгляжу, Лева? – спросил полковник.

– В пределах нормы – нервно пожал плечами Дан.

– Тогда зачем ты делаешь из меня идиота?

– Я ничего из вас…

– Ты хочешь выдавить из меня похоронный марш Шопена по Качиньскому. Но мне, Лева, плевать на этого цепного кобеля. Другое дело – какая дыра образовалась в нашей с тобой безопасности.

– Какой-то новый разворот в нашей беседе, товарищ полковник.

– Он совсем даже не новый. Он абсолютно старый, как наш исход из Египта.

– Я не совсем, понимаю, про что мы говорим?

– Про нас с тобой, племяш. Про то, как дальше жить в этой стране, чтобы мы ели каждый день свой бутерброд с икрой. Ты не против?

– Теперь вы делаете из меня идиота, дядя Боря. Кто может быть против такого?

– Ты еще молодой и не знаешь многих страшных вещей. Например, в Португалии сейчас, в XX веке, если мальчик бьет собаку, если он мочится, не там где надо, если он отнимает у своего брата пирожное, то родители говорят ему: «Мануэль... или Хозе, не будь евреем!».

Но и тысячу и полторы тысячи лет назад туземцы говорили то же самое во всем мире. Нас везде ненавидели, истребляли и изгоняли. В VI веке в Иране мы создали и возглавили движение маздакитов. Наш Экзарх – Матр Зутра исповедовал самый древний коммунизм общины: все имущество и жены – общие. Но царь Ирана отрубил ему голову и стал нас вешать. Мы бежали на Кавказ, на Волгу и возглавили там хазар. В 880 году нам уже платили дань поляне, северяне, вятичи, родимичи. Но в 965 году Святослав и русы, взяли штурмом нашу столицу на Волге Итиль и перебили половину хазар. В 1113 году при князе Святополке в Киеве разграбили и перебили еврейскую общину, а потом князь Мономах выслал всех евреев из русской земли.

Не лучше наши дела были в Европе. В средние века крестоносцы готовились к первому крестовому походу. Под страхом смерти они крестили нас и истребляли целыми общинами. В Борусе было убито восемьсот человек, в Майнце тысяча. Нас уничтожали в Трилле, Метце, Кельне. За май, июнь 1096 года в германских землях погибло около десяти тысяч иудеев. В 1189 году в Лондоне начались массовые убийства нашего бедного народа и перекинулись на всю Англию. В Белитце близ Бранденбурга были сожжены почти все евреи. В 1349 году во Франкфурте-на-Майне и Майнце перебили всех евреев. В Сивильи уничтожили четыре тысячи человек. На Украине во время гайдаматчины в Умани зарезали двадцать тысяч евреев, а заодно – поляков.

И все последующие века с нами творили то же самое: где лучшей участью было изгнание нас: с 11 по 17 века. Нас изгоняли из Франции и Англии, из Пруссии, Саксонии, Испании, из Португалии, из Австрии и Венеции. Ты должен это помнить, Лева, обоими мозгами– спинным и головным, и именно на этом строить наше отношение к туземцам.

– Остается спросить: за что к нам такая ненависть народов? – сказал заметно побледневший Дан, исхлестанный нещадной плетью еврейских истреблений.

– Ты хочешь опустить наш разговор до уровня ликбеза? Ты задаешь мне этот вонючий, гойский вопрос, на который история уже давно дала ответ. За что? За наш ум и живучесть. За то, что мы избраны богом. Но боже упаси так говорить еврею! Пусть лучше об этом скажет русский мужик и гениальный писатель Горький. А он сказал о нас в России так: «Россия не может быть восстановлена без евреев. Потому что они являются самой умной, способной, активной и энергичной силой».

– Он это вовремя сказал – сразу после того, как мы разрушили Россию. Но, дядя Боря, совсем другое сказал о нас наш единокровный еврей Гершензон в работе «Судьба еврейского народа». А он сказал «Народ, забывший родную речь, народ хамелеон, народ торгаш, оторванный от природы, народ, накинувший петлю ссудного процента на шею человечества. Мы можем с уверенностью предвидеть: человек в еврействе станет нищим духом, и банкротом мысли. И превратится в скота».

Я не хочу быть скотом. Скажи, дядя Боря, можно пускать в свое государство и любить такой народ, как наш?

– Тебе не захотелось заплатить этому Гершензону тридцать серебреников?

– Я мог бы плюнуть ему в морду. Но то же самое и еще хуже говорили о нас Сенека, Цицерон, Тацит, еврей Иосиф Флавий, Сократ и Диоген, Христос, Рамсес II и Эхнатон, Мария Терезия и Наполеон, Ричард Львиное сердце и Лагард, Дрюмон и Бисмарк, Куприн, Толстой и Достоевский, автомагнат Форд, царь Грозный и Екатерина, Рихард Вагнер, Муссолини, Сталин. На Лубянке хорошая библиотека для служебного пользования.

– Теперь ты понял, зачем нам всем нужны цепные псы Качиньские? Я замордую за него, сгною в горах команду Кострова и дам пинка под зад Белозерову.

– Вы полагаете, нас больше станут уважать за это?

– Бояться, Дан, бояться.

– И еще больше ненавидеть. До уровня прежних погромов. И нет конца этой гадючьей круговерти – змее, глотающей свой хвост. Она сожрет сама себя! Сожрет!!

– Ты хочешь переделать, изменить нас? Или предложить другой выход?

– Он есть, дядя. И его выбрали сотни тысяч евреев. Они не плюют в колодец, откуда пьют воду.

– Ты выбрал то же самое? Когда?

– Давно. Когда кларнетист Дан получил диплом училища в этой стране, как музыкант, он точно знал, что он уже не скот. И никогда им не станет. Я вгрызался по вашему настоянию в психологию, ходил на лекции и семинары, осваивал мозг и подкорку в психлабораториях КГБ. Но параллельно я знал и разбирался в наших музыкальных корифеях: Мендельсон, Шостакович, Равель, Дунаевский. Меня хватали за сердце и делали мне спазмы в глотке стихи Пастернака, Бродского, Симонова, Багрицкого и Мандельштама, песни Вертинского, рассказы Паустовского, Шолом Алейхома и Бабеля.

Но я не мог отделаться от гнета преклонения перед коренными. Я был бессилен перед истиной: над близким мне по крови, добротным ремеслом Пастернака и Мандельштама, Багрицкого и Бабеля, возвысились на голову Толстой, Есенин, Достоевский, Куприн, Чехов, Бунин, Леонов, Булгаков, Шолохов. Над Дунаевским, Шостаковичем светили своим дарованием Чайковский и Рахманинов, Бородин, Хачатурян, Прокофьев и Свиридов. Над Левинтаном – Васнецов и Шишкин, Кустодиев и Репин. Над Райзманом – Петров, Шаляпин, Ведерников. И я стал растворяться в них! Дядя Боря – я стал частицей Духа этих великанов! И я хочу, чтоб сын мой и жена охранялись этим Духом! Он сохранит нас от скотства, от злобы и отторжения аборигенов надежней, чем все, вместе взятые Качиньские.

Сидел перед Левиным нац-суицидник. Он ринулся и полетел в отчаянном прыжке через бездонную глубинность пропасти, что отделяла иудеев от остального человечества. И сознавая это, содрогаясь от безумия поступка, надеялся, оправдывал себя одним: здесь дядя, носивший некогда Леву на плечах, родная кровь! Он должен протянуть руку, должен вытянуть племянника из бездны, должен понять его!

– Спасибо за доверие, племяш – сказал полковник КГБ – давно бы надо поболтать на эти темы. Ты выслушал со мной голос Чукалина в магнитофоне: «Жили двенадцать разбойников…» Можешь, что-нибудь сказать про этот психотип?

– Гипнотически стальной характер... талант необычайной мощи во всем, за что берется… по-моему он подключен к Инсайту… вам не сломать его, сможете только убить, если поймаете.

– Ты сказал «вам». А… нам?

– То есть?

– Ты нам поможешь? Студент, по-твоему, наследник великанов Духа. Так приобщим его. Он должен быть при нас, вместо Качиньского.

– Любой… ценой?

– Я встаскивал тебя в нашу Контору, Лева, чтоб ни одна цена не казалась нам слишком большой.

– Вы говорите жуткие вещи, дядя.

– Мы не говорим, мы делаем такие вещи. За них ты получаешь хорошую зарплату, мой мальчик. Твоя Ася носит панбархат и трехкаратный бриллиант в кольце, а Додик кушает за завтраком икру, ходит в английскую школу и надевает какие хочет джинсы.

Но ты можешь стать опять флейтистом, гитаристом и играть «Полет шмеля» в дяревнях, в сельских клубах, в ресторанах пьяным русским харям.

– Что вы хотите от меня?

– Поймать и приобщить к делу студента. Он ночью будет в Гудермесе.

– К какому делу?

– Пси-генератор «Градиент-4». Трехсегментная схема «Артишок».

– Вам не положено про это знать, товарищ полковник! Это не входит в ваши обязанности! – Дан выплывал из шока.

– Офицер Дан, вы будете работать ночью с «Градиент-4»?

– Это невозможно.

– Причины?

– Технология направленного электромагнитного излучения «Градиентом» относится к HI-TАCH – четвертой, высшей категории психосоматики. Со мной нет инструкции, технической характеристики прибора. Они в Москве. Без них я не смогу восстановить все в памяти.

– Что еще?

– С «Градиентом» уже год работает мой помощник Гульбаев. Они с прибором – в Казахстане. Я же работаю в Москве с «Элептоном».

– Это все?

– Этого достаточно для отказа.

– Технические характеристики, инструкция на «Градиент – 4» уже лежат у тебя в номере гостиницы. Прибор прибудет самолетом через час в Ханкале. Что еще?

– Пси-генератор технологически не доработан! Его доводит до кондиции Гульбаев.

– В чем недоработки?

– Вы не специалист…

– Я повторяю свой вопрос.

– «Градиент-4» – это импульсно волновой миотрон, работает на излучение через фазированную решетку… в единой психотропной системе.

– Я это знаю. Дальше.

– Прибор массированно подавляет сигма и тета-тельта-ритмы мозга, парализует облучаемых, вносит разрушительный хаос в физиологические процессы тела.

– Именно этим и только так мы возьмем студента ночью.

– Я же сказал – прибор не доработан! – крикнул в лицо полковнику Дан. В мучительной гримасе исказилось лицо: стояли в памяти итоги облучения аила в Казахстане «Градиентом-4» – орущий, брызжущий кровавым поносом скот, катающиеся в корчах пастухи, их жены, дети… их внутренности выжирает неведомая, острозубая пасть… вылезают из орбит глаза … на лицах, заляпанных блевотиной, дрожит животный ужас. Доставленные в закрытый военный госпиталь Алма-Аты, они истаивали за неделю– со свернутой в жилах кровью, выпавшими волосами…под обожженной кожей – в кроваво-слизистый кисель разжиженые мышцы.

И все это – обрушить на густо населенный, пригородный квартал?!

– Гульбаеву удалось немало сделать при доработке «Градиента» – сказал Левин. Тусклым, оловянным срезом, не мигая, уперлись в Дана его глаза.

– Каждое применение «Градиента» нам санкционировал лично Гордеев, изнемогая, выстроил последний бастион, Дан.

– Это санкция поручена Гордеевым мне.

– Я должен… говорить с ним сам, – сказал Дан.

– Ты хочешь отказаться?

– Я буду говорить с ним сам!

– Выйди в приемную.

Дан, вышел, приволакивая ноги. Левин набрал номер, сказал в трубку:

– Я прозондировал его, Евгений Казимирович.

– Итог?

– Я вынужден просить… вас… задействовать… «сухое сено».

Он выждал в зависшей паузе, осунувшийся за минуту. Подергивалось в нервном тике веко.

– Ты не ошибся? – спросила угрюмо трубка.

– «Сухое сено», товарищ генерал-полковник. Я знаю ситуацию в его семье. От Аси там нет секретов. Она наверняка узнала про «Градиент» и «Элептон».

– Почему я слышу эту гнусь только сейчас?!

– Виноват, товарищ генерал-полковник, племянник все-таки… не поворачивался язык для фискальства. Но сегодня… он раскрылся окончательно. Таким – «сухое сено».

– Понятно. Ну что ж, «сено» так «сено»… как только прибудет в Москву, распоряжусь. Гульбаев остается при «Градиенте».

Пусть Дан подойдет к трубке.

Левин позвал Дана. Тот взял трубку.

– Здравствуйте, товарищ Дан, – сказал Гордеев в трубку – Борис Иосифович блестяще вас охарактеризовал. Он изложил мне ваши соображения по Качиньскому и «Градиенту». Я склонен с вами согласиться. Выезжайте в Москву. Появились новые технаработки по вашему «Элептону», но без вас дело застопорилось. Ждем с нетерпением. Кстати, обмоете и повышение, капитан Дан. Вам не сказал полковник?

– Не успел.

– Ну, все в порядке? – спросил Левин племянника.

– Спасибо, дядя ,– мучительно глотая пересохшим горлом, Дан сдерживал рыдания. Жизнь продолжалась… ее несло, стараниями дяди, из гиблой впадины на гребень.

– Езжай, племяш. Мои приветы Аське с Додиком.

Они обнялись.

Начинался главный этап пребывания Левина в Чечне: он наконец, шел к Аверьяну Бадмаеву. Он шел один. Как старый волк – вожак, израненный медведем, вдруг обнаруживший, что молодые, рядом росшие самцы, не уступают ему хищным духом и матерым телом, он вычленился из стаи. Сверлила мозг, нещадно изводящая уверенность: там уже нет Чукалина, их встреча с Аверьяном состоялась, немыслимая, вопреки всем, принятым Конторой мерам, встреча.

Он козырнул, отдавшим честь двум бойцам на лестничной площадке и потянул за ручку двери. Она была не заперта.

Бадмаев за столом пил чай. Охранник, уютно вплющив в кресло боевые телеса, спал.

Смиряя бешенство в груди, полковник полоснул по его лицу взглядом. Тряхнул бойца за плечо:

– Давыдкин!

Давыдкин не отозвался и не проснулся.

– Пусть он поспит, полковник. Нам не нужны ведь его уши, – уютным шипом попросил Бадмаев из-за стола. – Хотите чаю?

– Хочу водки, – сказал Левин, – могли, хотя бы для приличия, выдернуть его из сна к моему приходу. Так водка есть?

– С утра…

– …и лошади не пьют, – свирепо закончил Левин осточертевшую идиому. – Я не лошадь, я ишак. Или верблюд. Точнее про меня знает Контора.

– «Столичная» подойдет?

– Как будто в этом доме есть что-то поизящней…

– Есть коньяки «Арарат», «Вайнах» и Дагестанский.

– Нехилый набор для непьющего.

– Я убедился в тщетности призывов к трезвости. Дешевле не отказывать глупцам в их праве на безумие.

– Ну, спасибо за комплимент. Давайте дагестанский.

Он с жадностью выцедил фужер отменного напитка, и, сжевав ломтик лимона, стал разворачивать конфету. Закрыл глаза. Откинулся на спинку стула…скорее бы ударило в мозги и вышибло оттуда ликующее лицо Дана.

– Качиньского вам не скоро забудут, – сказал Бадмаев. Левин вздрогнул.

«Уже оповестили? Кто?! Этот же сидел в своей квартире под охраной». 

– Сочувствую: придется землю теперь рыть и лезть из кожи, чтобы загладить.

 – А ля гер ком а ля гер (на войне – как на войне – франц), – отозвался Левин тускло и бесцветно, поскольку сознавал бессмысленность вопроса: «Откуда знаете?».

Он ощутил в себе бесцеремонный хлад проникшего в него инспекторского зонда: взгляд человека, сидевшего напротив исследовал его серое вещество и память с неспешным любопытством вивисектора, перед которым распластано разъяты, конвульсируют еще живые телеса лягушки. Он раздраженно дернулся:

– Черт вас возьми… вы можете хотя бы здесь не козырять своим рентгеновским мессингойством?! Я не сплю уже вторые сутки!

– Прошу прощения. Не знал, что это неприятно.

– Ай, бросьте, все вы знаете.

Полковник еще раз наполнил фужер. Отсосал два глотка.

– Вы правы, Качиньского мне долго не забудут, как и «Бульдога» в Новом Буяне. Но вам с Чукалиным их не забудут до конца. Вы же с ним встретились? Не знаю, как, но встретились. Вы усыпили эту – протоплазму в форме (он кинул взгляд на спящего Давыдкина) и встретились с Чукалиным… наверное на крыше? Как он попал на крышу? Все ведь перекрыто! Что означает набор этих дурацких слов: «пеньжайка и каштан»?

– Как вы сказали… «мессингойство». Для вас даже Маг Мессинг – гой, ибо не стал, не захотел служить Лаврентию. Не так ли?

– Аверьян Станиславович, сознаю, что здесь я гость, причем незваный. И, тем не менее, условимся, что задаю вопросы я. Вы уже встретились с Чукалиным?

Вопрос как брошенная в стену горсть песка осыпался к её подножию. Бадмаев, скрестив на груди руки, созерцал задумчиво и философски обои на стене, и так же все сокрытое за ними – в глубине веков.

– Вы не опуститесь до лжи. А правдой со мной не соизволите делиться.

– Мне нравится наш диалог, Борис Иосифович.

– Вынужден подбавить дегтя в эту бочку меда. Я говорил с Москвой перед визитом к вам. На Чукалина объявлен «всесоюзный розыск», его юридический статус ныне – государственный преступник. Отсюда новые способы его поимки. В том числе – стрельба на поражение.

Он жадно присосался взглядом к лицу Бадмаева, смотрел, как оно каменеет. Бадмаев поднял веки, и Левин ощутил, как сталистые стилеты чужой воли вошли в него через зрачки.

– Вы забываете: со мною ложь не эффективна. Евген действительно во Всесоюзном розыске, но вам никто не выдавал лицензии на его отстрел. Отстрел будет вам стоить головы…даже несмотря на то, что вашу голову ценят сам Семичастный и Урия. За что? Мне это любопытно.

И вновь полковника лизнул протуберанец страха – Андропова как Урию Флёкинштейна знало в Конторе не более трех сотрудников.

– Вы правы… никак не могу привыкнуть к вашей манере – шастать в сапогах по чужим мозгам. Тогда откроем карты: мы вас должны иметь, во что бы то ни стало. Так называйте цену.

– Не столь давно мне озвучил ее Белозеров: квартира близ Лубянки, оклад и генеральская должность начальника отдела. К этому впридачу Силаева, жена Щеглова. Вы обработали ее. Она должна сменить постель декана – на мою. Белье, халат и тапочки останутся Щеглову, а тело – мне.

– Вы топите меня в сарказме. Не надо это делать Аверьян Станиславович. Силаеву, помимо вашей постели, ждет еще секция художественных гимнасток в «Динамо». Она, в отличие от вас, все это оценила. А что вас не устраивает в цене?

– Само понятие – цена. Вы измеряете мои способности и свободу квартирой, женским телом. И окладом. Ваш арифмометр заело в этих параметрах.

– А ваш? В каких параметрах измеряют свою карьеру маги, вроде вас?

– Совсем в других, они вам не доступны.

– Послушайте, Аверьян Станиславович, мы вас спросили просто и конкретно, по-людски, на русском языке: что вы хотите за свои мозги, нафаршированные «Дракой Радогора», и дар гипнотизера? Какого черта… вы здесь в этой дыре уже давно прокисли! Мы предлагаем вам столицу, аналогичную работу, глобальные масштабы!

– Я вам уже сказал: со мной не продуктивна ложь.

– О чем вы?

– О работе. Готовить вам бойцов – убийц это не главное. Это вершина айсберга. Вы же хотите использовать меня с Евгеном для психотропных опытов в Пси-генераторе «Градиент – 4», для симбиоза с кибермашиной «OXALIS» в схеме «Артишок»: чтобы стрелять в толпу зомбирующей эманацией пульсаров. У вас, у флёкинштейнцев, глобальная программа усмирения толп, когда они попрут на улицы по закону «М-концентраций» – в грядущем геноциде. Все это Берия планировал проделать еще с Мессингом. И вы его почти сломали, но маг пробился к Сталину. И тот позволил ему быть просто артистом, уйти от вашего намордника.

Иссиня-белый, в липкой испарине сидел Левин перед раскрывшим свою мощь взломщиком их гео-стратегической программы.

– Вы правы, с вами ложь не эффективна. Тем лучше. Теперь вы понимаете: Контора не имеет права выпускать вас с Чукалиным из зоны своего влияния. Я уполномочен предложить любую цену за сотрудничество с нами. Согласен – вся эта шелуха: квартира, баба, генеральский оклад – для вас смехотворны и унизительны.

Ваш дар достоин собственной лаборатории в любой стране мира. Естественно – с необходимой атрибутикой – свой самолет и яхта, своя вилла с прислугой – прошу прощения за этот мусор бытия. Та информация, в которую вы вломились без спроса, есть государственное достояние.

– Не много ли взвалили на себя, Борис Иосифович? Ни Семичастный, ни Урия, ни Зюсс, ни вы – еще не государство.

 – Мне надоела эта болтовня, Бадмаев! У нас нет выхода, или вы с нами, или мы вас раздавим!

 – Ты устал, Левин, ты хочешь спать – размеренно и глубоко вогнал Бадмаев скальпель своего приказа в мозжечок полковника. И Левин ощутил безмерную, сонливую усталость. Панически дернулось сознание в попытках воспротивиться диктату, но смятое чужим насилием, подчинилось.

 – Теперь ты выйдешь и отпустишь отдыхать охранников на лестничной площадке.

Полковник вышел, отпустил бойцов. Вернулся.

– Иди к дивану и ложись.

Полковник лег.

– Спать, Левин. Тебя разбудит лишь мое прикосновение. Спать!

Борис Иосифович ощутил блаженное и невесомое падение в пропасть. Мир съежился, свернулся в сверкающую точку и исчез.

Бадмаев встал, подошел к окну. В щель между шторами увидел двух «топтунов» на тротуаре. Они топтались нагло и открыто.

 

ГЛАВА 54

Плавно и стремительно вонзалась титаново-серебристая игла подлодки во взбаломученную толщу Каспия, огибая рельеф дна. Кипел над ней, клокотал хаос мироздания: небывалый шторм на этом побережье рвал и вспучивал черно-зеленое покрывало моря. Шершавые белопенные языки валов лизали брюхатость просевшего неба. Лизали до дыр. Тогда ссыпалась из него сизая картечь градин с голубиное яйцо, разящих нещадно любую живность, что выбрасывало штормом наверх.

Уже мелькали там и сям на бело ощеренных горбах волн белобрюхие тела каспийских тюленей с разбитыми черепами, перебитыми хребтами. Судорожно сучил лапами, волоча раздробленное крыло, баклан. Бешеным зигзагом втыкалась в кипящую пену контуженая туша бурого осетра с выбитым, кровоточащим глазом. Тугие жгуты свистящего ветра рвали воду и землю на гигантском пространстве от Кизляра до Баку, секли песчаным наждаком облысевшие за час кроны, несли по воздуху и рушили на виноградники сыпучие вихри песка, ломали лозу ледяной картечью. Высасывались с огородов ядра арбузов. Они шмякались о стены домов, гейзерами взрывалась кровяная жижа на мокрой серятине стен. Содрало крышу со стропил. Она взмыла в сизую свистопляску свихнувшейся летучей мышью.

Ахало громовыми раскатами по россыпям постхазарских поселений. Секло домишки огненными мечами. Корчился людской муравейник на стыке неба и земли. Влипали оцепенелыми телесами в днища погребов и подвалов люди. Ибо уже не держали гнев небесной канцелярии стены жилищ. Надламывались трещинами. Через них тут же шмыгало во внутрь ветрило, вспучивало с треском двери. С визгливым свистом лопались стекла, разлетались блесткой шрапнелью. Едва за полдень перевалил день над Каспием, сгущаясь в ночь. Редкие из двуногих, осмелившиеся посмотреть в небо из погребов, кололись взглядами о звездные лучи.

В бурлящий эпицентр тайфуна снизился светящийся овал. Поплыл над морем, едва касаясь днищем островерхих гребней. Тарелища над морем воткнула в водяную кипень спицу света, нащупала ею у дна ходко идущую подлодку. Зависла над субмариной, в точности следуя азимуту хода.

Недир смотрел в стену каюты, выгибавшуюся в море хрустально-титановым полуяйцом.

За нею уносилась назад высвеченная бортовыми прожекторами мутная взвесь из донного песка, рваных водорослей и раздерганных рыбьих косяков.

Не было им защиты и покоя между дном и взъярившимся верхом.

Вонзился сотнями иголок в кости, мышцы Недира ток. Вошло в сознании грозное предвестие Высшего визита: содрогнулся и ткнулся лбом Недир в массивный глобус перед креслом. Впечатались в него непостижимым образом все поселения планеты, все трассы и мосты, все тракты и поселки, все реки, озерца, протоки, города. Все это прыгало навстречу взгляду, укрупнялось перед человечьими зрачками в бесконечных своих подробностях, лишь только останавливались на чем-либо глаза.

В углу замерцал иссиня-черным перламутром железообразный сгусток, неспешно переливаясь блеклым разноцветьем.

Над троном, наконец, сформировался плотный и плечистый силуэт без всяких физиономических подробностей. И тут же внедрился в самый мозг хозяина субмарины змеисто гладкий, раздраженный шепоток:

– Ты, как всегда, к визиту не готов. Где мой футляр?

– Вы бы знали, как я готовился, Архонт! – всполошенно озвучился Недир. – Я приготовил место для футляра здесь, в моей каюте. Но вдруг Иосиф в Истамбуле приволок на это место ящик…сказал: так надо. Кому надо?

– Узнаешь в свое время, – истек ответом силуэт над креслом.

– А что касается футляра вашего, то Бафомета из кабинета Браудо перетащили в Эрмитаж. Он заперт в запасниках, ключи – в сейфе Романова. Для прежнего Ядира достать ключи и обеспечить вас на этой лодке вашим роскошным телом – тьфу, пустячок. Ну, вы конечно учтете, мой Темнейший, что я прокисал в Недирах семнадцать лет… и лишь какой-то год назад вы мне вернули…

– Уже год.

– Теперь вы гляньте для начала, что брат ваш вытворяет над хазарским побережьем! Что ми такого сделали? Исполнили обычай наших предков, взяли на мацу немножко крови у хрисламского байстрюка. Но все несчастные хазары получили в свои фейсы бешеное хулюганство! Он что, взбесился? Как это называется? А это называется: раздуть из мелкой мухи крупного слона. Кто он такой? Всего лишь Наблюдатель. Но братец ваш, Энки, психует как Создатель! Я что, не прав, Архонт?

– Сейчас мы поиграем.

Пресёк тему о брате и Создателе прибывший. Он ткнул Недира морщинистою мордою в реальность.

– Во что игра, Темнейший? – покорно сник владелец субмарины. Теперь, вместо него, висела на крюке судейства его мясная туша. И ждала прокураторской разделки.

– Во что игра… с недавних пор все одинаково, опальный. Когда в первой игре Первосвященник Каиафа загнал, как крысу в угол, Понтия Пилата, чтобы распнули бродягу Иешуа на кресте – с тех пор все повторяется, Недир. У игроков лишь новые, другие имена.

– А ху из ху в нашей игре, Владыка?

– Нагле-ец, – пустил цветную рябь Энлиль по антрацитовому сгустку сущности своей.

– За это ви меня и держите, – потупился, смакуя ситуацию Недир.

– Держал до сорок шестого, – опять ткнул мордой подсудимого в сиюминутность ситуации Энлиль. – Пока тебя не сделал планетарным евнухом в Берлине маршал Жуков. Теперь ты спрашиваешь, кто есть кто в твоем корыте?

– Владыка! – Как ви могли подумать, что я не знаю про «ху из ху» в сегодняшней игре? Я – Каиафа и Пилат в одном лице, а ви – Небесный Кесарь, чья власть все так же, как всегда, висит над гойским стадом KI. Но, мой Владыка, великая игра нуждается в судье. А кто будет судить… меня и, чтоб отсохнул мой язык, и вас, Темнейший?

– Судить меня с… тобой?

– Архонт, ви можете сорвать мне голову. Но в той игре, куда я влип, всего две ставки: для вас – мизер азарта, а для меня, несчастного клопа на вашем ногте, вся остальная жизнь: я вновь стану Ядиром, или стряхнете с ногтя милостью своей, чтоб я забился в щель Недиром до могилы. И потому осмеливаюсь я просить: таки позвольте нам судью. И если да, то кто он будет?

Стиснутый корсетом страха, он поднял веки. Обомлел: над троном колыхался антрацитовый субстрат – непроницаемая тень, внутри которой кумачовыми сполохами вихрилась легкая веселость:

 – Торопишься, Недир. Куда тебе спешить? Ни Берлиоза, ни «Чакону» Баха ты не осилишь. Тебе, скелетно-тощему, удастся одолеть частушки и «Семь-сорок» – при пыточном наборе ароматов Кокинакоса. Я подчиняясь пожеланию клопа. Да будет судия. Вот этот.

Из сгустка с чмоком вывернулось щупальце. Змеисто извиваясь, удлинилась. Лизнуло обжигающим прикосновением короткопалую кисть Недира, где проросли уже четыре поросяче-розовых перста – зародыши обрубленных «Иосифиной» пальцев.

Недира опалило изумлением:

– Иосифина? Взбесившийся Ессей – я так вас понял, мой Владыка?

– Пусть приведут его.

– Но он… уже не ходит.

Всплеснулся в памяти очаг наслаждения: хрустящий цимес переломанных костей. Над жертвой поработал Кокинакос. Сначала выколол глаза. Затем перебивал чугунным молотком лодыжки ног, предплечья рук. Остатки дергающейся плоти сложили пополам и втиснули в железный ящик: три локтя на три. Накрыли герметичной крышкой, поскольку режуще невыносим был рев истерзанного бунтаря.

– Сюда вам могут принести, вместо Иосифа, большой бифштекс, Владыка… его уже отбили молотком.

– Ты заставляешь повторяться. Сюда Иосифа.

Недир, смиряя дрожь, сказал в селекторное рыльце:

– Ко мне Иосифину. В пластмассовом мешке. (Чудовищно смердела испражнениями падаль, оскорбляла нюх).

…В стене разверзлась щель. Дверь втянулась в пустотность переборки. В овал, пригнувшись, втиснулись поочередно двое, несущих блесткий куль. С натугой приподняв поклажу, взгромоздили на громоздкий ящик, доставленный в каюту бывшим стражем и ставший постаментом для его же тела. В нем рафинадные осколки сломанных костей, зазубрено раздирали скрученные судорогою мышцы.

– Освободите от мешка, – втек в полушария носильщиков приказ, плеснувший нетерпением от сгустка Тьмы над троном. И цепенея в ужасе от вида этой Тьмы, они содрали с принесенного хрустящий целлофан. Ударил в ноздри тяжкий, плотный смрад: текла от полутрупа предсмертная агония распада. Носильщики, усмиряя рвотные позывы, метнулись к магнитно-притягательной двери, исчезли. С изящно-тихим шипом овал в стене задраился дверной пластиной.

Над постаментом высился мясной муляж Иосифа, в комбинезоне. Его венчал обтянутый кожей череп, игольчато торчал над ним белесый гребешок волос. Под бело-мраморной пластиной лба багровой чернотой зияли две глазных дыры. Из них сочилась по щекам, марала струями комбинезон липкая слизь сукровицы. Подергивалась под льняной материей плоть. Едва приметными толчками дергались там и сям мускульные волокна. Под ними, опаленная нещадной болью, металась загнанно душа, осознавая гибельную непригодность своего жилища. Готовилась его покинуть. Недир почуял, как разгорается в нем наслаждение. Впитав агонию объекта мести, шептал, копируя божественных, непостижимых анунаков:

«Майн либер дих, Иосифина…тишамеру…ло маассэ авон аль панай, ва покед гасироти махала ми-кирбэха йирато аль-пэнейхем…(Берегись, не сотворяй греха перед лицом моим. Я карающий, устраню болезнь внутри вас. Теперь страх на лицах ваших. – др.евр).

Недир, ползая взглядом по изломанному телу идиота, не пожелавшего отдаться страсти господина своего, вдруг уловил какое-то несоответствие. Недир всмотрелся. Почуял, как медленно дыбятся остатки власяной щетины на висках: в кровянисто сочившихся глазницах недобитого что-то шевелилось. Там зарождался блеск. Он набухал пронзительно-сталистым отсверком, выдавливал на щеки остатки кровянистой слизи. И, наконец, оформился в глазные яблоки. В них грозно полыхнули пещерной чернотой зрачки.

Обретший зрение Иосиф пошевелил ступнями и руками. Всмотрелся в сгусток Тьмы над троном. Надорванным, шипящим клекотом исторгла его глотка благогодарение за возвращенность зрения и жизни:

– Владыка… я никогда не дам вам повода разочароваться в сотворенном.

– Я это знаю, – ответило Всевластие над троном.

Прапредком восстановленного бунтаря был прогремевший в вековечных толщах хроноса писучий сибарит Иосиф Флавий. Который век он нес на биографии репьи хулы и похвалу, проклятия и восхищенье – казалось бы, дичайший и несовместимейший набор оценок его личности. Все становилось на свои места, когда историк – крот возвысился до пониманья сути Флавия. Там, в генной сущности его, уместились два рефлекса: неистовая жадность к наслаждениям и голый практицизм. Когда иерусалимский Синедрион вручил ему бразды правления всей Галилеей, чтобы отразить нашествие когорт из Рима – он храбро, изощренно бился, нещадно тратя жизни иудеев. Но, трезво взвесив силы и оценив давильный пресс римской осады – бежал в Иотопату. Там занял оборону и лихо воевал, усеяв трупами несчастных осажденных всю крепость. Когда же уяснил итоговую непрактичность этих жертв – пошел по трупам, скользя по лужам крови – к римскому Веспасиану. Поднявши руки, трубно восхвалял блистательную доблесть полководцев Рима, особенно Веспасиана.

И делал это с подлинным талантом всю остальную жизнь, став римским гражданином, летописцем, владельцем собственных поместий и дворцов, отряхиваясь вальяжным гусем от проклятий Синагог из стонущей, поверженной, разбитой Иудеи. Но Флавий – перевертыш, фонтанами из авторских чернил с восторженностью славил сущность Рима. Ибо горела в иудейском летописце нерассуждающе слепая благодарность к благодетелю Веспасиану. И генная искра ее, преодолев века, зажглась в душе потомка Флавия, спасенного Энлилем.

– Ты возжелал судью? – спросил Энлиль Недира – ты получил его. – Судья и я, твой обвинитель, готовы выслушать весь перечень свершенного тобой для «СТАТУС – КВОты». В подробностях, с начала века. Судейство будет исполняться в Канонах саддукейства. Там было атрибутами судьи вот это.

В правой ладони воскресшего Иосифа появилась, выткавшись из пустоты, тугая плеть. Витой зигзаг ее скользнул гюрзою между ног Иосифа и с тихим цокотом коснулся пола жесткостью утяжеленного хвоста. В левой руке уже держал Иосиф рукоятку с петлей из сыромятного ремня.

Владыка выбрал Каноничество судейства, внедренное в жизнь Иудеи саддукеями. Нещадное к себе и остальным, воинственное племя провозгласило равенство Добра и Зла, отвергло напрочь разницу меж ними.

«Все относительно» – настаивали саддукеи в толще времен. Услышав это, хулигански выскочил из беззвестности, как черт из табакерки, Рабе Эйнштейн. И высунул язык XX-му столетью: ломайте гойские мозги, разгадывая относительную заумь Мироздания.

– Нетленный и Темнейший Князь! – гусиным шипом выдавил сквозь сдавленную спазмом глотку подсудимый. – Меня будет судить Иосифина?

– К судье ты должен обращаться единственно дозволенным: «Ваше Первосвященство», – сказала восстановленная сущность стража – Иосифа.

– Я должен?!

Иосиф привставая, завел за спину руку с плетью. Бросил ее вперед. Плеть с коротким свистом взрезала пространство. Стальной, витой конец ее просек хитон плеча Недира, ужалив до кости хребет между лопатками. Взревев, Недир содрогнулся.

– Надень ее на шею. – Иосиф протянул петлю левой рукой. – Встань на колени, спиной ко мне. Не лгать, не выдавать чужие достижения за свои.

– Зачем… ошейник?!

– Ты не добавил к своему вопросу «Ваше Первосвященство». И правая рука Иосифа вновь поползла за спину, готовясь повторить молниеносный выпад.

– Так предписали саддукеи в судейском уложении Канона, – учтиво подсказал Субстракт из Тьмы над троном. Происходящее все больше забавляло.

Опущенный на дно вдруг понял, что никогда еще он не был столь беззащитно близок к окончанию жизни. И отдалить вот это окончание возможно лишь бешеной работой языка и мозга, совместно с памятью. Которые помогут доказать его вассальную незаменимость в «СТАТУС-КВОте».

Он опустился на колени спиной к Иосифу, надел петлю на шею.

– Позвольте мне начать, Ваше Первосвященство, – с смиренной мольбой сказал Никто, не человек – абитуриент перед вратами жизни.

Едва приметная усмешка раздвинула почти безгубый рот Иосифа, иссушенный недавней пыткой.

– Мы позволяем.

– Мы начали работу, Темнейший Князь, целую ваши ручки, для «СТАТУС– КВОты» очень давно. Ай сколько сделал Соломон Премудрый, да не забудут его имя вечно, чтобы потом издохли Эллинская и Греческая, и Византийская цивилизации. А что ви скажете про Авраама – сына Фара, внука Сима, правнука Ноя? А что принес нам Моисей – не тот египетский, пригретый вашим братцем, а ваш, из Меребат Кадеша? Который потащил нас всех в пустыню на сорок лет и, сделал вам, Архонт, племя непобедимых до сих пор.

Теперь позвольте мне назвать все наши центры управления гоями: 135 год до новой эры – Иерусалим. Потом Багдад и Вавилон. С VIII века – испанская Кордова. Потом великий Амстердам с набором наших бирж. Позднее – Польша. Затем, после гешехтных революций по Европе в XVII–XIX веках, Париж, Берлин и Лондон, потом…

Его прервали. В хребет между лопатками Ндира уперлась босая нога Иосифа. Толкнула. Петля на горле захлестнулась – чуть слышно хрустнул шейный позвонок, и свет стал меркнуть. Потом петля ослабла. Недир с животным хрипом втянул в себя воздушную струю.

– Ты тратишь наше время, – сказал судья за скрюченной спиной Недира, – что сделано тобой? Только твои дела за два последних века.

В сознании Недира полыхнула истина, что перехлест петли на горле на этот раз оставил ему жизнь. Но напрочь удушил в нем местечкового шута. А с ними издох акцент и жалкие остатки прежней спеси.

– В 1863 году я побеседовал в Париже в доме Шарля Меттера с двумя писаками: Исидор Канн и Симон Блох. Я дал им денег и цель работы: эмансипация, моральное и финансовое развитие еврейства на европейском континенте; тотальная поддержка всех, кто предан «СТАТУС – КВОте», кто сеял среди гойских стад зародыши хаоса, войн и голода.

Исидор с Симоном привлекли для дела сотню человек. Избрали центральный комитет из тридцати членов. Я предложил им президента Исаака Адольфа Кремье. Организацию назвали: «ALIANCE ISRAELITE UNIVERSAL», то был всемирный еврейский союз «ВЕС». Или – «АЛИТ», нужны были финансы, очень много. И я имел беседу с Ротшильдом и сыновьями. Они все поняли и дали деньги. Отделы, филиалы нашего АЛИТа, опутали всю Францию и проросли в Германии, Италии и Англии. Нас стало тридцать тысяч. Что мы внедряли в гоев? «Хазак» – всю монополию на гойское имущество, «Хазука» – все монополии на их политику и «Мааруфия» – сплошную монополию на все влияния.

А также монополии на хлеб, спиртное и на прессу. Наш капитал, основанной на ростовщических процентах, на спекуляции, посредничестве и на торговле деривативами утраивался и удесятерялся в разы, опережая прибыль с гойских фабрик и заводов. Девиз для АЛИТа нам дал Талмуд: «Один за всех и все за одного». Эмблема – две руки в пожатии, под ними – KI, наш земной шарик, над ними – скрижали Моисея. Я сознаю, Темнейший Князь, что те скрижали в конструкции АЛИТа были горшком кала в бочке меда. Но вы же понимаете, чтобы завлечь к нам, склеить воедино всё еврейство, нам нужен был известный всем евреям символ – скрижали Моисея, чтобы АЛИТ для всех стал белым и пушистым. И вы, конечно, помните, что сделали Хабиру с Тем, кто им принес эти скрижали….

– Не отвлекайся, – ответили ему из Тьмы.

– Когда в итоге мы опутали Европу нашими сетями, мой взгляд уперся в эту грязную Россию, в эту суку с ее вонючей, православной течкой, с троном Романовых. Я понял, что пора найти ей наших кобелей. Я подключил возможности АЛИТа. В 1893 году мы сколотили «Общество распространения просвещения между евреями». Им стали управлять три мозговитых фарисея: Винавер, Гинсбург, Браудо.

Дела пошли, но их мозги и золото АЛИТа нуждались в мускулах – в защите. И я создал боевиков «Всеобщий еврейский рабочий союз» под кличкой «Бунд». Параллельно мы прибрали к еврейским рукам всю прессу.

– Одни евреи?! – вдруг заворочался на постаменте возрожденный. Его прорвало угрюмым несогласием. – Здесь ты слепец. Сидеть на ключевых постах всех континентах и править – нужны, как минимум, зады. Задов одних иврим, тем более мозгов – для этого не хватит. Ты признаешь, что вел, по тупости своей, в тупик?

Спина подсудного, лопатки, шея, тесно обвитая петлей – все затряслось. Недир хихикал.

– Ваше Величество, Архонт, вы же простите незнание Его Первосвященству, клянусь Одессой мамой, он не виноват. Его таки не подключали, как меня, к машине МЕ. Я прав, Темнейший?

Всевластие над троном не ответило. В тяжелом гневном слепке Тьмы едва приметно смешивалась сумрачность пластов: угрюмо грозовая синь разбавляла непроницаемые сгустки мрака. Во все это вползало острое рванье пурпурно-фиолетовых протуберанцев. Бессильный, застарелый гнев пропитывал Энлиля.

«МЕ… громоздкий переплет из проводов, хронометральных спектров, лазера, конденсаторов и волноводов, титано-силикатных матриц, запаянных в герметичный кожух – вся эта допотопная стряпня Энки была, как отработавший свое башмак, как непригодный мусор, доставлена мне в позапрошлом веке. Да, подключенный к МЕ насыщался неисчислимым скопищем познаний. Накопленные человечеством информо-мегабайты технологий власти и управленья бытом, обогащали любой мозг. Но сам Энки и все клевреты давно уж не нуждались в этой рухляди…Создатель даровал всем им способность вычерпывать познания из космо-сферы, Сварог их одарил Инсайтом, коим владели вселенские бродяги асуры, гипербореи и атланты.

Энки последовательно беспощаден при демонстрации собственного превосходства надо мной…. Его «подарки»: LU-LU черноголовые – тот первый генный брак при сотворении помощников-гибридов, который сплавил мне братец…всепроникающий экстракт из знаний – МЕ… козел с влагалищем и бабьим выменем, уродливое чучело с крылами по кличке Бафомет – вся эта мусорная свалка сброшена для Князя Тьмы в его владенья.

Я, повелитель тьмы Энлиль в «системе СТАТУС-КВО»! Тьма равноценна свету во Вселенной Прави! Тогда за что Сворожье ущемленье моих прав? За что карающие ссылки близких на Луну и Марс?

Поэтому и сотворилась здесь, на КИ, МОЯ конструкция для бытия, блистающая вызовом Сварогу я сотворил здесь Статус-КВОту!»

Он осознал давящую тяжесть нависшей паузы для двуногих. Они изнемогали в страхе. Энлиль вернул свой разум в рубку, чтобы продолжить фарс судилища, ибо «судья», без подключения к МЕ, был восхитительно дремуч во временных хрононах событийности. Владыка втек под череп изнемогшего Недира.

– Ты прав. Его Первосвященство не подключали к МЕ. И он не знает о твоих деяниях после создания АЛИТа. Так поделись, И пусть судья оценит.

– Повинуюсь, – скосил глаза Ядир на судью. – Его Первосвященство прав: для управления планетой в режиме «СТАТУС-КВОты» нам стало не хватать задов и избранных мозгов чистопородных иврим-хабиру. И я пошарил среди гоев, подыскивая подходящих. Попались под руку три любопытных экземпляра. Американец Лонг из Южной Каролины, итальянцы Джузеппе Мадзини и Альберт Пайк – три молодых авантюриста, с хваткой барракуды, три обожателя желтого металла и любовных случек. Я собрал их вместе, и наделили символом – тремя шестерками. И сделал это символом масонов.

Последний из шестерок – Пайк, он же Лиммуд энд Софф впадал в экстаз от пышных титулов. И я нарек его: Верховным Первосвященником Всемирного Франкмасонства, Знаменитейшим, Могущественнейшим, Божественно Посвященным Братом Лиммуд энд Соффом.

Заполучив вот этот титул, он, кажется, в восторге обмочил штаны.

Я их обсыпал золотом – вот этих трех. В 1871 году в Чарльстоуне я им помог собрать «Верховный Совет Масонов». Совет провозгласил их главную задачу: поклонение властителю ада Бафомету. Его Темнейшее Величество Князь позволил мне доставить из Шотландии один из собственных суррогатов тела– Бафомета. Вы про эту свою щедрость помните, Архонт, целую ваши ручки?

– Я помню, продолжай, – ответил князь.

– Мы им доставили большое чучело крылатого козла с тугими сиськами и членом из влагалища в масонский храм Чарльстоуна. Тогда же, в последний день АБ000871 года Истинного света (по новому 15 августа 1871 года) и прозвучала их первая молитва сатане: «Рихаб Сабба Ахтаной Малог Хесорем, Люцифер, Аллилуйя!»

Потом эти слова вползли в десятки потайных храмов Люцифера на планете: «шестерки» нашего АЛИТа размножались и…

– Ты утомил меня, – рассек тираду судья и раздражено дернул ременную петлю затягивая ее на горле Ядира: мозжила, донимала память истязания в недавно переломанных и сращенных костях, изнемогало тело в усталости и голоде.– В чем польза вашего АЛИТа для «СТАТУС-КВОты»?

– Чтобы упал плод с дерева, он должен вызреть. Темнейший Князь спустил в начале века мне в помощь засуху. В Поволжье, на Кавказе, Украине хлеба спалило солнцем. Россия встала на колени и раскорячилась голодная, без сил. Но чтобы эта сволочь оставалась на карачках – за этим хорошо следили наши мальчики: Некрасов, Керенский, Терещенко и Браудо, следили из своих масонских лож «Астрея», «Космос» «Северная звезда».

В России вызревал хаос и голод. Мы умненько, со смаком задрали ей подол, всадили в нее потс АЛИТа, осеменив марксизмом. Крестьянская община издыхала: чересполосица и истощенье почв, нужда и теснота плодили озлобленье в массах. Марксисты направляли эту злобу: Поволжье, Украина заполыхали очагами мятежей – семьсот поджогов в месяц, горели дворянские и помещичьи усадьбы. Промышленность, недавно зародившись, еще лежала в люльке. Отняв ее от русской груди, мы приучили ее к соске западных кредитов. Мы зафиксировали цимусный момент: финансовое молоко в казне Романовых иссохло. Как только это сделалось, мы с нежной наглостью задрали процент кредитных ставок до неприемлемого идиотизма, фактически Париж, Нью-Йорк, Берн, Вена, Лондон закрыли двери банков перед Романовым. Все наши мальчики из европейских банков: Макс Брейтунг и Барух, Амшел Ротшильд, Яша Шифф, Серома И.Ханауэр, Феликс Варбург, Отто Канн, Зяма Гугенгейм, Мандель, Вестфальско-рейнский синдикат с Олафом Ашбергом, Иуда Магнес из «Кун, Леб компания», Жиром Ханауэр, Абраша Животовский, Саша Парвус из ордена «Кихилы» – все разом отказали Николашке. Но распахнули двери банков перед Японией. Мы дали ей кредиты без процентов, с одним условием – вооружаться. И самураи стали закупать у Англии, Германии, Америки и США новейшее оружие по бешеной цене.

Четыре тысячи императорских заводов, фабрик уже стояли: рабочим прекратили выдавать зарплату. Мы подсказали Плеве и Зубатову: ви что, не знаете, что делать?! Создайте профсоюзы у Путилова, чтоб выпускать пар из котла и разрешите забастовки.

Два идиота так и сделали. Тогда путиловцы пошли на улицы. Заполыхали стачки. В них влилось двести тысяч безработных гоев. Туда мы направляли из черты оседлости смышленых жиденят – студентов с лозунгами: «Долой самодержавие». Россию уже пучило всеобщим бунтом. Мы нюхом чуяли: для окончательного озверения этой суки ей не хватает человечьей крови и людского мяса. Мы отдали команду «Фас» и наш студент Карлович убил министра просвещения Боголепова. Мы вынули, тем самым, затычку из русской бочки с кровью, после чего спустили эсеров с их партийной цепи: Азеф отдал команду убивать, он был двойным агентом у Рачковского. От бомб и пуль террора расплющивались черепа, распарывались животы министров, генералов, князей, губернаторов, прокуроров, послов и дипломатов – всех тех, кто подпирал собой прогнивший трон Романовых.

Мы смачно веселились, наблюдая, кто к нам просился делать эту грязную работу: в среду наших жиденят-студентов и эсеров Исаака Герша вливались сотни славянских гоев: Брешко-Брешковская и Савинков, Аксентьев, Тютчев, Бабкин, Спиридонов, Панкратов. Нас прославляли Мережковский, Горький, Блок и Бальмонт, художник Репин, композитор Римский-Корсаков. Боевикам отдал свою квартиру Леонид Андреев. Ревела гимны красной мясорубке Шаляпинская глотка.

И всем им, этим шабес-гоям, Князь, мы обеспечили потом богатство, славу деньги, женщин. Их именами называли улицы и города, парки и скверы, пароходы: чтобы другие знали нашу благодарность за услуги. Мы расплатились с ними ласково и жирно.

Конечно, были и шестерки, как целка Ося Коноплянникова, Укокошив генерала Мина, эта дура пошла на эшафот, с восторгом вереща стихи: «Товарищ верь, взойдет она, звезда пленительного счастья!» И все эти дела не стоили нам и целкового. Всю эту бешеную живодерню финансировали славянские фабриканты Морозов и Коновалов.

Теперь скажите мне, Великий и Темнейший Князь: после такого дикого уродства, когда свои с экстазом истребляют родственных по крови – мы разве может признавать славянскую скотину за людей?!

– Ты оскорбляешь истину о разумных сапрофитах, – породил холодный комментарий сгусток Тьмы над троном – в экстазе поэтического самоистребления шли на эшафот за террор не только славяне с Пушкиным в зубах. Француз рубил на гильотине головы французам, при этом декламировал Ронсара, испанец – Лорку, исламист – суры Корана, рубаи Низами или Хайяма. Все левополушарные мозги нафаршированы возвышенным экстрактом фанатизма. Они ликуют, славя гниль небытия и тлен распада. Они полезные бациллы разложения – сапрофиты. И не заслуживают оскорблений в системе СТАТУС-КВОты.

– Вы абсолютно правы, Темнейший Князь. Позвольте мне продолжить? Мы вдоволь окропили жертвенной, бараньей кровью гоев ваш трон: в трехлетие российского террора мы бросили к его подножию пять с половиной тысяч славянских и немецких трупов лучшей знати. Царь с выродками, знать с князьями прятались от нас за стенами дворцов, не смея высунуть на улицу носы. В тотальном страхе был отменен визит в Россию аглицкого короля Эдуарда VIII, а Николашка с Алекс собрались драпать из столицы.

– Всего пять с половиной тысяч? – угрюмо спросил за спиной судья. – Повешенных, расстрелянных охранкой Плеве террористов – почти три тысячи. Один за двух. Не много ли?

Не остывающая плазма мщения от Иосифа давила, опаляла спину Ядира сзади, все чаще, резче дергалась петля на его шее.

– Ми только начинали! – изнемогая, опростался оправданием Ядир. – На нас работала уже японская война. Террором мы выдавили Николая с его немецкой шмарой из России. Они вместе с военным штабом осели в Гессене, у брата Алекс. И управляли сражением с Японией оттуда. И Николашка ни черта не знал о тех, с кем воевал. Что вы хотите от него? В сладкий для евреев день 9 января, когда на Зимней площади остались коченеть тысяча с лишним трупов, расстрелянных Рачковским с Треповым, вот эта волосатая мимоза уехала отдыхать в царское село. И написал в дневнике на завтра: «Завтракали с дядей Алексеем. Принял депутацию уральских казаков, приехавших с икрой. Гуляли. Пили чай у мамы».

Когда суды из гоев пытались только засадить в тюрьму наших иудеев по делам Дрейфуса и Бейлиса, мы подняли, поставили на уши весь иудейский мир. Свой голос за них отдавали нам короли Европы и премьеры. И выиграли дело! А этот «русский» царь над трупами расстрелянных славян изволит живописно описать, как кушали икорку от казаков и распивали мамкины чаи.

Царь был уверен про японцев, что перед ним ничтожнейшая нация, которая должна быть уничтожена одним щелчком из Гессена. И наш агент Вайновский красиво подтверждал из под Мукдена императору: «Японцы – это блеф природы и армия у них – забавнейшая оперетка». Нет, ви подумайте, Темнейший, как управляли эти царские особы целой войной: шифровками из Гессена дальневосточному наместнику царя Алексееву!

И что нам оставалось сделать? Конечно же, ми подсказали ключ к шифровкам дешифровальщикам кузена Вили – кайзера Вильгельма. Ему нужна была российская победа над Японией как серпом по яйцам! В итоге к узкоглазым приказы штаба Николашки поступали раньше, чем к Алексееву и Куропаткину. И если посчитать все сальдбульдо, ми получили сто сорок тысяч русских трупов под Вассангоу, Ляояном и Мукденом. Ушла на дно вся русская эскадра под Цусимой. Пал Порт-Артур. И в результате наш красавчик Витте в Портсмунде отдал японцам Квантунский полуостров с Порт – Артуром, КВЖД и половину Сахалина. А наши мальчики из Англии, Германии и США сложили по карманам триста процентов прибыли за проданное им оружие и десять лет беспошлинной торговли.

– Всего сто сорок тысяч трупов? – спросил Энлиль из трона. – Столыпин замесил квашню реформ. И через пять недолгих лет Россия взбухла почти двухмиллионным приплодом славянских выродков. Промышленный продукт возрос в 1,6 раза. Сибирь покрылась сетью новых поселений, больниц и школ, дорог и лесопилок. Ты тупо и бездарно прозевал Столыпина, бездельник. Ты закопался в своих гешехтных частностях, как скарабей в навозе, не замечая главного!

Сгустилось, опаляло гневом тесное пространство. Холодный пот полз по спине Ядира.

– Великий князь… мы бросили на смерть Столыпина полсотни наших лучших террористов.

– И что? К четырнадцатому году зерна в России стало вполовину больше, чем собирали США, Канада, Аргентина вместе взятые! Славяне окончательно забыли, что значит голод!

– Двенадцать наших покушений на Столыпина, Архонт…

– Туземцы зажрались и вывозили масло в Англию, зерно в Европу сотнями вагонов… их самки, едва успевшие разродиться, брюхатились очередным славянским байстрюком. Они плодились тараканами на кухне, где не прибрали пищу со стола.

– Мы напустили на Столыпина всю прессу, стравили с Николаем…две трети думских болтунов облаивали все дела премьера, проваливали большинство его проектов…

– В итоге вы профукали главное: в народы вырвалась одна из грозных истин. Ее сформировал тот же Столыпин. Она гласила: посредник в государстве – худший паразит. И подлежит уничтожению, как клоп и вошь. Впервые за тысячелетия премьер сумел разрушить главную кормушку моих Хабиру, касту которых вывел Меребат-Кадешский Моисей в сорокалетиях блужданий по пустыне. Столыпин ликвидировал среду их обитания. Единственный вожак в столетиях империи, который отстранил торговца – перекупщика от жирного гешехта. Пять миллионов фермерских хозяйств стали получать скот, семена, машины, деньги лишь от государства и Госбанка. Они отрыгивали все это добро, как умная волчица отрыгивает из желудка мясо в пасти своим волчатам. И те растут не днями, а часами. И весть об этом феномене пронизала всю Европу, плодя последышей, которых приходилось убирать.

Вот главная твоя преступная вина!

– Здесь нет моей вины, Архонт. Здесь твоя слабость, – сказал размеренным и тусклым голосом Ядир. Свинцовой тяжестью налит был взгляд, упершийся в пространство.

– Мне вырезать ему язык, владыка?! – паническою судорогою подернулась рука Иосифа, нещадно захлестнула сыромятная петля кощунственную глотку, посмевшую исторгнуть обвинение Князю.

– Пусть говорит, – взвихрилась антрацитовой рябью субстанция над троном.

 

ГЛАВА 55

Бойцы конторы, дежурившие в вестибюле дома, услышали: вниз идет лифт. Раздвинулись две половинки двери, из лифта выскользнула рослая цыганка с младенцем на руках. Кокон из одеяльца был перевязан засаленной, блекло розовой лентой. Из него чуть слышно, жалобно пискнул младенец.

Смуглявое лицо цыганки с массивной золотой серьгой в ухе с надвинутым на брови радужным платком расплылось в вальяжно-материнской неге: приподняв край одеяла, она заглянула под него, загуркотала шепотом, умильно нагоняя сон таборному байстрюку.

Виляя бедрами, обдав бойцов душною струей «Красной Москвы», бабища в длинной юбке толкнув ногою дверь, вышла из подъезда.

– Коб-была … черт их носит…шатаются с гаданием по квартирам, заполонили город, паразиты, – угрюмо выцедил боец. Второй подключился:

– Под Гудермесом, говорят, их целый табор: почти полста кибиток. Теперь куда ни плюнь – везде эти лахудры с цыганятами, плодятся, как крольчихи.

– На их гадальный век придурков хватит. Слышь, Будкин, москвич Левин, что сидит с Бадмаевым, двух верхних отпустил. А нас? Мы рыжие, что ль здесь торчать?

– Не мы одни. Наружка тоже топчется.

