Биография – это материал писателя, от богатства которого зависит богатство его творчества. Я предпочитаю на эту тему не распространяться. В моих произведениях и так видно не вооружённым глазом, что написать то, что в них написано, невозможно без основы, которой и является сама жизнь. Но есть публичные факты. Например, я являюсь автором оригинальной концепции преподавания писательского мастерства. Изложение этой концепции имеется в докладе, прочитанном мной на конференции по экспериментальной драматургии, прошедшей в Киеве в 1994 году, где были представители нескольких стран, в том числе филологи из США. Нашу страну представляли преподаватели Литературного института имени Горького. Или такой факт: в 2009 году, когда я работала в аппарате Союза писателей России, на конференции, посвящённой итогам писательского года, мною был сделан доклад под названием «Погром в литературе…», который можно легко найти в Интернете. Что касается моих взглядов на жизнь, то они тоже обнародованы на всех страницах социальных сетей, где я периодически выступаю со своими заметками о политике и о литературе. Особенно меня волнует тема разрушения русской литературы, которое случилось в 90-ые годы, когда писателей повсеместно заменили любителями, их книжки и до сих пор читатель видит всюду вместо книг писателей. Я ничего не имею против любителей, но они не способны заменить профессионалов в писательском деле. Именно разрушение пространства писателей, даже почти их физическое уничтожение, вызвали эффект домино: обрушилась культура. Писателей уничтожили под видом борьбы с «советской идеологией». Но это именно тот случай, когда «свято место пусто не бывает». На смену пришла тоже идеология, которая агрессивно господствует у нас в стране и по сей день. Это идеология стяжательства и разрушения.Только возрождение современной русской традиционной литературы, признание её гуманитарной созидательной роли и помощь ей на государственном уровне способны остановить процесс нравственного падения общества, который, к сожалению, продолжается и теперь.

Татьяна Чекасина Лауреат медали «За вклад в русскую литературу»Член Союза писателей России с 1990 г.(Московская писательская организация)

Татьяна Чекасина – традиционный писатель. Не в значении «реакционный», «застойный» или «советский». Здесь речь идёт не о каких-то политических взглядах, а о взглядах на искусство: что считать таковым, а что – нет. Слова «традиционное» и «нетрадиционное» по отношению к искусству появились вместе с так называемой «нетрадиционной эстетикой». Тогда и произошла подмена понятий. Стали называть «эстетикой» то, что ею не является (помойки, матерщину, всяческие извращения).

Этим занялась некая «новая писательская волна». Представители этой «волны» так назвали сами себя. Объявили: будут «делать искусство» в литературе, не базируясь на эстетике.

Но в литературе такого быть не может по определению. Это же созидательная сфера, сродни фундаментальной науке, но даже ещё более традиционная, так как речь идёт не о законах физики, а о человеческой душе. Она не изменилась со времён Аристотеля, труд которого «Эстетика» до сих пор является одной из основ литературного искусства.

Отменить эти законы, по которым живёт искусство литературы уже века, – одно и то же, что отменить электричество и вместо лампочек начать жить снова при свечах, но объявить это прогрессом. Для искусства литературы таким электричеством является открытая раньше электричества система координат духовных ценностей.

Все слышали слова: вера, надежда, любовь, истина, красота. Но не все понимают, что без соблюдения этих параметров создать что-либо в области искусства литературы просто нереально. Как только человечество получило соответствующие знания, так и стали появляться произведения искусства в области литературы. Это – фундамент, без которого любая постройка рухнет как искусство. Так что правильней называть не «традиционные», а «настоящие», «истинные» писатели.

Татьяна Чекасина работает именно в той системе координат, о которой было сказано ранее. Традиция автора Татьяны Чекасиной идёт от русских писателей: Льва Толстого, Максима Горького, Михаила Шолохова, Ивана Бунина. Её предшественники среди зарубежных писателей: Уильям Фолкнер, Джон Стейнбек, Эрих Мария Ремарк, Томас Манн…

Татьяна Чекасина – автор шестнадцати книг прозы.

«День рождения» (рассказы).

«Чистый бор» (повесть).

«Пружина» (повесть и рассказы).

«Предшественник» (роман).

«День рождения» (одна история и шесть новелл).

«Обманщица» (один маленький роман и одна история).

«Облучение» (маленький роман).

«Валька Родынцева» (Медицинская история).

«Ничья» (две истории).

Маленький парашютист» (новеллы).

«Маня, Манечка, не плачь!» (две истории).

«Спасатель» (рассказы).

Кроме этих книг выпущено четыре книги романа «Канатоходцы»: Книга первая «Сны»; Книга вторая «Кровь»; Книга третья «Золото»; Книга четвёртая «Тайник». Персонажи этого романа жили при советской власти и поставили себе цель её свергнуть. Для осуществления своих очень серьёзных амбиций они пошли очень далеко. У персонажей были прототипы. В основу легло громкое дело тех лет. Этот роман пока не издан целиком, впереди его продолжение: выход ещё восьми книг. Это произведение поражает масштабом, не только огромным объёмом текста и огромным охватом огромного пространства жизни нашей страны, но и мастерством исполнения. Практически не было ещё создано в мире удачных по форме больших произведений. Здесь мы сможем восхититься не только содержанием, но и отточенностью форм, что уже со всей силой проявилось в первых четырёх книгах. Тут хотелось бы заметить, что творчество настоящих писателей, как правило, ретроспективно. Лев Толстой написал «Войну и мир» значительно позже свершения тех событий, о которых он писал. Писателю свойственно смотреть на прошлое как бы с высоты времени.

Произведения Татьяны Чекасиной вошли в сборники лучшей отечественной прозы и заслуженно заняли своё место рядом с произведениями таких выдающихся писателей нашей современности как Виктор Астафьев, Василий Белов, Юрий Казаков и других. Повесть «Пружина» признана в одном ряду с произведениями Василия Шукшина, Мельникова-Печёрского, Бажова и Астафьева по широчайшему использованию народных говоров, этого золотого фонда великого русского языка.

Почти все новеллы Татьяны Чекасиной выдержали много переизданий. Почти все они были прочитаны по радио и много раз были прочитаны перед благодарной читательской аудиторией, вызывая в ней смех и слёзы, заставляя задуматься о себе и о других. Но и другие произведения написаны так, словно они прожиты автором, либо самим писателем, либо очень близкими ему людьми. Это всё написано самой жизнью.

