Они уселись в деканатскую «Волгу» и захлопнувший дверь декан, полуобернувшись с переднего сиденья напористо спросил:

– Это он рассказал все и послал ко мне? Аверьян?

– Сейчас вы его оскорбили, Евгений Максимович.

– Ах ты, ох ты, фу ты, ну ты, у мамзели ножки гнуты Но ты же знаешь все подробности. Откуда?

– Когда-нибудь поделюсь.

Не мог он рассказывать сейчас, как на рыбалке с Учителем тот дал ему, промокшему в ливне, свою старую рубаху – ту самую, в которую вцепилась, когда-то пришептывая и задыхаясь, закатывая свои совиные гляделки Софа, совала коготки под пуговицы, выпрастывая их из петель и лезла, лезла красной гузкой рта к тугому телу под рубашкой, все норовила закогтить добычу, подставиться по-быстрому, по-деловому – как привыкла здесь у себя.

И торсионная скрученность информ-полей той похоти от доморощенной Эсфири пропитала холст навечно, навсегда, мельчайше сохранив и запах жареного лука изо рта и жесткую брезгливость Аверьяна, которая ошпарила и взъярила завлабшу.

– Тебе сколько лет?

– А вы как думаете? – устало раскиселился на сиденье абитуриент.

– Я тут прикидывал: лет сто, не меньше, а?

– Надо бы сосчитать, – усмешливо поддался Евген. – Петр Аркадьевич родился в тысяча восемьсот шестидесятом. Вознесся в небеса в тысяча девятьсот одиннадцатом. Значит, пятьдесят один. Плюс тридцать лет в чистилище. Плюс девять в Эдеме. Значит, девяносто. Ну и семнадцать. Итого – сто семь. На семь лет ошибочка, Евгений Максимович. Всего-то ничего.

– Угу-угу. Почти в десятку, – кивнул остолбенело, отвел глаза болван-болваном будучи, декан, – а … кто такой Петр Аркадьевич?

– Своих премьер-министров стоит помнить. Его сиятельство Столыпин – был такой премьер.

– Тогда народ безмолвствует.

Вернувшись из Гудермеса, Щеглов с хрустом вплющился на балконе в плетеное кресло-качалку. Водрузил на столик перед этим чашку, сахар, лимон и чайник, варенье в банке, кипятильник. Засмолил сигарету, закашлялся.

Верочки не было – тренировала секцию в спортзале. Вытянув ноющие ноги на стул, воткнул он вилку штепселя в розетку, стал ждать уютного посвиста в утробе чайника. Вспоминал пережитое: черно-бородый, сурово-отстраненный, шипящий Мастер. Переводил Чукалин. В сознание впаялись многомерные кристаллы слов, понятий, как будто бы с другой планеты, где не было на них запрета. Щегловский мозг кипел в неистовом и изумленном напряжении: запомнить: не понималось и не принималось многое.

Сейчас, в набрякшей городским смогом тишине балкона, складывая осколки разговора, он принялся высасывать из них жгучий, социальный смак. Теперь это давалось почему-то легче. Саднило душу от наждачной правды Мастера. Она горела, ныла – от узнанного. Горела, ныла, но – умиротворенно. Он уговорил Бадмаева. Ему, декану, поставлены условия. Но теперь они не пугали. Предстояло все обдумать в деталях за ночь – перед схваткой с ректором… Хотя, какая к лешему схватка: субтильный, головастый и сварливый мужичок, залипший в эрос-паутине. И рад бы выпутаться, да уже не в силах, жутко боязно за кресло, за профессорское звание, за семью, когда над соваоффовской розовой плешью висит мечом страх скандала от хищно-цепкой потаскухи.

В прихожей звякнули ключи. Вернулась Вера. Слабо позвала:

– Женюра… ты где?

– Хаволь (иди сюда – чеч.) на балкон, Дездемона – он отозвался, напитавшись облегчением: все труднее короталось одиночество без жены.

Она вошла.

– Щеглов! Вообрази ситуацию. Веду занятия в зале, работаем с Виолой. Вдруг распахивается дверь и в зал единым махом вламывается… некий гладиатор! Прелестное, могучее дитя с греческим носом и торсом Геракла. Застывает на месте и впяливается в нас с Виолочкой. Смотрит непрерывно. Виолочка моя – запала! Наповал и сразу. Ты представляешь, что значит запасть этому хилому цветочку, без аромата, который пока даже не догадывается, что она женщина.

