Василий Чукалин вел изъезженный, тарахтящий директорский «газон» по утрамбованному проселку.

Тот послушно петлял меж полем с буйными зеленями озимых и лесной, притеречной чащобой. Вот уже с полчаса зависло в машине настороженное, гнетом давившее, молчание. Оно зависло после разговорного хаоса, что перехлестывался меж четверыми пассажирами всю дорогу от Гудермеса до Наурской.

Первой не ответила на вопрос Женьки мать, сосредоточенно уйдя в себя от наползавшей, вроде бы беспричинной тревоги. За ней примолкли остальные. Прохоров с Евгеном тряслись на заднем сиденье. Отец время от времени искоса поглядывал на жену: скоро ли? Заметно постаревшая, с седым клоком волос, перечеркнувшим лоб из под косынки, Анна оценивающе примеривала пейзаж – припоминала.

Мистически, за семнадцать лет не выветрившийся страх, замешенный на боли, все явственнее сочился из -под земли, из притеречной лесной полосы, вплетался в моторный гул машины.

Все ближе надвигалась прошлая Химера, что началась с родов. Здесь, на этом поле, торчал из стерни стожок соломы, когда-то приютивший ее роды. И Женьку. Вот под этими, ясно просвеченными небесами врезалась в нее пернатая тварь, рвала когтями и била клювом под «цыганочку»: «Эх раз-зь… еще раз-зь».

Дорога круто отвернула от леса уйдя в поля. Анна вздрогнула. И ощутив цепенеющей спиной, всем трепетавшим сознанием координаты той копешки, вышепнула побелевшими губами Василию:

– Стой! Здесь.

Газон, присев на передние колеса визгнул и остановился. Анна вышла, оставив открытой дверцу. За ней выбрались остальные.

Медленно поворачиваясь все еще чеканно-красивым профилем, вбирала Орлова в себя гармонию и приметы окрестного бытия. Благодатно-весенняя нега трепетала вокруг в теплом полуденном мареве. Пронзительно чистым малахитом ласкали глаз ячменные всходы в рядках.

Насыщенно зелено-черной полосой щетинился в полукилометре лес. Впереди плавно вздымался пригорок. Позади в сотне метров разлаписто и буйно врезался в небесную голубизну матерый карагач. Здесь! Где-то здесь покоился родильный дом для Женьки.

– Ну что, мам? Узнала? – вполголоса спросил сын.

– Кажется вон там…

Мать отошла шагов на десять от машины, осторожно ступая ботами «прощай молодость» меж всходов. И по ощутимому толчку в сердце, по колокольному звону в ушах, спущенных в нее мирозданием, поняла: здесь.

– Вот здесь ты и родился.

Трое подошли к матери. Прохоров обнял, коротко тиснул плечо Женьки. Отец, хмыкнул оглядываясь, недоверчиво озвучился:

– Ну, с прибытием на этот свет, Евген. Значит здесь. Пуповину твою мать уже отчекрыжила. Теперь самое время обмыть. Повернувшись, зашагал к «газону». Выудил брезентовый, старо-военного покроя баул, стал раскладывать на горячем капоте хлеб, колбасу, яйца, сало, пучок лука. С цокотом утвердил днищем на железе поллитровку «Столичной» и стаканы. Позвал:

– Ну, Орловская порода и примкнувшие к ней, геть сюда. Что-то стало холодать….

– Не пора ли нам…– понятливо и вымуштрованно подхватил Прохоров питейный всероссийский пароль и осекся. Струнно-натянутая, подрагивая резко очерченными ноздрями, окаменела Анна. Вбирала всем телом только что лопнувший вдалеке над лесом железный клекот-зов. Тот самый из семнадцатилетней бездны:

– Кр-ра-зь! Кразь!

– Чего ты, мать? – позвал Василий, давно антенно-настроенный на ловлю непредсказуемых флюидов от жены.

– Ты ничего не слышал? – в смятении спросила Анна.

– Я ничего. А вы, мужики?

– Нет, – озадаченно качнул головой Прохоров.

– Чудит Ивановна, – подытожил отец, – ты бы, мать…

– Значит, показалось, – отсекла Орлова, пошла к машине.