А по форме каждое произведение – отлитый, огранённый кристалл, через который можно увидеть не только душу человека, но и все аспекты бытия. Даже география представлена широко. Ни одно произведение не повторяет обстановку предыдущего, будто автор жил всюду, бывал всюду и знает о людях и о жизни буквально всё. Это и не так уж удивительно, ведь Татьяна Чекасина работает в литературе без малого тридцать лет, не стремясь к поверхностной славе.

В настоящее время Татьяна Чекасина – это настолько активно работающий автор, что практически все опубликованные произведения получили новые авторские редакции. Даже нет смысла читателю обращаться к их старым версиям.

Татьяна Чекасина – это острый социальный писатель. Напомню, что писатель советский и писатель социальный – довольно разные авторы. Например, все великие писатели являются социальными писателями. Но среди советских писателей было много графоманов. Куда больше их сейчас среди буржуазных сочинителей, которые никогда не бывают писателями истинными.

Не только глубокой философией бытия проникнуто каждое произведение Татьяны Чекасиной, но и трепетным отношением к жизни людей вокруг. Как у каждого истинного писателя. Её произведения – это хорошая, крепкая, настоящая русская литература.

Сычёва Е.С. кандидат филологических наук,преподаватель МГУ им. М.В. Ломоносова

Опоясывающая боль, новокаиновая «блокада», юность, палата со старухой… После лекции забрала неотложка. Не ешьте, граждане, купленных на улице непонятных пирожков! Впервые за семестр выспавшись, жду прихода, точнее, обхода врачей, вернее, одного из них. Ничего не болит, но больна. Больна внезапной влюблённостью.

«Блокаду» боли (обезболивающие уколы) делал жутко божественный врач, склонившись надо мной, над операционным столом, где я лежала под «летающей тарелкой» осветительного прибора! Для здорового человека – сущая экзотика. Смешно влюбиться на операционном столе, хорошо, что не на патологоанатомическом! И вот жду: когда же он обойдёт все палаты и придёт в нашу на двоих!

Нет, соседка моя не совсем старуха. Скорее, пожилая дама лет шестидесяти (мне – восемнадцать). Она полная, но не толстая, зовут Дарьей Григорьевной Дульцевой, сама так представилась, столь развёрнуто. Перед завтраком она спросила:

– Вы едали борщ с осетром?

Получив отрицательный ответ, она сходу подробно стала описывать процесс приготовления, будто собираясь прямо сейчас сготовить это удивительное ресторанное блюдо. Закончив рассказывать про борщ с осетром, перешла к другому кушанью:

– Но сегодня я бы приготовила солянку с почкой…..а на десерт у нас будут арбузы…

Пока Дульцева излагала эти свои рецепты и меню, глаза её блестели немного лихорадочно. Моя соседка по палате номер три может запросто перейти в шестую. Слушать такое мне пришлось в голодном оцепенении: со вчерашнего рокового пирожка я ничего не ела. Рассказывает Дульцева мастерски. Я тоже люблю арбузы, но никогда не слышала, чтоб о них говорили так вкусно: сладкие, хрусткие, прохладные, пахнут завораживающе… После такого предисловия больничный завтрак: серую овсянку (такой же кисель) проглатываю со скоростью крокодила. Дульцева, тоже поев, замолкает, и это хорошо: её разговоры вызывают ужасный аппетит, а до обеда есть нечего. Родители и подружки, – всех обзвонила, – притащат еду только вечером. В желудке гармония. Человечек умеет издеваться над родным телом, которому, видимо, ничего и не надобно, кроме больничного овса. В ряду таких умозаключений меню Дарьи Григорьевны (солянка с почкой или борщ с осетром) – не подарок. Но хочется! Сравнения можно продолжить… Взять для примера этого потрясающего медика, подобного немыслимому борщу с осетром. Сосед по дому скромный студент Валерка, – овсяный кисель, не способный навредить. А вот этот идол в крахмале…

Мои сравнения прерваны: соседка по палате пытается дозвониться до дежурной. На звонок никто не спешит. Дульцева сидит на краю койки, обхватив себя судорожно по талии. Лицо сейчас в красных пятнах. Неглупые глаза (не повариха она, а вдова бывшего градоначальника, сама еду не готовила, руководила кухаркой) вместо радостно-лихорадочного блеска приобрели лихорадочно-страдальческий. Боль знакомая, опоясывающая. Выйдя из своих размышлений, а затем и из палаты, отправляюсь на поиск медперсонала. В коридоре тишь да гладь, на столе дежурной медсестры учебник по хирургии, дешёвая заколка, самой нет. Оглядываю «местность», соображая, куда двинуться за помощью.

– Кого вы ищете? – дверь с надписью «Ординаторская» распахивается, нехотя выходит медсестра.

Подойдя к своему столу эта, с виду здоровенная девица, достаёт из ящика целую горсть таблеток и бросает их в шикарно нарисованный рот, точно шпагоглотатель; запивает чем-то из мензурки. Шесть пилюль, не меньше. Я излагаю просьбу Дульцевой и не могу сдержать любопытства:

– А что у неё?

– Анемия, – медсестра сделала жест вдоль тела, – старость.

Это не «старость», а странность. Тётка-то ещё ничего, а медсестра, видимо, врёт.

– Пошли, – это «пошли» звучит несколько виновато.

– Галочка, наконец-то! – встречает её Дульцева.

Та довольно грубо вкалывает ей в руку болеутоляющее и удаляется, хлопнув дверью. После укола Дульцева лежит на боку в стоическом спокойствии, поджидая эффекта снятия боли. Волосы у неё не седые, возможно, искусно выкрашенные, собраны в большой пучок на затылке небрежно, но изящно. Напоминает она мне родную, тоже интеллигентную бабушку.

Наконец, приход-обход! И этот бог, садясь рядом, велит раздеться до пояса. Больничная рубаха от волнения застревает на голове непонятно-узким вырезом. У меня горят щёки. Так на меня действует ужас обнажения перед лицом мужского пола; за сутки второй раз. Первый – на операционном столе. Глаза у врача – в точности две вымытые блестящие ягоды смородины, вспомнился едкий вкус этих ягод на языке.

– Откройте рот, скажите «а», – улыбнулся.

