Многие принимают участие в «обслуживании войск». Мы удивляемся, кто только не именует себя актерами, танцорами и певцами. Но и профессионалы обязаны выступать перед войсками и тем самым вносить свой вклад в «поднятие и укрепление духа в тяжелые времена». Итак, вместе с моими коллегами я отправляюсь в «турне». В большинстве случаев это постановки с минимумом декораций и шестью-семью персонажами.

Я играю в Париже в «Театре на Елисейских полях», где гримерная великой Сары Бернар полностью сохранена, как и при ее жизни; я гастролирую в Лионе и в брюссельском «Королевском театре», который по своей акустике и архитектуре просто театр мечты.

И вот однажды вечером мы играем в Лилле «Любимую». Здесь, во Франции, после капитуляции французской армии — тишина, зловещая тишина. В маленьких городках немецкие оккупационные части начинают скучать. И Люфтваффе совершает только разведывательные полеты над Англией. Несколько месяцев спустя все изменится: за разведывательными полетами последуют бомбардировки, беспощадные бои, «воздушная битва за Англию».

Но тогда в Лилле мы еще не догадываемся об этом.

Спектакль окончен. Как это часто бывает, и здесь нас приглашает комендант города на стаканчик вина. Я колеблюсь. Знаю я эти приглашения, которые навевают лишь удручающую скуку: вялая беседа, искусственное веселье… У меня нет никакого желания, а точнее — я устала.

Мои коллеги уговаривают меня. Как «звезда», я не имею права отказаться.

«Круговой чаркой» обносят в боковой комнате маленького ресторанчика. Здесь более или менее регулярно собираются на вечеринки немецкие офицеры.

Ничто не предвещает, что этот вечер будет чем-то отличаться от других: те же разговоры, те же шутки, плохо скрываемое любопытство, за внешней корректностью маленькие фривольности, тайное желание «кое-чего еще»…

Входит запоздавший гость, офицер Люфтваффе, рослый и самоуверенный, но без следа надменности. Останавливается в дверях, словно ища кого-то. Видно, что здесь он не завсегдатай.

Секунду испытующе смотрит на меня. Потом кивает, улыбаясь. Его глаза завораживают меня. Он подходит, склоняется передо мной и говорит как ни в чем не бывало:

— Я знал, что встречу вас.

Мы непринужденно разговариваем, словно давние друзья. Чуть позже он объясняет мне, что и не собирался выходить сегодня вечером: «Я редко бываю здесь, почти никогда, сегодня же должен был пойти…»

Мы смотрим друг на друга: это было предопределено.

Йеп — командир эскадрильи в истребительном полку.

Как это часто бывает среди людей, духовно близких, нам с Йепом для взаимопонимания не нужен ни телефон, ни какие-либо другие средства связи. И наши письма, собственно, всего лишь дополнительное выражение того, что мы вместе ощущаем, думаем и чувствуем. Наш контакт не прерывается ни на секунду, даже когда между нами тысячи километров.

Йеп пишет мне очень подробно, несмотря на участие в боях или, возможно, из-за участия в этих боях, которые в любой момент могут оборвать его жизнь.

Я процитирую его письма, потому что они являются документом эпохи.

«1940 год. Вчера у меня был кровопролитный воздушный бой, в котором все-таки не повезло англичанину и он со своей машиной нашел смерть… я убийца… я все время твержу себе: меня не свалишь…

Думал ли мой противник то же самое?

Как долго мне будет везти?

Эта ужасная война! Она все время загоняет нас в безумное положение обороняющегося.

Когда вчера после боя, мокрый от пота, я вернулся к себе на квартиру, в темноту (электрический свет не горит, лишь на столе одна свеча), то нашел там три письма от тебя, одно от 29.12, другие от 1.01 и 2.01.

Как раз в этот день мыслями я был с тобой и мне захотелось иметь маленький медальон с твоим портретом. Когда я раскрыл письмо и действительно обнаружил там медальон, я только повторял: „Спасибо, спасибо, спасибо“. Ты услышала мои мысли.

Я так радуюсь медальону с маленьким фото потому, что теперь всегда могу носить его с собой. Всегда, когда мне захочется, я смогу посмотреть на него, оно будет со мной в тысячах метров над Англией, оно разделит мою судьбу, сгорит, пойдет в плен или замерзнет вместе со мной в ледяных волнах.