– Кажется – крестись – посоветовал Василий заезженное, на поверхности торчащее, ибо священнодействием были заняты руки и внимание: булькала поллитровка ритуальной влагой, опрастываясь в стаканы. Тут надлежало обидеть лишь себя, водителя.

Изумление опахнуло сына с Прохоровым: широко и медленно перекрестилась, не таясь ни от кого, старый агроспец и сов.начальник, неверующая Орлова.

Пили, закусывая. Анна, пригубив и откусив хлебца с сальцом, забралась в машину. Но, с неистовым и благодатным азартом, вновь завелись и зацепились языками Прохоров с Чукалиным старшим, обминая звенящую в обоих безотвалку – на базе прохоровских экспериментальных делянок.

Донельзя ошарашен был вчера директор совхоза Чукалин, проевший зубы на практической агрономии, тем кукишем, что вывернул у себя в НИИ Прохоров, вывернул всему академ-бомонду советской науки. Это что такое? Это как без пахоты, удобрений и гербицидов? Соломку измельченную по стерне посеять и нате вам – урожай под тридцать?! Да кому другому эту бздень, соломенную лапшу на уши, а не ему, тридцать лет хлеборобствующему! Есть закон убывающей прогрессии в земле – после изъятия урожая, и хоть ты тресни, его никому не перепрыгнуть и не отменить, поскольку жадно и неизменно сосет из земли азот, фосфор, калий пшеничный колос. А их, опять таки – хоть тресни, надо восполнять. Соломкой по стерне?! Да смех и грех!

Но настырно и упрямо ломал сельхоз-коросту Чукалина Прохоров, тащил из бездонной памяти своей накопленную жесткую цифирь и фактуру, четырехлетием апробированную. Вынимал он из себя и раскладывал последовательность агроприемов и, главное, результаты, против которых не попрешь. Давил и напирал всем этим на кипящего Чукалина. Ибо сердцем чуял – не враг, не изначальный могильщик безотвалки горячился перед ним (как многие в Академии и в НИИ), а жесткий, битый жизнью и советским директивным дуроломством, Хозяин. Вот потому и не заводился Василий. Терпеливо, хирургически наглядно распластывая на куски и сочленения технологию свою, доказывал уже достигнутое. Для которой позарез нужна была та самая отцовская машинка, за коей прибыли сюда.

Передавил Прохоров за вчерашний вечер и сегодняшние пару часов езды: уже не рвал в бунте сельхоз упряжку тезка, старый боевой конь, не портящий борозды. Тянул в паре, хоть и с вывертами: упирался, считай на каждом сочленении васильевской методы – практикой немереной своей, а потому особо ценной.

– Ладно, допустим без плуга, без химии и органики, на одной мульче соломе, до-пус-тим! А вот как быть, ежели татарской ордой давят ржицу на поле осот с овсюгом?! Как быть, если сучья эрозия (чего греха таить – от пахоты!) довела землицу почти до нулевого балла?! Как быть на крутых склонах? Их ведь до черта в Предкавказье! Как быть, если к зиме от бескормицы скотина на ремнях висит, а мы – наш эксперимент ей в нос, вместо родимой, ржаной соломки? И что с тобой сотворит Райуправление и уполномоченный партийный, когда о таком пронюхают? И, наконец, куда ж теперь мильёны сталинских плугов девать?

Затаив дыхание, зачарованно впитывал пикировку всем естеством своим и хлеборобным геномом Женька: вопрос – ответ, подача – отбив. Классно, мастерски и знаючи отбивал наскоки отца Прохоров, плодя в душе Евгена тихий восторг незыблемой профвысотой своею в хлеборобном деле!

До мороза по коже хватало за сердце единоборство – не врагов, а соратников в вековечной российской битве за урожай.

– Может, до вечера обмывку растянем? А там и домой пора, – отрешенно, сурово врезалась из кабины в сцепку соратников Анна из кабины.

Осекся сконфуженно заводила Чукалин, сноровисто засобирался:

– В самом деле, тезка. Зацепились мы с тобой языками.

