Евген глянул на часы, светящиеся фосфором стрелки приближались к двенадцати ночи. Полторы тысячи километров от Куйбышева до Грозного намотались на колеса попуток.

К полуночи он добрался до первой цели своего затянувшегося драпа: заводского дворца культуры имени Ленина.

Прокручивалось в голове последнее письмо от матери, пришедшее за день до встречи с Виолеттой. Удалось его прочесть лишь в последней попутке.

«Евгеша, здравствуй! Увяз ты в альма-матерном бытие: поскреб нам арык в мае и после этого бесследно испарился. Из твоего последнего письма уяснили, что ни сна, ни отдыха в восторженной душе: лекции, экзамены, опера, фортепиано, спорт– секции. И строй отряд на закуску. Мы лишь слюнки пускаем в надежде узреть тебя. Что, не найдешь просвета для нас, родителей, в твоей круговерти? Ну да ладно, это у меня старческое, к этому возрасту, как положено скапливается у старперов стандартный набор: склероз, геморрой и брюзжание.

Коротко о наших катаклизмах. У нас ведь курица снесется – Карыч каркнул, Василь Яковлевич изволил чихнуть иль п…нуть вот нам и катаклизмы. С упором на последнем.

Приезжал на три дня к своим родителям Ванечка Пономарев. Как всегда весь из себя нон-гратный и инкогнитный. Он где-то там, в спецутробе каких-то органов, какая-то большая шишка. Ездили с отцом на рыбалку на Джалку. Ты, наверно, не помнишь, как отец выпятил за него грудь в Чечен – ауле и в районе, когда Ванечка за свою «мамзель» Тушхана изуродовал. Ванечка благодарен отцу до сих пор за ту защиту.

Привезли с десяток усачей, оба пьяненькие вдрызг. Варили уху, обзывали Кар-Карыча черножопым квазимодой. Кар-Карыч в усмерть обиделся. Стал он обидчив и зело похабен. Прут из него к месту и не к месту какие-то – доисторические срамные анекдоты, все – ниже пояса. С тех пор, как привезли его из леса с отчекрыженным тобой крылом, не утихала у них с кочетом Янычаром жестокое единоборство за первенство в курятнике. Дрались насмерть раз пять. Карлуша, хоть и однокрылый, таки надрал Янычары задницу. Тот теперь скромно сопит в две дырочки и хохлится в углу на насесте. Почти перестал горланить по утрам. Несушек без азарта кроет – в очередь с Карлушей и по дозволению. А мы от этого почти лишились яиц. Смех и грех. Но от него и польза немалая. Оказалось, чует он своим шнобелем какие-то магнетические силовые полосы земли, их пересечение и влияние на развитие биовидов. Настырно домогался от нас (по указанию своего шнобеля) чтобы мы отсадили сливу от вишни, переставили свиной катух на место коровника и полностью перепланировали грядки: помидоры – на место редиски, а лук – на место огурцов. Донял таки, плюнули переставили, пересадили и перепланировали. И что ты думаешь? Хряк прибавляет в весе в дент по килограмму, куры несутся как оглашенные, а овощи как сцепи сорвались – замучились с переработкой.

В последнее время соорудил отец Карлуше лестницу: набил планки на шестиметровую доску и приставил ее к яблоне. Карлуша по ней добирается до вершины и часами сидит там, ветру башку свою многомудрую подставляет, да одно крыло со вторым обрубком распускает. Иногда так заорет, заверещит, а в голосе тоска человечья – аж мороз по коже. Всех соседей переполошил. Признаться у меня к нему притупилась оголтелая злость, иногда даже жалко тварь божью, точнее – сатанинскую.

Недавно прочла в «Советской России» коротенькую «сквозь зубы» заметку о новой аграрной технологии Василия Прохорова. Чудеса вытворяет наш крестничек на опытном хозяйстве под Пензой вместе с Шугуровым. Не пашут, не удобряют, не травят землю гербицидами и пестицидами и получают по тридцать центнеров с гектара пшеницы – за счет разбросанной мульчи, разведение на ниве особых червей и еще каких-то хитростей. Меня, в мое время, за такую абракадабру в дурдом упрятали бы.

Взыграла гордость за Васеньку, не обессудь, как за своего сына! Но ведь заклюёт, загонит их в угол академическая сволочь, как Кар-Карыч нашего петуха, сердцем чую.

С тех пор как побывал Василек на твоей «драке» у Аверьяна – ни слуху о нем, ни духу. Не сладкая видно у него доля, как и у отца мученика. Вот кажется и все. Да, сынуля, арык на огороде опять заилился. У отца силы уже не те. Может, приедешь, выберешь дня три, очистишь? Обнимаю, мама».

…Тускло-желтый полусвет завис над площадью перед ДК имени Ленина. Она была абсолютно пуста – как и положено ей быть в это полночное время. И, тем не менее, покинувший последний трамвай и пробравшийся к площади сквозь чащобу сквера, Евген, не выходя из плотной тени акации, включил обзорный радар интуиции. Ощупывая им и взглядом желтушный полумрак, он настороженно и долго вслушивался в тишину, в разлитый над площадью покой. Рефлекс опасности, настроенный на засаду из сторожевиков Конторы, молчал. Здесь Евгена не ждали – по крайней мере, снаружи. Не выходя из плотной тени сквера, он передвинулся из под акации к разлапистой кряжистой липе. Отсюда были видны окна Томина – ночного сторожа ДК. Одно из них, завешенное плотной шторой, струило тепло-красный полусвет. Кузьмич не спал. Пока что везло Чукалину. И везение это возбуждало колючее неудобство: не должно по идее везти в его свирепой, событийной круговерти, замешанной на остервенело-гончем могуществе Конторы.

