Низкая облачность, идет мокрый снег, метеорологи говорят — надолго. Полеты отменены, приказано спать. Летчицы и штурманы в полном снаряжении, в тяжелых унтах, наклонив головы, пряча лица от холодных прикосновений снежинок, молча возвращаются в общежитие. Там хорошо натоплено, уютно, но в душе досада: уже приготовились, что называется, выложиться до точки, летать и летать до утра, а тут — спать. Этому уюту, теплой своей постели цена была бы совсем иная, приди мы сюда на рассвете, после восьми-десяти вылетов, когда ноги передвигаешь машинально, когда голова без мыслей, а веки смыкаются сами собой.

Приказано спать, но не спится. Улеглись, завернулись в одеяла, дежурная погасила свет. Ветер ломится в окна, свистит… Соседи тихо переговариваются, кто о чем. Больше — о доме, вспоминают всякое из довоенных лет. Само собою разговор заходит о любви. Решается проблема: что важнее в семейной жизни — любовь или уважение. Мнения расходятся, но никто не может привести убедительные доказательства, никто не может сослаться на свой опыт, поскольку опыта такового почти ни у кого нет. Все же среди обитательниц общежития — трое замужних. К ним и обращаются за «квалифицированным» ответом.

— Дуся, вот ты скажи: ты своего Григория больше любила или уважала, когда выходила за него?

Дуся Носаль одна из самых умелых и бесстрашных летчиц полка. Она решительная, порою излишне резкая, но твердая, волевая женщина. Она — взрослая. Судьба у Дуси тяжелая. Фашистская бомба попала в родильный дом, где она лежала, погиб ее только что родившийся ребенок. Муж Дуси тоже служит в авиации, но далеко, в другой воздушной армии. На приборной доске ее самолета всегда его фотография.

— Чудные вы, девчонки, — «любила, уважала». Да разве я так взвешивала, распределяла. Знаете, как у нас было?.. Вот до Григория был Анатолий… Вот его, теперь понимаю, больше уважала, чем любила. Мы с ним со школы дружили, лет, наверное, пять. Честный, добрый, а уж рассудительный — всегда знает, как надо, а как не надо: «Нет, мороженое я тебе не куплю — уже солнце село». Чего смеетесь? Заботливый, конечно. А я разозлюсь, нагрублю, руку вырву и бежать от него, а он не обижается. Говорит: «Я понимаю, что у тебя характер импульсивный». Потом однажды: «Давай, Дуся, распишемся». Я даже не удивилась, как-то уж сама решила, что так будет. А что еще надо: любит меня здорово, это точно, ни разу в сторону не взглянет, все со мной и со мной. Мама тоже в нем души не чаяла. Я говорю: «Согласна, только ведь знаешь, какая я: вспылю, будто нечистый вселился». Говорит: «Ничего, я сейчас психологией увлекаюсь, над характером будем работать». Я смеюсь. Ну ладно, раз так. Мама уже развернулась, по соседкам бегает, посуду собирает, они к ней — одна, другая, на кухне чего-то бормочут. Посмотришь — партизанки-подпольщицы, а они брагу уговариваются варить. В общем, подготовка, как перед прорывом фронта, не меньше. Смотрю на них, а самой как-то нерадостно, даже не скажу нерадостно, а безразлично, вроде не моя свадьба готовится. Другие невесты прямо расцветут от счастья, сами бегают, хлопочут, а я нет. Сейчас мне понятно отчего.

Тут как раз в нашем аэроклубе назначили вечер для учлетов, и нас, инструкторов, тоже пригласили. Мы с Анатолием пришли, почти уже как муж и жена. Танцуем. Музыка начнет — мы идем. Танцую и чувствую: смотрит кто-то в спину, ну знаете, девчонки, так чувствую, будто кто руку на плечо кладет, ну просто физически. Оглянулась — не пойму. Закончили танец, отошли в сторону, села я на стул, а тут вальс объявили, и не успели мы с Толей сообразить — идти нам или не идти, подходит он. Уж потом я спросила: «Это вы меня взглядом сверлили?» Высокий, глаза карие, ну да вы его знаете по карточке. «Разрешите, — говорит, — пригласить вашу девушку». Я про себя думаю: «Вашу невесту» надо бы сказать». Танцуем, говорим. Он тоже инструктор, только что перевелся к нам, но опыта у него побольше, да и подготовка получше. Посмотрит мне в глаза, а у меня внутри все так и замрет. Никогда так не было, честное слово.