На улице воет ветер. Я вслушиваюсь в него — я хочу услышать твой голос и твои легкие шаги и вправду слышу их…

Ветер продолжает завывать, бесконечно, беспредельно…

Бесконечным должно быть и маленькое „я“ во Вселенной…»

«Март 1941. Вчера я снова бродил, при этом проходил мимо французского кинотеатра, в котором шел фильм „Les mains libres“ („Освобожденные руки“). Я видел фильм раньше, но мне захотелось снова увидеть тебя. Я счастлив. И замечаю там много деталей: например, твою сумочку с монограммой „Le Journal d'Olga Tschechowa“. Ты все время старалась держать ее так, чтобы нельзя было прочесть твое имя…

Мне было приятно видеть тебя, но ты не стала ближе. Ты ведь и так всегда со мной. И все же я радовался мелочам, которые знаю в тебе. Не было твоего голоса — какая-то француженка тусклым, приглушенным голосом говорила вместо тебя. Так комично, когда слышишь синхронизированный голос, голос, который совсем не подходит человеку…

В одной газете я сегодня увидел снимок с тобой и Вилли Домом, из спектакля „Шестая жена“…

Ты права, когда пишешь, что я снова был в деревушке. В тот момент, когда ты писала эти строчки, я уже вернулся. На следующий день я услышал тебя по радио… Ты так нежно описываешь, как тебе снится, что я, с маленьким чемоданчиком, небритый, сижу около тебя. Как верны твои сны — я действительно часто небрит…

Мое сердце всегда рядом с твоим.

Недавно мне приснилось, будто я должен спрыгнуть над Англией на парашюте; я приземлился в старом, немного заросшем парке небольшого замка и нашел там тебя. Тебя одну.

Стены чудовищно толстые, и двери тоже. В огромном камине тлели большие поленья. Мы вместе стояли на коленях перед огнем. Ты сказала мне: „Отныне тебя ожидает тишина и покой, сюда не придет ни один человек, и никто не догадается, кто живет у меня, пока идет война, а она будет идти долго. Ничто не проникнет сюда из внешнего мира… Но и ты ни за что не должен выходить отсюда, иначе ты пропал!“

И я больше не желаю никуда уходить…

Потом сон растворился в каком-то шуме, возникшем неподалеку от дома.

Мне хотелось и дальше смотреть этот сон. Но он уже не вернулся.

Когда я совсем очнулся ото сна, то подумал: не тот ли это страх, который постоянно прячется в подсознании, — страх, что можно упасть над Англией, что, возможно, неизбежен плен на многие годы, что любая связь с тобой прервется да что, собственно говоря, я уже давно мертв для всех… для тебя…

Все это затем преломляется во сне в желаемую противоположность… Сновидение — что за странный, вневременной, желанно вневременной мир…»

«Воздушный бой…

Я веду соединение, которое состоит из двух эскадрилий — каждая по шесть машин, — на свободную охоту над восточным побережьем Англии. Как уже сотню раз до того, мы ввинчиваемся ввысь на несколько тысяч метров. На высоте 7000–8000 метров попадаем в облачность.

При подлете к побережью я оказываюсь только с шестью машинами моей эскадрильи. Вторая эскадрилья оторвалась. И тут почти сразу далеко под нами я вижу кучу маленьких точек, которые быстро приближаются. Пока еще трудно определить, какого типа эти самолеты — „спитфайеры“ или „харрикейны“*. Разница в высоте минимум пятьсот метров.

Англичане тоже обнаружили нас — как только я хочу пропустить их под нами, все соединение довольно круто задирает носы самолетов и устремляется нам навстречу.

Тогда я, используя преимущество в высоте, собираюсь с правого виража зайти англичанам в хвост. Это „харрикейны“ числом от 18 до 20 машин.

Но англичане тотчас выполняют крутой правый разворот с набором высоты и сразу же угрожающе рассредоточиваются. Я понимаю, что ситуация складывается не в нашу пользу, и приказываю уходить.

На полном газу с ревом мы вшестером разворачиваемся на юго-восток и скрываемся в дымке. Через несколько минут мы снова разворачиваемся в сторону Канала**.

„Харрикейнов“ больше не видно.