На стук в окно, спустя минуты, отодвинулась штора.

– Кто? – спросил невидимый в черном окне Томин, бессменный поглощатель и оголтелый почитатель оперных спектаклей Соколова. Вся комната у Кузьмича завешена была снимками премьер, где вездесущий Томин бочком пристраивался к бель-кантовой славе солистов: Кузьмич и Гремин – Чукалин, Кузьмич и Джильда – Кошелева, Кузьмич и Мефистофель – Стадниченко, Кузьмич и Риголетто-Эйдлер.

Теплой приязнью к неистовому меломану обдало сердце Евгена и, размягченный ею, ответил он свидетелю и страстному попутчику своей, пожаром отгоревшей вокальной эпопеи:

– Открой, дядь Леш. Я.

Из-за стекла чуть слышно охнули. Свет в комнате погас. Открылась дверь. Евген шагнул во тьму, настоянную на неистребимо терпком духе увядшей плоти: был Томин вдобавок к меломанству, заядлым препаратором, изготовляя по заказу чучела зверюшек, птиц и обучая этому экзотическому занятию ребятню – в зоокружке при ДК культуры. Практически бесплатно обучал, поскольку ежегодно вставала дыбом социалистическая шерсть на номенклатурном хребте министра культуры СССР, стоящего на страже голожопости русского культ-люда: низ-зя было захапывать аж две зарплаты сторожам Томиным за две работы, жирно будет.

Не зажигая света обнял Кузьмич Чукалина, оповещая жарким шепотом про несусветную кутерьму, взвихрившуюся вкруг него:

– Ты что там натворил?! Из всех клещами сведения про тебя тянули. Соколова дважды в КГБ таскали, раскалывали.

– Дядь Леш, творили не я – они. Я лишь в полсилы сдачи дал за хамство. Теперь в бегах.

– Ой, Женька-а-а… Куды от них денишьси, если вцепились – всю жизню испоганят.

– Есть куда деться. Если поможешь, дядь Леш.

– Что надо? Мне, бобылю, за наших пострадать – сплошное удовольствие. А за тебя, сам знаешь, хоть в воду, хоть в огонь, а хоть бы и на нары.

– Не надо ни в огонь, ни в воду.

– Так направляй, куда.

– В телефонную будку.

– Так вот же телефон, на столе!

– Отсюда не стоит. На трамвайной остановке автомат.

– Знаю.

– Наберешь вот этот номер (он сунул в руку Томина листок), когда ответят, скажешь всего два слова: «пеньжайка и каштан».

– Пень... че?

– Пеньжайка и каштан. Потом смешок в трубку запустишь: схулиганил спьяну в полночь и доволен. И сразу же повесишь трубку.

– Всего то?

– Увы, все. Ни нар, ни воды с огнём тебе не обломится.

– «Пень-жайка и каштан»…с пьяным смехуечком. Ладно, иду. Да, маэстро, вы же, как волк, небось, голодный, я щас чайку и бутербродик…

– Не надо, Алексей Кузьмич. Нет времени.

– Пошарь– ка в холодильнике, на скорую кое-что найдешь.

– На все про все тебе минут сорок-пятьдесят.

– Для верности – часок, я вкругаля через аллейки сквера, там потемнее. Так я пошел… «пеньжайка» значит и «каштан». И ржачку сотворить.

Он вышел, все еще любовно оглядев запаянного в походно-спортивный старенький костюм Евгена. Чукалин шагнул к доске с ключами. Включил настенный ночничёк, всмотрелся. Приметив нужный ключ, снял с гвоздя. И ринувшись неслышным махом в дверь, понесся на пятый этаж Дворца, стремительно одолевая по три ступени темной лестницы: здесь было все изведано, знакомо, щемящее прикипело к сердцу.

…Кузьмич вернулся через час. Все так же успокоительно, уютно светился светом ночничёк в его окне. Прежде чем нырнуть к себе, он огляделся. Ни души, полночный и провальный сон без тени призраков и сновидений накрыл и сквер и площадь: советский, диалектически-марксистский сон. Взгляд Томина, открывшего дверь в свою комнату, наткнулся на сидящего за столом усато-седоватого пижона в очках, лет сорока с набриолиненным головой над разбухшим, мясистым торсом в клетчатой сорочке. Стояла перед ним бутыль «Столичной».

Гость уперся в Кузьмича неломким льдистым взглядом.

– Ты кто… вы как сюда? – каркнул враз осиплым голосом Кузьмич: тоскливо зашлось сердце – уже успели, замели Евгена!

– На земле-е весь род людско-о-ой! – вполголоса взрычал, вломился Мефистофелем в тесную кубатуру комнаты гость. Встопорщил усы в оскале.

– Ах, чтоб тебя! – схватился за сердце Кузьмич – Евген?!

– Ключ от гримерки я повесил на место. В шкафу висели парадные штаны с рубахой Виктора Анатольевича – я позаимствовал на время, вернем дня через два-три. По номеру дозвонился?

– Все, как просил. «Пеньжайка и каштан». Со смехуечком и повесил трубку.

– И что в ответ?

– Само собой, послали.

– Кто?

– Хрипун какой-то, голос как у гусака недорезанного: ты грит, идиот, на время посмотри с твоими шуточками.

