Костров с командой обшаривали восьмую кладовую с рухлядью уже тридцатую минуту. Надсадно, гулко билось сердце, шкворчало в перегрето-настороженных мозгах предупреждение: «Дичь» обладала рукопашным совершенством, могла атаковать с членовредительской и костоломной яростью в любой момент.

…В глубинно-пыльной черноте коридора вдруг хищно гулко лопнула покрышка:

– П-ф-с-с-с!!

Костров с бойцами дернулись на звук. Он был предельно дик и неуместен в этом подземелье.

– Козлы, вы не обкакались? – спросил вальяжно бархатистый бас откуда-то из тьмы.

Костров ринулся в коридор.

– Херр оберст-лейтенант, пошарьте здесь в каптерке, – воркующе учтиво пригласил командира из ниоткуда студент. Запел фальцетным герцогом из «Риголетто»:

– Жил-был у бабушки серенький козлик… бабушка козлика очень любила…

Костров с бойцами, бросками протаранив с десяток метров коридорного мрака, вспоротого их налобными фонарями, рассредоточились у самой дальней двери.

– Вот как? Вот так! Лю-би-ла козла! – ядовитым Мефистофельским рокотом добила «дичь» арию Герцога. В двери торчал ключ.

Костров невесомо, плавно попробовал повернуть его. Ключ едва слышно пискнул, не податливо уперся в скважине: дверь была не заперта. И за ней… рычал басом беглец. Костров рванул ручку на себя, наставил в разверзшийся квадрат газовый пистолет. Дважды послал во внутрь грохочущие выхлесты газа.

Вслушался, явственно всей кожей ощущая, как хищными клубами пропитывает комнатушку, лезет в человечьи глаза и грудь, незащищенные респиратором, хим. отрава, адекватно отвечая на немыслимо хамские «оберст лейтенанта» и «козлов».

– «До ре ми до ре-е-е-е до-о-о!» – с брезгливо-сокрушительным напором заорала комнатная тьма. И командир, врываясь в нее, пронизывая пространство фонарным лучом, почуял, как затопляет его бессильная ярость кабана, попавшего в западню. Ибо не выпевать хамские рулады полагалось теперь любому двуногому организму, а кататься по полу от раздирающего грудь кашля, захлебываться в слезах, соплях и собственной блевотине.

Выхваченный из мглы четырьмя лучами стоял в комнате у стены обшарпанный стол. На нем в изящном беспорядке бугрилась стопка журналов, лабораторные весы, катушки тонких ниток, три птичьих чучела, два скальпеля, каркас из проволоки изображал филина в полете.

У стены, отблескивая тусклым лаком, рубили с хрустом время старинные и мощные часы, качалась в чреве их желтушная блямба маятника. Белесой, страусиной скорлупой светился оголенный циферблат: куда-то сгинуло защитное стекло с него.

Серединой комнаты осанисто и по хозяйски завладела древесно-жестяная куча: в раздрызганной и безалаберной сцепке сплелись поломанные стулья, софа, три этажерки, погнутые софиты, аквариум из мутного оргстекла. Вся груда, выпирая в человечий рост, притиснула к стене диван. На нем стоял магнитофон с двумя колонками усилителя.

– Товарищ командир, смотрите, – позвал стоящий у дивана боевик. В его ладони невесомой едва приметной нитью отблескивала леска. Протянутая вдоль стены она цеплялась узелком за стрелку циферблата на часах.

Костров шагнул к дивану. Всмотрелся. Все стало просто, до омерзения, до жгучего стыда: три гвоздика в стене и спичка придерживали леску с гирькой, висящей над клавишей магнитофона. Студент дал всем им пол часа, чтобы бездарно, тупо шарить по пустым кладовкам. Затем натянутая стрелкой леска выдернула опорную спичку из под гирьки. Та шлепнулась на клавишу магнитофона, включила запись с поносным пасквилем студента. В итоге все они, облитые издевкою «козлы», которых вел сюда «херр оберст-лейтенант» стоят у блядского магнитофона. На котором крутятся кассеты.

– Да что ж ты так не любишь нас? – спросил вслух командир, гундося в респираторе. Свирепо, загнанно кипело в нем достоинство бойца, прошедшего в Анголе и на Кубе пороховые Крым и Рым.

– Вас никто не любит, херр офицер, – сказал магнитофон. Спину Кострова обдало ледяной примочкой: туда вселился дух удравшей «дичи»? Студент предвидел всю его реакцию?!

– Это почему? – вдруг выбулькнул вопрос из горла командира.

– За что любить опричников, песью башку с метлой? Ты пробовал хоть раз задуматься, чем занимаешься? Кто отдает команды «фас»? И за кого ты рвешь людские судьбы?