Собрали втроем с капота все за минуту и, в сосредоточенной суете, укладывая недоеденный припас с початой бутылкой в сумку, вдруг услышали все трое отдаленно лопнувший над лесом скрипучий и хлесткий, с кошачьим подвывом ор:

– Кр-ру-аз-з-сь сь!

Знакомо и узнаваемо вошел он иглой в позвоночник Евгена – как тогда на опушке леса в ночи, после смычки, где бросила им с Пономаревым с небес какая-то сволочь изодранную тушку безглазого зайца.

– Василий, ты ружье взял? – чуть погодя, спросила заметно побелевшая Анна.

– Взял, раз просила. И пяток патронов. Глядишь и кабана с крылами завалим – свернул на шутейную склизь Василий, так и не воспринявший всерьез партийно-атеистичным естеством своим жуткую байку Анны про воронью атаку после родов Женьки.

Однако канула шутка в молчание жены. Сел Чукалин за руль.

– Теперь куда? Командуй, – включил он мотор.

– Сворачивай к лесу. Дуб над излучиной справа. Видишь? Пока туда. Там поищем. Семнадцать лет все ж утекло, – роняла Анна сквозь сцепленные зубы куцые фразы.

Впереди во весь горизонт распласталось зеленое буйство векового притеречного леса. Там выпирали из земли кряжистые, в три обхвата туши белолисток, дубов, карагачей, дикорастущих груш. Видели они некогда под собой кровавое безумство перестрелок и резни людишек местных и людишек горных. Чьи кости, кровь, успевшие смешаться, веками удобряли почву над корнями, чьи стрелы с пулями впивались в плоти великанов. Истлело ржою, тленом все за столетья.

Над зубчатым рваньем вершин отчетливо и выпукло переливаясь, клубилась чернотой туча. Но иссякая, через минуты стала гаснуть, всасываясь в зелень и очищая голубую бездну.

Гудел мотор, шибало в нос бензином, пылью – все это оскверняло первозданность бытия, все, кроме замыслов и цели четверых. Над ними, с ними, был Перун, чей трон готовился через мгновение (каких-нибудь шестьдесят лет) отпраздновать приход во власть любимчика Энки – вступавшего в земное царство эрой Белобога.

Над лесом уже сияла чистота: втянулся в кроны несметный черный рой, истаял – как будто бы засел в засаду.

Они кружили уже около часа по колеям, заросшим младотравьем, среди шершавого древесного воинства. Едва протискивался обшарпанными боками «Газон» меж буйным, прущим к свету подростом, пропуская меж колесами трухлявые пни, давя рубчатой резиной прель и грибную слизь.

Наконец выползли на пронизанную синью поляну, искляксанную солнечными зайцами.

Анна вышла из машины. Беспомощно и взвинченно оправдываясь:

– Наваждение какое-то! Будто нечистая сила водит…чую – здесь где-то, совсем рядом…и никак не вспомню…заросло все, столько лет…

Василий отстраненно сидел за рулем, постукивая пальцами по черно-блесткому кругляшу баранки – по опыту знал, молчание сейчас золото.

Вылез и встал рядом с матерью Евген – рослый, мощно сбитый витязь, возвышаясь на голову над седовласьем матери. Спросил:

– Ма, а как она выглядит, та машинка?

– Я ведь не знаю, Женюра. Никита с кузнецом Мироном такую конспирацию развели, что сеялку ту никто в станице не видел. Время было собачье, а участковый наш – главный пес. От него и спрятал свою машину Никита Васильевич.

– Хотя бы примерно, ма, что из себя та штука могла представлять?

– Ну…думаю нечто по образу и подобию сохи, для тяги одной лошаденкой. Сошник с держаками для рук на трех колеса, высотой по пояс. Колеса, помню в кузнице у Мирона увидела: те, что Гордон из города прислал: три дутых кругляша на резине с толстыми спицами.

– Ладно. Теперь тихо, – нетерпеливо прервал сын. Развернулся к окраине поляны, прикрыл глаза. Застыл, рельефной недвижимой статуей, поэтапно освобождая от бытовой житейской шелухи всего себя, все тело. Наливалось радарной чуткостью оно, распуская поры кожи и подсознания в поиске неведомых еще, но излучаемых из пространства сигналов. Обязана, должна была, по законам торсионных полей, пропитаться та машина аурой ушедшего в Навь Прохорова и испускать её. Сын его, Василий, до этого сидевший в машине, вылез. Встал рядом с Евгеном – древнейший росток династии кормильцев, гонимой и истребляемой паразитарной нелюдью.