– Спасибо, Алексей Кузьмич. Ты сделал все отменно. Ну, будь здоров.

– Ты куда?

– На сцену, посплю немного. Я думаю, они заявятся сюда часа через два-три.

– Неужто вычислят по звонку?

– Обязаны, с их собачьим нюхом. А то заскучаем жить. Начнут тебя расспрашивать.

– И что мне говорить?

– А все, как было. Явился за полночь Чукалин, в спорткостюме и за поллитру попросил сходить, насолить ханыге одному звонком. Твой телефон не работает. А ты…

– А я, забулдыга, за пол литру что хошь и куда хошь, я такой.

– Отлично. Единственное, про что не надо…

– Про грим и одежонку Соколова.

– Ну что б я делал без тебя, Кузьмич.

– Евген, а душу вытрясать начнут: куда ты делся?

– Опять-таки всю правду: дрыхну без задних ног на сцене, туда и посылай. Я ведь там не в первый раз. При Соколове после репетиций заполночь садился за рояль. С последующей ночевкой, чтоб не тащиться в общежитие. Помнишь?

– Еще бы. Ты пел там, играл, а у меня здесь волос дыбом: в гостях у Кузьмича второй Шаляпин:

«На земле-е-е весь род людской …чтит один кумир свяще-еге-еге-нный! – свирепым козлетоном проблеял Кузьмич при сатанински вытаращенных глазах. – А голосина как из преисподней, на весь Дворец… твоя дорога прямиком в Большой…Ой Женька – Женька, что ж ты там натворил, за что власть в тебя вцепилась? Теперь на Колыму ведь, а за что?!

– За то что «хочется им кушать», за то, что мы русские Кузьмич. Что есть преступно, в сущности.

– Ты что это буровишь? – спросил со страхом Кузьмич.

– Что с беркутом? – отметил Евген растрепанную взъерошенность птичьего чучела в углу на подставке.

– Мыши, черт их нюхай! И ведь не тронули паразиты ни сову, ни кукушку, облюбовали самый ценный экземпляр: левое крыло отчекрыжили. Я держатель смастерил, с обрубком скрепил намертво. Но все одно – не то. Наверное, выбросить придется.

– Тогда отдай крыло с держаком. Не жалко?

– Да, ради бога.

Он отцепил от чучела левое крыло, размахом в руку Евгена. Сложил его. Евген упрятал подарок в сумку.

– Зачем тебе?

– Презент. Ну, я пошел. Я ключ возьму от твоей мастерской. Оставлю его в дверях, там в подвале.

И он ушел на сцену, к полночной разношерстной толпе фланирующих призраков, сотканных из озарений Мастеров. Там Мельник с безумною ухмылкой дергал за рванье камзола Спарафучиля, а егозливый и восторженный Ленский, вскочив на горб Риголетто, простирал руки к Татьяне, взывая к ее разуму, не распознавшему чванливую спесь Онегина. Там шастал средь людишек Мефистофель, источая серу, в черном плаще с красным подбоем, там выбирал среди красавиц лучшую проказливый козел и племенной сексмейстер Герцог. И все они, пропитанные страстями своих эпох почтительно склонились пред владеющим таинством бель-канто, перед одним из тех, кто оживлял и воплощал их образы на сценах.

Вошедший сел на театральную софу и оглядев все призрачное сонмище героев, ответил им поклоном, с щемящей нежностью припоминая каждого, кто подарил ему гармонию катарсиса. Над всей этой призрачной компанией сиял таперным бриллиантом реально существующий Яков Самуилович Фейгин, аккомпаниатор и музрук у Соколова – седенькое молчаливое существо в коричневом, потертом костюмчике, с филигранным гармоничным вкусом и абсолютным слухом, чьи застенчивые замечания ловились всеми жадно и исполнялись неукоснительно.

Чукалин лег. Направленно-летящим импульсом нашел в царстве ночи Будхи Мастера Аверьяна. Прильнул к нему, попутно ощутив ответный, радушный отклик соратника по Альма-Матер. Его, Евгена здесь давно, тревожно ждали. Чукалин запустил в сознание Аверьяна проникающую картину: торец пятиэтажки, где он жил – глухая кирпичная стена, подпертая темно-зеленою кроною каштана. В нее свисает сверху, с крыши, трос. Лишь после этого заснул с блаженнейшим восторгом ощущая, как обступают, льнут к нему бродячие призраки на сцене.

Их было четверо в кабинете грозненского генерала Белозерова: он сам, куратор из Москвы – полковник Левин, зам. нач. Куйбышевского КГБ Орясин и психоаналитик Дан, тоже из Москвы, пристегнутый к левинской команде. Московские спецы возглавили пять групп из «наружных следаков» Грозного и Куйбышева, расставленых по объектам республики: дом Чукалиных в Гудермесе, институт и общежитие, квартиры Соколова и Аверьяна Бадмаева.

Уже около часа обсасывался всеми звонок в квартиру Аверьяна: «Пеньжайка и каштан». Затем, после мерзейшего «хи-хи», пошли гудки. На все, про все четыре секунды.

Все без остатка умащивалось в версию: полночный старый маразматик, пьянь, развлекся. Квартирный номер Аверьяна – случайность, навскидку взят из телефонной книги. Реакция Бадмаева на звонок ложится в ту же версию – брезгливый, раздраженный шип: «Идиот, на время посмотри!».

