В пять лет я в Москве.
Дядя Женя забыт. И мамой тоже. Как и на Кавказе, вокруг нее очень быстро снова возникает круг знакомых, друзей, поклонников и почитателей, однако это ни на минуту не ставит под сомнение ее любовь к папе. Мы, дети, незыблемый фундамент этого брака.
Я стою на Красной площади, название которой восходит к XVI столетию, к временам жестокого правления Ивана Грозного*. Я разглядываю Лобное место, на котором неугодные Ивану бояре расставались с жизнью; их кровь обагряла площадь красным…
Я восхищаюсь Кремлем и Собором Василия Блаженного с его пятью куполами, к которому Иван велел прорыть подземный ход, чтобы молиться, отрешившись от всего и полностью уйдя в себя. Как этот самый свирепый из всех царей еще мог молиться, после того как в приступе безудержного гнева убил собственного сына, а тысячи людей были им умерщвлены, не укладывается в моем детском воображении.
Впрочем, у меня не слишком много времени, чтобы предаваться размышлениям об этом, ведь в известном смысле в Москве для меня начинается серьезная жизнь: я иду в школу, вернее, в некое подобие приготовительной школы, нечто среднее между детским садом и гимназией. Первое, чему мы учимся, — это игре в шахматы и тем самым логическому мышлению.
В этот раз Москва для меня всего лишь ограниченная во времени «промежуточная станция». Когда мы переезжаем в Петербург, точнее, в Царское Село, царскую резиденцию, я еще даже не предполагаю, что через несколько лет вернусь в Москву и что тогда меня ждет действительно серьезная жизнь.
Папа делает быструю карьеру в министерстве путей сообщения. В сорок лет он уже «ваше превосходительство» — в моем девическом паспорте стоит запись «дочь действительного тайного советника», — чуть позже он становится начальником железных дорог юга России, и ему для инспекторских поездок положен личный вагон-салон.
Неотъемлемая принадлежность карьеры — ордена. Кто получает орден, должен в конце года не только позволить удержать из своего жалованья «материальное пожертвование» (около сорока рублей, приличные для того времени деньги), но и, разумеется, обязан засвидетельствовать благодарность Его Императорскому величеству. И вот как-то наступил этот день. Папа допущен к аудиенции у Его величества, в «парадном мундире»: белые брюки навыпуск с золотыми галунами, темно-синий китель с золотым шитьем по вороту, треуголка с золотом и белым султаном и сабля. Папа проверяет перед зеркалом, как сидит мундир, мама сметает щеткой пылинки, разглаживает складки — брат с сестрой наблюдают с гордостью и восторгом. Папа в последний раз критически поворачивается перед зеркалом.
— Все в порядке, — успокаивает мама.
Воцаряется торжественное молчание.
Вдруг в благоговейной тишине я не удерживаюсь и всхлипываю:
— Ах, папа…
— Да? — Папин лоб собирается в морщины.
— Ты похож на клоуна…
Хлоп! — снова я ощущаю дуновение пощечины.
На этот раз я не выпрыгиваю в окошко. И даже попытки не делаю. Хотя я не менее обескуражена, чем тогда на Кавказе, ибо еще никогда не видела отца таким пестрым. Я знаю, что это ему не идет; обычно он не придает значения внешним условностям, званиям, титулам и родовому дворянству. Это унаследовала от отца и я.
Скорее бессознательно, но уже довольно точно я подметила, что сегодняшнее облачение находится в противоречии с его сущностью и — нашим воспитанием.
Так за что же пощечина?
Наверное, не стоило говорить «клоун», думаю я.
И прошу прощения.
Папа прекрасно понимает, что со мной происходит, и, улыбаясь, качает головой.
В остальном же наши годы в Царском Селе были такими же захватывающими, прекрасными и богатыми событиями, как и на Кавказе.
