Солнце пришло в легком коротком оранжевом платье и в белых босоножках на высокой платформе. Солнце принесло с собой в маленькой сумочке лето и июнь, осветило золотом и без того яркую набережную, наполнило прозрачный, струящийся жарой воздух запахом своих любимых духов. Солнце двигалось легко, почти летя над поверхностью земли, над нагретым асфальтом, над трафаретами теней обескураженных прохожих, почти танцуя на цыпочках свое игривое, веселое, молодое, бело-желто-оранжевое па-де-де.

— Привет! — сказало Солнце и солнечно улыбнулось.

— Привет! — ошарашено повторил он.

Потом они гуляли по Верхне-Волжской набережной, от огромного лыжного трамплина, похожего на фантастический космодром, опустевший внезапно после старта космической ракеты, к памятнику Чкалову и лестнице в форме восьмерки, бродили, взявшись за руки, как дети, останавливаясь, разговаривая, и он замечал украдкой, как посматривают в ее сторону идущие навстречу мужчины. Нет, она не была той, о которой говорят: «ослепительно красивая» или «обворожительно красивая» или «настоящая фотомодель» или что-то еще в том же духе. Придирчивый взгляд смог бы различить недостатки внешности, фигуры или походки, слишком решительные, угловатые подчас и не вполне женские движения, чуть заметный, намечающийся двойной подбородок или слишком широкие ноздри, но какое это имело значение? Были еще обнаженные руки, белые, не успевшие еще загореть, покрытые гладкими, мелкими волосками вдоль предплечья, были открытые до середины бедра стройные ноги с маленькой царапиной ниже левого колена, были волосы, распущенные по плечам и одна непослушная прядь, падающая на лоб, были глаза с длинными ресницами, колдовские, языческие, хвойные глаза, которые смотрели на него широко, открыто, доверительно, ожидая чего-то — этого было достаточно. Достаточно для того, чтобы встать рядом с этой лесной нимфой, почувствовать ее дыхание, каждый вдох и выдох, ее запах, дотронуться хотя бы до узкой только ладони и окончательно, безнадежно, навсегда потерять голову.

— Хорошо здесь! — Лена глубоко вдохнула воздух, — Как здесь хорошо!

Миша облокотился рядом о парапет так, что локти их соприкоснулись.

— Это самое красивое место в городе. Вон те дома — это Бор. Этот город и стеклозавод после революции построили. А до революции там вообще ничего не было — несколько деревянных домиков и заволжские леса до самого горизонта. А представляешь, как здесь красиво весной, в конце апреля, когда Волга разливается! На этой улице жили самые богатые люди города.

— Я бы тоже хотела жить на этой улице. Боже, как жить-то хорошо!

Она раскинула руки, подобно взлетающей птице, и подпрыгнула на месте. Пронзительно голубое безоблачное небо, белеющее к горизонту, на мгновение приняло ее в свои объятия, затянутое, прикованное к земле лесами здание художественного музея безнадежно покачнулось следом, но река, река где-то внизу, у ног, спокойно продолжала нести свои искристые, посеребренные, рассеченные катерами и баржами воды куда-то на юго-восток, в страну степей.

Еще было открытое кафе, там же, на набережной, чуть ниже по склону горы, она попросила пива, и он встал в очередь к прилавку. Когда он возвращался, держа в руках бутылку с двумя надетыми на нее стаканами и тарелку с чипсами, очень низко, почти над столиком пролетело несколько чаек, оглушив всех громким, пронзительным, картавым криком.

— Красивая птица — чайка, но кричит ужасно, — сказала она.

— Нет здесь «Портера». Странно. Ладно, и так неплохо.

Небрежно махнула рукой.

— Сойдет. Я говорю, чайки — красивые птицы.

— Да, — согласился Миша, — Все птицы красивы. Во-первых, потому, что летают.

— Мухи тоже летают, — взгляд из-под прищуренных век, полный доброй насмешки.

— Хм… — Миша задумался, — Птицы изящны, грациозны, у них гладкое, обтекаемое тело.

— И еще они белые и пушистые, — и тут же поправилась, — То есть не все белые, но все пушистые.

— А то, что чайки так кричат… — он выдержал небольшую паузу, — Ты знаешь, мне кажется, в этом есть какая-то гармония.

— Гармония?

Она смотрела на него, наклонив голову, немного исподлобья, но этот взгляд ей удивительно шел.