…Цыганка остановилась у телефона автомата. Проворно выудив из под одеяльца резиново – писклявую игрушку «мяу-мяу», бросила ее в урну. Зашла в атомат. Набрала номер. Сказала в трубку сиплым шопотом:

– Как поживаете, Валерий Афанасьевич? Бадмаев.

– О-о, Аверьян Станиславович, дорогой вы мой, наконец-то объявился! Все думаю: куда запропастился мой земляк.

– И я вот поразмыслил: неплохо бы повидаться, припомнить Гудермес. Все там же? Минсельхоз, завсектором, двадцатый кабинет?

– Э-э-нет. Берите выше. Теперь начальствую в отделе. Перебираюсь через дня три в новое кресло. Здесь досиживаю.

– Значит с повышением?

– Категорически, настырно приглашаю на обмывку в Гудермес. В воскресенье, в восемнадцать. Для вас, сугубо трезвого, квасной набор домашнего приготовления.

– Давно не смаковал. А сейчас прошу об одолжении.

– Все, что могу.

– Чукалина Василия, директора Гудермесского совхоза, частенько видишь?

– Где-то раз в месяц. Он зерновик – в структурном профиле моего отдела. Так что за одолжение, Аверьян Станиславович?

– Ты можешь его вызвать на сегодня на пятнадцать к себе в кабинет? Вам есть о чем поговорить. И я подъеду.

– На пятнадцать…тут запиньдя одна: в 15.20 совещание в обкоме. Меня уже не будет в кабинете.

– И ладненько, мы подождем. Ты кабинет не закрывай.

– А если вызвать на семнадцать, когда вернусь?

– Валерий Афанасьевич, не откажи в любезности – пусть будет у тебя в пятнадцать и пусть с собой захватит записную книжку.

– Записную книжку? Да ради Бога. Сейчас и вызову… с записной.

– Благодарю. Увидимся, коль не сегодня, то в воскресенье у тебя.

Бадмаев вышел из будки. Поправил одеяльце на кукленке. Сел на скамейку в сквере, прикрыв «грудь» распахнутой, цветастой шалью, стал «кормить младенца». Едва приметно усмехнулся: в полуквартале пестрая ватага цыганят с цыганками кольцом охватывала лощеного толстяка, который выпростался из «Волги». Бадмаев усмехнулся еще раз и позвал предводительницу той компании – Земфиру.

Бессменный страж, завхоз при заводском пруде, студенческий любимчик и почти легенда Ахромей Кукушкин заканчивал утреннюю ревизию своего хозяйства. Кабинки для переодевания, зонты и лежаки на пляже стояли на своих местах. Сор и окурки прибраны с песка. Пора было доить козу – ехидно сатаноидную, но удоистую Мымру. Коза и пес – страшилище, кавказский волкодав Кощей, сожительствовали за штакетниковой оградой, коей обнесен был двухъярусный, дощатый сарайчик. На нижнем этаже его по-барски разместилась Мымра с курами и Кощеем. Второй этаж, с приставленной лестницей, забит был почти доверху духовитым сеном, накошенном на травяных склонах, окаймлявших пруд.

Зашедший за ограду Ахромей, взяв вилы, направился к расшатано скрипучей лестничке: снизать навильник сена для козы. Но, не дойдя, остолбенел: меж ним и лестницей встал пес. Кощей, угнув лобастую башку, смотрел угрюмо, исподлобья. В груди у верного служаки чуть слышно клокотал предупреждающий и грозный рык. Подрагивала верхняя губа, под ней фарфорово отсвечивали клыки.

– Кощей, паскуда… ты это что?! Ты на хозяина?! – в великом изумлении ахнул Ахромей.

Пес дернулся в конвульсии, растерянно, моляще визгнул, но не ушел с дороги.

– Кощей, ты в самом деле, оборзел, – слил кто-то укоризну сверху. С сеновала, из темной глубины проворно вымахнул и стал спускаться какой-то усатый ферт, интеллигент в очках, с набриолиненой прической, в темно-зеленой безрукавке.

– Куда?! – опрометью рванулся к лестнице Кукушкин, – порвет ведь…

Он не закончил – оцепенел язык. Его матерое страшилище и пугало всей заводской округи, с кем Ахромей гулял лишь по ночам, на цепи – встав на дыбы, повизгивало в умилении. И терлось лохматой, с отчекрыженными ушами башкой о ноги чужака. Тот отряхнул штаны от сена и разогнулся. Амбал возвысился над Ахромеем на голову. Он потрепал пса по загривку и подал руку Ахромею:

– Рад вас видеть, Ахромей Ильич.

– Кукушкин ощутил осторожно-мягкий, чугунный хват чужой ладони, исчерканной свеже-розовыми рубцами.

– Я извиняюсь… не припомню что-то… – всполошено и гулко ломилось сердце из груди Кукушкина.

– Доцент Кукушкин, – представился нежданно сеновальный гость.

– Хе… так я… и сам Кукушкин.

– Да кто же вас не знает, Ахромей Ильич. Мы, студиозы и доценты, все,как один, омыты и причащены вашим прудом. Вы в наших сердцах останетесь навечно. Вместе со стервой Мымрой и цербером Кощеем. Кощей! Я же просил всего то: мой сон часок – другой посторожить. А ты, подлец, рычишь на своего хозяина! Где твоя верность?

Пес извивался, с визгом лупил хвостом по лестнице и по ногам гостя.

– Я извиняюсь… а как вы здесь, на сеновале? – барахтался и лез из омута всех этих несуразностей Кукушкин.

– Всю ночь провел в пути. Под утро оказался здесь, в этом районе. Решил поспать немного. Облюбовал ваш сеновал без спроса. Простите за нахальство, спасибо за приют.

Облучала Кукушкина спокойная и убеждающая сила. Которая, как утюгом, разгладила и испарила всю эту хренпоймешную катаклизму.

Стало Кукушкину все ясно и легко.

– Дак о чем речь, товарищ доцент! Вы заходите, не стесняйтесь, чаек на травах у меня… а сеновал для вас всегда свободный.

– Конечно, обязательно, Ахромей Ильич. Рад был вас видеть.

Евген сворачивал беседу: впечатался в его Будхи, только что доставленный Инсайтом зазыв Учителя – прибыть в сквер Лермонтова… голографически отчетливо нарисовался памятник Ермолову… скамья напротив Дома Пионеров… вокруг толпа цыганок… цыганок с цыганятами.

…Гость уходил. Знобящий просветленный Лад от этой встречи, не покидал Кукушкина до вечера. Хотя спроси его: с чего это, с какой бухты-барахты цветешь и пахнешь Ахромей – убей, не вспомнил бы.

– Ай, миленький, какая сила у тебя… ты Князь, касатик! И твоя сила страшная…такой нет у наших десяти баронов… да что я говорю – пусть соберутся сто наших баронов и то сгодятся только на твою подметку… ты верь мне старой, я знаю жизнь, я мать барона, а табор наш стоит под Гудермесом…там пятьдесят кибиток и нам нет равных на Кавказе… когда ты позвал Земфиру – как гвоздь каленый вошел в меня… зачем ты здесь в нашей одежде? Ты кто, красивый Князь? И от кого спрятался в юбку? Куда твоя дорога?

Почти вплотную влипая в Бадмаева, стояла старая цыганка в безмолвном окружении цыганок и детей. Говорила и не могла остановиться, сверкала черными зерцалами зрачков в лицо Бадмаева, все норовила заглянуть в глаза. Но, натолкнувшись на хлеставшую из них квантовую эманацию воли, испуганно отдергивала взгляд. И это вгоняло ее в оторопь, поскольку будучи сама в колдовской властной зрелости, могла заворожить, загнать в оцепенение почти любого.

– И у тебя немало сил, Земфира, – смог, наконец, ответить Аверьян.

– Ты прав, мой Князь, под мою власть многие прогибались. Но я стою, согнутая, ногами на земле. А твоя голова – в облаках. Тебе когда-то порвал горло свинец, и ты шипишь… мы можем вылечить твой голос. Поедем в табор.

– Я мог сам вылечить себя. Но мне удобней так, Земфира.

– Прости меня, глупую, ты сам знаешь, что делаешь. Зачем позвал?

– Мне нужна помощь.

– Что можем сделать мы – бродяги? Я вижу над тобой стая сычей, их клювы в крови.Что нужно?

– Потратить на меня немного времени и делать в это время то, что вы привыкли. Я уплачу.

– Не обижай нас платой, Князь. В тебе великий дар.

– Мне есть чем отплатить без денег. Веришь?

– Как я могу не верить, Князь, смотри, это к тебе, да?

Цыганка ткнула пальцем, показывая на край сквера. Из-за деревьев вышел усатый, плотный и осанистый мужчина в очках, в зеленой безрукавке. К боку его притерлась дермантиновая сумка, висящая на ремне через плечо.

– Ты верно угадала. Мне интересно – как?

– Как узнают клинки, ограды для церквей, подковы, которые ковал мастер цыган? У вас одна закалка, вас ковал один кузнец. На вас его клеймо.

– Я скоро, Земфира.

Бадмаев, виляя юбкой, пошел к Евгену. Взял за руку склонился к линиям ладони, сказал:

– Укройся в Доме Пионеров. В 15.00 я встречусь с твоим отцом. Он даст телефон Ивана. Вернусь сюда и напишу его губной помадой на подоконнике туалета. Попробуй позвонить отсюда из кабинета директора. Все.

Приняв от «клиента» мятую пятирублевку, Бадмаев отошел, примкнул к цыганской стайке. Сказал Земфире.

– Идем. Есть час до дела.

– Послушай меня, Князь. У нас за спинами всегда висели дети. Их тяжесть заставляла идти и наклоняться. И даже, когда дети вырастают и уходят, мы наклоняемся в ходьбе. Еще – платки. У многих наших женщин больные зубы. Мы закрываем рот платком, чтобы запах не оскорблял того, с кем говоришь. Сделай это – уйдет твоя мужская челюсть.

– Ты умница, Земфира, – сказал Бадмаев, перевязал платок.

– Теперь идем.

– Пока работайте поблизости, не расходитесь, – сказал Бадмаев Земфире.

Они стояли перед зданием Минсельхоза. Здесь сгрудились десятка полтора районщиков. Без двадцати пятнадцать. Чукалина пока не видно, не прибыл. Директора и главные агрономы со сводками, своими нуждами сновали от машин к дверям министерства – кипела на полях уборка яровых. Водители покуривали, отхлебывали ситро из бутылок у ГАЗонов. Кое-кто раскладывал нехитрую снедь на капотах «Волг».

Цветасто-таборная компания лениво распадалась на клочки. По одиночке, по двое цыганки притулялись к шоферне, ловили выходящую из здания дичь пожирнее – номенклатуру. Сверкая золотом зубов, играя бедрами, зондируя глаза и лица, мастеровито, споро сортировали клиентуру. Определив финансовый солидняк, обволакивали его липучим, клейким говорком, выплескивали на жертву нехитрый кипяток из бытовухи: «Тебя ждут неприятности по службе (а кого они не ждали в Совдепии)», «Жена морочит тебе голову, а сама соседа охмуряет (я как и чуял, ну погоди, лахудра!)», «Дитенок твой имеет в заду шило, учителку доводит, двоек нахватал (приеду, отхожу ремнем паршивца, опять к директору вызывают)».

Ошпарив «гусака», пытались ощипать: «Уберегу, сниму, заговорю – ты не скупись, соколик!».

Случались часто и обломы – от разворота задом и до обложного мата. Шла вековечная и отшлифовано – привычная работа.

На площадь въехала обтерханная «Волга». Остановилась. Вышел с портфелем Чукалин – старший: седой как лунь, с коричнево-кирпичной загорелостью лица, с обширною проплешиной над ним. Неторопливо снял кепку, пошел к ближайшему ГАЗону протягивая руку – к директору соседнего совхоза.

Тотчас неподалеку, через три машины, выскользнул из замызганного «Москвича» бесцветно серый мужичок в соломенной шляпчонке, в серой безрукавке. Молочно нездоровым окрасом пометила служба филер-эмбриона.

– Земфира, – шепотом позвал Бадмаев, – вот этого, при шляпе, пусть твои придержат, когда мы войдем с тобой в министерство.

– Лур-р-ря! – почти неслышным клекотом позвала таборная леди кочевых товарок. Неслышный для других зов, тем не менее, достиг ушных локаторов, настроенных на Мату: цыганки с выводками цыганят стекались к породившей самого барона.

– Ромалы, – сказала им Земфира, – вон тот при шляпе в серой рубашонке – пахучая и свежая кучка дерьма. А вы зеленые, большие мухи. Слетитесь на него и облепите, когда захочет зайти за нами в каменный шатер.

– Идем, – позвал Земфиру Бадмаев.

Две старые цыганки пошли ко входу в министерство. Остальные цветастой радугой опять рассыпались по площади.

– Ты все предусмотрела, – сказал Бадмаев по-цыгански, – поэтому твой сын и стал бароном.

– Ты знаешь наш язык?! – сочилось изумление из глаз Земфиры.

– Немного знаю, когда нужно.

– Ой, Князь, страшная сила твоя, ее не одолеть сычам.

– Им нас с тобой не одолеть, – с усмешкой согласился Аверьян.

Они уже входили в министерство, когда за спинами взметнулся гортанный, с визгами, нестройный хор. Трещали малые ладошки цыганят и шлепали подошвы об асфальт. Бадмаев оглянулся. Толпа цыганок, окружив какую-то районного масштаба шишку, выхлопывала и вытоптывала свою плату за концерт. Чукалин все еще стоял, беседовал. Без десяти пятнадцать.

…Отец Евгена шел по коридору: настенные часы на арке показывали три часа. Второй этаж, на двери кабинета цифра «двадцать». У кабинета переминалась с ноги на ногу, иссохшая, в годах, с морщинистым лицом цыганка.

– Спеши, деду… там тебя ждут, – она открыла дверь и подтолкнула Василия во внутрь.

Чукалин ошарашено шагнул к столу. Спиной к нему сидела дюжая цыганка. Не обернувшись, хрипато зашипела:

– Садись, касатик.

– Ты что здесь делаешь, мату? – Чукалин сел напротив, портфель шлепнул на стол. – А где Валерий Афанасьевич?

– В обкоме. Не узнаешь?

Чукалин всмотрелся. Спросил в изумлении:

– Бад… Бад… маев?

– Я, Василь Яковлевич, я. Дурацкий, вынужденный маскарад.

– Что с Евгеном?! У меня в доме безвылазно торчат две держиморды. Сказали, что Евген преступник, в розыске…Анна вторые сутки на уколах – сердце.

– Не только на него облава, как видишь, и на меня, Василь Яковлевич.

Из-за двери в коридоре фальцетно взвился сипатый говорок:

– Дай погадаю, миленький, всю правду расскажу. Куда бежишь, подожди!

 – Да отвяжись, нечистая сила, – раскатисто рыкнул властный бас. – Кто вас сюда пустил?!

Бадмаев взял руку Чукалина встал всматриваться в ладонь. Дверь распахнулась. Вошел здоровый, под притолоку, румяно-круглолицый молодец – зам. министра, великий Николай Золотарев (девять пудов элитно сельского замеса).

 – И здесь эти кикиморы? Здорово Василь Яковлевич, ты что тут влипнул в ворожбу?

 – Вцепилась и не отпускает – дернул плечами Чукалин. Дрожало на сером, измученном лице виноватая улыбка.

 – Хреново выглядишь, – озаботился Золотарев– уборку закончим – спровадим в санаторий. А где Валерий Афансаьевич?

 – Вызвали в обком.

 – А черт… тут куча дел к нему. А с этими – щас вызову милицию.

– Зачем милицию, начальник? Да что мы тебе сделали? Копейки нашим деткам жалко, да?! Дай хоть на хлебушек детишкам, сам кушаешь в три пуза… дай, гладенький! Ну, дай детишкам денежку, – ворвалась из коридора, прянула к столу седая фурия, цепляясь за рукав Золотарева, сверкая грозной чернотой глазищ.

– Тьфу! На! – Дернулся к выходу рассвирепевший зам. Швырнул в протянутую цепкую ладонь горсть мелочи. Захлопнул дверь.

– Скорее, Князь, ой будет плохо! – Земфира ринулась вослед ушедшему. За окнами внизу вспухали визги, вопли цыганок и детей:

– Ты что ли зверь, да? Ребенка моего ударил?! Стой басурман! Милиция! Ребенка убива-ю-ют!

Бадмаев, наклонившись к лицу Чукалина, вышептывал с колдовской, властной силой:

– У нас секунды, Василь Яковлевич. Дай телефон Ивана Пономарева.

– Я же не помню…

– Он здесь, в портфеле, в записной.

– А черт… действительно…

Дрожащими руками Чукалин расстегнул портфель, достал записную книжку.

Внизу вой, визг и вопли сверлили уши.

– Вот, запиши.

– Читай.

– 338-46-17. Зачем тебе Иван?

– Все объяснит Евген. Он будет у вас ночью.

– Ни в коем случае! Схватят!

– Не бойся за него, отец Василий. Евгений у тебя кристально чист, хороший воин. Запомни, Василь Яковлевич: к ночи почувствуете что-либо не так вокруг – наденьте на голову кастрюли.

– Чего, чего?

– На голову – кастрюлю себе с женой.

– А может и сковороду на задницу?

– Лучше на сердце и на печень, – поморщилась, поправила «цыганка». – До встречи.

Бадмаев вымахнул из кабинета. Схватил Земфиру за руку. Они сбежали с лестницы на первый этаж, свернули в вестибюль. Там кипела свара: толпа цыганок, вцепившись в разъяренного, потрепанного филера, визжала, волокла наружу:

– Ребенка чуть не убил, теперь хочешь удрать?!

Бадмаев и Земфира втиснулись в цыганский клубок. Земфира ввинтилась в бабий гвалт свирепым, воющим сопрано:

– Чавелы! Хватит. Идем в милицию – напишем заявление – хотел убить ребенка, у нас здесь не Америка, здесь родная Се-Се-Ерия! Скажи свою фамилию!

– Пош-ош-ла ты, стер-р-ва! – Свекольно бурый и потрепанный страж опрометью рванулся по лестнице на второй этаж. Дернул на себя дверь двадцатого кабинета. Увидел за столом Чукалина. Один. Подавлен, вне себя. Смиряя неистовое облечение в груди, «следак» спросил:

– Простите, а где Валерий Афанасьевич?

– Сказали, вызвали в обком. Он пригласил меня на пятнадцать. А вы не знаете, когда он будет? Сижу как на иголках, жена больная.

– Если б знал! Самому позарез. Но теперь уж вряд ли вернется. В обкоме воду в ступе толкут с толком, с расстановкой, не меньше двух часов. Мой вам совет: не тратьте время, возвращайтесь.

– Пожалуй, вы правы. Эх-хе-е.

– Всего хорошего.

Бадмаев поспешал в толпе цыганок. Шли к Дому Пионеров.

Он поднял кирпич, лежащий в сквере у туалета, вошел с Земфирой в женское отделение. Таборницы остались сторожить снаружи. Он сдернул с себя юбку, кофту, остался в брюках и рубахе. Обертывая цыганским тряпьем кирпич, заметил сожаление в цыганском взгляде.

– Нельзя, Земфира. Так безопаснее для вас.

Бросил увесистсый куль в очко сортира. Там булькнуло.

– Спасибо, глазастая. Едва ль больше увидимся.

– Прощай, соколик-Князь. Не хочешь намекнуть, зачем мы это делали?

– Вам будет спокойнее без намека. Могу сказать одно: ты помогла сегодня отдалить во времени беду для всей страны. Она случится. Но, надеюсь, позже.

– Когда улягусь помирать – скажу себе: Земфира, ты помогла святому Князю. Так значит, не напрасно коптила жизнь.

– Прими мою расплату, мать. Сегодня же снимитесь табором и уезжайте. Я знаю место, где вы стоите: там много пней и слезной чистоты родник.

– Ты там бывал?

– Ночью туда нагрянет безжалостная стая.

– Э-э, Князь-соколик, милиции мы не боимся. Она увязнет в таборе, как…

– Милиции не будет. Там сцепятся другие силы. Менты у них на привязи, как шавка на цепи у мясника.

– Всем табором кланяемся за весть. Она у тебя как хина горькая, но такая же полезная. Подари еще минуту, Князь. Евреев и нас, цыган, все презирают. Нас никто не любит. Но чем мы виноваты, если нас сотворил такими Господь? И нас уже не переделать. Скажи мне светлый: а почему ты не как все? Ты нами не побрезговал. У тебя нет злости к нам. Почему?

– Сама же и ответила на свой вопрос.

– Когда?

– Когда сказала: нас с тем парнем выковал один кузнец.

– Не сердись на мою глупость: я не пойму.

– За что булату презирать огонь и молот, ледяную воду? Когда он был сырой и рыхлой железякой, негодной ни на что, огонь калил, нещадно жег его. Молот расплющивал и складывал вдвойне и снова бил, так бил, что отлетал весь шкурный шлак. В воде каленая, избитая поковка стонала и шипела в муках остывания. Потом когда она стала булатом, и он обрел незатупляемость в сражениях, зачем булату презирать тех, кто помогал все это обрести: огонь, и молот, ледяную воду? Так презирают слизняки. Из них не получается булата.

– Ой, Князь…тебе бы стать бароном всех цыган на свете! Тогда мы, может быть, и переделались. Прощай.

Евген с впечатанным в память телефоном (338-46-17) чуть приоткрыл дверь директорского кабинета. Уперся взглядом в субтильно-вылизанный силуэт за директорским столом: при пиджаке, белой рубашке, пестром галстучке. Силуэт писал. Он приподнял голову, глянул в окно и аккуратненько застенчиво покашлял в кулачок.

Евген опознал сидящего. В сознании встревожно встопорщилась опасность: а этот здесь каким макаром? Директор Дома учителя – Владлен Михайлович Белик-Бердюков неведомой силой перенесен был в директорское кресло Дома Пионеров. Белибердюк (так нарекли Владлена студиозы из драмкружка Красницкого при Доме учителя) был столь стерильно вежлив и обходительно застенчив, что среди кружковцев о нем ходила идиотская, но жутко вероятная байка. Однажды в турпоходе педагогов по Черноморью, отстав от группы, он изучал, сомлев в восторге, объемистое каменное вымя, лобок и мощный зад у скифской бабы. Но при наклоне не удержал в себе и выпустил трескучий нонсенс. Перепугавшись гнева бабы и выводов партийного бюро по жалобе её, стал умолять бабищу простить его. Но та, набычившись, каменно молчала, как и положено. Раздавленный конфузом и непрощенный, он канул в обморок. И педагогом пришлось нести Бели-Бердюковские мощи на себе – пока их не подобрала на привале машина «Скорой помощи».

Евген нередко приходил к Красницкому в драмкружок, сопровождая на репетиции цветущие телеса четверокурсницы Ларисы Гамаюн. С которой у него тянулся с перерывами, изящно платонически, эфирно-ароматный флирт (на большее, хоть плачь, не доставало времени, хотя закатывала тихие истерики Лариса, домогаясь «углубления» контактов). Сопроводив Ларису, случалось, и просиживал в зале часть репетиции, все время, ощущая бессильно-гневную эманацию Владлена, служившего Красницкому бессменным помощником режиссера. Его доводили до истерически-бесплодного катарсиса скифские прелести Ларисы. Но там была неодолимая для куртуазности Владлена преграда – все эти прелести охранял бритвенно-острый язык ее.

 – Вы не подскажете, где Котов? – спросил Евген Белик-Бердюкова, просунув голову в дверь.

– Он в отпуске. Я временно вместо него, так сказать по-совместительству. А вам, простите, зачем Игорь Петрович? Могу я заменить его?

– В принципе можете. Но мне неловко обременять вас, Владлен Михайлович.

– Да что вы, что вы! Входите. Мы знакомы?

– В какой-то степени. Кто в городе не знает блистательного ассистента и сорежиссера драмкружка, ваши, с Красницким, нетленные спектакли «Кокон», «Иркутская история».

Он шел к столу самим собой, отбросив соответствие гриму и облику доцента.

– Так редко встретишь в наше время ценителя хорошей режиссуры… как величать вас?

– Доцент Бердюков-Белик.

– Простите… как?

– Бердюков – Белик.

– Вы шутите?

– Вот уж не думал Владлен Михайлович, что вас, конструктора сценических мистерий, обманет мой примитивный макияж.

– Чу… Чукалин?

– Конечно же. Тот самый, бандит во Всесоюзном розыске.

– Что вам… угодно?

– Мне надо позвонить. Один звонок. Междугородка. Вот оплата.

Он положил на стол перед Владленом пять десяток – почти полмесячную его зарплату. С холодным любопытством наблюдал, как буйно и нещадно схлестываются на Белик-Бердюковском лице несовместимости страстей: давнишняя обида, жадность, скулящее достоинство, испуг.

Смотреть на это было тяжело. Евген решил помочь.

– Владлен Михайлович, давно хотел излить вам искреннее сожаление: самым бесстыдно-плотским моим контактом с Ларисой Гамаюн было хождение с ней под руку. Для большего мы не созрели. И я частенько думал: какая горькая нелепость. Мне это помешало войти в контакт с изящным дарованьем мастера, то бишь с вами. Ваш интеллект просто выпирал из режиссуры.

– Пожалуйста, звоните, – растаял и потек Владлен, – оплата не нужна, звонок за счет Дома Пионеров.

– Как вас благодарить?

– Вам с телефоном нужен тет-а-тет?

– Мне, право, так неловко…

– Я выхожу на десять минут. Вам хватит?

– Вполне. – Владлен пошел к дверям.

– Владлен Михайлович, – поймал Евген и.о. директора у самой двери, – я сознаю мучение вашей души: преступник безнаказанно эксплуатирует пионерский телефон. Я вас не осужу, если оповестите органы об этой наглости.

– Может хватит хамить? – Во Владлене взрезали уже вызревший сексотный фурункул.

– Увы, Владлен Михайлович,почти вся се ля ви такая хамская.

Дверь с треском захлопнулась. Евген набрал междугородку, ответили:

– Семнадцатая. Откуда звоните?

– Дворец Пионеров. 272 436.

– Ваш заказ.

– Москва. Триста тридцать восемь сорок шесть семнадцать. Огромная к вам просьбе девица – красавица.

– Что, так заметно? – скокетничала трубка.

– Почти ослеп от вашего сияния... Разговор сверх срочный. Пришлите тройной счет. За срочность.

 – Постараюсь.

«Ты постарайся, золотко!!!».

Через минуту затрезвонил телефон. В трубке возник глуховатый, усталый голос:

– Пономарев.

– Дядь Вань… «Не бздеть, душой и телом не хилять, торчать как палка у грузина» – я помню до сих пор. И следую Аргунскому завету.

– Женька?!

– Я.

– Ты…как меня нашел?! – сталистое, плохо скрытое изумление, замешенное на отторжении, звенело в голосе генерала.

– Вы дали телефон отцу.

– Какой?

– 338-46-17

– И ты продиктовал его телефонистке?

– Семнадцатой. Я что-нибудь не так?

– Дела-а-а. Ну ладно. До нас дошло, что ты умудрился поднять столько пыли… с красной юшкой. Здесь от нее спец. чих стоит. Ты где?

– Дом Пионеров. Соединяла семнадцатая.

– Учту. Выкладывай.

– Вы дважды предлагали Аверьяну Станиславовичу…

– Дальше.

– Он согласен. А мне не предложите?

Пауза была долгой.

– Обсудим. Где и когда?

– Сегодня в полночь. Пеньжайка. Вы там были.

– Маловато времени.

– Прошу учесть: чих с красной юшкой теперь здесь, кажется, двойной или тройной.

 – Ну, ты даешь…копнильщик хренов! Вразнос,что ли, пошел?

 – Пошли – они. Мне отвечать прищлось. Так уж сложилось.

 – Привет отцу. До встречи.

Чукалин положил трубку. Свинцовая усталость заползала в душу. Пол дела сделано. Вторая половина дела просматривалась смутно: ночная встреча с Аверьяном и Пономаревым на «пеньжайке». После которой должна начаться иная жизнь. Какая? Во всяком случае – не волка, бегающего от собак. Этим сыт по горло. За что его гоняют? Терпеть все это дальше, опять петлять в постыдном драпе? Есть ведь предел терпенью.

Накопленное напряжение переплавлялось в тяжелый, жгучий ком бойцовской ярости.

Среда обитания, в которую вплавило Евгена, все явственней набухала опасностью. И концентрация ее сгущалась. По следу мчались гончей рысью четверо оповещенных Владленом. На эффективный драп от них оставалось две-три минуты.

«Значит опять в бега… собственно, не много ли чести? Загонщики, по логике, должны же испытать весь смак поимки дичи…низ-з-з-зя-я-а-а-а отказывать им в этом удовольствии!»

Чукалин огляделся. Освобождая место, придвинул к стенам стулья, убрал от директорского стола в угол журнальный столик. Сел в кресло, закинул ногу на ногу.

…Погоня ворвалась в кабинет через минуту: в руках дубинки, пистолеты. Переводили дух четверо распаренных оперативника, в чьих головах и памяти пульсировало размноженное фото бандита, который уконтрапупил четыре дня назад самого «Бульдога».

Задравши ногу на ногу торчал из кресла в кабинете очкастый тип…чья физия, хоть плачь, не походила на фото-ориентировку.

– Кто к нам прише-о-ол! – напевным, маслянистым басом истек очкарик – родимая милиция!.

– Вот этот, что ли? – Оторопело, обернулся к Белик-Бердюкову старший. Маячила за спинами бойцов мордашка и.о. дир-Владлена. Смешался на ней причудливый коктейль страстей: от вожделения – до страха: «Что счас бу-у-дет!».

– Он самый. Учтите, он в гриме!

– Да-да, тот самый, и моя морда в гриме, лейтенант, – с развязным хамством подтвердил сидящий.

– Фамилия! – взревел старшой.

– Он разве не сказал? Бандит Чукалин.

– Сними очки!

– Да что вы так орете, херр лейтенант? Подобным образом орет ишак при случке в караван-сарае. Но вы же в Доме Пионеров, постыдитесь.

– Лежать, ублюдок! На пол, мордой вниз! – Боевика трясло.

Студент опустился на колени, лег вниз лицом, забросил руки за спину. Сказал:

– Теперь я слышу речь не ишака, но мужа. А то – сними очки… потом трусы прикажете спустить…так и в стриптиз удариться недолго. Служивые, вы, случаем, не педерасты?

– Товарищ л-лейтенант…этот говнюк н-над нами издевается! – Остолбенел сержант.

Главарь защелкнул на руках Чукалина наручники. Мелькнула и пропала где-то в подсознании нервная мыслишка: «Такими лапами башку быкам сворачивать.»

Но скованный не шевелился. Лишь дернул в стороны руками и натянул цепочку. Лежал бревно бревном, уткнувшись носом и очками в выцветший ковер. Не то что-то творилось…не так ведут себя бандюги, воры в законе, валютчики, фарцовщики, антисоветчики и прочая нечисть – кого привыкли брать.

Лейтенант перевернул лежащего на спину. Сдернул очки.

– Похож? – спросил лежащий, скаля зубы. И посоветовал – примерь, херр лейтенант. Ну очень хочется увидеть персонажа басни «Мартышки и очки».

Смотрела снизу предельно наглая, теперь уже знакомая по ориентировке морда – с приклеенной на ней ухмылкой.

– Он еще лыбится…ты что, не понимаешь, куда влип? У тебя крыша поехала?

– Ага, поехала. Садись цуцик, довезу.

Лейтенанта окатило жаром: его обгадили в который раз, в присутствии всех подчиненных.

Еще одно он понял – задержанный с тупым и абсолютно непонятным жлобством напрашивается на избиение, он просто ломится в него своим паскудно-ядовитым трепом, «херр лейтенантом», ухмылкой и прочим крапивным сволочизмом. Зачем? Но несуразность происходящего уже смывалась без остатка нерассуждающей яростью оплеванного с ног до головы… и кем? Закованным в наручники, не способным сопротивляться сопляком, которого надлежало доставить в райотдел живым…можно – слегка помятым.

И отдаваясь со всей страстью последнему, упоительному пунктику, шарахнул лейтенант лежащего резиновой дубинкой в область печени. Чем дал команду остальным.

Они месили тело под ногами дубинками, подошвами ботинок, с озлобленным недоумением ощущая какую-то провальную неэффективность большинства ударов: непостижимым образом плоть парня, вогнувшись, амортизировано гасила литой хлест палки, либо рывком сдвигалась, ускользала от ударов.

 – Хорош! – задышливо скомандовал старшой, вытер пот на лбу. Встал над головой. Всмотрелся в распластанного на ковре. Избитый лежал недвижимо, с закрытыми глазами…перестарались, что ли? Склонился еще ниже, нащупывая пульс на шее. Студент открыл глаза. В зрачки лейтенант плеснул холодно-хищный пламень:

– Теперь иду на вы, херр лейтенант.

Над телом жертвы в сгибе – рывке мелькнули две ступни в спортивных кедах. И шлепнулись в капканном хвате с двух сторон на шею лейтенента – под скулами. Пружина лежащего тела разогнулась.

Голову офицера рвануло вперед и вверх, за ней взлетело в воздух тулово. Мясной мешок с костями, преодолев два метра до стены, с тупым хряском ударился в нее спиной и рухнул головою на пол.

Оцепеневшие бойцы, еще не осознав случившегося, увидели, как смазано – молниеносным рывком взметнулось в воздух Нечто, похожее на разъяренную гориллу. На пике взлета ноги у гориллы разъялись циркулем – почти в шпагат. Одна ступня ударила бойца в грудину, сломав ребро, вторая достала с хрустом шею, стоящего у двери. Двое рухнули на пол рядом с командиром и застыли.

Четвертый, пронизанный навылет костным хрустом, успел взметнуть дубину, но напоролся на негромкий голос:

– Стоять. Убью.

Навис над уцелевшим готовый к действию разумный хищник, которого они только что, всем скопом, с упоением месили ногами и дубинками. И естество бойца, впитав каленую угрозу, осознало ее смертную реальность – отправит на тот свет и не поморщится.

– Брось ее, – нежнейше попросил Чукалин.

Спецназавец отбросил орудие труда: дубинка обожгла ладонь.

– Возьми ключ у лейтенанта.

…Он размыкал наручники. Легчайшим, хилым сквозняком мазнуло в голове мыслишко: «Пистолет…».

– Не вздумай, – сказал стоящий к нему спиной зверь – человек. Боец ужалено дернулся – голос жиганул слепнем через гимнастерку.

Наручники брякнулись на пол.

– Иди, земеля, – кивнул на дверь студент, разминая кисти, – расскажи, что видел, и передай начальству, что ночью буду в Гудермесе.

Боец пошел к двери на цырлах. Он миновал оцепенелую статую Белибердюка, стоящую в разъеме двери. И лишь потом, нашкодившим и перепуганным котом метнулся к выходу по коридору.

– Иди сюда, – поманил пальцем Чукалин.

Белик-Бердюков подходил, виляя, извиваясь тощим торсиком: все неподатливей сминалась дистанция меж ним и сокрушителем трех менто-плотей.

– Я должен был оповестить их! – прорвался вопль из Владилена. – Иначе я соучастник всех твоих убийств.

– Они все живы, Вовик, – успокоил гость, – еще тебя переживут. Очухаются в госпитале, отожрутся, и будут так же выколачивать из наших ребер свой бутерброд с маслом.

– Ты сам их спровоцировал! – заметно возрождался, оживал Владлен. – И если меня спросят…

Он не закончил. Чукалин сдернул свои усы и прилепил их вице-режиссеру. Надел ему свои очки. Полюбовался.

– Покажи язык.

– Что?!

– Высуни свой язык!

Белик-Бердюк не смог не высунуть.

– Ты бесподобен с языком. Гибрид белибердятины с Эйнштейном. Возьми, Искариотик. Здесь тридцать тетрадрахм, или серебрянников – оплата за сексотную работу. На большее она не тянет.

Он затолкал в кармашек пиджака Владлена три десятки. Ушел не оглянувшись.

 

ГЛАВА 56

– Пусть говорит, – повторил Князь тьмы.

– Взр-р-ы-ыв дачи… на Аптекарском…– прохрипел Недир, с мучением растирая шею. – В клочья разнес тела вокруг Столыпина… размазал по стенам двадцать семь лакеев и жандармов, сто человек и его дети посечены обломками и искалечены осколками от бомбы. И ни одной царапины на нем и на жене. Я посылал бомбистов с бомбой, но взрыв направил ОН, твой брат.

Он делал эти фокусы всегда… ОН вмешивался и осветлял всю черноту твоих усилий, Князь.

ЕГО, а не тебя позвали к одноглазому циклопу Полифему, чтобы сообщить о времени Потопа. ЕМУ, а не тебе вручили чертежи Ковчега, и человечество спаслось, размноженное семенем от Ноя. Его ОН высадил на склоне Арарата. ОН наделил всех спасшихся в Ковчеге рассевом первородной полбы, не дал погибнуть с голоду, как ни старался охранять ты хлебный злак вокруг Ковчега, поставив стражем своего неуязвимого медведя. Ты напускал на Ноевцев заразные болезни, но корпус корабля из олеандра пропитан был смолою мумие. ОН превратил ее в лекарство. Смолу жевали и глотали и все твои болезни отступали.

Его, а не твоим вмешательством был возведен на трон в Египте Эхнатон, отринувший химер, чудовищ тьмы, провозгласивший поклонение свету Ра.

Не ты, а ОН, твой брат приблизил к фараону Моисея, и на горе Синай вручил ему скрижали. А твой двуногий суррогат из Меребат – Кадеша, под тем же именем, поправ все заповеди со Скрижалей, повел Хабиру по пескам, чтоб вытравить суть Декалога из их мозгов и порабощать народы на их территориях.

И все вы изощряетесь пять тысяч лет, чтоб совместить несовместимое: Заповеди Моисея – и истребительные войны иудеев, их Тору и Талмуд.

– Молчать, собака! – взревел оцепеневший в ужасе судья-палач. Плеть визгнула над головой Недира и рассекла кожу на лбу. Она впивалась в плечи, в шею, впечатывая в кожу обличителя багровые рубцы.

Недир сидел недвижным истуканом. Кровь заливала лоб и щеки. Но равнодушным, тусклым срезом олова отсвечивали его глаза: он был лишь мегафоном, озвучивая истины от Белобога.

Схватились судорогой руки судьи и палача Иосифа. Он опустил их, налившихся чугунной тяжестью, застыл в кандальной хватке чужой воли. Она разлилась по каюте индиговым, слепящим блеском, прессуя, сдавливая кромешно-зыбкий сгусток Тьмы над троном. Она пропитывала череп, кожу, кости оцепеневшего Недира, повелевая языком его и волей.

– Ты бил его за ложь, судья? – спросил Энлиль – за искажение истины? Он лжет тебе и мне?

В нещадной, ожидающей тоске напрягся его Будхи: что скажет этот раб.

– В его словах – лишь истины. Он прав, Темнейший. Я… бил его… от страха перед вами, – изнемогая, выстонал Иосиф.

«Не в силе Бог, а в правде» – вдруг пронизало естество Энлиля. Исхлестанный, сидевший перед его троном, бесстрашно испускал пульсары антилжи. Его гортанью, языком владел…

– Твой брат Энки, – продолжил, взламывая тишину Недир, – твой брат сильней тебя, Архонт. Он рассекает черноту твоих творений, как рассекают тьмы над полюсами сполохи Северных Сияний, как вытесняют ночь восходы Ра. Он сохраняет «СТАТУС-КВО» Сварога. Был Рим Каллигулы – исчадие из похоти и тьмы страстей, обжорства, лжи. Но варварство арийцев разрушило его.

Был твой хазарский Каганат, его вели по времени Обадия, Иезекил, Манассия, Вениамин, Аарон. Но, появились Святослав и сын его Владимир, и Каганат наш лопнул. Ты уже два тысячелетия пытаешься стереть с лица земли род оратая и кормильца Прохорова. Но род тот под Его защитой, живет, плодится, кормит человечество.

Ты обещал мне с Гитлером для Вермархта устойчивую оттепель зимою под Москвой. И армию, в период наступления на столицу, всем русским курам на смех, одели в демисезонные шинельки и ботинки. Но ОН ударил в нас жестоким, небывалым холодом и тот ЕГО мороз, по сути, вырвал из германской глотки уже почти проглоченный главнейший кус победы.

ОН пересилил издевательски тебя в горах Чечни, когда с таким трудом склоченная Абвером бандитская колонна, рассыпалась от идиотски-наглого, вонючего ефрейторского треска в сакле.

ОН повалил столетнюю махину белолистки с берега в стремнину Терека. И этот, непредвиденный тобой таран, взломал и разорвал в куски понтонные сегменты переправы для мотодивизий.

Твой кошко-ворон пытался закогтить на поле новорожденное дитя Орловой, потомка воинов Чесменских, в которого втекла душа Столыпина.

Но этот первенец – графенок выжил под ЕГО опекой, был подключен к инсайту, освоил таинство браминов и волхвов – реаниматоров системы Кундалини – единственный пока… индиго – арий. К нам приближается Миллениум… и эти супер киндеры начнут плодиться с ускорением под ЕГО опекой, чтоб рушить нашу СТАТУС-КВОту. Твой хроно-тронный «Сар»… почти что на исходе. Твоя эпоха К-кали-Юга скоро ис-те-чё-от…

Недир изнемогал, выталкивая языком инерции смертельную крамолу. Он, возвратившийся к себе, уже все понимал и слышал – сам себя.

Слабел и истончался в рубке сиренево-голубоватый отсверк ЕГО присутствия. Затем совсем исчез. ОН хирургически взрезавший гнойный фарс судейства скальпелем правды, удалился.

– Столыпин упакован в гроб. Империя истощена и обескровлена войной с Германией. Я их стравил: Германию с Россией. Зарыл под дерн почти что двадцать миллионов трупов. А ты где в этой смачной каше? Пошевелись, чтобы тебя, возможно, было рассмотреть, хотя б под микроскопом! – сказал Энлиль перекипавший в ярости бессилья перед вторженьем брата.

– Мои дела – Володя Бланк и Левочка Бранштейн, – Недир вцепился намертво в два имени, в два поплавка для своего спасения.

– К чему ты называешь этих болтунов?

– Они вам помогли заваривать ту кашу, Князь, – с утробным вкрадчивым напором вломился в истину Недир.

– Они вам-таки сильно помогли, Темнейший! – пошел в разнос Недир («Если не в силе Бог, а в правде!»).

– И чем?

– Хотя бы для начала языком: то не язык, а кисть Микеланджело! Он расписал такие фрески! Он рисовал всем посвященным наши задачи. Нет, вы послушайте, Великий Князь, какой гипноз имел мой Левочка Бронштейн, запрятанный в его язык.

Недир прикрыл глаза. Подрагивая в гибельном восторге стал сладостно цитировать любимчика эпохи Троцкого.

«Мы превратим Россию в пустыню, населенную белыми неграми, которым дадим такую тиранию, которая не снилась никогда самым страшным деспотам Востока… мы прольем такие потоки крови, перед которыми содрогнутся и побледнеют все человеческие потери во всех войнах. Если мы выиграем революцию, то на погребальных обломках ее укрепим власть сионизма… мы покажем, что такое настоящая власть. Путем террора и кровавых бань мы доведем русскую интеллигенцию до полного отупения, до идиотизма, до животного состояния…».

Мы таки это сделали, Архонт!

Когда мои банкиры запрятали в Швейцарии в вагон под пломбой Володю Бланк с его зубастой кодлой и покатили всех их в Питер через Германию, когда мой Левочка, имея кредиты, отчалил пароходом из Америки в Россию – мы сдвинули лавину революции и войн, весь тот бардак из крови и дерьма, в котором утонули двадцать миллионнов гойских шудр и мы все заработали на этом три миллиарда золотых рублей. Ви что-нибудь имеете сказать мне против, Ваше Первосвященство?

Он скособочил шею, силясь поймать взгляд стража и судьи, но не успел: иглой вошел под черепную кость размеренный, до обморочной жути знакомый голос из тронной Тьмы:

– Мне доложили, что какой-то политический бандит Ядир, которого никто не видел, и некоторые члены нашего ЦК распространяют слухи.

Недир обернулся. Субстанция над троном преобразовывался в портретный силуэт Кавказоида, затянутый в защитный китель. При нем усы и трубка, зажатая в полусогнутой, колчерукой длани.

Недир и сам не раз влезал в припадках обезьянства в этот китель, копировал акцент. Но здесь присутствовал реальный и неотвратимый облик Сталина, который был страшней деяний Цезаря и Торквемады, Ивана Грозного и Жукова. Он был пропитан глубинным знанием их иудейской сути. На черном силуэте Сталина рубиновым огнем зажглись и замигали цифры: 1915–1921. Они били в сетчатку глаз Недира, как бьет маяк своей пульсации в глаза плывущих капитанов – показывая направление фарватера.

Недир спросил:

– Позволено узнать у Князя, что означают эти цифры?

– В них мой Будхи, стратегия моя до 21-го года. Потом они изменятся. И ты, бродяга, расскажешь комиссару всю подноготную об этих изменениях. Теперь – к нашим баранам, что распускают сплетни. Эти подколодные фарисеи трусливо шушукаются про вождей, они болтают, не имея ни малейших доказательств, что Ленин с Троцким были германскими шпионами и делали нашу революцию на еврейские деньги.

Я думаю, что место, из которого выползают такие сплетни, не голова, а задница. Товарищ Ежов, советую вам разобраться, что еще есть у них в этих местах. Не бойтесь запачкаться.

Недир глянул через плечо, почуял, как ледяным обручем сдавливает виски: сзади сидел почти Ежов. Там завершался процесс гибридизации единой особи из двух: Иосифа с Ежовым.

– Ну, начинай, милок – почти, что ласково сказал Недиру гибрид Ежосиф. – Откуда это вражеская сплетня про вождей?

– Из воспоминаний Сиссона «Сто красных дней» и его книги «The German – Bolshevik Conspiracy, Issued bu The Commitee».

– Ты вздумал издеваться надо мной, жидовская морда? – спросил все также ласково Ежосиф и плеть его, рассекши воздух, влипла в плечо и грудь Недира. – По-русски говори, скотина!

– «Участие германского правительства в большевизме и развала России» – дернулся и выстонал Недир. Он чувствовал: слабея, истощаясь: уже не успевает организм регенерировать повреждения кожи.

– Кто такой… Сиссон?

– Эдгар Грант Сиссон американский издатель газет «Коллиерс Викли» и «Космополитен». В 17-18 годах работал в России в качестве Гендиректора иностранной секции Комитета обществ информации США. По личному поручению президента СЩА Вудро Вильсона выполнял его развед-поручения. Имел пропуск в Смольный к Ленину и Троцкому.

– И что? Америкашка что-то где-то писанул, облил помоями вождей – и все поверили?

– Помимо книги Сиссона, есть воспоминания Людендорфа.

– Штабник германец?

– Эрих Людендорф, начальник германского генерального штаба до Гинденбурга, командующий восточным фронтом. В 1914 году руководитель разведки «Нахрихтен бюро», чьи агенты наводняли Петроград и Кронштадт в 17-18 годах. Он финансировал большевиков.

– Какой дурак снабжает деньгами тех, с кем воюет?

– Снабжает Пятую колонну в них.

– Детальнее причины, сволочь! Дай мне причины с фактами!

– Причины крысы, которую загнали в угол.

После войны Людендорф имел разговор с князем Жеваховским и объяснил ему ту ситуацию.

Недир прикрыл глаза, стал излагать строки, тавром впечатанные в память:

«Германия была истощена к 16-му году и не могла продолжать войну. Мы трижды обращались к вам, просили мира, поскольку вопрос уже давно уже шел не о выгодах и потерях, а жизни и смерти самой Германии, германской нации. Мы были согласны на самые тяжкие условия. Но Николай II и слышать не хотел о мире.»

– Он что, такой болван, не видел своих выгод? Выходит, мы шлепнули его не зря со всеми выродками.

– Николай II подвержен был давлению. Распутин, Вырубова, Трепов, Великие князья, французский посол Палеолог, «Союз русского народа», банкир – советник Симонович – все звали к продолжению войны, к разгрому Deutschland, к репарациям от побежденных.

– И что Германия?

– Здесь гениальная подсказка. Темнейший князь, целую его ручки, вмешался сам. Он подсказал тупице Людендорфу тактику и лиц, через которых Deutschland может не только выиграть войну, но пятикратно возместить затраты на нее. И Людендорф стал действовать, включив в работу министерство финансов. Они проделали хорошую работу. Появился документ.

– Какой? – спросил Ежосиф.

– Документ №60 от 23 февраля 16-го года.

«От министра финансов всем группам немецких банков; по соглашению с Австро-венгерским правительством «австрийскому кредитному отделу»; центральной конторе «НИА – Банкен» в Стокгольме; «Дойче – банк»; представителю «Дисконто-гезельшафт» г-ну Киршу; представителю «Немецкого банка» в Швейцарии Свенсен-Бальцеру; г-ну Фюртсенбергу в Женеве; банкирам Д. Рубинштейну, Максу Варбургу, Парвусу Гельфанду.

Настоящим уведомляем: заключены соглашения между Имперским банком и русскими революционерами Зиновьевым, Луначарским, Лениным, Троцким. Они берут на себя обязанность: по изготовлению прокламаций и листовок революционного содержания; возбуждению социальных беспорядков и забастовок в России, проистекающих из них революционных акций и переворотов.

Кроме того: пропаганду разоружения среди солдат и уход с фронтов. Подстрекательство к сепаратизму отдельных частей государства, а также организация гражданской войны среди крестьян и рабочего сословия.

Расходы по проведению этих действий не ограничены. Деньги от германского правительства Ленин и другие революционеры получают в Стокгольме от Свендсона при германском посольстве и Фюрстенберга. Свендсон уполномочен мною выдавать дополнительно к деньгам чеки для австрийских, швейцарских и русских банков. В случае необходимости могут быть открыты кредиты для вышеназванных лиц, которые будут погашены полностью, как только вы отправите требование в Берлин.

Министр Марк Риссер».

Его рукой – рукой министра, гениально водил Темнейший Князь. Вы это сделали неподражаемо!

– Товарищ Сталин – подрагивая от дикости услышанного воззвал к вождю Ежосиф: пригибало к истине фамилиями, стилем и совокупной точностью нюансов в документе немецкого министра: о закупке с потрохами неприкасаемых, сияющих вождей.

– Товарищ Сталин… он говорит, что этот документ состряпан при подсказке Князя… какой-то темный князь… что за князь, паскудник, отвечай?

– Зачем тебе какой-то князь? Веди допрос, Ежов – сказала кавказоидная Тьма над креслом – не обращай внимание на бред сивой кабылы.

– И где эта писуля, что ты цитировал, мать твою?! – продолжил, оживая, комиссар – и кто ее держал в руках?

– Позвольте привести еще ряд документов. Я полностью проинформирую про все эти бумаги в конце, Ваше первосвященство.

– Чего-о-о?

Еще раз свистнула плеть, впечатываясь в спину Недира.

– Какое еще на х… «Первосвященство»? Вдолби в свои жидовские мозги: «Гражданин комиссар»! Ко мне так обращаться, только так!

– Слушаюсь, гражданин комиссар.

В тоскливой ярости изнемогало сердце Недира: что происходит? Кто он и где? Еще вчера, каких-то мизерных полсотни лет назад, он Яша – Кесарь – исполнительный директор KI. Его с благоговением и страхом ждали финансовые монстры, президенты. Его, чье слово сбрасывало в нищету, в могильный тлен строптивых королей и принцев, чья воля оплодотворяла мир и войны, выдавливая из них сверхгешехт, его бьет плетью с наущения Князя взбесившийся, тупой ублюдок из туземцев.

Когда все это опрокинулось, перевернулось? За что, мне это, Архонт?!

«За дело, Яша. Ты пожелал судью для нашего процесса? Чтобы судить тебя с Темнейшим? Ты получил судью» – упало на него венцом терновым его нахрапистая наглость, впиваясь длинными шипами в голову.

– Мне можно продолжать для вас, гражданин комиссар?

– Короче, падаль! Какие документы?

– Документ № 61.

«Стокгольм 16-го сентября 1916 года.

Г-ну Рафаэлю Шолан.

Контора банковского дома Макс Варбугр открыла в соответствии с телеграммой от президента Рейнско-фальского синдиката счет для предприятия товарища Троцкого. Поверенный агент Козловский закупил оружие и доставил его в Лулео и Вардье для последующей переправы в Россию.

Я. Фюрстенберг».

«Документ №62. Женева 16 июня 1917 года.

Г-ну Фюрстенбергу, Стокгольм.

По просьбе г-на Каца было заплачено за прокламации, листовки и антибуржуазные памфлеты о семье Романовых тридцать две тысячи (восемьдесят две тысячи) франков. Уведомите телеграммой Деккера о получении отправленных памфлетов, номера квитанций, багажа и дата получения.

Отто Крик, немецкий банк».

«Документ №63. Копенгаген, 18 июня 1917 года.

Г-ну Руффенеру Гельсинфорс.

Сер! Уведомляю, что со счета «дисконто-гезельшафт» переведено триста пятнадцать тысяч марок на счет господина Ленина в Кронштадте по распоряжению синдиката. Сообщите о получении.

Ниландвей, 98, Копенгаген, В. Ханзен и К.

Свенсон».

«Документ № 65. Стокгольм 12 сентября 1917 года.

Г-ну Форсену, Кронштадт (через Гельсинфорс).

Паспорта и указанную сумму в двести семь тысяч марок по заказу господина Ленина отправил упомянутым в вашем письме лицом. Выбор одобрен его превосходительством послом. Подтвердите получение.

Свенсон».

«Документ №66. Лулео 2 октября 1917 года.

Г-ну Антонову, Хапаранда.

Просьба т –ща Троцкого выполнена, со счета синдиката и министра были взяты четыреста тысяч крон и переданы товарищу Соне, которая передаст вам указанную сумму с этим письмом.

Я. Фюрсенберг».

«Документ № 68. Берлин, 14 июля 1917 года.

Г-ну Миру, Стокгольм.

Переведено на ваше имя через г-на И. Рихвергена для Ленина сто восемьдесят тысяч марок. Инженер Штейнберг переведет сто сорок тысяч марок Ленину для расхода его путешествия в Финдляндию. Баланс будут в вашем распоряжении для агитации против Англии и Франции и активизации гражданской войны.

Парвус».

«Документ №…

– Закрой пасть! – воющим надрывом вырвалось у комиссара.

Устои революции, ее блистающий и жертвенный фундамент змеился трещинами, расползался под прессом пронумерованных писулек.

– Их… еще… много? – спросил Недира комиссар.

– Шестьдесят восемь. За два года: с июня 1916 по сентябрь 1918 товарищ Ленин с Троцким получили на революцию и гражданскую войну сорок миллионов пятьсот восемьдесят тысяч девятьсот девяносто семь золотых марок от Парвуса, Фюрстенберга и Крика Свенсона. А также сорок три миллиона марок от Ризлера, который сменил убитого посла Мирбаха.

Кроме того, на личные счета вождей в 1920 году была перечислена оплата за сделанную в России работу.

Ленину в Швейцарский банк – восемьдесят миллионов франков; Троцкому в банк США – девяносто миллионов швейцарских франков. Зиновьеву шестьдесят миллионов, Гонецкому – Фюрстенбергу – шестьдесят миллионов, Урицкому сорок миллионов.

– Ты врешь все, падаль! – непосвященную шестерку в ранге комиссара трясла неудержимая дрожь. – Откуда вылупились эти документы? Кто их видел?! И, если ты меня не убедишь, я перережу тебе глотку, как барану, вот здесь и сразу же!

– Мне убеждать его, товарищ Сталин? – спросил Недир: сжималось сердце, он видел, куда, к какому водопаду его несет стремнина ситуации.

– У нас, у русских на Кавказе говорят: «Коль взялся за гуж – тяни, ишак, арбу до самой смерти», – ответил трубочно-усатый прокуратор.

– Те документы, что я перечислил, добыл все тот же янки Сиссон. Правительство Советов переезжало из Смольного в Москву. И в ноябре 1918 года Сиссон с Биллардом явились в Смольный вечером, пустили слух среди охранников и матросов, что в ящиках, которые грузились на подводы – золото. Эти двое уже знали от своих агентов, что в ящиках на самом деле. Матросы раздолбали ящики и взвыли в бешенстве – там лежали россыпи каких-то бумаг! Они не стали ни собирать их, ни заносить обломки в Смольный, оставили все на снегу. И Сиссон с Биллардом ночью, заплатив охранникам, перевезли все документы в Норвежское посольство и вывезли в Нью-Йорк.

– И ты, паскудник, хочешь убедить нас про дурь германских финансистов? Кто отпускает такие документы от себя. Как те немецкие секретные бумаги оказались в Смольном?!

– Была договоренность Парвуса и Шифа с Лениным, что все расписки будут переданы Советам, как только Россия рассчитывается с репарациями по Брестскому миру, преподнесенному Германии Лениным и Троцким. Россия заплатила за тот «похабный мир» два с половиной миллиарда золотых рублей по курсу 1913 года. Плюс – три вагона с золотыми слитками. Кроме того, вывезла до ноября 1918 года два миллиона пудов сахара, девять тысяч сто тридцать два вагона хлеба, восемьсот сорок один вагон леса, два миллиона пудов льна, тысячу двести восемнадцать вагонов мяса и двести девяносто четыре вагона пушнины.

Триста тридцать миллионов марок уплачены Германией и США за революцию в России, вернулись к ним тремя миллиардами. Попутно в дребезги разбились три главных врага всемирного кагала, стравленные друг с другом, три европейские династии: Габсбургов, Гогенцоллеров и Романовых.

«Гут гешехт!» сказал по этому поводу банкир Парвус. Лишь после этого расписки финансистов были доставлены в Смольный – о чем сообщили Сиссону его агенты в Петрограде. Их затем опубликовала «Нью-Йорк таймс». Помощник Сиссона Малькальм Девис перевел их на русский язык и издал брошюру во Владивостоке в 21-м году.

– Что в ответ с-сделал Ленин? – спросил, сцепивши зубы, Ежосиф.

– Сначала написал записку от 24.04.21 к чекистам Бокию и Уншлихту, потребовал пресечь проникновение этой брошюры в Россию и расстрелять виновных в утечке информации. Потом созвал заседание ВЦИК, куда и вызвали чекистов.

– Зачем?

– Вы задаете странные вопросы, гражданин комиссар. Но я на них отвечу.

