Двадцатый век только начался.

Я маленькая девочка.

Дом моих родителей — в России, в Тифлисе на Кавказе, на склоне гор, окруженный большой лужайкой, позади растет густой лес.

Знойный летний полдень, в доме непривычно тихо. Моя старшая сестра Ада и я ходим по дому на цыпочках, папа и мама шепчутся только друг с другом.

В одной из комнат в полумраке лежит мой младший брат Лев* на растяжке; ступни его крепко привязаны к задней спинке кровати, голова подпирается кожаным корсетом под подбородком.

Маленький Лев должен вынести длительную, мучительную, но необходимую растяжку позвоночника.

На краю постели сидит врач. Он ласково беседует со Львом и заводит маленький граммофон, который принес для него. Лев, несмотря на боль, слушает радостно и зачарованно; он необыкновенно музыкален. Врач знает это. Граммофон — средство терапии.

Врач плотно сложен, овальное лицо обрамляют темные волосы и густая окладистая борода; глаза полны светлой грусти, они необычайно привлекательно лучатся.

Это человечески сильное обаяние как раз то, что часто воздействует на пациентов целебнее, чем любая медицина. Он не прописывает огромного количества таблеток, таких горьких и вечно застревающих в горле, уже одним этим завоевывая сердца ребятишек — они с большей охотой пьют его легкие микстуры.

Врач ценит гомеопатическое учение своего немецкого коллеги Ханеманна, спорщика и неутомимого путешественника, который превратил во врагов настроенный традиционно врачебный корпус, чем и приобрел европейскую известность.

Доктор — известный писатель Антон Павлович Чехов, мой дядя.

Дядя Антон еще раз ободряюще улыбается маленькому Леве, а потом поворачивается к папе, маме, моей сестре и мне. При этом он старается не приближаться к нам, поскольку болен неизлечимой легочной болезнью. Он успокаивает нас: если мы станем точно выполнять то, что он прописывает, Лев скоро освободится от мучительной растяжки…

Антон Чехов еще и сегодня известен как автор театральных пьес «Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры» и «Вишневый сад», драм с утонченной живописью настроений и верным изображением характеров. Его первая небольшая пьеса «Иванов» вызвала шум.

Пьесам предшествовали бесчисленные рассказы, фельетоны и новеллы, в которых Чехов беспристрастно рисует людей и ситуации, прежде всего из среды зарождающейся русской буржуазии, интеллигенции и уходящего дворянства. Доктор, владелец имения и общественный деятель одновременно, он большую часть своей жизни занимается писательством, отражая основные настроения эпохи, разочарование в борьбе против нищеты, бесправия и нужды.

С другой стороны, он с добродушным юмором набрасывает зарисовки о мелочах жизни, трагикомичности и абсурдности будней, которых никто не в состоянии избежать.

И как бы в пику своей болезненной конституции, активно участвует в борьбе с эпидемией холеры, пересекает пользующийся дурной славой остров ссыльных Сахалин, беспощадно описывает этот «край жесточайших страданий» и с помощью правительственного указа добивается, чтобы наиболее вопиющие злоупотребления были наказаны.

«Остров Сахалин» вошел в историю как документ эпохи. Отчет о поездке удручающе современен, когда подумаешь о еще и сегодня существующем острове заключенных.

Почти на всех произведениях Чехова лежит щемящий душу отблеск, который явно и осязаемо предвещает закат эпохи. И все же Чехов, чьи родители еще недавно были крепостными, не перестает надеяться на лучшее будущее:

«Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной. Человеку нужна такая жизнь, и если ее нет пока, то он должен предчувствовать ее, ждать, мечтать, готовиться к ней…»

Дядя Антон еще раз переводит взгляд на моего маленького братика: ручки Льва на полпути к граммофону безвольно падают на одеяло. Он с улыбкой засыпает — и похоже, почти без болей.

Дядя Антон вновь напоминает маме, как обращаться с растяжкой, просит ее не забывать о каплях и прощается с нами. Он уезжает в свой дом в Крыму. Там его сестра ухаживает за тяжелобольной матерью.

Я люблю обеих дам, но в особенности мать дяди Антона Евгению Яковлевну. Она не чужда маленьким удовольствиям жизни. И когда я гощу в Крыму, делает меня своим доверенным лицом.