– Ну, растолкуй? – сказал Костров. Мазнул взглядом по лицам. Остолбенело пялились бойцы на командира, затеявшего разговор с железякой.

– Кто отдает приказы гробить, вгонять в разор нашу с тобой страну? Кто гонит миллионы кубометров газа западным буржуям? В деревнях замерзают, пухнут в холоде наши отцы и деды, сломавшие хребет фашистам. А топливо и нефть, сбереженные их потом и кровью, сифонят мимо них по трубам, обогревая побежденную Германию. Кто распорядился всадить гранату ЦБК в живую плоть Байкала? Бандитский комбинат который год гонит отраву в озеро-хрусталь, калечит всю Сибирь, людей, природу.

Какая сволочь надела на колхозную шею удавку МТС, передав их колхозам? Они теперь работают себе в убыток, не вылезают из долгов, поля все в сорняках, не обработаны, хлебов все меньше. Какой паскудник распорядился гнать Госплан по валу и поощрять за бешенство затрат? Чем больше себестоимость продукции, чем больше тратится на нее денег – тем выше почести транжирам. Какой матерый враг отменил все Сталинские понижения цен, обрушил курс рубля по отношению к доллару в 2,5 раза? Он, как Гапон, подвел к расстрелу рубль из пулеметов мировых волют. Кто заставляет агрономов карежить, истощать все наши нивы вспашкой, плугом?! Кто отбирает прибыль у толковых директоров и раздает ее дебилам и трутням?

А ты на страже этого паскудства. Ты охраняешь тех, кто всаживает Родине нож в спину. За что тебя любить, херр офицер, трусливо не желающий включать свои мозги? За что уважать цепного пса?

Холодный пот тек по спине Кострова: остолбенелые бойцы фиксировали их диалог. Накал словес студента нещадно воспалил подпольные, похожие сомнения, все чаще одолевавшие старлея. Но он, заимевший в обеспеченном своим потом и кровью тылу двоих детей, жену в двухкомнатной квартире, гнал эти мысли от себя.

– Серьезный разговор, – сглотнул слюну в пересохшую глотку Костров, – поговорить и я не прочь. Но ты же смылся.

– Ищи меня на крыше. – Закончила кассетная железка. Отключилась. Костров снял кассету, сунул её в карман.

– Орлы, вы ничего не слышали. Того, кто проболтается – достану из под земли со всеми потрохами. Затем зарою там же, но уже без потрохов. Но что гораздо хуже – я плюну ему в рожу и не подам руки. Все сказанное касается и вас, – добавил командир, буровя взглядом лейтенанта Качиньского. Был тут добавленный в его команду распоряженьем Левина вставной элемент. Предлог нашли говеннее поноса: для усвоения спецбоевого опыта Кострова. Все возражения Кострова наткнулись на нетерпеливо-оскорбительный отлуп московского начальства.

– За мной! – Костров шагнул к дверям.

Костров пересек с бойцами сцену под цепким коршунячим взглядом Дана, сидевшего на рояльной банкетке. Поодаль изнывал на полусогнутых, не смея сесть, несчастный Томин.

Костров остановился перед дверью, перекрывавшей ход на антресоли. Не глядя сказал ночному сторожу:

– Открой.

Тот ринулся к двери опрометью, стал с суетливой дрожью толкать вертлявый ключ в щель замка.

– Стервец этот на крыше, – не глядя на истекавшего ехидством Дана сквозь зубы выцедил Костров, – тут каменный мешок, больше некуда деваться.

– Я уяснил про крышу двадцать шесть минут назад, – меланхолично отозвался Дан, скользнув взглядом по циферблату часов.

– Ты это знал?! – бешено крутнулся к Дану командир.

– Я говорил тебе: здесь чего-то не хватает. Тут не хватает форс-линя. Они свисают сверху на всех сценах. Тому, кто забирается к софитам на антресоли, привязывают к форс-линю забытые детали, инструменты и верхний тащит их к себе, чтоб не спускаться, экономить время. Студент взобрался вверх по этому канату и утащил его с собой.

– Тогда какого х… ты грел ж… банкетку?!

 – Когда я запросил минуту, чтобы подумать, ты спел мне, командир, про «до ре ми до ре до».

Глазной дуплет куратора проткнул Кострова беспощадно. Москвич не собирался прикрывать собой многострадальный зад аборигена, спасать его от грандиозной порки.

Издерганный ситуацией, все так же паралитично тыкался в замок ключом Томин – не попадая.

И разъяренный буйвол, прущий из Кострова наружу, с размаху хрястнул по двери копытом. Дверь рухнула во внутрь. За ней пустынно, пыльно отсвечивал пластинчатый металл ступеней, ввинтившихся в бездонность верхних антресолей.