Крутили фразу так, и сяк, но на большее, чем пьяная, тупая развлекаловка она не тянула. И голос отзвонившего не числился в тембровой картотеке, которая была составлена Белозеровым для голосов, принадлежащих родичам, знакомым Чукалина и Аверьяна.

На том и сели в лужу. Спадала лихорадка аналитического форсажа, который вздрючил всех после звонка. Истек час.

Отслеживали редкие трезвоны на телефонной станции: ни к Аверьяну, ни к Чукалину, ни к родичам, ни к знакомых этих двух, посписочно охваченных липучей клейковиной их Конторы, звонков больше не было. Молчали пока следаки и на объектах.

– Так откуда он все-таки звонил? – переспросил Дан.

– Автомат в заводском районе – ответил Белозеров, смиряя раздражение: сколько можно талдычить про одно и те же?

– Точнее не получится?

– На весь район их восемьдесят шесть, а продолжительность звонка – четыре секунды.

– И все-таки.

– Какая либо точность практически исключена. Наш максимум: плюс – минус десять автоматов с разбросанностью в пять кварталов.

Он уже отдал распоряжение телефонистам: сколь возможно сузить территориальные масштабы сектора, где могла располагаться искомая телефонная будка.

– Вас что-то не устраивает, Лева? – спросил у Дана Левин, с привычной цепкостью отметив нервический раздрай своего «психа» коего знал, как облупленного, и как родича.

– Двойное «кое-что» Борис Иосифович, уже двойное.

– Делись.

– Во-первых, совершенно не типичное для примитивной старой пьяни первое словечко: «пеньжайка» – абракадабра, нонсенс, изящное седло на корове. Это, скорее всего сплав из двух слов. Попахивает каким-то шифром из бытового междусобойного общения двоих. А если так, то маячит вариант: выполнялся, чей то заказ. Какой заказ и чей?

– Та-а-ак. Что, «во-вторых»?

– Пауза. После этих двух слов «пеньжайка и каштан» возникла пауза. И лишь затем маразматическое «хи-хи». Смешок последовал не как естественное извержение удовольствия от сделанной пакости. Он был явно пришит белыми нитками. Причем это бездарно сделано: «актер – актерычем». Опять таки вероятность – по заказу.

– Портретик звонаря не возьметесь нарисовать, Лева? –попросил Левин.

– Судя по хрипотце, тембру, заядлый курильщик лет пятидесяти. Скорее всего, сутулится, с чахлой вогнутой грудью. Рост в пределах 160-170. С большой долей вероятности – либо лыс, либо с обширными залысинами. Ходьба – учащенная, когда торопится – суетлив, семенит иноходью.

– Стоп – стоп! – выпрямился, пришлепнул ладонью по столу генерал. – Что-то знакомое… так… так… Ну да! Премьера оперы «Евгений Онегин» в ДК Ленина! Меня затащила туда супруга – все бабы города тогда свихнулись на Чукалине. Грозный на ушах стоял: Гремина поет второй Шаляпин. В финале, на поклонах – бешеный ажиотаж, зал бисировал стоя. На сцене труппа Соколова. Плюс Некто с залысинами. Этот суетился, лез целоваться к солистам, вытирал слезки – типичный меломан, ушибленный оперой. Смотрелось как-то склизко. Я поинтересовался – что за вертухай? Мне доложили – Томин, ночной сторож Дворца Культуры, руководитель зоокружка и спец по изготовлению чучел. Фанат оперы Соколова.

– Виктор Иванович, – прервал Белозерова Куйбышевский полковник Орясин, – Дворец Культуры занесен в список объектов, где бывал Чукалин? Там выставлен пост?

– Нет.

– Почему?! – настороженно и жестко вздыбился Левин.

– Помимо Дворца студент бывал регулярно на «Динамо», где занимался акробатикой с Омельчено, в Доме Учителя – кружок Красницкого, в спортзале нефтяного института, где боксировал с сокурсником Вартановым, наконец – в спортзале института, где их тренировал на «драке Радогора» сам Бадмаева. У меня не хватит всего аппарата, чтобы выставить посты на этих объектах и потом…

– Мне бы сказали на Лубянке в этой ситуации – «Засунь свое «потом» в задницу, – вломился в генерала Левин. – Я извиняясь за отсутствие «цирлих – манирлих», Виктор Иванович, но вы должны были полтора часа назад немедленно захлопнуть сыск на Дворце Культуры, как только раздался звонок из заводского района! Дворец – в этом месте.

Белозеров, стиснув зубы, давил в себе каленый рык, круто замешенный на мате – его макнул полковник, публично и недопустимо. Однако ответил скучно, укрощенным баритоном:

– Вариативный портрет Томина нам испекли здесь только что, а не полтора часа назад.

– Итак, что мы имеем теперь по этой основной версии, – потер ладони Дан, – студент прибыл к Томину. И тот, по его просьбе звонил Бадмаеву. Студенту с Бадмаевым эта фраза, скорее всего, понятна. Пока мы разеваем свои спецхлеборезки, они… уже полтора часа делают свое дело. В отличие от нас, толкущих воду в ступе. Черт его знает, какое дело… что значат эти дурацкие «пеньжайка и каштан»?! Здесь, печенкой чую, смысловая шифровка.

Надо немедленно в ДК! Там тряхнем этого меломана.