Несмотря на строжайший запрет тети Маши — сестры дяди Антона, — Евгения Яковлевна с удовольствием выпивает рюмочку водки. Я уже заранее радуюсь тому, что мне предстоит быстро сбегать в лавочку за чекушкой и спрятать маленькую бутылочку у нее в ногах в кресле-каталке. Когда потом ничего не подозревающая тетя Маша вывозит ее на прогулку, Евгения Яковлевна и я обмениваемся заговорщицкими улыбками.

Тем временем дядя Антон бесплатно лечит бесчисленных бедняков, одну из многих приблудных бездомных собак от нарывов, ухаживает за кустами мимозы и «беседует» с одним из молоденьких деревцов, посаженных им собственноручно. Возможно, на короткое время в Крыму его посетит жена, Ольга Книппер-Чехова. У нее, одной из известнейших актрис России, ангажемент в Московском Художественном театре Станиславского, и поэтому она может лишь изредка наезжать в Крым, где дядя Антон вынужден жить из-за болезни легких.

Когда она снова в Москве, он пишет ей многочисленные весело-ироничные письма. Например, такие:

«Милая моя, не читай газет, не читай их вовсе, а то ты у меня совсем зачахнешь. Впредь тебе наука: слушайся старца иеромонаха».

Для жены дядя Антон пишет свои пьесы, сидя, как всегда, в старом, потертом кожаном кресле в своем доме. «Нигде лучше мне не думается», — утверждает он лукаво. А Станиславский ставит эти пьесы в Московском Художественном театре в созданном им новаторском стиле: верный жизни, бытовой обстановке, по-революционному реалистично в отличие от общепринятой театральной высокопарности рубежа веков.

Когда дядя Антон в этот раз прощается с нами, я еще не знаю, что больше никогда не увижу его: он уезжает в Германию, для лечения на водах.

Там его настроение меняется изо дня в день. «Я почти здоров», — пишет он однажды моей матери, а в другой раз: «Ты не можешь себе представить, как здесь сияет солнце — оно не опаляет с небес, оно буквально ласкает нас». А затем он вновь жалуется на мучительную жару и внутреннее беспокойство, которое ведет его к надлому. Для всех, кто его знает, несомненно: Антон Чехов, поэт уходящей эпохи, как они его называют, безошибочно предвидит свой собственный конец. 15 июля 1904 года он умирает.

Дом Чехова сохраняется таким, каким был при его жизни. Его сестра, требовательно-добрая тетя Маша, следит за помещениями, которые на многие годы становятся местом паломничества тысяч людей.

Во время второй мировой войны немецкие войска занимают Крым. Они уважают имя Антона Чехова и уважают его дом. У тети Маши никто не квартирует.

Мой младший брат Лев снова здоров. Он бегает и прыгает, как моя сестра Ада и я. До поры до времени ничто не омрачает годы нашего детства.

Папа* — большой, стройный, заядлый спортсмен и охотник — живет с нашей красивой и грациозной мамой** в полной гармонии. Так представляется нам, детям. Лишь позднее я примечаю, что папа дома «маленький диктатор», а мама тонкий дипломат, всегда заботящийся о том, чтобы возникающие иногда размолвки никогда не происходили в нашем присутствии.

Папа — инженер. Он строит туннели и виадуки, то, что в России на рубеже веков все еще выглядит чем-то необычным. Кроме того, он организует строительство огромных туннелей на Кавказе и руководит прокладкой и расширением сибирской железнодорожной линии. Позднее, в годы политического лихолетья, профессия спасла ему жизнь.

Старшая сестра, младший брат и я растем в счастливой обстановке. Наши родители необычайно терпеливы. Самое ужасное наказание за шалости, которое нас может ожидать, — это когда летом сажают на какое-то время в своей комнате на стул, зимой на какой-то срок запрещают кататься на санках или независимо от времени года лишают десерта. Однако и это для нас суровое испытание, ибо папа любит изысканную еду и десерт всегда вкусный. Но в целом подобные обиды редки, наказывают нас лишь тогда, когда мы пренебрегаем собственными обязанностями. Уже с ранних лет нас приучали к порядку, воспитывали чувство долга. Так, например, прислуга не убирает за нами постели или разбросанные игрушки. Это мы обязаны делать сами. Лишь брат освобожден от этого: он «маленький мужчина». А уборка постели является, по общему мнению, «женским делом».

