После расставания с Мишей мне нужно было позаботиться о том, как заработать денег. Я оказываюсь в глубоком материальном и душевном кризисе. Что касается моего финансового положения, то мне помогает мама — против воли отца, — насколько она в состоянии. Но во мне просыпается честолюбие, желание доказать, что я сама сумею найти свое место в жизни. Ежедневно я хожу в контору виноторгового магазина, разбираю там корреспонденцию, одновременно учусь печатать на машинке, стенографии, организации производства, бухгалтерии. По вечерам вырезаю шахматные фигурки и по дешевке отдаю одному постоянному оптовику, а тот в свою очередь перепродает их за приличные суммы. Словом, удерживаюсь на плаву и временами ощущаю даже некое подобие удовлетворения, потому что чувствую, как закаляюсь и становлюсь более приспособленной для будущего, которое готовит для меня еще много сюрпризов.

Министерства переводят из Царского Села в Москву, и наконец приезжают и мои родители. С маленькой Адой я живу у них.

Уже царят хаос и анархия. Голод и холод невообразимые. Чтобы достать пару жалких картофелин, моя сестра и я уезжаем на десять и более километров за город. Чтобы достать кружок замороженного молока, которое может сохранить моей дочке жизнь, мы целый день на ногах, но нам не удается донести его до дома.

Вечером, возвращаясь, мы натыкаемся на грабителей — истощенных и голодных, как и мы сами. Они отбирают у нас молоко. Плача, я рассказываю им о своей дочке. Они пожимают плечами: за огромными сугробами снега прячутся их жены. Теперь они подходят ближе — почти у каждой на руках грудной ребенок.

На следующий день везет больше. После нескольких часов бесплодных поисков один крестьянин дает нам молока и несколько картофелин. Нам удается принести и то и другое. Картофелины превращаются в ледышки. Дома мы их оттаиваем; снимаем кожуру и высушиваем ее, прокручиваем через мясорубку, поджариваем на сковородке — конечно, без масла — и используем полученный порошок вместо кофе. Если только у нас есть дрова. Дело в том, что дрова так же трудно достать, как и пищу. Мы воруем их в лесу, с риском для жизни. Тащим ветви и бревна домой, распиливаем и рубим — всё под покровом темноты и готовые к тому, что соглядатаи или завистливые соседи донесут и нас схватят и арестуют. Однажды нам удается подкупить крестьянина дорогим кольцом с бриллиантами. Ночью он сбрасывает десяток березовых поленьев перед нашим домом и поспешно уезжает, потому что торговать дровами строжайше запрещено. Мы с сестрой тащим тяжелые сырые поленья с улицы на чердак нашего четырехэтажного дома. Пять бревен уже удалось затащить наверх, когда же мы снова спускаемся вниз, двух бревен из оставшихся пяти недостает. Значит, случаем воспользовались либо соседи, либо шпики, либо полицейские. Возможно, они притаились в соседнем парадном, поджидая нас, чтобы арестовать. И мы оставляем лежать три полена. Это означает в три раза меньше дров, меньше водянистого супа и меньше часов тепла. Мы плачем от ярости, но наш страх потерять эту убогую жизнь еще сильнее.

Мы поднимаемся наверх, прокалываем обмороженные волдыри, которые натерли, перенося дрова наверх, и вытаскиваем дюжины заноз. Потом собираемся вокруг нашей маленькой печурки, которую нежно называем «буржуйка».

Мы научились подкладывать совсем маленькие щепочки под пламя, пока лед, влага и сырость, шипя, не начинают испаряться из больших поленьев. Мы машем и дуем до изнеможения, чтобы занялось робкое пламя. Грязные, закопченные и с покрасневшими глазами, мы потом с блаженством пристально смотрим на огонь.

Поленья быстро кончились. Последующие вылазки успеха не приносят. Крестьяне, готовые обменять дрова на украшения, нам тоже не попадаются.

Замерзшие, стоим мы в библиотеке и украдкой разглядываем книги отца.