Кончился вальс, подвел он меня к Анатолию, поблагодарил. Он отходит, а я в спину ему гляжу, и почему-то мне страшно, что он больше меня не пригласит. Анатолий смотрит на меня и вдруг говорит, и я понимаю — он знает, что мне страшно: «Знаешь, Дуся, этот человек встанет между нами». Я думаю: «Он прав», а вслух: «Вот еще, с чего ты взял?» — «Знаю, — говорит. «Это все твоя психология, — говорю. — Если читать медицинский справочник, все болезни найдешь у себя. Вот так и ты, неправильно применяешь знания. Короче: «Горе от ума». А сама себе не верю, знаю, что вру.

Григорий меня больше не пригласил, но следил, как я танцую. А я знала и злилась. Дома легла, и слезы от злости полились, реву и ругаю его. Потом спохвачусь: «Ну, при чем он? Потанцевал, и все, подумаешь, какое дело! Ты же замуж выходишь». И снова реву. А на следующий день я его на аэродроме увидела, остановилась, смотрю, как идет, и двинуться не могу. Потом вместе обедали, он меня подождал после полетов, пошли. Болтали, смеялись, все дела аэроклубные обсудили. Взгляну на него и просто не знаю, что со мною творится. Уж потом, когда одна осталась, стала думать: «Никогда»такого не было. Толю увижу — радуюсь, конечно, но спокойно как-то. Иду на свиданье, а думаю о чем-нибудь другом. И с подругами так же». Засыпаю и говорю себе: «Приду завтра пораньше, может, он тоже догадается прийти». И представляете: догадался, минут 15 мы с ним посидели, и опять я сама не своя. Полетела с одним чудаком, размечталась, а он будто нарочно в этот день решил с собой покончить и меня угробить заодно. Ну нет, думаю, шалишь — мне еще трудный вопрос решить надо!

А через три дня Гриша меня поцеловал — я уж не знаю, как это получилось, нечаянно будто, ну, а вообще-то так и должно было быть, ну, обязательно, в общем. И говорит: «Я тебя, Дуся, нашел». А я думаю: «Ведь и я тебя нашла», но сказать ничего не могу — свадьба на носу. И он понимает, конечно. Так и не заснула тогда, пролежала до света и встала. Ворочалась, так повернусь — надоест, иначе лягу — опять плохо. «Что делать? Ну как я скажу Толе, — думаю. — Вот и встал он между нами. Знал ведь мой бедный «психолог». А как подумаю, что свадьба будет — от ужаса вскакиваю и сижу. Нельзя, чтобы свадьба. Просто мученье, девчонки. И так нельзя и иначе тоже. Григорий меня спрашивает, а что я отвечу? Хотя знаю: без него не могу. Хорошо, на мое счастье, Толя домой уехал, к нам в село. Стало легче, решилась. Пошли в загс и расписались. На душе кошки скребут, страшно, а потом думаю: «А если бы мы с Толей свадьбу сыграли? Тиранила бы я его с досады и возненавидела потом. Он бы мучился, и никакая его психология не помогла бы». Свадьбу не устраивали, попросились куда-нибудь подальше, перебрались в Брест… Так что вот. Соседки постарше, конечно, меня осудили — из-под венца убежала, что называется, да и Анатолий… Но он хороший, очень хороший. А я думаю, что сделала правильно…

— Правильно, — соглашаются в темноте.

— А вышла бы за Анатолия, — всем троим было бы плохо.

— Тут арифметика ни при чем.

— Правильно, так и надо. Лучше все передумать и поступить как сердце подсказывает.

— Да что тут думать, раз любовь!

— А вот Татьяна у Пушкина…

— Сравнила! «Татьяна у Пушкина»! Там же совсем другое. То литература, а это жизнь.

— Дусь! С Анатолием ты потом говорила?

— Письмо ему написала, он ответил. Слово, конечно, держать надо…

— Ну, ты — чудачка, ей-богу!

— А что, девчонки, хорошо бы у нас в полку завести один мужской экипаж.

— Чего ради?