Зубы у него крахмально-яркие, как халат, но один нарос на другой (милая подробность). Кольца нет, наверное, не женат. До слёз, до звона в ушах, дрожа и стараясь скрыть происхождение дрожи, перебарываю вполне врачебные прикосновения «в области желудка», воспринимая их почти как эротические. Резко сойдя с катушек, хочу остаться в больнице навсегда. Вот мужчина, с которым можно, наконец, потерять девственность. Впрочем, выбор у меня на этот счёт невелик: у нас в библиотечном институте не для кого краситься: одни девицы и Вова-эпилептик. После осмотра какое-то время лежу, будто оглушённая, ничего не видя и не слыша, перестав болеть желудком, но, уже точно, заболев головой…

Возле соседней кровати что-то происходит, для меня – малозначительное, а потому целиком не услышанное. Возвращаюсь на землю, когда Галочка с беспардонным стуком дверью покидает палату. Врач тоже готов на выход. Говорит:

– Уход за вами, Дарья Григорьевна, обязателен. Здесь мы долго держать вас не сможем. В общем, совет вам…

У него такой особенный голос (узнaю из сотни): глубокий, будто певческий. При разговоре на его щеках вспыхивают ямочки, от которых, если и не схожу с ума полностью, то – частично. Как же глупо иной раз один человек очаровывается другим! Дульцева кивает. Узел на затылке вдруг распадается, волосы стекают по плечам. Собирает, руки дрожат. Врач уходит. Я всё ещё под «гипнозом». Дульцева шепчет:

– Вы бы не могли посмотреть мою карточку медицинскую? Результат биопсии. Впрочем, поняла: мне конец. Слышали, о чём просил Гиппократ? «Перепишите квартиру на Галочку». На прошлой неделе меня возили в онкологию. Консультировал сам Господнев, а это – величина, рекомендовал кушать геркулес, пока не вылечусь… А там уж наемся… Разве бы этот, наш лечащий врач, мне предложил такое, если б диагноз был другим? Не онкологическим? Он жениться хочет. Понимаю: жить негде, а у меня на балконе даже чай можно пить.

– Кто… жениться хочет?

– Врач лечащий, говорю, – кивает она на дверь, – Всеволод Георгиевич на этой грубиянке Галочке.

Вечером после ужина я снова в поиске медсестры. На столе стопка «историй», сверху карточка Дульцевой. Далее – самый позорный поступок моей жизни (вороватый взгляд вдоль пустого коридора): «В тканях обнаружены СR». Ох, как хочется плакать: возникшая влюблённость лопается с болью. Великолепный медик становится противен всем своим великолепием: крахмальным видом, смородиновыми глазами лжеца, вкрадчивыми словами жулика. Не врач он, а больной, явно неизлечим, как и его… невеста. Парочка хищников, а тут бабушка без внуков…

Вхожу в палату.

– Я видела вашу карточку, там синим по белому: «Клетки рака не обнаружены».

При выписке обменялись телефонами. Медсестру наняли через мою родственницу. Лето наступило. Прощаясь, пили чай на балконе, глядя в зелёный шатёр бульвара. Говорили, как всегда, про еду. Дарья Григорьевна стала мечтать (чувствовала себя лучше, чем в больнице) о путёвке на пароход. Волгой до Астрахани, как в молодости; побывать на бахче. А что, и рак рассасывается иногда от трёх причин: веры, надежды и любви, не говоря уж о язве, которой, как она думала, была больна.

Уезжала я в стройотряд не совсем спокойно, но не отказалась. Записана была заранее с надеждой на деньги, уже фактически распределённые: одежда на зиму, магнитофон, да так по мелочи. Весь трудовой семестр жила в палатке, ела из походной кухни, и никаких приступов острого гастрита… От Дульцевой пришло послание с благодарностями и с надеждой на моё скорое возвращение.

…Осень наступила яркая, без дождя: ничто не мешало листве на бульваре дозревать до самых фантастических красок. По телефону ответил мужской голос, незабытый. Обожгло. Даже и не представилась, повесив трубку. «Умерла эта бабушка, – после рассказывала моя кузина, – опять в больницу попала, оттуда – в крематорий». Но как они провернули? – вырвался вопрос. «А бог их знает, скорей всего, сама старушка и пожалела подонков: жить им было негде». Значит, переехал он к… жене. Со второго этажа оттуда виден бульвар до самой площади, а под балконом по осени продают арбузы… «Какие они хрусткие, прохладные…»

Прости нас всех, Дарья Григорьевна. Если можешь, прости…

– Опять уселась с книжкой, не оторвёшь! Слышь, Тонька, позвони Матвею Егоровичу! – Мать вяжет шапочку будущему внуку, поглядывая в телевизор.

– …а в книге сказано, – говорит Антонина, – что женщина выжидать должна, а не лезть первой в глаза мужчине.

– Вот ты и довыжидалась…

– Мама, брось её уговаривать! Такие, как Матвей Егорович, на дороге не валяются! – сказала Ленка, младшая сестра, но замужем.

– Он ведь не алкаш, чтоб валяться, – будто понимая в прямом смысле, отвечает Антонина. Хоть бы отстали, да весь вечер читать…

В квартире раздаются звонки в дверь. Два коротких.

– Им, – привычно определяет мать.

Слышно, как соседка прошаркала по коридору.

– К вам тут! – её безликое обращение. И угрожающе-наставительное: им три звонка!

– Простите, не знал!

– Проходите… Матвей Егорович! – лопочет Ленка.

Мать оставляет вязанье:

– Сами пожаловали! Ах, боже мой, Елена, помоги! Вешалка-то у нас никудышная, всё с неё валится…

– Я, собственно, ненадолго, – корректно откашлялся гость. – Здравствуй, Тонечка!

– Хотела позвонить… – Врёт Антонина.

Всем тягостно, неловко. Мать приговаривает:

– Не стесняйтесь, живём мы бедно, что тут делать…

– Мама! – укоризненно останавливает Ленка.

Антонина сидит на диване, уже не забравшись с ногами, а спустив их вниз. Весь её вид полон немого достоинства.

– А Тонечка-то у вас красавица! – говорит Матвей Егорович не совсем в шутку, а, похоже, искренне.

Мать с Ленкой довольно переглянулись, да – в кухню. Матвей Егорович подсел на диван. Был он немолод. От маленьких, похожих на грибы-сморчки ушей тянулись к лицу глубокие морщины. Вокруг выпуклых зеленоватых глаз тоже было морщин понакручено, но помельче. Смешной нос был круто задран вверх. Если глядеть прямо в лицо, то самого носа почти не видно, только две круглые дырочки.

– Ну, как дела, Антонина, как жизнь, выкладывай! – пошутил.

– Спасибо, хорошо, – ответила она.

Оба замолчали, глядя кто куда: он – на Тоню, она – в телевизор, где очередной дон Педро объяснялся в любви сильно накрашенной работающей под девчонку пуэрториканской тётеньке. В комнату вернулись мать с Ленкой, запахло свежезаваренным чаем.