– Хотите знать, чем он расколется? – спросил Левин. – Он продерет глаза и скажет, что Чукалин за поллитру попросил насолить одному мудаку, разбудить ночью. Дал телефон и два слова. И смылся. Томина за эти жабры не ухватишь… реакция Бадмаева на побудку ночью абсолютно адекватна. А Чукалин не дурак, его давно нет во Дворце. Надо быть последним идиотом, чтобы подарить нам такую фору. За этим мальчиком такой щедрости до сих пор не наблюдалось. Он уже смылся из Дворца.

– За ним не заржавеет. Он искалечил Бульдога, выключил из работы Утятина, – с каким то непонятным удовольствием перечислил Дан.

– А перед этим, между делом, возвратил с того света бригадира Тихоненко, – вклинился, катая желваки по скулам полковник Орясин.

– В каком смысле с «того света»? – спросил Белозеров. – Мы что, за Исусом гоняемся?

– В самом прямом. Санитары зафиксировали смерть Тихоненко. Туда пришел Чукалин. Наутро Тихоненко явился на работу на спецобъект в Новом Буяне как ни в чем не бывало.

– Это что-то новое! – с предельным интересом встрепенулся Левин. – Подробнее можно?

– Нельзя, Борис Иосифович. Меня и так черт дернул за язык.

– В чем дело, Евсей Максимович?!

– Мы допросили главного инженера спецрежимной оборонки, он рассказал подробности той ночи. Я тут же переправил рапорт – пересказ в Москву. К утру оттуда радиограмма: всю эту информацию запрессовать в нашей конторе, все щели законопатить наглухо.

– Так. А почему все это прошмыгнуло в Москве мимо меня? – сосредоточенно и жестко спросил Левин.

– Вы и разбирайтесь меж собой.

– Итак, он просочился ночью сквозь наши посты на железной дороге, в аэропортах, добрался до Грозного. Сумел шифрованно согласовать с Бадмаевым их действия, наверняка загримироваться. Этот вундеркинд играет с нами в кошки-мышки, где кошки пока мы. Но, век свободы не видать, мы превращаемся в мышат, коллеги. – Дан остренько, пронзительно переводил взгляд с Левина на Белозерова.

Левин сморщился как от зубной боли:

– Муля, не нервируй меня, – сказал москвич, мазнув на миг присутствующих прокуренным профундо Фанни Раневской.

– Так что сидим? Сидим то чего? – угрюмо подал голос куйбышевский Орясин. – Немедленно стягивать кольцо вокруг Дворца Культуры и усилить его у дома Бадмаева. Он прет к Аверьяну полным ходом… скорее всего он уже там. Но пост у дома Аверьяна молчит.

– Будьте любезны запросить, какого черта он онемел? – попросил Белозерова Левин.

Белозеров отдал приказ по рации:

– Пост четвертый, немедленно подтягиваться и кольцевать заводской Дворец Культуры имени Ленина. Пост пятый, шестой перебазироваться и уплотнить наружку у дома Бадмаева. До света чуть больше двух часов, собачья вахта, смотреть в четыре глаза.

Евгений приподнялся, рывком сел на бутафорской тахте. Вслушался в провально-черную, глухую тишину, нависшую над сценой. Они уже были на подходе. Сторожевой рефлекс Евгена фиксировал их злой, кипящий нетерпением азарт, в котором он явственно различил наличие игрально-музыкальной доли. Это было неожиданно. Евген еще раз вслушался: знакомо-родственный душе неистребимый сегмент гармонии был вплавлен в одну из приближающихся гончих, посланных по его следу…Гиена свободная от плотоядных гонок за добычей, способна была наслаждаться пением колибри?! Евген всмотрелся в циферблат часов. Часы показывали 2.15. ночи. Он спал 1.10. И у него в запасе было минут двадцать. Вполне достаточно.

Он встал, перекинул через плечо ремень дерматиновой сумки на молнии, где уютно уместились фонарик и пернатый слиток беркутячьего крыла. Нащупал над роялем на стене выключатель, зажег настенное бра. В неярком свете его привычно точными рывками надел кеды, завязал шнурки. Метнулся к выходу на авансцену. За ней, почти вплотную влип в стену щелястый квадрат двери. Она перекрывала вход к винтовой лестнице, вздымающейся к колосникам и антресолям сцены на двадцати метровую высоту. На двери висел в сиротском, дано забытом одиночестве замок. Евген достал, включил фонарь с пристроенным к нему резиновым кольцом. Надел резиновую сбрую с фонарем на голову: освободились руки. Луч света упал вниз, осветил дощатый круг пола перед дверью. Забытость и сиротство двери подтверждались: к колосникам к антресоли никто не поднимался, по крайней мере несколько месяцев: пол перед дверью устилал слой пыли. Пыль – это то, что нужно, ехидно-девственная недотрога, сообщница Евгена – как и замок на двери.

Кошачьим мягким скоком переместился он к черно-лаковой глыбе рояля. За ним, в двух метрах в пол был врезан овальный люк с кольцом – вход в цокольный этаж с полусотнею кладовок, столярных, швейных мастерских.

Евген откинул люк – вниз вели ступени. Здесь все было обжито, недавно вымыто: вход в преисподнюю ДК, в отличие от входа на верховые антресолевые небеса был регулярно посещаем, манил зазывностью и был доступен.

Евгений скользнул в люк. Нашел мастерскую Томина, открыл дверь ключом. Пробыл там около десяти минут. Вышел, оставив ключ в скважине. Выбрался из люка на сцену.