Стояли оба, ждали зова из вещей выси. Трепещущим неистовством буйствовала в этот момент душа отца – Никиты в казачьем эгрегоре, излучая из Нави вниз наставничий вопль:

«Правее сынок! Правее, на восход, за шиповым перехлестом!» Сигнал из эгрегорова синклита наложился резонансом на слабый ток оповещения о себе, что испускал из-за кустарника полуистлевший экземпляр АУПа. И уловив, наконец, ту резонасовую слитность сигналов этих, пошел к изделию, убыстряя шаг, Евгений. За ним туда же двинулся Василий. Остановились оба. Щетинилась перед ними жалами колючек стена шиповника.

– Па! Доставай топор! – распорядился подмываемый нетерпением Евген – топор и ножницы.

…Они втроем рубили, с тугим хрустом резали садовыми ножницами длиннющие, шипованые лозины, опасливо оберегая руки и тела от грозно-жалящих касаний. Оттаскивали их в сторону и громоздили колючий, истекающий весенним соком холм.

Метровой ширины тоннель все глубже врезался в сплошной переплет из ветвей и колючек. Он вел к захоронению, в которой припрятан был великомучеником Прохоровым и самой природой бесценный вековечный раритет.

Все тоньше становилась перегородка, отделявшая от озаренья Божьего, воплощенного в металл.

И наконец, преграда иссякла. Открылся перед ними стратегический объект на трех колесах – с излохмаченной временем резиной, изглоданный и истонченный ржавчиной, омытый кровью и страданием. Впервые за все времена на планете соединил он воедино в одном проходе в себе трехчастное священнодейство хлебороба: предпосевную обработку почвы, подрезавшую хищность сорняков, удобрение и посев зерна.

Расширив тесную окружность с АУПом, очистив для себя пространство от ветвей, стояли трое. Пенилась, перекипая в душах благодать: вот и добрались до цели.

– Ну, что?! Василь, Женюра!? – нетерпеливым стоном спросила Анна.

– Иди сюда, ма. Нашли, – позвал Евген. Мать, полуобморочно задыхаясь, вошла в ощетинившийся колючками тоннель. Прошла его. И расступившиеся мужики, притиснувшись боками, освободили для Анны обзор.

Она впитала в себя колченогий кавалерийский абрис агрегата. С ним рядом незримо витал облик спасителя ее самой и сына. С тоскливой нежностью тронула Анна рукой держаки, с трухляво деревянным набивом. Погладила источенное временем бурое железо. Стояла, не вытирая крупнокалиберной капели слез: вот молодость ее, и пик карьеры… изъеденная временем икона прошлых лет. Да нет уж сил молиться.

– Вот и все… теперь и умереть не стыдно, – сказала она успокоено и просто, сразу постарев на годы.

– Ну не-ет! – кипящее взвился Прохоров. – Ныне самое время жить.

Встал на колено перед Орловой, целуя ее руки.

– Теперь с этого круга новый отсчет для хлеборобов на Руси пойдет. Поклон вам низкий, Анна свет Ивановна, если бы не вы…

– Да будет тебе, Вася, – устало, благостно вздохнула Анна. – Доделывайте дело, а я в машину. Не держат что-то ноги.

Ушла в тоннель, приволакивая ступни.

– Тут, надо полагать, весь смак, вот в этом сошнике. В нем вся тайна, – нагнулся Прохоров к сияющей нетронутой тлетворным временем детали. – Ну надо же, целехонек и чист! Это какую сталь надо сварганить, как закалить, чтобы под открытым небом, непогодой и морозами столько простояло! И не единого изъяна, ни ржавого пятна!

– А верно ведь, все остальное ржа сожрала, – поддакнул изумленно Чукалин старший. Сидящий на корточках Прохоров полез рукой за сошник, нащупал что-то, понюхал пальцы, ахнул:

– Солидол… ай батя… чародей, слов нет… это ж надо на столько лет вперед заботой обогреть, – сквозь спазм в горле выхрипнул Василий. Замолк.