Где-то над Фолкстоуном я вдруг замечаю несколько неясных силуэтов англичан слева, справа, впереди под нижней кромкой облачности. Я собираюсь стремительно атаковать справа, как вижу слева еще одного англичанина; и когда я хочу подойти к нему, передо мной появляется еще пара силуэтов. В это время строй эскадрильи рассыпается. Каждый занят самим собой. Ситуация мне кажется безнадежной, и тогда я на приличной скорости ухожу вниз и в сторону Канала.

На середине Канала я снова виражами набираю высоту до 7000 метров и опять лечу по направлению к Дувру. Самолеты эскадрильи исчезли.

Неожиданно на той же высоте появляются силуэты самолетов, летящих на север. Далеко за ними видны еще и еще. Понимаю, что это „спитфайеры“, и ухожу в сторону вражеских машин, туда, где разрыв между ними больше всего. Последний „спитфайер“ от меня в 400–500 метрах. Теперь я снова над английским побережьем. Прежде чем я настигну переднего „спитфайера“, окажусь в глубине суши. Кроме того, и за мной идут машины. Хотя возможно, что они и наши. Ситуация становится щекотливой.

Справа от меня, на 500 — 1000 метров ниже, облако. В нем мне следует попытаться развернуться и скрыться.

Однако стоило мне только выйти со снижением из облака, как справа появляется машина, которая подбирается ко мне. Пока еще трудно определить, „спитфайер“ ли это или один из наших истребителей. Я только говорю себе: благоразумнее всего своевременно оторваться — и даю полный газ.

Машина позади меня делает то же самое…

И тут я слышу по радио: „За вами 109-й“*.

Я выравниваю машину, злясь на особенности освещения, которое не дает определить, кто же, собственно, идет за мной. Между тем машина приблизилась, и я, оглядываясь через правое плечо, узнаю радиатор „спитфайера“.

Обеими руками я жму на рычаг от себя, мне становится жарко — он уже стреляет…

Скоро я буду над нашей территорией.

Со скоростью 700 км/час приближается мыс Грис-Нез. Я с трудом удерживаю штурвал. Впереди вижу облако, в которое ныряю, поднимаясь рывками. В облаке делаю крутой разворот снова в сторону моря. Когда опять проясняется, я больше не обнаруживаю „спитфайеров“.

Теперь замечаю в 1000 метрах надо мной Ю-88*, который летит через Канал от нашего побережья. Через несколько мгновений далеко позади Ю-88 обнаруживаю маленькую машину, которая устремляется к нему: „спитфайер“!

Я подхожу сзади, „спитфайер“ на полном газу поднимается вдогонку за „юнкерсом“, расстояние все время сокращается…

Тут я вижу, что англичанин замечает меня и, явно нервничая, начинает менять курс, но пока еще не удирает. Возможно, он ждет моих первых выстрелов.

Я медлю несколько секунд, и вот мне приходится открывать огонь, чтобы не оказаться сбитым самому. Мои пушки и пулеметы вступают в дело. Как и ожидалось, при первых выстрелах „спитфайер“ делает переворот через крыло. Точно так же быстро я сбрасываю газ и тоже делаю вираж со снижением, хотя знаю, что англичанин может делать разворот гораздо круче меня. Но нужно попытаться.

Без газа, обеими руками взяв регулятор управления на себя, я оказываюсь в хвосте у англичанина, который круто лезет вверх. У меня рывком выходят подкрылки; но я все еще где-то позади англичанина, который теперь не медлит ни секунды и начинает крутить фигуры высшего пилотажа.

Во время второго переворота через крыло англичанин снова на краткое мгновение раскрывается для залпа. Каждый раз когда он хочет взять курс на Англию, я даю упреждающую очередь, чтобы не пропустить его, и он не решается пролететь сквозь шквал моего огня — все время отворачивает.

Я не знаю, что за фигуры мы выполняем. Я чувствую, что моя рубашка все больше и больше промокает от пота… „Спитфайер“ делает еще несколько оборотов — он попадает под мой прицел в третий раз. Струя огня точна.

Я вижу, как машина стремительно падает вниз и по прямой старается дотянуть до нашей территории.

Я лечу намного выше вслед за ней, радуясь, что у „томми“ есть возможность совершить вынужденную посадку, что он останется в живых и будет взят нашими в плен.

Вечером я, вероятно, смогу с ним побеседовать. Мне приятно сознавать, что вынудил противника сесть, не убив его. Я надеюсь…

Между тем „томми“ на побережье уже довольно далеко углубился в сторону суши — и, конечно же, через несколько секунд наши зенитчики все портят, открыв ураганный огонь из 20-миллиметровок.