Волнующие и прекрасные воспоминания сменяют друг друга.

Накануне моего шестилетия наша грузинская няня Мария рассказывает мне о приключении, произошедшем со мной, когда я была еще младенцем. Сегодня, считает она, «по прошествии стольких лет», уже можно об этом мне рассказать.

Я лежала в низкой колыбельке перед нашим домом. Она, Мария, должна была присматривать за мной. Но конечно же, задремала.

Наш повар копался в огороде. Вдруг его испугали собаки; они лаяли и бушевали, словно взбесились. Самая маленькая, такса Фрамм, подняла большой шум и молнией промчалась мимо повара в кустарник, из которого донесся ее отчаянный визг.

Повар бежит в дом и хватает ружье — мы живем среди кавказского дремучего леса, где оружие необходимо, — выскакивает и несколько раз стреляет в воздух.

Тут очнулась и задремавшая было Мария; она таращит глаза и начинает кричать: «Олю украли, ребенок пропал!»

Мама, прислуга и гости, встревоженные шумом, выбегают на лужайку перед домом и галдят, перебивая друг друга. Фрамм единственный, кто не теряет головы: он выскакивает из кустарника и за фартук тянет повара в кусты.

Повар цепенеет.

Шакал роняет свою добычу — плачущего младенца, который по грузинскому обычаю завернут в кокон, словно гусеница. Это была я.

Шакал держал меня только за плотно спеленутые ноги. Он убегает. Повар стреляет ему вслед, но он слишком возбужден, чтобы попасть.

Шакал скрывается.

Я жадно смотрю на Марию и не могу поверить в то, что она мне рассказывает. Ведь мы с сестрой и братом, можно сказать, подружились с шакалами, хотя от их ужасного воя по-прежнему затыкаем уши. Они большими стаями бродят неподалеку от нашего дома и пожирают отбросы в помойной яме. Мы бросаем им из окон кости и забавляемся их прожорливостью.

Конечно, нам рассказали, что они, когда голодны и в стае, весьма опасны. Но мы не боимся их, возможно, потому, что, живя среди кавказского девственного леса, мы ближе к природе, чем многие. К тому же наши родители не упускают случая объяснить нам, что любая тварь живет по собственным законам.

В день моего шестилетия я просыпаюсь в расстроенных чувствах. Мне снились весело прыгающие кролики, и теперь я немного печальна оттого, что сон кончился. Мама с улыбкой нагибается ко мне, целует, поздравляет и показывает столик с подарками. Среди множества других подарков я вижу двух светло-серых кроликов в просторной клетке. Они прыгают наяву, а не в моем сне. Итак, наш домашний зверинец снова пополнился. Кроме собак, у нас теперь японские мышки, морские свинки, кошки, голуби, маленькая обезьянка, рысенок, прирученный волк и медвежонок.

Центр веселья всегда обезьянка. Взбредет ей в голову — она повиснет на люстре, а оттуда перепрыгнет на гардину; потом вдруг вскочит проходящему мимо на плечи и примется дергать его за волосы. Будучи в настроении, она часами развлекается так и по всему дому. Наконец, утомившись, забирается в свою клетку с подогретыми кирпичами, накидывает на себя одеяло и дружелюбно ухмыляется нам. Иногда с нашими веселыми зверюшками происходят и печальные события. Например, Мишка, медвежонок, погибает от собственной прожорливости: во время сбора винограда, когда мы со всеми остальными собираем виноград в корзины и бочки, Мишка вместе с нами. Он возится с собаками и заодно постоянно таскает виноград. Вечером мы уводим его на большую стеклянную террасу, где живут морские свинки, японские мышки и кролики. Но любовь к сладкому винограду не дает Мишке покоя. Он вышибает стекла, пробирается в виноградник и набивает свое брюхо вволю. С бурчащим животом возвращается и продолжает колобродить: терраса ему уже не по нутру, он забирается в одну из собачьих будок. Там его находит Тук, сторожевой пес. Тот, хотя и дружен с ним, разрывает Мишку на части: для него медвежонок в этот момент просто наглый нарушитель его владений.