И здесь много достопримечательностей, хотя уже и совсем в ином роде: замки эпохи Екатерины Великой, в которых жила она сама или ее без конца меняющиеся фавориты; помпезная «купальня» царицы, с которой ни в какое сравнение не идут современные бассейны, — круглая, высеченная в огромной гранитной скале ванна, пять метров в диаметре, два метра глубиной и с подогревом снизу; маленький дворец для интимных празднеств, по изысканности своей внутренней отделки удивительно современный — например, там имелся обеденный стол, который поднимался через отверстия из погреба в гостиную, повара при обслуживании пользовались маленьким лифтом из «подземелья», и все происходило на редкость индивидуально: гости записывали свои пожелания, заказы опускались в подвал и возвращались наверх в виде готовых кушаний. По окончании трапезы обеденные столики с посудой исчезали в полу, а вместо них появлялись ломберные столы.
Кроме замков, мы осматриваем музеи и картинные галереи; картины Шишкина и Пастернака с их любовью к тенистым рощам, медведям, морю; Рубенс, на мой вкус, слишком пышный и рисует слишком много плоти; и картина «Девятый вал», у которой я могу стоять часами.
Под грозным серо-голубым небом тонущий в море корабль, рядом в маленькой шлюпке пассажиры, потерпевшие кораблекрушение, ожидающие ужасного наката волны. Каждая девятая волна, как говорят, самая высокая. Мое воображение рисует следующий акт картины-драмы: потерпевшие кораблекрушение будут накрыты водной стихией…
Моя фантазия в Царском Селе вообще много «рисует», буйно, не зная границ: перед сном я люблю собирать в одном помещении все срезанные цветы, чтобы ночью они были друг подле друга. Я не только общаюсь с «душами цветов», чей язык хорошо понимаю, но и создаю свой первый литературный опыт, который — как же еще иначе — называется «Вечная любовь». Действующие лица — тюльпан и лилия, которые познакомились и полюбили друг друга, когда их поставили на столике у постели больной. Когда больная, молодая девушка, умирает, лилию кладут к ней в гроб — тюльпан увядает от тоски и любви к потерянной подруге…
Со всей серьезностью я утверждаю, что эльфы существуют. Во всяком случае, для меня они создания, которые на ночь укладываются спать в чашечки цветов, а подтверждением этого мне кажется то, что цветы на лугах и в лесу закрываются после захода солнца.
На старом кладбище я чувствую особую привязанность к одной могиле, обсаженной кипарисами и почти полностью заросшей дикой малиной. Ягоды спелые и висят на ветвях, словно капли крови. Я сижу на полуразрушенной надгробной плите, погружаюсь в их созерцание, и перед моим взором проходят отрывочные картины ужасной битвы.
Позднее я узнаю, что это и впрямь были видения прошедших событий: когда-то, как свидетельствуют старинные рукописи, на месте кладбища разразилась одна из кровавых битв…
Лишь десятилетия спустя я открыла в себе дар и способности к парапсихологии и телепатии: я с вниманием выслушиваю свою дочь, когда она рассказывает мне о бирюзовых морях, красных горах, желтых деревьях и конях, которых она поит разноцветными водами. Я уверена, что между мной и дочерью не только кровное родство, но что мы и душевно, духовно давно знаем друг друга по одной из прошлых жизней в нематериальном мире…
В самом начале второй мировой войны однажды ночью я «вижу», как Черчилль и Сталин в лодке спорят о том, кому сесть за руль…
Я уверена, что эта моя «гастроль» здесь, на Земле, не первая и не последняя…
В Царском Селе я еще ребенок, еще ничто во мне не вызрело, ибо все это мечты, которые ищут воплощения в образе и форме, — я пишу красками, рисую, леплю. Хотя меня и не учили ремеслам, кое-что получается. Мне дают частные уроки.
— Почему бы тебе не стать художницей? — спрашивает мама.
Но как это часто бывает с одаренными дилетантами, я могу все и ничего. У меня просто не хватает усидчивости терпеливо доводить замысел до конца. Идеи захлестывают меня…
В это время внутреннего перелома происходит событие, которое, вероятно, становится первым толчком для моего профессионального развития, — Элеонора Дузе приезжает с гастролями в Санкт-Петербург.
Сенсация — и не только для прессы. Всемирно известная итальянская драматическая актриса в зените своей славы. Она не нуждается в утрированных жестах и громовом голосе, не признает театральной пафосности, распространенной в то время, каждой своей роли придает индивидуальный рисунок и создает образ изнутри. Она вся светится, даже когда просто стоит и не произносит ни слова. Она играет — изящно, грациозно, утонченно, со своими чудными глазами и узкими кистями рук — женские образы Гауптмана, Ибсена, Метерлинка, Сарду, Чехова, Дюма и д'Аннунцио, которого знала лично.
