#img_14.jpeg
— А ну-ка ты, Ромашка, книжная твоя душа, попробуй сделай такую штуку!
Старшина-сверхсрочник Иван Савчук подбросил на ладони новенький пятак и повертел им перед носом молодого солдата.
Я уже знал, что за этим последует: Иван решил показать свой коронный номер. Сильными пальцами он так стиснул монету, что побелели ногти, и медленно согнул ее пополам.
Снова подбросив пятак на ладони, Иван дал полюбоваться мне и Романову своей работой.
— Однако это ведь деньги, — заметил он и так же, с видимым усилием, разогнул монету.
Молодой солдат Романов, которого Иван называл Ромашкой, смотрел на старшину преданными глазами, видно было, что он завидовал необыкновенной силе старшины.
Из соседнего купе глазела на нас чья-то физиономия в тюбетейке, подмигнула маслеными глазками: «Здорово!» За перегородкой нетерпеливо застучали костяшками о крышку чемодана, раздался рев голосов: «Ход!» — соседи играли в домино.
— Теперь это все ни к чему, так только старым друзьям покажешь, — заметил Савчук.
Старшина, должно быть, сожалел, что нельзя показать здесь второй коронный номер. Никто у нас в дивизионе не умел так играть двухпудовыми гирями, как Савчук. Широко расставив ноги и раскачиваясь, он подбрасывал и ловил одной рукой ни много ни мало вес полной солдатской выкладки.
Мог бы он показать и еще один номер — стойку жимом на кистях, которую часто демонстрировал во время уроков «физо» или перед вечерней поверкой. Старшину всегда уважали за его силу. Но сейчас мне стало жаль Ивана: его номер с пятаком я уже видел в лучшем исполнении, когда было Ивану немногим больше двадцати пяти лет. Так же, как и раньше, вздувались мускулами сильные руки; его, Ивана, был победный взгляд, устремленный на зрителей, только лицо стало теперь не юношеским, а лицом зрелого мужчины, которому, увы, пошел пятый десяток.
На запястье руки у него белел шрам — след пулевого ранения, полученного в те времена, когда мы две недели сидели в гранитных валунах Карельского перешейка под непрерывным минометным и пулеметным огнем. В этом маленьком шраме я увидел нашу боевую молодость. Такой молодости не было у солдата Романова. Ромашку, как и старшину, демобилизовали по указу о сокращении армии. Но различны были их судьбы.
Я вспомнил, как зимой сорок второго года мы с Иваном были в командировке и заехали в его село. Иван рвался домой узнать, что случилось с родными, от которых он не получал известий. На том месте, где стоял дом Савчука, встретили нас ползущие по пустырю белые змеи поземки. Струи снега огибали груды битого кирпича, шуршали в сухих стеблях репейника, лизали камни торчащей из развалин печи. Метель равнодушно заметала двор, знакомый Ивану с самого детства. Из-за печной трубы вылетела ворона, испуганно каркнула, захлопала крыльями. Какая-то тряпица, зажатая между кирпичами, колеблясь, гудела на ветру. Иван вырвал ее из снега, зачем-то сунул в карман. Это все, что осталось ему от прежней жизни. С тех пор единственным домом Ивана был наш артиллерийский дивизион.
Романов внимательно следил за старшиной. Видно, его взгляд подогревал Савчука. Свой коронный номер он показывал не ради меня, а ради этого интеллигентного вида юноши с книжкой — учебником электроники в руках.
— А покажи-ка, сынку, что ты умеешь? — воскликнул старшина и, хлопнув Романова по плечу, быстрым движением обхватил его шею и заломил назад руку с книжкой. Романов, как говорится, и пикнуть не успел: сказалась тренировка старшины-разведчика.
— Самбо преподаю вот этим желторотым, — показывая ровный ряд крепких зубов, пояснил Иван. — В общем, преподавал, — добавил он. — Проси пощады, академик, не то морским узлом завяжу…
Романов молча барахтался, стараясь вырваться из цепких лап старшины.
— Ладно уж, — сказал Иван, но только он разжал руки, как Романов едва не нанес ему удар ребром ладони по выступающему кадыку. Иван быстрым движением отвел его руку.