И прирученный волчонок однажды погибает, именно потому, что он — приручен; папа нашел его в лесу больным и принес домой, и волчонок вырос среди наших собак. Совершенно неожиданно в нем просыпается разбойничья натура. У кормушки волчонок кусает фокстерьера, тяжело ранит его, пытается напасть на гордон-сеттера и в конце концов даже на повара. Папе в последнюю секунду удается отогнать его и запереть в клетку. Но волк не успокаивается. Напротив: не привыкший к заключению, бушует еще больше. Мы собираемся на семейный совет и с тяжелым сердцем решаем отнести волка туда, где его нашел папа и где ему место: в лес. Наш лесник нам не советует. Выросшие среди людей звери, объясняет он, уже не будут приняты своими сородичами. Волк не сможет жить в лесу, «лучше застрелить его, так будет гуманнее».

Брат, сестра и я протестуем — в первую очередь я. По детской наивности я обзываю лесника «злым человеком»; я его «больше нисколечко, никогда не буду любить».

Лесник пожимает плечами и умолкает. Волк возвращается в лес. Сестра с братом и я не можем с ним попрощаться — вдруг волк нападет и на нас. Мы плачем.

На следующий день опасения лесника подтверждаются: наш волк разорван сородичами.

Прекрасные и грустные переживания сменяют друг друга.

Идет дождь. Мы играем в любимую игру. Она не стоит ни копейки: мы вытаскиваем две большие плетеные корзины для белья, берем палку от метлы и простыню. Простыня у нас парус, палка — мачта; корзинки превратились в корабли, на которых мы совершаем кругосветное путешествие. Мы волочимся друг за другом из комнаты в комнату, из одной страны в другую: родительская спальня — Франция, столовая — Швеция, наша детская — Восток, кухня — Дания, гостиная Бельгия, ванная и сауна — Финляндия, бильярдная и библиотека — Германия, длинный коридор — это наш Суэцкий канал, а прихожая — Красное море. Мы скатываем ковры и носимся вдоль и поперек всей географии.

Появляется папа.

Он знаком с нашей игрой. Мы приглашаем его в путешествие. Он колеблется, так как некоторое время назад упал с лошади и еще не совсем хорошо передвигается, ходит с палкой. Несмотря на это, мы ласково и сердечно упрашиваем его принять участие в игре, обещая «везти» с особой осторожностью.

Папа дает себя уговорить. Мы радуемся и одновременно вздыхаем с облегчением: пока папа «путешествует», он точно не поднимет одну беспокоящую нас тему, а может быть, и забудет об этом вовсе. Мы говорим наперебой без передыху и пауз; даже если бы он хотел, то не смог бы вставить ни слова.

Мы с ним уже дважды побывали «на Востоке», и щекотливая тема пока что счастливо «объехана».

Но тут наше путешествие внезапно прерывается: гувернантка приглашает к столу. При этом делает такое выражение лица, будто с превеликим трудом сдерживает себя, чтобы не сообщить о чем-то еще, весьма важном…

Мы с угрозой смотрим на нее. Она с негодованием проглатывает это и молчит. Пока.

За столом папа и мама болтают о том о сем. Мы украдкой переглядываемся. Папа, похоже, действительно забыл «тему». Лев, которого это касается больше, нежели меня, уже счастливо улыбается…

В этот момент — между супом и главным блюдом — вновь появляется гувернантка; она размахивает тремя большущими листками — нашими оценками, той самой «щекотливой темой».

Мы вздрагиваем.

Гувернантка протягивает «документы» папе, приторно улыбаясь. Папа благодарит ее и начинает читать. Он сияет.

Мы с Левой переглядываемся: раз он улыбается, значит, речь идет об оценках моей старшей сестры. Так оно и есть. Папа хвалит нашу примерную ученицу и тут же обещает ей золотые часики. Потом читает дальше.