– Чем богаты, тем и рады, – сказала мать не своим ворчливым, а помолодевшим голосом.

– Чайку? С удовольствием! – согласился Матвей Егорович. – Простите, ваше имя-отчество?..

– Евдокия Гавриловна, – подсказала Ленка.

Она расщедрилась припасённой мужем бутылкой, потом придётся отвечать по всей строгости, но должен понять – случай особый.

– Спиртное, извиняйте, не употребляю! – предотвратив возможный конфликт в этой семье, гость напомнил: – За рулём я, Евдокия… гм… Гавриловна…

– Ах, да! – спохватились мать и младшая сестра обрадованно, что водка не понадобилась.

…Ленка работала продавцом в автомагазине. Теперь нигде не работает. Магазин закрыли. Говорят, что будет в нём евроремонт, а после зачебучат казино. Этого добра у них в районе «здорово не хватает». С работой у Ленки теперь полный облом – на пятом месяце никто не возьмёт. Так хорошо она торговала фарами, подфарниками, зеркалами заднего вида и прочей атрибутикой, предназначенной исключительно для самого знаменитого отечественного автомобиля «Волга». И однажды в торговое помещение вплыла её сестра, скромная сотрудница бывшего оборонного предприятия, теперь производившего водонагреватели для дач типа «атмор». Зарплата на этом разрушенном военном производстве стала ниже продовольственной корзины, отразившись положительно на внешности Антонины. Она, высокая и толстая, при ухудшении питания достигла красоты фотомодели. Правда, на этом бы и остановиться, но рацион продолжает идти на понижение.

Подойдя к прилавку, Антонина сказала:

– А я селёдочки купила…

– Эт-то что за… невидаль, – не про селёдку, а про Антонину, на неё теперь смахивающую комплекцией, сказал солидный постоянный покупатель. – Такие красавицы или – на подиумах, или – за границей! – пояснил своё удивление.

Ленка отреагировала с гордостью:

– Моя старшая сестра, познакомьтесь…

Матвей Егорович выложил на прилавок свою визитку.

С того и пошло: «Матвей Егорович опять заходил»; «Матвей Егорович купил боковое зеркало…» И, наконец: «Матвей Егорович про тебя расспрашивал, просил тебя ему позвонить». «Зачем?» – удивилась Антонина. «Сказал: “Я на ней женюсь”…» Странная девица Антонина! Двадцать восемь уже, замужем не была. А тот, кого любила, однажды ушёл служить в чужом краю, и неизвестно, жив ли… Наверняка, погиб. А Тоня: «Вы похоронку видели?» Никто не видел. Но и Алёшу никто не видит уж десять лет! «Женюсь, как только она позвонит». – Вот что добавил Матвей Егорович. Деловой! Но не дождался он, так выходит, Тониного звонка и как-то вычислил их адрес.

Удивительно: за столом в знакомой комнате, которую после выхода Ленки замуж пришлось перегородить шкафом, родственницы те же, но будто все они оказались внутри телевизора, в неестественной жизни сериала. Антонина, словно невеста…

– Гордая она у нас, – сказанула мать, любяще поглядев на старшую дочь.

– А что? И правильно! – Матвей Егорович принялся ругать молодёжь. Начал с обычных, которые рано женятся да быстро расходятся, закончил наркоманами и проститутками.

Мать соглашалась:

– Вы правы, Матвей Егорович!

Сестры в разговор не встревали, словно забыли тексты ролей. Антонина слушала, улыбаясь немного вялой улыбкой, желая в одиночку съесть сыр и колбасу, тонко нарезанные для этого праздничного стола, для… помолвки. Она глядела на происходившее так, будто оно к ней лично никакого отношения не имело.

– Спасибо за угощение! – гость чашку отставил и решительно поднялся: – Приглашаю Антонину обговорить тет а тет… – Он смутился, не пояснив, что они будут обговаривать, и Тоня ушла за шкаф переодеваться.

Уходя, она подумала, что мать и сестра, словно прощаются с ней навсегда. Выйдя из подъезда и садясь в машину, Антонина посмотрела на дом: родственницы застыли в окне с торжественностью. «Неужели для них всё решено?», – Антонина ощутила страх потери. В эти дни напоминаний позвонить Матвею Егоровичу мать с сестрой, видимо, так изготовились её выдать замуж, словно – вытолкать. Ленка со своим Генкой отдали взнос за квартиру, но, увы, дом никак не достроят, а деньги строительная фирма не торопится возвращать. Через четыре месяца – ребёнок…

Хорошо было в машине Матвея Егоровича. «Волга» с виду была новой, прочной, внутри уютной: сиденья в цветастых чехлах. Антонина подумала, что сидишь, будто и не в автомобиле, а на деревенской кухоньке.

– Ко мне завернём? – лицо водителя выражало детскую готовность к отказу. – Увидишь, как я живу…

– Ну что ж… – Антонина подумала: раз в её жизни такое происходит, спорить нечего, надо соглашаться на счастье, которого желают ей мать и сестра.

«Волга» въехала в чистенький переулок, подрулила к дому. Рядом с домом был гараж, капитальный и одинокий. Именно его-то и отворил, погремев ключами, Матвей Егорович.

– Посмотри, какой дворец! – внутри данный дворец был выкрашен снизу доверху блестящей бирюзой. – Местная власть разрешила только для инвалида.

– А вы… инвалид?

– Я-то? Нет! – засмеялся плутовато.

В квартире Матвея Егоровича было много драпировок: бархатных, тюлевых и шелковых. Мебель в чехлах. Все эти занавески, портьеры и чехлы были разрисованы цветами неизвестных ботанике растений с назойливо проработанными какими-то пестиками, тычинками и семенными мешочками. Хозяин бухнул вазу на журнальный столик, из аудиоцентра рванул цыганский голос: «Дорогой длинною». Антонина попробовала конфету, она пахла плесенью. Матвей Егорович уселся напротив, заговорил торопливо:

– Люблю цыганскую! Малой был, услышу цыган – слёзы текут! – показал своими большими руками, взмахнув ими вдоль щёк, как они «текли». – Только взял в руки гармошку, «Цыганочку» сыграл. Никто меня не учил, сам стал играть, без нот. Потом баян купил.

«Простой человек», – мамиными словами подумала одобрительно Антонина.