— Все-таки веселее. Я даже знаю, кого взять: Григория и Ирининого Вадима. А кто летчиком, кто штурманом — они бы сами разобрались! Точно?

— Ну, раззвонились! Ой, звонари!

Женя лежит, натянув одеяло до подбородка, жадно слушает разговор, но не участвует в нем. Говорят о той стороне жизни, наверное, о самой важной, которую она знает совсем мало. В сущности, до войны она жила среди книг, училась до книгам наукам и жизни, но ведь по книгам. Когда-то, кажется, на первом курсе, она выписывала в тетрадь высказывания великих людей о любви, она и теперь их хорошо помнит: «Чудо цивилизации» (Стендаль), «Пробный камень» (Лев Толстой), «Звезда, ведущая к счастью» (Платон), «Сильнее любви в природе нет ничего» (Лопе-де-Вега)… «То литература, а это жизнь»… И бывает, например, вот так, как у Дуси. Она, Женя, знает много и много такого, чего не знают ее теперешние подруги. Они называют ее «ученый муж», любят слушать ее сказки, ее рассказы о звездах, о прочитанных книгах, но в чем-то они богаче ее, у них есть то, что называется житейским опытом. Опыт этот совсем невелик, и все же больше, чем у нее. На фронте, на войне, под боком у смерти, она приблизилась к жизни, к людям, к другим людям, не совсем таким, как ее университетские товарищи, более практичным, чем она.

Ее считают наивной. «Незнанье зла Вас не спасет от зла», — получила она по «новогодней почте» в Новый, 1943-й. «У тебя все люди хорошие!» — говорят ей. Все — не все, но большинство. Над ней посмеиваются, считают, что она все понимает слишком буквально. Смеялись, когда в Энгельсе привязала к пуговицам ветрочет, карандаш и линейку. Теперь бы она так не сделала, но ведь нужен опыт, практика. У подруг такая практика была. Она пришла в армию плохо подготовленная физически, спортивно, а в полку много хороших спортсменок. Она побежала эстафету, сбросила сапоги и гимнастерку, побежала в маечке (надо было спасать честь эскадрильи, не хватало бегунов), и тогда тоже смеялись: «Демобилизованный ангел побежал!» Наверно, было смешно. Она не обижается, потому что любит их, и они ее тоже.

Женю привлекали в полку, прежде всего, девушки, не похожие на нее, более уверенные в себе, выносливые, хорошие практики. Поэтому она так привязалась сначала к Жене Крутовой, потом к Дине Никулиной, а еще позже к Гале Докутович. Дина для Жени, прежде всего, самый лучший летчик, летчик-виртуоз, Женя буквально влюблена в нее. Когда Дина по несколько раз заставляет ее залезать в кабину и тут же вылезать, чтобы научить делать это четко, Женя не противится — ведь это приобретение опыта, которого у нее нет. Ей хотелось не только учиться у Дины летному делу, но и просто слушать ее, как человека, лучше разбирающегося в жизни, знать, что она думает по разным поводам. И вот этого общения ей недоставало. Когда останавливались на квартирах, Дина селилась вместе с Симой Амосовой, своей названной сестрой…

В конце декабря 1942 года в полк вернулась Галя Докутович, и Жене очень захотелось подружиться с ней поближе. С тонким овалом, лица, черноглазая, белозубая, стройная, Галя обратила на себя внимание Жени еще в Энгельсе. Теперь же оказалось, что эта красивая девушка обладает и крепкой волей, душевным закалом. В одну из ночей в июле Галя Докутович между вылетами прилегла на аэродроме прямо на землю и заснула; в темноте ее ударил бензозаправщик. С переломом позвоночника ее увезли в тыловой госпиталь. Она возвратилась через полгода и настояла, чтобы ее снова допустили к полетам, хотя врачи предписали ей долечиваться. «Свой 6-месячный отпуск я положила в карман. После войны буду поправляться», — записала она в дневнике. Для Жени такой подвиг воли был очень привлекателен. Но не только это. Галя легко и свободно чувствовала себя среди мужчин, у нее было много старых институтских друзей, с которыми она переписывалась, появились знакомые, пока она лежала в госпитале, — от них она тоже получала письма. У нее был любимый на том же Северокавказском фронте. Галя часто размышляла о любви, писала о своих переживаниях и наблюдениях в дневнике.