Лицо его хмурится, но не сильно. Значит, это мой табель, предполагаем мы. Потому что по правописанию и биологии у меня все-таки довольно сносные оценки…

А дальше должна разразиться гроза. И она разражается: папа изучает табель Левы. Лева, наш младшенький, единственный мальчик в семье, папина гордость, и он тайно надеется, что сын продолжит его дело — будет инженером. Лев уже теперь музыкально феноменально одарен, а вот математиком, инженером не станет никогда. Его оценки доказывают это — и сегодняшние в особенности.

Папино разочарование находит выход во взрыве гнева, в одной из редких вспышек бешенства, направленных на нас, детей. Действие и последствия ужасны: папа в ярости поднимается во весь рост и берется за палку.

Маленький Лева озирается в поисках защиты, встает с испуганно раскрытыми глазами и шаг за шагом начинает отступать. Он в ожидании останавливается подле мамы и умоляюще смотрит на папу. Но отец в этот раз не принимает извинений. Первый и единственный раз, сколько я себя помню, ему изменяет выдержка. Палка свистит в воздухе и — ударяет маму по плечу, потому что маленький Лева проворно скрывается под столом. От силы удара мама с коротким вскриком падает без сознания.

Tableau!* Такого у нас еще никогда не было!

Папа стоит, оцепенев. Бабушка подставляет к маминому носу флакон с ароматической солью. Сестра безудержно рыдает. А я — я подбегаю к папе и набрасываюсь на него:

— Ты должен извиниться перед мамой! Сейчас же! И перед всеми нами!

То, что моя мама до сих пор без сознания и не может принять извинений, я упускаю из виду. Я кажусь себе смелой и очень справедливой.

Не долго.

Папа замахивается, и я чувствую на лице удар. Собственно говоря, удар не настоящий, скорее намек на пощечину, но и этого довольно, чтобы вывести меня из равновесия — мир, прекрасный цельный мир, рассыпается на кусочки.

— Я выпрыгну из окна! — вскрикиваю я в отчаянии.

Папа качает головой, не воспринимая мои слова всерьез.

— Вот увидишь! — кричу я, выскакиваю из столовой, бегу по лестнице на второй этаж, распахиваю дверь в детскую, карабкаюсь на окно и — прыгаю… Две-три секунды я как оглушенная. Потом отмечаю, что удивительно мягко приземлилась. Затем теряю сознание.

Отец находит меня в куче сена, которая спасла от худшего: неопасный ушиб почек, легкое сотрясение мозга, две недели постельного режима — вот и вся история, не считая «отступного» — золотых часов, полученных моей сестрой.

Папа запоздало приносит маме извинения. Немного позднее снова наступает гармония: папа и мама в четыре руки играют на рояле. Мы с братом с сестрой благоговейно слушаем. Наш мир снова целен и прекрасен. Пока…

Папа и мама любят играть Бетховена и Чайковского. Чайковского чаще всего. Мама знакома с ним.

Петр Ильич Чайковский был первой маминой девической любовью. И он любил ее. Письма курсировали взад-вперед и позволяли предполагать это. Но он любил ее несколько иначе, нежели мама вначале надеялась, скорее духовно, как одинаково чувствующую собеседницу.

Он женился не на ней, а на девушке из семьи друзей, да и то лишь по желанию и настоянию своих родных.

Свадьба была помпезной, совместная жизнь — недолгой.

В конце концов Петр Ильич Чайковский покинул свою жену навсегда, не разводясь с ней. С тех пор он, не зная покоя, ездит по России, дирижирует за границей, сочетает в своих сочинениях национально-русские и ориентированные на Запад мотивы и основывает великую русскую балетную традицию.

А его отношения с женщинами — в более поздних романах и фильмах лживо домысленные как сентиментальные и романтические — до самого конца его жизни более или менее ограничивались письмами. Его антипатия к женщинам остается непреодолимой. Тем не менее это не мешает им все время искать его дружбы: с госпожой фон Мекк Чайковский переписывается почти ежедневно, с предельной обнаженностью раскрывая перед ней свою творческую личность, все внутренние противоречия души. И госпожа фон Мекк поддерживает Чайковского в течение четырех лет во всех его начинаниях, в том числе и финансами, необычайно щедро. Но — они ни разу не увиделись. Только письма…

И мама получает от Чайковского письма, много писем, в них он постоянно говорит о своем преклонении перед Бетховеном.