– Жил я в деревне, меня любили. Играю в клубе танго или липси… Не слыхала, Тонечка, «липси»? А был такой танец, и я его распрекрасно шпарил на баяне, на своём. Бывало, не только играю, а вскочу, да и танцую с баяном вместо девушки.

«Тем, наверное, и был хорош, что баянист», – подумала Тоня почти с нежностью, будто услышала материнский голос. Но от себя добавила: вдруг начнёт и сейчас «шпарить» эти «липси»… К счастью выяснилось, что уезжая из деревни, Матвей Егорович продал инструмент. На билет надо было, на жизнь, и больше почему-то никогда к игре на баяне не возвращался. Впрочем, Антонину не заинтересовали подробности жизни Матвея Егоровича. Музыку она любила, ту, что любил её парень, пропавший без вести. У неё тоже «слезы текут», но не от цыганской, а от тогда модной пацифистской песни группы «Скорпионс», гремевшей на всех призывных пунктах. Под эту антивоенную песню она и проводила Алёшу на войну, правда, не зная, что именно туда его проводила. Но о таком не скажешь Матвею Егоровичу. Наступило неловкое молчание. Матвей Егорович предложил ей снова прокатиться. В прихожей спел по-бабьи:

«Будто бы я снова у костра,

на плече моём твоя коса!»

Антонина засмеялась.

– Чего смеёшься? Плохо пою? Смешно? – он посмотрел в глаза прицельно и увидел, что в душе у неё тёплое чувство, но что оно – жалость, не угадал.

Снова ехали.

– Эх, люблю я её! Верная, не подведёт, не человек! – воскликнул Матвей Егорович, хлопнув рукой по баранке. Клаксон тявкнул, словно автомобиль, о котором он говорил с таким же жаром, как недавно о баяне, подтвердил: «Прав хозяин!»

В полумраке лицо этого человека показалось куда моложе, и подумала Антонина с удивлением горьковатым, что всё в её жизни решено. Вот он, успешный человек… И раньше жил хорошо (тоже на «Волге» ездил), и теперь… Солидный, сам в «структуре», друзья при власти…

– На иномарке принципиально не езжу. Я – патриот. И спел:

«Не нужно мне солнце чужое

и Африка мне не нужна!»

Зачем в эту «Африку» Алёша угодил!

Удивительно легко мчался автомобиль! Дорога под фарами летела, и была она расчищена, но пуста. В каком-то темноватом месте они остановились. Высокие дома-башни спального района угадывались через начавшуюся метель. Матвей Егорович включил радио. Полилась холодная, но с надрывными словами музыка: «Нелюбимая ждёт меня у окна!» Точно каменная сидела Антонина, а Матвей Егорович придвинулся к ней, приобнял за плечи и зашептал:

– У меня всё есть в жизни, сама видишь: квартира, гараж, машина, джакузи, зеркальный потолок, у меня только такой, как ты нет, Тонечка…

Она отодвинулась, чтобы яснее, как позволял свет в машине, видеть его лицо.

– Сама доберусь, – нажала ручку на дверце и перекинула ноги в холодный зябкий мрак.

Вблизи не оказалось домов, а только подвижная, словно живая, тьма. Позёмка поднялась над землей, колола лицо. Антонина шла. Ей было всё равно, куда идти, ей даже показалось на миг, что идти ей совершенно некуда, но идти надо было. И она пошагала, не очень быстро, но уверенно, будто знала, куда. Ноги от катания в машине слегка затекли с непривычки, и приятно было сгибать и разгибать их в коленях, слышать под каблуками хруст снега, дышать легко и полно, будто после обморока возвращаясь в жизнь.

Утром, как обычно, Феденёв стоял возле металлических гаражных ворот. Он опирался локтями о штангу за спиной, вытянув ноги в новых джинсах и в новых кроссовках. Зажав пальцами сигарету со значительностью небольшого, но стреляющего оружия, и со взглядом «Чего уставился?», но не видя никого, Феденёв слушал, как завгар лепечет подобострастно о том, что нынче поедет с Феденёвым сам начальник по снабжению Гремучкин.

Издали этот немолодой дядька выглядел обычным. Вблизи он оказался таким объёмным, что неприятно удивил этим неожиданным обманом. Зрачки в его неподвижных глазках были черновато-зеленоватыми, цвета чёрной икры. Как могла произойти от такого отца такая дочь? – возмущённо подумал Дима Феденёв. С его дочкой он познакомился в начале лета, здесь же, у гаража. Словно разбудив его, она заговорила первой, пока слесари осматривали её красную «девятку». А потом она его подбросила до общежития (был конец рабочего дня). И после стала заезжать, выпевая клаксоном похожее на «Вставай, проклятьем заклеймённый». Никогда у него не было такой: платья, волосы, браслеты…

В дороге разволновался Феденёв… Сперва он удачно, миновав лишние светофоры, выскочил на старую, но пустынную дорогу, когда-то проложенную к прилёту с кратковременным визитом Фиделя Кастро. Но, к сожалению, не сразу сообразил, как свернуть обратно с «фиделевки» на шоссе. Дёргаясь и кренясь, грузовичок попал в тупик с указателем: «Крематорий для животных». Пришлось развернуться в поисках объезда, покинув место последнего приюта кошек и собак. Обещали дождь. Наконец, впереди показалось шоссе. Пассажир неожиданно попросил:

– Погоди-ка…

Началось, – подумал Дима Феденёв. Не проще ли было отозвать за гараж для мужского разговора, чем ехать для сопровождения груза, который ни в каком таком сопровождении не нуждается? Замерев у обочины, поросшей дырявыми лопухами (каждый с рулевое колесо), приготовил парень самоуверенный ответ: ваша дочка, уважаемый мой будущий тесть, любит меня, как безумная. «Ты классный! Ты классный!..» – и так до финала, – считал: в полном беспамятстве. Но откровения такого рода оказались не нужны. Пока главный снабженец, способный снабдить абсолютно всем завод коммунального машиностроения (вскоре выяснилось, – не только этот объект), вносил изменения в их маршрут, на весь прозрачный лес устало отсчитывала кукушка. Феденёв насчитал десять. Целых десять лет!

– Ну, что, согласен? – спросил Гремучкин.

Ещё бы! Вот это приятная неожиданность! И, главное, никаких выяснений. Феденёв кивнул, и путь они продолжили.

В кузове погромыхивала шпунтовка, радуясь новому повороту в своей судьбе, довольная водителем («Димка, молодец, вперёд»). В детстве ему нравились сказки Андерсена, где и неодушевлённые предметы имеют души. Вот и доски едут навстречу светлому будущему под нетленный «Марш энтузиастов», в котором поётся о том, как прекрасно служить полом на чужой веранде.