«По-моему, не ошибусь, если скажу так: своего Сергея Наташа ценит умом, но сердце не целиком занято им, быть может, к нему даже спокойно. А Михаил оставил память не только в голове, но больше в сердце. Почему я так думаю? Если человека любишь по-настоящему, никогда в голову не приходят мысли о том, что будет другой человек, которого полюбишь, никогда не думаешь о том, что судьба твоя в дальнейшем будет оторвана от его судьбы. Это все мелочи, но говорят они о непоследовательности. А последняя получается от борьбы рассудка с чувством. А чувство это на стороне другого. Если человек просто друг без всяких других оттенков, никогда не станешь подмечать за ним дорогих для тебя мелочей. Я помню, как после целого года дружбы с Толей я не знала, какого цвета у него глаза. А тут человек запоминает звук шагов, все словечки, выражения, жесты и подобные мелочи»…

Жене все это тоже было интересно, она ждала своей любви, и хотелось слушать Галю, говорить и спорить с ней, но она могла высказывать только теоретические соображения. В конце концов они стали хорошими друзьями, вначале же Галю удивляло в Жене нечто еще сохранившееся от детства, от школы.

В Галином дневнике есть запись:

«Все-таки немножко странно. Оригинальные девушки бывают на свете. Вот, например, Ира Каширина. Хорошая девушка. В ней очень много нежности, гораздо больше, чем твердости. И может быть, совсем недавно Иринка заметила во мне что-то вроде склонности к лирике. Прочла она мои заметки, и я чувствую, что она тянется ко мне, может быть, хотела бы подружиться близко-близко. А я не смогу. Больше мне по духу люди твердые, волевые.

Боюсь, что обидела Женечку Р. У меня есть ее карточка с надписью: «Моей Гале». Я не спросила у нее, почему она так надписала. Но не спросила сознательно, ожидая объяснения, не желая быть навязчивой. Оказывается, вот что: у нее есть сказка о двух подругах, которые очень любят друг друга, чувство это проносят через всю жизнь, через все препятствия. И одной из этих подруг Женя дала имя «Галя». Это было уже тогда, когда она знала меня и много думала над тем, что я, пожалуй, тот человек, кто мог бы быть ее другом.

Это признание Жени было похоже на объяснение в любви, право же. Ну что я могла ответить на ее предложение дружбы? Сказать «да» — совру. Потому что мы очень неодинаковые люди. Женечка очень славная, умная, нежная и чуткая девушка, гораздо лучше меня. А я, мне кажется, сильнее ее. И мы просто не сможем дружить. Я вижу это, почему Женя не видит? Сегодня, я слышала, Женя писала письмо подруге. Она описала один случай и говорила ей, что нет у нее в полку друга (конечно, в смысле человеческом). По-моему, именно наш разговор Женя имела в виду. Я не сказала ей тогда «нет», но зато и не сказала «да».

Немножко меня удивляет: зачем, когда уважаешь человека, любишь его и хочешь дружить, говорить об этом?»

Галя права и неправа. Предлагать дружбу в наш век — старомодно и по-детски. Возможно, Женя несколько поспешила подарить карточку с надписью «Моей Гале», и в этом сказалось ее книжное воспитание. Но Галя ошибалась, считая, что нежность и чуткость не могут сочетаться с твердостью характера. Ира (Глаша) Каширина 22 дня шла по тылам врага и вышла к своим. Потом переучилась на штурмана, и, когда на обратном пути от цели вражеский истребитель прямым попаданием убил летчицу Дусю Носаль, Глаша не только сумела в трудных условиях довести самолет до аэродрома, но и посадила его, хотя делала это впервые. За присутствие духа и самоотверженность Каширина была награждена орденом Красного Знамени. А Женя, нежная, чуткая Женечка — разве она не летала каждый день в лучах прожекторов и разрывах зенитных снарядов? Летала и прицельно бомбила врага.

Женя была из той замечательной породы людей, которые учатся и готовы учиться всю свою жизнь. Сначала она училась по книгам, а когда оказалась в новой обстановке где понадобились не только книжные знания, скромно, без тени зазнайства стала учиться мужеству, выдержке, летному умению у командиров и более опытных подруг. Бывало ей трудно, стыдно, несколько раз она даже плакала бесшумно, спрятавшись под одеяло. Но если бы к ней отнеслись со снисхождением, ее бы это оскорбило.