— Видал! — с гордостью заметил он. — Кое-чему я их все-таки научил… Давайте-ка, братцы, выпьем по-фронтовому за счастливую встречу. (Час назад, увидев меня в окне вагона, он спрыгнул с платформы догнавшего нас воинского эшелона и вместе с Романовым ввалился в мое купе.)
Поставив рядом три стакана, Иван отвернулся и на слух налил ровно по сто граммов водки в каждый стакан, ни капли больше, ни капли меньше. В этом тоже был особый шик фронтового старшины, на всю жизнь усвоившего привычку делить строго поровну все, что можно съесть и выпить.
— Вот это тренировочка! — с восхищением протянул заглядывавший к нам из соседнего купе толстяк в тюбетейке, как видно, любитель поживиться за чужой счет.
— Давай стакан! — властно сказал Савчук и так же, не глядя, налил толстяку точно отмеренную порцию водки.
— Я считаю, сила у вас исключительная, — подсаживаясь к нам и с благоговением принимая стакан, проговорил толстяк. — Ежели перед публикой выступать, из этих, хе-хе, пятаков большие рубли выжимать будете.
— Перед публикой, говоришь? — помрачнев, переспросил Иван. — Рубли выжимать? А это ты видел? — Он рванул на себе рукава гимнастерки. — Вот она, вся тут история с географией Великой Отечественной войны!
Иван протянул покрытые шрамами руки.
— Березина! Волоколамск! Карельский перешеек! — показывал он голубые и розовые рубцы. — А это, дорогой товарищ пассажир, — распахнул Иван ворот гимнастерки, — бывшее логово фашистского зверя, немецкая столица Берлин!
Словно стыдясь своего порыва, он нахмурился и аккуратно застегнул гимнастерку.
— Уйди! — бросил он толстяку.
Толстяк, опрокинув стаканчик в рот и торопливо пробормотав: «Ваше здоровье», мгновенно исчез.
— Вот, — с горечью проговорил Иван. — Всякая мразь теперь в советчики лезет!
Романов молчал. Молчал и я, хорошо понимая состояние друга.
— А помнишь, Сергей, Кюстринскую переправу? — обратился ко мне старшина. — Да и сам Кюстрин, когда немцы из форта вышли к нашим боевым порядкам? А? Послушай, Ромашка…
Он начал рассказывать о событиях под Кюстрином, и мне во всех подробностях вспомнился тот день, когда мы с Савчуком наводили порядок на переправе.
Взять Кюстрин и форсировать Одер значило для всего нашего фронта получить ключи к Берлину.
Плацдарм за Одером вот уже сутки удерживали гвардейцы, отбивая контратаки немцев. В Кюстрине шли уличные бои, потом немецкий гарнизон укрылся в городской крепости между Одером и Вартой. Нас троих — Ивана, меня и разведчика Гайфулина — послали на плацдарм, который наши части расширяли, оставив позади себя окруженный город. Мы должны были корректировать огонь наших орудий.
Мы подходили к переправе — настилу, уложенному на понтонах, когда раздалась команда: «Воздух». От дороги, ведущей к переправе, сплошь забитой машинами, повозками, пушками, танками, во все стороны побежали солдаты.
— Летит! Самолет-снаряд летит! — послышались крики.
В конце войны гитлеровцы стали бросать на переправы и скопления наших войск начиненные взрывчаткой старые самолеты.
Спрыгнув в воронку, мы старались разглядеть в западной части неба этот самолет-снаряд. Иван дернул меня за гимнастерку:
— Смотри на солнце, оттуда заходит!
Теряясь в слепящих лучах низкого солнца, окруженные разрывами зениток, летели два самолета, словно посаженные один на другой. Мы видели, что они идут прямо на нас.
Неожиданно верхний отцепился от нижнего, взревев мотором, круто взмыл вверх и помчался обратно. Нижний, все увеличиваясь в размерах, неотвратимо шел на цель.
— Ложитесь-ка, братцы, да затыкайте уши. Береги рацию, — скомандовал Иван, но мы еще несколько секунд смотрели на доставленный таким необычным способом самолет-снаряд и только в последний момент упали на дно воронки, закрыв головы руками. Рвануло так, что волной нас выбросило из воронки, оглушило, засыпало землей. Очнувшись, я увидел бледное лицо Ивана и на его комбинезоне, надетом поверх формы, капли крови, стекавшие из рассеченного лба. Гайфулин, целый и невредимый, смотрел широко открытыми глазами на старшину, срывал оболочку с индивидуального пакета.