– Неплохая у тебя профессия, – вежливо сказал Гремучкин.

– Чего в ней хорошего? – неожиданно для него возразил Дима Феденёв и неожиданно, но уже и для себя, добавил: – В институте буду восстанавливаться, на второй курс…

– Да ты что! – вроде бы, не поверил «будущий тесть».

Дорога ложилась под колёса мятой скатертью. Впереди был длинный, пологий спуск. На горизонте небо очернилилось.

– А я слышал, что ты не можешь умственно, так сказать…

– От кого?

– От завгара, кажется.

– С ним не откровенничаю.

– Извини, – растерялся по-стариковски «папаша», – стало быть, от другого лица.

Димка чуть не спросил, как родного, мол, что у вас с домашним телефоном случилось…

– Ты – молодец, оказывается… – похвалил Гремучкин. – А родители у тебя кто?

Весело (хотя чего тут радостного) рассказал Феденёв, что папа с мамой умерли, но есть сестра, старше его на целых двадцать лет. Она работает учительницей в пригороде. Там и сам жил до армии. Радио в машине сказало: «Пентагон планирует сформировать пять новых дивизий, способных вести боевые действия в условиях горных районов».

– Война ни к чему: вон, какое солнышко! – сказал благодушно Гремучкин.

– Дождь обещали, – напомнил Феденёв.

– Слышал я (в гараже говорили), что ты – каратист, одним пальцем можешь убить.

– К сожалению, одним пальцем убивать не пробовал, – ответил, как о чём-то обычном, Дима. В голове у него тут же заорало знакомым голосом с ненормалинкой: – «Мальчик в овраге нашёл пулемёт, больше в дерев¬не никто не живёт».

– Даже жаль… – Почему-то сказал солидный попутчик, но о чём он пожалел, не объяснил.

Недоговорённость «папаши» явно имела отношение к нему, к Феденёву, но не о том, как и кого он может убить. Недоговорённость имела отношение и к ней, к его дочери, Марише-Рише. Стремительно приближался дождь. Впереди облака согнались в плотное овечье стадо, где уже не каждый баран был в отдельности, а посекундно темнело общее поголовье. На лобовое стекло брызнуло.

– Вижу: к нам в «Дубки» дорогу знаешь, – немного удивился почти тесть.

Ещё бы! Они с Ришей там и встречались. Последний раз ехали в ливень. До поворота вела она, напряжённо перестраиваясь, подсекая грузовики и обгоняя их по «встречке». Его руки были в готовности схватиться за руль, а ноги «нажимали» на педали, которых, к сожалению, нет перед пассажирским сиденьем обычной машины, но Феденёв чувствовал себя инструктором вождения, под ногами которого в учебном автомобиле такие педали имеются. После поста ГАИ происходила у них, слава аллаху, «смена руля». На шикарной, по его понятию, даче, оборудованной всем, что можно украсть с завода коммунального машиностроения, выросший в рабочем посёлке Феденёв мыл горячей водой посуду, пылесосил ковры, поливал растения зимнего сада, занимавшего просторную веранду с подогревом (полы, как нынче выяснилось, пора менять).

– Тебе хорошо? – то и дело спрашивала Риша, но не как любимая женщина, а как врач.

Дима Феденёв торопливо отвечал «да», хотя радость жизни у него была лишь с женщиной. Других радостей не осталось и, чаще всего, ему было безрадостно. Хотелось ему накуриться-забыться и не видеть, как цветёт и зреет этот мир. Но в тот, последний приезд в Дубки, он обрадовался так, что и по сей день радовался, но, правда, урывками, и, чем дальше, тем урывистей. Шумел листьями дождь по округе, сверкали зарницы, тревожно мигая в окнах. Они с Ришей лежали на диване, и она сказала, что, кажется, у них будет ребёнок… Он сразу ей сказал: «Я его Русланом назову. Если, конечно, родится мальчик». Вот и сегодня начался дождь, а Феденёв неожиданно обрадовался: какой же я дурак – на даче в Дубках ждёт Риша! Вот почему в городской квартире не отвечал телефон! Жаль, на даче телефона нет. Доски – предлог, они едут к ней! И тут сказал Гремучкин:

– Ничего не поделаешь, выбрала. Он лысоват, да и старше её на восемнадцать лет.

Водопад сквозь небесное сито сыпанул на крышу кабины: шоссе, как смазанное, заскользило под лысыми покрышками.

– Кто?

– Муж… теперь. Поженились, уехали на байдарке. Он не только крупный руководитель, он мастер спорта по гребле. Свадьбу играли в «Лунном» зале гостиницы «Космос»…

– А… дети… будут… у них? – спросил Феденёв, как во сне.

– Не знаю. Для себя, наверное, захотят пожить.

В сплошной лавине воды, даже словно бы под водой в каком-то «батискафе» («дворники» не справлялись) Феденёву захотелось ударить по тормозам так, чтоб занесло. Стукнуться о лобовое стекло, умереть… Вот почему: «Извини, лежу, не могу, звони». Он и надрывался. Телефон-автомат висит на стене общежитского коридора. «Выздоравливай!» – кричал он. А вскоре телефон перестал отвечать её голосом. В последние дни, издали приглядываясь на территории завода к снабженцу Гремучкину, подумывал уже спросить у него, где Риша, а, тем временем, – байдарки… Нет, вначале – «Лунный» зал, космос… А как же новый мальчишка Руслан?

…Руська видел дивные сны: другая планета, музыка, «Спейс» (фанатировал этой группой), но песню из фильма «Неуловимые мстители» тоже любил, ну, и запел, глядя на горящий кишлак. «Отставить!» – приказал капитан Безземельный. «Есть отставить, товарищ командир!» В «Школе будущего бойца» обоих научили водить машину и приёмам дзюдо. Каратистами они не стали. Дзюдоистами тоже по сути не удалось им стать. Руська никогда не мог удержать противника на лопатках (десять секунд – чистая победа). Главное: их научили стрелять. Служба, сперва мирная, проходила среди таджиков, беспрестанно возившихся с коноплёй. «Малыши-карандаши накурились анаши». Легкомысленная речь Руськи пестрела дурацкими стихами, примерами из любимых мультфильмов. В столовке (первое, второе, компот) Феденёв съедал за себя и что-нибудь «за того парня». Руська сам и отдавал, худенький, а ел мало, но возмущался понарошке: «Может, ты и рот мне салфеткой завяжешь, как Винни Пух?» Я его Русланом назову…