Он замолчал. Сосредоточился и с наслаждением припоминая, истек свирепым фальцетом по – ленински, сотрясаясь в припадке бешенства, копируя Ильича:

– Вас мало гастрелять! Сугубо конфиденциально вас надо вывести во двог и повесить на вонючих вегевках! Пгофукали бездагно и пгеступно госудагственную тайну? Мне стганно слышать, что здесь говоят пго нашу геволюцию! Да, я сделал ее на немецкие деньги. Но мы делаем немецкую геволюцию теперь на гусские деньги!

– Ты, сволочь, врешь! – растерянно и потрясенно выстонал нарком Ежосиф. Теперь он точно знал: не врет. Он помнил юной, кровожадно-волчьей памятью, как страшно и необъяснимо падали с лубянского небосвода чекистские звезды, сбитые Дзержинским. Как расстреляли еще раньше зам – коменданта Смольного, а с ним – десятка два матросов, охранявших двор и здание. Расстреляли без объяснения и приговора.

– Он не врет. Я был на этом заседании ВЦИКа – сказала кавказоидная тьма над троном, в чьей зыбкости вспыхивали, гасли уже другие цифры – 1921 – 1953.

Он, Джугашвили, как и некоторые на заседании в том 21-м году, мимо которых прошмыгнули и исчезли иудины те миллионы, был опален до мяса адски полыхнувшим, сернистым пламенем из тоненькой брошюрки Девиса Малькольма.

За стенами Кремля от Кавказа и до Амура земля была усыпана гниющими россыпями скелетно-тощих трупов, растерзанных, иссохших в голоде.

Пятнали белые снега свирепой чернотой пожарищ сотни сгоревших деревень. Плач обездоленных сирот мешался в какофонии с голодным воем одичавших псов…

В далекой Дойчланд, образца 1919 г., обессиленой «победной» войной с Россией, раздавленной Версальским приговором Всемирного Сиона, гасли огни в доменных печах, мартенах, кочегарках. Счет скошенных косой туберкулеза шел на десятки тысяч… чтобы купить буханку хлеба бюргеру иль клерку, требовалась пачка марок, не уступающая ей по весу.

Все силы, соки и финансовую кровь у победителя России Дочлайнд высасывали репарации. Но взгромоздившийся на самый верх дойч – власти, назначенный Антантой министром восстановления и иностранных дел еврейский плутократ херр – Рабе Ратенау с железной твердостью лишь увеличивал размеры репарации, назвав эти условия «реальной и предельно справедливой политикой». И эта тактика сдирания семи шкур с местных туземцев, сугубо плагиатски повторяла ту, от коей выла, корчилась страна Советов, откуда только что уволокли в Германию вагоны золота и хлеба, угля, руды и леса, льна, мяса и пушнины. И все это добро, вырванное из спазматически голодных ртов и кошельков славян, уплыв в Германию, все также воровито и игриво скользнуло мимо ртов и кошельков немецких – в бездонную туманность сионистских закромов. И без следа исчезло. Остался лишь игриво-золотушный след на банковских счетах вождей – все те же тридцать три серебряника Иуды (иль триста тридцать миллионов марок, что одно и тоже).

В истерзанной войной и репарациями Германии желтушно-гнойными чирьями вызревала революция, которая катком уж прокатилась по России. И он, Иосиф Джугашвили нарком ответственный за нац. вопросы, фиксировал предельно обостренным нюхом ее этническое, местечковое амбре одесского разлива.

На всегерманском теле вдруг вздулся некий Спартанский союз, со специфической верхушкой: Либкнехт, Люксембург, Йогишез, Леви – который в одночасье провозгласил себя Ком партией. Она с налету рыпнулась взять власть в Берлине. Троих из этого квартета в трескучей перестрелке шлепнули, зарыли. Но КПГ возглавил Леви – все с тем же аппетитом свободного от комплексов шакала. Бавария себя провозгласила Республикой Советов, а трубадурами Советской власти стали в ней Левин, иудаист Мюзам, Ландауэр и Аксельрод (тот самый, из России). Правителем всей Пруссии, министром МВД стал Гирш. В Саксонии премьерствовал Йося Гранднауэр. В Мекленбурге – Болх Рейнеке.

Вождям всей Венгрии, ну хоть ты тресни, не поддавалась буква «Р»: Погани, Самоэли, Бэла – Куну, а также Корви Клейну, Кунфи Лукачу. Нахраписто картавил и премьер Италии Лузатти.

За океаном – в Англии и США, с паническим, тревожным страхом фиксировали ползучую смертельную опасность от европейско-русских революций, где звездно-голубой смрад геноцида душил гигантские пространства. И будущий бульдог политики Уинстон Черчилль (пока еще щенок, осмелившийся тявкать на Сион) с англо-саксонскою отвагой Ландскнехта писал: «…Банда проходимцев из подполья Европы и Америки схватила за шиворот русский народ и стала грабительским владыкой громадной страны. Ленин еще не дошел до изучения заповедей «Не убий» и «Не укради».

Взлетевший на вершины автобизнеса миллиардер, мыслитель Генри Форд однажды в краткой паузе, отвлекшись от работы, огляделся и вдруг увидел рядом до ужаса знакомую картину – как в Европе: «Все оттенки американской общественной жизни находятся под влиянием евреев»

И именно об этом прокричал в книге «Еврейская деятельность в Америке».

Спустя неделю его достал звонком глава американского еврейства Маршал. Он цикнул в трубку зубом и спросил миллиардера вялым, тихим голосом:

– «Если ты такой умный, то почему такой бедный? Значит ты глуп. И должен поумнеть. А наши мальчики с Кагала: Ротшильды и Шиффы, Винавверы и Вандербильды с Парвусом тебе в этом помогут». (Совместный капитал этих семейств уже превысил «Фордовский» в сто сорок раз) и выше перечисленные маршалом стали «помогать» Форду – в Америке, в Европе и в Канаде.

Через пять лет травли, банкротств, подлогов и финансовых афер, от коих вся его автоимперия предсмертно зашаталась, утратив треть активов, сер Генри Форд серьезно поумнел.

Он написал Маршалу покаянное, слезой закапанное отречение от своей «злобной клеветы». И сжег публично все свои «антисемитские творения».

После чего был приглашен на рандеву с Маршалом.

В тенистом закоулке собственной оранжереи Маршал спросил у Форда:

– Ты повторишь мне здесь про то, что написал?

– Да, я готов – ответил скукоженый, как нашкодивший щенок, Генри.

– Ну, начинай.

– Я повторяю…

– А что ты сверху? Я не люблю, когда про свою глупость излагают сверху. Ты… опустись, мне будет так удобней.

И ощутивший на себе нещадное могущество Кагала, владыка фабрик и заводов, кормилец сотен тысяч на всем мире стал опускаться на колени, уткнувшись взглядом в землю перекипая в тоскливом отвращении к себе. Он процитировал свое покаянное письмо почти на половину, когда почуял: на голову, на плечи льет теплая, вонючая струя.

И задохнулся в омерзении – его прицельно, деловито обссыкали. Так метит придорожный камень вожак кобель, обозначая территорию своих владений.

– Не слышу твоего сладкого голоса, – сказал Маршал, закончив процедуру метки и застегнув ширинку. И тля, мокрица, Генри, умяв и задавив в себе звериный рык, продолжил и закончил покаяние. Уже не в силах сдерживать себя, он зарыдал.

– Ну, таки дело сделано. Теперь иди, – сказал Маршал, – будешь вносить в нашу казну десять процентов. За этим проследит банкир фон Шанц. Возьмешь его к себе самым толстым членом Наблюдательного Совета.

Молва о превращении Форда в писсуар Маршала запущена была агентами Сиона в финасово-промышленный бомонд Европы – в назидание для будущих козлов и потсов, намеренных бодаться со всемирной паутиной. И Троцкий, женатый на Седовой (дочь Животовского, спаянного делами и родственной кровью с Варбургами и Шиффом), похохатывая, плотоядно щурясь, пересказал случившееся в доверенном кругу. Куда уже впустили Сталина – для наблюдения за поведением кавказца.

Спустя семь лет Форд ликвидировал в Правлении агентов Маршала. И, окружив себя тройным кольцом проверенной охраны, дал волю своей мести. Во все его владения Европы впрыскивались им печатные сперматозоиды юдофобства. Он выпустил вторую книгу «Вечный жид». Ее переиздали двадцать девять раз и миллионы экземпляров ненависти к сионизму засеяли мозги и Гитлера и Гимлера, и Розенберга – уже взрыхленные «Протоколами сионских мудрецов». Но все это потом.

– Так вы там были на заседании ЦИКа? – Напомнил о себе Ежосиф, изнемогая в тяжкой тишине, накрывшей погребальною плитой утробу кубрика.

– Конечно, был.

– И что… сказали? Ильич и прочие… вожди, прошу прощения, попадают под три статьи УК № 51,100 и 108 – за шпионаж и предательство.

– Ты политический дурак и недоносок, комиссар, тебе надо лечиться и учить азы. Со временем поймешь, что революцию не делают в белых перчатках.

– Вы что-нибудь сказали на том ВЦИКе, товарищ Сталин?

– Что я сказал тогда на ВЦИКе… Я им тогда сказал: «Я удивляюсь тупоумию некоторых чистоплюев».

Уже все досконально знавший о сионисткой оккупации Европы, о душе из мочи над Фордом, он, Джугашвили, ощущая цепенеющим хребтом неодолимую и хищную всевластность иудейства в мире, сказал тогда с гортанным клекотом тифлисца, придурковатого и примитивного боевика, без памяти влюбленного в вождей:

– Здесь раскудахтались про марки из Германии и упрекают Ильича и Льва Давыдовича… я удивляясь такому тупоумию некоторых политических чистоплюев… если бы не эти марки – вы бы не кушали вот здесь, в Кремле, каспийских осетров, икру и ананасы! Вместо закупленных на эти марки тачанок, пулеметов, бронепоездов, которыми крепко бьем белую сволочь, она бы наградила вас могильными крестами и веревками. А так же – Сибирью и Колымой! Поэтому я предлагаю, вместо того, чтобы плевать в колодец, откуда воду пьешь, с коммунистическим презрением плюнуть в морды этим Малькальмам, Сиссонам с их гнусною писулькой! И не советую здесь подрывать свинячьей мордой корни дуба, с которого ешь желуди!

Утихомиривая дрожь возбуждения в себе, он сел, метнув игольчато короткий взгляд на лица трех вождей. Целебным, благодатным жаром обдало сердце: глаза трехглавой гидры – Бронштейна, Бланка, Опфельбаума оттаивали удовольствием и одобрением, тифлисец вмазал всем десятку. И заслужил свой пропуск с политической галерки – в партер, на первые ряды.

Но нужно было соответствовать, наращивать доверие, кровяня руки, память, совесть. Он подписал Закон об антисемизме, копя в себе тигровую месть за изнасилованную совесть – расстрельный Молох перемалывал славян и прочих гоев за слово «жид», за анекдот или отсутствие холуйства к Мойше или Абраму. Он, вместе с Свердловым, Троцким, заполнял могилы и ГУЛАГ казачеством, спуская в мясорубку к Филину, Когану, Берману, Раппопорту почти одних славян: за гнусь и бред доносов, за пуд припрятанный на черный день (хотя уже чернее было некуда) пшеницы. Попутно, едва приметным ползучим кадровым гамбитом, он обставлял себя предельно родственным по духу частоколом из полит – фигур. Готовил продвижение в ферзи для нескольких, проверенных делами «пешек».

Под наблюдением Сиона вершилась ювелирная, смертно– опасная работа: выжить, набраться сил, восстать.

– «Я удивляюсь тупоумию некоторых чистоплюев…» – вы так сказали членам ВЦИК?! – Дозрел и рухнул в преисподнюю Ежосиф. На дне ее ощериалась клыками суть революции. Осыпались с груди медали, ордена, награды, полученные за костоломную работу с «врагами народа и «предателями революции», за перебитые хребты, за выбитые зубы, ребра, за молчаливо вопиющие от мук допросные листы с признанием «чистосердечной вины».

Все это брякалось о пол, преобразуясь в кровянистый, кишащий трупными червями, прах. Снижался с облачных высот рев медных труб, зовущий в «Интернационал», к «Свободе, Равенству и Братству», преобразуясь в сортирный и зловонный треск. Кумач знамен и транспарантов синюшно расползался в клочья, те опадали гнилостной и склизкой прелью.

Ежосиф, выгнув спину, завыл. Изо рта пузырилась пена, зрачки, ушедшие под лоб, освободили полушария белков и маска бывшего наркома, кривляясь перед Верховным троном, отсверкивала гипсовыми бельмами слепца.

Он, Джугашвили – Сталин насмотрелся до блевотины таких идейных воронов – сычей разрухи. Они, освоившие акты истребления, приемы палачей, свирепо не желали иного – мирного занятия. Их втаскивали в НЭП, на фабрики, заводы, пытались обучить письму, строительству, торговле. Но левополушарные мозги, отринув в бешенстве процессы сотворения быта, сбивались с Ладо-ритма, карежились и протухали в черепных коробках, толкая к суициду двуногое и фанатичное, хлебнувшее кровей зверье.

– Иди к себе, шакал, – устало сказал Ежосифу Верховный силуэт. В иссиня-антрацитовом скоплении переигравшего всех тифлиского Гроссмейстера рубиновым огнем мигали теперь цифры: 1921–1953.

Дух бренного Ежова, расстрелянного в 41-м, отлипнул от судейской плоти Иосифа и освободил ее. Испуганно метнулся прочь к своей могиле – запущенной, поросшей бурьяном. Поджаренной нещадной и циничной вестью о вождях, Дух просочился в гроб с останками наркома.

И высохший, обляпанный пергаментными клочьями скелет, задергался, загрохотал костями.

Глухой, глубинный хряск о крышку гроба спугнул с могилы всклоченного пса: разбуженный подземным треском, он взвыл и бешеным аллюром ринулся во тьму, врезаясь с хрустом в заросли крапивы.

…Недир взахлеб дышал. Гибрид из бывшего наркома и Иосифа распался за спиной. Свихнувшийся от правды Дух чекиста исчез, очистив плоть врага. Да, тот, кто сзади, держащий плеть и сыромяную петлю на шее – враг. Но свой. Он предсказуем и единокровен.

Исчез и Сталин. Над троном – вновь привычный сгусток мрака, субстанция Верховной, планетарной власти. Жизнь продолжалась… пусть это – смрадная и грозная игра, навязанная третейским Князем, но это жизнь. В которой предстоит еще доказывать свою полезность.

– Вы мне позволите продолжить персональную защиту, Князь?

– Запрет и позволение за твоей спиной. – Темнейший князь, отринув облик Сталина, заметно сдал в оттенке – скопление тьмы над троном явно осветлялось.

– Вы мне позволите, ваше Первосвященство?

– Тебе… позволено (И этот, кажется, пока что в ступоре).

– Я продолжаю. Конец 20-х. Россия – полупадаль. В ГУЛАГ запрессовали миллионы отборных гоев, они живут в режиме выживания, безгласные скоты в загонах Социнтерна. Командная верхушка армии – конечно наша, ее родня предусмотрительно вся за кордоном. У Якира – в Бессарабии, у Путны, Уборевича – в Литве, у Фельдмана – в Бразилии и Аргентине, у Эйдмана – в Прибалтике и США, у Тухачевского – в Германии.

От Каспия и до Манчжурии в пустых крестьянских закромах шныряют мыши. От голода в 23-м мы поимели три миллиона жмуриков. Уже готовили славянам трупоедство 33-го. В тотальной коллективизации царит неуправляемый бардак, крестьян сгоняют в колхозные скотобазы, единой, многомиллионной барантой. Идут аресты и расстрелы за восстание: за 23-29-й годы закопаны шестьсот двенадцать тысяч трупов. Рыков, Чернов, Бухарин, Ягода, Крестинский, Троцкий, Тухачевский наращивают связи с Дойчланд – с Интернационалом из нашего АЛИТа, с финансово-германским капиталом Варбургов и Круппов. И мы готовим вновь междоусобную войну арийцев.

Россия – сука на последнем издыхании. От Сахалина до Дербента наш слух уже не оскверняет ни один звонарь на колокольне. В христианских храмах дымятся кучи лошадиного навоза, в них весело плодятся крысы. И наши главари Володя Бланк и Левочка Бронштейн – в самом соку. Они таки сумели взять власть за задницу обеими руками, чтоб поиметь её, как кодла молодых матросов из таверны имеют уже проплаченную блядь. Мы были полностью готовы скопировать российские дела в Италии, Германии, Китае. И я просил вас, Князь: таки позвольте приступить нам к главному– погнать хлыстом двуногие стада к конечной цели: уменьшить втрое людскую биомассу на планете, оставив для обслуги миллиард.

– Ты помнишь, что я ответил?

– Конечно, Князь. Вы мне сказали: сначала допасите Джугу и книгу Нилуса «Близ есть при дверех».

– И что сказал мне ты?

Карежило Недира в потугах умолчания. Он знал, куда, в какой нещадный смерч, его затягивала собственная фраза, которую вытягивал клещами князь.

– Я вам ответил… «Пхе! Рябой, тупой грузин. На нем наша узда, у нас плеть, шпоры и седло. Пускай везет, пока полезный».

– А книга Нилуса?

– Мы истребили весь тираж.

– Вы не сумели обезвредить Джугашвили. Он выжил и сдавил вам глотки. Он расщепил, расплющил всю вашу АЛИТ в России и заменил все зековские потроха ГУЛАГа. В 37-38 годах он расстрелял всех наших вожаков и выпустил из лагерей шестьсот сорок четыре тысячи четыреста три гоя. А вместо них впихнул туда наших полезных иудеев и шабес-гоев – девятьсот девяносто шесть тысяч триста шестьдесят семь единиц. Он срезал иудейскую элиту в армии, сменив ее военным русопятсвом мужиков.

– Мы всунули к нему Лаврентия, Поскребышева и Хруща… – прорвался в обвинения Недир, взломав их безрассудно-воющим фальцетом.

– Он перерезал пуповину с Западом и опустил железный занавес перед носами наших финансистов. Этот «тупой, рябой грузин» использовал для драки с нами единственно надежное оружие – тотальную, глухую автаркию. Он оснастил курс русского рубля фундаментом из золота, и доллар рухнул на карачки. Он надел на министерства и Госплан стальной ошейник: систему двухмасштабных цен, и стал душить наши товарно-денежные отношения. После чего рост экономики в СССР достигнул 30%.

И самое паскудное в твоей работе: из ста русских девиц, идущих под венец, была не целкой лишь одна! Они читали Пушкина, Бальзака и Толстого и знали всю историю Руси. Россия вздыбилась из ничего! Из ниоткуда! Из крови и дерьма, из пепла и углей. Все это потому, что ты сказал тогда в ответ на мое предостережение вонючее, хабировское: «Пхе! Рябой, тупой, грузин…».

– Темнейший Князь! Я делал все что мог, – трясла Недира дрожь, – но Джугу вел Светлейший! Мои и ваши силы не смогли…

 – Я это уже слышал. Еще один провал от твоей спеси. Верхом на Нилусе в Германию прорвались «Протоколы сионских мудрецов» и гнусная антисемитская стряпня автомагната Форда! Их взялся тиражировать тот самый Эрих Людендорф. Шесть миллионов экземпляров этих книг влились в тевтонские мозги отравой юдофобии. И нация к войне возненавидела евреев, как био-вид. В итоге выпер и закаменел над всей Европой закон «М-концентраций»: фашизм в Италии, Испании, Германии и Португалии стал перемалывать мой кадровый потенциал. Он раздувал зажженные нами отдельные очаги «Сухого сена» и те, заполыхали европейским пожаром истребления иврим-хабиру.

 – Архонт! Я сознаю свои провалы! – взмолился мокрый, окровавленный судейской плетью Недир – и потому не щадил себя для исправленья дел… семнадцать лет безвластия на КИ… я был допущен вами к СТАТУС-КВОте всего лишь год назад! Но и за год немало сделано. В партийных и советских недрах нами готовятся сейчас три кадра.

 – Кто?

– Пока незрелые, партийно-комсомольские шестерки из Тбилиси, Ставрополя и Свердловска. Но их потенциал в системе СТАТУС-КВОты огромен.

 – Чем отличаются от остальных?

 – Свердловский – самодур, с энергией быка и хваткою бульдога, любитель выпить, управляем. Ставропольчанин –первый секретарь Горкома, виртуоз в деле лизания кремлевских задниц. Патологически болтлив и жаден, продаст родную мать за должность и валюту. Грузин – по подлости и беспринципности на уровне Лаврентия, по хитрости – хитрей его.

 – В ЦК Перлмуттера сейчас таких немало. Чем гарантирована результативность именно этих трех?

 – Когда они дозреют – мы их посадим в кресла Президента, Министра иностранных дел и Председателя Верховного Совета. В итоге рухнет государство, империя красных славян исчезнет с карты мира. Так будет, клянусь вашим Темнейшим троном, Князь!

 – Архонт! Мы можем покарать клятвопреступника уже сейчас– сказал Иосиф из-за спины Недира – он обещает и клянется, что будет польза СТТУС-КВОте. Но кроме вони в прессе от этой троицы мы поимеем мало.

 – Ты знаешь результат? – Впервые удивилась Тьма.

 – Вы восседаете на троне, Князь. Но подо мной – придаток трона. И он бесценен.

 – Этот ящик?

 – Ящик Пандоры. Он появился в субмарине год назад, когда она стояла запечатанной в ДОКе Истамбула. И я, начальник охранной службы, обязан был понять: кто и когда его доставил в лодку, как оказался этот груз в каюте, не пролезающий ни в люк, ни в дверь. Я вызвал лучших технарей Моссада, мы вскрыли…

 – Ты тратишь мое время! Что в ящике?

 – Здесь Мега-Синтезатор или Мегсинт, Князь, кибер-машина, переносящая био-организм во времени.

«Кость с барского стола Энки – Энлилю…очередной технологический мусор, уже ненужный его клану, как те LU-LU в E-RIDU до Потопа …или МЕ… Семнадцать лет безвластия на Ки, с тех пор, как Жуков опустил Ядира … не доходили руки найти ему надежную замену… я был с родными на Луне и Марсе. Лишь год назад, по Кодексу Совета я смог вернуть Недира к делу…»

– Твоих мозгов хватило разобраться в этом? – Вернулся в явь, к Иосифу, Темнейший.

– Подробная инструкция. К Мегсинту приложили руководство им.

– Ты шлялся по годам. Где был?

– Средина и конец восьмидесятых – Миллениум, начало века.

– А почему не знаю я об эт-т… – взревел Недир. Рев завершился хрипом: дернулась петля и захлестнула горло. Иосиф, переждав, ослабил сыромятную удавку.

– Где эти трое, названных Недиром?– полюбопытствовал Князь тьмы.

– Средина восьмидесятых. Ставропольчанин возглавил ЦК КПСС. Свердловец Эльцин – глава Верховного Совета. Грузин – министр иностранных дел. Пять лет работы этой тройки почти разрушили страну. Грузин с Ставропольчаниным организуют под Москвой базу, связь, финансовое обеспечение для Пятой колонны из ставленников ЦРУ и Пентагона. Американской агентурой облеплены все центры управления страной, практически в руинах вся промышленность, село, финансы – все, наработанное двадцатилетием брежневизма.

– А что я говорил про них, Темнейший, они взломали все!– ворвался в перечисления судьи Недир.

– Но этот взлом хозяйственных структур и обнищание туземных масс в режиме геноцида – все было оголтело непросчитаным. В Российском быдлоземе по закону «М– концентраций» стал копиться взрывной потенциал.. Он не отслеживался службами Недира. Набрали силу националисты, их рычагом стала «Русская партия»: Корчагин, Шафаревич, Проханов, Куняев, Ганичев и Глазунов – под покровительством славян в Политбюро. Сложился и окреп идейно-социальный пласт пассионариев, не обезвреженных Недиром. Они создали свою прессу и разжигали очаги национального сопротивления, которые никем не подавлялись.

– Каков итог?

– Итог закономерен. Февраль 91-го. Президиум Верховного Совета, в отсутствие главы, единогласно его свергнул. И сделал Эльцина смердящим и подсудным политтрупом. Спустя всего полгода силовики стянули к Москве танки, ВДВ. Верхушка партии, Совмина, КГБ и армии образовали Гос.Комитет по Чрезвычайному Положению. ГКЧП арестовал Президента Горби, кейфующего в золотом Форосе: по обвинению в предательстве. В расследовании всплыли разработки Генштаба о ядерном ударе по Англии, с которыми Горби ознакомил лично Тэтчер. Плюс– сговор Горби с Бушем и Миттераном о расчленении СССР и объединении Германии – в противовес славянам.

Президентом стал Власов.

– Откуда? Кто такой?

– Ныне – второй в обкоме Якутии. Потом он станет Первым в Чечено-Ингушетии, затем – в Ростове, министром МВД СССР, премьер-министром России.

– Чем вреден?

– Предельно вреден. Вместе с Союзным Премьер-министром Павловым они закончат к 92-му проект «Черная рука». Космический челнок «Буран» забрасывался в космос носителем «Энергией». Она избыточна для запусков «Бурана» и предназначена, чтобы нести в космос платформы с десятком стратегических ракет – при экипаже из трех членов. Проект платформы будет готов к концу 91-го в металле. Останется размножить их, развесить над Америкой: ракеты с них гвоздями будут вбиваться в города по вертикали, и никакие СОИ их не остановят. В комплекте с этим на платформах разместится лазерный луч-щупальце: он сможет обнаруживать подлодку США в любой точке океана и детонацией способен взорвать на ней ядерный заряд.

– Насколько все реально?

– Я наблюдал в Мегсинте испытания платформы и луча над Тихим океаном.Они прошли предельно эффективно.

– Где третий?

– Грузин?

– Да, где грузин?

– Его прикончат абхазы в 93-м, когда он влезет в Абхазию с грузинскими войсками.

– Что дальше?

– Власов оповестит Госдеп США о созданных платформах и ознакомит с ними в киносъемке. Буш ринется искать решение проблемы во всемирной ложе «Череп и Кости». Но все массоны будут бессильны. Госдеп и Бейкер станут навязывать Кремлю подписание СНВ-2 и 3. Но, получив отказ от Власова, поймут: Америку связали по рукам и по ногам.

Власов и Павлов, чтобы не зависеть от наших кукловодов и финансов, введут страну в режим разумной автаркии и будут продавать свое оружие, весь нефтегаз за рубли. Рубль станет самой сильной из валют.

Потом начнется реорганизация соц.хозяйства – с учетом демобилизованных из армии и КГБ в реальную промышленность почти что миллиона рабочих рук и миллиардов из ВПК.

Госплан спланирует финансы на:

– увеличение зарплаты вдвое;

– реализацию проектов: космического – «Бифрост» и океанического «Аквариус», где будет комплекс-мегаполис по производству био-топлива из водорослей;

– тотальный перевод агрохозяйств на безотвально-социальную технологию Чартаева, Прохорова и Шугурова – с рентабельностью в 200 процентов;

– внедрение в прудовое рыбоводство метода Бекина, где добывается с гектара стерляди, форели, карпа не 10– 12 центнеров, а 30-40;

– глобальное освоение полумиллиона самозарыбляющихся озер в Якутии, что высвободит более половины затратного океанического рыбофлота;

– строительство транзитной, струнно-монорельсовой линии от Дальнего Востока – к Западной Европе;

– перевод на высокие технологии машиностроения, металлургии, угле-нефтедобычи и бытового приборостроения, а так же снабжение энергопотребляющих мега-объектов не переменным током, как сейчас, а – постоянным. В итоге мозг у гоев станет работать в смертельном для СТАТУС-КВОты сигма-ритме, синхронном с постоянным током. И станет неподвластен излучению с Пентатрона;

– освоение Арктического и Каспийского шельфов;

Будут подписаны договора со Швецией, Норвегией, Финляндией о тепловом воздействии из Космоса на Арктические льды – для смягчения климата в Северо-Западной части Европы.

Прирост народонаселения в СССР достигнет миллиона в год. Спусти тясячелетие славяне обретут вновь Лад арийства, страна пойдет по самому опасному для нас пути развития – технологическому, где главное – интересы Хомо Сапиенс, оснащенного придатком нано-техники…

 – Довольно! Завершай судейство! – обрушился приказ из Трона.

(Болезнено и горько опалила ярость: Ему, Верховному, предсказывает омерзительную лучезарность будущего– тля… не столь давно, сливая свой Будхи с кошко-вороном, он сам мог прорывать завесу времени, нырять в тоннели будущего… но хроно-пуповина с вороном разорвана…)

 – Я отклоняю ваше повеленье, Князь – сказал Иосиф. Предсмертною, отважной белизной осветлялось лицо судьи.

Он соскользнул с громады Мегсинта на пол. И, разогнувшись, встал. Тряслись, но все-таки держали, сращенные волей Князя, ноги.

 – Подумав – повтори, – зигзаги фиолетовых свечений метались в сгустке тьмы над Троном.

 – Я повторю: не время приговора подсудимому. Сначала мы найдем ему замену, способную исправить то, что натворил этот тупица.

 – Пока творил не я, а ваш язык, Первосвященство! Кто подтвердит, что все так будет?! – с отчаянной враждебностью возник Недир.

Нависла безответность тишины: Недира, как субъекта, не было в каюте. Он растворился – призрачный, никчемный, на фоне грозно вздыбленного ЛАДа ариев – славян… пока – гипотетического ЛАДа.

 – Ответь ему, – вдруг повелел Верховный – кто подтвердит, что все, изложенное, истина?

 – Вы сами, Князь. Вы явитесь сюда в привычной всем нам плоти. Я подключу ее к Мегсинту. И вы увидите все сами. И если я солгал – вы вправе вновь сложить меня в железный ящик с перебитыми костями, как сделал это тот, кого мы судим.

 – Вместо него ты хочешь предложить…

 – Себя, Ваше Темнейшество. Себя!

 – Ты сможешь изменить славянский Лад, внедренный Власовым и Павловым?

 – Нам это не впервые, Князь. Считайте, что мы сделали Разлад!

 – Какой?

 – Совдепия продолжит с ускорением распад. И в 91-м СССР не станет. Он раздерется на клочки. Заполыхают межэтнические войны. Кавказ взорвет военная, тотальная резня, страну– теракты. Россия в нашем геноциде станет вымирать по миллиону в год. Практически заглохнут производства. Быт и досуг накроют похоть и разврат, наркотики и пьянство, нищета. Киноэкраны захлестнет кровавая агрессия чужой кинопродукции. Валютные запасы, нефть и газ польются реками на Запад. Все недра станут нашими – здесь, как везде, сработает ХАЗАК.

На ключевых финансовых позициях – в Минфине, Центробанке засядут наши мальчики и перекроют кровоток финансов для реальной экономики, но будут помогать американцам выжить русскими деньгами. Взбурлит безумие деривативов, спекуляция. А те, кто всем этим рулил –лягут на дно, уйдут спокойно в ил – на жирный, теплый отдых. Монетаризм дем-либералов разрушит сельское хозяйство и перекроет технологию Чартаева, Шугурова! Семь миллионов безработных …

 – Уймись, Шехерезада, – учтиво, терпеливо попросила Тьма – ты ослепительно прекрасна. Но я устал от твоих сказок.

 – Могу ли я рассказывать вам сказки, я, возрожденный вами к жизни?

 – Ты утверждаешь, что изменил грядущее своими действиями в настоящем?

 – Я и Массад.

 – Вы влезли в мою сферу действий?

 – Было безвластие, Великий Князь, ни вас и ни Ядира. Мы, получив Мегсинт и, прозондировав грядущее, осознанно пошли на риск: бездействие было подобно смерти.

 – А действие?

 – Мне и Массаду нужен был надежный ключ. Который заведет систему Кундалини в настоящем и изменит грядущее.

 – Двуногий ключ?

 – Двуногий, молодой, ораторски неуязвимый, изжованый маразмом захолустья, пропитанный едучей ненавистью к мачехе-России, готовый продираться к славе и богатству по гойским головам – любой ценой.

 – Такой нашелся?

 – Мы перебрали триста с лишним кандидатов. Но таки выбрали. В нем клокотало бешенство энергии на фарисеевой подкладке.

 – Подробней.

 – Чеченёнок из департированных. Студент юрфака в Казахстане. Мать ненавидит Сталина, Россию. Мы окунули его в диагностику и убедились – тот, кто нужен. В Москве прописан его дядя, фронтовик. Через него мы извлекли племянника из Казахстана, уже пересадили в МГУ.

 – Когда?

 – В прошлом году. Там макнули с головой в авангардистские, прозападные дрожжи диссидентства: Высоцкий, Вознесенский и Розовский, театр на Таганке, битломаны, шестидесятники и барды – в нем уже бродит брага отторженья русофильства.

Продвинули в верха: теперь он верховодит в комитете комсомола.

Потом забросим за рубеж – в Канаду, там досыта хлебнет лощеной, Западной отравы. Сведем с Абдурахманом Авторхановым – тот впрыснет яд антисоветчины, настоянной на этно-злобе к русским.

Затем запустим в профильную экономику с Маршаллом, Гелбрейтом и Кейнсом, Рикардо, Смитом, Самуэльсоном, Веблером, Барром. Их подопрем для крепости научным доморощенным дубьем: Шаталиным, Абалкиным. Из этой либерал-монетаристской клетки ему уже не выбраться.

Дадим в научные руководители еврея с рыночным замесом: Драгилева. Он должен окончательно зацементировать мозги туземца, вбить в них незыблемую аксиому: «Система рыночного механизма – универсальна».

Когда чеченец окончательно созреет, подпустим к жирному полит-корыту: на кафедру Международной экономики Плехановки. И – к депутатству. Сведем с Беспалым, введем в круг Эльциноидов. Тот приласкает чечененка, затащит под себя – в замы Верховного Совета.

Здесь горец и увязнет намертво. Невольник горской чести, он станет отрабатывать свой долг – как я сейчас, Темнейший! Пожизненный свой долг в оглоблях благодарности! Чеченец будет рвать зубами всех, кто покусится на Хозяина, хоть от того несет партийной дурью, дерьмом, сивухой и мочой в запоях.

 – И все сработало?

 – На сто процентов, Всемогущий! Чеченец спас этих троих, присмотренных Недиром, для нашей СТАТУС-КВОты.

 – Когда и как?

 – Февраль девяносто первого. В стране дебилизация сознания: ваш Пентатрон работает с предельною нагрузкой: хаос, разруха, воровство. Эльцин отсутствует, его в столице нет. Шесть членов Президиума Верховного Совета из семи потребовали Съезда для отставки Эльцина. И лишь один – наш чечен, отстаивал Хозяина и покровителя. И отстоял: передавил, уговорил отсрочить съезд. Который так и не созвали.

 – Один против шести?

 – Отточеный язык чечено-фарисея, горская преданность Хозяину, страх потерять кресло в Совете, упорство горного козла – все это оказалось эффективней одрябшей воли бунтарей. Он утопил ее в трясине болтологии.

 – Дальше.

 – Август девяносто первого. ГКЧП. Силовики и патриоты, стянув к Москве войска, готовы свергнуть Горбачёва. Чеченец с Эльцыным в кармане, обгадившимся в страхе, созвав Президиум Верховного Совета, пишет «Воззвание к гражданам России». Раскалывает армию, милицию и КГБ на «наших» и «не наших». А разделив и запугав всех химерой Гражданской войны, он с воскресшим Эльциным сажают слизистую протоплазму «заговорщиков» в тюрьму.

 – Что с грузином?

 – Тот попадет в засадной капкан абхазов в 93-м, когда полезет к ним с грузинскими войсками. И наш вайнах, выслав к идиоту десант Министра обороны, вырвет грузинскую лису из окружения абхазских волков. И в этом же году, в ночь перед выборами Президента, он организует шантаж, угрозы и давление на Власова, чтоб тот убрал свою кандидатуру. В итоге Президентом станет Эльцин. А, став им, вышвырнет туземца, отработавшего свое, в качестве использованного гандона.

Они затащат полутруп России в третье тысячелетие. Запустят в ее плоть чуму аппатии, разруху, голод, нищету, разврат, партийную грызню за место у бюджетного корыта. Нальется пофигистским соком тупой и хамский «средний класс». Десятка три миллиардеров, жирующих в хапковом беспределе нашего ХАЗАКА, захватят власть в Кремле, Совмине.

В литературе и искусстве – парад уродливых ублюдков, свиные рыла скоморохов – на эстраде. Студенчество и молодежь отбросят прежние Химеры: честь, совесть, долг и целомудрие семьи. Тотальный телеящик кастрирует сознание и Разум большинства, опустит их до уровня приматов-бандарлогов. Останутся лишь два рефлекса – пивной и порно-сексуальный.

Пятнадцать лет правленья над Россией этой тройки (куда ж ты, блядь, хе-хе-с, несешься?!) станут эффективней татаро-монгольского ига и Мировой войны.

 – Чем?

 – Три левополушарника выклюют главное из славянского Голиафа, как коршун выклевал из Прометея его печень: ту самую «Авесту» Заратуштры и Декалог Скрижалей Моисея – незыблемую нравственность устоев ЛАДа.

Этот процесс необратим, Темнейший Князь. Цивилизация упрется в гибельный, Технократический тупик, где человек скукожится в покорного и жвачного раба, в придаток механизмов и станет разрушать среду, где обитает. Технологический – Сварожий вариант, где возрождается Сварогом Бого-человек, мы заблокируем.

 – Ты так забавен, Маленький, в своем усердии порадовать меня и стать Ядиром – необъяснимой и щемящей грустью озвучилась вдруг Тьма над Троном – ну вот ты стал им. Допустим, ты – Ядир, хранитель СТАТУС-КВОты на земле…

 – Я оправдаю это, Князь!

 – Теперь твоя обязанность: предвидеть, что ей угрожает. Но более того – предотвратить угрозу. Ты сознаешь её?

Князь и Недир, увязнув в тишине, прождали несколько минут. Перебирал, лепил Иосиф суть вариантов для ответа: как сформулировать его, чтоб не обжечь терпение и статус Князя?

 – Что угрожает СТАТУС-КВОте… ей ничего не угрожает … кроме Нечто. Оно неодолимо ничьей силой, Князь.

 – Что именно?

 – Время. Эпоха Кали-Юга несет и держит вас в седле. И будет это делать до 2013 года. Затем, как запаленный мулл в пустыне, иссякнув силой, падет и сбросит Князя Тьмы вместе со СТАТУС-КВОтой. После чего другой седок продолжит путь, пришпоривая новую эпоху. Ей в помощь в нашу Явь будут спущены Сварогом казачьи Эгрегоры. Они неодолимы, неподвластны силе, Князь, как были неподвластны нам арийцы Богумира, Ария-Оседня. Но мы ведь одолели их! Не в сече, не в осадах.

МЫ ЗАДУШИЛИ ИХ В ОБЪЯТИЯХ НАШИХ СОВЕТНИКОВ И ФИНАНСИСТОВ, КНЯЗЬ!

У нас полвека впереди, Темнейший. И времени достаточно, чтобы решить: какими будут новые объятья.

 – Мною услышано, ради чего я здесь. Заканчивай судилище… ЯДИР! Я предлагаю для Недира ту же казнь, которой он подверг тебя.

– Нет, Князь. Он делал все, что мог. С немалой пользой. Он ковылял по Кали-Юге на костылях из МЕ. Но лишь Мегсинт Энки позволил нам отбросить эти костыли.

– Ты оставляешь ему жизнь?– Тьма излучала удивленье.

– Еще какую, Князь! Сплошную роскошь вместо жизни! В ней– ароматы кухни Кокинакоса и очень много музыки – возвышеной и виртуозной.

Иосиф неотрывно, с засасывающей нежностью вбирал взглядом в себя Недира, подергивалось, искажалось в тике лицо Его Первосвященства. Ядир продолжил.

– Поскольку Лабух наш испепелен ударом молнии – вакансию теперь займет Недир. И будет услаждать наш слух, попутно будучи ассенизатором на лодке. Он не владеет нотами и балалайкой. Но время у нас много, пусть учится играть. Но не «Семь-сорок» и не похабные частушки, а Паганини, Баха, Моцарта. И всё это – на камбузе, близ Кокинакоса – под плетью на стене. И пищу получать Недир наш будет за музыкальные успехи. Успехов нет – значит нет пищи, есть только восхитительные ароматы. И плеть в руках у кока.

Недир почуствовал, как неизведанный еще пещерный ужас вползает в него жидким оловом, испепеляет волю, разум, силы.

– Так будет до тех пор, пока он не достигнет мастерства убитой молнией мартышки. Иди, наш многогранный, иди и начинай учебу.

Недир протискивался в дверь разжиженой, изнемогающей медузой.

 – Ты превзошел меня в судействе – сказала Тьма над Троном – когда недели через две ты встретишься с Недиром, твои рубцы и шрамы от него начнут благоухать тончайшим ладаном и миррой удовлетворенья. Я, Кесарь Тьмы, теперь спокоен: новый Ядир сегодня состоялся.

 

ГЛАВА 57

Бадмаев подошел к подъезду. На тротуаре стояли «Скорая помощь» и Белозеровская «Волга».

Рядом толклись пять охранников. Он прошел сквозь их остолбеневшую шеренгу в подъезд, не остановленный. Поскольку вдолбленный в их мозги приказ гласил: эту личность хватать, не выпускать из подъезда. Но оживший, тавром впечатанный в их память фотопортрет во плоти не выходил – входил в подъезд.

Спустя секунды, опомнившись, они, ринулись за ним. И лишь вцепившись стопорящим хватом, озвучили ситуацию дурацким вопросом:

– Куда?

– К себе домой.

– Стоять!

– Стою. Чем дольше простою, тем больше пенделей от генерала каждому из вас.

Старший связался по рации с квартирой.

– Товарищ генерал, докладывает пятый. Здесь…Бадмаев.

– Где…здесь?

– В подъезде.

– Что-о-о? Что он там делает?

– Идет к вам…то есть к себе в квартиру.

– А ты что делаешь?

– Нацепил ему браслеты, докладываю вам.

– Докладывает он…м-м-мать твою! С Бадмаевым ко мне бего-ом! – Ор генерала, прорвавшись сквозь полуоткрытую дверь квартиры, плеснул с четвертого этажа кипятком на бойцов, ибо измотанным и встрепанным козлом отпущения метался Белозеров у оцепеневших тел московских погонял: Левина и охранника.

Час назад, панически ошпаренный молчанием Левина, зачем-то отпустившего охрану, примчался генерал к Бадмаеву. Нашел вместо хозяина квартиры две недвижимых чужих плоти, которые кошмарно-издевательской компашкой пришвартовались к уже одеревеневшему в морге трупу Качиньского.

Генерал вызвал «Скорую» и своих медспецов, доложил в Москву. Пытаясь вместе с врачами вытащить из комы или из «сна» (?!) гостей – чекистов, он постарел на годы. И Левин и охранник, две вялых, недвижимых куклы были теплы, дышали. Но, хоть ты волком вой, не отзывались на шлепки, на оклики, на водяные брызги.

Не помогли и спецуколы, от них вздрючивались в полуплясе иные полутрупы. Лишь явственно и страшно стало карежить от внутримышечных инъекций лица и спазматически, по-скоморошьи, задергались ступни и кисти рук.

Москва, лубянский генералитет трезвонил уже пятый раз, рычал и поливал изысканно-убойным остракизмом. У Белозерова, так и не снявшего фуражку, под ней, на мокрой плеши щекотно, явственно поднялись и не желали опускаться остатки волосяной роскоши.

…Охранники со свистящим хрипом почти внесли Бадмаева в квартиру – два взмокших Серафима поставили пред генералом невозмутимо-каменную статую грешника.

Бадмаев, окинув взглядом безрезультатное ристалище воскрешения, гусиным шепотом попросил генерала:

– Пусть все уйдут.

– Командовать будешь у себя в спортзале! – Почти не соображая, что несет, взрычал генерал. – Где шлялся?! Как улизнул отсюда! Отвечать!

– Не вовремя пришел. Что, Левина будить не к спеху?

– Так это ты… его?!

– Возьмите себя в руки, генерал, – негромко уронил Бадмаев: будто плетью огрел меж лопаток.

– Всем выйти. Медицине ждать у подъезда в машине. Ты… вы… сможете без медицины?

– Уж как-нибудь.

Закрылась дверь. Разжижено, бескостно опустился в кресло генерал, не держали ноги. Под ухом грянул телефонный звонок. Белозеров дернулся, затравленно уставился на Аверьяна.

– Москва…

Бадмаев тронул за плечо Левина, негромко, жестко приказал:

– Просыпайтесь.

Левин открыл глаза. Истошно, надрывался верещанием телефон. Бадмаев взял трубку. Услышал лающий, с хрипотцой баритон, пропитанный нетерпеливой, взвинченной угрозой:

– Генерал Белозеров! Я приказал докладывать каждые десять минут! Вы разбудили Левина?

Бадмаев прикрыл трубку рукой, сказал Левину:

– Скажите, что едва проснулся. Перед этим принял снотворное, поэтому не могли разбудить.

Левин взял трубку.

– Полковник Левин. Да… я… Долго будили, принял снотворное. Со мною все в порядке. Голос еще не отошел ото сна… здесь Белозеров и Бадмаев. Так точно, Бадмаев… тот самый… Аверьян Бадмаев.

– Я дал согласие работать с вами, – обрушил Аверьян нежданное.

– Он дал согласие работать с нами, – все так же тусклым срезом смотрели глаза полковника, размеренно ронялись фразы.

– Нам нужен час для разговора. Попросите, чтобы не тревожились и не мешали, – развернул Аверьян стронутую им событийную лавину в намеченное русло.

– Прошу прощения, товарищ генерал-полковник… нам необходим один час без помех. Так точно… я доложу вам через час.

Левин положил трубку. Стал ждать – бесстрастный истукан с закаменевшим в гипно-цементе мозгом, через которого бесследно протекли века.

Смотрел на Левина, на Бадмаева генерал, глаза набрякли испугом: творилось что-то несусветное.

– Не тяпнуть ли нам коньячку, Виктор Иванович? – вдруг выломился из зависшей напряжёнки хозяин.

– Не откажусь.

– Я символически, а вам советую…сто грам.

– Борис Иосифович… вы присоединитесь? – поеживаясь в неуюте, спросил Левина генерал.

– Он свое вылакал на сегодня. Не так ли, Левин? – Бадмаев разливал коньяк, не глядя на полковника.

– Я свое выпил, – спокойно, тускло подтвердил полковник. Белозеров выцедил коньяк, заел конфетой. Закрыл глаза. Подергивался живчик под глазом.

– Вы как, Виктор Иванович?

– Терпимо. Хочу спросить…

– Потом. Сейчас будем работать. Прошу вас: никак не реагировать на то, что здесь произойдет. Возьмите себя в руки, не вмешивайтесь в разговор. Это крайне важно. Думаю, узнаете много полезного для себя.

– Что именно?

– Мне понятен лишь скелет их схемы. Детали мы сейчас услышим от москвича. Еще раз повторяю: не реагировать, не вмешиваться в разговор.

Бадмаев встал, достал портативный магнитофон из шкафа, положил на стол. Включил.Он был здесь хозяином и действовал по хозяйски.

– Полковник, Левин, вы отсеиваете вcе лишнее. Сосредоточьтесь. Вы будете четко и правдиво отвечать на все мои вопросы. Мы начинам. Кто вы, когда родились?

– Полковник Левин. «Zo yan» «Zo-two». Год рождения 1919.

– Что еще за «Зо ван, Зо ту»?! – Подался, было к Левину Белозеров, но был остановлен шипяще-гневным клекотом Бадмаева:

– Молчать!

Выждав паузу, продолжил:

– Главные этапы службы: где, когда, с кем, под чьим руководством.

– До 1940 годы учеба в спецподразделении НКВД в Москве. В 40-м году, как агент на линии связи, заброшен в Германию. Выполнял задание в контакте с подпольной группой Харнака и Шульца Бойзена в Берлине.

В апреле 41-го генералом Судоплатовым была подписана директива европейским резидентам: о переходе агентам и линиям связи на условия военного времени. Я был отозван в Москву. Мне называть агентов, с кем работал?

– Не надо. Дальше.

– С начала войны зачислен в четвертое управление НКВД, в главный Центр диверсионной работы.

– Кто его возглавлял?

– Генерал-майор Судоплатов.

– Знаете языки?

– Немецкий и английский в совершенстве.

– Ваши функции в четвертом управлении.

– В составе ОМСБОНа – Отдельной Мото-Стрелковой Бригады Особого Назначения, забрасывался в немецкий тыл.

– Чем занимались у нас?

– В контакте с подразделением СМЕРШ выявляли и обезвреживали немецкие агентурные группы в советских войсках. Брали в плен или уничтожали офицеров Вермахта на главных направлениях наших наступлений.

Зимой 41-го в составе ОМСБОНа участвовал в обороне Москвы.

– Имеете награды?

– Два ордена «Красной Звезды», орден «Красного знамени», орден «Отечественной войны 1-й степени»

– Дальше.

– Летом 42-го, заброшен на Кавказ во главе особой группы. Под командованием зам. Барии Серова собирали информацию о чеченских банд группировках, сколоченных абверовцем Ланге и гестаповцем Османом-Губе, участвовал в их разгроме. Осуществляли подрывы цистерн, скважин, буровых установок в районе Моздока.

– Какие наиболее важные этапы вашей оперативной и диверсионной работы?

– Участвовал в разработке и осуществлении ликвидации главаря ОУН на Украине Германа Коновальцева и в ликвидации Троцкого во второй операции «Утка».

– Во второй?

– Первую попытку осуществлял Рамон. Она не удалась. Рамон был арестован. По заданию Берии в составе группы стал готовить убийство Броз– Тито.

– Это – после войны. Чем еще занимались во время войны?

– Как агент связи разрабатывал радиоигры с германским агентурным подразделением «Монастырь» и «Березино». Вместе с агентом «Гейне» Демьяненко переиграли службы Канариса и Шеленберга. Прошла наша дезинформация об операции на Курской дуге.

– Какие главные этапы вашей послевоенной работы?

– С сорок четвертого по сорок седьмой год в составе подразделений «Е» и «К» занимались добычей научно-технической информации по атомной бомбе.

– Кто возглавлял подразделения?

– Генерал Судоплатов.

– Дальше.

– В 45-м году в составе группы «Ц» мы вывезли в СССР из Америки немецких ученых – атомщиков.

– Аверьян Станиславович! – окликнул Бадмаева генерал. Сидел он, катая желваки по скулам, вцепившись в подлокотники кресла бескровными пальцами.

– Я же просил вас…– сквозь зубы выцедил Бадмаев.

– Пусть он отдохнет, – жестко, неподатливо уперся генерал.

– Сходите в туалет, Левин – помедлив, отослал полковника Бадмаев. Дождавшись ухода, гневно развернулся к Белозерову:

– Вы провоцируете здесь катарсис! Неуправляемый сбой! У него может сработать гипно-мозговая заслонка. Итог непредсказуем, вы это понимаете?

– Первый и последний раз, Аверьян Станиславович – измученно и умоляюще попросил Белозеров – позвольте мне задать ему несколько вопросов. Я тоже судоплатовец! Мы с Левиным, оказывается, работали параллельно в связке – я был в ОМСБОне, оборонял Москву, участвовал в разгроме ОУН на Украине. Но Судоплатов, советский патриот и коммунист до мозга костей, теперь сидит в тюрьме – за якобы предательство и измену. Бред сивой кобылы! Какая сволочь все это организовала? А этот фрукт наверняка все знает: за что и кто упек Судоплатова. Левин был при его штабе, ближе меня. Всего лишь несколько вопросов.

– Ни в коем случае! Я сам задам их.

– Молчу.

Левин вошел, сел в кресло.

– Продолжим. Вы готовы, Левин? – спросил Бадмаев.

– Я готов.

– Назовите пофамильно высший состав Комитета, их национальность, функции главных отделов начиная с 53-го года.

– Грибанов – внутренняя безопасность СССР и его сателлитов– двадцать три тысячи агентов. Объекты наблюдения – диссидентство, антисоветчина, подпольные цеховики валютчики.

Алабин, седьмой отдел – история и культура. Лялин, восьмой отдел – расшифровка иностранных кодов, наблюдение за коммуникациями между посольствами.

Желянов – девятый отдел – пограничные войска, осуществлял стратегию «Железного занавеса».

– Я просил учитывать «пятый пункт».

– Сотников, еврей – отдел дезинформации. Корзников, еврей – нелегальные операции. Горский, еврей – операции против иностранных дипломатов. Гаймбал-Рогов, еврей, зарубежные операции. А так же генералы Лазарев, Галкин, Питовранов – евреи.

– Кто еще из руководства?

– Юрий Андропов.

– Точнее. Его настоящая фамилия.

– Урия Флёкинштейн.

– Кому он подчинен?

– Гордееву и секретарю ЦК по оргвопросам Суслину.

– Суслину? Точнее!

– Зюсс.

– В каком отделе работаете вы?

– Формально подчинен отделу генерал-майора Сотникова – дезинформация.

– Каковы ваши функции в отделе?

– Дезинформация населения об истинном положении дел в СССР, перекрытие каналов проникновения в страну стратегических документов зарубежных стран.

– Конкретней.

– Возглавляемые мною агентурно-техническая и идеологическая структуры дезавуируют и маскируют последствия ядерных испытаний в СССР, заражение радионуклеидами почв, воды и воздуха. Так же пресекают публичные высказывания и мнения отдельных ученых аналитиков и журналистов о способах и путях развития атомной энергетики. Параллельно вносят в эти способы и технологии нужные нам коррективы.

– Какие документы зарубежных стран вы обязаны дезавуировать?

– «Резолюции американских государств на съезде в Антигве», «Закон конгресса США PL – 8690» и «Катехизис еврея в СССР».

– Что в них особенного? Вы можете процитировать наиболее характерные места в каждом документе?

– Могу. Первый «Резолюции…»

«В результате дипломатических усилий, войн и насилия русская территория, имевшая в 14 веке 540 тысяч квадратных километров выросла сегодня на 25 миллионов квадратных километров. Представители всех американских народов постановляют: довести до сведения дружественных нам правительств монструозную деятельность империалистической экспансии в советской России… Эта экспансия является угрозой Свободного Мира. Надлежит:

– осудить методы поглощения и агрессии, которые применяет русский империализм.

– Заявить о решительной и действенной поддержке народов: Азербайджана, Белоруссии, Эстонии, Грузии, Латвии, Восточной Германии, Литвы, Северного Кавказа, Албании, Туркестана в их борьбе против русского порабощения.

– Настаивать на разделении Российской империи и создании на ее территориях суверенных подконтрольных нам государств».

– Дальше, второй документ.

– «Закон конгресса США № PL 8690».

«Империалистическая агрессии русского коммунизма привела к созданию обширной Империи, которая представляет собой жесточайшую угрозу безопасности США.

– Для безопасности США жизненно необходимо, чтобы стремление к свободе и демократии проявляемое покоренными нациями, были неукоснительно подержаны (финансово и агентурно).

– Сенат и Палата предоставляют США и уполномоченным президента вести эту работу, обнародовать прокламацию, объявляющую третью неделю июля 59-го года «неделей порабощенных наций». Действующий и будущий президенты уполномочиваются обнародовать подобную прокламацию ежегодно.

– Третий документ.

– «Катехисиз еврея в СССР, 58 год». Документ обширен. Я помню его отрывками.

– Цитируйте отрывками.

– Евреи! Любите и помогайте друг другу, если даже ненавидите друг друга. Многие народы погибли, потому что у них не было чувства локтя. Мы же сохранились, приумножились и окрепли.

Единство – это цель, оно же и наше средство для достижения цели… не бойтесь быть националистами, будьте ими. Но пресекайте это у других.

Русские не способны глубоко мыслить…они подобны свиньям, которые живут, уткнувшись рылом в землю. Они не способны обобщать, извлекать из прошлого уроки. Русские не умеют ни руководить, ни подчиняться, они генетические саботажники. Они ненавидят своих собратьев и с удовольствием разорвут своего выдвиженца – организуйте им такую возможность.

Когда двое русских дерутся – выигрывает еврей. Именно поэтому мы выиграли у них революцию, гражданскую войну. Все, что они имеет сегодня – это наше в их временном пользовании. Взять у них то, что завещано нам богом – наша задача.

Натравливайте русских друг на друга, ломайте их мораль. Крутите им мозги, взвинчивайте нервы, подавляйте волю…обвиняйте в антисемитизме тех, кто пытается разоблачить вас. Наглость – вот наш девиз.

Изображайте из себя бедных и несчастных, вызывайте к себе жалость, трубите о погромах.

Любое начинание должны возглавлять мы, чтобы вести в нужном нам направлении…

Не допускайте к творчеству русских. Если у вас есть вакансия – берите только еврея. Не можете этого – ликвидируйте должность. Не можете и этого – берите азиата, поляка, бендеровца, у них свои счеты с русскими.

Держите под контролем каждый шаг русских, не допускайте между ними никаких связей, там где двое русских – должен быть хоть один еврей. Вынуждайте их жениться на еврейках, а евреев – брать русских жен, их дети все равно будут нашими.

Берите себе в жены здоровых русских женщин – пусть они улучшат нашу физическую породу.

Давайте им взятки и подарки, спаивайте водкой и коньяком, за побрякушки и зелье они продадут свою Родину. Нет аморальных вещей, если они способствуют процветанию евреев. Унижайте, обкрадывайте русских, организуйте голод, а когда они протестуют – обвиняйте их в неповиновении и антисемитизме. Провоцируйте их на выступления против нашей государственной власти, а затем уничтожайте с помощью этой власти. Там, где они хотят обойтись без нас – должен быть хаос.

Христианские лозунги смирения, милосердия, униженности оставьте глупым гоям. Проповедуйте им добродетели, насаждайте мораль всепрощенчества и смирения. Сами же оставайтесь в рассеянии непримиримыми к вечным врагам нашим – коренным народам. Кто не с нами – тот против нас…

Око за око, зуб за зуб! Эта тактика проверена тысячелетиями…

– Хватит! – врезался, оборвал Бадмаев. Трепетало и подрагивало в мучительно-сладостном экстазе лицо Левина. Прикрыв глаза, с росяной капелью на лбу, лепил он спекшимися губами программу бытия своих собратьев, вечных скитальцев среди народов, программу коллективного разума, программу процветания в городах, которые они не возводили, программу жирной сытости на землях, которые они не возделывали – так завещали их ветхозаветные поводыри: и в «Протоколах…» и в «Шульхан-Арухе» и в «Галахое».

Сидел, вцепившись в кресло, подавшись вперед, генерал Белозеров. Не знал он этого, хлещущего по самолюбию, по сознанию документа, Контора не сочла нужным спустить этот текст ему даже для служебного пользования.

