«Он опять вмешался!» – Перекипал в бессильной ярости Ядир. Этому Энки – изнанке Великого Энлиля, мало пасти свои гойские эгрегоры там наверху, ему еще надо вмешиваться и в земные дела! Он таки испоганил праздник, оскопил их обряд!

Хрисламский выродок на кресте удрал от них с ухмылкой, обвис, так и не сцедив из ран всю кровь, не умолял всех о пощаде, не вопил от боли и отвернулся от губки с уксусом.

Как буйно мог вспениться нынешний отсроченный Пейсах, подобно тем, что пенились последние тысячу лет! Горячие, омытые обильной христианской кровью, озвученные визгом, воплями и мольбою о пощаде – ибо дозволяли и велели делать все это их великие книги Мишна и Гемарра, «Гандома церихен дмей акум сельмицвес». И врезана в века мудрейшая для всех истина из «Кицур Шульхан Аруха»: кровь скота и зверя употреблять в снедь нельзя, а кровь человеческую для пользы нашей можно.

И были в синагогах наборы для благого дела – для таких обрядов: железная корона, два железных копьеца, нож для обрезания и ножницы для вспарывания кожи, и полукруглое долото для нанесения ран в боку младенца… и даже утыканные гвоздями бочки.

Но слабы и опасливы нынешние хасиды и хаббадники, трусливо убирающие такие наборы из синагог.

…Ядир стоял под деревом, касаясь спиной уже охладевших стоп младенца. Поодаль кипела боязливо-торопливая, завершающая все дело суета. Кропили свежей кровью рыбу на шампурах, мазали липкой краснотой виски.

Поодаль, скорчившись, сидел придавленный увиденным, оцепеневший Лабух. И драгоценный инструмент его валялся рядом, на песке, заброшенно отблескивая лаком с перламутром.

…Слив кровь из чаш в большой медный таз, жрицы вымачивали в ней простыню. А пропитав ее, поставили сосуд на жар углей мангала: чтобы обуглилось все в драгоценный пепел.

Все было для Ядира близким и отлаженным веками: добыть гойского младенца, после пыток выпустить из него всю кровь, а труп выбросить в воду – так, чтобы он не всплыл.

За это их нещадно убивали, жгли факелами руки и забивали камнями, гнали из стран обитания. Но стальной Дух Богоизбранных не ржавел и не ломался в испытаниях. Повелевал он им, перворожденным адамитам и сим-парзитам, ставших сикариями и зилотами, отринуть нравоучительный скулеж и наставленья Египетского Моисея в пустыне. Затем прикончить его ночью, во время странствия, после того как Вождь в ярости разбил полученные на горе скрижали. А сделав это, они пошли по своему, указанному Яхве, Торой и Талмудом пути – по колено в скотской крови недочеловеков, брезгливо сторонясь туземных двуногих стад, высасывая из них жизненные соки, обдирая и спаивая акумов, не имеющих великой цели – властвовать над миром любой ценой.

Он помнил и хранил в себе самые громкие обряды, светящиеся маяками в веках.

1146 год, Нарвич – Англия. В страстную пятницу распят младенец Вильгельм. Кричал, молил о пощаде, раздувая сквозняковыми воплями своими их торжество. Имя свое назвал сразу.

1150 год, Брай – Франция. Христианин Жак сечен розгами до большой крови, затем распялен на кресте. Кровь собрана и сушена. Молчал и лишь хрипел свиненок, но не просил пощады.

1255 год, Линкольн – Англия. Семилетний Смит сечен бичами до смерти и распят при последнем издыхании. Кровь сожжена и собран пепел. Плевался, выл, кусался.

1261 год, поселение Торхан – Германия. Взрезаны вены семилетней Греты, кровь собрана. Лишь плакала и слабо верещала. Труп брошен в реку с привязанными двумя молотами.

1282 год, Мюнхен. Продан нищенкой женщиной жидам ее сын. Исколот ножами и распят. Испачкал испражнениями всех, говнюк: недодержали в голоде. Дал крови на две простыни.

1331 год, Губерлин – Германия. Изрезан ножами, исколот гвоздями пятилетний Гуген, кровь собрана на простыни и сожжена в пепел. Этот Гуген стал чемпионом по непрерывным воплям – заткнули рот, в конце-концов, помойной тряпкой.

1475 год, Триент – Тироль. Трехлетнему Симеону вырезали правую щеку, кололи иглами, собрали кровь, пошедшую на опресноки.

