…Лицо девочки было очень крупным — таким, какими бывают крупные планы в кино: каждая черточка, каждый самый тончайший изгиб нежной, светлой кожи просматривались на нем.

Вот — прорези глаз, как два гладко отточенных овальных самоцвета, над ними — черная, блестящая, ровно подстриженная челка, закрывающая лоб. Чуть ниже — маленький, очень аккуратный, тончайшей работы носик с перпендикулярной тенью верхне-губной складки под ним. И, наконец, милый, нежно-очерченный детский рот, растянутый в шаловливо-дурашливой улыбке.

Ушей не видно — они закрыты пышными черными волосами, ниспадающими почти до плеч. Волосы подстрижены так, что напоминают круглую блестящую шапочку, надвинутую на лоб: так стригут всех девочек страны, почему-то называя эту стрижку по-плебейски грубо, даже как-то неуважительно к их пробуждающейся женской тайне — «под горшок».

Но для девочки совершенно неважно, как выражается в словесном эквиваленте та красота, которая от рождения присуща ее головке. Она вообще не догадывается пока что, в свои пять с половиной лет, что очень красива и мила, ибо эти красота и милость ничего не прибавляют к ее счастью.

А счастье состоит в том, что она катается на качелях — тех самых, что недавно установил отец в жасминовых зарослях прохладного, полного чудных запахов и таинственных уголков, буйно цветущего в эти теплые июньские дни сада.

А вот и сам отец — сбоку от деревянной рамы, слегка позади. Девочка его почти не видит, только чувствует руку, которой он раскачивает удобное, с высокой спинкой сиденье: вперед-назад, вперед-назад… На каждом толчке она тонко взвизгивает и улетает вверх, и тут же — возвращается, чтобы снова улететь, оттолкнувшись от сильной отцовской руки.

На пике взлета девочка приближается ко мне лицом, и я вижу ее мягкий, глубокий взгляд. Она будто всматривается в ту, которая стоит напротив — по другую сторону «экрана». Но я-то знаю, что здесь никого нет. Или — там никого нет? Никакой девочки с черными, блестящими волосами. Кого-то из нас двоих нет. Или — мы обе есть?

В эту минуту я просыпаюсь.

С возрастом я поняла, что безотцовщина гораздо более разрушительна для развивающейся Личности, чем «безматеринщина». И особенно — для Личности женского рода. Чтобы девочка осознала себя именно девочкой, а не просто «ребенком», нужен кто-то, кто был бы ей полной противоположностью во всем — от внешнего вида до личностных проявлений. Одним словом, девочке жизненно необходимы мужские глаза. И не просто мужские, а — отцовские. То есть — смотрящие на нее с безусловной любовью и полным принятием. Если отец не похвалит ее локоны, то как она узнает, что они — мягки и красивы? Если отец не восхитится оборочками на платье, то как она поймет, что женственность — привлекает? Если отец не поблагодарит ее за поданный стакан воды, то как она ощутит благодатность служения мужчине? Если отец не защитит ее, то как она догадается о том, что слаба и нуждается в покровительстве?

Никак. Что и требовалось доказать. Из «ничего» не возникает «ничего» — закон бытия. Из неженственной девочки вырастает неженственная женщина. А это уже — противоестественно. Если не сказать — противозаконно.

Позже я поняла, какого опыта мне не хватало: опыта принятой когда-то, одобренной родителями и культивируемой ими женственности. Когда она есть внутри, то не нуждается в дополнительной защите. Женщина просто знает, что она — женщина, и потому может быть любима мужчиной. Ей не надо прибегать к кулакам, чтобы доказывать это. Или — класть на лицо килограммы грима, или — появляться практически обнаженной в местах скопления мужчин, или — применять какие-либо иные ухищрения, чтобы убедить окружающих и саму себя, что она может нравиться.