– Продолжим, – воткнулся Бадмаев брезгливой жесткостью приказа в остывающего цитатоносца, – вы сказали, что подчинены отделу Сотникова формально. Что значит «формально»? Чьи распоряжения выполняете вы фактически?

– Евгения Казимировича Гордеева из ЦК.

– Кто такой?

– Бывший начальник службы арестов, полковник МГБ. Арестовывал члена Политбюро Вознесенского, секретаря ЦК Кузнецова, министра Шахурина, генерала Судоплатова.

– В каком звании сейчас? Кому подчинен?

– Генерал-полковник. Починен лишь Суслину.

– Это параллельная КГБ структур?

– Она не параллельна. Она автономно высшая.

– У нее есть связи и договоренности с Западом?

– Есть договоренность о разделе сфер влияния на планете: на Восточную и Западную.

– Конкретней.

– Восточной управляют Зюсс и Штейн-Кулаков. Западной – Ротшильды, Рокфелерры, Дюпоны.

– Где проходит граница между сферами?

– Вдоль берегов Швеции, разделяют восточную и западную Германию, от восточной границы Австрии – до северной границы Турции и заканчиваются у Персидского залива. Саудовская Аравия – в сфере Рокфеллеров.

– Как эта структура создавалась?

– Расстрел Берии и его штаба Жуковым и Серовым стал для нас катастрофой. Мы вынуждены были почти заново создать новую службу, убирая элементы, препятствующие нашей стратегии.

– Стратегии «Катехизиса»?

– Да.

– Как и за что убирали Судоплатова?

– Он нам мешал. Был арестован, как политический преступник, работавший на ЦРУ и связанный с Берией.

– Вы использовали мертвого Берию и контакты с ЦРУ для ликвидации своих противников в СССР?

– Эта тактика оказалась эффективной.

– Кто готовил дело на Судоплатова, на основании каких материалов?

– Готовил я. На базе документов из Америки.

– Их вам сфабриковало ЦРУ из материалов подразделения «Ц» по атомному проекту?

– Да.

– Ах, ты паскуда! – Озвучился едва слышным стоном Белозеров. Умолк, ощутив, как полоснули по лицу каленые лезвия бадмаевского взгляда. Бадмаев торопился: подстегивала плещущая в генерале, не находящая исхода ярость.

– Что означают термины при вашем звании: «Zo-yan» и «Zo-two»?

Левин молчал. Подергивалась в легкой судороге щека.

Бадмаев ощутил: таранный наконечник его воли уткнулся в жесткую неподатливость гипно-перегородки, поставленной чужой, ментально-языковой волей. И стал продавливать ее, наращивая напряжение.

– Полковник Левин! Вы обязаны отвечать! Что означают вами озвученные понятия: «Zo-yan» и «Zo-two»?!

– Это… шифрованная аббревиатура… «За-зас-с-секреченный Объект медико-биологич…».

Левин дернулся, замолк. Стекленели в наплывающем безумии глаза. Он был сейчас предельно, до отказа, натянутой тетивой. Её, вместе со стрелой, готовой вылететь и поразить столь заманчивую цель, держал и не отпускал захват чужих гипно – пальцев. Текли мгновения. Вот-вот могла порваться «тетива» или треснуть «древко лука».

Всей кожей ощутив неизбежную катастрофичность такого исхода, отпрянул Аверьян в исходную позиция:

– Вопрос снимается. Отдыхать!

Расслабившись, унимая бешеный стук сердца в груди, он вобрал в сознание метаморфозу подопытного, предельно измочаленного существа: дрябло-мускульный мешок полковничьей плоти в кресле, из коей только что выдернули сталистый стержень.

Бадмаев уловил, сквозь радужное мельтешение кругов перед глазами, скользнувшую ко входу в кухню тень. Сосредоточился. У кухонной двери переминался с ноги на ногу Белозеров – с добротно-черным кожаным баулом, тем, что стоял у его кресла. Он поманил Бадмаева пальцем.

Бадмаев встал, пошел на зов. На кухне генерал раскрыл баул, достал из него шприц и ампулу с тягучей желто-маслянистой жидкостью. Взял полотенце, и, обмотав ладонь, сломил у ампулы вершинку. Дал шприц Бадмаеву:

– Ну-ка всоси два кубика.

– Что это?

– Не обессудь, тебе предназначалось, брали для тебя. На самый крайний случай.

– Название не помнишь?

– Иван назвал по-иностранному.

– Какой Иван?

– Пономарев, мой служебный крестник, ты его знаешь. А это подарочек от Штази из Берлина. Он с ними какие-то аферы проворачивал у англичан.

– Надеялись меня дожать…вот этим, если упрусь?

– А что мне оставалась делать? Левин и Москва за глотку взяли намертво, ни вздохнуть, ни п…нуть. Чукалина с тобой заполучить надо было любой ценой. Однако вижу – не ты мне нужен. Так развернулось все, что до сих пор, как дверью яйца прищемили. Теперь понятно кого надо дожимать, с великой пользой.

– Ты видел, как это действует?

– Уже испробовали. Недавно взяли одного азеро-турка. В горах работал, знает русский, чеченский, аварский, азербайджанский. У него одна и та же сладкая песня для абреков со времен Шамиля и Кемаля Ататюрка – образовать Османскую империю – Туран: от Каспия до Дона. Здоровый бугай. Уперся рогом. За трое суток кровищи литр с него сцедили, а взамен – гулькин хер. Отборный мат, плевки в ответ и «Гаски хяк» (русская свинья – чеч.).

Слышь, Станиславович, я вижу с тобой можно обо всем. Я тут уже двенадцать лет в Чеченской ссылке и, хоть сдохни, ноет во мне нацвопрос. Сидит как камень в почках. Доколе будем мы, Иваны дураки, на цырлах бегать, гузкою трясти перед грузинами, азерами, чеченцами? Ну с пойманным азеро-турком ясно: чужой вражина, хамелеон. Ну а вайнахи – чеченцы, ингуши… эти же, вроде, свои… какого черта этим надо?! Всю нефтедобычу, переработку, машиностроение, медицину, наш русский хлеб, сельхозмашины, культуру русскую и мировую, институты по разнарядке, журналы, книги, образование – все это в глотку им пихаем до отвала, до отрыжки! Живут многие во дворцах – никто уже не спрашивает, за какие тугрики построил.

Но стоит в горах отвернуться – и тут же кинжал в спину, либо все те же «гаски хяк»! Да кто ж из нас подстилку для них делает?! Всей кожей чую: если мы, русские, уйдем отсюда, с гор ссыплется всякое зверье неандертальское. В их мозжечке одна забота: хапнуть чужое, все равно что: чужую бабу, скот, раба иль деньги. Я сколько докладных послал на эту тему на Лубянку –как в черную дыру.

Равнинники хлебнули цивилизации, притерлись к русским и среди них полно и умниц и трудяг. Но многие горцы – из каменного века, они же перережут всех! Сначала русских– за Шамиля и департацию, а потом своих начнут: родную мать задушат за деньгу, большинство из них в горах из первобытно-общинного строя еще не вылезли! Вся агентура КГБ моя в горных районах из таких, сдают друг друга за десятку с потрохами, со всем дерьмом – одно удовольствие работать. Оттого у меня и порядок с тишиной: друг дружку за говенную сотню перезакладывали. Здесь агентуры вражеской законсервировано еще с гражданской, как изюма в булке. На нее и опираются такие вот Левины, угнездились сверху до низу после Берии…головку срезал Жуков, а щупальца остались, а? Ты взял за задницу такую цацу, что у меня мандраж…трясется все внутри.

– Не время нам с тобой эту абстракцию обсасывать, генерал. Там в кресле конкретика продолжения ждет. Кстати, что с результатом по азеро-турком? Вкололи вы эту химию и что?

– Как прорвало, минут на двадцать. Пена из пасти как у бешеной собаки, а с ней – десятки явок, адресов, пароли – всю сеть турко-арабскую выложил на голубой тарелочке. Она, я уже сказал, сюда со времен гражданской войны и революции вросла.

– Так говоришь, Иван Пономарев препарат презентовал?

– Он самый.

– Я вынужден тебя в поддых ударить, Виктор Иванович.

– Это еще за что?

– Вот это не подействует на Левина.

– Я видел своими глазами, как работает препарат и, что он сотворил с турком!

– Тот случай и этот – разные.

– Ты, конечно, спец в этих вещах… но я ведь тоже не пацан со Щебелиновки. Вообще, какого черта ты уперся? Есть препарат, давай испробуем. Тебе что, лень укол ему всобачить?

– Ну пошли – вздохнул Бадмаев.

Он вколол препарат Левину, сказал:

– Продолжим.

Глаза полковника светлели, обретали блеск и уютно-тихую комфортность. В них будто хлоркой выедало свинцово-ледяную стынь.

Сцепленные в пересохшую полоску губы смягчались, рдели…из угла рта на подбородок скользнул блескучий ручеек слюны… работал препарат?!

– Я готов, – воркующе ответил, наконец, полковник. Он очень уважал Бадмаева, и это уважение росло. Бадмаев потрясенно ощутил, зондируя в полковнике гипно-перегородку: она становится податливой и рыхлой. Нажав, он продавил перегородку, вошел в спрессованость анналов в памяти. Здесь взбухли дрожжево, клубились тайны Забугорья.

– Я готов, – нетерпеливо, жизнерадостно еще раз напомнил о себе Левин.

– И так, «Zo-yan», «Zo-two». Расшифруйте.

– Два уровня, две гипноличности в одном теле. Зомби – один и Зомби два. Во мне сейчас спрессованы та и другая. Первая – я сам, вторая: информ – фантом, имеющий свою информпрограмму. Каждая, при необходимости, включается ключевым словом – паролем.

– Что означает «Зомби»?

– Засекреченный Объект Медико-Биологических Исследований.

– Когда и где вы стали Зомби?

– Первый этап: шаманские обряды Вуду на Гаити. Введение тетродаксина для подавления тета-тельта ритмов мозга. Захоронение в могиле на неделю с подачей воздуха. Там дозревает ПСИ процесс. Затем откапывание и приведение в сознание. Для примитивных исполнительных функций Зомби готов. Меня и Луиса Анжело Костильо – испанского переселенца пустили во второй этап.

– Подробнее.

– Второй этап: программы ЦРУ с гипно-внушением.

– Где это было?

– Военный институт ЦРУ и Пентагона: в Бетесде, штат Мерилэнд. Там сконцентрированы радиобиологические исследования ПСИ – оружия.

– Кто вас курировал в Бетесде?

– Джордж Гольдсмит.

– В Москве?

– Гордеев.

– У них совместные проекты?

– Да. «Артишок», «Синяя птица» и «МК – ультра». Испытания ПСИ – генераторов «Градиент-4» и «Элептон» на биологических объектах.

– На людях?

– И на людях тоже.

– Какова цель исследования?

– Их несколько.

– Перечислите.

– Используя математическую прогрессию, мы запускали в человечество ряд социальных форм толпо-элитарной конструкции: монархии, капитализм, социализм, фашизм, расизм, неоколониализм, парламетско – президентская демократия. В этом наборе, пропущенном через горнило времени, выявился единый и существенный изъян – неэффективность и недостаточность контроля над толпами. Этот изъян сохранялся при применении технологии разрушения воли, таких как оккупация и геноцид. По закону «М» – концентраций» взрывные инстинкты оставшихся толп в конченой фазе становились опасными для нас. Перед нами встала задача: создание ПСИ– генераторов, полностью подчиняющих волю толпы. Эта первая цель.

– Какова вторая?

– Вторая цель – экспериментальное исследование карбина.

– Химвещество?

– Метало – вещество, искусственный сплав. Он обладает био-совместимостью с живыми тканями. Незаменим, как материал для изготовления транзисторов, резисторов и микросхем, вживляемых в тело и мозг.

В итоге мы получаем киборга со стопроцентной подчиненностью осуществляемой пультом управления.

– Универсально-образцовый солдат?

– Не только. Киборг, с врожденной гипноспособностью, как выяснилось недавно, необходимое первое звено в трех сегментарной схеме: излучатель – генератор – усилитель.

– Их функции.

– Первое звено – излучатель, то есть киборг с вживленной в мозг транзисторной микросхемой, излучает заданную команду для топы: от миролюбия и обожания врага иль президента – до ненависти друг к другу – вплоть до немедленного суицида любым попавшим под руку предметом.

Уже есть более масштабные схемы этнического суицида: «техно-рефлекс танатоса». При оснащении соответствующим пси-оборудованием эта технология программирует рефлекс самоуничтожения в целой нации, и даже – в цивилизации.

Этот био-импульс от Первого звена, – киборга, транслируется в пси-генератор типа «Элептона» либо «Градиента-4». Тот, сфокусировав его, подает на Усилитель надгоризонтного действия. Через фазированные решетки антенн тысячекратно или миллионно кратно усиленный – импульс может накрыть электромагнитным излучением территорию квартала, города и даже государства – в зависимости от высоты подъема этой техсегментной конструкции.

– В том числе, из космоса?

– В том числе. Мы проведем там испытания, как только отберем и подготовим киборгов для Первого звена схемы.

– Вам нужен Чукалин, как первое звено?

– Чукалин и вы, Бадмаев.

– Без первого звена-людей, пси-генарторы с Усилителем бесполезны?

– Они полезны. Но много физиологической грязи. Пси-генератор сам излучает электромагнитный импульс. Но он плохо совместим с живыми био-тканями. В итоге – ненужные побочные эксцессы: раздирающие боли в костях, внутренностях, вибрация грудной клети, остановка сердца, атрофия и распад мышц, свертывание крови. Это эффективно в локальных и масштабных войнах – нейтрализует войска противника. Но мало пригодно в условиях дозированного геноцида на территориях подконтрольных нам государств.

– Есть еще третья цель?

– Одна из главных. Используя глобальный пси-генератор в космосе – поддерживать и генерировать покорность и согласие на детские прививки химреагентами. Последствия – тотальный дебилизм и новорожденные уродцы с летальным исходом в 30-40% привитой хомо-массы.

– Подробней.

– В 58-м году мы обязали управленческую медицину СССР по своим каналам проводить поголовную вакцинацию населения от энцефалита, кори, свинки и краснухи. Специальную вакцину «Тиковак» нам поставлял фармконцерн «Бакстер».

– В чем ее особенность?

– В вакцине содержался вирус СВ-40, который подавляет иммунную систему. Внедряясь в кровь и мозг и размножаясь, он провоцирует развитие рака.

Его функциональный минус: концентрация вируса в опухолях мозга и в крови трупов сравнительно легко обнаруживается простым анализом.

Более надежной оказалась вакцина от полиомиелита. Она содержала клеточную культуру почек обезьяны и сыворотку крови теленка. Это абсолютно инородные протеины в человеческой крови, меняют и разрушают строение генов. Итог: возрастная шизофрения через пять-шесть лет, частичный или полный паралич.

Второй вариант этой сыворотки, содержащий куриные фибробласты, оказался самым действенным. Он разрушает в первую очередь репродуктивную функции. Экземпляры с этой прививкой на 60-70% оказывались бесплодными, что равноценно добровольной и безпроблемной стерилизации.

– Еще какие-либо функции у пси-генератора?

– Их много. Одна из первых: нейтрализация в СССР, уничтожение идей ядерно-ториевой энергетики. За ней будущее. Заслуживает самого пристального внимания поляризация противоречий и вражды в элитно-интеллектуальных сегментариях русского этноса. Воспаляет непримиримость в национальном самосознании, по линиям раскола: «Ведизм» и «Православие», «Европеизм-Западничество» и «Славянофильство». Главная цель – не позволить им слиться в единую протестную энергию – в этом наша жизнь и смерть!

Как будто впилась в Левина незримая вольтова дуга и пронизала хлестким током из утробно-черной бездны. Подергивались и трепетали в конвульсии его мышцы и все тело, ошпаренные химерой русского единства.

– Значит, если первым звеном поставлен био-киборг, типа меня или Чукалина…

– То его био-импульс из второго-третьего звена: «Градиент-4 – Усилитель», становится идеально совместимым с толпами.

– Чем вызвана поспешность и вседозволенность создания такой трехчастной схемы?

– Масштабом предстоящих дел.

– Каких?

– Стратегической перестройкой всего СССР к концу восьмидесятых.

– В чем ее суть?

– Согласно закону США «PL– 8690» – расчленение территории на пятнадцать-двадцать автономных, легко управляемых анклавов. Сокращение населения в пять – семь раз, с целью освобождения жизненного пространства.

– Кто готовил научную базу для этого?

– Научную базу для ликвидации «лишнего населения» разрабатывал Мальтус. Ее обосновали и приспособили к новым условиям неолибералы фон Хайек и Милтон Фридман. Цель: внедрения монетаризма и неолиберализма в социальные структуры развивающихся государств и России: большая часть социума должна быть сломлена, деморализована, занята лишь вопросами выживания, пребывала в состоянии хронического шока и не способна давать оценку происходящему геноциду. Конечная цель – доведение общества до состояния дебилизированного распада, чтобы максимально нейтрализовать для нас действие закона «М – концентраций» на освобожденных территориях России. Био-психическое состояние двуного остатка должно быть полностью подконтрольно нам.

– Для кого нужны освобожденные территории?

– Я не уполномочен затрагивать эту тему.

Все глуше, замороженней становился голос полковника, спадала эйфория подчиненности, угрюмая, упрямая сопротивляемость вползала в левинское естество. Сидевший за его спиной генерал глухо выстонал:

– Аверья-а-ан…

Бадмаев вскинул глаза. Увидел за полковником синюшное лицо Белозерова, искаженное, покрытое росяной капелью. По-крабьи, неуклюже ворочались его пальцы, выуживая из стеклянной колбочки таблетку нитроглицерина.

«Еще минуту…потерпи, солдат… еще минуту!» – воззвал, взмолился к генералу Аверьян.

– Закон «М – концентраций»,…в чем его суть?

– Этот закон един для всех популяций на планете. При неблагоприятных условиях среды обитания популяция адекватно реагирует. Мы включим в СССР квото-перестройку: то есть сокращение населения – голод, локальные войны, инфляция, кризисы, тотальный психостресс, разрушении экономики, истории, морали, превращение женской особи в Бионосекто (биологический носитель сексуального товара). Как только это произойдет, людская популяция по закону «М-концентраций» включит внутри себя режим выживания.

– Что за режим?

– Снижается число мужских, неполовозрелых и старых особей. Идет резкая феминизация остатка. Задача популяции сохранить и уберечь носительниц зародышей, что гарантирует сохранность биовида и генотипа.

Это – ниспадающая экспонента.

Она всегда вершится в конечной фазе взрывной активностью остатка – с непредсказуемым и угрожающим нам итогом.

– Например.

– Акулы, охотясь на дельфинов, отгоняют косяки рыб от коралловых рифов. Популяции дельфинов, попав в режим голода, сокращаются. В остатке больше самок. Мало стариков и детенышей. Но остаточная часть самцов и самок становятся беспощадными охотниками на акул в последней стадии ниспадающей экспоненты. Взрывная их активность убивает и изгоняет популяцию акул из рифов с небывалой до этого энергией.

Такая же картина в тундре. Засушливое лето и песцы сокращает популяцию мышей. Остаток их вдруг обретает коллективный разум и навык стадной охоты на песцов в их норах. Они наваливаются группой на песца и убивают. Или изгоняют. Закон «М-концентраций» неумолим.

– Он применим и к людям?

– Конечно. Германия, Италия, Испания и Португалия. До этого спланированная нами Первая Мировая война и геноцид, Версальский договр, разруха снизили германскую и европейскую популяцию этих стран почти на треть. Две трети из оставшихся были женщины. Взрывной итог: в конечной фазе экспоненты в эти страны пришел… проклятье, голова… пришел фашизм с тяжелыми последствиями для нас. Вот почему… нам нужен здесь, в России, для последней фазы экспоненты… я устал… сверхмощный пси-генератор с био-киборгом, способный подавлять взрывную разрушительность остатка… я больше не могу…

Левин подергивался в судороге.

Из-за его спины донесся долгий и рычащий стон. Бадмаев встал. Обвисший в кресле генерал сползал с него, цепляясь вялою рукой за подлокотник.

Стеклянный цилиндрик с нитроглицерином скользнув с его ладони, цокнул о пол, рассеял кругляши таблеток.

– Кто…там?! – Левин тяжело, всем корпусом, по-волчьи стал разворачиваться на стон. И Аверьян почувствовал, как чужое сознание склизкою медузой течет и выползает из – под его контроля.

– Сидеть! – Он вдавил полковника обратно в кресло. Склонившись, вогнал в его зрачки, в бунтующую толщу разума, всадил, как нож в волчью сыть, отточенное лезвие приказа:

– Ты все забыл! Здесь мы вдвоем! Ты забыл все, о чем говорили.

– Там кто-то…есть… – в сознание и волю Левина до этого слитых с Аверьяном в телепатическом соитии, ворвался, как ржавый штырь, стон генерала.

Полковник, скособочив голову, порывался встать и разглядеть за спинами источник мучающего звука. Нещадно выдернутый из былой нирваны и утратив ее, он напитывался ярым бешенством быка, которого не доглушили молотом по лбу.

– Наш разговор забыт! – еще раз врезался в сознание полковника Бадмаев: тот ускользал, выламывался из гипно– контакта. Предупреждая окончательный разрыв, Бадмаев коротким, рубленым тычком костяшек в шею выключил реципиента.

Лишь после этого ринулся к генералу. Тот, лежа на боку, пытался подобрать таблетку с пола. Бадмаев сунул ему в рот крупинку нитроглицерина. Выключил магнитофон, снял с него пленку, сунул внутрь куртки в карман.

Настенные часы показывали «десять». В провально-черное окно заглядывала ночь.

– Позови… врачей, – едва ворочая языком, попросил Белозеров с пола.

– Мы сами к ним, терпи Иваныч, тебя уколят через две минуты.

Он взвалил генерала на плечо, пошел к выходу. Распахнул дверь. Выключил свет, оглянулся.

Неподвижный, серо-черный куль полковничьей плоти торчал из кресла. Поодаль, скорчившись на тахте, сладко похрапывал квартирный надзиратель… кажется Давыдкин.

Бадмаев захлопнул дверь. Скользящим махом ринулся спускаться с лестницы.

– Слышь…Аверьян…что будет делать? Угробят ведь страну паскуды!! – Косноязычным стоном озвучился генерал из-за спины. Рванье, осколки всей прежней жизни, скрежетали под черепной костью. Все, чем он жил, во что верил, за что спалил здоровье на войне в спецоперациях, сцедил на землю литры крови из пяти ранений – все рухнуло и слиплось хламьем в душе.

– Ты ничего не будешь делать. Лечись и подавай в отставку. Ты ничего не слышал от Левина. Так выживешь.

– А ты?

– Я побарахтаюсь. С Иваном.

– Пономаревым?

– Ну. Встречаемся в лесу через два часа… если не перехватят по пути.

Он вынес генерала из подъезда. К ним кинулись врачи, охранники.

– Товарищ генерал, Виктор Иванович… что с вами!?

– Укольчик бы…от сердца, – выстонал Белозеров. Ему сделали укол. И старший средь белохалатников рыкнул сквозь зубы:

– В наш госпиталь!

Летели сквозь ночные улицы с сиреной, на хищно красную кровавость светофоров: за «Скорой» стлалалась над землей, ввинчивалась в ночь, сливаясь с ней угрюмостью окраса, «Волга» генерала.

У госпиталя он подозвал шофера, сцедил сквозь синеву холодеющих губ:

– Петро… возьми «калаш»… доставишь Станиславовича куда скажет… попробуют остановить – стреляй на поражение – то будут враги.

– Доставлю, товарищ генерал, не беспокойтесь.

– Прощайте… братцы… Бог вам в помощь.

– Да что это вы, батя?! В глазах бессменного служаки, ординарца и шофера стояли слезы.

Левин выплывал из беспамятства. Раскалывалась голова. Периодически с иезуитским сладострастием в него сверлом втыкался телефонный звонок. Смолкал. Через короткие мгновения тишины он снова ввинчивался в мозги, наматывая на себя лохмотья нервов.

Было темно. Телефон, наконец, смолк. Со стоном, отлепив тело от кресла, полковник встал. Шатаясь, подошел к стене, нащупал выключатель. Свет разодрал пространство, полоснув безжалостными лезвиями по глазам. Зажмурившись, он прислонился плечом к стене. Стал лепить в памяти виденья – фрески в единое панно…ДК культуры, труп Качиньского, с дичайше вывернутой головой, слюняво скалится из под руки… каменно наглая морда Кострова, слившая ему, полковнику Лубянки, туфту про смерть бейтаровца («И Дан туда же, с ним, мой Дан, племяш!»), кабинет Белозерова…нещадный рывок заслонки, выдернутый из его мозгов Гордеевым: «Zo-two»… Захлестнувший память поток всезнания о пси-оружии, о судьбе и предназначении России – суки… Дан, увязнувший в постыдном и преступном для Конторы соитии с дерьмово-русским бытием. Приговор ему, его семейству: «Сухое сено». Ах, Элохи-и-и-им… зачем втянул в Контору… теперь его у Аськи на глазах? Нет!! Только не это! Его нельзя пускать в Москву, где мясники Гордеева.

Левин посмотрел на часы – двенадцать ночи. Вынул из кармана рацию. Включил ее, набрал код майора, организовывавшего всю операцию в Гудермесе. Сморщился как от зубной боли: в ушную раковину ворвался панически-вибрирующий вопль Зельдмана:

– Борис Иосифович! Ну, наконец… вы где?! Москва, Сотников всех на уши поставили… Белозеров трубку не брал, а ваша рация не отвечает.

– Докладывай! – обрезал вопль Левин.

– Слушаюсь. Здесь все в порядке, ждем. Гульбаева с прибором и машиной доставили из Ханкалы, он на посту, дежурит во дворе Чукалиных с прибором, смонтировал его на дереве. По первому сигналу включит. Проинформировали всех про возможности студента. Я только что проверил все посты на подходах к их дому, перекрыли все. Мы накроем пацана, ручаюсь стопроцентно.

– Где Белозеров?

– Так вы… не знаете?

– А что я должен знать?! – ощерился, вогнал в рацию пульсар гнева полковник.

– Так он же… на столе… меня оповестили…

– Ты можешь не блеять?! На каком столе?!

– На операционном, в госпитале. Скончался час назад…остановка сердца.

– А почему меня только сейчас… а че-ерт… хорошо тому живется у кого одна нога. Где Аверьян Бадмаев?

– Вы тоже не знаете? Исчез.

– Что-о?

– Есть подозрение: его куда-то увезли.

– Куда и кто?

– Час назад из Грозного в сторону Гудермеса на большой скорости прошла машина Белозерова.

– ГАИ останавливало?

– Они знают машину. Не имеют права. На наш приказ гаишники ответили отказом.

– А сами? Сами пробовали остановить?

– Под Аргуном пытались. Напоролись на очередь из машины. Тяжело ранен Зубов.

– Твою м-мать…а еще раз?! Под Гудермесом?!

– После Аргуна машина исчезла с трассы. Нырнула куда-то на проселки.

– Та-ак. Хозяин в морге, а шоферюга его шустрит. Поднимите наш вертолет с Ханкалы, пусть оглядит проселки с прожектором между Аргуном и Гудермесом.

– Машина черная… там много перелесков.

– Да неужели, разумный ты наш?! Пошли туда же команды, пусть прочешут все!

– Снять с оцепления Чукалинского дома?

– Я тебе сниму! Свяжись с Васютой в МВД, от моего имени ящик коньяка за две команды скорохватов! Немедленно затребуйте из Дагестана и Осетии оперативные подразделения КГБ. Пусть высылают сюда вертолетами.

– Понял.

– Последнее. Дан, выехал в Москву?

– Поедет утром.

– Поезд и вагон?

– Чеченский фирменный, вагон 6, СВ, один в купе.

– Свяжись в Ростове с Леркиным. Пусть там заменят в «шестом» их проводника на нашего, который чай умеет хорошо готовить. И вовремя прибрать. Под Тулой поезд будет в три утра. Надо тихо уберать двухсотый груз из СВ.

 – Я…я вас не понял! – вибрировал в надтреснутом голосе Зельдмана пещерный ужас.

– Ты все правильно понял.

– Мы…вы…Дана?!

– Ты сволочь, Зяма! – воющее сцедил сквозь горловой спазм Левин – я отдаю распоряжение по своему племяннику и мне еще и растолковывать тебе, говнюку: за что и почему?! Выполнять!

– Есть выполнять.

Перекипая в муке жалости, Левин завершил рассудком схему «Сухого сена»: Асю, которая похоронит мужа, собьет машина. Ибо закон «М-концентраций», гильотиной нависающей над их головами тысячелетия – этот закон не позволял разжижать и расслаблять свою элиту заразой ассимиляторства.

Додика встроит в пожизненно закрытый саркофаг кадетства их Контора, где будет выдано ему и соответствующее воспитание, и должность, и погоны, и жирная зарплата бейтаровца. В конце – положенная порция Шопеновского марша на похоронах – под треск военного залпа. Если доживет до этого.

…Он сидел, давил вспухавший в груди звериный вой – тоску по Дану. И вспоминал: так плохо и страшно ему было один, единственный раз, когда он очнулся и, сделав несколько попыток пошевелиться, понял, что заживо закопан. Он попробовал осмыслить ситуацию. Но в первый раз такой послушный, гибкий его разум бессильно распластался под натиском рефлексов. Они, ворвавшись в голову стадом буйволов, истыкали разум паническим бешенством своих копыт. С неандертпльским ужасом, глотая кровь с прокушенных губ, он бился и выламывался из земляного плена, срывая связки, выл, рычал, визжал, пока не потерял голос. Но тупая земляная тяжесть, сдавившая истерзанную плоть, практически не поддавалась.

Он потерял сознание. Когда очнулся, его разум вдруг выпек первое, полезное соображение: «Если я жив, значит дышу. Если дышу, если в ноздри, рот не забиты земляные кляпы – значит кому-то надо, чтобы я жил».

Самым мучительным, что изводило до судорог и истерик, было не спрессованое тело, не пролежни, не муки жажды и голода.

Самым страшным была пустота в памяти: он не знал, кто он и как попал сюда, под землю.

Время текло сквозь вены и артерии с садисткой неторопкостью, как вязкий растворенный битум. Шли месяцы и годы. Он ощущал, что его мозговая субстанция, все нейроволокна, нейроклетки, аксоны и дендриты в сером веществе преобразуются в нечто иное, пропитанное космодегтем. Муки его плоти растворялись в земле. Исчезло ощущенье тела, отхлынули жажда, голод. Единственный спасательный круг, в который намертво вцепился его разум, было: «Если я дышу и сюда поступает воздух – значит, я кому-то нужен».

…Когда его через неделю откопали и положили на песок в пещере – для адаптации к воздушному бытию, он почти не удивился суровой, лихорадочной суете вокруг него, из коей ввинчивался в самый череп через уши стрекот кинокамеры.

«Я был кому-то нужен!». Он верил в это, это и спасло его.

Из десяти закопанных вошли во второй этап подготовки лишь он и испанец Кастильо. В гипно – сеансе им вернули память. Остальные, не выбравшись из земляного плена, остались доживать равнодушными рабами любого, кто наденет на них ошейник.

Левин и испанец сохранили разум, который пропитали новой гипноинформатикой и сверхзадачей. Они вошли в явь тоже другими: растворенными в идее абсолютной власти над планетой. Они стали неотъемлемой частью этой идеи. И с хладным бесстрастием наблюдали, как под ее гусеницами хрустят и крошатся чужие судьбы и государства.

Были и сбои, срывы у Левина. Такие, как сегодня – когда, послав в пожар «Сухого сена» племянника с его женой, он вдруг ощутил рвущую сердце потерю, ибо руки, кожа, мышцы его все еще помнили теплоту и тяжесть родного тельца племяша, вынянченного в его семье, поскольку сестра бесследно развеялась пеплом по ветру из печи Майданека.

…Вытерев мокрые щеки, и почти успокоившись, Левин продолжил восстановление панно из фресок в памяти: приход на квартиру к Аверьяну… коньяк, предложенная первоначальная плебейская цена за согласие мага сотрудничать. Надменное упрямство этого гипно-туземца, затем серьезная и настоящая цена за его дар… опять отказ. Гнев Левина в ответ – безрассудный гнев Кукловода и поводыря, над кем простерто кремлевское крыло.

Потом – провал. Он с изумлением копался в черно-непроглядной дыре, которая зияла в памяти… В ней лишь вибрировало чей-то стон… бессильный, напитанный болью зов к уходящей жизни… Чей стон? Откуда?

Отчаянно заверещал под ухом телефон. Левин снял трубку. В него ворвался нафаршированный тревогой голос Зельдмана:

– Студент явился, товарищ полковник! Он ломится к дому. Гульбаеву отдана команда включать «Градиент-4».

– Пацан нам нужен целенький, как яичко для пейсаха! Ты понял?

Он вызвал по рации закрепленную за ним машину Комитета. Ринулся к выходу.

 

ГЛАВА 58

Прохоров, выйдя с гудермесского вокзала вечером, не стал брать вокзальное такси: до дома Чукалиных, как помнилось, было минут 15-20 – если идти к совхозным домам прямиком, через поле.

Напитывалось тусклой краснотой светило, клонясь к степному горизонту. Огрызок степи прильнул к совхозным усадьбам. Мял его Василий подошвами, вдыхая одуряюще-пряное благоухание полыни и чабреца. Пронизывал предвечернюю тишь, теряющий мажорную силу, хорал цикад. Но уже там и сям вплетались в него, набирая мощь, квартеты и секстеты ночных солистов – сверчков.

Перейдя по мосткам арык, втекающий мутно-глинистой анакондой в усадьбы, увидел Прохоров косца. Мужик в кургузой рубашонке, серо-мятых портках, лениво, неумело махал косой, то и дело, втыкаясь острием ее в земные бугры.

Поодаль в полста шагах сидел, скрестивши ноги в траве и лузгал семечки борцовского сложения пастух – при драно-тощей козе, привязанной к колу. Неподалеку утонула колесами в бурьянном сухостое тупорылая машина с коробчато-глухим, квадратным кузовом.

Степь и тропа, вилявшая по ней, утрамбовались в размашистый проселок. Стояли вдоль него осанистые, утонувшие в зелени дома учетчиков и трактористов, овощеводов, свинарей, доярок: Чукалинский совхоз «Пригородный», один из немногих на Кавказе, сумел встроить работников своих в добротный, жилой быт, куда тянуло совхозчан после работы душой и телом – к детишкам, женам, к кудахтанью несушек в курятнике и трубному ору крутогрудых петухов на заборах, облитых арбузным соком нисходящего светила. Тянуло механизаторов к черешням, сливам, помидорам, дыням и арбузам в огородах. Их напитывал драгоценною влагою арык, пронизывая все усадьбы, подныривая под изгороди тишайше-мутной, полуметровой глубины водицей. Там и сям зеленели над ней пронзительно-младые копьеца камыша.

…Припоминая прошлый свой визит, сортировал в памяти Василий заборы, текущие по улице назад. Чукалинские ворота, как помнилось, были синие, из добротных досок, куда впаялась желто-веселая калитка.

Искомое нашлось: восьмой с окраины кирпичный забор зазывно плеснул в глаза яичной желтизной калитки. Влипла она солнечным квадратом в ультрамарин ворот. У них стоял матерый, военного окраса легковой ГАЗон с наглухо зашторенными окнами.

Василий толкнул калитку, шагнул во двор. Тотчас вклещились в него с двух сторон и заломили руки за спину два мордоворота.

«И здесь достали, псы… я ж никого кроме директора не оповещал… иль секретутка наша слила, когда выписывала командировку» – изнемог в тоскливой ярости Прохоров.

Некто в потертой серо-костюмной паре стоял поодаль: руки в карманах брюк, подрыгивал коленкой. Спросил, негромко цедя сквозь узкие губенки под усишками нерусскую допросность слов:

– Ти кто такой? Фамили.

«Фамилию тебе, сученок, небось, она тавром в мозгах впечатана».

– Ну, Прохоров, – утихомиривая сердце, ушел в глухую оборону Василий.

– Ты сюда зачем?

– Мы что, свиней пасли вместе, чтоб «тыкать»?

– Еще будишь пасти, биз миня, – пустил на щеку чуть приметную ухмылку вопрошающий, – документ давай.

– Залезь в карман, возьми.

Цепкая лапа шлепнулась ему на грудь. Нащупав удостоверение, выудила и развернула.

– Старший научный сотрудник… кандидат сильхоз наук… гилавный агроном колхоз. Чего здесь надо?

– К директору Чукалину.

– Зачем дириктор?

– Тебе коротко или подробно?

– Ти умный, да? Время не тяни, когда тибя спрашивают.

– Ну если совсем коротко: у нас с Чукалиным одна проблема: скрещивание химических мутагенов гексаплоидной пшеницы и получение гаплоидов, переведенных на диплоидный уровень – для повышения кустистости.

…Он уловил смазанный бросок кулака к своему животу и успел напрячь пресс. Удар пришелся в резиново-тугой поддых и отскочил от него.

– Тибе сказал я: не будь умник, – катал желваки по скулам допросник.

– Тебе можно, а мне, значит, нельзя, – ухмыльнулся, угнул по-бычьи голову Прохоров.

– Домбаев! Сколько раз повторять: не распускать руки! – сказал высокий, сутуловатый мужик в офицерской форме. Вынырнув из-за угла дома, пошел к охранникам – кто вы?

Взял корочки у охранника.

– Поехали по второму кругу. Старший научный сотрудник Прохоров.

– Вы… Прохоров?! – не смог скрыть изумления офицер. Он явно знал о госте много… наверно очень много. Но, обретя служебную нейтральность, продолжил допрос.

– Цель вашего прихода?

– Может, не будем тратить время, капитан? Вы сам прекрасно знаете, зачем и почему я здесь.

– Еще раз потрудитесь, персонально для меня.

Смотрела на Василия из узкоглазых бойниц степняка какая-то не разовая и не служебная, а глубинно-стратегическая заинтересованность.

– Повторяю: прибыл обсудить с Чукалиным проблему селекции дикоросов: гексаплоидной пшеницы и получение в его хозяйстве гаплоидов, переведенных на диплоидный уровень – для повышения кустистости.

– Товарищ капитан, опять он издивается, собак, какую дурь несет.

– Кроме кустистости, у вашего поколения беккороссов повышалась частота кроссинговера? Так? Или не всегда?

 – Почти всегда.

Вопрос ударил по сознанию и ошарашил.

– При селекционной гибридизации возникала проблема с донорами устойчивости?

– Как у всех.

– И вы ее решили?

– Полностью.

– Вы завираетесь, Прохоров. Эту проблему не смогли решить ни доктора, ни академики всего мира. Она решается частично на два-три года – скептически и умудрено трепетали ноздри капитана.

– И, тем не менее, у меня такой проблемы уже нет – пожал плечами Прохоров.

– У вас доноры T.Persiсum? Эгилопсы, пырей, рожь?

– Нет.

– T. Durum? T. Macha с числом хромосом от четырнадцати до двадцати восьми?

– Это уже отбросы, генные кастраты. У моего дикороса тридцать шесть хромосом с комплексной устойчивостью в геноме к мучнистой росе, всем видам головни, вирусу табачной мозаики – как минимум на двадцать лет.

– Да нет таких монстров в природе! – подрагивал в свирепом изумлении капитан.

Запальчив и видимо, ушиблен зернопроизводством, оказался азиат, каким-то боком прикоснувшийся к селекционному мутагенезу. Или такого специально подобрали для визита Прохорова к Чукалину?

Творилось непонятное: зачем-то лез цербер служивый, КГБ-ная ищейка в ослепительные высоты селекционного священнодейства, доступного далеко не всякому спецу аграрию.

– Вам не кажется, что здесь не время и не место для тонкостей мутагенеза, – угрюмо спросил Прохоров, – этот дундук врезал мне кулаком в живот…

– Ты сволыщь… я тибе счас за дундук…

– Закройте рот, Дамбаев! Прохоров, за мной.

Капитан развернулся, пошел к дому. Прохоров, стряхнув захваты чужих рук, последовал за ним. Они зашли за дом, уперлись в полированную штанами скамью, притертую к стене. Сели. Капитан был уже при статусе своем, застегнут на все пуговицы.

– Вы можете мне объяснить, что происходит? Я прибываю к директору совхоза в командировку, чтоб обговорить совместную работу нашего колхоза и его хозяйства…меня хватают под руки и бьют в поддых.

– Здесь в командировке?

– Смотрите в паспорте.

Капитан сверил дату и фамилию в командировочном удостоверении с паспортом. Вернул все Прохорову.

– Не вовремя сюда явились, Прохоров. Попали, как кур в ощип. А может быть… наоборот. Вы обговаривали свой приезд с Чукалиным?

– Вчера я говорил с главным агрономом. Он подтвердил: директор здесь и никуда не собирается.

– А почему сюда, в это хозяйство, в Чечню? Что, не нашлось совхоза в Куйбышевской области или под Пензой, где-нибудь поблизости, в вашей климатической зоне?

– Может хватить изображать невинность, капитан? Не ваша ли Контора надела на меня ошейник и держит на цепи который год? Вы навтыкали своих жучков ко мне на кухню, в постель, сортир…жена рожала и у нее в роддоме, в кровати фиксировал все ее вопли и физиологию ваш клоп, нам медсестра потом сказала. Я махнул рукой на Куйбышевскую область и затеял экспериментальный альянс с Шугуровым под Пензой. Но вы и там достали! Вы отравили жизнь мужику за меня, за мутагенных гексаплоидов на безотвалке, вы прессовали и топтали его талант, его хозяйство и семью, пока не загнали в больницу. Где он и лежит сейчас. Теперь вы с умным видом вопрошаете: зачем я здесь?

– Я не топтал ни вас и ни Шугурова. И повторяю свой вопрос: почему прибыли именно к Чукалину?

 – Я знаю Чукалиных еще с детства. Василий Яковлевич – один из самых крепких, знающих сельхозников в России, с ним можно надежно работать.

– И сына его знаете?

– Женьку, естественно. Талантище и виртуоз во всем за что берется, боец и эрудит.

– Теперь не эрудит. Теперь бандит во Всесоюзном розыске.

– Что вы сказали?

– Искалечил четырех бойцов МВД и КГБ. Пятый день бегает от нас, – размеренно и тускло, глядя перед собой, поделился своей заботой капитан. – Мы здесь, чтобы поймать его.

Гульбаев глянул искоса – хватал ртом воздух Прохоров.

– И… что с ним сотворите?

– Поймаем – видно будет. Как поведет себя.

– Он должен появиться здесь?

– Обещал. Пока обещанное выполняет.

– Василий с Анной, родители его, здесь… под арестом?

Канул вопрос в зыбкую трясину тишины. Гульбаев не ответил.

– Выходит я действительно не вовремя сюда, – пришел в себя, закаменел в угрюмой собранности Прохоров.

– «Вьется дорога длинная…здравствуй земля целинная» – песню такую русскую знаешь? – вдруг круто и непонятно развернул разговор капитан, перескочив на «ты».

– Знать не хочу.

– Сам что ли не пел?

– Эта не русская песня, капитан. Она партийная. У меня другие песни.

– Ни одного совхоза и колхоза нет у русских, чтобы к нам своих не посылали с этой песней.

– Есть.

– Да ну? И где?

– Здесь, перед тобой.

– Не понял.

– Чукалин не посылал в Казахстан ни пахарей, ни комбайнеров.

– Саботирует великий почин партии?

– За это и всадили под ребра выговор с «неполным служебным соответствием». Сказали, чтоб готовил себе замену через год.

– Почему такой упёртый, партию не любит?

– Он не упёртый, капитан, у него совесть хлебороба воспалилась. А у других – любовь к партии. Такая пламенная, что за ней не стало видно ее дури.

– Не боишься так со мной?

– Ты же казах.

– Я чекист, Прохоров.

– Ты казах, капитан. И твои глаза видели это тупое паскудства Хруща. Твой народ задыхался от пыли, когда мы распахивали ваши степи. Мы, русские, с этой блядской песней пустили на распыл миллионы гектаров великой казахстанской степи, с ее флорой и фауной, практически единственной на континенте. Мы отравили гербицидами и пестицидами вашу землю, сдернули с мест и вышвырнули в города тысячи пастухов и скотоводов, оторвали их от могил предков.

Сидел рядом с Прохоровым, белея лицом капитан, сидел, сцепив до крошева зубы. Ибо нещадным и блескучим лемехом правды вспарывал его сердце Прохоров – как немецкий, сакский плуг, всаженный в живые черноземы, вспарывал степи вокруг его аила. Из него, исхлестанного пыльными смерчами, не захотели уезжать ни дед его, ни бабка. Там и истлели с легкими, и глоткой, забитыми черной пылью. А мать, от которой ухал на заработки и не вернулся отец, рвала жилы на трех работах в городе, чтобы сын закончил сельхозинститут и еще курсы психотропных технологий.

– Ты знаешь Сулейменова, Бараева? – спросил капитан. Тягучим колокольным звоном гудела в памяти его отходная по юности своей, по родичам, раздавленным бешенством целинной эпопеи.

– Знаю и помню. Как Мальцева и Моргуна, как умницу и великана мысли мутагенезника Рапопорта Иосифа Абрамовича. Это маяки хлебного достатка и сытости на планете, капитан. Их может не чтить только тупой баран в агрономии или сознательный враг.

– Я работал у Сулейменова и Бараева над скрещиванием химических мутагентов.

– Так вот откуда! – окатило изумлением Прохорова.

– Оттуда. И сколько помню ту работу: мы бились лбом о стену. Нужны были доноры устойчивости. Все наши пшеницы на целине сжирала ваша российская головня, мучнистая роса, табачная мозаика. У нас ветры и пыль – главные разносчики этой заразы.

Когда нашли, исследовали дикую пшеницу T. Timopheеvi, неделю ликовали – двадцать восемь хромосом и мощнейшая устойчивость к листовой ржавчине и прочим патогенам, столь мощная, что породила целую донорскую линию Transter. Устойчивость сохранилась почти пять лет.

– Помню, читал. Не хилый дикорос.

– Не хилый?

– Для своего этапа.

– Ты заполучил лучшего?

– Гораздо лучшего.

– Слушай, Прохоров, ты в самом деле заимел дикороса с тридцатью шестью хромосомами и двадцатилетней устойчивостью к фитопатогенам?

– Плюс ко всему – абсолютная стерильность и отсутствие константности.

– Да нет в природе ничего подобного! Твой экземпляр – подарок от богов, что ли? Специально вывели для нас, двуногих ишаков, чтоб не подохли с голоду?

– Это не я, а ты сказал. А я могу лишь подтвердить: вот эта твоя версия самая близкая к истине, – сосредоточенно выпек эти слова бывший атеист Прохоров, знающий им настоящую цену.

– Ты где… его нашел?

Но зависло жадное любопытство мутагенезника в воздухе. Сказал, наконец, Прохоров:

– Нет у меня права утолять твое любопытство, капитан, не только мой этот секрет, а ты…не наш. Да и провалы в памяти еще не заросли про этот сорт пшеницы. Может, когда-нибудь в одном лагере сойдемся, и потолкуем всласть.

Взбурлил и выпер, было в капитане служебный позыв к допросной работе: уже привык он всегда заполучать нужные ему сведения. Но тут вдруг ощутил в себе нечистую, нелюдскую суть этого позыва.

– Свезло мне, что встретил тебя, капитан – продолжил Прохоров – давно я хотел спросить кого-нибудь из ваших, за что вы так остервенели на нас?

– На кого «на вас»?

– На настоящих хлеборобов, капитан. Любая пахотная шушера и сволочь, дубье необразованное, что хочет вытворяет над землей. А мы – в капкане вашем, в клетке. Чем старше становлюсь, чем больше припекает ваш пригляд. В НИИ было не продохнуть от ваших гляделок и ушей. Любая мыслишка, любой шажок к безотвалке, к плоскорезу, сошнику – и ты уже преступник. Иезуитски городили ублюдочный набор инструкций, указаний, запретов, согласований. Не хуже лагерной колючки нас держали, не продерешься на волю, к хлеборобной истине. Я не прав?

– Ты не совсем, и не про всех прав.

– Ладно, дальше поехали. Еще Иван Эклебен, садовник Петра I, тянулся к безотвалке, инстинктом, рефлексом своим предостерегал вспарывателей земли, чуял, что за этим – голод. Но еще тогда затуркали, забили, загнали в гроб, как Ивана Овсинского в прошлом веке. Как загоняют в этом веке ныне Мальцева и Моргуна, Сулейменова и Бараева. Последние двое твои ведь, единокровники! Канаду тридцатых помнишь?

– Я помню Казахстан.

– Канадский урок – самый страшный для Xomo-Sapiens. Ветровая эрозия от пахотной дури сделала бесплодной половину государственных земель, вырвала кусок хлеба из глотки миллионов. А ведь накоплены были уже на той фактуре монбланы реальных доказательств: в сотнях хозяйств на всей планете уже доказано было трудом и практикой – не плуг, а плоскорез, сошник спасают землю от гибели, а нас – от голода. Сошник почти что вдвое увеличивает урожай, бережет почвы от эрозии, накапливает гумус, влагу, формирует микрофлору в верхнем слое. Да что говорить, ты сам это знаешь не хуже меня.

Какие-то ничтожные тридцать лет утекли после Канады – и вот он Казахстан! Еще дебильнее напор плугарей. Все чаще думаю: не дурь это. За всем разором – людоедский ум маячат. Которому нужен именно голод, как поводья и хлыст для ямщика. А вы – церберы и сторожевики этой хищной силы и хищного ума. Я что, не прав?

– Смотря, с какого боку все это оценивать.

– Юлишь, капитан. Скажи мне, зачем ты нацепил эти погоны, преследуешь исконных хлеборобов, арестовал отца и мать Евгена? Зачем эти нашлепки на плечах тебе, знающему всю подноготную истинного хлеборобства? Тебе, потерявшему родные степи, тоже нужен троцкистский и свердловский голод для славян и для казахов?!

– Мне есть чем откозырять в ответе. Но перебьешься. Ты же не всем со мной поделился.

Не мог он поделиться с Прохоровым сведениями о себе. Расшибив в кровь лоб и душу в команде Сулейменова, надрывавшего силы в бесплодной драке с плужниками, изнывший в живодерном разоре родных степей и народа своего, наглотавшись черной эрозийной пыли – зажегся тогда он, МНС Гульбаев, неугасимо тлеющий ненавистью к пришлым из Руси ордам пахарей. Еще не сознавал он, что эта его этно-ненависть была хоть и побочным, но крайне нужным «продуктом» для кукловодов, затеявших руками Хруща целинную эпопею. И пригодился ведь этот «продукт», сработал, когда отваливался ломоть Казахстана от СССР. Охотно и брезгливо отвалился, без проблем и сопротивления, а русские и уральские казаки стали первыми мишенями для местных.

Гульбаеву хватило тогда ума осознать исполнительскую, шестерочную суть прибывших в Казахстан агро-баранов. Но кто стоял за нашествием? Хрущ… скорее всего это – козел при стаде, и не больше. В пастухи он не годился. Так кто ж все-таки стоял за сотворившимся?

Это недоступное познание маячило где-то за горизонтом. И он, МНС Гульбаев, полез к нему служебными ступенями, карабкаясь по ним настырно и цепко. Он сблизился с полпредами Конторы. Таких немало ошивалось вокруг Сулемейнова и Бараева, с единственною целью: знать все, что затевают эти ученые антипахари, знать, «держать и не пущать».

Завел Гульбаев приятельские отношения с одним весомым кадром. Раскрылся ненароком, что кроме геномного мутагенеза овладевает Джиу-Джитсу, парапсихозом и телекинезом на спецкурсах при штабе КАЗВО, где верховодил его дядя. Дождался своего: получил приглашение, наконец, в Контору. Там, позабыв градацию мироздания на день и ночь, нырнул безвылазно в глубины пси – технологий. Вгрызался в потаенную специфику мозговых отсеков: рептильного, лимбического и неокортекса, в тета-тельта и сигма-ритмы мозга, их совместимость с инфразвуком, СВЧ и лазером, их симбиоз с ПСИ-генератором, их реакции на излучение импульсно-волнового миотрона, их болевой порог и разрушение от радиационного воздействия.

Его перевели в Москву для овладения «Градиентом-4» и дали старшего напарника Дана. Лишь там он начал познавать иерархическую структуру зомби-управления страной кремлевскими небожителями, догадываться о потайных приводах и нитях от Верховных кукловодов.

Чем глубже он нырял на кромешное дно профессии, где насаждали в кровь и грязь звезданутые паханы власти, тем нестерпимей нарывала отсаточно-людская суть его натуры, лишенная малой Родины и родичей. Варился он в капканной неумолимости бытия, где напрочь было перекрыто право на семью и на детей. Все более склоняясь к мысли о суициде (ибо давно усвоил, что живьем Контора беглецов не отпускала) он вдруг познал, что рядом, параллельно течет своим руслом иная жизнь.

Однажды к ним в отдел зашел за малой техно-надобностью высокий спец из ГРУ – Пономарев. Каких-нибудь пятнадцать минут беседы с генералом хватило Гульбаеву, чтобы понять – вот этот из иной, стоящей жизни. Где существуют (это не бред!) понятия: честь, Родина, долг чекиста перед ними.

Генерал оставил, скорее всего, для проформы, телефон каких-то третьих лиц, через которых можно было когда-нибудь, при случае, и если повезет, достать его звонком. И испарился в небытие. Тогда и стал рождаться в казахе последний, практически нереальный замысел.

Но он обрел реальные черты в командировке сюда, в Гудермес. Где свалилась на него задача: поймать студента – зверя, вундеркинда, по совместительству Исуса.

– А зря ты ко мне с душою нараспашку – вдруг жестко, холодно ошарашил Гульбаев – со мной осечка вышла. Разговор с тобой продолжим в другом месте. Там и ответишь на всё, что меня интересует.

– Ну и сукин ты сын! – не смог скрыть Прохоров изумленной и гадливой ярости.

– Перекантуешься в компании стариков Чукалиных. Марш в дом. И носа не высовывать – Домбаев может отстрелить, за ним не заржавеет. Да, кстати…в случае чего, наденьте на голову кастрюли и ложитесь на пол. Старикам об этом тоже скажи.

– В каком таком случае?

– Ты все слышал. Марш в дом.

Евген разделся у приметного в ночи куста. Сложил под него одежду и сумку, присыпал их жухлым прошлогодним листом.

Ночь, перевалившая за половину, накрыла пригородное поле черным покрывалом. Луна, проглядывая ненадолго через дыры кромешных туч, пятнала поле шафранно-смутными заплатками. Они ползли по степи. Чукалин шел вдоль русла арыка к совхозным домам. Внизу чуть слышно всплескивала влага в илистом русле.

«Презент тебе от совхозчан» – всплеснулась мысль и в Евгене, разнежено мелькнула благодарность к ситуации – арык не чищен был с весны.

Не доходя с полсотни метров до окраины поселка, он выцелили и ощутил первую засаду: в стерильное амбре полыни, чабреца, висевшего над кромешностью поля, вплелась струя, сплетенная из табака и страха. Его здесь ждали и боялись: оперативные ориентировки и инструктаж наружникам, рассаженным в засады, лепили из беглого студента неуловимого супермена – зверя, который прет на рожен, ломает кости всем, стоящим на его пути. В которого нельзя было стрелять.

 

ГЛАВА 59

Не помнил Ич-Адам, когда так истязал себя, любимого, чья плоть несла в себе наследие богов.

С утра он встал на колени близ дворца Энлиля. Расчетливо и умно встал: на солнцепеке, смиренно чураясь тени от кокосовой, полузасохшей пальмы. Запряженная четверкой белых жеребцов, колесница его изнывала и томилась сзади, в рощице, в трехстах локтях.

Торчала из песка коленопреклоненная фигура Ич-Адама в перекрестьи взглядов – кто бы ни бросил взор в пустыню или на берег Нила из дворца – он натыкался на умоляющую, стерильно-белую кляксу его тела на желтизне песка. Нефилим, будь они сыты и здоровы, конечно, заметили его. Но солнце, оторвавшись от горизонта, уже прожгло в небе половину пути до зенита, успело напитать тяжелым жаром всю пустыню, а к первочеловеку, согбенно вросшему в песок, пока никто не вышел.

Несмытой кислотой жгла, разъедала мозг Ич-Адама весть, коей облил вчера летающий урод. Накаркал таки кошко-ворон о сборах всего клана Архонта: безжалостно и сокрушительно обрывал зачем-то пребывание свое в дворце клан Владыки. Грузились в три «ID-GE-UL» всем самым ценным, покидая неприступное обиталище свое, по всем признакам – навсегда. Куда?! Зачем?!

Висло над всем Нилом, сгущалось что-то страшное, ибо вторые сутки не прерывался вой собак над длинной россыпью туземных поселений вдоль Нила, а полчища фаланг и скорпионов, пятная рябью сыпучесть барханов, сливаясь в черные шуршащие ручьи, ползли к реке.

Дворец Верховного и Всемогущего Владыки Энлиля кипел в невиданной еще суматохе. Холодным блеском вонзались в синеву небес и отливали серебром острия трех летучих глыб «ID-GE-UL» (высоко возносящиеся в небеса – шумер.) – в двухстах локтях от дворца. К ним подносили, подвозили, заталкивали внутрь поклажу. Цепь повозок и вереница рабов волокли по пескам к ракетам бесчисленность неведомых вещей.

Закончилась погрузка к вечеру, когда светило, истощив белёсую нещадность жара, зависло над Нилом красно-остывающим шаром. Лишь тогда, истекший потом, которого уже не осталось в теле, со стоном разминая схваченные судорогами икры, Ич-Адам увидел, как распахнулись главные ворота у дворца.

Ударило по сердцу, лизнуло жаркою волною счастье: в зловеще угольной квадриге стражников с A-PIN-KUR в руках, янтарным золотом блистал скафандр Властелина.

Над головами их скользнула черная, распластанная тень, сорвавшись с главной башни дворца, пронизывала воздух по ниспадающей дуге матерая, крючконосая тварь. Достигла пальмы рядом с Ич-Адамом, тяжко бухнулась на голый сук. Переступила, умащивая крылья на спине, брюзгливо, хрипло проскрипела:

– Проси… с собою взять.

– А как ты думаешь, зачем ему вонючий, мокрый шмат моего тела? – измученно прощупал Ич-Адам мотив мольбы к Архонту, которую подсказывал ворон.

– В тебе кровь властелина. И любовь к нему.