– Он не на вас пялился – на тебя, Дездемонище, – с видимым и явным удовольствием расшифровал чукалинскую «икону» декан. Он от меня сбежал на тебя посмотреть.

Темным силуэтом скользнула к нему точеная фигурка, прижалась заслужено-мастерским бедром к плечу, запустила пятерню в густую шевелюру. Вдохнула трепетавшими ноздрями запах чая, окалину от раскалившихся извилин в голове у мужа. Дым сигареты.

– Ты не курил год, мерзавец эдакий! Ну, что стряслось?

– Здесь Бердников. Тот самый Аверьян. Три года в Гудермесе рулит спортшколой – он вывалил глыбу-новость на голову жены сразу.

– Живой?! – слабо охнула, содрогнулась она. – И… что… теперь?

Пожаром полыхнуло в памяти: затравленный, сочащейся мукой взгляд Аверьяна, когда она и муж подняли руки на парткоме:

«И ты с ними?!»

«Боже мой, Аверьянушка, как я могу пойти против всех, как я могу не с ними, как?! – выкричала она тогда свой неслышный вопль.

– И что ж теперь! – жалко, подрагивая в ознобе, повторила жена.

– Теперь рубить Гордиевы узлы будем. С утра начну.

– Откуда узнал об Аверьяне?

– Я был у него в Гудермесе.

– Ты… был у него?!

– Да. Получил сполна за все, что мы тогда натворили, за все, что мне причиталось.

– Пять лет булыжник на душе... пять лет!.

– Все! Никаких булыжников. Он дал согласие прибыть ко мне. Идет под меня на факультет. С условием …

– Господи… Аверьянушка жив! – только теперь до нее дошло, обрушилось.

– Он вывалился из другого мира с фамилией Бадмаев. Теперь это застегнутый на все замки био-механизм, набитый тайнами не нашего калибра. Знаешь чего я не могу понять до сих пор: на кой черт ему нужен я с моим драным, неандертальским факультетом? Почему он согласился? Его же с руками и ногами оторвут и Ленинград, и Киев, и Москва, если он захочет. Он достиг потолка в нашем деле, куда большинству из нас не допрыгнуть. Трое его выпускников этого года уже в Питере, и не как – нибудь, а первыми номерами! То, что он почти не говорит, ерунда, через час к нему привыкаешь и начинаешь понимать суть. Так почему он согласился ко мне, до сих пор не верю?

Она, «икона», знала – почему. Ей всегда казалось, что она знала, и она смаковала это знание, гордилась этим.

Тишину проткнул приглушенный балконным стеклом звонок телефона. Вера шагнула к двери.

– Не поднимай, – остановил Щеглов. – Сегодня вообще не поднимай. Мне никто не нужен.

Утром ровно в восемь взорвал тишину телефон. Щеглов глянул на часы, хмыкнул: надо же, не дотерпел до девяти! Нутро щекотно холодил, расползаясь в груди, боевой азарт. Он поднял трубку.

– Да.

– Где вас вчера так бесследно носило, Евгений Максимович? – сварливо и облегченно выпела мембрана трубки. – Я оборвал все телефоны от деканата до спортзалов.

– Что-нибудь случилось?

– Ровным счетом ничего. Но… пастух обязан ведь знать, где щиплет травку его овечка. Так где же вас носило, коллега?

– Вчера убыл на несколько часов в район, знакомился с одной любопытной школой.

– А что в ней любопытного?

– Валентин Семенович, в восемь утра, по домашнему телефону, да еще про сельскую школу – моветон. Если вас это действительно интересует, прибуду и обстоятельно доложу все на работе – как декан ректору.

– Удивительная у вас натура, голубчик, – попенял профессорский тенорок. – Вы разворачиваете любой невинный вопрос в такую агрессивную плоскость, что и не знаешь, на какой козе к вам подъехать.

– Сегодня – на лабораторной, Валентин Семенович, спортивно-лабораторной. Так все-таки, что стряслось? Восемь часов на циферблате.