— Где моя каска? Куда девалась каска? — озираясь, повторял Иван, бинтуя себе голову. Ранение было неглубокое: как видно, каска все-таки приняла на себя удар то ли осколка, то ли камня.
Мы спросили Ивана, может ли он идти.
— Как не идти! — воскликнул он. — Смотри, что делается!
Переправу скрывало густое облако пыли и дыма. Языки пламени поднимались к небу, трещали рвущиеся в огне патроны. Доносились крики и ругань, солдаты бежали к дороге и от дороги. В это время глухо ударили разрывы на плацдарме. Противник начал артиллерийскую обработку переднего края.
— Гайфулин! — приказал старшина. — Узнай, цела ли переправа. Пошли, Сергей, надо ликвидировать пробку: если еще один такой прилетит, будет каша.
Мне казалось, что невозможно растащить это скопище машин и орудий.
— Тут, как на сплаве, — словно угадав мои мысли, сказал Иван, — найдешь бревно, которое весь затор держит, — и пойдет…
Таким бревном оказалась машина, съехавшая правой стороной в кювет в каких-нибудь ста метрах от спуска к воде. Выехать на дорогу эта машина уже не могла, но трое залепленных грязью солдат под натужные завывания мотора и команду сержанта, отворачиваясь от комьев, летевших из-под буксующих колес, пытались вытащить машину.
Савчук ворвался в самую гущу.
— Что за базар! Кто здесь старший? Вы что здесь пробку устроили? — рванул он за плечо сержанта. Тот отмахнулся, зацепив перевязанную голову Ивана.
— Раз-два взяли, — начал было он снова, но Иван от боли рассвирепел. Схватив сержанта за ремень, он поднял его над головой и отбросил на дорогу.
— Кто командует переправой, где старший, почему нет порядка? — гремел Савчук.
— Нету старшего. Контузило майора, в медсанбат увезли. Сами старшие, — посыпалось со всех сторон.
Я увидел, как побледневший сержант, которого отбросил Иван, хватает кобуру пистолета. Надо было спасать положение.
— Товарищ гвардии майор, разрешите доложить, — подскочил я к Ивану.
— Отставить! — рявкнул на меня Савчук. — Слушай мою команду!
Сержант, услышав, что перед ним гвардии майор, вытянулся по стойке «смирно».
— Вот вы, вы и вы, берите по отделению, выкатывайте «сорокапятки».
Подскочив к машине, во что бы то ни стало стремившейся прорваться на плацдарм, Иван поднялся на подножку, до отказа выкрутил руль вправо и, выключив скорость, столкнул машину в кювет.
— Вот это да! Бог силушкой не обидел! — раздались восхищенные голоса.
На плацдарме все усиливалась канонада, доносилась пулеметная трескотня. Мимо нас протаскивали на руках сорокапятимиллиметровые пушки, про которые на фронте говорили: «Стрельнет, подпрыгнет, как собака, и еще стрельнет». За пушками полезли к переправе машины, но Иван преградил им дорогу:
— Танки вперед!
Загнав машины в кюветы, Иван просигналил рукой «Заводи», и шесть «тридцатьчетверок», лязгая гусеницами, поднимая пыль и покачивая на ходу стволами пушек, с ревом пронеслись мимо нас. За ними, урча моторами, двинулась остальная техника.
Каждые пять — десять минут на переправе и на дороге рвались мины, но Иван, не обращая внимания на разрывы, зорко следил за порядком, придерживая около себя целую команду солдат, готовых по первому его слову броситься и ликвидировать затор. Возглавлял эту команду тот сержант, машина которого — трехтонка с боеприпасами — по самый кузов сидела в кювете.
Когда наконец пробка рассосалась, Иван задержал два тягача, приказав вытащить все машины, сброшенные на обочину.
Рассказ об этом случае можно было бы закончить эпизодом, как приехал генерал, расцеловал находчивого Савчука за наведенный порядок и прикрепил ему к гимнастерке орден, который сиял с собственной груди.
Но в действительности вместо генерала к Савчуку подбежал взмокший разведчик Гайфулин и закричал, как будто все вокруг были глухие: «Товарищ старшина, на переправе порядок, в хозяйстве Скворцова сказали, чтоб мы поторопились, может, еще сегодня потребуется огонек!»