Оставив люк открытым, он двинулся к свисающей из тьмы кулисе. Притронулся к ее ворсисто-бархатной, упругой теплоте. Нащупал за кулисой округлую жесткость пенькового каната. Усмехнулся: все было на местах, как прежде. Вернулся к роялю и сел на банкетку. Откинул крышку. Коснулся клавиш, тех, что породили его «Сонатеныша». Со щемящей нежностью и теплотой вобрал в зрачки черно-белую контрастность клавиатуры, напитанную эманацией Гармоний. Здесь было обиталище великанов духа: от Генделя, Вивальди, Скарлатти, Доницетти, Моцарта – до бунтарей, мыслителей XX столетия: Шостаковича, Свиридова, Прокофьева, Гаврилина и Гершвина.

Евгений вздохнул в нахлынувшей зовущей ностальгии. Увы, не время. Ждали нещадные, по краю пропасти прорубленные ступени к действию. Еще ни разу жизнь не поворачивались к нему такой хищно-охотничьей, оскаленной пастью. Что воспалило в нем ответный, столь же беспощадный позыв к бою. Он, кшатрий, принял вызов Яви.

– Виктор Иванович, кто старший в группе, отправленной в ДК? – спросил у генерала Левин.

– Костров. Старлей.

– Чем отличается от прочих?

– Два ордена, медали за боевые действия в горячих точках, был в Анголе, Мозамбике и на Кубе. Предельно опытный, хладнокровный спец.

– На первый взгляд – вполне.

– И на второй вполне – вы же послали с ним Дана. Наехал, уравновесил командорство москвича Белозеров. Они были заперты Конторой в единую, без видимых перегородок клетку службы. Ежесекундно ощущая прущий от соклетника несовместимо-чуждый запах иного био-вида, как волк и рысь, смиряли клекот в горле и прятали клыки, поскольку часто делали одно и тоже дело, где жизнь, карьера одного зависела нередко от позиции другого.

Незримая, но кожей, спинным мозгом ощущаемая стена разделяла их этно-лагеря уже века, где растворились Хазарский каганат, «Велижское дело», «Дело Дрейфуса» и «Дело Бейлиса». Там, в этих временах, конструировались «Бунд», «Поаллей-Цион», «ГУЛАГ» под Коганом и Фириным, «ЕАК» (еврейский антифашистский комитет).

Во вздыбленном великоросском чувстве самосохранения возникли, им в противовес, Черная Сотня и Союз Русского Народа.

Тотальный геноцид над миллионами славян с приставкой «рас» (раскулачивание и расказачивание) в конце концов перевернулся и пронизал свинцовым градом и «Бунд» и «Поалей-Цион» и «ЕАК». Вершиной этого переворота стало «Дело врачей», свирепо обозначившее временный, непрочный перевес «коренников». Под пристально-третейским приглядом Сталина бочку Политбюро стянули обручами русских интересов Молотов и Ворошилов, Киров, Куйбышев, Вышинский, Андреев. Но с неизменно похотливым мастерством куковали в их постелях курчаво-черноперые кукушки: Жемчужина (Перл – Карповская) Горбман, Маркус, Ноткина, Хазан и Коган.

Был Берия. Но весь его, пропитанный сионством и троцкистским людоедством пыток аппарат, прихлопнули Жуков с Серовым. Был Сталин – его сменил и сладостно облил помоями Хрущев – Перлмуттер.

Весы качались вот уже который век, влипая чашами попеременно в дерьмо и кровь этно-сиамских близнецов планеты.

«На первый взгляд, вполне» – сказал о командире группы Кострове столичный прокуратор Левин.

– И на второй вполне. Там Дан с Качиньским –еще раз повторил Белозеров, втыкая в москвича уравновешенный, бесспорный «Статус – КВО».

– Ну-ну, – покладисто и мягко согласился Левин. Их было в этой гонке двое (куйбышевец – почти не в счет). Но позолоченный весомый приз один: Чукалин – Аверьян в нерасторжимой связке. Вот этих надлежало изъять из рыхлой, анестезированной Суслиным охло-массы и опутать нервно-паралитическими щупальцами КГБ. Изъять и вплавить пожизненно в Контору. Само собой, по мнению Левина, – в шестиконечно голубой ее отсек. Всего то и делов, а пыли, вони уже черт те сколько…сейчас три ночи…иль утра…с-со-бачья вахта, шоб ей сдохнуть!

Костров – угрюмо металлический, упакованный в боевую сбрую, стоял перед столом с пустой поллитрой, замурзанной краюхой хлеба, обкусанным соленом огурцом на тарелке. За столом сидячее раскиселился помятый, в усмерть перепуганный шпак. Который значился в реестре у Кострова, как Томин.

– Еще раз, – выцедил Костров. Покалывала, царапала спину едва приметная, всепонимающая ухмылка пристяжного Дана: «А что я говорил!».

– Ик … чего? – Икнул, по-рыбьи блекло и бесцветно вытаращился хренов очевидец и сообщник.

– Еще раз повтори.

– Дак, это… че тут повторять… пришел Чукалин, выставил поллитру, ик! Сказал: дядь Леш… ты меня уважаешь? А я ему: Евген, ты гений и это самое, второй Шаляпин.

– Короче, – дернув щекой, уронил Костров.

– Вас понял. Ну он говорит: есть у него на курсе мудозвон один. Щас дрыхнет. Ему бы насолить… ну, в смысле, разбудить звонком, сказать два слова, которые он терпеть ненавидит.

– Он что, для этого и приходил?