Маленькая Ада кричит…

В квартире уже несколько дней подряд температура ниже нуля. Отец замечает наши взгляды, обращенные к книгам; они незаменимы для него, они — та защитная стена, за которой он уединяется, чтобы духовно выстоять в этом хаосе.

Маленькая Ада кричит все сильнее…

Отец согласно кивает и показывает на некоторые наименее ценные книги. Мы жжем их. В последующие два года не остается ни одного тома…

Я не могу успокоить Аду. Я слишком истощена и совсем ослабела. Мать вспоминает, что знаменитый певец Шаляпин пользуется неслыханной привилегией: ему позволено держать корову…

Мои родители дружны с Шаляпиным. Я иду к нему. По дороге мне встречается крестьянин с лошадью. Я, пораженная, останавливаюсь, почти уверенная, что у меня галлюцинация; дело в том, что лошади практически исчезли из городского пейзажа: конина стала деликатесом.

Рядом со мной останавливаются другие. В их взглядах алчный блеск; то, что плетется вниз по улице, — бродячий скелет, и ему давно пора на живодерню.

Лошадь грохается. Потребовались секунды: еще задолго до последнего вздоха люди рвут и раздирают в куски тощего одра. Крестьянин кричит и ругается. Двое мужчин бьют его.

Шаляпин сразу дает мне молока, узнав, что маленькая Ада сильно голодает. И добавляет еще твердого, как камень, черного хлеба.

Свершается чудо: я приношу молоко и черный хлеб домой в целости и сохранности.

Дома я основательно пережевываю кусочек за кусочком зачерствелый хлеб и сую разжеванную и смоченную слюной кашицу дочке в рот.

Ада пищит от нетерпения…

1917-й — год, когда ситуация становится благоприятной для революции. В третью военную зиму кризис недоверия царю и политике, определяемой его безответственными советниками, достиг опасной черты. Последствия не замедлили сказаться.

Временное правительство под председательством князя Львова и Милюкова, поддерживаемое буржуазными левыми, потребовало 15 апреля 1917 года отречения царя. Царь и его семья были отправлены в город Екатеринбург.

Временное правительство, признаваемое державами Антанты и США, не в состоянии сдержать революцию, направленную против царя. В мае 1917 года социал-революционер Керенский захватывает власть и терпит поражение из-за требуемого союзниками продолжения войны против Германии и стран Центральной Европы*.

Финляндия, прибалтийские провинции, Украина, Кавказ и Центральная Азия готовятся к выходу из Российской империи. В этой ситуации большевики под руководством вернувшегося в апреле 1917 года из Швейцарии в Россию Ленина захватывают власть в Петрограде (Петербурге) и вслед за тем в Москве. В марте 1918 года большевики заключают со странами Центральной Европы (Германией, Австро-Венгрией и т. д.) мир; они разгоняют Всероссийское Учредительное собрание умеренных социалистических партий и образовывают Российскую Социалистическую Федерацию Советских Республик.

Разражается гражданская война.

Печально известная борьба между красными и белыми — между Красной армией и Белой армией адмирала Колчака — бушует вплоть до 1921 года*. Колчаковские армии стоят в Сибири, на Украине и на Кавказе; в войне против большевиков и сепаратного мира с Германией и Австро-Венгрией Колчака поддерживают США, Англия, Франция и Япония. Адмирал формирует в Сибири гражданское правительство и в ноябре 1918 года назначается Верховным правителем.

От этого политического события зависит дальнейшая судьба моего отца: еще при царе он становится министром путей сообщения и после революции ему ничего не остается, как последовать за Колчаком в Сибирь**. Он забирает с собой мать и маленькую Аду. Там, в Сибири, надеемся мы, в огромной хлебной кладовой России, малышка не будет голодать.

До того как Колчак со своими частями вошел в сибирский город Екатеринбург, большевики в июле 1918 года убили царя и его семью. От одного юного красноармейца, утверждавшего, что он присутствовал при этом, позднее мама узнала подробности.

Семья государя была расстреляна в подвале, самой последней — царица. Над царицей тяготело чувство вины за то, что она наградила наследника престола коварным заболеванием крови, ей приписывали роль в приближении ко двору Распутина (монах-чудотворец был убит еще в 1916 году), ее ненавидели больше, чем царя, и она — в качестве самого строгого наказания — должна была наблюдать, как до нее умирают все остальные.