В конце декабря 1942 года соединения нашей армии перешли в наступление на Северокавказском фронте и в считанные дни сумели взломать оборону врага. Фашисты начали отступать, опасаясь оказаться в тисках между двумя советскими фронтами — Сталинградским и Северокавказским. После полугода оккупации Северного Кавказа гитлеровцы сдавали один за другим советские города, селения, укрепленные районы, откатываясь к Азовскому морю. «Кавказ — туда и обратно», — не без иронии и горечи говорили немецкие солдаты, когда Кавказ был для них окончательно потерян.

2 января 1943 года наши наземные части прорвали сильно укрепленную оборону фашистов на Тереке, у Моздока, Екатериноградской, Прохладного, а 3 января взяли Моздок. Этот город стал для оборонявших его немецких частей сущим адом — здесь они понесли особенно большие потери. Затем наступила очередь Малгобека, 5-го отбили Нальчик, 6-го фашисты бежали из Прохладного. Темп советского наступления нарастал, наши войска висели на плечах у противника, то есть шли за ним по пятам, обтекая города и станицы, в которых фашистские гарнизоны отказывались сдаваться в плен. С «несговорчивыми» гарнизонами сводили счеты бойцы вторых эшелонов, а головные части тем временем разрушали фашистскую оборону и уходили все дальше и дальше.

Каждый перекресток дорог, каждая речушка и балочка в степи, каждая улица в городе и каждый маленький хуторок давались наступающим войскам огромным трудом и кровью. Осенью и зимой гитлеровцы не переставали готовиться к оборонительным боям и позади переднего края своей обороны создали еще несколько поясов укреплений, глубоко эшелонировали их, оборудовали по последнему слову военно-инженерной техники. Они заставляли местное население рыть противотанковые рвы, складывать из кирпича доты, сооружать проволочные заграждения. Объединяя усилия всех родов войск, Советская Армия прорывалась и пробивалась сквозь возведенные врагом препятствия.

Фашисты убегали, но все же успевали оставить после себя «выжженную землю», — не отказались от своей людоедской практики, которая в конечном итоге работала против них…

2 января полк из Ассиновской перелетел в станицу Екатериноградскую. Приземлились среди ночи и попали в густую вязкую грязь. Сапоги сразу же утяжелились вдвое. Они точно врастали в землю, нога выскальзывала из голенища. Приходилось, стоя по-журавлиному, балансировать на одной ноге и одновременно вытаскивать укоренившийся в почве сапог. Стоишь, качаешься, а потерять равновесие — значит, вываляться в грязи с головой. Даже реветь хочется! Победишь цепкую грязь и обнаруживаешь, что предстоит выдирать наружу второй сапог…

Больше других доставалось вооруженцам: увязая на каждом шагу, они по двое тащили стокилограммовые бомбы в густой смазке, и бомбы выскальзывали из рук, плюхались в грязь, выбрасывая в лица девушек холодные брызги, и уходили в грунт чуть ли не целиком. Натужно покряхтывая, в отчаянье чертыхаясь, девчонки-вооруженцы поспешно выволакивали бомбы из хляби (летчицы и штурманы торопили их) и несли свой тяжкий груз к самолетам.

Легче становилось, когда несильный мороз цементировал раскисшую землю. Она твердела, вся в бороздах, рытвинах, глубоких дырах. И тогда самолеты катились по неровному полю, как по стиральной доске. Легче — это было на земле, а в воздухе, наоборот, совсем туго. Мы отчаянно мерзли, хотя и натягивали на себя всю «арматурную карточку», то есть обмундирование, полагавшееся летному составу по штату. Толстые, неповоротливые, добирались до машин, втискивались в кабины, взлетали и уже минут через 10—15 начинали ежиться от проникавшего под комбинезон, меховую безрукавку — «самурайку» и два свитера резкого ветра.

Но морозы отпускали, и наш аэродром вновь становился нашим мучителем — черная вязкая масса чавкала, всхлипывала и свистела под ногами.