– Не-е-е… он часто по ночам сюда, в ДК, играть на сцене приходит. Там рояль. Играет и поет часа два, потом спит до утра. И в институт прямо отсюда, не заезжая в общежитие

– Сегодня то же самое?

– Само собой… играл…

– Слова, какие?

– Чего?

– Слова, какие передал для мудозвона?

– Ик… пардон… слова такие: «панж…ж..ж-айка и кыш-тан!».

– Пеньжайка и каштан?

– Во! Именно так. Ну, я за трубку, а она молчит, зараза!

Костров поднял трубку. Зуммера не было. Пошел к розетке телефона. Из нее, коряво скособочившись, торчала вилка, воткнутая одним штырьком. Второй, отвинченный, лежал под розеткой на полу.

– Ну, значит, телефон, подлюга, скис, пришлось итить к автомату на остановке.

– Шел и слова талдычил, так?

– Вы в самую десятку! Откуда… ик… знаете?

Костров развернулся к Дану, брезгливое презрение к туфте пролившейся из Томина цвело на «фейсе» москвича.

– У вас вопросы к этому… есть?

Костров подвинулся, освобождая месту Дану. Дан пошел к раковине. Нагнулся и понюхал. Сморщился.

– Томин, вы выглушили эту дрянь один? – Дан взял поллитру за горлышко носовым платком и опустил в пакет.

– Так Женька же не пьет…

– Значит один. В итоге жив, здоров и вяжешь лыко языком. Бугай. Геракл. Голиаф!

– Чего?

– Мер-р-за-вец, – размеренно, пока что терпеливо, подытожил Дан, – ты вешаешь лапшу на слуховые аппараты двух чекистов, старый пердун. Водяру, хлебнув для удовольствия, ты вылил в раковину. Не потрудившись даже смыть. Из штепселя ты или Чукалин вывернули штырек, чтобы обесточить телефон. Теперь ты заливаешь нам тупо и бездарно про игру Чукалина на сцене. Дерьмовый из тебя актер. А мы имеем налицо твой сговор с гос-преступником. Статья 108, до десяти лет строгого режима. Куда удрал студент?! – фальцетным хлестом опростался Дан.

– Я же сказал…

Он не успел закончить. В слежавшихся пластах многоэтажной тишины Дворца вдруг лопнули рояльные аккорды. В их хрустальную тяжесть с нахрапом врезался, пронзил надменностью сталистый голос:

– Ва… ва… ва… ва… ва-а-а-у-у-у!

Оторопело, перепугано вздрогнул Томин, будто бичом хлестнули по спине Кострова, он дернулся, спросил у Томина:

– Кто!?

Увидел: испуг птичьего препаратора сменялся отчаянным и откровенно жалким состраданием.

– Я спрашиваю: кто!? – Сквозь зубы выцедил Костров, напитываясь полетно-легким облегчением, ибо сомнений не осталось. Скосил глаза на Дана, удивился: москвич по-идиотски и не к месту цвел удовольствием, подрагивал в задавленном, нутряном смешке.

– Чукалин, – ответил Томин. Раздавленный и абсолютно трезвый. Костров, катая желваки по скулам, еще раз полоснул взглядом по Дану, по его дико-неуместной здесь ухмылке. Сказал в переговорное рыльце рации:

– Первый, я второй. Студента засекли, он еще здесь. Прошу стянуть к ДК еще одно наружное кольцо.

– Он что… не испарился из ДК? – предельно озадачился из рации Белозеров на том конце.

– Так точно. Дал знать о себе.

– Каким образом?

– Заорал на сцене под рояль.

– Хочешь сказать, сообщил всем вам о себе?

Стала доходить до старлея Кострова некая абракадабра, нахрапистая нестандартность поведения студента. Ибо дичь, которую гонит КГБ третьи сутки, должна драпать в мокрых штанах, а не вещать о себе фанфарно.

– Разрешите приступить? – нетерпеливо запросил Костров рацию.

– Работай, старший лейтенант. Наружников подброшу, сниму из оцепления Аверьяна. И заруби на носу, никакой огнестрельщины – все остальное в полном наборе. И поосторожней: имеешь дело со спецом рукопашником, который завалил самого «Бульдога». Конец связи.

Костров отключился. Взял за плечо Томина.

– Веди.

И ощутив в плече настырный, сопротивляющийся протест, дал волю вызревшему гневу: тряхнул тщедушное тельце, вкогтился пальцами в костлявую вялость старческой плоти – оповестил:

– Надумаешь вилять – угроблю. Пшел!

…Костров с тремя бойцами шагали в полутьме по лабиринту коридоров за обреченно семенящим Томиным. Дан шел бок обок с командиром. Костров скосил глаза, спросил:

– Может, поделишься, чем насмешил студент? Позубоскалим вместе.

– Он нас послал, Костров.

– Каким же образом?

– Ва… ва… ва… ва… ва-а-у-у.

– Ну и что это значит?

– До ре ми до ре-е до-о.

– Ты в каком звании?

– Я как и ты. Старлей. Устраивает?

– Эт хорошо. Могу я попросить об одолжении?

– Извольте.

– Ты б не выё... ся, Дан. Попроще можно?

– Увы, нельзя, коллега.

– Это почему?

– Специфика посыла. Он виртуозно-музыкально специфичен.

– Так растолкуй.

– Есть разные жаргоны. У нас, у особистов, один. У блатняков и зеков другой. У лабухов, образованцев – третий.