— Ну то есть такой… цельный образ реки. Представь: высокие свистки буксиров, басовые, низкие, долгие гудки пароходов, и резкие крики чаек. Все это вместе — река. Волга.

— Да… — Лена вдруг наклонилась и прошептала ему на ухо, — Представляешь, если бы чайки пели, как соловьи!..

Они смеялись, разговаривали, снова смеялись, гуляли. Миша чувствовал, что ему становится все легче и легче общаться с этой девушкой, она была умна — несомненно, талантлива по своему, поэтическая тонкость, лиричность и готовность слушать и понимать не простые, изысканные, художественные вещи причудливым и, наверное, лучшим образом сочеталась в ней с простотой и земной, жизненной практичностью, иногда, правда, в ее словах сквозила некая грубость, озорная мальчишеская угловатость, резкое словцо, едкий эпитет, неприличная шутка, то, что резало слух, но Миша понимал, что это — огрехи среды и дворовой компании, в которой она, видимо, выросла и старался пропускать эти пассажи мимо ушей. Он все более расслаблялся, воспринимая ее более как друга, чем в качестве объекта ухаживания, уже не тяготился пауз в разговоре, не боялся так, как раньше, высказать что-то личное, сокровенное, то, как он воспринимал этот мир, то, что как ему казалось, мог понять только он — с Леной было приятно, интересно, она умела расположить к себе, умела слушать так, что хотелось говорить обо всем на свете, и он говорил, гуляя с ней под руку по Большой Покровке, сидя в кафе, стоя у парапета, быть может совершеннейшие глупости, но какое это имело значение? Вечером он проводил ее до дома.

— Мишка, спасибо, ты — замечательный, — сказала она, глядя ему в глаза, — Зайдешь ко мне? Посмотришь, как я живу. С тетей моей познакомишься. Она — хороший человек.

— Спасибо. Поздно уже. Она, наверное, спать легла. Неудобно как-то.

Лена взяла его за руку.

— Ладно тебе, пошли! У меня мировая тетя. Муж ее, дядя Гоша… Игорь Николаевич, в Москву уехал по делам. Его еще неделю не будет. Скучно ей, пошли!

Квартира тети Любы оказалась обычной двухкомнатной хрущевкой, немного старомодно обставленной, с красными коврами на стенах, с толстым, обрюзгшим и чрезвычайно ленивым черным котом по кличке Плюшкин, с большой гостиной, где, как водится, собравшись вокруг журнального столика и глядя в телевизор, по вечерам медленно пили чай. Сама Любовь Валерьевна была женщиной простой и смешливой, лет тридцати пяти, она любила своего кота, сериалы и дамские романы, не переваривала соседей справа за частые вечеринки и пекла отличное печенье. Она едва ли не первой из их большой семьи переехала сюда, рано и, как потом выяснилось, очень неудачно, вышла замуж, бросила институт, развелась, маялась по общежитиям, меняя место работы и перепробовав почти все подходящие для женщины специальности, пока не встретила, спустя восемь лет, идеального, как она говорила, мужчину, умного, работящего, немного пьющего, но какое это теперь имело значение? Говорила она о себе много и охотно, видимо, истосковавшись по собеседнику, и еще очень потешно, талантливо, в лицах рассказывала анекдоты.

— Спасибо, — сказал Миша, ставя чашку на блюдце, — Надо идти. Поздно уже.

— А то бы посидели еще! — забеспокоилась Любовь Валерьевна.

— Нет, в самом деле поздно. Скоро трамваи перестанут ходить. А завтра — рабочий день.

— Ну смотрите.

— Ты до скольки завтра работаешь? — поинтересовалась Лена.

Вопрос словно застал Мишу врасплох. Он не сразу понял, о чем речь.

— А… До семи.

— Помнишь, мы завтра к Вике идем?

— Помню, — кивнул Миша, — Которая психолог.

— Привет ей передавай, — повернувшись к Лене, проворчала Любовь Валерьевна, — Что не заходит? Земляки вроде. Совсем зазналась. На одной ведь улице выросли.

Миша встал.

— Спасибо за угощение. Все было очень вкусно.

Лена встала следом.

— Я позвоню тебе завтра на работу, хорошо?

— Звони.

Уже в прихожей, приподнявшись на носки и обняв за плечи, она поцеловала его в щеку.

— Береги себя, хорошо? — сказала девушка в оранжевом платье, — Я завтра позвоню. Где-нибудь днем.

Ее губы были теплыми и влажными, а от волос пахло так же, как и в тогда, майской ночью, в трамвае.