После казни царь и его семья были сожжены, прах их развеян по ветру*.

Елизавету, одну из сестер царицы, и некоторых родственников заставили прыгнуть в ствол угольной шахты. Елизавета до последнего момента подбодряла более молодых: «Du courage, mes enfants, du courage…»**

Никто из живших в России тогда и позднее не сомневался в том, что царь, царица и все их дети были ликвидированы. Слухи о желанном тайном бегстве и спасении всей семьи или по меньшей мере младшей царевны Анастасии, несомненно, из разряда легенд. Суровая действительность ничем не была опровергнута — ни сенсационными сообщениями в международной прессе, согласно которым царская семья будто бы в 1917 году была вывезена за границу в опломбированном вагоне, ни судебным процессом по идентификации некоей Анны Андерсон с царевной Анастасией. Нужно, как мне кажется, наконец оставить этих мертвых в покое.

Армия адмирала Колчака после первоначальных успехов начала терпеть поражения и вскоре вместо единой силы превратилась в нечто весьма противоположное по сравнению с Красной армией: национальные и политические группы интригуют, борются за господство или пытаются устранить друг друга — в том числе физически и весьма жестоко.

Так, однажды ночью в дом моих родителей врывается вооруженная орда под предводительством гражданского лица.

Отца собираются увести.

Моя дочь больна и с высокой температурой лежит в постели. Еще до того как отец успел как-то отреагировать, вмешивается мать: она подхватывает Аду из постели, ставит ребенка, как щит, перед моим отцом и кричит на группу вооруженных людей:

— Что вам сделал товарищ министр?

И решительно наседает на них:

— Если вы собираетесь расстрелять моего мужа — то только через мой труп и труп этого ребенка!

Ада жалобно плачет.

— Кругом! — вдруг командует предводитель своим людям. — Ждите на улице!

Недовольно ворча, шайка отступает.

Родители молчат в замешательстве. Предводитель пристально разглядывает их и вдруг обращается к моей матери:

— Вы — тетя Лена?

Мама озадаченно кивает.

— Вы спасли жизнь моей сестре и мне! Не узнаете меня? Я — Исаак Хейфец…

Мужчина благодарно целует матери руки.

А предыстория этого удивительного события такова. На юге России еще в царские времена случались погромы еврейской части населения. Правительство сознательно в течение одного-двух дней закрывало глаза на кровожадность черни. Только тогда вмешивались военные, восстанавливая «спокойствие и порядок». Во время одного из таких беспорядков маме удалось спрятать у нас еврейскую семью с двумя детьми. Позднее семейство переселилось в другую, менее опасную местность. Одним из детей и был Исаак Хейфец. Он не забыл «тетю Лену»…

Пока мои родители с маленькой Адой находились в Сибири — в течение двух лет мы ничего не слышали друг о друге, — мы с сестрой в Москве обзаводимся квартирантами: каждый угол во всех комнатах заполонен мешками с соломой и матрасами. Батареи полопались, водопровод отключен, уборные из-за сильных морозов вообще не функционируют. Воду для питья мы приносим из дальнего источника.

Наши постояльцы не соблюдают даже простого порядка; вместо того чтобы отправлять свои естественные потребности в ведро, они беззаботно используют ближайший уголок в комнате в качестве клозета. Когда температура в комнатах поднимается выше нуля, по всему дому распространяется адская вонь. Наши «гости» комментируют: «Ну, ничево…»

В нашей комнате мы с сестрой из остатков персидского ковра сооружаем палатку такого размера, чтобы маленькое иглу могло согреваться нашими телами до терпимой температуры. Крошечная печка высовывает трубу из форточки и дымит — у нас есть дрова, и мы можем сварить сладкую мороженую картошку.

Разумеется, мыла тоже нет — вместо него древесная зола, из которой мы делаем мыло-эрзац. Так я приобретаю свой первый химико-косметический опыт…

Лавки закрыты, за исключением небольшого числа булочных. В них выдают по карточкам подобие хлеба.