– Боже упаси нас от встрясок. Просто... Вчера вылез э-э… гвоздем в стуле… э-э… ажиотажец с Софьей Борисовной и неким абитуриентом Чукалиным. По сведениям – беспримерной наглости абитуриент. Ваш. Вы не могли бы просветить подробней?

– Могу. И достаточно компетентно. Поскольку вчера я сам наблюдал весь процесс экзаменов именно этого абитуриента. В связи с пожеланием Софьи Борисовны.

– И каковы впечатления?

– За двенадцать лет существования факультета к нам еще не пыталась поступить личность с таким уровнем спортивных дарований. И такой сумасшедшей перспективой роста.

–  Так с маху, с лету из вас феерический фонтан. Евгений Максимович, э-э… учитесь, наконец, властвовать собой. И согласитесь, я не могу не принять во внимание мнение уважаемой заведующей вашей же лаборатории, кандидата наук со стажем и опытом работы. Я прошу вас еще раз: войдите в мое …

– Да бросьте, Валентин Семенович, – трубно, с хрустом наехал на ректорский мягонький речитатив Щеглов. – Какое уважение, какой опыт? К моему факультету, как банный лист к жопе, прилипла бездарная блядь, охамевшая под вашим интимным патронажем. И это всем, наконец, остохерело.

Он пустил струю заборной матерщины сочно и хлестко, обдав ей ректора, как очумелый газон с пьяным водителем обдает грязью разодетого пешехода на обочине. Ему позарез нужны были ректорские шок и паника: в этой среде быстрее дохнут бациллы сопротивления.

Слушая в трубке захлебывающиеся и какие-то петушьи всхлипы, он погрозил кулаком жене: над ладошками ее, прикрывшими рот, истекали отчаянным ужасом круглые глаза.

Трубка, наконец, опросталась воплем:

– Что вы себе… да у вас приступ паранойи, товарищ Щеглов! На вашем факультете всегда произрастал дремучий неандертализм студентов… Но чтобы сам декан?! Немедленно явитесь ко мне. Немедленно! Вы слышите?

– Слышу, Валентин Семенович. Через час мы будем у вас с женой с заявлениями об уходе. Копии заявлений отдадим в партком, обком партии и республиканский спорткомитет. За нами то же самое проделают старшие преподаватели Ростоцкий и Омельяненко. Итого: заслуженный тренер России и три ведущих спеца. Уходя, мы сильно трахнем дверью, не взыщите.

– Вы… в своем уме?! Какие заявления и почему в обком!? – с ужасом взверещала трубка. И вдруг истошно икнула.

– В заявлениях будут причины ухода. Полный развал работы на физфакультете, уродливый перекос кадровой политики всего института, вследствие сексуального террора завлаба Гофман Софьи Борисовны над ректором института Сорокиным.

– Е… Е… Евгений… г-голубчик! – сиплым рыданием прорвалось из трубки. – Что вы так озверели? Вам дорог ваш Чукалин? Да будь он трижды проклят… Ради бога, берите этого хама и цацкайтесь с ним… Я со своей стороны постараюсь убедить Софью Бор…

– Дело не в Чукалине, Валентин Семенович. Чукалин стал последней каплей в количественном накоплении протеста. А оно переросло в качество бунта на нашем корабле. В точном соответствии с законом диалектического материализма, которым вы отменно владеете.

– Это какой-то кошмар… Со мною говорит железный робот… Евгений Максимович, драгоценный вы наш, мы же всегда жили в мире и согласии… У меня сейчас лопнет сердце …

– Я поясню, Валентин Семенович. Вспомните расправу над Аверьяном Бердниковым. За ним – Данила Голушко. Потом Костомаров с филфака. Совсем недавно Осокина и Дербенева с иняза. Кроме них Гофман сжевала вашими зубами нашего блестящего самбиста, инструктора единоборств Гольдмана – за то, что он не лег на нее. В институт через Софью, как через рваную прореху на одежде, лезет грязь склок, самодурства и пошлятины. Меня вчера просветил мудрый спец социальных технологий, что мы не одиноки. Этот процесс набухает во всей гуманитарной России. В технических институтах он пока заторможен: там нужны знания конкретики – химия и физика, механика и аэродинамика, сопромат. А у нас царство идейной болтологии, самая благодатная среда для паразитов с подвешенным языком, которую, пардон, создаете вы.