Папа и мама заканчивают Лунной сонатой.

Уже поздно. Пора в постель. Мама читает с нами молитву перед сном. И этот час тоже принадлежит нашей чудесной стране детства. Каждый вечер я хочу, чтобы мама побыла с нами еще немножко. И каждый вечер, как всякий изобретательный ребенок, я что-нибудь да придумываю: моя молитва всегда включает дядюшек, тетушек, знакомых и подружек, для которых я прошу покровительства у милостивого Бога. Когда уже больше никого не остается, очередь доходит до животных, сначала наших собственных, а затем всех остальных, которых я видела или о которых когда-либо слышала. Мама снисходительно улыбается. Разумеется, она насквозь видит мою уловку. Но не подает и виду.

Любовь к животным и к природе заложена в нас с колыбели. Часами брожу я в близлежащих садах. Мама любит фиалки; я приношу их ей, когда могу, и при этом расширяю свои познания, насколько это возможно. Деревья, цветы, редкие травы, грациозные бабочки, пчелы и муравьи для меня прекрасные объекты изучения, а гармония красок формирует вкус к прекрасному, равно как мое нерасположение ко всему яркому и кричащему.

Наряду с садами горы — предпочитаемый мной ландшафт. Я внимательно слушаю местных жителей, когда они рассказывают старинные предания и легенды; мое воображение разгорается.

И я учусь у них тому, для чего и в первую очередь от чего полезны и пригодны ягоды, растения и травы. «От каждой болезни — своя травка», — говорят старые крестьяне. Их аптека — природа, потому они такие крепкие.

Как и следовало ожидать, я хотела стать врачом. Мечте не суждено было сбыться. Но мое понимание натуральной косметики, несомненно, зародилось в кавказских горах.

Два воспоминания болью пронизывают мою чудесную страну детства.

В одном из садиков, который я, как «поставщица фиалок» для мамы, особенно облюбовала, наблюдаю за толстым шмелем; он, жужжа, перелетает с цветка на цветок гораздо более неуклюже, чем проворные пчелы, но действуя на меня успокаивающе. Его благодушное хлопотанье, его бархатная шубка зачаровывают меня.

Я не замечаю, как кто-то приближается.

Только когда тень накрывает цветы и шмеля, я поднимаю глаза. Передо мной старый садовник — маленький, сгорбленный, с всклокоченной густой бородой и острым личиком, ни дать ни взять гном. Я знаю его. Знакома мне и его несколько глуповатая ухмылка. Я киваю ему. Он не реагирует, а только пристально смотрит на меня…

На мгновение пугаюсь его взгляда. Заставляю себя быть спокойной.

— Посмотрите, какой милый шмель, — говорю я ему принужденно дружелюбно.

— Милый, да, да, очень милый, — хихикает он, уставившись на меня мутным взглядом.

Я пытаюсь убежать. Но садовник оказывается неожиданно проворным и сильным. Он хватает, обнимает и целует меня.

— Ты хорошенькая, Оля, — стонет он и прижимает к себе так, что у меня перехватывает дыхание.

Я кусаю его за руку и плюю в него.

Он вскрикивает от боли и ослабляет свои объятия. Я убегаю.

Первый поцелуй чужого мужчины внушает мне отвращение. Мужские ласки мне противны. Пока…

Даже папиным ласкам я поддаюсь, пересиливая себя: его поцелуи пахнут табаком, а борода колется. И то и другое мне решительно не нравится. Правда, пока…

И другое воспоминание словно вспышка молнии на безоблачном небе.

Дядя Женя, как мы, дети, зовем его, служит в армии. Он и выглядит так, как должно офицеру: крупный, стройный, спортивный, при этом хорошо воспитан и всегда весел. Мы знаем дядю Женю только веселым и улыбающимся. Он принимает участие в наших кругосветных путешествиях в корзинах еще лучше и дольше, чем папа.

Дядя Женя возвращается с папой после верховой прогулки. Он давно дружен с родителями.