Костров, цепляясь за перила, взлетал через две-три ступени, бросая тело ввысь рывками. За ним карабкались все остальные. Через минуту он остановился. И, свесив голову, воткнул луч света в отставший арьергард соратников. Увидел: к замыкающему вереницу Дану, склонился «пристяжной» Качиньский и что-то шепчет на ухо. Увидев это, гаркнул в провал между ступенями Костров:

– Лейтенант Качиньский!

Тот дернулся, задрал вверх голову.

– Ко мне!

Качиньский поднимался, вжимая остальных в перила.

«Успел? Если успел отсексотить, то что? Скорее всего, мало, суть монолога студента – вряд ли успел».

– Я, слушаю, товарищ командир! – Качиньский умостился рядом, («Сексот, сучонок херов»).

– Ты плохо меня слушал там, в каптерке. Иди вперед. Теперь будешь при мне.

…Отряд челночно прошивал грохочущий металлом полигон крыши под звездами. Они бледнели в натиске рассвета. Отсюда, с высоты, распахнуто освобождался от ночных тенет район заводов, вышек, нефтепромыслов. Стекала полутьма с негроидно– коричневых, облитых суриком, крыш. Все резче, явственней обозначались пирамидальность тополей, черно-зеленое скопище зелени в парках и скверах. Уже во всю пронизывал их воробьиный и вороний гвалт.

Прощупали все закоулки крыши, забранные решетками провалы вентиляционных козырьков, подходы к двум пожарным лестницам. Три стороны Дворца культуры густо оцеплены наружкой. Она не видела, не слышала, не замечала ничего. Четвертая, без лестницы, надежной, стерегущей пропастью обрывалась вниз. В пятиметровой отдаленности от неё бугрилась, выпрастываясь, из серой полутьмы разлапистая крона липы.

Обшарили всю крышу заново. Беглец исчез.

Чукалин отпрянул в тень, пережидая. Взрезая ночь кинжальным светом фар, с железным воем промчалась мимо «Волга». Летели ко Дворцу Культуры от дома Аверьяна – чтобы уплотнить облавное кольцо на него. В ДК – тотальный шмон, прочесывают кладовые и каптерки. Успели выслушать магнитофон и зачищают крышу? Или пока копаются в подвале?

Времени в обрез, до дома Бадмаева – полквартала.

Евген шагнул из под куста на желто серый, облитый лунным настоем тротуар. Врубился, ускоряясь в бег. В сталинской, осанистой, кирпично-красной семиэтажке жил Бадмаев (и здесь, как и в масштабах личностей, разительное расхождение: в «хрущобах» обволакивало жлобство тесноты, давил на темя панельный примитив клетушек для сов-быдла.А в «Сталинках» -тому, кто заслужил делами бесплатное жилье – просторнее, надежнее и долговечней.) Евген остановился. Нырнул в густую тень подстриженных кустов.

Всмотрелся, вслушался, гася дыхание: упругими тычками ломилось сердце в грудь.

Все было тихо. Наружка унеслась опрометью в ДК. Не выходя из тени, он заскользил, пригнувшись к торцу дома. Там рос каштан. Тот самый, втекший в ухо Аверьяна от Томина – вслед за «пеньжайкой». «Пеньжайка», коей оповестил о себе Евген, их фамильярный шифр, их позывные, прилепленные командой к лужайке с пнями, той самой под Гудермесом, где закалял Бадмаев их боевую стать в нещадных драках Радогора. И этот шифр был зовом и паролем братства, соткавшегося между ними.

…Евген притиснулся к стволу каштана, поднял голову, всмотрелся. Стал обходить ствол, выискивая взглядом нужное. В прорехе черной кроны, куда просачивался лунный полусвет, едва приметным змеем – альбиносом провис дугою трос.

Чукалин ощутил: теплейшим ладаном пахнуло в сердце – здесь его ждали!

Подпрыгнул и вцепился в ветвь. Упершись в ствол ногами, стал невесомо и бесшумно взбираться ввысь. Добравшись до троса, сцепил зубы, превозмогая боль: горела, ныла кожа на ободранных ладонях. Копя во рту слюну, толчками разума, древнейшими спинно-мозговыми рефлексами (рептильным и лимбическим) стал усиливать анестезирующие свойства слюны. И, накопив ее, обильно облизал ладони. Боль уползала с кожи, свертываясь, в слабо щекочущий зуд мурашек.

Евген сжал пеньковый трос, дернул на себя. Спрямив дугу, трос натянулся. Испытывая его на прочность, Чукалин рвал к себе упруго-неподатливый канат. Где-то вверху над каменно-кирпичной кладкой под самой крышей дома чуть слышно звякнул металл: Бадмаевский железный якорь от лодки «Казанки» был им зацеплен намертво за стойку ограждения. Евген толкнулся от ствола и, прорывая телом хрусткую завесу листьев, ринулся к торцу дома. Стена неслась навстречу. Ударила в подошвы вытянутых ног. Спружинив ими, Чукалин глянул вниз. Под ним зиял бездонный желто-лимонный мрак.. Внизу все было тихо. И он, перебирая по стене ногами, по-обезьяньи резво стал подниматься по канату.