– Я знал такое и без тебя. Теперь захлопни клюв!

Когорта приближалась к Ич-Адаму. Он пал на землю и, извиваясь, пополз к ней навстречу.

Не поднимая головы, услышал: тяжелый хруст песка под грузными подошвами смолк. Над ним стоял Владыка всех земных царей.

– Чего ты хочешь? – с нетерпеливою досадой спросило Всевластие во плоти над головой.

– Не оставляй меня царь всех царей, – взмолился Ич-Адам, – возьми с собой.

– Зачем ты мне?

– Ай, каким рабом тебе буду!

– Мне их хватает.

– Хватает тех, кто служит под хлыстом и плетью. Но чтоб я сдох, при вас нет ни единого, в котором цветет и пахнет мой лотос обожания к вам, Владыка.

– В нем кровь анунаков, Архонт, – упал сверху с пальмы скрипучий аргумент горбоносой химеры, – как и во мне…

– Меня гнут к согласию два единокровных урода, которых сотворил такой же третий: мой брат. Так почему бы вам не попросить его?

 – Возьми рабом своим, Владыка, – опять взмолился Ич-Адам – у вас появится слуга, в котором кипит священная брезгливость к брату твоему. Она в моей крови. Энки достоин лишь презренья, поскольку ненависть к нему нас с вами унижает.

Зависло долгое молчание.

– Ты все еще плодоносишь? – спросил вдруг бог.

– А как ви думаете, мой Властелин? За последний год туземки Хабиру и гиксосов, зачали от меня три дюжины отборных адамят… я мог бы сделать еще столько, но ви не представляете, какие вопли и скандалы мне пришлось вытерпеть от этой старой швабры Евы…

Его прервал, упав как лезвие на шею, приговор:

– Ты мне не нужен.

Ич истекал тоскливым страхом: процеженный сквозь мили усиливался слитный вой собак в селеньях. К нему подключились режущие визги шакалов в нильских тростниках.

– Но станешь нам полезен своим семенем, когда поселишься среди тех, кто выживет – закончил приговор Владыка.– Завтра к ночи ты должен быть у горы Килиманджаро.

– Туда три дня пути! – взвыл, ужаснул Ич-Адам.

– Захочешь жить, а не кормить собою рыб – успеешь. Поднимешься на склон. Один. Там стража. Проломишь цепь ее, достигнешь корабля.

– Корабля на склоне?! Ви так сказали или мне послышалось?

– Корабля на склоне. Возьми с собою кошку, – закончил бог.

– С котятами или без них, мой Машиах? Если с котятами, они меня обгадят по пути. И что я буду делать на горе такой вонючий и несчастный? – Адам стал плавиться в нахлынувшем потоке облегчения: Всевластный, Всемогущий засмеялся.

– Кошку железную. С веревкой в тридцать локтей, с узлами. Достигнешь корабля, поднимаешься на борт. К утру вы поплывете…

– Мой Властелин! – изнемогая в страхе, в невыполнимой дикости приказа корчился Ич-Адам. – Как я один взломаю стражу…куда мы поплывем на корабле по каменной горе?!

Адам осекся: когорта, кольцевавшая владыку, удалялась.

– Тебе помогут, – донеслось из-за спин.

– Ты будешь не один. – Присел, взмахнул антрацитом крыльев кошко-ворон на пальме. Поднялся в воздух – ты все еще стоишь? Гони коней!

Ворон улетал, как улетало время. Но не во дворец, где жил, – к горе Килиманджаро, которая прорывала горизонт зловещей краснотою снежной шапки.

И только тут настигло первочеловека: мир рушился. Успеть бы выскочить из-под обломков.

«Отринуть все, что нажито и напиталось роскошью комфорта, отрезать и отбросить родственные связи, уютный плеск Нильской воды и шорох камышей, телесный смак от случек с туземками, азарт и магию ракушечного хомута, в который он впряг скопища аборигенов – все это бросить?! И гнать, загнав три, иль четыре пары лошадей в пустыне, к какой-то, чтоб она трижды сдохла, горе Килиманджаро… с кораблем на склоне?! Чтоб по камням уплыть на нем?! И как вам нравится такой кошмар?! Да будь все проклято на этом свете, чтоб треснули глаза и вылезли кишки из задницы того, кто это видумал!»

Остервенело подвывая, топая ногами и плюясь, он замахал руками, подзывая колесницу. Собачий обостренный нюх подсказывал ему: все это надо делать. И чем скорей – тем дальше от своей могилы. Где почему-то кормят своим телом рыб.

Хрипели, роняли клочья желтой пены на щебень два черных жеребца, дрожали и подламывались их ноги.

Пали в пустыне, на обглод шакалам, три пары загнанных коней. Но все-таки стоял Адам перед вздымавшейся ввысь твердью Килиманджаро. Свисала с плеч его легкая сума, где бугрилась скудная поклажа: еда и кошка при льняной веревке.

От подошв его сандалий уходила в небо щебенчатая крутизна. И утопая ступнями в щебне, стал подниматься в гору первочеловек, цепляясь взглядом за изумрудно свежий разлив кустарников и леса в высоте.

Истрепанный гонкой по пустыне, он лез к ним с тоскливым, жалким страхом жертвы, чью спину припекала шибающая смертоносность неведомой погони.

– А мне что делать, господин?! – вцепился ему в спину вскрик черного нубийца снизу. На эбонитовом лице раба кричали растерянной тоской глаза.

Ич обернулся. Лежали на земле два жеребца – последних, подергивались ноги их в конвульсиях.

– Ты уже не раб. Я отпускаю тебя – бросил вниз Хозяин. И тут же выщелкнул из памяти всех трех: три обгоревших угля средь золы всей прежней жизни.

…Чахлые кустарники сменялись акацией, отцветающей мимозой и низкорослым лавром. Среди которого все чаще вздымались на семь и десять локтей темно-зеленые пирамиды кипарисов.

Он миновал их на исходе сил, стремясь добраться засветло до рощи олеандров. Добравшись к самому закату, рухнул на колени. Встал на четвереньки. Бежала изо рта слюна, пот заливал глаза, загнанно ломилось в ребра сердце.

Спустя минуты, стер краем сумки пот с лица. К глазам, сознанию льнула зеленая прохлада бытия. Шершавые стволы горного олеандра, вцепившись корневою хваткой спрута в каменистый склон, вздымались бурыми свечами в бездну небес. Средь них там и сям плескала в глаза яичная желтизна щепы вокруг пней, валялись груды веток. Здесь не столь давно отзвенела пилами и стуками секир массивная порубка.

Пахнуло сзади зловонием, спину обдул сиплый выдох. Ич ужалено развернулся. В двух шагах, вдавив копыта в податливо-лесную прень, стояло чудище. Торчком дыбилась на загривке бурая щетина, отточенная желтизна клыков на длинной морде способна была срезать дерево толщиною в ногу. Вепрь высился над Ич-Адамом, янтарно хищные зрачки прощупывали человека со спокойным равнодушием убийцы.

Скелет Адама разжижался от ужаса, стоял дыбом седой пух на черепе.

Кабан подался к человеку, обнюхал со свистящим храпом. И развернувшись, двинулся к кустам. Шуршали сохлой грязью, терлись друг о друга две литые ляжки, короткий куцый хвост нетерпеливо, раздраженно дергался.

Наполовину заштрихованное ветками, роилось за кустами стадо. Клыкастая орда в полсотни или более голов застыла в ожидании сигнала. Вепрь трубно, успокаивающе хрюкнул. И стадо: поджарая, матерая банда отборных секачей – без поросят и самок, растворилась средь стволов.

Ич оживал. Убийца пощадил его?

Загомонили голоса. Ич ринулся к кустам. Забился в них, притих, укрытый переплетом веток.

Озлобленные крики, хлест плетей по человечьей плоти вспухали снизу какофонией. К вершине поднималась людская вереница: рабы, хватая ртами воздух, несли шесты на плечах. Зависли клетки, плетенные из лозняка. В плетенках оглушительно, истошно гомонила живность: орали, крякали, квохтали гуси, утки, индюки, павлины.

Надсмотрщики гнали караван к вершине с остервенелой спешкой, тревожно задирая головы: зловещей, предгрозовой синевой сгущалось небо.

Дождавшись арьергарда, Адам, крадучись, двинулся вслед каравану. Увидел через несколько минут: людская цепь уткнулась в кольцо стражи. Охранники, посмотревши клетки, пропустили караван к вершине.

Неведомой от сотворения мира бедой, напитывался воздух. Всполошено перелетала с яруса на ярус, взрывая листья в кронах, стая обезьян, истошный визг и уханье гиббонов, беснующихся в зарослях мимозы, врывался в уши стражников. Они вдруг ощутили, как вздрагивает и подергивается под ногами твердь горы: как кожа лошади, в которую вошли отточенные жала слепней.

Все явственней, плотней сгущался хрусткий шорох: полезли из укрытий, нор, из листвяных лежбищ несметные полчища малой твари – сороконожки, сколопендры и жуки. Блескучими зигзагами метались стрелы змей. Холодными ожогами уж третий раз обдало ноги, оцепеневшему в укрытии Ич-Адаму: два полоза и щитомордник молниеносными бросками лизнули стопы человека.

Орала, дергалась, подпрыгивала и зависала на деревьях стража. Хитиновые ручьи термитов, прокладывая путь к вершине, вонзали челюсти во все живое на пути.

Шло время. Стремительно набрякло чернотою небо, прибитое к Вселенной алмазными гвоздями звезд. Неукротимой, хищной белизной накалялся в этой бездне диск луны. Рванье огрузлых туч неслось под ней, заглатывая и выпуская из чрева Индру (фонарь земли).

Чередовались волглый свет и тьма. Земная плоть уже дрожала, не переставая. В ее глубинах твердела, напрягалась плазменная диафрагма, и, прорываясь сквозь свищи вулканов, выхлестывала магмой извержений. Вползая в хладность океанских вод, она кромсала чередою взрывов острова и побережья. Ошметки каменистой тверди разбрасывались на десятки миль.

Мардук – Нибиру, космический бродяга, втрое массивнее земли, уже почти вплотную приблизился к галактической калитке между Венерою и Землей. И стал протискиваться в этот промежуток, давя и раздирая межпланетную теснину магнитно-гравитационными мускулами Голиафа.

Построившись в единый внешний ряд, творили собою парад планеты: Плутон, Нептун, Уран, Сатурн, Юпитер, Марс, с ефрейторским подобострастием взирая на инспекторский прилет избранника Создателя – Межгалактического Генерала.

Замедлилось, почти остановилось вращение Венеры в захвате космического поля напряжения. Облапивши ее, застенчивую фифу, космический бродяга бесцеремонно щупал попавшуюся под руку местную бабенку. Та обмирала в нахрапе и разгуле грубой силы.

Вся необъятность глади океанов и морей на KI набухла пузырями, притянутых магнитным полем к космо-монстру. Из океанских впадин перетекала на просторы тверди, заглатывая и погребая их, вода. Валы приливов переливались через края морских и океанских чаш, катились через сотни миль равнин гигантскими катками. Дрожали в напряжении чудовищные водяные пузыри, вздуваясь над землей на две-три мили. Вершины их смещались, тянулись вслед за присасывающей массой небесного пришельца.

Прорвавшись сквозь «калитку» меж Венерой и Землей, Мардук-Нибиру вписывался апогеем в свою орбиту.

Истомно изнывая в пережитой хватке, остановила свой бег Венера. Презрев с бесстыдством скреплявшие Галактику законы, отчаянно тянулась вслед за Мардуком, раскручивая тело в безумии обратного вращения – по часовой стрелке: слева направо.

Мамзель теперь вращалась дико и противоестественно– единственная среди солнечной компании одиннадцати планет.

Меж тем океанические и морские волдыри, отпущенные притяжением Мардука, рушились на KI ударами безмерных молотов. Валы накатывались на леса и рощи, выдергивая из земли столетних великанов, закручивали их в бурлящих вихрях. Щетинясь расщепленными стволами и корнями, соленая текучесть катилась по равнинам, накрывая стада бизонов, мамонтов и антилоп. Дробила, сплющивала плоти. Окрашенная кровью бурая стихия, встречая горы, обтекала их: на склонах оседала смесь древесины, шкур, костей. Их засыпало, консервировало илом на века. Стонала, прогибалась планетарная твердь, выдавливая жидкое свое ядро сквозь жерла действующих и давно уснувших вулканов. Триллионы тон текучей магмы раздирали их: земля рожала огненную дочь.Потоки лавы, мешаясь с водяной стихией, взрывали горы и каньоны раскаленным паром.

Смещался центр тяжести земли. Ее вершина – полюса теперь вихлялись в прецессионном цикле.

…Ич, скорчившись, сидел в кустарнике пред цепью стражи. Почувствовал, как тяжко и надрывно дернулся под ним земной шар. Адама вышвырнуло из кустов. Вопили стражники, кеглями валясь на лесную прель. Сжимая в панике лезвия вместо рукояток, озирались, обжигаясь зрачками о сверкающую зарницами полутьму.

В ней разливался первобытный ужас.

Вверху над ними, на крутизне склона, взбухал животный рев толпы. Блескучими мазками метались факела. Отпущенные корабелы, плотники, строители, толпа рабов, доставивших Ковчегу последнюю партию пернатой живности, лавиною ссыпались вниз.

Удушливый сернистый пар полз с поднебесья, растапливал снега Килиманджаро. Ручьи воды, стекая, убыстряли бег, сливались в разъяренные потоки. Те, догоняя белопенными удавами, сбивали с ног сбегавшую сверху людскую массу.

Все это, докатившись, обрушилось на стражников. Стража поднималась на ноги, брала в свирепое кольцо легата.

– Нам больше нечего здесь делать!

– Подохнем, если не уйдем…

Закованный в боевую сбрую эфиоп, содрал с себя наплечники, кольчугу, снял с курчавой головы блескучую зализанность шлема, отшвырнул его. Нацелился в легата пальцем:

– Ты больше мне никто! Мы свое дело сделали, теперь…

Он не успел закончить: блеснуло лезвие меча. Мясистая, обвитая тугими мускулами длань опала, шлепнулась на землю. Ее накрыло сучьями, листвой, поволокло потоком. Эфиоп белея, очищаясь от пигментного наследия, оседал.

– Кто еще хочет воткнуть в меня палец? – спросил легат. – Вас золотом осыпал великий LU-LU Ной – Атрахасис. Ему и отдавать команду, когда нам уходить.

…В крестец сидящему Адаму уткнулся, подпихнул чей-то кулак. Ич прянул в сторону и обернулся: зависла над землей на уровне груди кабанье рыло, торчали из под вздернутой губы клыки. Стояла позади него ощетинившаяся туша, горели красным фосфором глаза.

Кабан утробно, тяжко хоркнул, подталкивая к движению.

Адам уже не удивился (здесь творилось уже и не такое!) усомнился:

– Ви так считаете, что нам пора?

Подумал. Вышел из кустов.

Нещадным хлестом толкалась в ноги ледяная стынь талой воды. Обломки веток, ошметья коры били в голени.

– Стой! Кто идет? – взревел легат, поймав панической бинокулярностью обзора человечий силуэт, которого здесь не должно быть!

– И я об этом думаю! – Раздувая жилы на шее, заорал Адам – кто к вам идет, какой безмозглый потс поперся в эту гору? Вместо того чтобы сидеть в своей глубокой ванне…с черной эфиопской самкой…

– Стоять! – легат шел к Адаму, приподнимая меч.

– Уже стою.

– Ты кто? Зачем здесь?

– Ой как ви правы: зачем я здесь!? Если тебя позвал твой пра-пра-пра-пра– внук почтенный Ной, или, по-вашему, Атрахасис, совсем не обязательно было идти к нему…

Он не успел закончить: из-за его спины скользнула черно-глыбистая тень. Расплескивая бурые фонтаны, кабан метнулся к стражнику, ударил рылом и подбросил человека. Тряпичной встрепанною куклой, легат взлетел в воздух и рухнул на спину. Адам шагнул к живому еще трупу с развороченной прорехой в животе, через которую перехлестывал поток. Вода трепала буро-белесые жгуты кишок. Адам склонился к смутному блину лица, нащупал взглядом бельма глаз:

– Вам же сказали, юноша, что всем пора смываться! Ви – таки не послушались хорошего совета.

В нем с гибельным восторгом пробуждались гены Хам -Мельо, сидевшие в плоти молодого Ича, когда он вместе с Олой рвали зубами горячее, сочащее кровью мясо у костра в пещере.

«Нет, ви не знаете какое сладкое то было время!» – мотыльком вспорхнуло и пропало в памяти воспоминание.

Кабаний храп, рев стражников, тупой хряск ударов, полосовали пространство вокруг него: рассыпавшись, стадо вепрей истребляло двуногих, преградивших путь.

Через минуту все закончилось. Вожак, возникнув из бурлящей тьмы, притиснулся к Адаму: горячая массивность шерстистой туши дрожала мелкой дрожью:

– Ви х-х-х-хорошо ср-р-работали, кр-р-р-асавчик, – перенимая чужую дрожь, сквозь клацанье зубов выцедил Адам.

Теперь лишь осознал он смысл сказанного богом два дня назад: «Тебе помогут».

Он вклещился мертвой хваткой в пучок щетины на загривке вепря. Смакуя безумие происходящего, взорвался фальцетным вскриком:

– Вперед, скотина!

 

ГЛАВА 60

Евген полз к первой засаде. Ее расположили достаточно грамотно: она перекрывала все подходы к улице, ведущей к его дому.

Ползти было легко, как по перине. В шелково-травяном покрывале перемешались прошлогодняя иссохшая кудель со свежим травостоем. Игривым невесомым ладаном вливались в ноздри ароматы родной, изнюханой вдоль и поперек степи.

Он обогнул засаду и, наползая сзади на нее матерой гибкой ящерицей, застыл в готовности. В метре от него над напружиненной спиной торчала голова в белесово-матовом шлеме с отростками. Из под шлема врастала в плечи шея. Оперативник чуть углубил степную впадину (комья рыхлой земли разбросано валялись рядом). Умостившись в ней сидя, завалил себя по шею бурьяном.

Евген собрал тело в комок. В коротком прыжке вклещился ладонями в шею, сдавил, перекрывая воздух. Гася всем телом, бешеные рывки чужой, шибающей потом плоти, не позволяя ей подняться, сказал полушепотом в торчащее из прорезей шлема ухо:

– Подай голос своим, кричи: «Тревога».

Он ослабил тугой хват пальцев на мокрой коже и пропустил сквозь них в ночь задавленный, визгливый хрип:

– Тр-р-р-и-фо-о-о-ха…

После чего резаным тычком ладони в шею вырубил бойца. Ринулся к арыку стелющимся волчьим махом, рвал спринтом ночную тьму пять-семь секунд.

За спиной вспухал приглушенный голосовой хаос. Дымящиеся лезвия фонарных лучей, скрещиваясь, расползались по степи. Евген прикинул: есть пол минуты. Должно хватить.

К посту неслись со всех сторон оперативники.

Отрывисто, жестко звякнуло железо и ночь вспорол сноп прожекторного света. Он дополз до первого поста и замер, облив слепящим кругом кучку бурьяна, над коей недвижимо высветился шлем засадника.

Облава прочесала берега арыка, залезла, увязая по бедра, и прошла по дну его с полсотни метров, меся зыбучий ил, ломая камыши, пока не уткнулась в добротный дощатый забор первой усадьбы, под который подныривал арык.

Беглец растаял в лунном полумраке. Построились в цепь. Сопровождаемые прожектором пошли обшаривать степь, ломая дремучие травостои, проваливаясь в ямы. Время от времени прожектор взламывал над головами, полетно резал ночь перед людьми, выхватывал из тьмы буйную безбрежность степи, ветвистые переплеты кустов, осанистую крутолобость валунов.

…Когда взметнулся за спиной тревожный гомон и заполыхали фонари, Евген, достигнувший арыка, скатился вниз и рухнул в воду. Он сломил полую, сухую камышину, взял в рот и лег на спину. Вода едва прикрыла торс. И он стал зарываться в донную зыбучесть. Он вибрировал и ерзал всем телом, как зарываются в песок Сахары ящерицы. И делал это до тех пор, держась раскинутыми руками за камыш, пока обломанный конец тростины торчащей изо рта, не накрыло водой. Он выдул ее коротким выдохом, чуть приподнял голову. Замер, вбирая воздух в грудь размеренно и редко. Прикинул: над ним не менее полуметра сапропеля и столько же воды.

Да здравствует родное русское «авось», замешенное на раздолбайстве – арык, смиренно, щедро поставлявший для хозяев воду и ценнейшую органику, не чистили с весны, беспечно полагая: авось до осени дотянет, не разольется половодье по грядкам.

Он ощутил сквозь вязкость облепившей тело субстанции – идут по дну, натужно увязая в зыбуне.

Шаги приблизились. Ботинок шедшего, продавив слой ила, ступил на грудь. Второй вдавил живот. Их хозяин, буровя илистую взвесь, поволокся дальше, не ощутив какого-либо дискомфорта.

Единственное, чем напакостил: выбил тростяную трубку изо рта.

Евген, утихомиривая сердце, стал тормозить его толчки. Пульс замедлялся, пока не опустился до сорока ударов. Здесь был предел, рубеж ниже которого не стоило опускаться, чтобы не впасть в бездонность анабиоза, затем комы.

…Текли мгновения, и бился счетчик мозга, размеренно отщелкивая их, уже перевалил за десять минут. Грудь трепетала и вибрировала, требуя кислорода.

Евген пошевелился. Стал выламываться из засосавшей туловище клейковины. Ее смывало, уносило слабое течение. Прорвавшись к воздуху лицом, он с жадностью, свистящим хрипом втянул в себя степной, живительный аромат. Насытил им грудь до отказа. Вслушался в ночь. Она нависала над ним черной бездонностью, кое-где проколотой иссиня белыми иглами звезд. Настоянный на мироздании покой разъялся вдруг и пропустил к его слуху угрюмо-теплый зов: «Мы тебя заждались, Архонт…В твоих делах дерьма поболее, чем под моим насестом в курятнике…».

Евгений вобрал в приязненный отсек души приветствие– пароль кошко-ворона и отозвался:

«Так разгребем его на пару, Карыч?».

«Калека сделает что может. Там в городе были лейтенанты. Здесь ждет херр капитан, с газ-пукалкой в руках».

В ночную тишь вплетались голоса: облава возвращалась. Пора начать движение. Он выломил еще одну тростину, взял ее в зубы. Напряг, вцепившиеся в камыш руки и передвинул тело на полметра к цели.

Спустя минуту вновь зарылся в ил: и протащил себя под полусгнившими в воде торцами штакетника. Здесь начиналась первая усадьба совхозчан. Арык скользил мутной анакондой через семь усадьб, их предстояло одолеть, прежде чем примет в свои объятия, восьмая – с отцом и матерью.

Гульбаев, утихомиривая зябкую дрожь в теле, еще раз оглядел ночной ландшафт засадного центропупизма, где он, спецкапитан ПСИ – излучений, торчал центральным пупом. В ушах еще стоял фальцетный всхлип Зельдмана из рации:

– Внимание Гульбаев! Он здесь… выключил дозорника. Врубай свою бандуру!

Унимая озноб в груди, отшил паническую поспешность погонялы капитан: он капитан на корабле и лучше знает, когда включать свой «Градиент».

Домбаев с двумя сержантами охранял ворота и калитку снаружи. В ГАЗон близ ворот вмурован самбист – водитель. К чукалинскому подворью сбоку примыкали три соседних – там затаились в огородах по двое бойцов. Степь и дорогу, втекающую в совхозный поселок, перекрывали несколько засад и пеленгационная машина. Где восседал координатор и зам Левина Зельдман. По статусу штурман ПСИ – корабля «Артишок». Но капитаном был на корабле – Гульбаев, сидящий с пультом управления «Градиентом – 4».

Прибор пристроен в развилке яблони метрах в двух над головой и кабель от него двумя хищными клычками уже впаялся в розетку. Нажатие на кнопку пульта и ПСИ– генератор неотвратимо и размеренно завертит рылом фазированной решетки вокруг своей оси, хлеща психотропной плетью окружающие мозги в километровом радиусе.

Последствия в живом организме – паралич сознания и воли, остервенело рвущая вибрация в груди и животе, начнет сворачиваться кровь при дозах облучения, переваливших за двадцатиминутный рубеж. Поэтому все – в защитных шлемах.

Гульбаев прикинул еще раз: через забор, через ворота студенту скрытно не пробраться. По территориям соседей – шансов еще меньше. По воздуху он не летает…

– Мы с тобой тоже не летаем. Все это ни хр-р-р-рена ни значит…херр-р капитаник… – шипяще матерный и хриплый клекот вдруг разодрал безмолвие над головой Гульбаева. Он дернулся, вскочил: в кромешной выси где-то в яблоневом переплете пристроен был ПСИ-генератор. И там ворочался рядом какой-то громоздкий шмат мрака. Гульбаев ощутил, как на морозно-цепенеющем хребте встает остаточная с мезозоя шерсть, стал опускаться в исходное сидение. Ноги тряслись крупнокалиберной дрожью. Что это было?! Бунтуют нервы, галлюцинация слуха? Будь она проклята, такая службы…скорее бы конец – какой-нибудь!

С усилием отрешаясь от голосовой абракадабры над головой, вернулся к рассуждению: «По воздуху он не летает…остается единственное – русло арыка…хотя лезть на карачках по мелководно илистому дну через семь усадьб, где бдят по два смотрящих в огородах – это идиотизм из области шизофрении».

– Бр-р-рред сивой кобылы! – с жизнерадостным нахрапом, подтвердила тьма из мироздания. Продолжила хрипатой фистулой косого в зюзю забулдыги. – Он не топор-р-р в Чугуеве, чтоб плыть по ср-р-р-раному арыку.

– Топор не плавает! – вдруг вырвалось из глотки капитана, неудержимо почему-то захотелось ткнуть невидимого хама мордой в его глупость.

– Это у вас, косоглазых, не плавает! А у нас на спиночке да с трубочкой в ж-жзубах и в дамки! Хе-хе-хе-е, – ехидно шепеляво облила возраженьем яблоня. И брякнула на голову Гульбаева частушку:

– Па рике плывет топо-ор-р…па рике чугуева… Ну и пусть себе плывет железяка х…ва!

Остатком разума и воли сотворил Гульбаев последнюю защиту от наползающего безумия, сотворил из того, во что безоглядно верил и досконально знал: нажал кнопку на пульте и включил над собой «Градиент-4». Задравши голову, увидел, как набирая скорость завертелась фосфоресцирующая решетка меж ветвей, наращивая круговой рассев из инфразвука и СВЧ – излучения. Спустя секунды в полуночном покое совхозных усадьб зародились голоса и стоны. Взвинтились до воплей. Кричали, звали на помощь со всех сторон.

Хрипато заорал и мрак над головой:

– Ах ты, говнюк! Чурка косоглазая…кумысник тухлый!

Свирепой хлесткою силою ударов сшибало сверху яблоки и листья. Немного погодя, смачно хрустнула сломанная ветвь. Ее протащили меж листвы. О ветку глухо звякнуло железо.

Решетка «Градиента-4» уткнулась в деревянный стопор, остановила смертоносное вращение. Сноп искр рассыпчатым пучком хлестал из – под прибора, выхватывая из тьмы косматую и крючконосую башку. В серпасто-черном клюве чудища торчала ветка, над клювом струили фосфорное бешенство совиные глаза. Искрение под «Гридиентом» преобразовалось в вольтову дугу. Она полыхнула иссиня-плазменным разрядом. Дурным кошачьим воплем отозвалась тьма:

– Кр-ряз-з-я-я-у-у!

Все стихло. В рванье черных туч над головой просунулся шафранно-блесткий блин луны, залил окрестности неярким, колдовски призрачным сиянием.

Почти ослепший, полуоглохший капитан стал разворачиваться на жирный, смачный чмок внизу, у ног. Из водно-илистой преисподней арыка вздымалась черная горилла. Не торопясь, стряхнула с рук ошметки ила. Плеснула на морду водой. И разгибаясь, полетным затяжным прыжком вымахнула на арычный берег рядом с капитаном. Тот заморожено тянулся к газовому пистолету на поясе. Горилла сдернула шлем с головы Гульбаева и отшвырнула в сторону. Взяла его двумя холодными и склизкими руками за уши и, заглянув в глаза, определила:

– Тот самый капитан… при газо-пукалке.

Гульбаев чуял: в бездонность чужих зрачков всасывается, перетекает из него вся воля, замыслы и устремления. Горилла засмеялась, сказала бархатным и теплым басом:

– Ну что ты будешь делать…всем нынче нужен Иван Ляксеич Пономарев – добавила уже посуше – товарищ капитан, я в принципе согласен с вашим замыслом. Теперь к делу.

Он взял у капитана пистолет и бахнул в воздух. Придурошно, истошно заорал, перекосив заляпанную илом физиономию плута и раздолбая:

– Ай-я-ай… ой-ей-ей! Ты что наделал, гад! Мои глаза… и остальные члены… я умир-р-раю! Сожгите труп в кавказской степи, развейте прах по ветру!

Оборвал ор, быстрым полушепотом велел:

– Наденьте мне наручники на ноги и руки. Ну?! Да шевелитесь, капитан! Скорей, черт вас возьми!

Он шлепнул капитана по щеке и, уловив зарождающийся азиатский всплеск ярости, закончил:

– Вот так то лучше.

За заборами соседних усадьб заполыхали фонари. Взметнулись голоса. Затопали со всех сторон: к ним бежали охранники.

Из дома прорывались во двор, колотили в запертую дверь Василий с Анной, мать с отцом:

– Откройте, сволочи! Женюра… сын… что они сделали… ты жив?!

Евген брякнулся на спину. Справившись со спазмом в горле, спросил верховную тьму: «Ты как там, Карыч?».

«Проклятая крутилка подпалила перья… воняю и скорблю».

«В степь выберешься сам?».

«Если тебе надо».

«Надо не мне – тебе. Куст у дороги. Под ним одежда и сумка. Найдешь – жди там».

…Домбаев и охранники, еще три засадных бойца, окольцевав Гульбаева, узрели долгожданный, жирно-наградный итог бессонной ночи: лежал у ног их капитана бандитско мафиозный чудище – беглец. Сталью скованы руки-ноги. Студент елозил по грязи спиной, с зажмуренными глазами, скулил и подвывал: нестрашный, жалкий, совсем не тот Потрошитель, впечатанный в их память розыскными оперативками.

Суетился прибывший из степи Зельдман:

– Я поздравляю, капитан! Поймали – таки зверя…лежишь и рожи корчишь? Теперь ты паинька, с-скотина?! – пнул в бок Чукалина носком ботинка.

Гульбаев, морщась, выцедил:

– Домбаев, снимите с дерева прибор.

Разламывалась голова. Всполошенным, бешеным хаосом распирали череп изнутри дичайшие переплетения событий: как просочился студент через семь усадьб с охраной? Проделал эту нечеловеческую филигранную работу, чтобы…сдаться капитану?! Зачем играет в поддавки? Теперь у всех гвоздем сидит фанфарно героическая роль Гульбаева: он выследил и, обезвредив выстрелом, сковал бандита наручниками. Единолично! Зачем это студенту? И кто орал вверху похабную частушку, тащил клещами из него, служивого, дурь возражений в диалоге? Кто раскурочил гордость «Артишока» – «Градиент-4»?

Гульбаев вспомнил кошачье-человечий треп, визг и нецензурщину из верховной тьмы, содрогнулся. Там над ними копошился Домбаев. Уже не сдерживаясь, остервенело рявкнул:

– Какого черта возишься?! Что там, кто там?

– Темно, товарищ капитан… сейчас… одын момент… свет можно на миня?

Зажглись три фонаря охраны. Три луча взмыли, окольцевали торс оперативника среди ветвей.

– Какой с-сабак эта сделала? – Служивый истекал потрясением.

В переплете фазированной решетки бесценного прибора, заклинив его, торчала стопором надломленная ветка. Теперь все это вместе – кусок паленого железа, от коего спускалась вниз наклонно длинная доска с набитыми поперечинами.

– Давай сюда прибор – сцепив зубы, велел Гульбаев.

– Женюра… сын… откройте сволочи! – Изнемогала в коридоре дома мать, стучала в дверь ногами, кулаками.

– Выпустите их, – поморщившись, распорядился Гульбаев.

– Это зачем? – вскинулся Зельдман. – Нам только не хватало здесь…

– Товарищ майор, на территории двора распоряжаюсь я – неломко и неподатливо напомнил капитан.

Дверь отперли. Вбежала в световой круг Анна, за ней Василий с Прохоровым.

Мать рухнула на колени. Вобрав в глаза блескучую нещадность стали на руках и на ногах у сына, забилась в воющем, рвущем слух плаче.

– Женюра…сыночек… за что вы его, проклятые?! Что ты натворил?

 – Ма, встань! – негромко, властно оборвал причитания Евген. – Не порти людям настроение. Василь Никитыч, не в службу, в дружбу, возьми ведро, смой с меня ил. Я эту гадость знаю: не смоешь сразу – потом не отдерешь зубами.

Он встал. Стал подставлять бока, грудь, спину под хлест воды: черпал ее из арыка Прохоров, размашисто плескал на Евгена. Тот взрыкивал, постанывал, урчал, смакуя сибаристски водное крещение в гудермесском Иордане, попутно поясняя матери:

– Все по закону, ма… твой сын нашкодил… сделал бяку всему могучему ССС-еРу. Ты же знаешь казаков Чукалиных, их хлебом не корми, а дай нашкодить…Теперь меня за это дядьки накажут…как ты наказывала ремнем по этой самой. Только у дядек будет ремень потолще, со звезданутой бляхой… а дядьки здесь все знают, что путь к мозгам в стране Советов лежит через зады.

– Ну-к, замолчи щенок! – взорвало Зельдмана. Еще никто так не плевал ему в душу при аресте, – Домбаев, уведи стариков дом. А этого… ко мне в машину!

Анна рванулась к сыну, сотрясаясь в плаче, прильнула.

– Женюра… тебя же надолго… увижу ли ешё… за что нам к старости?!

– Ма, прекрати! Я жив, здоров, скоро увидимся! Отец, держись, ты же боец.

Василий обнял сына.

– Домбаев, выполнять! – еще раз лопнул командой, перекипая в азарте нетерпения Зельдман.

Домбаев, уцепив родителей за локти, почти бегом поволок их к дому. Втолкнул в коридор и запер дверь. Вернулся, взял под руку Евгена:

– Пош-шел!

 – А чем идти, дундук? – спросил студент и дрыгнул скованной ногой.

Я тибя счас…!

Короткий тычок кулака Домбаева, нацеленный в лицо, проткнул воздух. Голова студента сместилась в сторону и тут же вернулась на место.

 – Домбаев, распустишь руки еще раз – трое суток ареста – сказал Гульбаев.

 – Зачем мине тирпеть от этот сволыщ оскорбление?! Второй раз сигодня называют «дундук».

 – Базар закончен. Я сказал: ко мне в машину этого! – негромко повторил майор Зельдман. Зудяще не терпелось приступить к иезуитски виртуозному священнодействию допроса, в уютной тиши и безопасности его радио-локационого «проходимца» на колесах. Он двинулся к калитке.

 – Одну минуту, Оскар Борисович – заступил дорогу Гульбаев.

 – В чем дело?

 – Прибор, студент и этот гражданин Прохоров уедут в город со мной.

 – Вы что себе позволяете, Гульбаев?

 – Не более того, что мне приказано.

 – Что вам приказано? – держал еще себя в руках майор в перекрестьи взглядов.

 – Полковник Левин приказал мне обеспечить завершение программы «Артишок». Для этого мне нужен и прибор, и арестованный мною субъект. О чем вы, кстати, обязаны были доложить Первому двадцать минут назад.

Настырно и сварливо зазуммерила рация у Зельдмана. Он приложил наушник к уху.

– Здесь Зельдман, товарищ полковник. Все в порядке! Взяли! Гульбаев взял ну…минут пять назад. Слушаюсь. Возьми, – катая желваки по скулам и глядя в сторону, он протянул наушники капитану. Тот основательно, не торопясь, приладил их к ушам, стал докладывать.

– Он выполз из арыка. Я ждал его и встретил выстрелом… да, газ струя… очухался, здоров как бык, наручники и ножные браслеты… двадцать две минуты назад, товарищ полковник… я передам.

Не глядя на Зельдмана он процитировал начальство с мечтательной и теплой меланхолией: «Осел и разгильдяй…»

И еще раз повторил со смаком, персонально для Зельдмана:

– Да я передал, что он осел и разгильдяй. Через час? Зачем ехать сюда, товарищ полковник? Все кончено, мы закруглились, готовы к выезду сами. Когда? Одну минуту. Домбаев, сколько отсюда до Комитета в Грозном? Быстро!

– Час десьят, товарищ капитан. Попробуим за час, трасса пустой и ночь.

– Прибудем через час, товарищ полковник. Забыл сказать: сюда к Чукалину старшему вечером прибыл научный сотрудник Прохоров. Я задержал его…Прохоров Василий, Мокшанское хозяйство под Пензой. Нет, ошибки не может быть, я смотрел документы и командировочное…Тот самый, из под Пензы от Шугурова, из гоп-компании Мальцева, Моргуна, Сулейменова и Бараева….так точно. Слушаюсь.

Он протянул наушники Зельдману.

– Здесь Зельдман – сказал зам Левина, осунувшийся и побледневший за минуту в наборе клизмактерических-изящных оплеух за опоздание с докладом: «осел» и «разгильдяй».

– Верти дыру для ордена, Зяма – опростался небывалой вестью Левин в наушниках – второй карась– сельхозник в ваших сетях, такой же жирный, как студент. Для казаха мы спустим благодарность с премией и новую фуражку с сапогами. Но ты, если понадобится, должен лизать эти сапоги. Теперь, когда нет Дана, при «Градиенте» остался один казах. И нашему «Артишоку» без него такая же цена, как пипифаксу после твоей задницы.

Студента, прибор и Прохорова пусть привезет Гульбаев, это его обязанность. Но с твоим водителем. Всади к ним своего Тарасова. Тебе понятно?

– Так точно, товарищ полковник.

– Останься там. Вызови врачей из конторы Белозерова. Пройдись по семьям, задетым «Градиентом», заткни всем рты деньгами и тюрьмой – если вздумают болтать о том, что с ними было. Возьми подписку о неразглашении. Все, конец связи.

– Студента – на носилки, – велел Гульбаев.

Бойцы бегом достали из машины носилки, с натугой подняли на них семипудовую студенческую плоть. Взвалив ее на плечи, двинулись к калитке. Два командира сопровождали по бокам. Евген скосил глаза. И уловил кипенье мстительной натуры слева. Мозги майора клокотали отторжением: лежащий на носилках и идущий справа – были гибридом русского хряка с казахским бараном. Туземно-омерзительный гибрид едино-гоя. От них пер тяжкий смрад корреников своих земель, где вековечно отторгали предков Зямы. Как эти двое отторгают и не пускают в собственную этно-бытовую сущность Зельдманов.

Луна, перевалив за полуночную черту, сияла в раме туч, слепящее выделяя антрацитовую багетность их краев. Студент, вдруг приподнявшись на носилках, глубинным бархатистым басом запел гимн светящейся гармонии небес:

– Весь та-абор спи-ит... Луна полночной красотой над нами бле-еще-ет...

Рахманинов нашел мелодию в первобытном приближении к Богу, вложив ее в уста Алеко.

Зельдман задохнулся. Вот этот хряк, разлегшись на чужих плечах, решил травить чекиста ненавистным рыком. Студент бил голосом, как молотком – по темени. Как будто бы познав все то, что передалось в генах от деда Зямы. Дед лютейше ненавидел басов и столь же люто Рахманинова. Владелец двух газет и, биржевик – подельник банкиров Винавера, Гинсбурга и Рубинштейна, дед воплощал свою лютость в клокочущие злобой строки, где великан Шаляпин при самом ласковом настрое репортеров именовался как «Орущая горилла». Рахманинов не вылезал из кисло-голубых и выгребных эпитетов типа: «Фашист в косоворотке» или «Нынче в большом зале консерватории подавали Рахманятину под хреном».

– Слышь ты, сопляк, заткнись, – предупредил, смиряя дрожь в груди Зельдман.

– Что ж се-ердце бед-ное трепещет? – обрушилось на него продолжение «Рахманятины» из глотки студента, пригнуло к земле. Домбаева, несшего носилки, повело. Сунув мизинец в ухо, стал он ошарашено прочищать его: голосовые децибелы наглеца давили на ушную перепонку нестерпимым испытанием. Всполошенно, вразнобой взвыли во дворах собаки, истошно забалабонил индюк в чьем то подворье.

– Чукалин, уймитесь, в самом деле, весь поселок перебудите! – поморщившись, выпек яростную укоризну Гульбаев.

– Поселок давно не спит, после вашего сеанса, – сказал Чукалин.

– Это не твоя тема, сопляк! – Пришел в себя, придушенным клекотом озвучился Зельдман. – Если ты еще раз разинешь хайло, я засажу в него…

Он взвел курок газ-пистолета.

Студент откинул голову на носилки, нахально скалился в ухмылке. Он вел себя хозяином арестной ситуации.

Его вместе с Прохоровым впихнули на заднее сидение ГАЗона, примкнули наручниками друг к другу Домбаев сел за руль.

– Домбаев, – с вкрадчивой лаской позвал Зельдман, – вылезай из машины.

– Зачем это?

– Иди в мою. А эту поведет Тарасов.

Он ждал от капитана возражений и даже истерик. Которые он посоветует Гульбаеву затолкать в одно пикантное место. Но ПСИ-технарь молчал, сидел прямо, будто штакетину проглотил, белея в темноте окаменевшим лицом. Ибо учуял за перестановкой и нахрапом Зельдмана волю Левина. То был подлючий, неожиданный удар в поддых, поскольку при буйном примитивизме своем был Домбаев сородичем по крови, роду и понятиям. Который не предаст в предстоящем деле. Тарасов – сонно-равнодушный оранг-утан, был исполнителем и холуем до блевотины, имел в груди, в районе сердца, кусок свиного мяса и жадность к чужой добыче, подобной гиенной. Он был весьма удобным кадром в их Конторе пригретый Зельдманом.

– Полковник Левин ждет через час в Конторе, – выцедил Гульбаев, перекрывая приглушенно-мощное урчание форсированного движка. – И если водила Тарасов не доставит нас… (глянул на часы) в два сорок, то ему…

Он не закончил: Тарасов надавил акселератор. Остервенело взвыл мотор, ГАЗон, взбивая пыль, скакнул во тьму. В свет полыхнувших фар ворвалась смазанная лента из заборов, вишен, абрикосов, отягощенных гроздьями плодов.

Прорвавшись сквозь околицу, дорога вымахнула в степь. ГАЗон ревел, перелетая черноту проселочных рытвин, подпрыгивая, врезался шинами в бугры. Трех пассажиров бросало друг на друга, било о борта машины.

Гонка уже пожрала с километр, когда Гульбаев, развернувшись к водиле, не разжимая сцепленных зубов, надрывно взвыл:

– Тарасов, слева!! Стой!

Визжали тормоза. Всех бросило вперед. Тарасов, выдернув рычаг скорости в нейтралку, всматривался в темень за окном. В его затылок с тупым хряском врезалась рукоятка пистолета. Водитель ткнулся лбом в баранку. ГАЗон, остановившись, надрывно верещал клаксоном, ревел мотором. Гульбаев выпрыгнув из машины, прыжками обогнув капот, рванул дверцу и выволок Тарасова наружу. Он оттащил его с дороги в степь шагов на пять. Вернулся. Достав ключи, разомкнул наручники, сцеплявшие Чукалина с Прохоровым, сказал:

– Быстрей, Василь Никитич.

Василий руки и ноги Евгена.

Гульбаев, поставив ногу на ступеньку машины, наполовину втиснулся в нее. Стал говорить, вливая в сидящих расплавленную магму ситуации:

– Мы крепко влипли, мужики. Я крепче всех. Хотя б на сутки нам нужен надежный отстойник, пока я не разыщу единственного человека, который нас укроет. Через час, точнее…пятьдесят минут Москва и Левин потеряв нас, всадят в Чечню гребень силовиков. Они подключат к поиску Осетию, Дагестан и Кабарду. Нас вычешут, как вшей особо крупного размера, если не спрячемся, как следует. Чукалин, ты местный, знаешь горы, лес…

– Причем неплохо знаю, – сказал Евген, прыгнул из машины и, обежав ее сел за баранку. Капитан уже сидел рядом с Прохоровым. ГАЗон рывком взял с места, свернув с пробитого добротного проселка, в едва приметную в траве примятость колеи.

– Ты уже трижды менял маски, – сказал Прохоров Гульбаеву, – лицо мутагенезника, соратника Бараева и Сулейменова сменил на морду сторожевого пса. Теперь ты наш спаситель с крылышками ангелочка. Чего еще нам ждать от капитана КГБ? И для чего Гульбаеву отстойник от своих?

– Тебе он нужен не меньше чем мне, – угрюмо отозвался через паузу казах.

– А если конкретней? От чего отстойник?

– От «Terminator Technologu».

– Переведи.

– «Технология бесплодия». Или разрушение размножения. Там есть горшок и для тебя, посадят, будут поливать, если не спрячешься. Им осталось выдрать тебя с корнями из твоего колхоза и пересадить.

– Куда?

– В Торонто. В Канадскую корпорацию «Монсанто». Ее сколачивали Боб Шапиро и подбирали кадры по всему миру. Чем продолжают заниматься и сейчас. Ты у них на прицеле.

– А они меня спросили?

– Что ты за цаца, чтоб тебя спрашивать? Тебя уже выперли из НИИ. Скоро погонят из хозяйства Шугурова. Натравят на тебя друзей, сунут в постель твоей жены любовника. Станут избивать твоих детей в темных подъездах. Когда ты взвоешь, взбесишься и потеряешь сон, тебе предложат стажировку на сказочных условиях в «Монсанто» предложат не где-нибудь – в Москве. «Монсанто» занимается генными модификациями зерна и щупальцы у нее по всему миру. Ты влипнешь в нее, чтобы выводить зерно, которое, созрев, не прорастает. Его должны будут скупать у вас все агрофирмы и агрохозяйства в мире. Их к этому, в конце концов, принудят.

– А кто принудит?!

– Всё те же. Кто сажает в кресла королей и президентов. И прогоняет их пинками под зад, когда они износятся и перестают приносить прибыль. Поскольку: «It is truly easy tu make a great deal of money dealing with very primary needs: food, shelter clothing».

– И что это значит?

– «Легко сделать огромные деньги на базовых человеческих потребностях: пище, одежде, жилье», – перевел, не оборачиваясь Евген. Добавил – вы не теряли время на службе капитан: отсеивали технократическую шелуху от зерен гео-бытия. Я вас зауважал.

– А с теми, кто не захочет? – спросил Прохоров.

– А тех, кто будет упираться, и сеять зерно на семена, «Монсанто» разорит и пустит либо по миру, либо в могилу. Чтобы иметь в своих руках поводья, хлыст для управления голодом.

– Так это ты меня…ты должен был загнать меня в канадский хомут? – Лез, продирался к персональной истине Прохоров.

– Будут загонять другие. Я должен наблюдать за этим.

– А обо мне вы тоже знали? – просил Чукалин.

– Скажем: не меньше, чем о нем.

– Поделитесь.

– Бадмаева и тебя, овладевшего оживляжем Кундалини, должны биологически срастить с программой «Артишок» и «МК – Ультра».

– Биологически…это особым способом?

– Планируется вживить вам в мозговую ткань резистор-чип из карбина, чтоб вами управлять. Затем в Бетесде США в радиобиологической лаборатории встроить вас в ПСИ– генераторы «Градиент-4» и «Элептон» в качестве киборгов – излучателей первого звена.

– Цель?

– Первый этап – эксперимент из космоса. Воздействие на психику земных толп в био-резонансном излучении по заданным программам: «Страх», «Ненависть», «Секс – бешенство», «Покорность», «Суицид».

Мне было приказано готовить вас к сращиванию с ПСИ-генератором, синхронизировать его частоту с частотой с тета-тельта ритмами ваших мозгов. Мы испытали на жителях предгорного аила гибрид одного шизоидного киборга с ПСИ-генератором.

Я видел, как аксакалы с блаженными улыбками гурманов пожирали верблюжий помет, как женщины, раздевшись до гола, лезли под осла, чтоб тот осеменил их – надтреснуто звенел и рвался голос капитана.

Не мог себе представить капитан, что доведется и не то видеть, что доживет еще он до времен, когда двуногие сучары с собчачьими сердцами, сучки и сученки, охваченные бешенством соития, попрут остервенело и визгливо толпами – на подиумы, на панель, на глянцево похабные обложки книжек и журналов, на сцены, дискотеки и телеэкраны. Пропрут с восторгом обезумевших блядей, надрывно и публично вереща про собственную звезданутость, выпячивая вымя из разрезов кофт, расклячивая ляжки, заманивая самцов разбухшей краснотой влагалищ. И вся эта толпа ходячих био-трупов залита будет формалином похоти, где умерщвляются в зародыше младенческие генотипы и обрываются династии родов. Где чахлые ростки достоинства и целомудрия разъедены похотливым ядом порно-бешенства.

В конце концов, исконно человечье оскорбление женщины «сучка» – нещадно оскорбит собаку, с ее невинной течкой, которая всего лишь тяга к продолжению рода, а не остервенелость стадного разврата. Бациллы коего прорвались к нам из генной матки Содома и Гоморры.

– Вы просветили нас о первом этапе. Каков второй? – спросил Евген. Остановил машину.

– Второй будут осуществлять другие. Мне неизвестна его суть. Его курируют высшие власти, нам нет туда доступа.

Чукалин вышел из машины и, обогнув ее, уткнулся лбом в холодное запыленное стекло: в неистовом возмездном кипении плавился разум воина кшатрия. Он сознавал бессмысленность словес и уговоров перед оскалившейся Пастью Геноцида, нацеленной на Родину арийцев. Здесь нужно было насмерть бить, ломать клыки и всаживать кол в глотку – иного Пасть не понимала.

Он отошел от машины, побрел в степь, пытаясь разглядеть приметы своего схорона. Луна, исчерпав световой лимит, упряталась за тучи.

Евген вполголоса окликнул тьму:

– Ты где, Карыч?

– Шагай вперед, упрешься, – скрипучий, хлесткий зов прорезал ночь. Гульбаев, дернувшись в машине, распахнул дверцу: опять тот голос?!

Евген, не зрением – скорей биолокацией, нацелившись в ночь, шел, ускоряя шаг. Спустя минуты перед ним сгустилась темнота, оформилась в мохнатый переплет ветвей. Из под него – ворчливый шип:

– Вы где так долго шлялись?

– Пардон, мусье, пардон, – сказал Чукалин. Пал на колени. Нашарив сумку и одежду под листвой, оделся. Достал из сумки размашистую массивность беркутячьего крыла, увенчанного цепким блеском пружинистого держака, и развернул крыло.

– Ну к, повернись ко мне своим крылячьим срамом, хрыч.

– Ты собираешься…приделать это мне?! – растерянно и стонуще проскрипел калека.

– Не дергайся.

Он уцепил за перья ворона, ощупал массивный костяной обрубок крыла, обросший роговицей кожи. Всадил его в тоннельчик держака на беркутячьем опахале, щелкнул тремя защелками. Ах мастер, умница таксодермистский меломан, Кузьмич – такое смастерить…как он сейчас один в пустынной гулкой необъятности ДК…

– Взмахни. Но осторожно, – велел застывшему в испуганном благоговении хищнику Евген.

– Я не летал три года… семь месяцев… двенадцать дней – выстонал мутант.

– Пора учиться заново.

Евген ощутил прохладный веерный мазок ночного воздуха по лицу. Потом еще один: вполсилы, слабым махом пустил в дело крыла кошко-ворон.

– Стоп! – Чукалин пощупал крепления, соединявшие крыло с обрубком.

– Держит. Летать, скорее всего, не сможешь. Но для парения ты готов, небо к твоим услугам. Будешь парить часами с любого дерева. На дерево и станешь опускаться, дожидаясь своего ветра. Кого-нибудь схарчить, когда проголодаешься – не выйдет. Захочешь жрать – накормят дома. Туда, на яблоню к отцу и возвращайся, расскажешь, что мы живы и здоровы.

В груди у ворона хрипящим посвистом кипело жалкое клохтанье.

– Что за концерт? – нетерпеливо оборвал Чукалин.

– Арр-р-р-хо-онт… да будет вечной твоя жизнь… я твой раб, – оформил клекот в словесную молитву патриарх гибридов. Чем я отплачу царю царей?

– Два страшных, но непременнейших условия.

– Я их исполню, даже ценою своей жизни.

– Во-первых, ты перестанешь сквернословить при моей матери, графине Чесменской и будешь величать ее «Ваше сиятельство».

– С великим счастьем, царь!

– И, во-вторых, ты станешь подпускать к несушкам Янычара. Ты, старый хрен, давно уж евнух при курятнике, а Янычару не даешь, как следует, исполнить долг перед несушками. Яиц почти не стало в доме!

– Но этот наглый тип готов с них не слезать часами! – взвыла неодолимость ревности в гибриде.

– Молчать.

– Я повинуюсь. – Страдальческая мука исторглась из утробы падишаха.

– Цепляйся, – велел Чукалин. И ощутив сталисто-осторожный хват когтей на руке, поднял ее над головой. Они побежали к машине. Евген втолковывал наезднику:

– Уцепишься на крыше за антенну. Я разгоню машину, и ты поднимешься пернатым планером. И возвращайся поскорей домой. Да… извинись перед казахом, ты напугал его, бандит, своей, сугубо матерной частушкой, и он врубил свой «Градиент-4».

…Гульбаев с Прохоровым изнывали, переминаясь у машины. Утекали драгоценные минуты, неотвратимо пожирая благополучие их побега.

Из степи выбежал громоздкий силуэт Чукалина. Над головой его, размашисто распялившись, ворочало крылами чудище. Прочистив хриплым кашлем глотку, оно исторгло:

– Прошу прощения, капитан! Пардон, экскьюз ми за частушку. Шоб я сдох, я больше так не буду, я мог обгадить вас тогда струей помета, но посчитал, что будет некультурно. Благодарить не надо.

И, тяжело взмахнув крылами, кошко-ворон скользнул над головой оцепеневшего казаха и бухнулся, цокнув когтями, на крышу. Вцепился им в стержень антенны. Победным клёкотом рявкнул:

– Впер-р-ред, славяне с косоглазиком!

 

ГЛАВА 61

Они сидели на «Пеньжайке» – моложавый, но с пего -снежной шевелюрой генерал внешней разведки в военно-полевой форме и прорицатель и целитель, маг Аверьян.

Сидели на двух соседних пнях, меж коими метался языками пламени костер. Пономарев поправил на коленях рацию – магнитофон, зябко подернул плечами.

– Твою дивизию… трясет, как институтку.

Трясло его от Бадмаевской информации про Левина, а еще от горькой вести: опвестили минут двадцать назад о смерти Белозерова. Прослушав пленку, принесенную Бадмаевым, где исповедовался под гипнозом Левин, впал генерал в оцепенелый ступор. И лишь спустя пять– семь минут, осунувшийся, постаревший на годы, вернулся к жизни. В ней ждало его приказов воинство из плоти и металла – тридцать бойцов, кремневая элита, отобранная за годы службы, вертолет (с пилотом, штурманом, механиком), ощетинившийся сверхполным боекомплектом. И рядом ждал Бадмаев.

Пономарев, переписав кассету на свой магнитофон, оставил копию себе. Оригинал запаковал в бронированный сейф – кейс, отдал вертолетчику:

– Доставишь и отдашь в Ханкале пилоту самолета. И сразу вертолет сюда, ко мне.

Отправив в круговое оцепление бойцов, Пономарев связался с командиром самолета ЯК-40 в Ханкале, распорядился:

– Васильев, минут через пятнадцать – двадцать вертолет доставит кейс. Возьмете его на борт, отправитесь в Москву, передадите в Домодедово Тетерину – для Сахаровского и Серова.

Ханкалу о вашем маршруте не оповещать. Оповестите Зубова в Ростове шифром, открытый текст запрещаю. Там к вам присоединится самолет сопровождения. Любую попытку посадить вас до Москвы, отклоняйте. На перехват и принуждение к посадке отвечайте вариантом «Омега». На самый крайний случай, разрешаю «Дубль-СВД».

Он связался с Москвой. Дождавшись ответа Сахаровского, доложил.

– Товарищ генерал-полковник, из двух объектов один уже при мне. Второй, по сведениям, на подходе.

– Сведениям веришь?

– Вполне. Выставил круговое оцепление, жду. Я приказал доставить вам «посылку» вариантом «Омега».

– Ты случаем не перегрелся на кавказском солнце? – воткнуло в генерала изумление Москва – ты соображаешь, во что мы вляпаемся, в случае чего? Средь авиадиспетчеров – кретинов пруд пруди. Кому-нибудь ударит в голову моча сажать Васильева по метеоусловиям. А он в ответ…

– Васильев предельно надежен при принятии решений. У него в запасе, на самый крайний случай,: «Дубль-СВД».

– Что за посылка? Вы что там белены с Белозеровым объелись? Задействовать «Омегу» и «СВД» в комплекте…

– Белозеров мертв, товарищ генерал-полковник.

– Та-а-ак. Вот это новость… что там у вас творится?!

– При нем формировалось сообщение для вас – пленка, которое летит с «Омегой». Не выдержало сердце.

– Начинка пленки?!

– То, во что мы тыкались слепыми щенками три последних года: «Синяя птица», «Артишок» и «МК – Ультра», «Градиент-4» На базе закона «PL 86-90». Теперь все нам преподнесли на тарелочке с голубой каемочкой. С кротами в наших норах.

– Теперь понятно. Серова не оповещал?

– Не имею привычки прыгать через голову.

– Разумно. Я тоже помолчу… пока сам все не услышу. Когда прибудешь?

– Как только – так сразу, товарищ генерал-полковник. Рассчитываю быть к утру. Если конечно чем-нибудь не зацепят. Конец связи.

Пономарев выключил рацию. Похлопал ладонями по плечам.

– Черт, не могу согреться.

– Не мудрено, Иван. Лавина сдвинулась.

– Того гляди накроет…

– Должна не нас, генерал, не нас.

– Твоими бы устами, да мед… да где же Женька?!

– Уже близко.

– Нюхом что ль чуешь?

– И нюхом тоже.