В Екатериноградской нас настигла страшная весть: погибла Раскова. При перелете в тумане самолет врезался в холм и взорвался. Мы помнили ее, всегда ждали, что она как-нибудь однажды прилетит в полк и мы будем рассказывать ей долго о том, как жили и как воевали, выпестованные ею. Теперь же в газете ее портрет — красивое, жизнерадостное лицо в траурной рамке.

В день, когда узнали о непоправимом, мы написали на фюзеляжах: «За майора Раскову», а ночью облака разбрелись по сторонам, и штурманы целились особенно тщательно.

Мы перелетали с места на место, догоняя отступавшего противника, но бить его как следует в январе не пришлось — мешала погода. Настоящая кочевка — сборы, наскоро устроились близ новой площадки, команда собираться снова, упаковываемся и летим дальше на запад. Часами мы просиживали на аэродромах. Под крыльями наших ПО-2 проводились лекции, беседы о положении на фронтах, комсомольские и партийные собрания. За январь 1943 года полк произвел всего 47 боевых вылетов, 29 раз летали на разведку погоды и 15 — разведывать расположение войск противника.

Туманы, снегопады затрудняли боевую работу и в феврале. Бывало, вылетаешь при чистом небе, а возвращаешься в сплошном «молоке», и тогда самолет сажаешь вслепую, полагаясь на удачу.

В самых первых числах месяца Женя и Дина возвращались домой, отбомбившись по цели. Туман встретили на подходе к аэродрому. Вошли в белесую мглу, и теперь помочь могли одни приборы. Тянулись секунды, но ничего не менялось. Крылья резали туман, машина дрожала и будто спотыкалась. И наконец появился свет, вспыхнула внизу ракета, зажглось маленькое солнце, заиграли радужные круги и плавно стали меркнуть. Ракеты взлетали одна за другой, но сесть по ним трудно. Дина поднялась выше тумана, сделала над аэродромом круг, еще один, — ракет больше видно не было. Прошло минуты три, и тогда в белесой бесконечности появилось неясное, дрожащее световое пятно. Оно не двигалось, не меркло, но становилось ярче и разрасталось. От костра, зажженного на летном поле, образовался световой купол, по которому можно было делать расчет. Снижались на малой скорости, как будто ощупью, готовые встретить удар о невидимое препятствие. Как вахтенный матрос на каравелле Колумба, Женя во весь голос закричала: «Земля!» Землю увидели на высоте пяти метров. Сели благополучно…

Наступление продолжалось. Самолеты женского полка приземлялись на знакомых площадках, но теперь станицы, дороги, поля, которые девушки видели в августе прошлого года, стояли изуродованные, перерытые. Лежали еще не убранные трупы, часто в обгоревших мундирах — фашистские танкисты выскакивали из горящих танков и падали под пулями наступавших. Тут же, среди поля замерли их исковерканные, огромные и все еще грозные машины: сорванные гусеницы легли дорожкой — можно бы катиться, но танк не воспользовался случаем, башня сдвинута, длинная пушка поникла. Дорога, поле усыпаны касками, автоматами, какими-то страшными, неопределенного цвета, грязными комьями… Шоссе было запружено разбитыми грузовиками, некоторые валялись колесами вверх и еще чадили. Из окна кабины торчала белая застывшая рука, из-под кузова бежал и застыл ручеек крови.

Впервые мы видели войну близко, видели результаты своей работы.

8 февраля над станицей Челбасской висели черно-серые тучи, угрожая не то дождем, не то снегом. Ветер-безумец метался по аэродрому, парусами надувал чехлы для моторов, подталкивал нас к машинам и тут же отгонял от них, вел себя, как потерявший голову руководитель полетов. Мы ждали прояснения погоды.

Начальник штаба капитан Ракобольская появилась около самолетов незаметно. Увидели ее, когда она необычным, взволнованным голосом объявила общее построение. Мы встревожились, хотя вины за собой не знали. От штаба в нашу сторону шли человек десять офицеров-мужчин, среди них — генерал-майор Попов.