У самого верха под обрезом крыши, его поддела жесткая и теплая рука: Бадмаев мощной тягой помог взобраться на ограду. Перевалив через нее, Евген припал к надежной долгожданной плоти вещего волхва, чей разум, родственное соучастие в судьбе стало вторым, а может быть уже и первым родовым отцовством.

– Там, во Дворце, среди гончих назревает смерть, – возник и высочился из горла Аверьяна чуть слышный клекот – шип. Евгений дрогнул.

– Но я не трогал никого. Мы даже не встретились.

– Я знаю. Их каста сцепится между собой. Меж многими из них стена. Там, как и везде, ясуни и дасуни.

– Утратится жизнь солнечного?

– Нет, черного карателя. В их стае накал различия сейчас на пределе. Они пойдут на все. Нам будет трудно.

– Нам?! Вы собираетесь…

– Я вызрел. Теперь мы в одном роке.

– Архонт, мне нет прощенья, моя несдержанность и честолюбие втянули вас…

– Нет. Мы оба поменяли кармы. Теперь во мне зов кшатрия. А ты возвышен ИМИ и подключен к Инсайту Эгрегора.

– За что? Чем заслужил?

– Тебя испытали шудрой Тихоненко, и ты вознес его к вершине Кундалини – воскрешению.

– Меня учили вы…

– Я не достиг таких высот. Ты, порожденный кастою Орловых-Чесменских, стал индиго. Теперь вступаешь в стадию брахманства, твое предназначение – кудесник. Но приготовься к испытаниям.

– Из них есть выход.

– Да, я изучал его, зондировал твой Будхи. Ты многое предусмотрел. Нам нужен телефон Пономарева.

– Он есть у отца в записной книжке. Но я не смог связаться с ним инсайтом. Почему, учитель?!

– Отец твой-кшатрий. Ты унаследовал его характер. Но твой инсайт – от матери Чесменской. Теперь мне надо подключиться и отшлифовать детали. Сегодня на «Пеньжайке».

– Нашей пеньжайке!

– Сегодня в полночь. Но ты понадобишься раньше. Я позову. До этого найди возможность отдохнуть. Теперь мне пора. Я усыпил стражу ненадолго. Они спят в комнате. Послушай мой совет: не посещай родителей перед Пеньжайкой. Чтобы поймать тебя, каста отбросит все свои табу.

– Мне надо увидеть отца и мать, у мамы плохо с сердцем. Скорей всего, мы долго не увидимся. И есть еще одно: я должен передать презент.

Аверьян усмехнулся:

– Обещанное даже чернозадому квазимодо надо выполнять?

– Да, я должен выполить обещанное. До встречи.

– Возьми, здесь двести.

– Что это?

– Деньги.

– Это много.

– Достаточно.

Они обнялись. Евген, взяв в руки трос, перемахнул через ограду крыши, завис над пропастью гигантским пауком на паутине. Он опустился к подножию стены через минуту. И выпустил трос из рук. Белесый жгут, раскачиваясь в витых извивах, ринулся ввысь.

Чуть слышно под звездным небом звякнуло железо. И силуэт Бадмаева, маячивший на краю крыши, исчез.

Евген вошел в густую тень каштана. Обнял округлую шершавость ствола, сработавшего только что пособником свидания. Прильнул к нему щекой. И ощутил, как вкрадчивый, живительный земной сироп, отсосанный из недр корнями, насыщенный азотно-фосфорно-калийным бульоном, струится под корой наверх и растекается по капиллярам листьев, течет и насыщает их.

Болезненным сполохом взорвалось в голове: он тонет в духовитой сенной перине, истерзанный сумасшествием восторга… над ним сияющим созвездием источают счастье колдовские глаза полночной нимфы Виолетты… и пепельная бархатистость ее кожи струит с ума сводящий запах, настоянный на угасающей агонии пионов.

Все полыхнуло и сгорело, оставив в сердце саднящую, тупую боль.

Евген содрогнулся, открыл глаза. Он, стоя, спал. И все это приснилось. Измотанный событиями трех ночей, мозг отключил себя на несколько минут.

Так он стоял, сливаясь с деревом и тишиной. Потом отпустил ствол, пошел, шатаясь, не выходя из тени сквера.

Рассвет уже вливался в индиговость утра: его рассвет, в его индиговую сущность.

Пора было искать пристанище на несколько часов для отдыха.