И вот Дузе, знакомая с моей тетей Книппер-Чеховой, актрисой театра Станиславского, приходит в наш петербургский дом. Она разглядывает меня, гладит по голове и говорит:
— Ты обязательно станешь актрисой, дитя мое…
Я начинаю плакать, сама не зная отчего. Я просто не могу остановить поток слез.
— Почему ты плачешь? — спрашивает Дузе. — Боишься стать актрисой? Пройдет время, и ты узнаешь, что это такое — обнаженной шествовать по сцене…
Я воспринимаю это буквально и начинаю плакать еще сильнее. Обнаженной на сцене! Даже воздушные акробатки в цирке не выступают совсем голыми.
Много позднее я поняла, что имела в виду Дузе. Отринуть все условности и каждый раз по-новому, «духовно обнаженной» представать перед зрителем.
Тетя Ольга Книппер-Чехова вновь встречается с Дузе во время гастролей театра Станиславского в Америке. Это происходит в начале 20-х годов, после перерыва в выступлениях, на который великая трагическая актриса пошла сама. Она постарела не только внешне. В Новом Свете она обрела все что угодно, кроме счастья. Шумиха, поднятая вокруг ее турне жадными до наживы антрепренерами, подтачивает ее силы. Элеонора Дузе умерла в 1924 году в Питсбурге (штат Пенсильвания).
Временами в нашем доме живет и композитор Александр Глазунов. Здесь, по его собственному выражению, он обретает «душевное равновесие» и может сочинять — в отличие от собственного дома. Я часто встречаю его изрядно навеселе. Алкоголь ему необходим, постоянно уверяет он, — и действительно, похоже, что в состоянии опьянения он интенсивнее погружается в музыку. Его пальцы бегают тогда как сумасшедшие по клавишам рояля, успевая в промежутках протянуться к нотной тетради и карандашу, фиксируя первые варианты нового сочинения.
Вообще моя любящая музыку мама и наш дом с безупречно настроенным роялем в огромном зале обладают притягательной силой для музыкантов. Постоянно кто-то приходит, кто-то уходит. Так, частенько среди прочих в гостях бывает Сергей Рахманинов, чьи прекрасные руки со сверхдлинными, невероятно подвижными пальцами зачаровывают меня.
Но самым неизгладимым впечатлением в моих воспоминаниях остается писатель Лев Николаевич Толстой. Однажды я гощу в его имении Ясная Поляна. Чудесно гулять с ним по лугам и лесу и слушать его. И что самое замечательное: он разговаривает со мной как со взрослым человеком. Кажется, меня впервые воспринимают всерьез. Правда, я еще слишком юна, чтобы хорошо осознавать все, что говорит великий писатель. Но, насколько я понимаю, он ненавидит нетерпимость и войну, чем бы ее ни оправдывали. Однажды во время нашей прогулки он совершенно неожиданно останавливается, смотрит на меня серьезно и проницательно, словно его переполняет глубокая забота, и наконец произносит непривычно требовательно: «Ты должна ненавидеть войну и тех, кто развязывает ее».
Позднее я буду часто вспоминать эти слова…
Через несколько недель после визита в наш дом Дузе я вижу Анну Павлову; она танцует «Умирающего лебедя», еще и сегодня знаменитый балет, который она прославила во всех частях света.
Павлова танцует…
Это волшебные слова, воздействие которых непередаваемо и которые в наше нынешнее, подчеркнуто деловое время едва ли способны вызвать подобные же чувства. По всей России продаются ее статуэтки; ноги ее застрахованы на большую сумму; она замужем за известным скульптором князем Трубецким*, который часто ваяет Павлову, приумножая ее славу, — все это знакомо нам с детства. И вот теперь мы видим ее!
Она уводит нас в иной мир; она и есть «умирающий лебедь».
Только позднее я слышу, какое выдающееся участие принял в развитии этой одаренной танцовщицы Сергей Дягилев, руководитель балета, в котором Павлова танцевала с 1909 года.
Он стремился сплавить в балете танец, музыку и изобразительное искусство, а Павлова обладала даром в совершенстве воплотить этот синтез.