– Чего там? – присел и сунулся под агрегат Чукалин.

– Он два болта крепежных зачехлил… два мешочка из брезента с солидолом на гайки нахлобучил, – глотал никак не мог проглотить ком в горле Прохоров, – бери, сын Васька ключ, отворачивай без керосина и мороки промасленные гайки и забирай с собой сошник. В нем, думаю, главный полет мысли. Вся остальная оснастка – дело сугубо механическое, любую можно в мастерской сварить: для конной тяги, или для тракторов. Ты, батя, гений. Клянусь, все до ума доведу. Теперь все в руках моих… не зря путь твой бороздою в землю врезан, и муки твои не зря. Я все до результата доведу!

Уйдя от всех и затворившись в себе, сосредоточился сын в горьком, нежном посыле к отцу, шептал признание ему, верховно спустившему покровительство и благословение свое из Эгрегора.

Закончив, окреп и распрямился:

– К делу, мужики. Тут два ключа нужны: на двадцать семь и на тридцать. Идем к машине.

Гуськом, пробравшись по тоннелю и выйдя на поляну, шагали торопливо трое к недвижимому газону, когда незримым сгустком пронизав пространство, достигла верховно-хладная воля круглой желтоглазой башки с клювом-крючком. Достигла, впиталась под череп Чернобожьей злобой:

«Ждешь воровства?!»

Привстала на задубевших, репаных лапах матерая тварь. Распахнула метровые опахала крыльев, разинула красный зев. Под ним слиплась клином тухло сизая бородка. Заорала трубным приказным скрежетом:

– Кру-р-р-я-я-у-з-з-сь, пар-р-р-ха-ты-е!

– Чего? – будто на пень наткнулся задрал голову Прохоров – кто это про пархатых…

Ахнул. Свистящей и орущей тьмой взбухало все пространство над головами, затмевая сияющую благость дня чернильно оперенной тучей. Трещала крылами галок, воронья, грачей вся высь меж кронами. Несметная летучая скопленность птиц, заполнив угольной толчеею небо, разделилась на три вибрирующих сегмента. Группируясь, они упали на трех людей свистящим, черным водопадом.

Едва успев закрыть руками лица, облеплены были все трое пернатым смерчем. Секла до крови людские руки и затылки остервеневшая, неисчислимая стая. Поскольку загнал в засаду их с утра беспрекословный зов врано-кошачьей твари, еще вчера расправившейся с вожаками стай.

– Отец! В машину! Заряжай ружье! – надсаживаясь, взорвался криком Евген, перекрывая скрежет и оглушающий грай.

Успев схватить с земли две сучковатые коряги, теперь месил он ими воздух над собой, отшвыривая, дробя и рассекая черноперые комки. С глухим хряском чвякали дубинки, ежесекундно прорубая в стае убойные зигзаги.

Чукалин старший, прикрывал голову руками, бежал к машине: висели на спине и на плечах, вцепившись в пиджак когтями, пернатые бандиты, долбя клювастыми башками тело. Били крылами по обнаженной коже еще с десяток сверху.

Изнемогая, из последних сил отпихивая хищные веретена, ударился спиной Василий о ГАЗон. И со свирепым смаком ощутил под ней хруст костей – под верещащий визг раздавленной грачиной плоти.

И лишь затем, нырнув в машину на переднее сиденье, с грохотом захлопнул за собою дверцу, разрубив напополам сунувшегося за ним грача. Наткнулся взглядом на белое лицо жены, на обезумевший ужас в глазах ее, выхрипнул:

– Ружье!

Разъяренный, припекаемый изнутри смертно-боевым азартом, какой когда-то накрывал его расчет при лобовой атаке танков, он дернул на себя дверцу бардачка. Желанный, маслянистый блеск пяти патронов плеснул в глаза.

Между тем не ослабевала штормовая атака на двоих снаружи. Чукалин-младший вихляясь торсом в падениях, перекатах и рывках из «свили», сочетая их с рубящим отбивом двух дубинок стал недосягаемым для стаи. И та теперь растерянно и бестолково трещала крыльями над Евгеном в хаотичной толчее.