После доклада Ирины Ракобольской вперед вышел командир дивизии. Ветер рвал из его рук лист бумаги. Мы смотрели на этот листок и ждали основательного разноса. Окинув строй взглядом, генерал громко начал читать. Указом Президиума Верховного Совета СССР нам присваивалось звание гвардейцев, отныне мы становились 46-м гвардейским полком. Как хорошо, когда готовишься к дурному, и ожидания завершаются нечаянной радостью. Никогда еще мы не кричали «Ура!» с таким восторгом, хотелось выскочить из строя, обнять генерала, командира полка и комиссара, прыгать и даже пройтись на руках. После команды «Разойдись!» вмиг сорвались с места, обнявшись, закружились по полю. Еще бы! Ведь мы первыми в дивизии, — да и не только в дивизии, — первыми в воздушной армии стали гвардейской частью! Сбылось сказанное нашей незабвенной Мариной Расковой: «Я верю, мои скромные ночники, вы будете гвардейцами».

На другой день, когда мы с Олей Клюевой дежурили на аэродроме, на старт, запыхавшись, примчалась Катя Титова.

— Ой, девушки! — издали закричала она. — Бежим скорее слушать марш!

— Какой еще марш? — недовольно спросила Оля.

— Гвардейский! Наш, понимаешь, наш!

«Наташа Меклин написала марш», — догадалась я. Накануне она писала что-то несколько часов и не отвечала на расспросы. Я взглянула на небо — оно по-прежнему хмурилось, не было ни малейшей надежды на прояснение.

— Пошли, гвардейцам положено иметь свой марш.

— Будет нам «марш», если объявят вылет на разведку погоды, — проворчала Ольга, нехотя вылезая из кабины.

— Не объявят. Ради такого случая можно разок и выговор заработать.

— Быстрей вы, копуши, — торопила нас Катя.

Общежитие было уже набито битком. Кто-то невидимый за спинами и склоненными над столом головами с чувством читал. По голосу — Наташа:

На фронте встать в ряды передовые Была для нас задача нелегка. Боритесь, девушки, подруги боевые, За славу женского гвардейского полка.

— А что, неплохо, — проговорила Ира Каширина. — Ну-ка все разом:

Вперед лети С огнем в груди…

Десятка два голосов подхватили:

Пусть знамя гвардии алеет впереди. Врага найди, В цель попади, Фашистским гадам от расплаты не уйти.

Некоторые уже переписали слова. Через пять минут в общежитии гремел девичий хор:

Мы слово «гвардия», прославленное слово, На крыльях соколов отважно пронесем, За землю русскую, за партию родную, Вперед за Родину, гвардейский Женский полк!

Вначале пели на произвольный мотив, потом подобрали подходящую мелодию. Так мы обзавелись своим маршем.

В марте мы переместились на Кубань и обосновались в станице Пашковская, откуда бомбили подступы к «Голубой линии». Так фашисты называли сильно укрепленную полосу обороны, протянувшуюся от Новороссийска до Азовского моря. Враг до предела насытил ее зенитными средствами, сюда были стянуты отборные авиационные части. Стремясь любой ценой удержать преддверие Крыма — Таманский полуостров, противник сопротивлялся с небывалым ожесточением. Скоро здесь разыгрались невиданные в истории войн знаменитые воздушные бои.

Уже в самом начале сражения за Кубань активные действия авиации с обеих сторон приняли форму напряженной борьбы за господство в воздухе, в которой ежедневно участвовало несколько сотен самолетов. Нередко в бою одновременно находилось до полусотни машин, и воздушные схватки длились часами. Насколько велик был размах сражений, можно судить хотя бы по тому, что на участке фронта в сорок-пятьдесят километров в отдельные дни происходило более ста воздушных боев.

Не считаясь с огромными потерями, гитлеровцы последовательно вводили в сражение свежие силы, пытаясь сломить сопротивление нашей авиации, но советские летчики, осознавшие, свою мощь после сталинградской победы, удерживали инициативу, постепенно, день за днем изгоняли с нашего неба фашистскую авиацию и, в конце концов, стали полными хозяевами в воздухе.

Мартовские ночи достаточно длинные, и нам удавалось выполнить по пять-шесть боевых вылетов. Немцы обстреливали остервенело, мы выматывались, но наступила весна, и настроение у нас было весеннее. С новым усердием мы засели писать стихи и лирическую прозу. В ту весну у нас были популярны рассказы-сны. У Гали Докутович они выходили грустно-поэтическими, у других более жизнерадостными. Написала как-то такой сон и я. Женя Руднева, которую я сделала участницей своего «сна», потом смеялась и говорила: «Как это тебе днем, да еще в нашем общежитии могло присниться такое?»