1540 год, княжество Нейбург. Громкий Пейсах! Пятилетний Гумбольт жил под пытками три дня, верещал умеренно, комфортно и имя свое выдал сразу. Распят совсем белый, без капли крови, пошедшей на многие мацы.

1591 год, Углич. Русский царевич Дмитрий. Пытан, зарезан и кровь щедро разбрызгана по стенам – особая казнь! Та, что оборвала вонючую династию Рюриковичей.

Но выделялась среди них особым смыслом главная дата: 4 июля. В Ипатьевском подвале добили, оторвали головы трехсотлетней гидре – Романовым, а пепел от их крови, пропитавшей четыре простыни, все еще не иссяк у Ядира и двух-трех его самых верных слуг: им посыпают вареные яйца перед съедением особо избранным шабес-гоям.

…Ядир все еще молчал – купаясь в щемяще-сладостной прогулке по векам. Все туже стягивалось ожидание на поляне – под охладевшим уже, распятым тельцем.

Истекали капелью пахучего жира шампура с готовым шашлыком на блюде, перезревала в холодильнике икра кутумов – а Властелин безмолвствовал.

Сгущалось грозное молчание и в Бездне над их головами. Угрюмый, черно-фиолетовый окрас вползал в недавно сияющий ультрамарин каспийского побережья, неотвратимо пожирая голубые островки над горизонтом.

– Продолжим! – наконец выпуталась из тенет памяти воля Властелина. С зоркостью грифа поворачивалась его голова, озирая свои владения вокруг, где витали Духи его прапредков, каганов Хазарии – Сабриэля 1 и Обадия, Хискии и Манасии 1, Ниссии и Менегема, Вениамина и Аарона.

Уже готов их Сцидо Амафрейкес! Пора было вершить все остальное, чего требовало тело и желудок.

Но прежде – распалить и довести до срыва так и не просвеченного до конца Иосифа.

Ядир толкнулся спиной о дерево и зашагал к трем стражникам, стоявшим у кромки леса. Иосиф глыбился средь них матерым, зачехленным в кожу легионером Рима.

Он отрешенно высился над ними, опираясь о секиру: жег в памяти, не отпускал хруст маленьких костей под его гвоздями.

Ядир неторопливо приближался, лип к лицу Иосифа брезгливо стерегущим взглядом. Главный страж опускался на одно колено. Телохранители, опередив его, уже стояли на коленях, зарывшись ими в прогрето рыхлую сыпучесть песка.

Владыка подошел. И молча, цепко ухватив за руку главного, дернул его вверх. Тот встал, не поднимая век, зашторивших тоскливую свирепость глаз. Правая рука его, держащая секиру, взялась короткой дрожью. На кулаке, что стискивал цепким хватом рукоятку, белели костяшки пальцев.

– Идем, красавица Иосифина ,– позвал с хрипатой нежностью Владыка, – идем в работу, кобылица.

Он обозвал Иосифа – Иосифиной, чье имя дребезжащим звоном при Нероне пронизывало каждый закоулок Рима.

– Ты ведь не хуже той куртизанки в случках? Все говорили – на ней верещал в экстазах сам Нерон. Ты, кажется, ее потомок, её и Флавия, воина Иудеи против Рима и через время – сторожевого пса, натравленного на нас, зилотов, Римом. Так ты потомок их? Тебя назвали так в честь четеры? – Он добивался от Иосифа согласия быть Иосифиной, он ждал ответа. И не получал его.

Иосифа назвали так в честь предка иудея Флавия – укротителя, поставленного Римом над скопищем зилотов, фарисеев, саддукеев – нахраписто-бесстыжих, ненасытных, отчаянных и наглых, трусливых и непредсказуемо бесстрашных: плодивших на окраине империи хаос и гнусь, кровавые сполохи мародерства.

Иосиф Флавий не пожелал марать в крови сородичей свой меч. Они же и поставили ему в вину все это. И издевались, сколотив гробницу для него. Изображая похороны, царапали лицо и выли, плевались, рожи корчили, вихлялись, хороня римского холуя – «блядь Иосифину» – за сверхдоступность его зада пред Нероном.

Четыре города из Галлилеи, где был начальником Иосиф, отпали от империи, примкнув к восставшим против Рима: Сепфорис, Гамала, Гиехала и Тивериада.

Иосиф с войском Рима, размещенным в лодках, прибыл озером в Тивериаду, готовый сечь и жечь всех – в случае отказа подчиниться.

С телохранителем Леви подплыл к воротам и приказал всем иудеям, кто выл на стенах в мокрых штанах от страха – спустить к нему зачинщика и подстрекателя.