Вот меня, например, за что любил и хвалил родитель? За острый ум («вся в меня!» — с улыбкой и одобрительным поглаживанием по голове), способность все схватывать на лету («надо же, я просто так ляпнул, а она — запомнила!»), умение четко, без единой запинки повторять за взрослыми сложные, неудобоваримые слова («доча, ну-ка скажи: «электрификация», «коммунизм», «комсомол» — взгромождая меня на попавшийся под руку стул и приглашая слегка взбодренных портвейном друзей оторваться от стола и потешиться над пикантностью ситуации).

Вот я и выросла такая! Умная, умеющая все схватывать на лету, хорошо формулирующая тему и столь же хорошо ее излагающая — журналистка и писательница. «Словом оправдишися, словом же и осудишися» — как раз про меня. Лексические игры, смысловые парадоксы, недоговоренность, скрытая между строк, но и — чистота, ясность, точность, отшлифованные текстовые обороты, удачные рифмы, филигранный язык…

Это ли — не талант? Как не признать его, если он столь очевиден? Мне же не нужно доказывать и защищать его с кулаками! Я просто знаю, что он есть

А с женственностью — не так. Ее все время приходилось чем-то подтверждать. Со временем в помойное ведро летели не только косы, сделанные из шарфа, но и вещи гораздо более важные, хотя и менее материальные. Например — смысловые понятия и поведенческие проявления, делающие женщину — женщиной. Все — не то, не так и не там. Во что одеваться? Как смотреть? Какой походкой ходить? О чем и когда говорить? Тайна, покрытая мраком моего подсознания.

То, за что не хвалил и чего не поощрял во мне отец, так и не стало мною.

Да и только ли отец? Само время воспитывало нас. Паша Ангелина (хорошо водила многотонный комбайн), Марина Раскова (бесстрашно управляла самолетом и штурмовала небеса), Рита Устинович из романа Островского (политрук и товарищ по партии; стыдилась надеть бусы, но с удовольствием носила пистолет в кобуре, изящно покоящейся на изгибах ее бедер)… Да и сама Родина-Мать — главный символ советской эпохи — огромная, со сдвинутыми бровями, в кирзовых сапогах, с гневно выкинутой вперед рукой, которая — и это явно читалось во взгляде злых, обличающих глаз! — способна была схватить, встряхнуть, а то и задушить даже сильного, не робкого десятка мужчину — воина, богатыря…

Мы все выросли под этим обвиняющим «материнским» взором. Он был стратегической составляющей в деле формирования женской идентичности.

Могли ли мы всерьез гордиться умением «шелка носить»? Нет, конечно! Из нас выросло целое поколение матерей-одиночек, монументальных и непреклонных («проживу и без этого козла — подумаешь, ценность!») с зажатыми в руках дипломами о высшем образовании.

Это уже много позже нам всем стала приходить в голову мысль о том, что профессиональная идентичность может сформироваться только на основе половой. Нельзя быть просто врачом, а только — женщиной-врачом. Или — просто журналистом, а только — женщиной-журналистом. И даже укладывание шпал не сделает из женщины мужчину.

Но это — физически. А психологически большинство из нас таковыми были!

— Бабская журналистика! — презрительно заканчивал почти всякий обзор очередного номера заместитель редактора газеты, в которой я начинала работать. — Сопли и слюни!

Он ненавидел женщин и регулярно сообщал нам об этом на редакционных летучках.

Да, сопли и слюни. Сколько лет должно было пройти, прежде чем я не просто перестала стыдиться своей чувствительности и эмоциональности, а осознала их, как достоинства. А эмпатический дар — умение сопереживать — вообще как клад, которому нет цены.

Недавно услышала от одной сильной женщины, главврача больницы, очень успешной в своей профессии, странные, на первый взгляд, слова:

— По своей сути я всегда была нянечкой, любила «ходить» за больным, подмывать его, подавать «утку» и перевязывать раны…

И — надо же! — впервые за много лет мне это откровение чуждым отнюдь не показалось.