Надо было видеть круглые глаза сержанта, того самого, с которым произошла у Ивана стычка.
— Слышь!.. — удивленно воскликнул он. — Так ты, значит, старшина? Вот здорово!
Вскочив в проходивший на переправу «виллис», мы через полчаса были на плацдарме в окопах боевого охранения, а еще через час корректировали огонь своих орудий и трое суток не отрывались: Иван и Гайфулин — от стереотрубы, я — от рации.
Мы говорили о боях под Кюстрином, и я снова видел март сорок пятого года.
Оголенный лес, глинистые отвалы нашего артиллерийского окопа. В окопе мортира, поднявшая к небу жерло. Это одна из огневых позиций дивизиона. Неподалеку от нее взвод разведки, саперы и хозвзвод, по масштабам Кюстринской операции — всего лишь горстка людей.
Помню, как от бруствера шел запах талого снега, прелых листьев, удушливой гари. Кюстрин горел. Разбрасывая снопы искр, взрывались корпуса химического завода, над лесом поднималась багровая мгла.
Всю ночь противник развешивал осветительные ракеты, бомбил передний край. Под утро донесли с наших наблюдательных пунктов: «Большая группа немцев вышла из крепости». Затем связь прервалась: немцы срезали провода, не стало связи и со штабом. Савчук приказал своему взводу, саперам и хозяйственникам занять круговую оборону.
Часа в четыре утра тишина взорвалась хлопками гранат, трескотней автоматов, криками. Завязался бой у соседей — в расположении дивизиона «катюш». Над головой цвикали пули, со стуком впивались в деревья. Рванула воздух граната. В этот момент я увидел Ивана: коленом он прижимал к земле захваченного гитлеровца, стреляя из автомата в темноту. Вспышки выстрелов, бегущие фигуры, стук падающих комьев земли, свист пуль и осколков — все смешалось, непонятно было, где свои, где немцы. Жила только одна мысль: сохранить орудия, не дать гитлеровцам прорваться к мортирам.
Когда шум снова откатился к позициям «катюш», прибежал связной, притащил провод от штаба, мы получили «обстановку»: вышедшие из крепости немцы заняли оборону в районе наших огневых, ждут рассвета, чтобы, как показали пленные, пробиться к соседнему плацдарму за Одер. С рассветом должен был начаться бой.
Я увидел, что Иван ранен. Захваченный пленный, молодой тотальный немец, с лицом белым, как бумага, и ободранными кровоточащими руками, озирался по сторонам, видимо ожидая смерти. Разгоряченные ночной перестрелкой солдаты требовали пустить его в расход: чего, мол, с ним возиться!
— Пленного накормить и перевязать! — приказал Иван.
Помню, как покрылось капельками пота бледное лицо немца, не разобравшего смысла команды. Немец не поверил солдатам, когда они, грубовато подтрунивая, принялись перевязывать ему руки, с опаской ел кашу.
— Они спрашивают, почему ложка по зубам стучит, — сказал по-немецки Иван.
— Обер-лейтенант говорил, русские в плен не берут, — признался немец.
— Брешет твой обер-лейтенант! Иди и скажи оберу: приказываю оставить оружие и на рассвете строем выйти к этой опушке.
Пленный не верил Ивану до последнего момента, думая, что минуты его сочтены. Медленно отходя от наших окопов, то и дело оглядывался, ждал выстрела в спину.
Через полчаса, когда начало светать и на соседних участках возобновилась перестрелка, этот немецкий солдат привел к опушке леса группу в восемьдесят человек — остатки батальона.
Рассказывая обо всем этом, Иван жил прошлым, как будто и не было минувших со времен войны шестнадцати лет. Мне дороги были его рассказы. Наблюдая, я проверял, так ли чувствует и понимает нашу фронтовую жизнь Романов. По-прежнему с уважением и вниманием следили за старшиной его глаза, но все, что было для нас значительным, воспринималось им как занятный, не очень свежий рассказ, вариант чего-то виденного в кино, читанного в книжках — и только. Главные события его жизни были впереди.