Мама на этот раз после обеда не катается с ними, так как ожидает гостей и занята приготовлением к чаепитию и музыкальному вечеру. Она будет сама музицировать с папой и дядей Женей. Для литературной части вечера припасен сюрприз: Ольга Книппер-Чехова, жена дяди Антона, пообещала прочитать еще не опубликованный рассказ Чехова. Папа и дядя Женя немного опоздали; они приносят извинения маме и обещают поторопиться с переодеванием.

Первые гости уже беседуют в зале; среди них, как всегда, мамины поклонники.

С усмешкой косясь на галантных господ, папа говорит:

— Я люблю тебя за то, что ты — комета, а вот твой «хвост» не очень одобряю.

На секунду мама задета. Постоянно меняющиеся поклонники — часть ее жизни, с тех пор как она себя помнит. Ей никогда и в голову не приходит всерьез воспринимать этот «хвост». Да и папе тоже. Напротив: он гордится тем, что у мамы есть поклонники.

Отчего же тогда вдруг это замечание, отчего проскользнула эта горечь?

В скором времени папу переводят в Петербург. Мама и мы, дети, не сразу последуем за ним. Мама должна распродать имущество и затем сначала поехать с нами в Москву. Там мы должны будем акклиматизироваться, прежде чем окончательно поселимся в Петербурге.

Итак, мама и папа будут в разлуке почти год.

Не опасается ли он московских поклонников?

Дядя Женя рассеивает эти мысли: он смеется своим звонким юношеским смехом над папиным замечанием о комете и ее хвосте.

Когда позднее папа, мама и дядя Женя вместе музицируют, от напряженности не остается и следа. Они, как и всегда, играют очень слаженно.

Позднее (тетя Оля уже прочитала рассказ Чехова) папа такой, каким его знают друзья: вежливый и уравновешенный. И когда мама на мгновение остается одна, он шепчет ей то, что всегда говорит, когда после минуты дурного настроения хочет выглядеть веселым: «Je t'aime, ma fleur d'amour…»*

Мама счастливо улыбается. Папа занимается гостями.

Он и не замечает, что несколько минут спустя мамы с дядей Женей уже нет в гостиной.

Мама направляется в кухню, собираясь дать еще несколько указаний прислуге. Дядя Женя следует за ней и просит выслушать.

— Непременно сейчас, дело не терпит отлагательства, — говорит он с особым значением.

Они выходят на террасу. Там можно поговорить без помех.

Дядя Женя предлагает ей «сделать окончательный выбор».

Мама не понимает.

— Вы не должны ехать, — говорит дядя Женя; он так серьезен и настойчив, каким мама его никогда не видела. — Останьтесь, мадам! Оставайтесь здесь с детьми, здесь, на вашей родине. Только здесь вы счастливы. Я знаю это!

Мама обескураженно молчит.

Дядя Женя принимает это молчание за знак согласия.

— С разводом вы можете не спешить, — продолжает он, — я готов ждать. Я готов ждать, как жду до сих пор, пока знаю, что вы остаетесь. Я люблю вас, мадам. И вы знаете это. И я люблю ваших детей. И это вы должны знать…

Лишь мгновение мама смотрит на дядю Женю смущенно. Потом смеется.

— Ну, Женя, — говорит она, продолжая смеяться, как будто не воспринимая всерьез того, что только что услышала. — Ну, Женя, — повторяет она, все еще смеясь и с жестом, словно собираясь добавить: «И что это вам взбрело в голову, вы, большой неразумный мальчик?..»

Потом поворачивается и уходит в дом.

Дядя Женя опустошенным взглядом смотрит ей вслед. В нем сейчас действительно что-то есть от «большого неразумного мальчика», мальчика, который еще никогда не был так унижен, как в эту секунду.

Два дня спустя денщик дяди Жени приносит маме букет цветов и маленький запечатанный пакетик. В пакетике письмо, кольцо и — скрепленная цепочкой с кольцом — револьверная пуля.

Дядя Женя застрелился.

К нашим воспоминаниям о дяде Жене теперь примешивается ненависть. Это он виновен в том, полагаем мы, что мама слегла, несколько недель страдала от душевного расстройства и смогла улыбаться лишь много времени спустя…

Папа же думает о дяде Жене иначе, чем мы, дети. «Теперь я понимаю, задумчиво говорит он однажды маме, — как из-за тебя кто-нибудь может лишить себя жизни…»