– Тот «до ре ми»… нас что, послали?

– Причем в самой паскудной тональности.

 – В какой?

– В мажоре это вежливая предвариловка отлупа: «Не пойти ль вам на х…?» В миноре – сам посыл с нахрапом и агрессией: «Да пошел ты на х…». Но то, что мы услышали, апофеоз для нас, ослоподобных: «Все пошли в п…щу!» В ту самую, охальную, прокисшую у проститутки. За это у лабухов, как правило, следует битие морды.

– Ты это все откуда знаешь?

– Я бывший лабух, гитарист, коллега. Исколесил в студенчестве на гастролях с ВИА не один десяток городов, прежде чем втащили в Контору.

– Так значит нас с тобой…

– Послали. И очень далеко. Он дал понять, судя по тембру и экспрессии, что с олухами, вроде нас, ему позорно сесть даже на одном гектаре.

– И что нам остается?

– Поймать и набить морду сопляку – цвел в непонятном удовольствии Дан.

– Оказывается и с московским «психом» можно найти консенсус.

– Здесь осторожно! – надрывным фальцетом вдруг вскрикнул Томин – предупреждал, как мог сигнальным воплем Евгена на сцене. В сгустившейся, почти кромешной тьме угадывался дверной тупик – вход на сцену:

– Еще раз пасть раскроешь – придушу, – свирепо дернул за плечо проводника Костров.

– Здесь низко…

Костров включил фонарь на каске. Слепящий луч уткнулся в дверь. На самом деле, дверь требовала поклонения: не более чем метр шестьдесят под притолокой. Последняя вбивала в лбы пришедшим вразумление: ты входишь в Храм, на сцену, склонись, дубина.

Костров, притиснув к стенке Томина, поднял руку, готовя группу к действию. Рванул дверь на себя. Взлетел с бойцами по ступеням.

Едва просвеченный ночником пустынно-гулок был сценический размах. Недвижным водопадом стекали с кромешной высоты тяжелые волны бархата. Костров с бойцами, кинжально протыкая сумрак фонарными лучами короткими бросками, обшарили в се закоулки. Никого.

– Томин! – позвал свирепо командир. – Где тут рубильник?

Томин поднялся, включил свет. Белесый, почти, что дневной свет залил сцену, рывком содрав тьму с немудреной сценической начинки: десяток стульев, две театральные софы, пульт управления кулисами и занавесом. Рояль. За ней – открытый люк!

– Куда ведет? – ткнул пальцем в люк командир.

– В подвал.

– Что там?

– Кладовые и мастерские с реквизитом.

– Сколько их? Телись скорее, мать твою!

– Что вы кричите?

– Я спрашиваю: сколько?

– Штук двадцать… или двадцать пять…

– Оттуда еще выход есть? Как можно выйти из подвала?

– Только через этот люк.

– Наличие дверей у зала?

– Три.

– Открыты?

– Заперты. Я открываю их перед концертом или совещанием. Или каким-нибудь мероприятием.

Костров кивнул бойцам:

– Проверить.

Трое, скакнув со сцены в зал, метнулись и рассредоточились по входам. Подергав двери, подтвердили: заперты. Костров еще раз обошел все закоулки сцены. Остановился перед узкой дверцей – с висячей примитивностью замка.

– Эта куда?

– К колосникам и антресолям. За дверью винтовая лестница наверх.

– Костров подергал замок и осветил дощатость пола, присыпанную бархатистым слоем пыли. На ней стыдливо, одиноко отпечатались лишь его подошвы.

– Надрать бы тебе, Томин, уши за пылевой бардак.

Неоперенным птенцом чуть слышно пискнула на груди рация. Костров поднес к губам лепешку микрофона.

– Чего молчишь? – спросил Белозеров.

– Обшарили зал и сцену. Пусто, товарищ генерал. На сцене распахнут люк, ведет в подвал. Там мастерские, кладовые с реквизитом. Студент в одной из них, тут больше некуда деваться. Приступаю к задержанию.

– Наружка от Аверьяна подъезжает. Действуй. Конец связи.

– Его там нет, Костров, – вдруг подал голос, шаставший за кулисами, Дан.

– Какого черта… ты ж видишь отсюда больше некуда деваться. Тут каменный мешок!

– Открытый люк – для тупарей. Так мы ж пока что остроумные? Иль тебе нравиться наоборот? Его там нет, я говорю.

– Может быть, подскажешь?

– Не знаю.

– Сквозь стены просочился, что ли?

– Я же сказал, не знаю.

– Тогда сопи в две дырочки и не мешай работать.

– Все слишком просто для него, Костров. Давай подумаем… На сцене чего-то не хватает… никак не вспомню, чего?

– Томин, вруби в подвале свет, – сквозь зубы рыкнул сторожу Костров.

– Там на щите перегорел предохранитель.

– Морочишь голову, кащей?!

– Давно перегорел.

– И до сих пор не заменили?

– Дак… не к спеху…ДК пока что на приколе. Лето.

– Развел бардак… ну, мы еще тобой займемся, тобой, и бардаком твоим. За мной! – Костров ступил на первую ступеньку люка.

– Не трать время на эту туфту, старлей, – еще раз досадливо позвал столичный «псих».

– Как там у вас у лабухов… ва-ва-ва-ва… ва-а – у-у. Это тебе. Пока в мажоре.

Бойцы нырнули в люк за командиром. В руках – по газовому пистолету с нервно-паралитической начинкой. В запасе у каждого – по световой гранате.