Предчувствуя свирепое возмездие за бунт, восставшие связали и спустили сверху Клита. Тот – иудей Бне-Бабы, ползал на коленях, вымаливая жизнь. Иосиф, разрезав путы, бросил нагадившей мокрице меч:

– Твоя ослиная башка останется на шее. Возьми клинок и в назиданье всем сам отруби себе по локоть руку.

Клит, вереща от страха, рубанул, оставив целой кость – под вопли и насмешки воспрянувших, и тут же охамевших осажденных:

– Ты не зилот, а моисеевский болтун из ессеев! Ты можешь лишь замахиваться, но не бить! Ты не Иосиф, ты – Иосифина! Тьфу на тебя, слизняк, жалеющий врага!

…Ядир довел Иосифа до дуба. Пригнул, уткнув лбом в ствол. Зашедши сзади, раздвинул ему ноги. Поодаль, в двух шагах торчали истуканами два цербера – телохранители Владыки. В гляделках разгоралась оторопь, насмешка.

Иосиф, корчась в бессильной муке, скосил глаза. Увидел позади: взбухает, поднимается меж ног мучителя усыпанный алмазами чехол – тугой, уже распертый плотью. Ядир развязывал тесемки на крестце. Стянул чехол. И обнажился розово набухший, обрезанный, торчащий фаллос – вполне ослиного размера. Ядир приставил его к ягодицам стража. Опершись пальцами о ствол, стал вдавливать в раба, со свистом втягивая воздух сквозь зубы. Вихляясь в озверелом буйстве, заговорил:

– Ну, как, Иосифина? Не зажимайся, расслабь окорока… познавший меня раз, сам приползает ко вторичной случке, а ты…

Он не успел договорить: рванулась и исчезла перед ним телесная и жаркая опора. Уткнувшись пальцами в дубовую кору, храпя в прервавшемся экстазе, он все еще стоял с торчащим дрыном, когда из-за спины со свистом понеслось к его голове лезвие секиры.

Скорей затылком, а не глазом, поймав сверкающее приближенье, он бросил вниз плешивый свой калган – меж рук. И тут же нещадный хлест бритвенно острой стали плашмя скользнул по полушарию затылка. Сноп искр рванул из глаз Ядира.

Секира, срезав лоскут голой кожи с плеши, хищно хрястнула и въелась в древесину дуба. Игриво, веером скакнули, отлетев, четыре пальца Властелина. И из обрубков цвикнули багряные фонтанчики.

Ядир рванулся прочь, споткнулся, рухнул на спину. Четыре красных струйки из отчекрыженных фаланг все еще били живчиками из руки, пропитывая клейковиной песок и жухлую траву.

Рыча и подвывая в двух шагах, Иосиф рвал из дуба увязнувшее намертво лезвие секиры, скосив налитый бешенством глаз на раскоряченного, с торчащим фаллосом Владыку.

Телохранители, взрыв сандалетами песок летели к главарю в прыжке. Обрушились втроем на стража, подминая. В остервенелой, дикой свалке рухнули на землю. Заученным приемом поймали, наконец, шею бунтаря, сдавили, что было сил, и выдернули сталь ножа из ножен. Еще мгновение и он проник бы в грудь меж ребер «бляди-Иосифины», но тут взревел Ядир:

– Ша-а, гниды! Ша! – орал не Властелин-шпана с Одесского кичмана, утихомиривая хипеш толковища.

– Связать его, – чуть погодя сел голосом Владыка.

Встал на колени. Поднялся на ноги, с хлюпом всасывая воздух. Целой, пятипалой рукой притронулся к затылку, зашипел. Поднес ладонь к глазам: на ней багрово расползалась кровяная клякса.

У ног хрипел и дергал головой полузадушенный и связанный бунтарь, взбесившийся потомок слизняков ессев.

Владыка, не успев расставить ноги, не удержал в себе, пустил по ляжкам в землю горячую струю. Кривясь от боли в пальцах и затылке гоготнул: Его Величество хоть и запоздало, обоссалось!

Закончив поливать песок, с прилипчивым и жадным любопытством поднес к глазам, стал исследовать обрубок кисти. Запекшаяся на обрубках пальцев кровь непостижимо быстро обсыхала, шелушилась. Под ней уже просвечивала нежно розовая ткань: в нем началась регенерация. Это пока оставлено ему! До завтрашней ревизии.