– Гляжу я на тебя Аверьян… сидишь на пне истуканом с острова Пасхи!

– Иван, вы знали, чем занимается Левин?

– Догадывались. По косвенным факторам, но там другой монастырь, туда с нашим Уставом лучше не соваться. Накрыть не раз хотели… в США…но как только подбирались ближе к результату, эти сволочи сдавали ФБР и ЦРУ наших агентов.

– Через ЦК вскрыть не пытались?

– Помню, вскрывали чирей на теле сына… с пол кулака. Синюшный, сволочь, с вызревшей головкой. Мозжил, спать не давал, извел до полусмерти пацана. Его не то, что вскрыть – дотронуться страшно: жена в истерике, сын дергается, стонет. Отвезли в больницу.

Пришел хирург, вроде тебя, холодный как собачий нос, взял скальпель. И наплевав на наши сопли – вопли, чиркнул и разрезал. Кровищи, гноя – со стакан. А у меня трясучка… вот как сейчас.

– На пенсии займешься мемуарами. Литературу в тебе служба задавила..

– Аверьян, мать честная, голубь сизокрылый… я только что заметил…куда твой шип гусиный подевался? Нормально говоришь ведь!

– Подлечился. А Белозерова упустил… отрезали у меня время на него.

– М-мать иху… утрамбовали, сволочи в могилу… Он меня в эту службу встроил, благословил…ах, Белозерыч, батя! – С надрывной болью выстонал Пономарев. Кровоточила в душе свежайшая рана, откуда вырвали старшего соратника и крестника его по службе.

– Не смешивай плевелы с зернами: не оскорбляй учителей своих.

– Чего?

– То, чем ты только что занимался по рации – они уже практиковали тысячелетиями. Ты – слабое подобие их, обезьяна при погонах.

– Мог бы и поласковей, – катнул желваки по скулам Иван.

– Я излагаю историческую истину. Ты доложил о ситуации наверх. Проинформировал, чем занят сам, твоя команда. Проглотил втык и получил ЦУ.

– Ну и что дальше?

– Тем же был занят Аарон, брат Моисея, во время исхода из Египта. Всё – на круги своя.

– Тот самый Аарон докладывал?

– Докладывал, как резидент, вожак, внедренец, просил советов и распоряжений.

– У кого?

– Ты сам о Сахаровском много заешь? Кто твой начальник в системе потайных кремлевских пружин, какие связи, функции его были при Берии, Серове, при Сталине и при Штеменко?

– Я знаю, сколько мне положено.

– А если бы полез с таким вопросом: кто вы, товарищ Цукерман, на самом деле и почему вы ныне Сахаровский? И почему были «Кротом», «Дюбелем», «Сладким»?

Пономарев остолбенел. Стал вглядываться в Бадмаева.

– Откуда эта расшифровка Сахаровского? Какой «Товарищ Цукерман»?

– Так если бы ты спросил у Сахаровского: как ваши истинные имя и фамилия, товарищ Цукерман? Что бы он ответил?

– «То не твое собачье дело», – рыкнул Пономарев, ко всем чертям раздолбав перегородку между смыслами ответа: то ль он ответил Аверьяну, то ль процитировал ответ начальства на свой гипотетический вопрос.

– Что означает на древнееврейском при самом вежливом раскладе: «Эгйе ашер Эгйе» – «Я есть тот, кто есть», – невозмутимо продолжил Аверьян.

Едва приметно усмехнулся: хамит служивый на соседнем пне – значит в себя приходит. Продолжил:

– Так и ответил Моисею Верховный Кукловод, когда наткнулся на его вопрос о себе: «Народ спросит «Как его имя?». Имен там было несколько, не меньше, чем у твоего Цукермана: «Ишкур (Бог Гор), «Энлиль», «Адонаи», «Архонт». Ему то и радировал Аарон, брат Моисея о текущей ситуации Исхода из Египта. И ты сегодняшний – лишь слабое подобие наставника, учителя и Рабэ-Аарона.

– Тот Аарон, насколько помню, отлил жидам из краденого золота Египта золотого тельца. Кому они и поклоняются до ныне, за коего рвут глотку всему миру. А ты мне его тычешь в нос – прапредок всех чекистов. В гробу я видел этого прапредка!

– А он раскаялся, – уперся Аверьян, – и получил за это свой Урим с Туммимом. То-бишь, рацию.

Он волочил соратника по безбрежной зыби времен, настырно, интригующе тащил Бадмаев генерала, изломанного смертью Белозерова, измятого жерновами пленки – в бездонность отвлекающего мифа. Поскольку ощущал надрывно-непосильную, паническую работу мозга у Пономарева, на грани истерического срыва. И кажется, добился своего: клещом вцепился в Аверьяна крупнозвездастый собеседник.

– Что значит «Рация»? Какая рация у неандертальцев семитов тысячи лет назад?

– Твоя «Уоки-токи» ей и в подметки не годится.

– Ты Аверьян, хотя бы меру знал вранью, – сморщился как от зубной боли генерал – буровишь, черт знаешь что.

Прикрыв глаза Бадмаев, стал озвучивать талмудистов, читающих ученикам в Синагогах наставления Аарону.

«И будет семь одежд, священных облачений Аарона: наперсник, ефод, верхняяя риза, хитон стяжной, кидар и пояс. Седьмая часть – дощечка золотая «Циц» с именем ЕГО.

Пусть возьмут золото, голубой и пурпуровой и Червленной шерсти и виссона. И сделают из этого Ефод, потом Хошен – сияющий наперсник. Он должен быть четырехугольный, двойной, в пядень длинною в пядень шириною.

Потом пусть шьют Меиль (верхнюю ризу) к Ефоду – всю голубого цвета.

Пусть увенчают голову его «Мицнэфэт» (головным убором), чтобы на нем была златая пластина «Циц» с именем Моим. В наперсник пусть ставят оправленные золотом драгоценные камни. Сих камней двенадцать, на каждом должно быть вырезано по одному имени из числа двенадцати колен израилевых…На наперсник судный возложи Урим и Туммим…

– Ты доползешь когда-нибудь до сути? – Спросил, изнемогая в ожидании, генерал: молчала рация на колене, из коей должна была вытечь весть о передаче пленки с вертолета в самолет.

Где-то продирался сквозь облаву к ним Евген. Ни вести из рации, ни Евгена не было. Молчала ночь, зыбко колыхаясь в пламени костра.

– Уже у самой сути. «Урим», «Туммим» – та самая рация у Аарона. Он задавал вопросы – и получал ответы от НЕГО. В двенадцати коленах Израиля содержались двадцать две буквы древнееврейского алфавита. Из этих букв и складывались ответы.

«…В четыре ряда расположены в наперснике камни. На каждом камне – буква. И Аарон должен ждать ответа. И станут подниматься волею Его золотые лепестки. Исторгнутся лучи из камней и высвеченные ими буквы поочередно будут складываться в вещие слова. Верхним перворядьем Он ответит на вопросы: как исполнять все заповеди, как соблюдать священные нужды левитов.

Второй же ряд под первым осветит ответами войну и мир, сытость и голод, сотворение хлебов пресных и опресноков, кошерной пищи, а так же тонкости займов и долгов, оплату за рабов и получение лихвы…»

Грянул звонок из рации Пономарева. Она сообщила:

– Товарищ генерал, посылка передана. «Миг-40» в воздухе, вылетел по назначению две минуты назад.

 – Добро. Возвращайся. Конец связи.

Обернулся к Бадмаеву генерал, обретший неподатливо жесткую уверенность: укусишь – зуб сломаешь.

– Пошло – поехало, Аверьян Станиславович. Ну, или грудь в крестах, иль голова в кустах. Теперь я обязан высветить все темные углы. Ты знаешь, что меня здесь не должно быть, ни при каком раскладе?

– Что значит «не должно»?

– Мой телефон тебе передавал Чукалин – старший?

– Да, в министерстве.

– Припомни, какой именно.

– 338-46-17.

– Ты написал его Евгену. И он продиктовал телефонистке, которая нас соединила?

– Что тебя смущает?

– А то, что трубку по этому номеру берет сначала наш сотрудник на агентурной квартире. Расспрашивает, кто и зачем звонит. Потом, если сочтет необходимым, оповещает моего помощника. И тот опять таки, все взвесив, докладывает о звонке персоне нон грата. То бишь мне. Сквозь эту сеть никто так просто не прорывался. Но этот телефон, который дал телефонистке Женька, затрезвонил на моем столе. Минуя два этапа, два отсева!

– Любопытно, продолжай.

– Чего ты ухмыляешься? Нас с Женькой соединяла семнадцатая. Я прилетел в Грозный через три часа. Мы допросили телефонистку. Она ревет белугой и клянется своими детьми, что набирала именно этот номер 338-46-17. Проверили – действительно. Но квартира в Москве, где этот телефон, уже неделю пустая. Сотрудник в командировке. Ты что-нибудь понимаешь?

– Кое-что. Добавлю к этому волапюку еще один. Ты, в прошлый в свой визит сюда, дал Белозерову две ампулы «Рулинохлорамида».

– Одну. Для краткости «РХ». Мы именуем его меж собой «Раскрытое хайло».

– Одну?

– Он мне сообщил про упертого азеро-турка: допросы не дали результат. Я поделился нашей со Штази (разведка ГДР) разработкой – ампулой.

– Так вот, истратив одну ампулу на турка, он предложил вчера ввести Левину вторую.

– Что за ахинея? Откуда у него вторая?

– Важней другое: все препараты типа вашего «РХ» бессильны перед гипно-перегородкой, поставленной в мозгу пси-биогенератором.

– Знаю. На этом мы уже прокалывались.

– У Левина эта перегородка стояла перед паролями «Зо-ван» и «Зо-ту». Я мог ее сломать – но вместе с разумом. И вместо Левина мы получили бы жвачного раба без памяти и воли. Или просто труп. И потому я отступил. Но твой бздюшный «РХ» взломал чужой гипноз. Это все равно, что шпилькой иль карандашом взломать амбарный замок в полпуда весом. В итоге ты имеешь пленку с троянскими жеребцами в вашей службе и на Старой площади.

– Действительно может поехать крыша. Скажи, Аверьян, Чукалин действительно владеет оживляжем мертвецов?

– Да, это так.

– Пацан с Чечен аула…мой копнильщик на комбайне…бредятина какая-то, Аверьян, – придушенно, несчастно оборонил генерал, – коза от бабы Нюры читает лекции в Оксфорде.

– Его ведет по жизни ОН.

– Что за ОН? Куда ведет… что ты несёшь?

– Ты жертва атеизма, генерал. Сидишь в нем, как римская гетера в парной бочке. Вот и сиди, не вылезай. А то просудишься, соплею изойдешь на вселенском ветру, – впервые небывало резко задвинул генерала в его вульгарный атеизм Бадмаев. – Когда-нибудь я посвящу тебя, когда-нибудь. Если доживем.

Бадмаев замолчал и встал. В багряно-пляшущей подсветке костра увидел Пономарев, как раздуваются, трепещут ноздри на размягченном нежностью лице.

– Идут что ли? Услышал?

– Бегут.

Встал с пня Пономарев. Напрягся, обратившись в слух.

– Не слышу.

…Минуты через две ворвались в свет костра, застопорили трое: распаренные, со взмокшими лицами. Чукалин и Бадмаев, обнявшись, застыли. Прохоров рухнул на пень у костра, блаженно вытянул ноги. Гульбаев отдал честь Пономареву, изумленно пожирая его глазами.

– Так это вы… товарищ генерал? Чукалин к вам привел?

– А ты тот самый ситниковец из «дезинформации»?

– Так точно, капитан Гульбаев.

– Что ж не звонил?

– Звонил, раз пять, и получал отлуп: вы заняты.

– Ну вот, теперь почти свободен.

– Разрешите доложить ситуацию.

– Валяй, капитан.

– По следу идет Левин. Мы бросили машину в километре отсюда. Опередили его минут на сорок… теперь уже… на двадцать. Со мною «Градимент-4». Не исправен. Сумею починить за двое-трое суток. Освоил техно-структуру ПСИ-генераторов: импульсно-волновых, миотронных, акустических, инфразвуковых, лазерных. Готов работать на всем этом и на «Элептоне». Но только у вас. Откажите – застрелюсь. У меня нет выхода.

– Чего удрал от Ситникова? Прикармливали плохо?

– Не в этом деле… в мои функции входило…

– Короче.

– Невмоготу работать сволочью на своей Родине.

– Нормальная причина.

– Товарищ генерал… со мной коробка с пленкой… заснято испытание «Градиента» на жителях аила… Майданек и Освенциум – детские ясли рядом с «Артишоком».

– Да ты у нас богатая невеста. Ох, будет за тобой охота.

– Уже идет, товарищ генерал.

– Выходит не зря я на тебя глаз положил. Как раздобыл?

– Взломал архив.

– Грубо для профи. Ты вляпался в крутую кашу. Предупреждаю сразу о раскладе: за то, что обойдется все – процентов двадцать, за то, что тебя придется возвращать Левину – восемьдесят.

– Благодарю, товарищ генерал, – дрожала на губах Гульбаева улыбка.

– За что?

– Я был готов и на другой расклад: один мой шанс на девяносто девять Левинских и потому запрятал пленку во дворе у Чукалиных. Останусь, жив – запустим в дело, пусть сработает на вас.

– Желательно остаться. Тебя на нашей базе ждет не дождется ваш соратник по пшеницам. Ашота Григоряна не припомнишь?

– Ашотик жив?! У вас!? Вот это да-а-а! Значит увидимся… коль выживу…

Зазумерила рация. Пономарев, пронзенный током сигнала, схватил наушники. Услышал холодея, голос Левина.

– Мне передали, ты тоже здесь. Что за манера ошиваться у нас под ногами?

– Полковник Левин! – наехал рыком Пономарев. – Будьте так любезны, сменить генеральский тон на свой, вшивый полковничий!

– Не лезь на рожон, Иван. Операцию заварил и возглавляю я. Ты влез не к месту и не ко времени. Отдай студента и Гульбаева. Мы эту суку косоглазую подвесим для начала за яйца на Лубянке. Старика Аверьяна и этого агронавозника Прохорова можешь оставить себе. Тем самым соблюдем «Статус – КВО» и обойдемся без раздрая.

– Ну, ты щедря-ак сегодня, Боря прямо американский Санта Клаус из Бетесда в штате Мерилэнд. – Воткнул с размаха генерал не шпильку – дротик прямо в сердце. Почуял, как глубоко и с хрустом он вошел.

Свербило, невыносимо жгло в Левине «Из Бетесда в штате Мерилэнд». Что это случайность… или?… Или…?!

Отбросив это «или» как пыточную, нереальную катастрофу, он двинулся к цели.

– Иван Алексеевич, при всем уважении к тебе, вынужден напомнить о реалиях. У вас нет ни единого шанса уйти. Твой вертолет мы успели взять в Ханкале. Теперь там наш пилот. У меня в оцеплении сто восемьдесят бойцов. Против твоих тридцати. На операцию даны санкции Ситникова.

– А у меня – Серова и Сахаровского. Что дальше?

– Приказ Конторы я должен выполнить любой ценой.

– Я тоже. Что, огнестрел задействуешь?

– Зачем? У меня хватит рукопашиков.

– А мозгов?

– Ты это о чем?

– Боря, мои костоломы ведь не пальцем деланы в отличие от твоих. И ты это наглядно знаешь. Наверняка получишь здесь двухсотый груз своих. В итоге, тебе, инициатору, начнут откручивать полковничью головенку.

– Не начнут.

– Да что ж ты так уверен?

– Генерал Пономарев, официально извещаю вас: мое задание курирует Гордеев в ЦК. Мы выполняем его приказ. Ваш «ЯК – 40» посланный в Москву, нам подозрителен. Он будет арестован, как только сядет в Домодедово. Пилот Васильев даст показания на вас. Я это гарантирую. Не ломайте жизнь себе и Сахаровскому.

– Спасибо за заботу, сердобольный.

– Отдай студента и Гульбаева с кинопленкой!

– Возьми, если сможешь.

Ор, рык, тупой хлест рубящих уларов, сполохи фонарей на шлемах, хруст веток под ногами сдавливал беснующимся кольцом сидящих у костра. Гульбаев, вперив в темноту отточенный, антрацитовый прищур глаз, вздрагивал на вопли боли и ярости. Чукалин, Прохоров, Бадмаев корчились в бездействии. Евген не выдержал, взмолился:

– Иван Алексеевич, пустите туда! Для нас с Бадмаевым два-три десятка этих успокоить…

– Сидеть! – придушенно хлестнул командой генерал. – Забыл, что на тебе висит?!

 – И что теперь? Сидеть баранами и ждать…

– Ягнятками сидеть, ягнятками. Терпение не к черту у тебя, как у кисейной барышни.

Тридцатка генерала держала натиск левинцев сорок шесть минут. Пономарев, оторвав налитый мукой взгляд от циферблата часов, уперся им в кольцо загонщиков. Держали, скручивали руки за спиной бойцам Пономарева по трое-четверо спецназовцев Левина и приданный им ОМОН.

Свистящий надсадный хрип стадного дыхания, кромсал ночь над пнями. Оранжевые блики от костра выхватывали из полутьмы остывающую злобу на мокрых лицах, пятнистый камуфляж комбинезонов. Дымящаяся плазма фонарных лучей дрожала – скрещивалась на стоящих и лежащих.

Расталкивая плотное, шибающе потом кольцо бойцов, вломился в освещенный круг полковник. За ним, не отставая – капитан спецназа, командовавший оцеплением и боем с пономаревцами. Встал рядом, уткнул свинцовый взгляд под ноги.

– Что у тебя? – плеснул на него бешенством из глаз Левин.

– Тридцать шесть травмированы. Пятеро тяжелых. Может…двухсотники.

– Его или наши?

– Здесь все наши, товарищ полковник, – вдруг выпустил наружу капитан болезненный, каленый бунт на барский кретинизм междоусобицы.

– Поумничай мне тут! – ощерился Левин. Подошел, встал над генералом. Пономарев не поднял головы, смотрел на циферблат часов: прошел час сорок с момента вылета самолета из Ханкалы.

– Ну что, добился своего?! – спросил Левин. – Готовь теперь теплый сортир на дачке и удочку для карасей, воя-а-ака… за наших двухсотых под зад тебя коленом и – в майоры! И это – в лучшем случае! Будь моя воля…

– Зазуммерила рация. Пономарев рванул наушники, прижал к ушам.

– Первый на связи!

Сквозь шип и треск прорвался далекий, металлический и акцентировано немецкий голос.

– Здесь Гельмут Штоссель. Аэропорт под Вроцловом. Товарищ первый, ми приньяли канальем «Омьега» – «СВД» самольет с льётчик Фасильев…

– Он сел?!

– Я-я, сидит. Что дальше?

– Дай Васильева.

– Васильев на связи, товарищ генерал.

– Ты как там очутился, Захарыч?

– Предупредили наши о некультурной встрече в Домодедово. Принял решение задействовать «Омегу» – «СВД». Связался с Штосселем, он обеспечил перелет границы Польши и посадку.

– Готовься к делу. Код сейфа знаешь. Размножишь пленку, упакуешь в кейсы под кодом, раздашь нашей резидентуре в странах Варшавского договора. Пусть ждут распоряжений от меня или Сахаровского. Если распоряжений не поступит до завтрашнего вечера – запускай тот текст, что на пленке, в газеты соцлагеря, подбрось и капиталистам в «Нью – Йорк таймс», «Гардиан» и т.д. Пусть посмакуют. Конец связи.

– Сюрприз вылупился? – подрыгивал коленкой полковник.

– Еще какой. Такой обламывается раз в жизни. Как ты сказал? «Будь моя воля…». Не будет твоей воли, Левин. Теперь она вся наша. Причем надолго.

Поднялся, заправил за ремень пятнистость униформы. И повернувшись к плотному кольцу бойцов, напористо и хрипло отдал команду.

– Всем отойти на сорок шагов. Разжечь костры и приводить себя в порядок. Смывайте с фейсов братские сопли с юшкой. Всех покалеченных – в вертолет, в госпиталь.

– Не много ль на себя берешь, Пономарев? – Не запрещая, но и не подтверждая генеральской команды, стоял с беспричинно холодеющим хребтом Левин: заквашен был голос генерала на хищном и несокрушимом торжестве.

– Ты меня знаешь, Левин, я не блефую никогда. Подтверди приказ. В твоих же интересах наше «Tet-a-tet».

– Выполнять, – помедлив, спустил сквозь сцепленные зубы Левин.

– Садись, полковник. Определимся: ху из ху. И кто из нас хуее. Добро пожаловать на эту самую «Пеньжайку». Ты же к ней, родимой, так настырно рвался?

Сел Левин, молча сел. Игру повел не он – чуял это многолетней интуицией загонщика.

– Начнем, – продолжил генерал, – поднапрягись, Боря, припомни поэтапно. Ты прибыл на квартиру Бадмаева один. Выцедил фужер коньяка. И стал уламывать его работать на вас. Заметь – не на Контору, а на ваш отдел, на Ситникова, на тебя и на Гордеева. Бадмаев упирался, ты рыл копытом землю. Стал угрожать ему. Что было потом?

– Заснул. Не спал до этого двое суток.

– Ну да, все как положено…затем проснулся и занялся Чукалиным, его поимкой в Гудермесе. Я ничего не переврал?

– Послушай, генерал…много лишней болтовни из тебя лезет. Ты все-таки блефуешь, тянешь время, чтоб оттянуть расплату по долгам.

– Терпение, херр полковник как говорит Евген. Он, умница прилепил ярлык на ваши толоконные лбы – хрен отдерете. Так значит, спал…да нет, не спал ты, Боря, у Бадмаева. Ты исповедовался Аверьяну. Все потроха свои нам выложил на обозрение.

Он включил магнитофон. Стал наблюдать за Левиным. Он наблюдал за ним с холодной, выхолощенной от эмоций правотою ратника, сидящего на опрокинутом враге – с ножом у его глотки. Фиксировал психо-этапы, сминающие полковничье лицо. Сначала это был страх, страх наказания за то, что выпустил из себя не принадлежащие ему тайны собственной гипноподготовке в «Бетесде».

Страх заменялся животным ужасом, когда полезли из него наружу имена кремлевских и заокеанских небожителей, их стратегические намерения ввергнуть страну в коллапс геноцида – любой из них способен был раздавить тлю Левина одним щелчком.

Надежно заблокированный в нем гипно-перегородкой программный блок «Артишока» и «МК-Ультра» был вскрыт и извлечен Бадмаевым непостижимым образом: маг (или тот, кто над ним) разрушил перегородку и извлек наружу техно-стратегию пси-облучения человечества из космоса и превращение его в стадо био-роботов.

С этого момента запустился в полковнике процесс отмирания его человечьей сущности.

В конечном счете зафиксировал Пономарев перед собой сидящий живой труп. В котором метался теперь исступленным хорьком в клетке лишь инстинкт самосохранения. И столь неукротимой была энергия метания «хорька», что обрело оно телепатическое свойство, пульсируя смысловыми «солитонами».

Иван вдруг ощутил, что понимает намерения и суть левинских метаний: «Положить всех здесь. Изъять у Гульбаева кинопленку …Затем доложить наверх: пономаревцы озверели, ринулись в огневой прорыв. Пришлось отвечать огнем».

– Не выйдет, Боря, – вломился генерал в безрассудное бешенство мысли. – Гульбаев спрятал кинопленку раньше. Здесь ее нет. Убрать всех, замести следы – не выйдет. И Серов с Сахаровским знают, что мы с тобой тут лоб в лоб сошлись. И эта сотня боевиков молчать не будет. А всем им рот заткнуть – кишка тонка.

Привстал, склонился к Левину генерал, спросил с засасывающим любопытством:

– Ты знаешь, что меня всегда донимало в Евангелие? Жутко хотелось знать: а как жилось Искариоту на тридцать серебрянников? Приличная ведь сумма по тем временам. И чего его потом на осину потянуло…у наших спрашивал – ни бельмеса. Но ты то должен знать? А?

– И я не знаю, генерал.

– А почему не знаешь?

– Тогда давали тридцать три, чтобы купить осла или свиной катух. А ныне триста тридцать тысяч зелени на банковский счет. Или гораздо больше. От статуса зависит. Тебе, например, по статусу положено пол миллиона. И вилла на берегу.

– Надеюсь – для начала?

– Для начала.

Неистовым ошеломляющим огнем разгорались полковничьи глаза: не ожидал: «А может…»

Он не успел домыслить.

Молниеносным, без замаха, крюком в скулу свалил Пономарев Левина с пня. Полковник, привставая, нащупал пень седалищем и молча угнездился в прежней позе. Помял скулу, сплюнул кровь с зубом, втянул с шипением воздух.

– Выходит не сошлись в цене.

– Выходит, так, – поморщился Пономарев, массируя ушибленный кулак.

 – Я эту гнусь, про мои полмиллиона с виллой, стерпел бы без мордобоя, да вдруг припомнилось все остальное. Как вы Штеменко мордовали и Судоплатова пять лет держали под арестом до суда, потом в тюрьму замуровали на пятнадцать лет – по твоей паскудной стряпне. Хотя уже тогда догадывались, что польза от тебя для государства – как глазу от бельма. Маршал Жуков вместе со Штеменко организовал школу-семилетку развед-агентов. Одну из лучших в мире. Но ваш Мансуров с Суслиным, Хрущем так обдристали офицеров на комиссии ЦК, что нынче ни школы, ни Штеменко и ни Жукова в верхах. И это лишь цветочки. Мы к Кеннеди два года подбирались, готовили разрядку, чтоб освободить бюджет от военной гонки. Но только сладилось, вы ухлопали президента в Далласе. Диброву в СШУ арестовала ФБР. Мы докопались – по доносу вашего Полякова в Нью-Йорке. И он же сдал Корнелиуса Дрюмонда – писаря ВМФ. Наш Джек Доннап, доил штаб американской АНБ через генерал-майора Ковердейла – тихонько, аккуратненько доил, снабжал документацией о новейших оружейных разработках. Какая – то из ваших блядей сдала его, отправила на детектор. Он застрелился – осталось семь детей. Академик Понтягин еще в 57-м прислал в ЦК и нам докладную записку о засилии Академии наук масонами и сионистами – заткнули ему рот, так что не открыл до самой смерти. Теперь разгребаем научное дерьмо, вместо науки.

Филимоненко соорудил «Перпетум-мобиле», тот работал на электролизе тяжелой воды при атомных реакторах. Мы ищем до сих пор – ни Филимоненко, ни документов. Зысин разработал холодильник без подвода электричества для подлодок, потом отбойный молоток НЕТИ-2КК, с КПЭ – 4,5. Чего это ему вдруг вздумалось жечь чертежи, затем кидаться с четвертого этажа?! Сколько лет душили Теслу с его лучами и передатчиком электромагнитных трансляций? Олег Грицкевич изобрел гидродинамо. Вы выкрали его вместе с динамо и закупорили в Америке, при этом укокошили двух наших.

Ну а теперь главный вопрос: кто за всем этим, кто у нас крот? И ты ответишь так, чтоб я поверил. А если нет, как обещал – взорву всю ситуацию к чертовой матери! И сделаю все это до утра. Тебя ухлопают свои же – если не успеешь застрелиться. Уяснил?

– Вполне.

– Кто ваш крот в ГРУ?

– Ты все равно ведь не поверишь.

– А ты попробуй.

– Как насчет генерала армии?

– Иван… Серов?! Наш шеф?!

– Я же сказал, что не поверишь, – Левин смотрел, не опуская глаз. Змеилась по щеке брезгливая ухмылка.

– Ты хочешь сплавить нам эту туфту… бредятину! Я ведь тебя предупреждал. Хватит болтовни. Время работать.

Встал. Заправил под ремень свой камуфляж, готовый к делу воздаяниия за гнусь предательства.

– Ты не задумывался, с чего это у генерала армии Серова ходит в любимчиках задрыпаный полковник ГРУ Пеньковский? У него доступ к оперативным разработкам, шифрам, агентуре – плотнее и поглубже твоего, генеральского.

– А мы по дурости считали, что это не твое собачье дело и потому тебе не доложили. Ну извини.

– Да нет, Иван, мое. 17 сентября прошлого года на «Пиковой даме» в Большом мы подсадили к дочери Серова полковника Пеньковского. И обработали ее с балкона «Артишоком». К концу спектакля она влюбилась в этого индюка, как кошка. Спустя неделю она потребовала от папаши особых служебных привилегий для любимого. И, получив пощечину, устроила истерику с попыткой суицида. В конце концов полковник заимел все эти привилегии и допуски.

– Продолжай.

– Я уже закончил.

– А что так скоро? Я только разогрелся. Его агентурная кличка?

– «Герой».

– Связник при нем ты?

– Я передатчик связника. Связник – английский подданный: Тревил М. Винн в посольстве.

– Что стоящего успели передать?

– Схему размещения наших ракет на Кубе.

– «Наших»? – Ощерился, взрычал Пономарев. – Вы б выбирали выражения… херров сэр. «Советских», а не ваших! Что еще?

– Расположение ракетной базы на «Новой Земле». Взрыв новой боеголовки в 16 килотонн, донесенной до цели ракетой Р-12. Еще? Или достаточно?

– Что-нибудь вкусненькое на дессерт.

– Есть копия письма Пеньковского к королеве Елизавете, Кеннеди, Никсону, Эйзенхауэру, Аллену Даллесу.

– Нехилая кодла. А копию для Сатаны не забыли? И что в письме?

– Там ключевая фраза. Потомственный дворянин Пеньковский, родителей коего шлепнули в ЧК, умоляет вышеназванных персон: «Прошу считать меня своим солдатом»

– Все это можно прочитать, подержать в руках? Где письмо?

– В сейфе Гордеева, в ЦК.

– А Семичастного об этом не просветили?

– Он чином не дорос. Болтается пока у нас цветочком в проруби.

– Да, Левин… тесно нам в России-матушке. Мы вас уже не выпустим. Ты понял, почему я здесь редко кому доверяю? Поэтому сработался с германской Штази: там куда чище. А так же – со службами Фиделя и Яноша Кадара. Там кадры не загажены вашим жидовством, как здесь.

– Теперь про главное. Вся армия пойдет за Жуковым, когда узнает, какой гадюшник опять обосновался на Лубянке и в ЦК. И с маршалом будут Романов, Машеров, Косыгин, Пономарев, Капитонов, Подгорный, Молотов, Фидель, Броз-Тито, Янош Кадар. У этих хватит сил, чтоб раздавить в соцлагере Перлмуттера-Хруща и Зюсса с Кулаковым – Штейном. А вся ваша опора – два кавказоида: азер с грузином, ну еще несколько придурков с мозгами набекрень, как у Хруща. Ты уяснил расклад иуда?

– Хочешь, чтобы рвануло… как в Гражданской?

– Кто вы такие, чтобы за вас теперь лить кровь?

– Найдутся те, кого и мы поднимем. Не забывай, что при Хруще и казахстанской целине страна впервые досыта наелась хлеба. Впервые сотни тысяч переселились из коммуналок в свои квартиры.

– В хрущобы они переселились. Не все ж вам гадить, нужна, хотя бы для близиру, кость с барского стола народу.

– Хочешь ты этого или нет, но будет много крови. В ЦК, Секретариате у вас не столь большой уж перевес. Так может, обойдемся… без резни? Попробуем договориться?

– Посмотрим на ваше поведение. Не забывай: сейчас мы вас держим за глотку, а не наоборот.

– Что ты намерен делать?

– Не рви пупок, Левин. Делать будут партайгеноссе, те, что над нами. А наша задача – подсказывать им, чего они хотят.

– А чего хочешь ты?

– Я многого хочу. Во мне такого хотежа накопилось всклень, под горло подпирает. Запоминай. Во-первых, вы вернете на волю генерала Судоплатова. Как обгадили, так и отмоете. И обеспечите его нормальной жизнью. Во-вторых, уберете свои когти от Чукалиных – старшего и младшего. И от Прохорова с его работой на благо хлеборобства. И чтобы даже серой вашей не воняло рядом с ними! Гульбаева, Чукалина, Бадмаева я беру к себе.

В-третьих, мы с Сахаровским тихо и культурно поотрываем в вашей Конторе головенки всем, кто сдавал нашу агентуру американцам. И завтра же… точней – уже сегодня, Пеньковскому.

– А что с вашим Серовым?

– Серов сидит у вас в печенках! Давно сидит! Это хоро-шо-о-о. Серова – хрен получите. Хотя б за то, что чистил и прореживал Бериевский гадюшник вместе с Жуковым. Я думаю, сдерут с него одну или две звезды на Политбюра, лишат «Героя» и – в ссылку к азиатам – за семейное расп…во. Дослуживать. Потом – в отставку, под надзор, на дачу, с гарантией комфорта. Ну и последнее. Вы пальцем не коснетесь Сахаровского – и обеспечите его нормальной работой лет на десять.

Что-то подобное судорожной усмешке мелькнуло на лице Левина.

– Вас не смущает, генерал, что Сахаровский – натуральный Цукерман?

– Я пил и буду пить за здоровье Цукерманов, за тех, что приросли к России. И если надо, отдам за одного такого с десяток наших раздолобаев Ивановых. Тебе, безродному русофобу, это не понять.

– Все?

– Дешево хочешь отделаться, Боря. Это предбанник. А баня, с веником из ежевики, впереди. Нам нужна гарантия, что вы из нашего намордника теперь не вырветесь. И мы эту гарантию получим, когда ЦК, Совет министров и Верховный Совет возглавят трое наших.

– Например?

– Наше дело расчистить дорогу для Косыгина и сохранить его. А там он сам решит, кого куда. И вы все будете орать «Ур-р-ря-я-а-а-а!» и башмаки им лизать. Ради этого мы за ценой не постоим. Нам не впервой.

– Если мы выполним…

– Тогда, возможно, все будет тихо. Верни мой вертолет. Лети в Москву докладывать – в каком дерьме вы по уши сидите.

– Ты здесь останешься?

 – Похороню Белозерова. Труп на твоем счету, паскуда! Вот теперь все. Исполняй, полковник.

Он доложил по рации Сахаровскому суть разговора с Левиным. Попросил разрешения остаться до вечера, похоронить Белозерова. И, получив его, повел четырех бесценных кадров в вертолет: Бадмаева, Чукалина, Прохорова и Гульбаева.

…Чукалин, сидя рядом с Пономаревым, наклонился к нему. Перекрывая вертолетный рев, спросил:

– Дядь Вань, насколько понимаю, вы нас с Бадмаевым к себе берете?

– Правильно понимаешь.

– На работу?

– Его на работу. Тебя, плюс ко всему – и на учебу. У нас свои университеты: с семи утра и до полуночи. Устраивает?

– Не привыкать. Вопрос можно?

– Ну.

– Зарплата у меня будет?

Пономарев удивленно повернулся. Наткнулся на неломкий, пронизывающий взгляд.

– Что-то рановато из тебя такие вопросы полезли.

– И все-таки.

– Само собой. Помимо полного довольствия – оклад. Вполне приличный для «гражданки», поболее, чем у твоего отца.

– Мне хватит полного довольствия.. Оклад разделите напополам, чтоб посылать в два адреса: родителям и Виолетте, вдове майора Заварзина в Новом Буяне… она теперь…

Пономарев вгляделся. Чукалин младший, с оттаявшим за несколько мгновений лицом, спал. Младенчески провальный сон обрушился лавиной, разъял две плоскости бытия: на «до» и «после». Что было – разгреб, прорвался, не сломался, не потерял ни чести, ни азарта. Что будет – устраивало полностью и разрешило сон.

Через двадцать минут они приземлились на окраине совхоза, в степи. Пошли к Чукалиным – взять кинопленку Гульбаева и скоротать оставшуюся часть ночи. У Прохорова и казаха подкашивались ноги, слипались налитые черной тяжестью веки. Пономарев шагал, пронизывая взглядом полутьму. Шагал не генерал – предельно сжатая, сталистая пружина, которой предстояло разогнуться, распрямится и придать всей ночи законченную гарантийность. Зацементировать все гарантийностью! Для того и остался, отпустив Левина.

Сахаровского с женой и сыном взяли в пять утра на даче. Доставили во внутреннюю тюрьму Лубянки. По дороге не били, лишь в камере ударили два раза по лицу сына, разбили губы и нос. Зажали рот надрывно вскрикнувшей жене. Поверх мясистой ладони истекали ужасом ее, залитые слезами глаза. Второй мясник шел рядом, лыбился.

Вошли Гордеев с Левиным. Гордеев молча сел в углу, на табурет. Левин грузно опустился за стол. Снял, положил перед собой часы. Сказал Сахаровскому размеренно, почти не разжимая губ, прихлопывая ладонью по столу.

– Ты выпустил из под контроля свою генеральскую куклу. Теперь она диктует нам ультиматумы. Ты знаешь, как мы этого не любим. Его спецпорученец Васильев сидит при Варшавском штабе СВД. Он раздал вашим резидентам пять кейсов с пленкой. Сейчас ты свяжешься с ним, прикажешь их вернуть и вылететь сюда.

Упершись взглядом в ненавистное, сочащееся бешенством лицо Сахаровского, добавил:

– У тебя минута, чтоб шевелить мозгами, Через минуту вон та горилла отрубит мальчику первый палец. Шутки закончились Цукерман, пошла серьезная игра, ты в нее вляпался. Теперь думай, как разгребать.

Через минуту «горилла» в маске взяла за руку сына Леню. И, подтащив кричащего парнишку к столу, разжала сжатый кулачок детеныша и, выпрямив мизинец, прижала его к доске. Палач поднял над ним тесак. Рвущаяся из рук другого палача мать с животным визгом осеклась, замолкла, сникла, потеряв сознание.

Сахаровский, упершись бешеным косящим взглядом в Левина, рвал воротник рубашки, душившей горло, Разорвав его, выхрипнул:

– Где рация?! Давайте.

 

ГЛАВА 62

Вцепившись в кабана, Ич карабкался на крутизну. Тряслась земля. Безглазой темной маской нависло над горою мироздание, блистало вспышками зарниц. Со всех сторон наползала законченность земного бытия: стонали недра обжитой планеты, терзаемой бешенством разъяренных, прорывавшихся наружу стихий.

Вепрь, окруженный стадом, одолевал склон, угнувшись мордой, встречал и рассекал тугой напор воды.

Адам, вцепившись в гриву обеими руками болтался на его боку. И столь же цепко вклещилась в его бок сумка – с кошкой на веревке и едой.

Нащупывал Адам ногами твердь, толкался, помогая движению, обдирая ступни о камни и узлы корней. Одна, единственная мысль металась загнанно в голове: «Когда конец!?». Сознание, перенасыщаясь предсмертием хаоса, временами отключалось, оставив малый фитилек рефлекса в истерзанном мозгу: «Держаться…рук не разжимать». Очнувшись, он осознавал: кабанья туша также прет вперед и вверх, закостеневшие кисти все еще сжимают по пучку щетины.

Так продолжалось долго. Хлестал по слуху треск неба, шипели во тьме валы воды, било по обонянию сернистой вонью.

Вынырнув в очередной раз из забытья сомнамбулы, он вдруг ощутил: движение кончилось. Они стояли. Точнее стоял и содрогался в хрипящих выдохах и вдохах вепрь, а сам Адам качался рядом на коленях. Сгустившуюся непроглядность тьмы время от времени раздирали сполохи молний. Обвальный грохот бури бил в уши.

Измучивший их ледяной напор воды исчез: стихия ярилась поодаль.

Подняв голову, Адам уткнулся взглядом в непроницаемую плотность вздымавшейся над ним стены. Она и принимала на себя и отвращала талые потоки сверху.

Кабан содрогнулся всем телом. Торчавшую в башке чужую волю: доставить именно сюда Адама – вдруг выдернули. Он был свободен.

Освободившееся место тотчас заполонил инстинкт неведомой еще угрозы. Зверь чуял кожей, мозжечком: уже недалеко внизу плескалась, пожирая склон, поднималась бездонность водяной стихии. Она была чужой, враждебно-соленой.

Кабан, затравленно озираясь, повернулся. Стадо отсеялось в пути. Остались три хряка, подстать ему, преодолевшие вздыбленную неприступность склона.

Что-то мешало вепрю. Скосив горящий краснотой глаз, он ощутил повисшую на нем, воняющую чужеродность человека.

Остервенело, с визгом рявкнул, крутнулся крупом: прилипший к нему довесок сорвался, отлетел. Уже не оставалось времени довершить расправу – вздымался снизу, ошпаривал угрозой смерти океан.

Вепрь ринулся по склону вверх. За ним – остальные. Исчезли.

Адам стал подниматься, упираясь руками в стену. Скрюченными, закоченевшими ладонями он ощутил шершавость досок. Бил в нос знакомый, резкий запах, к которому давно уже привык – приванивала от натирок этим запахом Ева. Мумие?!

Базальтовой лекарственной смолой пропитанные доски практически бесшовным монолитом уходили вверх. Он, Ич-Адам, был у конечной цели. Приткнувшись плечом к надежному, бесценному оплоту – кораблю, заплакал. Спустя минуту вытер слезы, придушливо и ядовито зашипел, втыкая гнев в себя, любимого:

– Вы перлись столько времени сюда, чтоб сопли распускать?! Пусть теперь плачет тот, кто будет кормить своим телом рыб.

По-крабьи, боком отодвинулся от корпуса. Задравши голову, пронизывая взглядом тьму, скорее почуял, чем увидел: до края борта не меньше тридцати локтей. Предчувствие зашевелило волос вокруг плеши: хватит ли веревки?

Рывком содвинул промокшую льняную сумку с боку на живот, залез в нее, достал свернутый вокруг якорька моток узластой веревки. Размотал, привязал конец веревки к сумке. И, размахнувшись, учтя порывы ветра, бросил кошку вверх. Вверху звякнуло и кошка, упав их тьмы, влипла в грязь рядом с человеком. Он бросил еще три раза – с тем же результатом. Свистели, раздирали кроны ветряные вихри, исхлестывая лес и человека тяжелой соляной шрапнелью – все ближе подступал Потоп.

Обвалом рухнул, придавил итог прожитых мучений: он одолел все невозможное, прорываясь к цели. Которая теперь недостижима. А он стал ничтожным сгустком протоплазмы, ее вот-вот пожрет стихия.

Он вдруг почувствовал чужую волю: за ним с холодым любопытством наблюдало незримое Верховное присутствие – как наблюдает за собакой в клетке владелец и хозяин льва, запущенного к ней для раздирающей забавы.

В Адаме угасала разумная людская сущность, и пробуждался зверь – с единственным инстинктом: выжить!

Инстинкт разбух, обрел всесильность. И впрыснул в кровь нещадную долю адреналина. Набрякли хищною, взрывной силой мышцы. Зрачки расширились. Ревущая ветряными порывами громыхающая тьма светлела, высвечивая цель: древесный, струно-тянувшийся ствол кипариса – толщиною в ногу. Молниеносным сгибом прянул Ич к земле, нашаривая руками осколки кремния. Нащупал нужный – с зазубреной, пилообразной гранью. Не поднимаясь с четверенек, тягучим обезьяньим скоком переметнулся к кипарису. И врезался в него каменно-зубчатой гранью.

Он надрывал кремневою пилою кору и волокна. Затем, пригнувшись, рвал их зубами, кольцуя круговой надрез.

Спустя минуты почуял: вкрадчиво, упруго лизнула ноги, зад и отхлынула вода. Потом, лизнув еще раз, задержалась дольше. Затем, прихлынув, вода уже не отступила.

Отдирая зубами, измочаленные волокна он, ощутил во рту отвратно горькую ее соленость. Ему, стоящему на четвереньках, вгрызающемуся в древесину под водой, вдруг стало ясно: он не успеет. Пронизанный этим открытием навылет он взвыл: «Архонт, светлейший! Зачем ты мне помог? Зачем втащил сюда, чтоб утопить? Так надо было сделать это там, когда стоял я раком у дворца!».

Спустя минуты у него заныли десна. Передние зубы Адама утолщались, лезли, выпирали изо рта, приподнимая губы. Набрав в грудь воздух, он окунулся с головой в соленую стихию, припал к надрезу кипариса и с лихорадочной бобёрною сноровкой, смыкая челюсти, стал рвать податливую древесину бритвенно-острыми резцами. Лишь задохнувшись, прянул из воды: ее было уже по пояс.

Собрав в комок все тело, Адам уперся в дерево и с яростной мощью толкнул его. Под слоем влаги глухо хрустнуло. Надрезанный наполовину ствол едва приметно накренился, наращивая скорость, стал падать. Адам слушал тьму: опушенная листвою крона над головой, с шипящим треском, ломая ветви, уперлась в борт корабля. И застыла.

Океанический напор усиливался снизу, солёная стихия омывала сдавленную грудь первочеловека. Он прянул из воды на ствол, с обезьяньей ловкостью полез ввысь. Добрался до борта. Почувствовал, как напряглась под тяжестью металла узластая веревка. Он потянул за нее, перебирая, пока не ощутил в правой руке увесистый, оснащенный крючьями, металл кошки. Стал поудобнее. И, размахнувшись, метнул вверх якорь. Над головою брякнуло. Веревка свешивалась из мрака. Он потянул ее, завис всем телом. Она держала человека! Адам полез по ней наверх, упираясь подошвами в доски.

…Он выплывал из сна: истаивало в памяти смачное видение – они с черной туземкой играются в глубокой и прозрачной ванне. Трехсуточный кошмар событий, утянувший его в сон, возвращался явью. Тело Адама лежало скрюченное на боку – между массивной бухтой свернутого троса и чем-то жестким, ребристо давящим в спину. Все это накрывал просмоленный, тяжелый полог.

Шершаво-бурая шпаклевка досок, на которых лежал первочеловек, размеренно и с долгой амплитудой колыхалось. Время от времени тугая, хлесткая волна с змеиным шипом наваливалась на полог и перекатывалась через него. Придавив Адама, уползала дальше.

Ич поднял голову и оглядел свою полутемницу. Припомнил: забравшись в ночь на палубу, он высмотрел на яйцевидной необъятности ее матерчатый квадрат. Распластанная парусина бугрилась, накрывая несколько предметов. Все стороны квадрата пробиты были дырами, забранными в бронзу. Крючки, торчавшие из досок, продетые в эти дыры, крепили парусину к палубе. Он отогнул полстороны квадрата, протиснулся во внутрь и вновь вдел в дыры крючья. Пора было встраиваться в новейшее, с нуля, морское бытие: корабль плыл!

Адам уперся в палубу руками, сел. Плешь головы уперлась в хладную шершавость просмоленной парусины, которая цедила волглый полусвет из мироздания. Поерзал, гмыкнул поощрительно и нежно: колом торчал, задравши тунику, некстати вздыбившийся орган – рецидивы сна с туземкой.

Урчал и корчился в голодных спазмах пустой желудок. Скосив глаза, Ич обнаружил в зеленоватой полутьме свою промокшую, льняную сумку. Залез в нее, извлек разбухшие, слизистые комки. То были сушеное козье мясо и кус маисовой лепешки, испеченной в свином сале. Поднес ко рту один из них и с приглушенным воплем одернул руку: пальцы наткнулись на матерые, торчащие из рта резцы.

«И что теперь?! И как я буду жрать, бобер с ослиным хреном?»

Попробовал подвигать челюстью. Резцы удобно, плотно, налегая друг на друга смыкались. Рот закрывался. Поднес ко рту лепешку, откусил. И стал жевать. Все получилось – за исключением вкусового кайфа: осклизлая, горько-соленая несъедобность сводила скулы. Собравшись выплюнуть прожеванное, замер: ударил по слуху гулкий стук. Где-то по– близости открылся люк. Зашлепали по палубе шаги. Еще одни. Остановились. Прорезались сквозь парусину голоса: знакомые до дрожи в копчике. Гудящий жесткий баритон Ной-Атрахасиса сказал:

– С матросами поставишь паруса, сейчас попутный ветер.

– Мы это сделаем, мудрейший («Кто… кто ответил?!»).

– Всех женщин вызови наверх. Пусть дышат, движутся: вымоют палубу. Им это полезно. Животные накормлены?

– Кормили рано утром.

– На карте океана семь незатопленных вершин – как и предсказывал Архонт. Средь них отмечена шестая. Определись по астролябии и звездам. Возьмешь курс на нее – над бывшим царством Урарту вершина Арарат. С нашей парусиновой оснасткой ползти к ней будем долго... Поэтому вот что, Садихен…

«Так вот кто штурман! Учителишка, вор, укравший у Хабиру священные права владения ракушкой…убить и разорвать в клочки…И кто кого здесь будет рвать?! Ты у него на корабле… и стоит только показаться на глаза, он для начала… ой, что он сделает с тобой! Ты вляпался, Адам! Кабанья ночь, когда тебя так нежно волокли к Ковчегу – та ночь покажется цветочками».

– Поэтому вот что, Садихен… я буду пресекать жестоко, сразу, любое неповиновение или ссору. И требую того же от тебя. Любой разлад источит и разъест нас, как точит соль, непросмоленную доску. Здесь будут дети. И ради них мы сохраним любой ценой согласие, где каждый должен знать свое дело и свое место.

– Мальах, светлейший! Я сам хотел просить об этом – о том, что ты мне приказал. Мы – те же дети, лишь обремененные годами.

– Я не приказывал – просил. Тебя привел ко мне Архонт Энки. Его отбор для моего Ковчега священ для меня. А это…что это за тварь на мачте?!

– Полезней спрашивать меня об этом, а не его, Мальах, – услышал Ич из под брезента скрипучий горловой клекот сверху. – Я лучше Садихена смогу насытить ваше любопытство, что я за тварь.

– Ты… можешь говорить на нашем языке?

– Здесь не было процесса овладения. Язык царей притек ко мне с наследственным геномом Архонтов. Во мне он сплавил гены ворона и кошки. Я, как гибрид, был сотворен ими пять тысяч лет назад.

– Мой господин! – звенела ярость в голосе Садихена. – Этот урод вам приоткрыл лишь привлекательную форму о себе… за ней сокрыта зловонность его сути. Нет на земле чудовища страшней и ненавистнее этого…чья безнаказанность и покровительство Энлиля давали ему право красть у моего народа младенцев… и, выклевав глаза, бросать их еще живыми на растерзание шакалам…

– Мальах, ты же мудрее этого учителя…В нем воспалилась злоба чужеродного мне вида. Она не в состоянии понять и оправдать рефлекс охотника, заложенный в меня богами.

– Во мне сейчас этот рефлекс сильнее твоего стократно! – клокочущая ненависть звенела в голосе дублера капитана.

Он ринулся в открытый люк за A-PIN-KURом.

– Я вынужден покинуть ваше общество, Мальах. Мое присутствие могло быть вам полезным: ловить летучих рыб над океаном и освежать меню Ковчега.

 – Если докажешь это Садихену, – учтиво, холодно дополнил Атрахасис.

Свистящий шорох крыльев удалялся. Тоскливый страх вползал в Адама: здесь люто не терпели самозваных пассажиров. Их изгоняли в океан! Загомонили голоса на палубе: мужской и женские. Три женщины – три трети Ноя, несущие в себе семя избранника богов, озирали безбрежность океанских вод. Испугом и тоскою трепетали голоса.

– Где тварь?! – спросил у Ноя Садихен.

– Парит над океаном. И ждет момента.

– Какого, господин?

– Момента, когда остынет ярость Садихена. Чтоб плюнуть на него и не услышать, как шипит слюна. Остудись, мой друг. Гибрид на крыльях готов быть нам полезным.

– Чем, господин?

– Ловить для камбуза Ковчега летучих рыб. И скоро мы это увидим, поскольку слитые воедино кошка с вороном терпеть не могут воду и не умеют плавать.

– Вы…запрещаете мне убивать его, когда появится?

– Нет, Садихен. Если не можешь обуздать себя, ты волен сотворить возмездие, чтобы добавить еще один труп к тем миллиардам, которые погребены Потопом.

– Давайте сменим тему, господин…

– В чреве трех женщин мое семя. Напомни, среди каких племен мы их отобрали.

– Их было много: хауса, канури, фульбе, кушиты, берберы, динки, нуэр, джолуа, малави, баконго, массаи, тикуйю, суахили…их можно разделить условно на две расы: хамиты и симиты. Третья подавлена и молчалива. Она отслаивается от остальных, как отстает кора от высохшего дерева. Все время плачет. Чужая среди всех.

– Тем дорога мне всех более. У императора Ария-Оседня в Руссколани был главный волхв – Иафет. Она его дочь. С согласия волхва дочь отдана Архонту Энки, чтобы в нее засеяли мое семя.

– Моя жена пытается скрасить ее одиночество своею лаской, как может, утешает.

– Прости, пока я слишком потрясен тем, что боги сотворили с KI, и не успел вам выразить признательность за помощь.

– Вы правы, господин, нет смысла тратить заряда A-PIN-KURа на ту летающую мерзость, если она вернется. Я многократно убеждался, что в этом мире достоин уважения лишь тот, кто знает истинную стоимость вещей. Заряд оружия стоит дороже этой твари. Итак, если вы согласны, мы раздадим три имени: Семитка, Хамитка и Иафетика.

– Царапает пренебрежением.

– Тогда: Си, Ха и Иа.

– Это приятнее. Мы будем звать их так.

…Ной утешал трех жен. Его налитые теплом увещеванья выстраивались ограждением меж ними и отторгающим безбрежьем океана.

– Вам всем полезно поработать, – закончил он, – возьмите швабры под парусиной и займитесь делом, промойте палубу.

Ич приготовился: изобразил улыбку.

Откинувшие край брезента Си и Ха, увидели скрюченное существо: на узкой и заросшей шерстью морде, из ощеренно-дрожащих губ выпирали четыре мощных, смоченных слюной резца. В промежности, задрав край туники, торчал мясистый, головастый кол.

Бичом по кораблю и океану хлестнул женский визг. Неслись по палубе Си с Ха к защитнику и мужу своему. Вцепились в Ноя, глаза едва не вылезали из орбит:

– Там… обезьяна… с клыками и ослиным срамом.

– Откуда она здесь?!

Ной, Садихен с A PIN CUR в руках, смотрели с изумленным бешенством на колченогое уродство во плоти.

Доселе закупоренная глотка Ич-Адама вдруг выхаркнула пробку страха. И он исторгнул трескучую истошность речи:

– Ной – Атрахасис – ты вылупился на меня глазами! И не отводишь их!? Клянусь богами братьями – таких бесстыжих глаз ни у кого нет! Ты народился белым поросенком. И по тебе, позорному, размазывались красные кляксы. Тогда я снарядил и оплатил фелюги к грекам, суахили, персам. Они прислали к тебе знахарей, жрецов. Моя забота таки вылечила тебя. Теперь ты весь нормальный. И что?! Как ты воздал своему предку? Набил Ковчег жратвой и бабами и смылся в океан. Ты бросил прадеда, как псарь бросает выводок щенков в гомору с нильскою водой. Хотел, чтоб я издох в Потопе? Но я таки добрался до Ковчега! Бог вел меня сюда, чтоб посмотреть в твои бесстыжие глаза.

– Ты это сделал. Мы искупались оба в помоях созерцания друг друга. Теперь пора расстаться.

Ной повернулся, уходя.

– Ты сотворил это громадное корыто, здесь я займу совсем немного места!

– Немного? Нам уже негде повернуться: твои клыки, твой детородный орган, а главное – твой ген от Сим-Парзита заполнили пространство корабля. Еще немного и Ковчег затонет от твоей нагрузки.

– Тебе не нужен лишний раб, готовый убирать навоз, ухаживать за птицей и скотом? Я, так и быть, согласный на такое!

– В Ковчеге нет рабов. Твое предназначенье в жизни – плодить и насаждать паразитизм и рабство. Они должны остаться здесь, по эту сторону Потопа и не прорваться в будущее. Прощай.

Он уходил. И Ич, вцепившись взглядом в Садихена взмолился фистульной, иступленною мольбой:

– Ты должен помнить воды Нила: они нас омывали! Нас освещало единое светило Ра. Мы, хабиру, как одна семья, вдыхали запахи лепешек опресноков и жертвенных ягнят на очагах.

– Я помню воды Нила. В них лопались глаза и перепонки ныряльщиков, ты загонял их за ракушками на глубину в сорок локтей. А запахи от мяса и лепешек из твоего дворца терзали ноздри некормленых рабов, сидящих в клетках. Их кожа сожженая солнцем, была иссечена плетьми твоих надсмотрщиков. Вставай.

– Я никому здесь не мешаю…

Он пискнул и замолк: рука учителя, схватив у горла тунику Адама, бешеным рывком дернула его иссохшую плоть вверх. И развернув ее, поволокла к борту. У борта Ич почувствовал: железное колено, поддев под зад, подбросило его божественные мощи, а длань учителя, предав инерцию тычку, швырнула их за борт.

Соленая, с тухлятиной, вода сомкнулась у него над головой. В орбиты выпученных глаз Адама впаялось жуткое видение: подводный закругленный корпус корабля (к просмоленным доскам уже успели цепко припаяться колонии ракушек) уходит от него. Он удалялся неторопливо, безвозвратно, оставив беззащитность людского тельца наедине с иссиня черной бездной, мерцающей над ними.

 

ГЛАВА 63

В восемь сорок, по московскому, из под Варшавы поднялся военный самолет, ведомый Васильевым. Взял курс на Москву. В самолетном сейфе лежали пять кейсов с пленками.

Левин, получив известие об этом, зашел в камеру, сказал Сахаровскому:

– Пока нас все устраивает, товарищ Цукерман. Мы встретим самолет с кейсами, и вы поедете все спать. Пардон, мадам, за то, что напугали. Ваш Леня наверно любит кушать шоколад? Мальчик, возьми себе плитку.

Он вынул из кармана плитку шоколада и протянул подростку. Тот дернулся от Левина, прижался к матери: в него уткнулись бледно-серые зрачки отрытого из преисподней мертвеца с засасывающей магнитностью гадюки. Левин усмехнулся, положил плитку на дубовые доски стола – рядом с хромированным тесаком, на лезвии которого, в канавке, запеклась багряно-черная полоска. Вышел, отправился поспать час-другой в дежурную комнату отдыха.

Гордеев позвонил дежурному Лубянки через час, сказал:

– Будите Левина.

Спустя минуту тот доложился в трубку:

– Полковник Левин.

– Бери оперативников и самолет, два фирменных венка от нас. В Грозном похоронишь Белозерова с салютом. Потом повяжешь без шума Пономарева с его шоблой. Там же на месте в подвале белозеровской конторы прижмешь Гульбаева: куда запрятал кинопленку. С ней возвращайся. Получишь генерал-лейтенанта. И займешь место Сахаровского. Пора иметь своих на всех местах.