И „спитфайер“, еще не окончательно добитый, начинает смертельную борьбу, выполняя такие фигуры, какие мне приходилось редко наблюдать.

Я тоже кручусь как сумасшедший на хвосте у „спитфайера“. Светящиеся разрывы наших малокалиберных зениток осыпают конфетти этот танец…

Вдруг „томми“ круто разворачивается мне в лоб и, приближаясь, открывает огонь…

Я прямо смотрю на мерцающую струю огня его пулеметов. Мне не остается ничего другого, как еще круче заложить вираж, чтобы зайти „томми“ в хвост, — и это удается через несколько секунд…

У меня самого нет ни царапины. Есть ли пробоины у машины, я пока не знаю. Над нашей территорией это не имеет значения.

Я не понимаю, почему „томми“ до сих пор не прыгает с парашютом, ведь ситуация для него совершенно безнадежная. Делая „бочки“, он продолжает лететь. Потом оперение его хвоста вспыхивает. От огня машина становится неуправляемой и врезается в землю.

Лежа на спине, самолет полыхает там, внизу. В последний раз блеснула черно-белая задняя обшивка одного из его крыльев.

Мне было не суждено подбить эту птицу, не убив человека».

Когда я читаю эти строки, в памяти всплывает картина из моего детства. Я вижу Льва Толстого, как он посмотрел на меня во время той незабываемой прогулки и затем сказал: «Ты должна ненавидеть войну и тех, кто ведет ее…»

«Январь 1941.

Я только что оторвался от письма к тебе и вошел в нашу столовую, чтобы выпить кофе. Случайно включил радио — или это было не случайно? — и как раз в этот момент диктор произнес твое имя.

Думаю, в эту секунду я был более взволнован, нежели ты сама. Потом я услышал твой голос, от этого можно было сойти с ума, здесь, в этой убогой деревушке во Франции… Знаешь ли ты, как мне хотелось удержать каждое слово? Но все кончилось слишком быстро. Аплодисменты вернули меня к действительности.

Я был почти уверен, что в начале выступления голос твой перехватывало от волнения. Если бы ты знала, как редко я слушаю радио — в особенности концерты по заявкам! Возможно, перед этим ты думала: „Йеп, слушай сейчас концерт по заявкам — я хочу, чтобы ты меня услышал!.. Я хочу…“ Это уже не случайность!

Ты не пишешь, как провела Рождество, Новый год. Часто я думаю о том, что время должно идти быстрее, потом сразу вспоминаю маленькую сказку, помнишь, я как-то написал тебе: о человеке, который не умел ждать…

Радость со мной, и она останется. Ты можешь не писать мне часто. Само ожидание письма уже радость. Тогда с каждым письмом ты становишься мне все ближе. Тогда ты совсем рядом. Тогда две души сливаются в одну».

«Июнь 1941.

Mon amour*, вчера я не писал тебе — бои.

Сегодня я не летал, не нужно было вставать в четыре часа утра, можно было спать до двенадцати.

В среднем мы спим едва ли больше трех часов, так что в течение дня засыпаешь, притулившись на каком-нибудь стуле, среди шума…

Вчера во время полета я много думал о тебе. Мой двигатель работал с перебоями, а вокруг — вода, вода, ничего, кроме воды, насколько простирался небосклон — на сотни километров.

Как легко я мог сгинуть в Северном море — но ведь у меня была твоя фотография в кармане…»

«Август 1941.

Вчера в Бретани я был около утеса, где ты несколько лет назад во время съемок перевернулась на рыбацкой лодке. Маяк все так же стоит неподалеку…

Я сделал пару кругов над ним и был совсем близко от тебя… Можешь не очень бояться, „томми“ давно уже не видно…

Нас разделяет более тысячи километров, но мне кажется, что ты всего лишь в нескольких метрах, словно ты в соседней комнате и вот-вот войдешь: сейчас я услышу твой голос — и я забываю… о фронте, этом проклятом фронте, который я ненавижу, как ненавижу всю войну, но в то же время ищу приключения, эти бессмысленные приключения…»

У Йепа отпуск.

Он сидит в загородном домике в Кладове у рояля и импровизирует.

Он очень хорошо играет. Я люблю его слушать.