Поворот в «Дубки» приближался… И доченька, и папочка… Ишь, ворованные доски вези ему на дачу!.. Согласился Димка у крематория, кукушка врала, обещая ему долгую жизнь. Такого гада, как этот Гремучкин, не одним пальцем, но можно убить… Тем более, что убивать Феденёву уже приходилось. …«Полыхает гражданская война» – проникновенно, а чужая война особенно проникновенна, когда проникаешь в неё сверху на вертолёте цвета «хаки». Погрузились в БТР и вперёд на «белое солнце». «Не везёт мне в смерти», – спел Руська. Справа камни, слева камни, будто щербет из орехов, слепленных невысокими ярусами. Выехали на плато, и тут по ним выстрелили… В ответ, как в игре, появился азарт, но сквозь него нарастало нечто тошнотворное, ранее не испытанное. Снова вертолёт. Все в крови: плечо, нога, рука; в живот ранен только Руська. Со своей льющейся походкой (раз – и выплеснулся), он мог угодить под автобус в родном микрорайоне, не стоило пилить в этот жутко-южный населённый пункт. Название, когда интересовались, не сказали им, а когда рассекретили, стало уж всё равно. Руслан пить просил. «Этот парень больше не мужик», – молвил фельдшер. Прилетели. Топлёным маслом облепила жирная жара… Столовка: первое, второе, компот…

Указатель в дачный посёлок Дубки пронёсся мимо, мелькнул отвеченным вопросом. На покривившейся стрелке приближалась еле видная надпись: «Профилакторий «Коммунальщик». «Вот новый поворот», – зарулил резковато Феденёв: шпунтовка дёрнулась с одного борта на другой.

– Говорила Риша, – вскрикнул Гремучкин, – парень не в себе. Таблетками пичкали вас на войне для храбрости… В «Коммунальщике» навеса нет, придётся там эту шпунтовку в грязь бросить! Думают, если доски… Вещи тоже умирают. Иногда трагически. Читал в детстве сказки Андерсена?..

Впереди дороги не было никакой: крутые скаты в кюветы, лысая ре¬зина, плохие тормоза. Гнал Феденёв, однако, с упоением камикадзе. В его глазах ярким фильмом плыла жара по каменистой земле под чужим солнцем. Люди в халатах и чалмах умирали один за другим. Стреляет Димка хорошо. Не в ногу, не в руку, в голову. Есть, опять попал… Когда убьёшь, яд поражает душу, как рак кровь: убитый начинает мстить, воздух полон метастазами мести.

Скорость переключил со второй – на третью. Спейс! Машина скользнула в болото, проворачивая колёсами. Понял Феденёв радостно – они падают! Умирать, так с песней, и Димка, ещё больше напугав Гремучкина, проорал:

Они не перевернулись. На пологом откосе торчало одинокое окно в остатках кирпичной стены – фрагмент какого-то забытого богом и народом разрушенного дома. Машина упёрлась в эту преграду и не скатилась в овраг; она лишь соскользнула с дорожного полотна. Но когда Феденёв попробовал вырулить, глина потащила назад. Он вылез из кабины, пошёл за первой доской. Одна за другой, все доски пошли в «дело». Под колёсами они разлетались с треском.

…Однажды ночью в Кандагаре Феденёв понял, что всё зло в мире от атеистов. Для них смерть – не великий акт перехода из одного мира в другой, а нечто позорное. Это они придумали конвейер утилизации, чтоб не стыдно было умирать у других на виду. В коллективной кончине нет позора, не один унижен смертью, все скопом. Атомная бомбардировка – идеальный вариант общих похорон. После армии оказалось (определил психотерапевт), Феденёв получил «синдром войны». Он пережил смерть друга. Так что, в сущности, он и сам погиб. Прав этот хозяйственник Гремучкин: вряд ли теперь Димка способен к чему-либо «умственному». Ни на какой второй курс он и не собирался. Глянув в окна своего бывшего факультета, сжался под их доармейским взглядом и отправился шоферить. Он стоит каждое утро у ворот гаражного бокса в ожидании, будто и не рейса, а заказа пристрелить кого-нибудь. И в голове, бывает, плывёт и плывёт топлёным маслом жирная жара… Они выпрыгивают из вертолёта (а Руслана выносят). И в столовке уже без него: первое, второе, компот… Сокрушалась Руськина мать, что гроб запаян. Её сын уми¬рал и умер. Он бредил мультфильмами и глупыми стишками, спел фразу детс¬кой песенки, говорил, что слышит электронную музыку, она серебряно звенит… Под утро смолк.

Когда грузовик с фонтаном глиняных ошмёток и протяжно воя, поднялся на дорогу, закрепился на ней, то все доски торчали в грязи острыми рёбрами. Шпунтовка укорила: «Ну, ты, Димка, даёшь…»

– Ни одной целенькой, – простонал Гремучкин.

Дождь кончился, от дороги шёл пар. Феденёв опустил стекло. И впервые после войны увидел он, как цветёт и зреет этот мир… «Всё прошло, мой Августин…» Над молодой рощей сверкнула спичкой зарница. В окно кабины дул ветерок, пахнувший свежей листвой.

Милиция явилась оперативно. Одного налётчика уложили выстрелом. Второго ранили, и он скрылся.

Сберкасса (по-современному – сбербанк) возле остановки автобуса номер тринадцать на улице героя Угорелова. Улица шумная, полно транспорта. В округе – всё башни двадцатиэтажные, одна к одной. Погоня ничего не дала. Кровавый след, впрочем, был, но возле помойки оборвался, и собака покрутилась, дальше взять не смогла: час пик, народ толпами валит. У того, кто не успел скрыться, документов не обнаружили. Правда, надеялись, что, когда очнётся, допросят (может, не умрёт в реанимации). А пока: кто бандиты – неизвестно. Деньги брали – каждый отдельно. При подсчёте похищенного выяснилось: ушедший взял куда большую часть. Он же убил милиционера. Район оцепили, прочёсывали, но, будто провалился раненый человек.