Зюсс – Суслин, напитавшись информацией от Гордеева, надел калоши, шляпу, серый макинтош и вышел в сад. Сел на скамейку напротив гаража, где гибкий и бесшумный порученец внедрял свирепо-черный блеск в намытое и так лоснящееся тулово машины. Он обладал незаменимым свойством: каким-то образом ловить малейшие сигналы партайгеноссе любой частью тела. И поднятый Зюссом палец немедленно становился сигналом к действию, даже стоящего к нему спиной водилы.

Над дачей зыбко и студено колыхалась кисея тумана. Зюсс выезжал на работу в одиннадцать (не изменяя сталинской привычке). Осталось ждать двадцать минут. И мозг, включившись в аналитическое действо, отсеял малые заботы от главного события: ЯК-40 с кейсами и пленками пересек границу Польши, возвращается в Москву. Левин направлен к Чечне. И вероятность нахождения им кинопленки при Гульбаеве – под девяносто девять процентов. Процент вполне приличный.

Микрохаос, замешенный на бунте в его Империи, практически задавлен. Теперь наращивать усилия и проламывать соцбытие масштабностью дыр. Выискивать по закоулкам на кухнях и сортирах русский шовинизм. Душить его и гнобить в газетах и журналах. В стране закопошились националистические черви, сплетаются в их сучью «Русскую партию». Отслеживать, травить всех этих Ганичевых, Шевцовых, Шафаревичей, Глазуновых, Вучетичей, Софроновых, Солоухиных, Куняевых. Не давать им дышать, пусть задыхаются в беззвестности. Подкармливать и холить дисиденство. И пусть при этом верещат об удушении «свободы слова» и преследовании евреев.

Поднять на пьедестал Любимова, с его осыпаной перхотью Таганкой, с его кукишем в режиссерском кармане. Еще надежней обложить загонщиками и клопами спящего в свой дачной берлоге медведя Жукова, ни в коем случае не выпустить его писанину-мемуары за рубеж, успеть задавить здесь.

Усилить натиск на Косыгина, и выбить из его башки все рев-проекты о реформах. Дать указания судам, прокуратуре, КГБ во имя демократии социализма смотреть сквозь пальцы на стяжательство и накопительство элиты. В нужный час «вдруг» обнаружить эти капиталы, остричь баранов-изъять, перераспределить между сугубо своими: имеющему золото, валюту партбонзе социализм становится ярмом на шее.

Дожать распашку Казахстана, фонфарить и трубить о целине. Под этот гвалт пустить на мировой распыл их степи, готовить новый голод и окончательно прихлопнуть всех безотвальщиков от Мальцева, Шугурова, Прохорова и Моргуна – до Сулейменова с Бараевым.

Всадить в тело Байкала отравленный жакан ЦБК (целлюлозно-бумажный комбинат), затеять бешенство затратных поворотов сибирских рек на юг. Достроить Чернобыльскую, Билибинскую АЭС по тонко спроектированным и скорректированным проектам. Всемирно восхвалять Перлмуттера – Хруща, замазывать глаза на дебилизм его поступков и решений.

Раздать всем сестрам по серьгам, а вольным братьям каменщикам – по ушам: за ротозейство с гипнотизером. Чтоб было неповадно впредь. Использовать Бадмаева со студентом в закрытом режиме «Артишока». Серова и Пономарева загнать туда же, где сидит Судоплатов.

Сегодня предстояло проинформировать о случившемся гео-подельника в делах Империи Штейна – Кулакова и выработать гарантийность неповторения аналогичного сползания в пропасть катастрофы. От предыдущей (Жуковско-Лубянской в 54-м) едва оправились. И запускать в космос вместе с Лабораторией в Бетесде все «Пси-проекты»: от «Артишока» до «Ультра – М».

Зюсс глянул на часы. Поднял палец. Хранитель тела при машине тотчас склонился: вижу. Бесшумно, гибко метнулся в лаково-черное чрево членовоза.

Настырно и синхронно зазуммерили в машине и на веранде дачи телефоны: вертушка на веранде плеснула в сад шмотком мелодии «Вихри враждебные веют над нами», замкнув эту мелодию на машинную рацию.

Зюсс поднял брови. Особый аппарат на веранде оживал не часто: раз в два-три месяца. Он связывал его с заокеанскими партнерами. Поднялся. Шаркающей полурысью двинулся к веранде, поднял трубку. Вместо привычно-картавого тенорка, фамильярно обосновавшегося в этой трубке, который запускала в него ложа «Бнайд-Брит», вдруг полезла в ухо Зюсса язвительно накаленная маслянистость баритона:

– Цветешь и сильно пахнешь Аронсон? (Наждаком мазнуло по нервам – он, Зюсс по матери, был Аронсоном по отцу в детстве).

– Кто вы? – спросил ослабевший коленях пацан Мойша.

Ответ хлестнул по слуху оплеухой:

– Эгйе ашер эгйе.

«Я есть тот, кто я есть» – автоматически перевела в лексическую бытовуху память с древнееврейского.

– Вас поймали на голый крючок и сделали, как тухлых олигофренов! Пять кейсов с пленкой возвращаются в Москву, а Левин привезет Гульбаева с его говенным фильмом. И вы теперь совсем спокойные, как будто дело сделано?

– А разве все не так? – пульсировал в голосе Зюсса пещерный ужас.

– Позволю возразить, это совсем не так! И если бы мозги у вас с Гордеевым не были такие же гладкие, как ваши задницы в штанах, из них полезли бы вопросы: а почему Пономарев остался в Гудермесе и так легко пустил в Москву сексотить Левина?

А почему так быстро и холуйски вернули резиденты кейсы с пленкой? А почему так тупо, смирно сидел и ждал на даче Сахаровский, когда его с женой и сыном возьмут, и отвезут в подвал Любянки? Сидел и ждал после того, как подложил под вас по мине.

– Вы знаете ответы? – спросил Зюсс.

– Все потому, что вы заелись и потеряли осторожность. Как Лаврентий после отравы Сталина. После чего и напоролся на пулю Жукова, катаясь у него в ногах в своих соплях.

Пономарев отправил Левина в Москву и взялся за настоящую работу. Он с кинохроникером засняли всех, кого успел облучить ночью Гульбаев «Градиентом», всех с язвами и струпьями на теле. И эту пленку, вместе с первой, казахстанской, Гульбаев с Пономаревым успели отправить через Азербайджан своей турецкой резидентуре – для передачи в компартии ГДР, Кубы, Польши, Италии, Америки и Франции. Но это – один его капкан. Второй – хлопнул в Варшаве, в СВД. Васильев сделал там не пять копий магнито-записи, а восемь. Пять возвращаются назад для вашего успокоения. Но три уже готовы к набору в типографиях.

Как только вы возьмете Гульбаева, Васильева, Пономарева – все это рванет в соцлагере: славяне в Политбюро и все, от Кубы до Албании, потребуют для вас второго Нюрнберга. А что касается сталинских маршалов, они давно готовят вам расстрел и армия пойдет за ними.

– Зачем это Серову и Пономареву… Пономарев же согласился… – Зюсс опускался в кресло, тряслись и не держали ноги.

– Тебе не ясно? У генералов такая же горькая слеза в глазу, что и у Жукова. Он и Серов не додавили агентуру Берии тогда, в 54-м и спровоцировали вас на эти действия, чтобы иметь теперь развязанные руки.

Вместо того, чтобы договориться, принять все их условия и покаянно рвать последние волоса на плеши, вы охамели и сами полезли в клетку. Теперь вас повезут в ней по Европе, как свиней. Иван Серов возил так Кейтеля в тюрьму, и тот стоял в свином говне по пояс и тыкался в него лицом.

– Так… что нам делать?! – выдавил сквозь спазм в горле Зюсс, бросив свирепый взгляд под кресло, там приглушенно брякал, гонял когтистой лапой какую-то дрянь кот.

– Что делали всегда. Ползти к ним на карачках, лить слезы и драть пейсы, вылизывать туземцам языком заляпанные башмаки. Терпеть, искать подходы к вожакам, подкладывать им в постели своих баб и ждать: пять, десять, двадцать лет, когда вы снова их взнуздаете.

– Кто вы, мой господин?! – надтреснутым и воющим фальцетом взмолился Зюсс.

– Какая разница тебе, трихомонаде, в чьей прямой кишке, в какой простате ты обитаешь, чьи соки сосешь? Делай наше дело. Теперь, как говорят все ваши песьи головы: конец связи.

Зюсс встал. Шатаясь, заковылял к двери, метнув страдающий и отрешенный взгляд под кресло: там хищно все еще резвился сиамский кот, швыряя лапами по доскам трескучую хреновину.

Дойдя до двери, Зюсс остановился: занозой торчала в памяти какая-то абракадабра, смысловая чушь. Вернулся, заглянул под кресло. Почуял что ползет мороз по спине. Сиамский кот, азартно полыхая зеленью глаз, гонял по полу телефонный штепсель. Была такая мерзкая привычка у котяры – выдергивать из розетки шнур со штепселем и резвиться с ним как с дохлой мышью.

Зюсс говорил по выключенному телефону. С ним объяснялась пустота. Но тем нещадней стал ее приговор: не рыпаться под рухнувшей лавиной, скулить, лить крупную слезу и показательно мочить штаны от страха.

Он не поехал в Кремль, вышел в сад, сел в беседку и вызвал к себе на дачу Сахаровского. Который до этого обговорил все с Пономаревым. Мозг Зюсса изнывал в чудовищной нагрузке, панически и перегрето трепыхался в черепной коробке: «Опять все начинать сначала, как в 54-м?».

Он подозвал телохранителя, велел:

– Зажги костер в мангалке. Добавь сандала с самшитом.

Когда заполыхало пламя и вкрадчивый пряный аромат сандалового дыма втянулся в ноздри, он стал успокаиваться.

Сахаровский прибыл через пол часа. Охранник, доведя его до входа в беседку, удалился. Гость сел поодаль. Уставился в огонь небывало и незнакомо жесткий и молчаливый: ни тени прежнего благоговения в осанке, лице. Кошмарная, палаческая маска была вместо лица у Цукермана.

…Зюсс, опершись подбородком о трость, отвел глаза от этой маски, стал разглядывать сияющий носок калоши. Сказал, не поворачивая головы:

– Не будем психовать, Саша. Мы немножко разные с тобой,

– Мы совсем разные, Мойша – не согласился Цукерман. Зюсс дрогнул, вытерпел. Продолжил.

– Сосуды в химлаборатории могут быть и разные: правый, левый. Но если между ними соединительная трубка, тогда это сообщающиеся сосуды. И разница между ними небольшая, когда в них одна кровь.

– Но этой разницы хватило, чтобы в начале сорок первого сотни германских сефардим и ашкенази поехали с золотом и бриллиантами в Швейцарию, Америку и Бельгию. А сотни тысяч – в Майданек и Освенциум: те которые не согласились ехать в Палестину. Ты помнишь, Мойша, как вы их называли? Я тебе напомню: «Сухое сено».

Смотрел перед собою, не поворачиваясь к Зюссу, Цукерман. Не отпускало его видение, а которое он вплавился как мошка в груду янтаря: на дощатой грубости стола блестит хромированный тесак, в канавку коего влипла бордово-черная полоска. А рядом – побелевший палец Ленечки, распятый на столешнице.

Зюсс зверино обострившимся чутьем почти увидел и предугадал это видение. Сказал:

– С Гордеева сорвем звезду. Тебе – добавим. Теперь между тобой и мной нет никого, и все дела, что между нами…

– Ты не про то говоришь, Зюсс, – воткнулся в речь Цукерман. – Мы за дела поговорим, когда я от тебя услышу кое-что о Левине.

– Что именно?

– Я хочу услышать, что эта блядь кровавая, твой вурдалак, ни разу больше не появится в КГБ у Семичастного. И я тебя предупреждаю: где встречу его – в сортире, коридоре, в Кремле или на улице – там и пристрелю, как бешеного пса.

– Ты его не встретишь, – с кровью отодрал от себя Зюсс вторую, еще боле саднящую уступку. Первой была стена, доселе разделявшая их статусы, и он, всесильный, неприступный, позволил Цукерману пинками раздолбать эту стену и сделать из нее вонючие обломки равенства.

– Подолжим о делах? – позволил себе инициативу Зюсс.

– А какие у нас теперь могут быть дела?

Спросил не он – мужик, свершающий обход сидящего в капкане, обессиленного медведя. И дело у мужика было одно: как ухайдакать зверя, не попортив шкуру – то ли дубиной по башке, то ли…

– Ну, хорошо, вы сделаете на всю Европу ваше «бум-барах!» про агентуру США в Соцлагере. Давай пошевелим мозгами: кому и что от этого обломится, какое будет «сальдо-бульдо».

– Давай, – пожал плечами Цукерман.

– Начнем с тебя… вы запустили в свет весь компромат про нас…

– Лучше с тебя, – перебил Цукерман.

– Ладно, с меня. Наружу вылезли все материалы. В Союзе и соцлагере истошный вой. Вы собираете съезд КПСС, где будут представители всех стран Варшавского договора. Повестка съезда: «Американские шпионы и предатели в ЦК и КГБ».

В президиуме – Хрущ и половина наших. У нас есть время подготовиться. Мы сделаем все то, чего не сделал Берия перед пленумом в 54-м, успеем подготовить для себя прикрытие. По минимальным подсчетам, мы стянем к Москве оперативников – регионалов тысяч десять. Плюс спецдивизия Лубянки. Она пока что наша.

– Дивизии под Жуковым, Штеменко, Баграмяном. Эта тройка уломает министра обороны Василевского. В итоге они ввозглавят тысяч пятьдесят с танками и пулеметами. Весь ваш региональный сброд раздавим на подступах к Москве. Допустим, даже прорвутся к Кремлю несколько тысяч…

– Но все-таки прорвутся…

– И напорятся на наши танки с пулеметами.

– И здесь заварится такая каша под телекамерами, которые мы нацелим на эту мясорубку, что от нее содрогнется мир: социализм, в который раз покажет всем своё кровавое мурло. Да, нас многих расстреляют, законопатят в тюрьмы. Но все это не главное, товарищ Цукерман. Главное наступит после. Вы сбросите Перлмуттера и меня, начнется чистка. Опять пролезет на заводы, фабрики, в Совмин и КГБ поганая харя «пятого пункта», опять начнутся «Дела врачей». И станут бить, таскать за волосы и поджигать дома, таким как ты, евреям, которые полезны для России. Которые прижились здесь и строили социализм. В крови захлебнутся невинные иудеи – врач и писатель, учитель, часовщик и музыкант, газетчик, ювелир, бухгалтер. И нет гарантии, товарищ Цукерман, что в Слуцке не прибьют твою двоюродную тетку Цилю с ее сыном, а в Киеве не разобьют головы двум маленьким племянникам от сестры Сони.

Все это потому, что вы нахрапом, грубо разоблачили американскую резидентуру в ЦК, не захотев с ней договориться. Я может быть блефую, Саша? Или сгущаю краски? Тогда скажи мне свой сценарий. Что ты молчишь?

– Я думаю, – подрагивал побледневший Цукерман в провидческом тайфуне, которым напирал нещадно Зюсс.

– Итоговый вопрос для вас: зачем вам столько крови за свою победу, если мы без шума сами сделаем вам стороцентный результат?

– Какой?

– Мы выполним все, что хочет твой Серов, Пономарев и ты. Мы отдадим вам власть: в ЦК, Совмине и Президиуме ВС. И ваш Косыгин сам решит – кого, куда и проведет свои реформы. Но он не должен знать про пленки Пономарева и Гульбаева. Они останутся у вас гарантией. Вы сможете их запустить в любой момент, если мы станем выламываться из под вашего контроля.

– Ты удивляешь меня, Мойша, – откинулся на спинку скамьи Сахаровский, забросил на нее руки. – К тебе летят пять копий пленок из Варшавы, Левин готов арестовать Пономарева и Гульбаева с их кино. У вас все схвачено, а ты тут льешь, крокодиловы слезы, ползешь к нам с белым флагом.

Болезненно и едко усмехнулся Зюсс. Ответил, выплюнул ответ как надкусанный шмат печени налима, где лопнул и ошпарил горечью желчный пузырь.

– Не будьте фарисеем, Цукерман, мы с вами свои, зилоты и сикарии Бне-Бабы. Вы умно сделали всех нас. У вас в загашнике есть запасные экземпляры пленок. Но все-таки, какая же ты сволочь! Подставить ради дела под наш тесак свою жену и сына?!

– Тут кто-то мне сказал о сволочизме. Не надо Зюсс, а то меня стошнит. Все что ты сказал – принято к сведению. Значит, вы отдадите все? Этого нам мало, теперь – мало.

– Не просто отдадим. Но будем помогать вам делать ваше дело. Других, свежих, надо еще учить. А мы уже обучены, ты сам знаешь, как мы умеем делать чье-то дело, когда нас берут за глотку. Надо уметь проигрывать, товарищ генерал-полковник Сахаровский. Ты же помнишь, как нас, жидов, учил проигрывать и ждать римский полководец Тит, когда разрушил Иерусалим? Теперь наш шанс – жить тихо, не выставляясь – кушать кусок своего хлеба: под дулом вашего пистолета. Позволь два маленьких совета.

– Ну, излагай.

– Не выпускай сейчас на волю Судоплатова. Он русский. Вместе с Серовым они выйдут на Косыгина, Машерова, Романова напрямую и подомнут тебя. Ты станешь им не нужен. Тебя, хоть и полезного еврея, опустят на уровень шестерки. Они же все антисемиты.

– Всё?

– Последнее. Ваш компромат в руках у четверых: Пономарев, Гульбаев, Аверьян Бадмаев, ты. Замкни все на себе, обезопась наш договор. Разруливать все должен только ты. В тебе тысячелетний опыт наших. Все остальные – гои с их туземной дурью, жадностью и спесью. Как только в твою работу вломится чужак – ни ты, ни я, не сможем удержать всю ситуацию в руках. Она уйдет из под контроля. Я умоляю, Миша, замкни все на себе. Стань Каиафой для России.

– Ты быстро научился сладко петь.

– Я пою разумно. И ты это понимаешь.

Сидел, смотрел измученными, воспаленными глазами Зюсс на догорающий огонь в массивно-каменном мангале. По россыпи малиновых углей метались пламенные язычки, едва приметный сизый чад тянулся призрачным столбом под купол крыши, высачиваясь из под нее на вольный воздух.

– Пора идти, – сказал, наконец, Сахаровский, – я сам почищу американскую агентуру у Семичастного в КГБ, пока это тотально не сделала армия. И пусть никто из ваших не пытается сунуть нос в эту чистку, особенно Гордеев.

– Я укажу ему его собачью конуру, куда он должен спрятаться. Он туда залезет, и не будет гавкать.

– Напомню еще раз: если я встречу Левина…

– Ты его больше не встретишь.

Сахаровский встал, пошел к калитке. Зюсс, провожая взглядом его спину услышал неподалеку резкий хлест малокалиберного выстрела. И тут же тишину сада взрезал истошно-хриплый вороний вскрик. Захлопали крыла, их треск по нарастающей снижался. Под купол беседки ворвался растрепано черный болид. Подстреленная ворона, ударившись о центровой столб, перевернулась и брякнулась в мангал на угли. Истошно взверещала. В хаосе болевого сумасшествия подскакивала птица, лупила опахалами крыльев по камням, разбрасывала угли. Курчаво-огненными языками схватывалось оперенье на груди и животе.

Зюсс отшатнулся, вышел из беседки. Ударил через ноздри в самый мозг паленый запах перьев и мяса.

Шагах в пяти стоял охранник с малокалиберным ружьем: в искаженное страхом лицо впаялась виноватость.

Зюсс погрозил кулаком: нашел, когда стрелять ворон! Велел, запахивая макинтош:

– В Кремль, обормот.

В Кремле он допоздна изучал докладные Косыгина. Поздно вечером позвонил ему на дачу.

– Алексей Николаевич, ты не возражаешь, если я к тебе заеду?

– Ко мне сейчас… зачем? Утром я могу быть у вас. – Звучало в голосе председателя Госплана СССР неприкрытое удивление, поскольку ни разу не бывала у него на даче сливочная верхушка партийного бомонда, чьи корпоративные манеры, нахрапистая оголтелость ошпаривали Предгосплана-сталиниста: как кипяток трактирщика ошпаривает бездомного пса, подбирающего объедки.

– В Кремле не те условия для разговора. А дело неотложное, – с закаменевшей меланхолией нажал Суслин.

– Ну… если неотложное… жду.

…Они сидели на скамейке сада: Зюсс– застегнутый на все замки гибрид из хамелеона с человеком, и самый головастый и хозяйственный прагматик соц-системы сталинец «Косыга». Под легкий трепет листьев яблони над головой Зюсс излагал стратегию и неотложные причины парт-путча, который болюче вызрел в недрах государства.

Он излагал предельно точно, и каждый аргумент его высвечивал и выставлял напоказ те язвы соц-системы, которые давно, мучительно гноились на теле страны.

– Лишь недоумок, холуй и прихлебатель хрущовизма сейчас не замечает нашего сползания в пропасть. Мы превращаемся, точнее – превратились в страну партийных бонз, уже живущих в коммунизме, и крепостных, чьи права низведены до скотских.

Энтузиазм народа, влитый в него революцией, затем войной, надорван. Доверие к казарменному социализму на нуле. Хрущевский коммунизм к восьмидесятому вызывает лишь злость и гогот. Прилавки продмагов практически пусты. И первый нам звонок – голодный бунт в Новороссийске. Войска уже пролили народную кровь.

Восточная Германия, Венгрия, Югославия, Польша, Чехословакия – благополучие и сытость там, на порядок выше. Соцлагерь смотрит на нас со страхом: что еще выкинет наш боров, чье рыло подрывает корни и не способно посмотреть наверх. Продление хрущовизма ведет к агонии страны. Каждая акция его – верх тупоумия и издевательства над здравым смыслом. После доклада о «Культе личности» на ХХ съезде тираж газеты французских коммунистов «Юманите» упал с одного миллиона до восьмидесяти тысяч. Число коммунистов в Парламенте снизилось со ста пятидесяти до семнадцати. Изъятие Хрущом из Конституции статьи 131 о том, что расхитители общественной собственности являются врагами народа – связало руки правоохране и развязало их бандитам и ворам. Лавина безнаказанного воровства захлестывает государство. Передача МТС в собственность колхозов и совхозов – загнала их в нищету и разорение, в хронические закупки хлеба за рубежом. (Зюсс со щемящей ностальгией вспомнил, как упоительно легко внедрил эту идею в лысый череп Перлмуттера).

Замена отраслевой системы управления на территориальную – это ведь не просто дуроломство, Алексей Николаевич.

Это ведет к развалу страны к процветанию сегментарного автаркизма. Хрущ отменил контроль за снижение себестоимости, и страна вляпалась в бездонно-затратную экономику. Он снизил курс рубля по отношению к доллару в два с половиной раза. В итоге – дефляция – изъятие денежных средств из оборота и уничтожение производственного потенциала. Цветет махровым цветом ублюдочная уравниловка, идет фетишизация бездельника.

– Простите, но вы говорите банальности. Их перемалывает уже вся страна на кухнях, – не выдержал, довольно резко перебил Косыгин. – Все это давно известно, страна задыхается без реформ. Но не вы ли в Политбюро спускали в корзину мои докладные и предложения на эту тему, не вы ли с Кулаковым сознательно продлевали весь этот идиотизм?!

– Да, спускали, – тяжело шевельнул челюстью, дернул плечом Суслин, – во имя монолитного единства партсистемы. У нас уже был горький опыт: бунт Молотова и Шепилова. Вы же помните, что тогда вздыбился Жуков с армией и посадил в генсековское кресло Хрущева. Страна оказалась на грани гражданской войны. Мы с Кулаковым внимательно изучали содержание ваших докладных и пытались довести необходимость реформы до Хруща. Не вышло. И потому я здесь сейчас, у вас.

– Что вы предлагаете?

– Готовить свержение Перлмуттера (он показательно ляпнул на Хрущева его местечковость).

– Вы это серьезно? Меньше всего ожидал подобной идеи от вас.

– Серьезней некуда. Я предлагаю именно вам возглавить Совет министров и провести ваши реформы. В Политбюро вам будет помогать Кулаков. И я. В Генсеки мы подберем вам в пристяжные умеренно-недалекого и покладистого середнячка, чтобы держать его в узде. Ну, например…Леонида Ильича.

– Я не готов к ответу…участвовать в подковерной схватке, плести подпольные интриги…

– Вам не придется этим заниматься. Для этого есть спецы – исполнители. Например, генерал Сахаровский из ГРУ. Который взвалит на себя всю черновую работу.

Мне важно уяснить: согласны ли вы, в час пик, встать и высказать необходимость смены партийного главы, который ведет страну к пропасти? Или вы предпочитаете ждать, когда мы туда свалимся?

– Не будь я атеистом, я бы подумал, что в вас вселился красный бес…вас будто подменили.

– Религиозной беллетристикой мы займемся позже. Да или нет?

– Скорее да… но мне нужно время все обдумать.

– Большего мне от вас не нужно. Будьте здоровы.

Приехав к Брежневу без предупреждения (с этим можно было и так) он взял бровастого быка за рога еще по пути к горевшему под беседкой мангалу для шашлыка – необходимой принадлежности любого бонзы.

– Ильич, пора сволакивать Хруща на свалку. Зажрался и обгадил все, что можно: идеи Ленина, идеи коммунизма. У сельхозников – корова на вожжах висит в бескормице, который год. Хлеба – в одном лишь Казахстане. Но через пару лет и там не будет ни черта, все обратится в пыль, если не придет хозяин.

– Ты, Миша, как поленом по голове…какая муха тебя укусила? – Воловьи зенки Брежнева под власяной кустистостью бровей испуганно, оторопело смаргивали.

– Кусают далеко не мухи. При встречах жалят до костей оводы: Броз-Тито, Янош Кадор, Гомулко, Энвер-Ходжа. Тема одна: Хрущев дискредитирует идею коммунизма и гробит социализм.

– Так… в этом что-то есть… как думаешь?

– Я так же думаю, как ты: пора сволакивать Хруща на свалку. Вместо него – тебя.

– Но… если откровенно… я ж не самый… есть посолиднее, с опытом, например ты… тут же тянуть, вытаскивать из ямы все хозяйство!

– Пусть экономику вытаскивает Косыга. Его поставим Предсовмином. Он рабочий вол, в партийные дела не сунется. Засела, правда в башке блажь с реформами: дары данайцев от капитализма. Перевернет все верх дном к чертовой матери, а потом – нате вам куцый НЭП. Мы это проходили при первом Ильиче Ну, ничего, его за фалды придержит Кулаков. Пусть хоть в полбрюха народ накормит, тогда буза в соцлагере притихнет. Так ты готов в Генсеки?

– Так это надо…обговаривать…подыскивать, распределять портфели, готовить Пленум.

– Ай, Леня, не трясись в коленках, мы сделаем всю эту чернуху и без тебя. Ты нужен нам как знамя русофильства, вожак, любимец масс. Вон у тебя какие брови!. На нас можешь рассчитывать – поддержим, наградами засыплем и восславим.

– Слышь… Миша… а если вдруг сорвется… ведь этот боров всех упечет! Сам знаешь, когда ему вожжа под хвост…

Смотрели на грядущего Генсека две выпуклых бездонных бусины, в которых плавилась засасывающая мощь удава-Зюсса.

– Всех упекал, когда была нужда, не он, а я.

Зюсс уезжал от Брежнева. Прохлада ночи накрыла Подмосковье, бетонное шоссе. Над ним полетно буравили темноту три пары фар: Зюсс мчал на дачу в членовозе с двумя сопровождающими ЗИЛами. Тяжелыми жерновами скрежетали мысли в голове.

«…Продавливать, готовить, обрабатывать бровастого. Под ним ночью кукует наша кукушка Сара. Поработать с ней…его обставить нашими советниками – по внешним и внутренним делам. С десяток нужных академиков, членкоров и чтобы в это кольцо не просочилась ни одна гойская скотина».

Висел дамоклав меч над ним в руках Гульбаева,Серова, Пономарева и Бадмаева – пленка с Левиным.За ними – Жуков, Василевский с армией. Может взорваться в любое время, поэтому его удел – елозить перед ГРУ-шниками на брюхе.

Он застонал в муке: его держат в узде четыре гниды, безликих ничтожества. Только что, еще вчера пересыпал он их между пальцами десятками миллионов песчинок. Левин – чирей на сердце. Стоп… стоп, стоп. Реальна угроза магнитофонной записи, когда на ней голос реального субъекта.

А если этого субъекта… не было в природе? Тем более, что это полностью ложится в психическую маниакальность Цукермана: «Чтоб эта блядь кровавая больше не появлялась у Семичастного…». Левин не должен появиться… нигде! Он не рождался, не работал, не стажировался в Штатах, нигде не жил. Не имел жены. Тогда… тогда вся его запись – блеф. И уголовно наказуема: это шантаж.

Пошло три дня. Зюсс стиснув зубы, оборвал, цикнул, пресек все возмущенно-телефонные вопли Семичастного из КГБ: там ворочался слоном в посудной лавке Цукерман-Сахаровский. Ему азартно помогали начальники отделов, порвавшие ошейники Гордеева-Ситникова-Левина на своих шеях.

День ушел на тихие, подпольные телодвижения. Он обрабатывал и загонял в прокрустово ложе путча секретарей ЦК и членов ПБ, некоторых секретарей обкома. И та ошеломляюще-пузырчатая легкость, с которой лезла партэлита в это ложе, ее шампанско-восторженная готовность сотворить переворот, вдруг вскрыли перед Зюссом истину: правление их дуроломной креатуры – Перлмуттера, сгнило до предела. Еще немного и начался бы неуправляемый процесс. Как там, у гоев: нет худа без добра?

Всего лишь десять лет назад он, Зюсс, с постсталинскими партсливками подсунули стране древнейший РАБЕ – постулат из анекдота «Купи козла!». Они затащили в Российскую избу полезного своей непредсказуемой дурью малоросского лысого козла, остервеневшего на Сталина из-за кары, обрушенной им на сына. Козел чертоломил, взбрыкивал достаточно эффектно.

Теперь пришла пора сказать: «Продай козла». Поскольку в истыканной копытами, ободранной и загаженной Российской избе исчезновения этой скотины станет Раем. «Нет, худа без добра!».

…Через пять дней он телефонно отчитался Сахаровскому о проделанной работе с Косыгиным и Брежневым, с Секретариатом и регионалами. Он показательно вилял лексическим и смысловым хвостом: все делается, как договорились. Наткнувшись на молчание, панически встревожился:

– Вас что-то не устраивает?

– А как ты догадался? – не церемонясь, запустил встречный вопрос Сахаровский. Продолжил с тем же сминающим всяческий цирлих-манерлих напором. – Ты запустил в Грозный Гордеева и Левина. Зачем?

– На похороны Белозерова.

– С каких это пор на похороны чеченского областника слетают с кремлевских башен двуглавый орел-стервятник: Левин и Гордеев? Не много ли на гроб регионала-генерала?

– В самый раз. По боевым заслугам ветерана.

– Куда исчез из Грозного Гордеев?

– Из Грозного в Баку. Оттуда – к курдам. В третий раз.

– Какого черта ему там надо?

– Нам надо, чтобы Курдистан Эрдагана торчал пехотной миной в заду у Турции. И мог рвануть по нашему сигналу, когда турецким янычарам, с подсказки дяди Сэма, опять захочется своего Турана – от моря и до Волги.

– А почему я узнаю об этом только сейчас?

– Прошу прощения. Ни секретарь ЦК, ни председатели КГБ и ГРУ не побежали, задрав штаны, и не доложили о курдской разработке товарищу Цукерману.

– Хорошо держишься Мишель. Ну а теперь…

– Теперь само собой, захочется пописать – сразу к тебе за разрешением. И обязательно на цырлах. Я не шучу. Хочешь – так все и будет, у нас нет выбора.

– Куда делся Левин?

– Тебе напомнить о твоей пламенной любви к этой «кровавой бляди»?

– Допустим. Но тут вылезла, как любит выражаться Иван Пономарев, одна запиндя. Левин не исчез. Он испарился вместе со своей биографией.

– То есть?

– Я упросил Пономарева временно сесть на десятый отдел вместо Сотникова, чтобы разгрести ваши авгиевы конюшни. Вот тут и вылезла эта запиндя. Полковник Левин, как таковой, не числится у вас. И не только у вас, а нигде. Его нет в штате отдела, Конторы, он не получал зарплату, не заходил в столовую. Его нет в агентурных кадрах и нелегальных операциях. Стажировку в Бетесде он не проходил. В его квартире живут два божьих одуванчика, которые и слыхом не слыхали о каком-то Левине… тем более – о его жене.

– Послушай Саша, о ком ты говоришь? Какой-то Левин… что за персона… чтобы тратить время на нее?

– Итак, Левина не было на свете.

– Ну не было и не было…

– А значит пленка, где он записан, фикция? Пустышка? И запись вся – шантаж и грязная стряпня врагов. Так что ли?

– Это не я сказал, а ты – как будто сдавило когтями сердце Зюсса.

– Твой Гордеев виртуозно поработал в Грозном, убрав Левина. И не только в Грозном. Добрался даже до Одесской сокурсницы Левина Лёли. У нее выкрали его фото и письма. Но ты не дал Гордееву закончить дело, сплавил в Курдистан. И он не дотянулся до Гаити с племенем Вуду. Там Левина закапывали в землю на неделю. И вождь племени Магамба снимал всю процедуру оживляжа зомби на кинопленку. И там на ней в толпе над Левиным торчит Гордеев с Джорджем Гольдсмитом из Бетесда. Все пленки вроде бы отбирали, но вождь, пройдоха, тайком с них делал копии и наживался на закрытых показах туристам. И этот мародер лупит за копию пятнадцать тысяч долларов. Ты где там, Зюсс? Пономарев свиреп и раскален до крайнего предела. Он говорит про тебя, не без оснований, что черного кобеля не отмоешь до бела. Он требует немедленно собрать в кинозале министра обороны, к нему – Штеменко, Жукова и Василевского. Плюс Молотова, Косыгина, Машерова. И запустить им в уши аудизапись – Левина с показом всех киносюжетов от Гульбаева. Алло, где ты там, наш шустрый Мойша?

Зюсс становился далеким мальчиком Аронсоном. На бело-красном размахе площади перед Зимним его держала за глотку стальная лапа георгиевского казака. Уже была передавлена трахея, отсекая легкие от воздуха, уже в предсмертном хрипе вздымалась, трепетала грудь. Но вековой инстинкт гремел в подкорке: «Терпи, не трепыхайся».

 – Я здесь, Саша.

 – Мне остается уступить Пономареву.

 – Наверное, ты прав. Мой труп будет безопаснее живого Зюсса. Когда придут за мной, я застрелюсь. Ну что ж, мы, иудеи, славно поработали с тобой, моя трагедия в том, что у меня был другой Хозяин. Но это будет скоро и твоя трагедия. Теперь прощай.

Он положил трубку, воздуха все не было. Перед глазами мельтешил рой красной мухоты. Она сгущалась и краснота все явственнее обретала антрацитовый оттенок.

…Когда грянул звонок, рука у Зюсса налитая чугунной тяжестью, сжимавшая пистолет, едва смогла снять трубку.

 – Ты хочешь смыться, а нам оставить все проблемы? Не выйдет. Я думаю, пока полезней живой Зюсс. Запоминай дела. Гордеев в Курдистане пусть готовит базы для нашего оружия. Оно нам пригодиться в тылу у турок. Второе: мы планируем сформировать народный фронт в джунглях Вьетнама: советниками и ракетами – через Камбоджи и Кубу. Параллельно ведется работа с их американской марионеткой Нго-Дин-Дьеном: мы гнем его к необходимости вызвать войска Америки для удержания режима.

– Вот там, когда америкосы увязнут в джунглях, мы и возьмем их за задницу. Нам надо сделать из дяди Сэма ощипанного индюка. На уровне Политбюро ты должен обеспечить и продавить поддержку этих действий.

– И третье: Бараев, Сулейменов в Казахстане, Моргун на Украине, Прохоров, Шугуров под Пензой – это Персоны Нон– Грата для вас. Поставь на уши прессу – пусть трезвонят о них, превозносят и внедряют их технологию без вспашки. За ними – сытость государства. И ты ее обеспечишь поддержкой! Запомнил? Все. К полезности живого Зюсса или его трупа вернемся после этих дел – когда ты обеспечишь снятие Хруща.И с этим– торопись.

– Да, кстати, тот летун с крыши, бейтаровец Качиньский, не числится у Сотникова. Хорошая идея. Пономарев с Бадмаевым соорудят «Летучего голландца» из боевых славян – вне штата при ГРУ. И эти призраки, где каждый будет стоить сотни спецбойцов, станут закрывать все наши проблемы и гасить вас в любой точке Земли. В случае чего они будут мочить вас даже в сортире! Они не подконтрольны никому, кроме меня. Ты все понял?

…Зюсс вышел в сад, через силу волоча ноги. Пошел к беседке с каменным мангалом. Рухнул на скамью. Закрыл остекленевшие глаза. Над ним зависла ночь.

«Зажечь… костер в мангалке…» – возник вялый, дистрофичный рефлекс. Но не нашлось силы подать знак затаившейся в кустах охране.

Сознание, крутившееся бешеной юлой три последних дня, катастрофически теряло инерцию вращения – все мироздание в безмолвии качалось в прецессионном цикле, готовое рухнуть.

– «Кр-р-а-а-щ-щ-с-с!» – надорваный, утробный шип прорвал вечернюю тишь где-то совсем рядом. Зюсс дернулся испуганно, вскочил. Нащупал выключатель за спиной скамейки. Под куполом беседки полыхнул мертвящий, неоновый свет.

В мангале, средь черноты углей маячило бледно – синее страшилище с клювастою башкой. Обгоревший, бесперый ворон качался на ножных будылках. На сизо– пергаментной коже из запекшихся струпьев сочилась сукровица, торчали сизые пеньки вновь отрастающих перьев.

Уродище вытянуло морщинистую шею, разъяло антрацитовые половины клюва, еще раз сипло выцедило из бардовой глотки, набрякший зов о помощи:

– Кр-р-яз-з-з-с-ь!

Зюсс унимал сердцебиение. Вспомнил: три дня назад на раскаленность углей рухнула подстреленная ворона. Беснуясь средь камней, сгорая заживо, крылами выхлестывала она из мангала угли на пол. И выжила! Не сгорела.

Зюсс вязко торжествующе усмехнулся: так это же они, хабиру… ашкенази… сефардим… без перьев, в струпьях… из коих после очередного погрома, настырно, назло Божественному мирозданию вновь лезут отросшие пеньки. И превращаются в воронье оперенье для полетов. То – их тотемная и племенная птица – феникс.

Подобно этой птице, в нем непостижимо резво восстанавливался только что раздавленный, втоптанный в грязь рефлекс сопротивления. Мозг, набирая обороты, включался в вековечную привычную работу: рытье подпольно-политических подкопов, верстка гео-интриг, плетение паучьей сети. Но в самом начале – любой ценой убрать из КГБ Семичастного и заменить Флёкинштейном. Он, который числится Андроповым, и по крови и по духу – наш. Он станет правой рукой и исполнителем всех замыслов, когда надо будет делать наше дело, но быть в тени, лакействовать перед Цукерманом.

«Здесь никаких телодвижений…здесь показательно-полезный холуяж, тянуть свое ярмо покорно и со страстью. Здесь – только так, все остальное смерти подобно. Но… там, в ближайшем Забугорье? В Чехословакии рвется к власти Дубчек… Броз-Титовец, сторонник конвергенции социализма с капитализмом – системы «с челевеческим лицом». Как в Югославии. Использовать Андропова для первого шага: любой ценой протолкнуть Дубчека в Генсеки партии. И подсказать: пусть начинает чистку в ГБ и армии. Потом подкормка Отто Шита... экономист. И Гавела – драматургия и театр.

Политика и экономика, искусство: все станут тянуть к западу, к демократии. Вокруг Дубчека и последних слепится и отяжелеет ядро. Они – знаковые фигуры. Обеспечить свободу прессы. Направить к ним Бжезинского и Сороса, две США – кукушки закукуют про нищету и про казарменно-сталинское мурло социализма. Все довести до пика, до кипения: до демонстраций и забастовок против нарушения прав человека. Такие же процессы раздуть в Венгрии.

На этот бардак выпрут из своих нор сталинисты:Гомулка с Ульбрихтом. К ним примкнет Федя Кастро. Они потребуют от штаба Стран Варшавского Договора заткнуть рты всей антисоветской кодле в СВД. В ответ состряпать договор Дубчека и Чаушеску – об отражении «Агрессии русского медведя», пусть стянут совместные войска к границам чехов. И вот тогда-то уломать бровастого: ввести в Чехословакию наши войска, попробовать столкнуть их. Чем разорвутся связи меж славянами. Попробовать раздуть, вдобавок, гражданскую войну. Соцлагерь, СВД разломится кровавыми шмотками. В итоге когда-нибудь нацелятся американские ракеты на Москву из пригорода Праги. И да поможет в этом Адонай – Элохим.

Что же касается Левинского компромата… чем больше времени пройдет, тем безопасней весь этот гипно-треп… лет через пять, если все будет тихо и мы продержимся, можно ударить этим компроматом всех загонщиков как молотом по лбу: а что так долго вы его не обнародовали?! Состряпавши шантаж-фальшивку, вы извлекали свою выгоду из этой тайны?! Вы действовали заодно с врагами!

…Он вышел из беседки сказал, не поворачивая головы вассально встрепенувшемуся кусту:

– Ворону вылечить. Кормить. И выпустить.

 

ГЛАВА 64

Задергавши руками и ногами, Ич вынырнул, хватая воздух. Вспомнил, что не умеет плавать. В открытый рот ворвался сквозь бобровые резцы морской ветрило. Перед мачтами вздувалась яйцами тугая бель парусов и ветер, наполняя их, угонял Ковчег.

Адам буровил, пенил воду в иступленном трепыхании. Сжимало страхом горло, уходили силы.

И вновь, как прошлой ночью, настигнутый потоком у кипариса, он ощутил присутствие проникнувших в мозг щупальцев: чужое любопытство отслеживало его предсмертные усилия выжить – уже не собираясь вмешиваться и помогать.

Вдохнув последний раз, он прекратил сопротивление року. Руки и ноги его, обессилившись, обвисли вялыми плетьми. Все туже и плотней охватывал ребра, грудь, живот глубинный пресс, сгущаясь перед лицом сине-зеленым мраком.

Текли последние мгновения бытия. Он был лишен всего: места на Ковчеге, силы и воздуха. Единственное, что осталось у него – кипящий в бешеной работе разум. Нацелив его остатком сил и воли, Ич пустил в дело последнее свое орудие, цепляясь им за жизнь – как кошкой на корму.

«Архонт! Вы слышите меня?! Я думал и гордился, что вы сильнее брата, но брат ваш Энки состряпал для своих людей Ковчег, который уплывает. Во мне ваша божественная кровь, но вашему Адаму дали пинок под зад, как шелудивой собаке. Я ухожу от жизни такой обиженный за вас. Теперь вы стали почему-то слабые, а он сильней. Они плюют на вас, если посмели оскорблять вашу кровь в моем теле!».

Он выдохнул остатки отработанного воздуха, содрогаясь в ожидании ответа. Но его не было. Уже готовясь гибельно всосать в себя соленую стихию и побыстрее оборвать все счеты с жизнью, он вдруг почувствовал: глубина, уплотняясь, напористо и грубо выталкивает его вверх. Ускоряясь, Ич заскользил к светлеющему небосводу. Прорвав границу воздуха с водой раздутым рыбьим пузырем, он вылетел в живительную благодать надводья, мазнув лицом по шерстяной тухлятине и шлепнулся на спину, взметнув фонтаны брызг. Рядом колыхалась, ощетинившись шерстью, туша буйвола. Шибало от нее гниющим мясом.

Ич стал отплывать подальше. Вдруг осознал – вода выталкивает его тело, едва продавливаясь под ним упругою периной.

Шипящей мокрой тряпкой стегнул по лицу порыв ветра, и он увидел вдалеке: едва приподнятую над поверхностью корму и палубу далекого Ковчега накрыл, свирепо захлестнул белогривый вал. Выгнутые паруса сморщились, обвисли, затем с раскатистым треском натянулись в обратную сторону. Ветрило гнал корабль назад!

– Он вдруг взбесился, я чую это, – хрипатый клекот настиг Адама. На глыбистой полупритопленной буйволиной голове, вцепившись когтями в шерсть, восседал кошко-ворон.

Он щелкнул клювом. Нацеленным тычком вонзил его в глазницу черепа и выдрал буйволиный глаз. Задрал башку, разинул клюв. Иссиня-черный, слизистый комок исчез в вороньей глотке. Прикрыв глаза и приспустив крыла, тварь смаковала лакомство. Продолжила:

– Ты чем-то разозлил его. Он раздерет в клочки их парус.

– В твоем кошачьем черепке мозгов – как у меня в заду, – отшил предположение Адам, сосредоточенно поднимаясь на карачки – зачем я, полудохлый и несчастный, зачем я буду злить такого всемогущего и доброго Владыку?!

Он утвердился на карачках и стал вставать на дрожащих своих ходулях. Встал, выпрямился. Океан угрюмо и покорно держал его, Адама – первочеловека. Чью жизнь в последние три дня уж многократно готова была заглотить утроба Нави.

Корабль гнало к ним кормой вперед. Всполошенно метались вокруг мачт матросы с Садихеном.

Адам пошел навстречу. Елозили и разъезжались ноги. И он, не вынимая ступней из воды, стал их передвигать тягучими скользящими шажками.

Катил пологие, тяжелые валы безбрежный океан. Вокруг распахнуто сияла ртутным блеском ширь. В нее впаялась там и сям вздутая, гниющая плоть. Она подергивалась, вздрагивала, колыхалась. Бессчетное число Божьих созданий, раздавленных гибельным катком воды, стали пиршественной снедью для барракуд, акул и прочей хищной твари. Солено сжиженной могилой стала KI волею Создателя, произведшего прополку бытия от человечьих сорняков.

Корма Ковчега была в нескольких шагах, когда разнузданный ветрище стих над океаном и паруса обвисли. Смотрела на идущего Адама с палубы команда корабля: в глазах их плавился ужас.

Адам вцепился в борт. Задрал на него ногу, перевалился. Встал. Под кожею подошв шершавой, теплой твердью распластались доски. Они струили в Ича флюиды жизни, напитывали мозг и тело причастностью к богам: ко всемогущей силе AN-UNA-KI. Над головами с шелестом взвихрили воздух два крыла: на мачту сел кошко-ворон, стал умащивался в корабельном бельэтаже, готовясь смаковать предстоящее зрелище.

Напрягшись, выдавливая из себя мучения пяти последних суток и многократное прощанье с жизнью, Ич закричал гневливо, сладострастно:

– Вы, грязные вонючие скоты, помет от случки ишака и сучки! На колени!

Неодолим и жуток был приказ ходящего по океану уродца с четырьмя резцами, клыкасто выпирающими изо рта. Матросы опускались на колени и утыкались лбами в палубу. Но Садихен стоял. Адам ткнул в него пальцем:

– Ты спустишься к моему потомку Ною, и позовешь его сюда. Я плюну ему в морду. Потом ты принесешь пожрать и приведешь ко мне трех его самок. И эти три вот здесь, на палубе возьмутся ублажать меня…

Он не успел закончить. Метнувшись к борту, схватил учитель-штурман торчком стоящий A-PIN-KUR.

Нацеленное в орущий рот оружие, чей луч мог рассекать скалу на расстоянии в полтысячи локтей, готово было выхлестнуть наружу иссиня-голубое жало, когда в уши ударил раскатистый и мощный треск над головами. Перед Садихеном вонзился в палубу сияющий зигзаг. И тотчас полыхнули доски, лизнув гудящими языками его ноги.

Отпрянув, он метнулся к борту. Схватил висящий на тросе брезентовый хурджин, метнул его за борт и, зачерпнув воды, плеснул на языки воды. Опало, зашипело пламя. Вынырнул из люка, взметнулся над палубой Ной – Атрахасис. Увидевши Адама, застыл. Спросил у Садихена:

– Почему он здесь?

– Он канул в океан, и тот, испробовав потомка симпарзита, стошнил. Не проглотил, а выплюнул его обратно.

Взмахнул крылами ворон на мачте, разинул клюв, изрек чужим, верховно-властным голосом Энлиля:

– Вы двое позволили летать и подарили жизнь пернатой твари. Но воспалены желанием отнять право на жизнь у первочеловека.

– И это будет сделано, – ответил Ной, ответил разумом и голосом Энки.

Зависли над ристалищем Ковчега, схлестнулись в противостоянии два родственных, верховных анунака.

– Вам это не удастся, пока над ним простерта моя воля – сказал, переходя на деванагари, Архонт Энлиль.

– У брата моего нет дел на KI, кроме охраны выродка с бобровыми зубами? Но стоит лишь тебе на время отлучиться, как тот окажется вновь за боротом. Иль в клетке льва. Иль в трюме упадет на головку потомка аскариды вязанка дров для очага. Тогда я, так и быть, пролью слезу над бездыханной протоплазмой моего творения. Ну, что? Ты остаешься здесь, чтоб сторожить уродца?

Они общались на языке богов между собой, и передатчики их диалога Ной – ворон, отдав Верховным в услужение языки и глотки, застыли, костенея телом: безумным и стеклянным блеском отсвечивали их глаза. Адам лишь заморожено внимал обоим: не понимая, сознавал – шла схватка двух Архонтов за него: оставить жить иль истребить.

– Ковчег набит бессчетным множеством скота. Он ест и гадит. Кормить и убирать за ним – тяжелый труд. Вам разве повредит пара лишних рабских рук? Адам здесь будет делать все, чем заняты рабы.

– В Ковчеге нет рабов. И, более того, отсюда изгнаны и паразиты. Я отобрал живые существа из лучших. Они стерилизованы и выскоблены мною от гельминтов. Здесь обитает лишь элита био – классов. И ты вдруг требуешь, чтобы я внедрил в стерильный симбиоз отборных видов вот эту омерзительную аскариду – на двух ногах и с вечно воспаленным членом, в чьих генах суть паразитизма? Ты получил от нас достойное изделие, в ответ на воровство моих LU-LU.

– Я это помню. Оставь Адама. Он… дорог мне. Как первенец.

Энки был изумлен: брат попросил его?! Он никогда еще не опускался до просьб. Назначенный отцом ANU правителем Нибиру и земли Энлиль всегда парил в верховьях изреченных приказаний.

– Я видел, что сотворили с будущим Египтом потомки Ича: с Египтом, с Ханааном, с Китроном и Наглолой, с Содомом и Гоморрой, с Азивой, Хелвой, Аккой, с Вефсамисом и Бефанафом. Везде, куда внедрялись адамиты, там воцарялась кровь и рабство, насилие, разврат, обман и голод. Там поселялась в каждом доме нищета и страх. Там чахли дети, там торговали своей плотью из костей и кожи матери. И ты, Энлиль все это поощрял и покровительствовал Ич-Адаму.

– Ты меня видел там?

– Да, видел. Ковчег – конструкция и замысел асуров. И замысел тот воплощен мной и Ноем. Корабль сооружен, как фильтр для всех паразитарных адамитов. Адам не должен просочиться сквозь Потоп.

– Ты не асур и даже не гиперборей, чтобы прорвать тысячелетниепласты времен тараном озарения. Как ты мог видеть?

– Мне помогли создать машину Мегсинта. Он примитивен рядом с разумом атланта Полифема. Но позволяет заглянуть вперед на тысячелетия.

– Ты видел там… хаос и разруху? Их сотворило семя Ич-Адама – его потомки, племена Хабиру. Но семя копится и извергается семенниками. И если удалить их…

– Ты предлагаешь нам кастрировать Адама? – вторично удивился брат.

– Пока Адам на корабле – надзор за ним излишен. У нас с тобой достаточно других забот.

– Но плавание и дрейф по океану закончится высадкой на Арарате.

– Тогда и сотворишь кастрацию. Оставь Адаму жизнь. Я не встречал еще создания, которое цеплялось бы зубами за нее с таким находчивым упорством Он даже умудрился надуть меня, сыграв на самолюбии бога, когда я прекратил всю помощь прохиндею.

– В Ковчеге двое верховодят, сохраняют Лад: Ной-Садихен. Адам разладит бытие Ковчега, он гений разрушения.

– Две плети в их руках и наше разрешение хлестать раба поставят все на место.

– И ты готов обрушить на мутанта эту участь?

– Она – есть бытие. Которая всегда заманчивей небытия.

– Мне нечего сказать впервые за века. У Богумира в Киммерии, у Ария-Оседня в Руссколани смерть была и будет желанным предпочтением неволи, рабству.

– Хвала Создателю, здесь все наоборот. И в этом – равновесие земного мироздания. Ты ведь хранитель «СТАТУС – КВО». Так пусть решат судьбу Адама те, кому навязываем этого урода.

На мачте встрепенулся, вздыбил перья ворон. Стал изрекать непререкаемую жесткость компромисса, созревшего в итоге стычки братьев:

– Совет двух братьев, Энки – Энлиля завершен. Решение по Адаму мы оставляем капитану. Ной, Садихен, готовы ли вы взять рабом Адама – для самой грязной, унизительной работы? Любое неповиновение раба, попытка что-либо оспорить должны караться плетью, голодом, любым иным жестоким наказанием, которые сочтете нужным. В конце скитаний в океане, когда Ковчег причалит к любой тверди, раб должен быть кастрирован.

Готовы ли вы взять в рабы Адама на таких условиях?

Зависло долгая, растерянная немота. В мозг Ича холодную иглой вошел приказ: «Ты предпочел смерть рабству. За борт! Быстрей!».

– Вы все решили за Адама? – Ич содрогался в неукротимом отторжении и, оглядев себя, взъерошенного злобой, одобрил: «Гут гешехт!».

– Ви все хотите от Адама – вожака, где растворилась кровь богов, согласие на рабство? Чтобы потом кастрировать его?

Вот мой ответ! Я вам показываю то, что павиан вожак показывает стаду обезьян.

Рывком, задравши тунику, он вздел рукою фаллос и потряс им.

– Вы не получите Адама!

Метнувшись к борту, уродец прыгнул в воду. Морская гладь раздалась нехотя, впустив в себя лишь ноги первочеловека. И тут же с чмоком выплюнула их. Упавши на живот, Ич рвался вглубь, взрывая пену, барахтался, елозил, выл, кусая воду: она отталкивала плоть.

…На океан, на голову Адама лился смех. Смеялся Ной, цедил брезгливую усмешку Садихен, хрипатым кашле-хохотом клохтала тварь на мачте.

«Ты правильно все сделал. Терпи. Вживайся. Будь полезен. И тебе воздастся», – мазнуло теплотою мозг Адама. Ич сел на воду и завыл: корявый, лысый, колченогий и зубастый первочеловечек, из коего стечет и оросит тысячелетия нещадная, карающая власть Хабиру.

– Эй ты, макака с хреном ишака, – достал Адама зов Садихена, – спускайся в трюм. Там мамонт наложил тебе работу – с тебя ростом. Еще дымится. Не уберешь до ночи – десять плетей за нерадивость и ляжешь спать голодным.

Ич выволок из люка два грузных, набитых пометом мамонта брезентовых ведра. Подпрыгивало, трепыхалось где-то в глотке загнанное сердце.

Вывалив за борт шибающую аммиаком вонь, Ич уронил ведра на палубу и прислонился к борту. Дрожали ноги, пот застилал глаза.

Что-то мешало.

Скосив глаза, Адам увидел женщин, вцепившихся в него взглядами. Три пассии – жены властителя Ковчега, растекшись телесами в шезлонгах, дышали океанской аурой. Уже заметно бугрились под льняными сари животики, где плавало в плаценте чистопородное потомство Ноя. Смотрела на Адама – на провонявшего раба – недосягаемая каста. Смотрела, источая липкую гадливость и…жгуче разъедающее любопытство. У этой обезьяны болтался под хитоном громоздкий, племенной и не опробованный орган, таивший, вероятно, райский смак…

«Мой господин! – тоскливой безнадегой взмыла мольба Адама к отлетевшему Архонту – я, конечно, помню про нашу с вами цель и понимаю, что хоть сдохни, а надо сделать дело. Мне есть чем виполнить работу. Но как ви представляете себе мой флирт, мой цимус – случку хоть с одной из этих? Ви гляньте на меня: плешивая макака, вся в дерьме, клыки торчат из пасти…».

Он, истекая горечью, смахнул ладонью пот с обширной плеши и, ошарашено прервав свой монолог, припомнил ощущение: ладонь мазнула по упругой, бархатистой щетине.

Щетинилась вся плешь младою порослью волос!

«Ай, мудрый господин! Ви сами опередили пожелание Адама, целю ваши ручки!».

В ликующем предчувствии он тронул частокол резцов торчащих еще утром изо рта, и сладостно хихикнул! Зубная кость скукожилась и почти спряталась за губы.

Две дамы – Ха и Си, привстали в изумлении. Полуплешивый, легендарный раб припрыгивал в безумном переплясе, продвигаясь к люку: ерзали, порхали над боками локотки его, выделывали загогулины две козлоножки. Третья жена – Иа, сцепив полоской губы, отвернулась: невыносимо омерзителен и чужд, кривлялся на смоленых досках старец, вокруг которого взъярилось и полыхнуло столько лютой страсти.

…Облизанный, отполированный шершавою несчетностью штормов, Ковчег лег в дрейф. Настырно и победно прожигало солнце густой туман, зависший над бескрайней гладью. Истерзанная долгой непогодой она устало, благодатно курилась паром, ластясь малой зыбью к смоленой тверди корабля.

Пал полный штиль на океан после штормов. Команда отравленная в утробе трюма миазмами скотского помета, измотанная качкой, вырвалась на палубу. Вдохнув, слепящего настоянного на морском озоне свежака, шатались в головокружении рабочие, матросская ватага. На мачте бесновался, месил крылами воздух, клокочуще орал, в восторге, прочищая глотку кошко-ворон:

– Штормяги сдохли! Кр-ра-со-та! Кр-ругом все та же др-р-рянь соленая р-раз-лита! Ур-р-р-я-я!

Немощной бледной тенью, лег на палубу Садихен, жена его прилегла рядом. Едва протиснувшись, выбрались из люка раскормленные Ха и Си, за ними, блюдя дистанцию, последовал усохший, изможденный призрак женщины – все, что осталось от Иафетитки Иа.