При этом на толкучке каждый может купить все, что душа пожелает, за исключением украшений и драгоценностей. Разумеется, все только меняется деньги ничего не стоят, — а сельские жители — маленькие короли, потому что могут предложить то, чего нет у горожан: продукты.

Одну старую крестьянку мне удается пленить маминым вечерним платьем с блестками из Парижа. Она натягивает платье прямо на свою деревенскую юбку и красуется перед семьей. С караваем хлеба напополам с соломой и мешком мороженой картошки я собираюсь и быстро ухожу.

Несмотря ни на что, мы продолжаем играть в театре. Мы — это молодые актеры, которые ставят одноактные спектакли и, в духе времени, получают за это продукты. Нас двадцать мужчин и женщин, и наш импровизированный разъездной театр называется «Сороконожка». На занавесе, сшитом из старых кусков материи, мы вышили свой фирменный знак — червяка с множеством ножек.

Разумеется, мы чаще всего голодны; но мы не так страдаем от этого, как большинство людей. Наши идеалы помогают нам преодолевать многое. Правда, не всегда и не всё.

В 1918 году я для нашей театральной студии отправляюсь в город Кострому на Волге. Нужно наменять картошки и муки. Пропуска на поездку я выправляю в комиссариате по культуре. Простым смертным запрещено передвигаться по стране, но врачи и актеры при большевиках все же пользуются некоторыми привилегиями.

Поездов мало, расписание не соблюдается вообще. Разве что протащится какой-нибудь наспех сформированный состав из нескольких товарных вагонов. В этих вагонах установлены временные узкие скамейки, на которых мы, притиснутые друг к другу, часами или сутками медленно ползем в неизвестность.

В середине вагона стоит печурка, труба от которой через крышу торчит снаружи. У каждого с собой свой чайник, чтобы в пути кипятить чай. Это делать необходимо, поскольку поезда часто и на неопределенное время застревают прямо среди поля.

Мне везет: «всего лишь» через сутки я уже в Костроме. За талоном на ночлег отправляюсь в комиссариат.

Я получаю ордер на размещение в маленьком, неотапливаемом помещении, в котором температура на несколько градусов ниже нуля, и замертво валюсь на мешок с соломой. Несомненно, что клопы здесь долгое время «постились»: едва я начинаю засыпать, они буквально усыпают меня. О сне больше нечего и думать. С трудом удается зажечь отсыревшую свечку. С бешенством наблюдаю массированную атаку кровопийц на мое изможденное тело; они ползут изо всех щелей и углов, они спешат, словно на спор; другие дождем сыплются с потолка.

Я убегаю.

Весь вопрос в том, куда бежать. Гражданским лицам выходить на улицу после полуночи строжайше запрещено.

Несмотря на это, выхожу. Первый же патруль хватает меня. Остаток ночи провожу под арестом. Солдаты ухмыляются, когда я рассказываю им во всех подробностях о клопином нашествии, их весьма развлекает мой сольный скетч. Поскольку я, кроме того, могу предъявить им по всем правилам выправленные бумаги, мой проступок против комендантского часа сходит с рук, ведь врачи и актеры…

С наступлением рассвета меня отпускают. На розвальнях одного крестьянина я переезжаю по замерзшей реке на другой берег города — мостов нет.

Крестьянин добродушен и предупредителен. Он стучится к знакомым, говорит, откуда я приехала и зачем. Некоторое время спустя я уже укладываю в его сани картошку и муку.

Он делает какие-то свои дела. Затем мы возвращаемся обратно на берег Волги. Вдруг откуда-то издалека слышится удивительный гул. Крестьянин погоняет свою лошадку. Я спрашиваю его, что это может быть. Он молча пожимает плечами. По нему видно, он знает, чего можно ждать от реки. Он все сильнее понукает свою лошадь, как будто дело идет о секундах. Глухой гром уже почти рядом.

Когда мы подъезжаем к Волге, понимаю и я, отчего так спешил крестьянин. И тем не менее похоже, что соревнование мы проиграли: лед в некоторых местах почти вскрылся, льдины образовали затор и отрезали путь к возвращению.