– Да как вы смеете?! – задребезжала трубка.

– История учит, – нещадно обрубил Щеглов, – корабль, где Софочки оттяпывают штурвал у капитана, неизбежно превращается в отхожее место, в клоаку и бардак. В итоге судно идет ко дну. Применительно к нам: институт катастрофически сползает по проверкам министерства все ниже.

Он приблизил губы к трубке и вогнал в мембрану матовую репризу:

– Хотите предскажу нашу с вами перспективу? Они нас скоро выдавят к чертовой матери. В Биробиджан, на свое место. При ректорате махрово расцвел цепкий междусобойчик, а моя лаборатория превращена в племхозяйство для случек. И вы в ней главный осеменитель или мистер Фукс при Софочке. Простите, Валентин Семенович, но я сегодня вот такой, нахрапистый.

– Если вы… так хорошо разобрались в ситуации… может предложите и выход? – через силу, на последнем издыхании продавил пространство между ними измученный и жалкий гой. В бесплодного, никчемного старца за минуту превратился ректор.

– Я еще немного продолжу о кадрах, Валентин Семенович. Положа руку на сердце, припомните, кто пришел по ее рекомендациям? Беленький, Киржбаум, Сочман. Это отбросы из школ и ПТУ, их выставили оттуда за бесполезность и невежество. В чем уникальность нашего Сочмана? Он носит бабские красные штаны без ширинки и утверждает, что в русской поэзии есть только Пастернак и Галич, а все остальные дерьмо. А мои Джабрайлов с Багировым, сделанные вами доценты, чего стоят? До-цен-ты трепологии, кандидаты сивушно-распивочных наук. Это ведь не ваши, это ее кадры, Валентин Семенович, у вас безупречный нюх на стоящего педагога.

– Но где же выход… вы знаете выход?

– Выход есть. Вы идете в отпуск, я остаюсь за вас.

– Вместо меня?

 – Да, вы назначаете меня в приказе проректором и оставляете вместо себя на месяц. Здесь, к вашему приезду, все будет чисто и пристойно. Соню Борисовну – пинком под зад. Мы выставим ее, руководствуясь последними постановлениями ЦК о сокращении бюр-аппарата. Я сокращаю ее лабораторию – серпентарий из четырех гадюк. Вместо неё, опять-таки в соответствие с предыдущим постановлением ЦК о повышении спортивного престижа СССР на международной арене, я создаю на этом месте школу Высшего Спортивного Мастерства под руководством уникального, пожалуй, единственного в России тренера Бердникова, того самого, Валентин Семенович, которого мы некогда хамски и безжалостно выперли по омерзительному доносу Гофман. Сейчас он в Гудермесе. И гудермесский Горком готов блестяще рекомендовать его – в случае нашего запроса. Вы вернетесь в зачищенные авгиевы конюшни, и вас встретит деловая и преданная команда. При любом отклонении от этой схемы мы с Верочкой, Ростоцким и Омельяненко подаем заявления и с оглушительным, публичным треском хлопаем дверьми.

– Вы оказались… уникальным шантажистом, Евгений Максимович, – выстонал старик.

– И не говорите, Валентин Семенович, бля буду, сам ошарашен.

– Поверите, до вчерашнего дня, до Чукалина, и не подозревал в себе таких талантов. А тут вдруг так поперло, так поперло да со свистом!

И вдруг завопил гнусаво Щеглов:

– Ламца, опца, дри-ца-ца, гоп со смыком, это буду я! Как считаете, далеко пойду? Что с нас, спортсменов головоногих взять, мы такие. Готовьте приказ о моем проректорстве вместо вас на время отпуска. А мы с Верунчиком и Омельяненко пишем заявления. Последние аннулируются первым. Мы будем через час.

Щеглов положил трубку.

К нему подошла, обняла со спины жена. Прижалась мокрой щекой к щеке, всхлипнула.

– Все, все, Верунчик, все, золотая моя. Здесь, кажется, прорвало, пока без крови, одним гноем. А заявления, на всякий случай, мы с тобой напишем. Здесь блеф неуместен. Доблефовались, дальше некуда.