Поезд, приближаясь к станции, сбавил ход. За окнами, иссеченными брызгами дождя, медленнее проплывали телеграфные столбы. Унизанные каплями провода уже не так стремительно ныряли вниз, степеннее поднимались вверх, к изоляторам. Деревья не сливались теперь в сплошную зеленую стену, а встречали поезд по очереди, то подбегая к окнам вагона, то отскакивая от насыпи к опушке леса, словно боясь попасть под колеса. Запахло окалиной — трущимися тормозными колодками.
В эту минуту радист включил трансляцию. В репродукторах раздались знакомые звуки старинного вальса. Это были те самые «Дунайские волны», которые играли солдаты на губных гармошках, баянах и аккордеонах во всех эшелонах в Польше, Восточной Пруссии, Чехословакии, Германии и на протяжении всего пути с Запада на Дальний Восток. С этими «Дунайскими волнами» у меня связано воспоминание о дороге через всю страну: погромыхивающие железнодорожные платформы, на которых стоят наши орудия и машины, кабина «студебеккера», где мы с Иваном по очереди, терзая слух друг друга, выдавливаем из трофейного аккордеона «Дунайские волны», а за бортом — бесконечные поля и леса, взорванные мосты, разрушенные вокзалы, груды исковерканных вагонов на станциях, затем — уральские предгорья, тоннели Байкала и, наконец, мокнущие под дождем сопки Приморья. У меня до сих пор связывается воедино перестук колес и эта, неторопливо и любовно выписанная, старинная мелодия.
Иван поднялся вдруг со своего места и, опираясь о столик, стал смотреть в окно. Я продолжал наблюдать за Романовым.
Мне казалось, что он лишь из вежливости слушает наши рассказы, а поглощен совсем другим — книгой.
Стараясь подавить чувство горечи, я подумал: а может, он, двадцатилетний, уже сейчас видел, что предстояло сделать его поколению, знал те рубежи, о которых мы не смели и мечтать.
Поезд остановился. Из-за широкой спины Ивана я увидел воинский эшелон — открытые платформы с тягачами, автомашинами и артиллерийскими орудиями. Это были наши орудия, с которыми проделал дивизион путь от западных границ до Москвы, затем по Карельскому перешейку, Польше, Германии, затем по Дальнему Востоку в боях с Квантунской армией. Я только сейчас вспомнил: Иван, прежде чем войти ко мне в вагон, спрыгнул с платформы воинского эшелона. Невольно я подумал, что сейчас увижу всех своих фронтовых друзей. Но чудес на свете не бывает: орудия были наши, родные до последнего винтика, а солдаты другие, молодые, незнакомые.
В первую минуту мне показалось кощунством, что не мы, смотревшие сквозь прицелы этих мортир на фронте, а кто-то другой сейчас у боевых орудий, но потом меня потянуло туда, к артиллеристам, занимавшимся нехитрыми солдатскими делами: кто брился, кто подшивал подворотничок, кто умывался прямо с платформы.
— Узнал? — не оборачиваясь, спросил Иван. — Везем сдавать, говорят, устарели.
На станции стояла вынырнувшая из прошлого наша молодость.
— Может быть, их просто законсервируют? — сказал я.
— Что ты! — махнул рукой Иван. — Видел бы, какую технику шлют, и во сне не снилось! Ты вот что, Ромашка, — неожиданно строго приказал старшина. — Пойди доложи дежурному по эшелону, что я еще один перегон здесь побуду. Так и скажи, фронтового друга встретил… Иди, иди, — заметив, что Романов потянулся к своему вещевому мешку, добавил Иван.
— Товарищ старшина, — спрятав книжку в мешок, заикнулся было Романов.
— Знаю, — оборвал его Иван. — Цел будет твой мешок. Доложишь и проверь, получил ли повар свежую капусту. А в общем не проверяй, сам знает.
Иван не мог привыкнуть к мысли, что скоро ему уже не нужно будет заботиться и распоряжаться.
Фуражка Романова мелькнула под окном, потом его худощавая фигура появилась на одной из платформ и тут же скрылась. Иван повернулся ко мне:
— Знаешь, что у него в мешке?
Он взял с полки вещевой мешок Романова, вытащил из него тетрадь, учебник электроники и завернутую в гимнастерку небольшую пластмассовую коробку с металлическими усиками и непонятным циферблатом.