— Что же делать? — спрашиваю я беспомощно.

Крестьянин сдвигает шапку на затылок:

— Ничего…

«Если не успею на поезд, — лихорадочно размышляю я, — то смогу уехать только через три дня, причем нет никакой гарантии, что до тех пор мы переправимся через реку. Кроме того, я просрочу командировочное предписание…»

Я уговариваю моего доброго крестьянина. Он задумчиво качает головой, еще немного колеблется, а потом решается на компромисс: чтобы лучше распределить груз, я должна ехать вперед на других, пустых санях, а сам он с моими выменянными продуктами поедет следом. Он договаривается с одним другом, двор которого расположен неподалеку. Друг соглашается. Мне дают сани без поклажи…

Осторожно и опасливо нащупывает путь лошадь по льду среди ураганного ветра. Я обнаруживаю узкую колею, которая кажется еще крепкой. Медленно, бесконечно медленно тащимся мы через Волгу.

Когда под полозьями у нас снова суша, мне кажется, что прошли не минуты, а часы. В этот момент сквозь рев ветра я слышу отчаянный крик. Оборачиваюсь и вижу, как крестьянин с лошадью и санями исчезают в водовороте.

Я не сразу понимаю, что произошло; я еще надеюсь, что мои чувства обманывают меня: лед проломился. Повозка мгновенно сползает с расколовшейся глыбы льда в бурлящую реку. Крестьянин проваливается в воду. Лошадь один раз пытается встать на дыбы и затем уносится потоком. У обоих уже нет шансов: напирающая ледовая крошка скрывает их.

Я рыдаю.

Когда я снова прихожу в себя, на меня озабоченно смотрит человек с закопченным лицом.

Как сумасшедшая я твержу ему: зачем было ехать в Кострому — из-за мерзлой картошки и жалкого кулька муки? Даже если бы я довезла все это до дому, наш голод был бы утолен всего лишь на несколько часов. Но я и этого не привезу домой. Картошка и мука плавают в Волге. И из-за этого погиб человек. Зачем?! Я выкрикиваю вопрос в лицо мужчине, но он, кажется, не понимает меня.

Он машинист паровоза, и у него задание отвезти важную фельдъегерскую почту в Москву. Его сопровождает лишь кочегар.

Я умоляю его взять меня с собой в Москву. Конечно, он не должен брать «неуполномоченных лиц», но все же…

Машинист советуется с кочегаром. Тот нерешительно скребет в своей густой бороде: если в пути меня обнаружит военный патруль, они лишатся работы, а может, и более существенного…

Мне дают немного хлеба и чаю. Пока я с жадностью ем и пью, они продолжают размышлять. По их глазам я пытаюсь прочесть, на что они решатся.

Машинист поднимает плечи. Я задерживаю дыхание.

— Ну ладно, — говорит машинист. Кочегар снова пятерней лезет в свою взъерошенную бороду, потом кивает тоже.

Я целую машиниста.

— Гмм, — мычит он.

Они прячут меня среди дров в тендере.

Поездка длится девять часов. Дважды загружают новые дрова и заливают воду.

В первый раз нам везет. Машинист знает солдат, которые досматривают машину и тендер во время стоянки. Он балагурит с ними, отвлекает, они не слишком внимательны к своим обязанностям.

Во второй раз не везет. Ни машинисту, ни кочегару не знакомы проверяющие солдаты. Они не дают отвлечь себя…

Я лежу, почти задохнувшись, под поленницей дров. Один из солдат перебирает поленья. Через несколько секунд меня обнаружат.

И тут я слышу возглас — вслед за этим вдалеке слышится треск выстрелов. Солдат бросает дрова. Старший патрульный отправляет его на подмогу вместе с другим солдатом, перепоясанным пулеметными лентами. Где-то завязалась перестрелка.

Несмотря на колючий мороз, на лбу у меня проступает пот.

Машинист отправляется дальше.

За несколько километров от Москвы мне приходится высаживаться. Машинист паровоза и кочегар извиняются: до самой Москвы довезти меня не могут — рискуют головой.