С трудом, передвигая опухшую венозность ног, добрел до мачты и обнял ее Ной. Одрябла и обвисла кожа на лице у капитана, мешки в подглазьях взбухли синевой.

Из люка показалась смоляная, в ажурно-кучерявых завитках мужская голова, сидевшая на плотной шее.

Две крепкие, мозолистые лапы, вклещились в край люка. И из него на палубу единым махом выметнулась верткая и ладная фигура. Бугрились в развороте плечи, изведавшие тяжести бесчисленных корзин и ведер, мешков, скребков и швабр.

Несли легко и невесомо ноги поджарую, крепко сбитую плоть, в короткой тунике. Под коей вспухали мускулами бедра.

И лишь усохшое пергаментом лицо в морщинах фискалило про возраст патриарха.

Ич дернул за веревку, спадавшую в люк. И, натянув ее, стал поднимать из люка груз. Поднялись, брякнули о палубу три связанные вместе матерчатые шезлонги, натянутые на каркас из олеандра. Ич развязал их. Понес один из них к стоящему у мачты Ною. Он шел на Садихена, лежащего на палубе. Дойдя, остановился. Поддел носком ступню пом-капитана, озаботился:

– Ви что-то стали жидким, Садихен. Ви так нахально разлеглись, что даже негде здесь пройти. И вид у вас такой же, как у жабы, что вылезла погреться из болота. Я, кажется, кого-то попросил: убрать с моей дороги два ваших копыта?

Понаблюдав, как молча и угрюмо сгибает ноги Садихен, Адам понес шезлонг к Ной-Атрахасису. Донес, похлопал по плечу:

– Совсем вы как медуза, старик. Я долго думал и не мог придумать: кто кому должен приносить поджопник? И все-таки решил: ай, да какая разница! Вот и принес. Садись внучок, а предок будет суетиться.

Вернулся к люку, теперь уже без церемоний отшвырнув с дороги протянутые ноги Садихена. Взял два шезлонга понес их к женщинам, расставил рядом с ним. Облапив Ха и Си, загуркотал объятым страстью сизарем, пуская масляные обертоны в тенорок:

– Ви мои кошечки, ну что вы так прокисли? Вам надо может быть покушать… иль выпить сок лимона?

И зафиксировав, как дернулись синхронно в отвращении два лица, сокрушенно согласился:

– Ша! Понял. Ай, как вас укачало! Сейчас вам надо сесть. Вот этот черный цимус (прихлопнул негритянку Ха по заду) опустится сюда…а этот желтый мой бутончик (огладил ягодицы Си) совсем с ней рядышком. А ты…– он скособочился, оглядывая мощи Иа (та с жадностью ловила аскетическим лицом лучи светила) – ты отдвинься…нам загораживают солнце твои кости.

– Закрой рот, бандерлог – размеренно и тускло оборонила иафетка, не открывая глаз.

– Опять шипишь, как кошка на помойке. Я удивляюсь на свое терпение... ты до сих пор не поняла расклада на Ковчеге?

– Пошел вон, раб! – Она плеснула в Ича слепяще-голубым пламенем взгляда.

– Оставь… ее, – с отдышкой обронила Ха. – Зови детей на палубу.

– Что я стою?! Сейчас мы откупорим их, моя маслина…

Он ринулся к люку – упругий, налитый бурлящей и предупредительной родительской заботой. Согнулся над зияющим квадратом, свистнул:

– Гей, байстрюки! Ви где? Я разрешаю всем наверх!

Прорвался к свету из затхлой и сырой утробы трюма слитный визг. Из люка выметывались верткие, ребячьи тельца: иссиня-темные, коричневые, кофейные с лимонной желтизной. Беснуясь в ликовании свободы, ватага обезьяньих огольцов – от карапузов до подростков, зависла на папаше Ич-Адаме. Урча, захлебываясь в нежности, он наслаждался этой возней.

Последними явились к свету первенцы: Сим, Хам и Иафет – чистопородная элита трех заглавных рас. Их различали цвет и мера пищевого рациона, дозируемого Ич-Адамом последний год. Он верховодил главною плотиной продовольствия – кладовой и кухней, распределяя пищевые ручейки команде. Солидным и пропитанным жирком изделем смотрелись негр с семитом: дети Ха и Си от Ноя. Широкостным, обтянутым, казалось одной кожей, был Иафет. Он прятал за спину техзубчатый гарпун, чернела мелкой клеткой власяная сеть на его боку.

Они сошлись у Ноя. Кроткой, виноватой горечью слезился взор у капитана, обнявшего детей: нещадною казармой разлилось бытие на корабле в последние года. И он не мог вернуть его в русло Лада. Но, более того, не мог и объяснить – как все это случилось, поскольку куковали на ухо ночами две жаркие кукушки про пользу и незаменимость, про силу и выносливость мудрейшего Адама.

И отстранившись от бессилия отца, пошел к трем женщинам ариец Иофет.

– Сияющая красотой царица мать, – склонился Иафет перед Иа, продолжил просто и заботливо – я по тебе соскучился.

– Как жаль, что ты не зеркало, в которое я не смотрюсь давно – она обняла и прижалась к сыну. Он наклонился к ее уху, прошептал:

– Теперь ему уж не удастся уморить нас. Сегодня будет пищи досыта. Потерпи.

На палубе пылал костёр в толстенной глиняной корчаге. Истошным хрипом перерезанного горла, только что отблеял баран: теперь с него сдирали шкуру. Расцвечивала палубную черноту липко-багряная сукровица. Отворотившись от грядущего жаркого, которое надменно минует всех, кроме Ха, Си и их детей шел к борту Иофет.

Перемахнул через него, ушел под воду. Корабль ложился в дрейф, и тот час же вокруг накапливалась рыба: отбросы с кухни и помет животных приманивали неудержимо рыбьи стаи. Перед мальчишечьим лицом отсверкивая перламутром чешуи, величественно колыхаясь, скользил толстенный бок матерого группера. Спружинив тело, подросток безошибочным инстинктом определив за жаброй зону сердца, вонзил гарпун в массивность туши. Содрогнувшись, рванулся группер вглубь, дернув за собой мальчишечью невесомость плоти. Но замер: трезубец прошил навылет мускульный мешок сердца.

…Он вынырнул, чтоб закричать: «Спускайте канат!» и ушел под воду. В обильно кровянистой мути истаивала рыбья туша, проваливаясь вглубь. Он ощутил, как жесткий узел мазнул его плечо. Скосив глаза, увидел ворсистую округлость толстого каната. И, намертво сжав древко гарпуна в ладони, вцепился правою рукой, затем зубами в надежную и жесткую шершавость линя.

…Их втаскивали через борт на палубу пять матросов. Обвисла тяжким грузом рыба на гарпуне, не уступая весом гарпунеру.

…Шагал Адам к добытчику гигантской рыбины, катая желваки по скулам. И растолкав матросов, пошел по кругу, втыкая в каждого белесую каленость взгляда:

– Кто дал ему гарпун?! Кто сделал взлом в моей каптерке?! Вы, потсы, скот, когда усвоите, что вещь, принадлежащая Адаму – это второй Адам?! Я буду колотить вас всех по очереди, пока не выбью правду! Я заморю вас голодом, заставлю жрать дерьмо из под енотов в клетках! Ви продолжаете молчать!? Тогда я начинаю.

Он выдернул из рыбы бешеным рывком гарпун, ударил древком по спине ближайшего матроса.

– Ты будешь отвечать Архонту?!

– Ты не Архонт, – сказал у мачты Садихен, – и даже не Адам. Ты стал опять все той же обезьяной.

– Что ты сказал?! – Адам, хищно приседая, шел к Садихену, перехватив удобнее гарпун.

– Давно уже, без разрешения забралась к нам в Ковчег макака по кличке Ич. Пробралась с бабьей похотью к штурвалу корабля. Пришла пора кастрировать ее.

– Ты так мне надоел! – стоял пред штурманом всесильный капитан, давно спихнувший Ноя с высот всевластия. И лишь один на корабле болтался не пристегнутый к отлаженному механизму абсолютной диктатуры – завшивевший строптивый штурман. Пришла пора избавиться от этого «Ничто» – прервать ничтожность его жизни, наглядно, показательно для остальных.

– Скажи нам напоследок что-нибудь, – играл гарпуном Ич.

– Согласно повелению богов, тебя скоро кастрируют.

– А почему нельзя сейчас? – распялил рот в усмешке, наслаждаясь предстоящим Ич.

– Это случится уже завтра, по повелению Архонтов. К заходу солнца, завтра, я посажу корабль на террасу. Мы ощутим под днищем твердь горы. Ибо мы прибыли!! – он крикнул это всем, давясь рыданием и вытянувши руку к горизонту. Расплавило туман светило над необъятной широтою океана. Над горизонтом, сияя рафинадным наконечником копья, вонзалась в синь небес вершина Арарата.

Клубилась у борта, орала, прыгала и плакала команда. Стоял у мачты Ной, дрожа всем телом, вбирая исступленным взглядом пристанище и твердь – итог всей жизни. Визжала ребятня, рыдали женщины.

– Ты не сумеешь это сделать, – осознал Адам: мир рушился, мир созданный его мозгами, волей, хитростью и членом. И размахнувшись, готовясь запустить гарпун в немощную и ненавистную плоть разрушителя, пронзить ее, как рыбу Иафет. Но не успел. Пронзительным, резанувшим уши визгом, прорвало вдруг стоящего поодаль Иафета. Он прыгнул на Адама и рухнул с ним на палубу. Мальчишка стиснул горло палача, вцепился в потное, вонючее плечо зубами.

Они катались по белесым, присыпанным соленой пудрой доскам и визг бойца-подростка сплетался с рыком самозванца. К ним ринулись матросы. И, оторвав от Ича Иафета, сгрудились вокруг ненавистного чужака, меся его ногами, кулаками в восторге возмездия за свое рабство.

Суетился за их спинами, всплескивал руками Ной, истошно верещали жены, прорываясь к прикипевшему к промежности самцу. Визжали дети: «Па-поч-ка-а!».

– Довольно! – собравшись с силами, крикнул Садихен. И этот голос, обретший долгожданную для всей команды власть, остановил побоище.

– Ной… Атрахасис… – вдруг выдавил хрипящий зов из глотки лежащий Адам – убей вот этих… выродков…

Его рука поднялась, указывая на цветной, сгрудившийся у мачты выводок своих детей.

– Скажи матросам, Садихену…чтоб бросили за борт иль отрубили голову моим мартышкам…они же не твои… они чужие… Ной… вот эти – не твои… они от семени Адама…ты должен истребить их. Я научил их презирать тебя… для них в семье не ты ведущий, а их матери. И знаешь почему? Да потому что их влагалища мне подарили власть на корабле! Ну, начинай резню пока не поздно… не можешь? Не получится, слизняк!

Адам закашлялся, разбрызгивая изо рта кровавую шрапнель.

– Иди сюда осел, я говорю тебе Ной – Атрахасис.

И, вперив тусклый и пронизывающий взгляд в измятое ужасом лицо капитана, стал втыкать в него нещадные истины:

– С вашей разжиженной туземной кровью вы никогда не одолеете нас, чистопородных адамитов… вы не умеете любить любой ценой, заслонять своих и истреблять чужих, чтобы своим было просторней... это умеем мы и они… арийцы Богумира, Иафета, Ария-Оседня… и потому нам будет тесно на земле… но мы найдем к ним ключ. А вы – навоз, тьфу на всех вас… я таки сделал свое дело, прорвался сквозь Потоп детьми!

Он дрогнул и застыл с открытыми глазами… змеилась на губах, истаивала грозная победная усмешка: неукротимо и упрямо толкалось сердце в ребра и гнало голубую кровь, ему подаренную Нифелим, по избранной, почти бессмертной плоти. Которой предстоит еще скитаться по земле тысячелетия. Из коей, обветшавшей вдрызг, отпочковавшись, высочится Дух. Чтоб продолжать скитаться, осваивая временные оболочки: от плоти рыси и медведя – до иструхлявленной колоды, на время становясь лешачьим чудищем.

 

ГЛАВА 65

Прошли годы. Но памятным воспалением полыхала у Жукова кожа на ладонях до сих пор: арестовавший Берию, держа его за шиворот, он проволок Лаврентия с конвоем в бомбоубежище штаба Московского округа.

И, выставив конвой за дверь, дал себе волю, разрешая давно копившийся позыв. С размаха, со всего плеча вплющил оплеуху в толстомясую, щекастую морду. Он бил по ней справа и слева, кровавя кулаки, вбивал животный визг в разинутый золотозубый рот, столько раз испускавший доносы и мингрельские комбинации Сталину – угробить, растереть, размазать по бутырским стенам славянский авторитет Жукова и полководческий его статус. Жуков бил двуногого вурдалака, вгоняя ему в мозг каленые гвозди слов:

– Ты, сволочь, сделал из страны человечью мясорубку. Ни могилы от тебя не оставлю, ни памяти, а кости твои собаки на помойке сожрут.

Воняло потом и дерьмом, хрустело под ногами стекло пенсне.

Закончив, вытер кулаки платком и, усмиряя дрожь омерзения в груди, сказал, вминая взгляд в слизисто-разжиженный ужас глаз:

– Садись. Сейчас тебе принесут очки, бумагу, ручку. Ты, сдашь мне всех, с кем работал на Сионство, с кем из своих и как угробил Сталина. Подробно и в деталях опишешь.

Вышел – громить, чистить, нейтрализовывать репрессивные аппараты Абакумова, Кобулова, Деканозова, начальников управлений и дивизий МВД по всей стране. Но начал с КГБ – Лубянки, где расстрелял генерала Израиловича и его штаб, не выводя из кабинетов.

Муторно и кроваво тянулись эти дни чистки.

Все это время в Кремле, поддержаные Жуковым, укоренялись Хрущов, Маленков и Булганин. И вот тогда Георгия, обиженного на Сталина и выложившего до ареста Берии верховную власть на блюдечке этой компании, впервые сокрушительно встряхнула паника: нужно ли было выкладывать?

Он высился в народной памяти владыкой ситуации: когда, приведя с Урала под Москву две танковых дивизии, потребовал от Хрущева немедленного ареста всей еврейской мафии во главе с Берией и окружил за ночь Москву танковым кольцом. Ворвавшись в зал на заседание Президиума ЦК, арестовал Берию.

И пока он выкорчевывал эту опухоль из тела государства, власть в России перешла под власть нуворишей.

Лишь тогда озвучилось и рухнуло на него гневное слово Архонта. Оно настигло его в кабинете:

– Я вел тебя и твою карму в Кали-Юге. Способствовал твоим победам под Москвой, под Курском, Сталинградом и Берлином. Я сбросил с лошади Джугашвили, когда он захотел принять Парад Победы вместо арийца Жукова. Тебя готовили для миссии Архонта, как Ганди, Хомейни и Неру. Ты обязан был взять эстафету от тифлисца и привести Россию к ЛАДУ Сварога.

Но ты увяз в слизи сомнений, недостойных воина. Ты отдал власть безродной и бесстыдной стае. Теперь познаешь хватку их клыков.

– Владыка! Я ждал твоей подсказки. Но ты молчал! – Сокрушенно выстонал маршал.

– Я не подталкиваю к власти тех, в ком нет решимости взять ее по праву. Припомни Гильшера. Он предлагал вместо тебя иного воина, чье имя Рокоссовский. В нем элитарная порода кшатрия заглушила бы рефлекс раба, обиженного Сталиным. Прощай. И доживай в заслуженном тобою унижении.

– Архонт, мне что-нибудь оставлено? – Воззвал маршал к истаявшему голосу. И тотчас воскрес в памяти почти такой же вопль опущеного им Гильшера в далеком Нюрнберге: «Что мне оставлено, Архонт?!».

– Тебе оставлены познания. Ты будешь знать про все, что разрушает «СТАТУС-КВО», вредит ему. Борись и действуй, насколько хватит сил и власти. Но большую их часть ты отдал сам профанам. И помни про судьбу Бучана в рейхканцелярии Берлина и Гимлера в плену у англичан. Они посмели называть непосвященным наши имена.

Всю остальную, нафаршированную горечью унижений жизнь он познавал величественные постулаты «СТАТУС-КВО» – её крупные и малые фрагменты, готовые для встраивания в бытие. Блестящие по замыслу и исполнению технотронные и социальные фрески, из коих складывалось панно гармонии в России, доставляли к нему высокие гости. С ним радушно и охотно встречались знаковые фигуры на планете: от Джавахарлала Неру, Рерихов – до Королева, Мальцева. Последние делились замыслами и растущим у них смятением: в СССР, в России назревает сдвиг. Пласты аграриев, рабочих индустрии, деятелей науки и культуры целенаправленно и изощренно сдвигаются в хаос. В них прорывают истребительные норы, трухлявят сущность их, неведомые, хищные хорьки. В людских натурах все более твердеет, выпирает синдром Хапка и Скотства. Хишническое «Мое» взбухает и погребает «Наше», семья пропитывается возрастной враждою, кухонной и склочной сварой, меркантильной злобой. А материнская, женская градация сползает по слизи трехступенчатого феминизма: «Сударыня», «Товарищ женщина», «Стерва-курва».

И, Жуков, ощущающий сам все эти рецедивы излученья Пентатрона, с бессильным, разъедающим отчаяньем проклинал себя за малодушие и нерешительность, сковавшие его, когда была возможность взять всю власть и повести страну к Сворогу.

Но ныне он болтался в бытие пенсионером – с повязанными руками и ногами. Он мог лишь предлагать ЦК, Политбюро, Совмину все то, чем с ним делился Некто: рукописи, чертежи, научные труды.

Печатным типографским текстом в эти материал впаян был экстракт могущественной Мысли. Сверкающим прорывом в будущее СССР там подавались технологии: как накормить и обогреть людские массы, не разрушая Божьего биоценоза, как выстроить меж этносами отношения – без войн, вражды и зависти. Как воспитать дитя в саду и школе – в уютном коконе мирских заветов от Заратуштры, Моисея, Христа, Магомета, Буса – Белояра. Как выйти в межгалактические пространства, минуя тупиковые пути, навязанные космонавтике России.

Свой первый информационный опус – озарение, направил Жуков в Совмин Косыгину после того, как у маршала в гостях побывал Терентий Мальцев.

Народный академик рассказал о преступной глупости: распашки казахстанской целины. Как можно живодерно вспарывать биоценоз, пускать на ветер гумус, курочить уникальное, неповторимое великолепие казахстанских прерий?! Кто ввинчивал в Брежнева эту дурь, доставшуюся от Хрущева? Чей сатанинский разум продолжает наносить на живое тело планеты еще одну незаживающую рану? Ведь был уже пример истребления степей Канады 30-х годов! И это тупо повторяют в Казахстане.

Есть на Полтавщине Моргун, Сулейменов и Бараев в Казахстане. А главное – Шугуров с Прохоровым в Поволжье. Они – спасители и мудрецы, кормильцы, задерганные, измордованные властью. Они, скрывая опыт в тайне, спасая его от вражды властей, не пашут и не удобряют, только рыхлят и сеют под взрыхленный дерн, разбрасывая перед этим по стерне порезанное крошево мульчи-соломы, а также сверхживучих, особым способом выведенных червей. И получают тридцать – сорок центнеров зерна с гектара, чья себестоимость – гроши. Тогда как остальные пахари получают по десять или пятнадцать центнеров, затрачивая втрое больше средств. При этом у Шугурова и Прохорова лишь наращивается плодородие земли. Внедри в разбросанное громадье колхозов и совхозов их методу – и государство расцветет как при Столыпине, а закрома заполнятся элитной рожью, ячменем и пшеницей!

Перепахавший ему душу, Мальцев убыл, а Жуков сел за докладную на имя Косыгина: об опыте Моргуна, Шугурова и Прохорова – писал как депутат и член ЦК: пока что член ЦК.

Письмо кануло в дыру молчания.

В течении нескольких лет он, будучи ратником до мозга костей, до этого по статусу вершивший разрушение и смерть, стал вдруг бомбардировать Кремль, Совмин, Госплан хозяйственным набором техно – предложений. Он слал в верха насыщенные взрывной и точной информацией послания с детально разработанной конкретикой:

о гениальных разработках Николая Теслы в начале века, которые необходимо реализовать и запустить в советскую индустрию, изготовив для начала электрогенератор, вырабатывающий ток без трущихся частей, из «ничего»;

о лучах Филлипова, для которых не существует расстояния, вызывающих возгорание и взрыв в любой точке пространства на земле и в космосе;

о полумиллионе якутских и других заполярных озер, нафаршированных ценнейшими породами рыб: чира, муксуна и нельмой. Их не надо разводить, природа сама делает это, «зарыбляя» воду икринками на лапах уток и гусей. Необходимо лишь наладить ловлю и доставку на материк этих гигантских масс практически бесплатного, вкуснейшего белка. Который в полтора-два раза дешевле всей океанической добычи Рыбофлота;

о лазерном луче, пропущенным через нестабильную газовую среду, скорость которого, вследствие этого, превышает в триста раз скорость света;

о генераторе Николая Левашова и его группы, влияющем на рост растений, когда пшеница, рожь вырастали под два метра и давали за лето два урожая;

об установках для промышленного выпуска жидкого и газообразного топлива из отходов и биомассы: сорняков, травы, опилок, щепы, соломы, сорга. В итоге, при КПД – 70% получалось топливо дешевле соляра и бензины, а сырье, в отличие от нефти, наращивалось ежегодно;

об электроструктурографе Дмитрия Кудюкина – универсальном диагностическом аппарате, который исследует на клеточном уровне все малейшие патологии организма, дает прогноз развития этих патологий и выдает точную стратегию лечения;

о технологии соматического психокинеза и психосинтеза, где сплавлены воедино практика древних шаманов и достижения тибетской и советской медицины – что позволяло вылечивать множество запущенных и официально неизлечимых болезней;

о спектральной фототерапии, воздействующей катодными лампами на аккупунктурные точки организма, вследствие чего проявляется поразительный лечебный эффект;

о механическом гибриде галактического календаря, астрономических часов и астролябии, где взаимодействовали друг с другом сорок шестеренок с шестью тысячами зубьев, девять регулирующих шкал и три оси (чертеж прилагался). Прибор определял с точностью до минуты положение солнца в зодиаке, фазы Луны и движение планет в солнечной системе;

Гигантская работа, которую проделал его мозг за этих два последних года, дала свои плоды. Стереоскопически отчетливо увиделась суть пути, куда звала страну коммуно-дудка Гамельского SS-оидного крысолова: угробить соц. бюджет в гигантских затратных потугах и обескровить, истощить невосполнимые резервы государства– недра, почву а, главное, терпение обманутого народа и возбудить в нем протест.

Пропитанные трескучим фарисейством лозунги и призывы звали к самоотверженному отречению от себя и быта. Перекрывались наглухо родники инициативы и изобретательства. А то, что было изобретено – клалось под сукно практически бесплодно. Могильною плитой ложилась тупая уравниловка на головы и спины затурканных творцов гармонии, настырно формируя в головах их равнодушие и его Похабное Высочество – Пофигизм.

Истерзанный либо молчанием, либо отравленной капелью отписок со Старой Площади, Георгий ввел в действие «тяжелую артиллерию», направив лично Косыгину проект «Аквариус». Он содержал в себе разгрузку мегаполисов от перенаселения. Это были плавучие платформы на якорях во внутренних морях и океане: для освоения морской стихии, нефтеносного, морского шельфа, для переработки водорослей в био-топливо и кормовой белок. Энергию для поселений дадут конверторные батареи, работающие на перепаде температур глубин и поверхности, а пищу – кибергенезис: производство из океанической флоры бета – каротина, а также белкового концентрата из тех же, сине-зеленых водорослей. Плюс, дополнительно, разведение угрей, креветок и королевских крабов.

Спустя два месяца молчания, на сессии Верховного совета, раздвинув клубок из свиты Предсовмина, Жуков предстал пред ним. Вполголоса спросил:

– Алексей Николаевич, вы ознакомились с моим проектом «Аквариус»?

У Предсовмина, забравшего в две сухенькие лапки тяжелую мясистость маршальской руки полезли вверх скобочки бровей. Пожевав губами, он осведомился:

– Аквариус…аквариус…что-нибудь про бассейны со спортивным плаваньем? Нет, не припомню. Придвинулся и, подмигнув, заботливо осведомился:

– Никак на патронаж хорошеньких девиц от пенсионной скуки потянуло, Георгий Константинович?

– Почти что так, Алексей Николаевич. Ну а предыдущее мое послание о технологии зернопроизводства у Прохорова и Шугурова вы видели?

– Зерном у нас заведует сам Леонид Ильич – непостижимо быстро таяло радушие на Предсовминовском лице, сменяясь отчуждением и неприязнью.

За ними виделась набрякшая усталость, замешенная на горестном опасении: «Хоть ты не сталкивай нас лбами с этим дуболомом. Хруща не оттащить было от кукурузной дури, бровастого – от целины и цацек под лобзанья».

Косыгин отошел. Они больше не виделись до самой смерти.

…Он был на грани срыва, когда пришло решение: использовать, пожалуй, самый главный козырь, идти в обход всех переписок и посланий, что канули в трясину, в немую глухоту отторгнувшей его соцмашины. Она пошла, по всем признакам, в разнос. В ней все еще ворочался – слоном в посудной лавке Королев. Обложенный со всех сторон надзором, он был коронован терновым венцом Незаменимого, терзавшего голову до судорожных спазмов.

Страна рвала хвостами ракет святую безмятежность атмосферы, дырявила бесценность озонового покрывала над собой, сжирала кислород, заваливала хим-отравой тысячи квадратных километров, чтоб запустить на орбиту очередную компанию стерильно-отфильтрованных героев космонавтов. Гигантская, затратная космо-белка, бежала, надрываясь в колесе – почти что на одном и том же месте.

И Жуков, обшаривающий вокруг себя двуногую среду обитания, вдруг обнаружил, что в ней уже нет больше фигур и личностей, к которым можно прислониться с откровенностью – кроме Королева.

И того и другого грела благословенная череда коротких раскаленных лет между 55-м и 58-м годами.

В то время Королев, наперегонки с Фон Брауном, творил и нередко гробил первые ракеты, а Жуков с родственной и неиссякающей приязнью Министра обороны, заботливой наседкой распростер крыла и заслонял собою Королева. И докурировал, и дотащил на своих плечах его до триумфа: когда запущен был первый спутник. После чего – сам маршал рухнул в опалу от Хрущева, в чьей малоросско-местечковой памяти не исчезал нарыв события, когда Жуков, окружив Москву и Кремль танками, коршуном вкогтился в Берию на глазах у онемевших членов ЦК и поволок того к расстрелу.

…Два дня Жуков порывался переговорить с КБ Королева по телефону. Не удалось. Ни с самим, ни с КБ не соединяли. Московская квартира Королева тоже молчала. Тогда конспиративно повидавшись с изобретателем Толчиным, он взял билет в Казахстан и выехал туда с ординарцем.

Свирепо брякая наградным иконостасом, завесившим седую голубизну мундира от ключиц до пупка и ослепляя золотом маршальских погон, рыча и напрягая глотку в перепалках, он прерывал одно кольцо охраны в Байконуре за другим. Волна паники катилась перед ним, истошно трезвонили телефоны на столах у офицеров КГБ: Жуков рвется к Королеву! Да, тот самый Жуков!

Полковник, ординарец Жукова Томин давно увяз во въедливо КГБ-шной липучке уже на втором кольце. И маршал пер к цели один: распаленный и разъяренный. Пока не добрался до последнего рубежа. И здесь в «предбаннике», перед кабинетом Королева застрял уже намертво. Его обыскивал лощеный, с буграми плоти, выпирающей из под пиджака, малый. Начальник охраны Королева звонил в Москву: «Здесь хочет видеть Королева Жуков… что делать?».

– Ты ниже щупай, сынок, – наконец, усмирив голос, посоветовал маршал обыскивающему охраннику – к промежности поближе. Я там бомбу схоронил.

– Цель вашего визита к Генеральному конструктору, товарищ Жуков? – Положил трубку, катая желваки по скулам, спросил помощник.

– Про цель щас доложу, сынок, – совсем уж мирно отозвался маршал. – Вот этот курощуп мне яйца закончит лапать, и доложу по всей форме. Хошь в письменном виде?

– Что у вас в папке, товарищ маршал? – зажатый в угол меж приказом и субординацией, осведомился совсем уже затурканный помощник.

– А это не твое собачье дело! – взревел, сорвавшись с катушек уже не Жуков, а его изгаженный легендарный статус. – Твое дело доложить начальству, что здесь зажали и лапают в углу, как проститутку, маршала Жукова!

На рев, спустя секунды распахнулась дверь, вышел Королев. Окинул взглядом происходящее. Неторопливым, грузным шагом дошел до адъютанта – помощника. И крючковатым толстым пальцем несколько раз долбанул его по лбу:

– Мозги здесь есть?!

Вернулся к двери кабинета. Остановился, склонил голову и жестом показал:

– Прошу ко мне, товарищ маршал.

Он пропустил Жукова в дверь, все также с низко склоненной головой. И лишь затем, подняв ее, изобразил губами и лицом свою трехэтажную укоризну – все, что он думает о качестве серого вещества в черепах охранников, помошников и адъютантов.

…В кабинете, он включил селектор:

– Меня нет ни для кого.

– С Кремлем соединять, если позвонят, товарищ Генеральный?

– Ни для кого! Диспепсия у меня, сижу на унитазе.

И лишь после того подошел, обнял Жукова:

– Ну, здравствуй, брат Георгий. Это сколько же не виделись?

– Здорово, Сережа. Да уж… лет десять… иль больше?

– А что не звякнул из Москвы? Я б тебе пропуск сразу без этого… кретинизма.

– Хрен с маслом, а не «сразу». Я двое суток трезвонил по всем кабинетам. Бесполезно. Ни зама, ни тебя на этом свете нет. Враз испарились вы для Жукова.

– Х-х-е. Опустили тебя ниже плинтуса. Ну ладно, остывай. Считай мы квиты. В 55-м, когда накрылась вторая ракета, меня к тебе неделю не пускали.

– Злопамятен ты, Генеральный.

– А ты как думал. Ну, водочку или коньячок? Маршалу еще можно?

– Вопросы у тебя дурацкие… чего-чего, а это черта с два отнимут до самого гроба.

Он сидел растекшись телом по креслу с дрябло – обвисшими нервами. Покоем разливалось в голове неторопливое священнодейство хозяина у стола: звяк ложечек, бокалов, благородно-серебряная тусклость ножа, отслаивающего прозрачную желтизну ломтиков от лимонного кругляша. Он был у цели. У самой крупной за последний десяток бешеных, отравленных унижениями лет. Одна осталась отрада в жизни: мемуары, хотя и над ними уже нависла с хищным вожделением стая Суслинских цензоров.И сам он, необозримо раздувшийся в статусе идейного Пахана, заявит Жукову потом – с циничной, серо-макинтошной скукой: «Вот эта ваша писанина не выйдет никогда. ЦК, Политбюро внесли в неё сто восемьдесят поправок, замечаний. У вас не хватит жизни все исправить.»

…Жуков поднял бокал с маслянисто-грузным, янтарным кизлярским коньяком: одному бульдогу Черчиллю лакать его, что ли?

– У тебя здесь как у всех, «сквозняк»? – спросил Жуков, имея в виду неизбежность прослушки для верховных кадров.

Королев рубанул ладонью по сгибу локтя, выставил кулак:

– Вот им! Свои всё выскребли! До миллиметра. Здесь чисто.

– Свои… еще остались?

– Обижаешь.

Подняли бокалы.

– Так за кого?

– За «сиську-матиську» не будем, – сказал Жуков.

– Само собой. За «мамочку»…

– Хрю-муттер тоже перебьется.

«Хрю– муттера» придумал Жуков, соединил Хрущева с его подлинной этнопринадлежностью – «Перлмуттер». Для краткости и для приличия, когда все было на слуху, Хрущов именовался «мамочкой» за хвостовое «муттер».

– Значит… за наших, кто не дожил… а потом – за Сталина.

И выпили. Они, творцы, великороссы, знали цену себе и всем, кто прихотью судьбы верховно дергал их за нитки, отслаивая тех, кто был Правителем по сути и предназначению, – от остальных, кто вылез на верха, владея виртуозно-гибким навыком задо-лизания и подковерной подлянки.

Похрустывая шоколадной плиткой, поднял Королев набрякшие усталостью глаза:

– Так сколько, говоришь, не виделись?

– Да уж больше десятка лет.

– Все это время думал: встретимся так вот, в такой обстановке и выложу, что накипело. Не обессудь.

– Валяй, Сережа.

– Ведь ты про...л свою судьбу тогда, в 53-м… и государство сдал козлу-Перлмуттеру под хвост. Говорю, что думаю.

– А что так деликатно? Я сам себя все эти годы крою и не таким штилем, не для женских ушек.

– Выходит… мы про одно и то же?

– Выходит. Иначе я к тебе бы трое суток не ломился.

– Ты понимаешь… все у меня в порядке. Живу в режиме персональных пожеланий. Теперь не то, что раньше: что захочу – выкладывают… тут же, полной мерой. Мы впереди американцев со своей «Семеркой», ракеты шастают наверх без сбоев, летает наша станция, отборных кадров для полетов – некуда девать. Иной раз думаю – какого черта?! Все, ради чего лоб расшибал о стены, все что задумывал – сбылось. А на душе… сплошной нарыв. Куда мы прём на всех парах?! И кто рулит?!

– Тогда я вовремя сюда явился, слава Богу, – напористо и непонятно выцедил Жуков. И вдруг перекрестился. Вгляделся в маршала Генеральный:

– Какой-то ты другой… стал.

– Ты продолжай, Сережа, занятный разговор у нас затеялся.

– Где наш охранный «Пятый пункт»? Да в ж…! Ты посмотри, кто расплодился во всех теплых щелях. Куда ни ткнись – везде они: Госплан, Академия наук, Совмин, ЦК. Они подсказывают, генерируют стратегию, рулят, советуют! И за что не возьмутся – тут же из этого прорастают рога с копытами! Ворует это синайское шакалье без меры и без наказания, страна трещит от лихоимства! Тут мне сказали по секрету: созрела в их гадюшниках идея, про «Не-пер-спек-тивные деревни»! Придумала одна ученая лахудра, блядина, курва в юбке! Если продавят и внедрят – пойдет разор всего села, где зарождалась Русь!

Затратный механизм вовсю грызет индустрию. Но все, везде орут: «Ур-р-ря-а!» У предприятий с корнем выдирают прибыль: у тех, кто лучше всех работает. И тут же, во все дырки пихают дотации раздолбаям и болванам! Уравниловка – мертвяк для творчества, как крышка гроба над живым. Чем больше ты добра и средств затратишь, изговняешь – тем больший ты герой…за любую новую технологию – партийной кувалдой по голове директора! Я знаю это не понаслышке: на нас работает около трехсот предприятий и везде стон стоит! Догнать и перегнать Америку: борьба нанайских мальчиков – под чмоки и лобзания! Дурдом тотальный!

Тут перед тобой сидел один… из ГРУ… они ведь с КГБ как собака с кошкой. Сидел и плакал от бессилия: Суслин Яковлева готовит послом в Канаду. А там потайной гадюшник в посольстве… днюет и ночует ЦРУ. И Яковлев обязан узаконить и легализовать этот гадюшник – для удобства их сношений… Теперь так называется наша «разрядка».

– Я это знаю, – сидел каменно набрякший маршал, катая желваки по скулам.

– Давно?

– Давно.

– Да отчего все так? Откуда эта сволота на самых верхах объявилась? Куда мы прём на всех порах и что за поворотом?

– Ты сам и ответил.

– А ты, Георгий, ведал бы куда вести? Если б тогда в 53-м, угрохав Берию, довел все до конца и сел в Кремле?

– Чего теперь быбыкать, – опростался покаянный горечью гость.

– А все-таки?

– Да, знал.

– Откуда? Романовых и Рюриков учили с колыбели править и то доуправлялись до революции, а у тебя хватило бы знаний и ума? – с тяжелым и присасывающим любопытством буровил Жукова хозяин Космоса.

– Ума хватило бы на главное: найти, расставить по ключевым постам исконно наших, у коих знаний, ума достаточно, они же все были в подполье и кляп во рту забит. К тому же был… подсказчик: куда править.

 – Кто таков?

 – Тебе какая разница.

 – Ты не виляй! Я о серьезном.

 – Серьезней некуда. За глотку потихоньку всех нас берут – в бархатных перчатках. А под перчаткой – сталь все та же SS-овской марки. А то, чего мы сейчас хаем – станет раем перед тем, что будет.

Королев, уже заметно захмелевший с изумлением вглядывался в Жукова:

– А ты совсем другой… совсем! Ты не представляешь, как я рад тебя видеть… давай-ка мы по третьей.

– Стоп. Не сейчас, я здесь по делу.

– Товарищ Жюков! Одно другому не мешает, как сказал бы Сталин, поэтому нальем…

– Мне твои свежие мозги нужны.

– Что, так серьезно?

– Ну к, просмотри.

Он отстегнул кнопки на толстой папке, достал и положил перед конструктором двухсотстраничный том. Славянской вязью золотился на обложке заголовок: «Бифрост».

– Что за премудрость?

Раскрыл увесистый, мелованной бумаги фолиант. Золотистый, необычный текст на русском и дублировано на немецком. Изящно, виртуозно выполненные чертежи и пояснения к ним, продольный и поперечный срезы диковинных механизмов, аппаратов с крылатым оперением – с мельчайшими, доступными лишь микроскопу, деталями.

На развороте, вольготно размахнулся на два листа голографически мерцающий разрез горы со вздыбленной полудугой тоннеля, скользящего к вершине. Тоннель облеплен винтообразными, ракушечного абриса, аппаратами.

Из жерла тоннеля на вершине горы вырывается и пронизывает атмосферу зализанное веретено ракеты-корабля.

Корабль окутан какой-то смазано-трепещущей оболочкой.

– Что за смазь вокруг ракеты? – Выцедил сквозь горловой спазм Генеральный.

– Плазменная смазка. Практически снимает трение о воздух. В итоге вчетверо увеличивается скорость прохождения атмосферы. Эта же плазма, в смеси с любой горючей дрянью, увеличивает ее КПД в разы – при идеально чистом выхлопе.

– Да тебе… тебе откуда все это известно?! Мы только приступаем к этому на стадии теоретических расчетов, на грани экспериментальной шизофрении! – Болезненно и изумленно яростной была реакция Королева.

– Что, с моим суконным рылом в калашный ряд залез? – хулигански усмехнулся Жуков.

– Где все это взял? – У Королева подергивалось в тике веко.

– Не те вопросы задаешь, Генеральный.

– С огнем играешь, маршал.

– Ты… вот что… всмотрись, вчитайся, оцени не торопясь. А я сосну. В твоем буржуйском закутке с сортиром.

Жуков с усилием поднялся с кресла. Пошел, прихрамывая, приволакивая затекшую ногу, к комнате отдыха.

Закрыл за собою дверь, лег на диван. Глянул на часы: 14.00. и провалился в черное небытие – измученный сверх напряжением и бессонницей трех последних суток.

 

ГЛАВА 66

Жуков проснулся от тяжелого, пронизывающего взгляда: будто штопор ввинчивался в лоб.

Открыл глаза. Сидел перед диваном Королев. Измятое, потухшее лицо вымочено слезами.

– Что стряслось, Сергей? – рывком панически воспрянул с дивана Жуков.

– Вся жизнь – коту под хвост, – мертвенно тусклым был голос Королева.

– Ты чего городишь?

– Все эти громыхалки: Байконур, Плесецк, моя «Семерка» – керосинка с ядовитой вонью. Жжем атмосферу, загадили землю и космос. Ты даже не догадываешься, что мы вытворяем со своей землей. Хотя бы Новоземельский испытательный полигон: воздушные, наземные, подземные ядерные взрывы.

За восемь лет – девяносто взрывов. Фаршируем воздух и землю цезием – 137. Там гамма излучения превышают естественный фон на 3–4 мкр в час. Мина замедленного действия для наших сыновей и внуков. Столетия периода распада. Эта зараза расползлась по Западной Сибири, по Уралу! Во мхах, лишайниках, мышцах оленей, в костях саамов, финнов, других аборигенов нашпигован стронций – 90 и уровень его для человека практически предсмертный. Рак, белокровие косят направо и налево! Зачем и почему?! Но молчим в тряпочку.

Зона падения наших ракет – Архангельская область, Кольский полуостров. По суммарной площади это Норвегия и Франция. Двадцать тысяч тонн обломков, зараженного алюминия, керосина, ракетного топлива. А эта сволочь МДМТ – сильнейший токсикант! И в почве, травах его до 5 мг–к! И будет там он десятилетия!

Я сколько раз надрывался, орал, молил: вы убийцы детей наших и внуков! Дезактивируйте хоть как-нибудь, нейтрализуйте эту заразную отраву. А твои золотопогонники мне в ответ: не суй нос не в свое дело!

– Они не мои, Сергей! – катком наехал Жуков. – И потому я у тебя вот с этим.

Прихлопнул тяжело по «Бифросту». Оттаивал, выбирался Королев из приступа бессильной ярости.

– Загадили ракетным бешенством своим весь европейский север. И это цветики. Знаешь, где ягодки?

Он повернулся к Жукову, понизил голос до шепота.

– Мы всю эту отраву фиксируем, в статистику упаковываем, а потом американцам ее на тарелочке отсылаем! На наших полигонах забугорники себе соломку стелют, чтобы, не дай Бог, самим не замараться в таком дерьме! Это называется, мосты наводим, разрядкой заняты на наших трупах и костях! Георгий…ты же принес гениальный примитив: тоннель в горе облеплен электромагнитами, корабль с плазменной оболочкой разгоняется в магнитном поле по эллипсу, выстреливается в космос на трехмильной высоте. И там включается движок на водороде.

Но Берия сатаненел всякий раз, когда я пытался повернуть наработки нашего КБ в сторону водородного движка и ториевой атомной энергетике.

– Значит предметно разобрался, что у нас творится, – отмяк, вольготно задышал маршал. – А я то думал… перепугал ты меня до полусмерти…

Фотонный двигатель любое государство на планете ныне не потянет, кишка тонка, мы для него пока неандертальцы с нашими мозгами. А вот движок на водороде… тут можно было бы схватиться с техзадачей насмерть. Есть перспектива – одолеть.

Одно невыполнимо: водород для космо-флота. Потребуется сотни тысяч, миллионы кубометров. Мы, вместе взятые с Америкой, Англией и Францией не производим и сотой доли от необходимого – уныло пожал плечами Королев, махнул рукой.

– Ты в «Приложение» глянул?

– Не добрался.

– Там все расписано про водород.

– Ну, просвети. – Королев усмехнулся обессилено.

– Уже работает у американцев прибор Стена Майера для расщепления воды на водород и кислород. Запатентован и законсервирован, на него наложила лапу НАСА.

– Откуда это знаешь?

– Стен Майер содрал свой аппарат с древней промышленной модели. Она давала тысячи кубометров водорода в сутки.

– И где это было?

– В Египте. Восемь тысяч лет назад. Промышленная установка для «Бифроста» – космического флота Анунаков – та самая пирамида Хеопса или Хуфу. Она же – космический маяк для межпланетной связи.

– Георгий, весь этот твой бред…

– Под пирамидой Хеопса водохранилище, выложенное гранитным брусом, на пятьсот тысяч кубометров воды. И водовод от Нила. Все цело до сих пор, можно посмотреть и пощупать. Вода засасывалась в пирамиду и расщеплялась на H2 и О током, подаваемым на платино-титановые электроды.

Все зафиксировано на подробной схеме внутренностей пирамиды, которую сотворил со своим кибер – роботенком UPA-AUT– 2 немец Гатенбринг. Он запустил его в отверстие у основанья пирамиды и киборг ползал в её внутренностях больше недели. Все это у тебя в руках, в конце «Бифроста». Ты не добрался до конца…

Два раза стукнули в дверь, она приоткрылась. В щель просунулась голова помощника. Королев разворачивался всем корпусом, свирепость наползала на лицо.

– Товарищ генеральный…

– Во-он! – взревел хозяин Байконура.

– Вас генеральный секретарь, товарищ Брежнев.

– Брысь!

Королев взял трубку телефона на столике у изголовья дивана.

– Здесь Королев. Здравствуйте, Леонид Ильич.

– Ты что там вытворяешь, Сергей Павлович? – спросил раздраженно Брежнев.

– Что случилось, Леонид Ильич?

– Это я у тебя спрашиваю: что случилось? Вся Андроповская Контора на ушах стоит… работать не дают, трезвонят про тебя – закрылся с Жуковым, четвертый час готовишь для Кремля с опальным маршалом переворот… алло… ты где там?

Королев, жевал губами, брезгливо морщил лицо. Внезапно икнул. Заныл плаксиво, пьяно:

– Остохренели они мне, со времен шарашки! Гоните вы их в шею, Леонид Ильич! Работаешь без продыха, как проклятый… ни дня, ни ночи… имеем право с маршалом хоть раз в год укр… укон-тра-пупить бутылочку армянского… про баб порассуждать... ик… Людмилка брысь! Щекотно!

– Кто там тебя щекочет?

– Прошу прощения, Леонид Ильич… кухарочка… нет стюардесса неосторожно… э-э прикоснулась.

Скосил глаза на Жукова, свирепо погрозил кулаком: маршал всхрюкивая, сгибался пополам в задавленном хохоте.

– Что за стюардесса?

– Та самая. Обслуживала вас, весной, когда вы приезжали.

– Это она, что ль, хрюкает? Ну, ясно. Работайте в таком же духе. Но не перетрудись. Ты нужен партии, ЦК и государству.

– Благодарю, товарищ Генеральный. Ваше указание исполним на полную катушку, по всем параметрам.

И, бросив трубку на рычаг, схватил увесистый лощеный том «Бифроста», полез в конец его, раскрыл мерцающий, иссиня-черной тушью том, всмотрелся в отточено изящный разрез пирамиды Хеопса: мега – аппарата для производства водорода с кислородом.

– Вот это, что ль? – смотрел остолбенело, ошарашено.

– Ну. Стен Майер передрал идею с этого и запатентовал.

– С ума сойти… та самая Хуфу – Хеопса… какого черта до сих пор никто не знает о ее начинке?! И вся их египтология тоже ни гу-гу!

– Вот ты узнал. И что? Курочить Байконур, Плесецк начнешь ради бумажного «Бифроста»? Погонишь в шею всех, кто на твой космос работает? А таких по всей стране сотни тысяч. Об этом только заикнешься – сожрут со всеми потрохами и не поперхнутся. Небось, на твое место молодняк настырный давно уж лезет.

Смотрел Георгий на встрепанного Королева. Жалел: обрушил на неукротимого творца могильную плиту номенклатурного «Низ-з-з-я-я!».

– Ты был осведомлен и раньше… чего явился только сейчас?

– Остынь Сережа. В нашем дурдоме всегда найдется русский болт на хитрый ЦК-зад.

– Ну, предлагай.

– Про тоннель в горе с электромагнитным полем пока забудь: «Бифрост» застрянет костью в глотке Суслинцев, эти козлы в партийном огороде способны лишь капусту жрать да гадить. С производством пирамидального водорода погодим: весь андроповский курятник переполошится. А вот про аппараты Толчина стоит всерьез задуматься.

– Кого?

Жуков раскрыл том на сто двенадцатой странице, придвинул к Королеву тончайшей работы чертеж – схему.

– Вот это движок для сдвинутых мозгами, как ты сказал – упертых и зацикленных.

– Я просмотрел. Не уяснил: за счет чего работает.

– За счет внутренних сил. Или космического эфира.

– Какого к… матери эфира? Что ты несешь? – Закаменел конструктор: вояка маршал тыкал его мордой в грязь непонимания – его, собаку съевшего на всяческих движках для космоса.

– Да не ори ты. Я тоже не сообразил, в чем тут дело. Однако знаю: расположи вот эти шестерни, пластины, сопла и пружины указанным здесь способом в таком же корпусе, под этими градусами – и вся эта хреновина вдруг задрыгается. Я видел сам, как аппарат работает! Понимаешь – сам!

– И где этот… Толчин?

– Вот телефон. Звони откуда-нибудь, только не отсюда. Встречайся, изучи работающую модель, она у него есть. И упаси Бог, чтобы не пронюхали про вашу встречу. Когда убедишься, что все реально, включай в программу своего КБ. Тебе же все позволено Генсеком, вплоть до персональных поблядушек на рабочем месте.

– Толчин, отдаст все это мне?

– Уже отдал. Он знает, что я здесь: мы виделись перед встречей. Когда запустишь в космос, испытаешь аппаратуру Толчина – тогда ломись к бровастому со всем «Бифростом», с водородной пирамидой. Ну, и последнее: тебе докладывали о «Ловондатре»?

– Что-то припоминаю… Московский авиационный…

– Он в твоей системе, работает на космос.

– Ну, да.

– Там трудится, некий Вадим Чернобров.

– Вспомнил…изобретатель электромагнитной ловушки для ондатр – ну да, «Ловондатр». Он прорывался ко мне, я сказал – гнать в шею, мне только этой дури с ондатрами нехватало.

– А зря. Ондатровая ловушка – это для ищеек – нюхачей. Сердечная забота о народном хозяйстве. Иначе все прихлопнули бы давно.

– А что прихлопывать?

– Машину времени.

– Ну, значит, правильно сказал – гнать в шею.

– Упертый ты неандерталец, Королев. Этот мужик вместе с Кунянским из Подмосковья соорудили действующую модель.

– Что значит «действующую»? Что ты буровишь?

– Они добились разницы времен внутри его машины и снаружи – в пять часов разница. В том самом «Ловондатре».

– Чем измеряли?

– Разнесенные спаренные кварцевые генераторы и их дублеры – электронные и механические часы. На всех– один результат.

– Да ни черта это не значит! Любой часовой механизм есть только механизм, его всегда можно откорректировать и запрограммировать.

– Поденка – бабочка, живущая максимум десять часов, прожила в «Ловондатре» двое суток. Когда машину запустили вспять, в прошлое – поденка окачурилась за пол часа, и организм у трупика был новорожденно-младенческим – он стал зародышем. Ну, как?

Королев набрал в грудь воздуха, открыл рот. И закрыл его. Сказал, катая желваки по скулам:

– Ты, может быть и, принцип действия машины растолкуешь?

– Машина, излучая собственными генераторами частоты 1– 0,5– 0,25, создает электромагнитный вектор, нейтрализующий гравитацию. При полном обезвешивании включается двигатель – лазерная пушка. При разнице потенциалов: корпус машины – генератор, получается ток с напряжением в пятьдесят тысяч вольт. И машины совершает скачок во времени.

Это теоретически перспективная разработка. А действующий «Ловондатр» сделан по принципу «Матрешки» – слои плоских электромагнитов, скрученных в виде эллипсоидов один в другом. Внешний их слой крепится на силовую оболочку. Блоком управления подбирались оптимальные соотношения частот, напряженности и режима переключения. Максимальное значение измененного времени фиксировалось внутри самой малой «Матрешки»: туда помещали часы и бабочку-поденку.

– Жуков, ты кто? – беспомощно, измученно спросил Генеральный.

– Эгйе ашер эгйе, – ответил маршал.

– Чего?

– Ну, в смысле не твое это дело, Королев, – нахально, ласково скалил зубы маршал, – все равно без пол литры не разберемся. Когда пойдешь к Бровастому, предложи запихнуть его в малую «Матрешку» для омоложения. Клянусь, не устоит.

– Георгий… во всем, что ты принес – не наш, не человеческий разум.

– Вот здесь ты в самую десятку.

– Не вправе я, Сережа, ни дочерям, ни жене, и ни тебе. Ты – не исключение. Сказал – что мог, что мне позволено.

– Кем позволено?

– Ну что ты липнешь как банный лист к ж…! Не могу я, генеральный. Когда-нибудь… в других условиях…

– Ну, черт с тобой. Ничего не остается, как по третьей трахнуть.

– По третьей, по четвертой и по пятой. За бог с нами и за х… с ними.

…Жуков вернулся с Байконура на свою дачу. На второй день почтальон принес и вручил ему в руки конверт. Обратного адреса на нем не было. Уйдя в беседку, Жуков вскрыл конверт, достал бумагу с печатным текстом.

Письмо хлестнуло по глазам и сознанию уже первой фразой.

«Уймись болван. Ты нам осточертел. Все твои техно-сопли и предложения «как обустроить СССР» находятся у меня. Они идиотичны с точки зрения реальной ситуации. Ты так и не осознал величия запущенной нами программы стерилизации этой страны. Идеи тех, кто за тобой, ничего не изменят в этой программе. Передача Королеву твоего «Бифроста» и аппарата Толчина – очередная твоя глупость (мертвящим холодом обдало сердце Жукова: их слышали и наблюдали в кабинете Королёва?!).

Ты льстишь себе, надеясь, что вносишь свой вклад в сохранение «СТАТУС– КВО» в среде своего обитания.

Удержать ее от сползания в пропасть уже никому не удастся. Вы сами, под нашим руководством, выбили лучших из вас, а оставшийся воровитый плебс, с присущим ему хапковым рефлексом и рабской психологией, уже ни на что не способен. Вы не в состоянии осмыслить ни стратегии, ни тактики наших действий. Все ваши мечты и деяния, вся ваша страсть животных, кипят только вокруг одного – жратвы и барахла. И эта страсть Скарлетт из «Унесенных ветром» занесена нами из-за кордона, с Запада, и привита вам, гойским баранам.

Зависть, жадность, глупость той второсортной массы двуногих, которая перегрызла глотки лучшим соплеменникам в Революции и Гражданской войне – эти качества подавляют в вас все остальное. В том числе и инстинкт самосохранения. Вы – наконец-то выжженная нами от элиты мертвая почва. И те семена прежней морали и сверхзнаний, которые пытаются посеять в эту почву доброхоты, вроде тебя – не дадут всходов.

Никто из вас не знает в чем смысл жизни и предназначения человека. Вот почему мы считаем недопустимой оплошностью Создателя те громадные и обильные пространства, которые вы занимаете. Нас удручает ваша кроличья плодовитость. Но уже близится к завершению идеальная программа сокращения вашей численности. Осталась одна задача в этой программе: что бы вы, прежде чем издохнуть в корчах нищеты, разрухи, распутстве и болезнях – успели бы убрать за собой все свои экскременты и освободить место для более достойных. Все ваши сопротивления и вопли, когда вы увидите эту программу в действии, нам уже не опасны. Вы остаточно смелы и на что-то способны лишь в организованной толпе. Но у нас уже отработаны технологии укрощения толп. Кроме того, у каждого из вас есть своя вонючая конура. А там вы всегда в наших руках, поскольку примитивные мозги Хама дозировано промываются, они беззащитны перед напором радио, телевидения и проникающего фотонно-нейтринного излучения на вас сверху – оно нейтрализует Закон «М-Концентраций».

Самое главное, что нам удалось – встроить в ваш народ ген страха, зависти и неуверенности в себе. Который разобщает вас, уводит двуногую славянскую скотину от совместных действий и глубинного осмысления происходящего. Мы внедрили в каждого из вас панический рефлекс заблудившейся пчелы, или муравья.. Мы лишили вас мудрости коллективного мышления, сделали потерявшими ориентиры одиночками. И потому вы обречены на исчезновение.

Вы достойны такой участи – участи донорской плоти, из которой сосут соки более приспособленные и более умные. Мы многократно умнее, сплоченнее и организованнее вас. Мы способны создать вам тысячи житейских и социальных проблем, подменить вашу мораль и ценности, истощить ваши силы, подорвать ваше сопротивление, опустошить духовно и физически.

Бороться с нами – это трудная и опасная, и уже непосильная для вас работа. Вы сами истребили за последние столетия ваших пассионарных борцов с паразитизмом. Нам остается воспользоваться итогами этой «титанической» работы.

Я, пишущий эти строки, не намерен скрывать от тебя свое имя. Мы слишком презираем вас, чтобы опасаться. Мы – везде на ключевых позициях. И я не боюсь последствий своего откровения, поскольку их не будет.

Если ты дашь ход этому письму – мы с наслаждением утопим тебя в трясине ответных действий, в твоем старческом маразме «очернителя и фальсификатора» – когда объявим это письмо фальшивкой, тобою же состряпанной.

Это мною арестован и расстрелян член Политбюро Вознесенский, секретарь ЦК КПСС Кузнецов, министр авиапромышленности Шахурин и другие. Они были далеко не худшие из вас. Есть основания полагать, что и по тебе скоро состоится тризна.

Евгений (Евно) Казимирович Гордеев (Гордштейн), бывший начальник службы арестов МГБ, ныне член ЦК КПСС».

Жуков, задыхаясь, смял, стал раздирать в клочья письмо, схватился за сердце. Врачи «Скорой» прибывшие через несколько минут, внесли его в гостиную, уложили на диван. После уколов он уснул, цепко зажав в ладони изодранные клочья бумаги, которые так никому и не показал.

…В 1974 году маршал, четырежды Герой Советского Союза, опальный и не сдавшийся Жуков скончался. Ушла в небытие одна из глыбистых легенд во плоти, надстраивая череду немеркнущих фигур: Суворова, Кутузова, Нахимова, Багратиона.

Витала в воздухе терпко щемящая незавершенность его судьбы. В ней смешались эманации увядающих роз и горечь оборванной миссии. Маститый вивисектор батальных операции, Жуков виртуозно вырезал в 54-м из государственного тулова набрякшую черной кровью раковую опухоль бериевщины и паразитарной агентуры. Но оставил метастазы. И оскопленная плоть Российской Империи стала все явственнее отсвечивать гемофилийной заразой перестроечного жидокровия.

…Чертеж двигателя Толчина был реализован Королевым за девять лет перед кончиной Жукова – в конце 65-го – в металле. В атмосфере строжайшей секретности его лелеяли, готовились испытать в космосе.

Но накануне испытания генеральный конструктор Королев умер под хирургическим ножом одрябшего, потерявшего практику министра здравоохранения Петровского, которого заставили делать операцию. Петровский взрезал тело, намереваясь удалить «всего то» кровоточащий полип: почему-то не проверив подсунутый ему диагноз.

Но в Королеве расползалась смертельная саркома.

К О Н Е Ц

Ссылки

[1] Дикая пшеница

[2] С числом хромосом

[3] Устойчивость к мучнистой росе

[4] Диких сортов пшеницы

[5] К мучнистой росе и вирусу табачной мозаики

[6] Большой Арарат (арм.)

[7] Разум (инд.)

Содержание