Теперь мы все живем в загородном доме. Моей городской квартиры больше не существует. Сохранился лишь остов. Лохмотья штор беспомощно рвутся в проемы вырванных с корнем окон, в которых когда-то были стекла.

Когда падали бомбы, никого из нас не было дома.

Йеп продолжает импровизировать. Он в цивильной одежде. Всегда, когда бывает здесь, он вешает форму в шкаф.

Йеп улыбается мне. Сейчас он похож на большого, счастливого юношу. «Какой он, когда в небе Англии нажимает на гашетку пулемета?..»

Я не знаю, почему эта мысль приходит именно сейчас. И я не хочу перебивать его игру. Тем не менее спрашиваю:

— Зачем ты это делаешь?

Он сразу понимает, перестает играть и, словно в поисках совета, поднимает плечи:

— Я не хочу этого. Но все же в конце концов мы все в ответе. Отговорок не существует. Или все-таки есть? «Судьбоносная борьба»… «отечество в опасности»… «долг»… «не щадя сил»… «готовность к жертве»… но это говорят другие. Все это не так.

— А как же?

— Это подъем духа, бессмысленный или вполне осознанный, кто может судить об этом, — старт, взлет, отрыв от противника, атака в свободном пространстве… это всегда приключение, приключение с неизвестным… это опасность — мы ищем ее, провоцируем, преодолеваем или погибаем от нее… Смысл? Разум? Разум отключается. Это как наркотик — как и у других… — Йеп смотрит на меня и задумчиво повторяет: — Совершенно определенно, как и у других.

— У кого — других?

— У «томми».

Йеп проигрывает новый мотив и говорит как бы между прочим:

— Там, наверху, никто из нас не думает о Гитлере.

Он продолжает играть, словно и не было этого разговора. В середине одной из парафраз неожиданно добавляет:

— А смерть, моя душа, душенька… это смерть, физическая смерть, не более того, наши же души — не умирают…

На Рождество у Йепа снова несколько дней отпуска. Он собирается быть в Берлине уже 23 декабря.

Йеп еще будет мне телеграфировать, чтобы я встретила его. В ночь перед этим он снится мне. Он лежит на большом, усеянном цветами лугу, будто бы мирно спит. Вдруг Йеп как-то странно медленно поднимается. Я пугаюсь. Тонкий ручеек крови пересекает его лоб и левый висок. Он торопливо срывает несколько цветков, протягивает их мне вместе с медальоном и тихо восклицает: «Олинка…»

Я просыпаюсь.

Наступает 23 декабря. Йеп не телеграфирует. Я рассказываю матери о своем сне. Она успокаивает меня и более чем когда-либо уверена: раз я видела смерть Йепа во сне, он выживет в этой войне!

Ефрейтор из истребительного полка Йепа — берлинец, с выговором, который невозможно спутать ни с каким другим. Во второй половине дня он стоит перед нашей дверью и несколько смущенно спрашивает, нельзя ли ему переговорить со мной.

Я прошу его войти. Он ставит багаж — багаж Йепа.

На несколько секунд меня охватывает надежда. Йеп послал вперед ефрейтора со своими вещами. Правда, такое впервые… и почему он не телеграфировал?.. Что-то должно было ему помешать. «Он послал ефрейтора вперед, — пытаюсь я убедить себя, — а сам остался купить какие-то мелочи в городе, скоро приедет и, радуясь, возьмет меня за руки».

Ефрейтор украдкой рассматривает мебель в комнате, уклоняется от моего взгляда. Чтобы скрыть смущение, небрежно бормочет:

— Честно, я все представлял себе по-другому.

— Что вы представляли себе по-другому?

— Ну вообще… — Он доверчиво смотрит на меня: — И вас тоже, госпожа!

Я от всего сердца смеюсь:

— И вы теперь сильно разочарованы?

— Не, — расплывается он, — в натуре вы еще лучше, чем в киношке.

Я продолжаю смеяться и в глубине души ликую: это радующее сердце нахальство… этот берлинский мальчишка не может принести дурную весть… он бы говорил иначе, если бы…

Я окончательно отгоняю свои сомнения. Скоро появится и Йеп.

Ефрейтор умолкает, смущенно мнется и потом медленно говорит:

— Черт, да, — господин капитан…

Он сглатывает, неожиданно достает письмо из кармана и без слов протягивает его мне.

Я вскрываю его.

Мне пишет командир полка Йепа.

Йеп мертв.