Устало бреду сквозь снегопад. Слезы текут по лицу.

Через несколько часов стою перед нашим домом. У меня нет сил подняться по лестнице. Сестра помогает мне.

Одна из коллег по театру-студии уже ждет меня. Она вопросительно смотрит и голодными глазами ищет мешок или кулечек, который я, собственно говоря, должна была бы привезти из своей «спекулянтской» поездки.

Я отрицательно качаю головой. Потом беззвучно падаю.

7 февраля 1920 года большевики расстреляли адмирала Колчака. Его Белая армия и гражданское правительство в Сибири прекратили свое существование. Советы заключили мир с Польшей и союзнические договоры с Сибирью, Украиной и Кавказом.

Мои родители с маленькой Адой возвращаются в Москву.

Отец как специалист по строительству мостов и виадуков настолько важен для Советов, что они не отказываются от его профессиональных знаний при восстановлении разрушенного хозяйства. Он снова работает, как и прежде. Только подписи теперь ставят другие — бывшие слесари, например.

Впервые за два года я вижу дочку. Она уже не признает меня и не идет ко мне на руки. Для нее моя мама стала настоящей матерью. Я обнимаю ее. Проходят недели, прежде чем она начинает отвечать на мои ласки.

Благодаря связям тети Ольги Луначарский выдает мне в январе 1921 года разрешение на полуторамесячную поездку в Германию.

Поездка полна приключений. Нормального железнодорожного сообщения все еще нет. Один-два раза в неделю идут составы с военнопленными — немцами, австрийцами, венграми и другими — на Запад; от случая к случаю они берут с собой гражданских. Муж одной из моих школьных подруг — начальник такого немецко-австрийского состава с военнопленными. Я отдаюсь под его покровительство.

Мой багаж легок — во всех отношениях: мне еще нет двадцати четырех лет, в прошлом у меня прекрасная юность, немногие, но весьма насыщенные годы в театре, кратковременный неудачный брак, а также годы войны и революции, которые со всей суровостью коснулись и меня, научив многое понимать, воспитав терпимость и умение отличать важное от второстепенного. Подлинно важного, жизненно важного — немного, теперь я знаю это.

То, что я взяла с собой в поездку из носильных вещей, можно перечислить в одном предложении: старое перелицованное пальто мамы, тонкий платок, пара сапог на картонной подошве из коврового материала и кольцо.

Кольцо не просто украшение — оно должно дать мне средства для моего пребывания в Германии, но это и опасно: украшение, как объект мены-продажи, представляет интерес повсюду. Поэтому во время поездки патрули Красной армии постоянно выискивают драгоценности. Кто будет схвачен с кольцом или колье, завершает свое путешествие на ближайшей станции. Я везу свое кольцо под языком и говорю при этом тихо, но без особого труда — благодаря занятиям сценической речью в школе-студии…

На вокзале в Берлине меня встречает подруга. Мы знакомы по Петербургу и Москве. В России она вышла замуж за австрийца и — теперь уже как австрийка через комиссию по репатриации выехала еще за два года до меня.

Подруга не сразу узнает меня в моем наряде. Я снимаю платок. Теперь она бросается мне на шею и что-то лепечет о худобе и истощении.

— Неужели человек может быть таким отощавшим, — потрясенно бормочет она.

Я в Германии — в бедной, разрушенной войной и инфляцией и тем не менее богатой стране, если помнить о нищете в России.

Подруга тащит меня в ближайшее кафе и заказывает пирожные со взбитыми сливками.

Я не могу устоять.

— Ты приехала навсегда? — спрашивает она.

Я трясу головой и отвечаю с совсем неприлично набитым ртом:

— Нет, на полтора месяца.

Я останусь навсегда и увижу Москву снова лишь после второй мировой войны. Заключенная под особый арест, я должна буду рассказать советскому правительству «интересные подробности» о главных немецких нацистах.

Но все это еще впереди. Пока же — не успев приехать в Берлин — я залегаю в постель: мой ослабевший желудок бунтует против пирожных и взбитых сливок. «Месть» его длится несколько дней.