Вот этот «сон»:

«…Ясное, ясное голубое небо. Я и Женя Руднева на берегу моря. Женя читает стихи:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

— Чуешь, Маринка, красоту этих строф? Море, витийствуя, шумит…

— Кто это написал?

— Осип Мандельштам, Был такой замечательный поэт.

— Он уже умер?

— Разве поэты умирают? Ты же слышишь его, и твои внуки будут слышать… Талант — это счастье!

— А что такое счастье?

— Жить на земле и смотреть на звезды.

— Но жить в полном благополучии?

— Скучно. Нет, Марина, «счастье и благополучие так же различны, как мрамор и глина»… Кто это сказал?

— Не знаю.

— Байрон. Вот лежит куча глины, а вот мрамор. Видишь — дворцовые колонны?

— Вижу. Красиво.

— Красота тоже разная бывает. Ее можно увидеть во всем. Ты видишь, вот утренняя звезда Венера? А ниже золото зари. Вверху тонкая пелена облаков. Внизу — морская беспредельная бирюза. Теперь смотри туда — горы в туманной дымке. Чей-то заброшенный сад. А вот могила солдата, на ней полевые цветы и тихое гудение пчел…

— Утренняя звезда и смерть. Нелепость какая-то.

— Нет, печальное величие. Красиво. Видела картину Левитана «Над вечным покоем»?

— Кажется, видела: Волга, кресты на косогоре, издали надвигается мрачная туча…

— Так разве это не красиво?

— Это печально.

— Левитан был певец печали. Его картины так же красивы, как он сам и его замечательная жизнь. А ведь он писал свои этюды в курятнике.

Женя подняла голову, залюбовалась дворцом. Брызнули первые лучи солнца и заискрились в ее светлых волосах. Застывшие черты задумчивого лица напоминали мне мифологическую богиню.

— Какая ты красивая, Женечка! — не выдержала я.

Женя расхохоталась.

— Тоже, выдумала. Ну, пойдем. — Женя взяла меня за руку. — Вообрази, что мы с тобой некие существа, прилетевшие из других миров на эту планету. И вот перед нами архитектурное чудо неизвестных нам разумных существ.

Мы поднялись по ступеням лестницы и через огромные двери вошли в зал. Высокие расписные потолки, на огромных окнах рваные тряпки, на стенах остатки разбитых и разодранных картин. На инкрустированном паркетном полу зияют рваные дыры пробоин… Валяются осколки хрусталя, разбитые бутылки, банки от консервов. В дальнем углу стоит рояль, сверкая белизной.

— Узнаешь этих «разумных существ»? — спрашиваю я Женю.

— Фашисты. Варвары XX века.

Держась за руки, мы с Женей подошли к роялю. Гулко отдаются наши шаги. На белой крышке рояля начертана свастика. Тут же валяется уголь.

— Что это? — спрашивает Женя.

— Проклятый символ фашизма — свастика.

— Теперь смотри, что останется от фашизма, — Женя взяла уголь. — Мы фашизм заключаем в плотный замкнутый квадрат и ставим на нем крест!

— Скоро ты думаешь это сделать?

— Буквально через недели.

— Твоими бы устами мед пить.

Женя открыла крышку рояля и взяла аккорд.

Я слушала музыку, застыв в каком-то торжественном оцепенении. Что играла Женя, я не знала — Бетховена или Моцарта, Чайковского или Корсакова, во всяком случае, что-то классическое. Никогда, мне казалось, так благотворно на меня не влияла музыка, как в этот момент во сне. В меня вливался какой-то неземной восторг. Я до краев наполнилась чувством великого счастья. Мне казалось, что я лечу вместе с музыкой, и в душе рождались мысли о вечности.

Женя встала, закрыла крышку рояля, взяла за руку и сказала:

— Спустимся на землю, Марина. Нам еще надо фашистов добивать…»

Теперь я вижу, что мой «сон» был, пожалуй, слишком красив, но тогда, после двух лет фронтовой жизни, среди тяжелой работы на износ нам так не терпелось увидеть мирную, красивую жизнь.