Слепящим, блеском вдруг полоснуло по глазам. С надсадным треском над дубом разодралось небо и нестерпимый грохот, ударив по ушам, шершавой спицей проник под черепа компашки. Ядир присел: разнолобковые сверлили воздух синхронным визгом.

Ультрамариново-утробной чернотой клубился небосвод над побережьем. Спустя мгновенье, из-за леса, согнув в дугу вершины вековых дубов, свистящею лавиной выметнулся вихрь, тысячетонною метлою шваркнул по глади моря. Зеленой саранчою взвихрилась туча сорванной листвы. Рванулись в бешеный полет тряпье, газетные листы.

Вихрь налетел повторно. Мангал задрал две ножки, завалился на бок. И медный таз с обугленными простынями, что дотлевали в нем, с лязгом отрыгнул экстракт обряда, добычу всего дня – в песок.

Ядир, надсаживаясь, орал:

– Всю тряхомудию оставить! В лодку!

Наткнувшись взглядом на Лабуха, припомнил бунт (не много ль на сегодня?!) определил судьбу тапера:

– Вот этому – выпустить кишки.

Телохранитель дернулся к сидящему гибриду. Но не успел. Ушастый, всклоченный зверек, в непостижимо-резвом старте подпрыгнул и вцепился в крестовину – с распятым, уже остывшим мучеником-младенцем.

Через мгновение юркий шерстяной комок уже сидел в ветвях над головами. И, угнездившись в кряжистой развилке, заухал, заверещал хрипато в давно копившемся враждебном отторжении этой кровожадной стаи, поскольку в суть его изначально была впрыснута очеловечивающая Гармония созвучий, которую в веках копили, создавали избранные Богом:

– Плебеи! Хамы! Грязные шакалы! Макаки голожопые! Вам место всем в сортире, с червями копошится! Вы все – отбросы!

Ядир, разинув рот, внимал. Опомнившись, выдавил сквозь спазмы в горле (кошмар, как все кончается!)

– Иосифину – в лодку. А эту падаль – в воду.

Он указал на тельце воина-младенца. К распятому метнулся телохранитель. Второй, рывком поддернув связанные ноги Иосифа, поволок его к лодке, чертя затылком вялого, оглушенного бунтаря, борозду в песке.

Первый телохранитель, разрезав полотняные жгуты на ножках малыша, дернул и с хрустом отодрал от вбитого гвоздя обескровленную ноженку.

Он уже взялся за вторую, когда слепящий, плазменный зигзаг полыхнул над побережьем. Он пронизал черненую брюхатость туч, расплавил в солнечную бель полнеба и впился острием каленой плети в самую вершину дуба.

Телохранителя швырнуло от ствола на несколько шагов – уже не человека – скрюченную головешку. Бесшумно, невесомо падала сверху, натыкаясь на сучья, обугленная тушка зверя – все, что осталось от восставшего тапера. Ударилась о корневище и застыла.

Гигантскою свечой полыхнула разом вся могутность дуба – от корней до голой и разлапистой вершины. Горящий дуб, самурский бор, людей накрыл всех, придавил к земле обвальный, рвущий перепонки грохот. Еще раз диким зверем вымахнул из-за леса и с гулом стал драть когтями побережье штормовой ветрило.

Разнолобковые, скорчившись, сверлили воздух визгом. Не прерывая верещанья, полезли на карачках сквозь кусты на берег, к лодке.

Ее багряная, надутая утроба дергалась на якоре, вцепившимся тремя жалами в корявый, вересковый куст на берегу, дрожала и скакала в лягушачьих порывах к морю.

Вихляя толстым задом, задыхаясь, рухнул на борт ее Кокинакос. Телохранители дотащили до лодки и швырнули на дно связанного Иосифа.

Две жрицы с визгливым стоном, выпятив чумазые зады, перевалились через борт, заляпанные кляксами мокрого песка, с торчащей из распатланных волос травяной куделью, исчерканные кровянистыми штрихами ссадин.

Ядир скакнул и рухнул на сиденье последним. Тотчас телохранитель выдрал из куста вцепившийся в него якорь. И, подбежав с ним к лодке, едва успел запрыгнуть: ударило ветрило в красные борта, брезгливым, бешеным рывком швырнуло лодку в море.

Кок, сидя на корме, включил движку обратный, тормозящий ход: посудину несло к подлодке с ускореньем.

…На берегу в сгущающейся, грозной полутьме, на черном фоне стрельчатого бора лизал бездонный траур неба огненный смерч.

Дуб трепетал гигантским языком огня, испепелял в арийской тризне святое тельце павшего бойца.