— «Влагомер» называется. Вот, брат. Засунешь такую штуку в зерно — сам покажет процент влажности. В тетрадке схемы, как его, электро-эн-це-фа-ло-гра-фа, — произнес он по слогам. — Пластины такие к черепку прикладываются, а на приборе видно, голова у тебя или кастрюлька с глазами…
— Ромашка у меня в черных списках был, — продолжал Иван. — Дневальным стоит — книжка в тумбочке. Какой же это наряд? Я ему еще добавлю. Ночью в казарму войду, а он лампочку от карманного фонаря приспособит, одеялом закроется, чтоб света не видно было, как заяц притаится, — пишет что-то или шепчет, считает. А ведь ночью спать положено! Сколько этих батареек да лампочек у него отобрал… Ну, думаю, ты упорный, но я покрепче буду. Прямо заело: не пререкается, а за свое насмерть стоит…
Иван замолчал, взял в руки учебник Романова.
— Сколько ночей я эту проклятую электронику читал! — сказал он. — Темный лес. Сплошная высшая математика. Что ж, думаю, у меня голова хуже, чем у Ромашки, или характера не хватит? До утра сидел. Буквы и эти крючки разные перед глазами во все стороны расползаются. Как одолеть? На восьми классах далеко не уедешь.
Иван вздохнул.
— В батарее у меня порядок. Солдаты уважают, воспитываются в аккурате, как у родной матери. Но понял, мало этого. Самому тянуться надо… Что ж, старые заслуги старыми и остались. Воевали, мол, спасибо, а время теперь другое. Всерьез учиться решил. С такими головастыми, как Ромашка, на их языке разговаривать надо…
Он повертел в руках влагомер, завернул его в гимнастерку, которую сам, наверное, выдавал Романову, и, завязав мешок, положил на полку.
Сейчас из-за гнутых пятаков, надраенных пуговиц и шевронов, воспринятых мною сначала как предел совершенствования моего старого друга, смотрел на меня совсем другой Иван, суровый и требовательный к себе человек, честно признавший, что в чем-то отстал от жизни.
А Романов? Что сделал этот юноша? Готовится в институт, и только? Но может быть, прав Иван, провидя, что совершит Романов в тридцать, сорок лет?
— О Ромашке все думаю, — будто угадав мою мысль, сказал старшина. — Боюсь, не для того ли он жилы тянет, лишь бы в институт попасть? А? Для ученых мы денег не жалеем, вот он и старается. А если ради денег, разве в наше время так положено?
— Пока неизвестно, ради чего он старается, — заметил я.
— Я тебе и говорю, — повысил голос Иван, — нет еще у Ромашки нашего размаху. О главной своей линии он мне ни разу не говорил. Сам еще за нее не ухватился: в институт — и баста, как будто без института пропадет. Мы войне хребет ломали, а война — Ромашкину жизнь. Наша забота таких, как он, на путь ставить!.. У него родных нет, в войну погибли, — уже спокойнее продолжал Иван. — Вот я и решил: сам возьму его на прицел, чтобы он свое дело до конца довел, человеком стал.
Иван замолчал. Разговаривая, мы не заметили, как бесшумно тронулся вагон. Он уже шел мимо воинского эшелона, словно ставшего перед нами в почетный караул, мимо тех орудий, стволы которых вздымали перед врагом огненный вал. Проехали мы мимо штабных машин и радиостанции, оставили позади несколько платформ с тягачами, полевыми кухнями, снарядами.
Все быстрее и быстрее движение, все громче перестук колес. Мелькнул наконец последний вагон эшелона с тормозной площадкой и проводником в дождевике. Сразу стало пусто и тихо: нарастающее движение вагона, в котором мы стояли, оказалось оптическим обманом. Исчез эшелон, а перед нашим окном неподвижно торчал намокший под дождем телеграфный столб и на путях маячила фигура дежурного по станции с поднятым вверх желтым флажком.
В новую жизнь ушли солдаты и орудия. Через несколько минут должен был тронуться и наш поезд.
За окном все моросил дождь. Струйки стекали по стеклу почти вертикально. По провисшим телеграфным проводам ползли крупные капли, как прозрачные вагонетки далекой подвесной дороги. Ни одна капля в своем извечном стремлении слиться с ручьем, рекой, океаном не двинулась обратно, а хотелось взять хоть одну и снова поднять ее туда, откуда начиналось их непрерывное движение.
#img_15.jpeg