Но Прохоров нещадно истыканный костяной долбежкой клювов, кинжально-острым чирканьем когтей, дравших рубаху – на глазах слабел. Все явственней и резче проступала под лохмотьями на спине рубиновая сочность ран, все вязче, медленнее взрывались аперкотами и свингами крючья рук. Творили они защитную работу из последних сил. Сграбастав на лету ощерено-пернатый ком, зажав голову или крыло в кулак, лупил Василий орущим комком о колено, швырял его на землю, давил калеченных и недобитых тварей подошвами. Скользили кеды в кишках и крови, в вонючем, верещащем месиве, что дергалось в конвульсиях на поляне.

И увязая в нем, обессилено перегорая в нескончаемой сей мясорубке, всей кожей благодатно ощутил вдруг Василий грохот над собой.

Жахнуло над головами двух бойцов громовым разрядом – раз за разом: ударил, наконец, дуплетом в стаю Чукалин старший.

Да как ударил: посыпался с небес птичий водопад – в неисчислимом враньем скопище нашла свою цель, считай, каждая дробина.

Отпрянула и разом рассосалась в кронах прореженная рать: швырнул птиц в листы и сучья крон, не рассуждающий смертный страх, порожденный грохотом оружия. И тут же, раздирая тишину, проткнул людские перепонки скрежещущий посыл вожака:

– Кр-р-я-азь-зь!

Завелся сбесившимся, живым магнитофоном.

– Кр-р-я-зь-кру-я-зь-кра-уязь…

Над головами свирепо бесновалась на суку пернатая тварюга: долбила клювом кору меж ногами, с треском секла метровыми махалками воздух.

И, подчиняясь ей, расправила крыла оцепеневшая среди листвы стая, скользнула вниз. И напоролась на второй дуплет Чукалина.

И вновь прорезала обширную дыру в вороньей туче дробь, породив хаос. Не умолкая, с надсадным воплем гнал на людей на свою банду вожак. Но ту удерживал вековечный ужас перед человеком, лишал координации и воли: охваченное безумием воронье толклось в воздухе, сшибаясь в панике друг с другом.

Евген лосиными скачками несся к отцу. Поджаривало опасение: четыре выстрела! И пять патронов! Один остался. Он нужен был сейчас позарез. Им – последним, только что перезарядил ружье Василий. Едва успел взвести курок, как дернули ружье из рук. Евген выхватил двустволку у отца и ринулся назад.

Мгновенно уловив и разгадав бросок Евгена к машине, толкнулся ногами о сук кошко-ворон. Он бил в плотный воздух тугими опахалами крыльев, толчками набирая высоту. Задуманное состоялось, хотя и не достигло цели. Но гнала прочь непредвиденность: последний неистраченный патрон в людском орудии. Тот, давний, недобитый на стерне кусок писклявой протоплазмы, выжил. Разбух за годы, оформился в бойцово-верткую плоть. И вот она внизу пропитана возмездием, целит в его истрепанное жизнью тело.

«Дай силы, Чернобог!»

Истрачена былая мощь в текучих годах, не те крыла, тупой и вязкой немощью разжижены мозги, все мышцы, кости, перья. «Скорей проклятые, скор-р…»

«Ррр-рах!!»– рявкнуло снизу. И тут же с хрустом надломилась кость правого крыла у вожака. Его подбросило и развернуло. Теряя перья, заскользил он к земле. Отчаянно цепляясь за пустоту целым крылом, сорвался кошко-ворон в штопор. Вертелись в ускоряющейся карусели лес, стволы. Сливалось все в шершаво – бурый частокол.

Земля, вращаясь, приближалась грозной твердью. Ударила в грудь и перевернула на спину.

В душном полузабытьи он вяло распростер одно крыло. Напрягся и перевернулся на ноги. Качаясь, утвердился на когтистых лапах. Мозжило нестерпимо перебитое крыло. Совиные гляделки заволакивал дурман. В них отразился лес, усыпанная битым жертвенным вороньем поляна. Затем размеренно и грузно надвинулись, приблизились два столба. На столбовых ногах пред ним стоял кшатрий – Евген. Возмездие стояло. Охотник поменялся местом с дичью.