…Аля Решетникова, стоя на остановке и ожидая автобус, разглядывала мужчин. Они же не обращали на неё внимания, будто она была пыльным кустом акации, засыхающим без дождя. Когда-то она была хорошенькой, дружила с Пашей Груздевым, не кривым, не косым, не тщедушным, впервые познав взрослую любовь на квартире у Паши в отсутствие его родителей, в спешке. Времени у него было в обрез: он перегонял машины, за что ему хорошо платили. Однажды по пути из Ярославля в Москву он ехал в мороз со снятым лобовым стеклом: в автомобиле стоял трупный запах. Заплатили ещё лучше, и он бросил Алю. А немного погодя она увидела его в «Таёте» (своей? чужой?) с девушкой, похожей на фотомодель или на проститутку. Из их конторы при фабрике детской игрушки одна ушла на панель. У неё ножки, глазки, фигура. У других ничего этого не было, а потому они злились на Дашку. Аля Решетникова – нет. Она продолжала звонить Дашке, общаться с ней, уже не экономистом, а женщиной древней профессии. В Дашкино лицо могла смотреть Аля, не отрываясь, как бы утопая взглядом, а потому та рассказывала ей обо всем, что делает с мужчинами, за что они ей платят баксами. Однажды подруга пригласила Алю на вечеринку: красавчик для Дашки, а второй – непонятного возраста с небольшим горбиком. Аля не осталась на ночь. «Ты многого хочешь, – сказала Але Дашка. – Тебе надо требования снизить». По телевизору в новостях Решетникова видела, как убивают на планете мужчин. Балканы. Чечня. Мужчины уничтожают друг друга вместо того, чтобы любить женщин. Иногда смотришь – какой красавец лежит на земле мёртвый… Если б они не умертвляли друг друга, то даже не очень красивым женщинам доставались бы ядрёные мужики. Але только такого подавай (ценительница красоты)…

Чтобы глазеть на мужчин беспрепятственно, она стала носить на улице старообразные с синими стеклами очки для слепых, которые теперь не нужны матери. Мама недавно свалилась, снова превратив в хоспис (до неё – отец) их однокомнатную квартиру на десятом этаже. Когда это произошло, Аля вышла на балкон и подумала: одну ногу она поставит на ящик из-под цветов, другую – на перилла… Легко и просто. Больше нет у неё сил вынимать из-под лежачих. Мечтала она о мужчине, как из сериалов (там редко, но попадались, какие надо). Высокие требования Али Решетниковой не обнаруживали изобилия. Она читала в газете для знакомств: «…приятная внешность, рост сто восемьдесят два…»! Нужна она такому, у кого сто восемьдесят два… Ну, будто только красивые и помещают такие объявления. Ей не хотелось знакомиться по объявлению. Ей хотелось живой встречи на большом жизненном пути, и, чтобы в результате интересного общего дела «родилось чувство». От таких мыслей стала молчаливой и грустной Аля Решетникова. Лицо её приобрело такое выражение, будто между губ протянут кожаный ремешок, как у лошади: губы сомкнуты, скорбно поджаты и всегда готовы к тому, что уздечку дёрнут, и придётся тащить из последних сил. Одета она бедно, вид старообразный, а потому ворвавшийся к ней в квартиру мужчина спросил:

– Ты одна, тётка?

Она только с работы пришла, когда в дверь позвонили: беженцы? погорельцы? Этим не отворяла.

– Кто?

– Сосед.

На площадке имелось двое соседей мужского пола в разных квартирах. Имён не знала, внешне путала. Именно их никак не удавалось разглядеть. Соседи есть соседи: «здрасьте» и – в лифт, где неприлично рассматривать. Впрочем, заходил один позвонить, тогда-то и сделала вывод: шикарный, супермен. Подумав обрадованно, что у него опять что-то с телефоном, отворила. В небольшой образовавшийся проём тут же вбилась высокая кроссовка. Если бы теперь Аля Решетникова и вздумала закрыться, то не смогла бы. «Ты одна, тётка». Дальше было нечто стремительно-ураганное, Алей осознанное позднее: схватив её поперек туловища, незнакомец протащил Алю перед собой по всей квартире, заглянув по пути в шкафы. Окончив эту проверку, вернулся к двери, подёргав: крепка ли? Послушав на лестничную площадку, он сказал доброжелательно:

– Документы!

Аля принесла паспорт. Просмотрел, задал пару вопросов…

– Никого не впускать, убью.

Взлохмаченная, испуганная, с белым воротничком скромницы, она поняла: эта штука в его руке – пистолет. Еще раз, уже спокойно обойдя квартиру и выглянув с десятого этажа, незнакомец принялся стаскивать в ванной кожаную куртку. Всё это время левую руку он держал согнутой в локте так, как бывает вынужден тот, кому только что взяли из вены кровь. Рукав был узким.

– Ну-ка, помоги.

Выше локтя на бицепсе была надорвана мышца. Такая травма, – подумала Аля, – результат огнестрельного ранения. Ей ли не знать: от отца, теперь – от брата. Она решила перетянуть руку выше раны, рану промыть. Раненый отвернулся от своей окровавленной руки, его лицо побледнело. Как бы в обморок не упал, – подумала Аля и принесла ему стул, поставила возле ванны, велела сесть. Промыв рану, она наложила повязку. Куртку вывернула, подставив под кран рукав: холодная вода порозовела от крови, но вскоре стала чистой. Рукав был порван, но заклеить можно, – подумала Аля. Куртку она повесила на плечики. Мужчина сидел, закрыв глаза. Оглядев его, она установила, что на джинсах у него крови нет. Помогла снять рубашку. На майке тоже никаких следов. Помогла дойти до дивана. Он повалился, застонав. Аля накрыла мужчину пледом, пошла обратно в ванную. На бледных губах Решетниковой играла немного сумасшедшая улыбочка. Окровавленную рубашку она выстирала. Незнакомец заснул, стонал во сне. Под голову себе он положил свою спортивную сумку, продев в ручку кисть здоровой правой руки. Аля сидела неподалёку, телевизор боялась включить, смотрела в мужское спящее лицо. Ночью стояла духота, дождь так и не начался.

Утром Решетникова в страхе увидела, что диван пуст. Сама-то спала на кровати за шкафом и ничего не слышала. Сон у неё, как смерть, единственное, что хорошо в жизни. На работе у неё всё хуже и хуже… Фабрику игрушек скоро закроют. После ремонта в ней будет стриптиз-бар, ресторан, развлекательный центр для новых русских, к которым Аля, понятно, не относится. Иногда думает она, что самое главное в её жизни – крепкий сон. Ради сна живёт весь день. Пусть жизнь скудная, зато – сон крепкий, уже преимущество. На кухне мужчина пил чай, заваренный в большой маминой чашке. На столе перед ним лежал пистолет:

– Не бойся, садись. Куртка ещё мокрая, – сказал весело.

Поговорили.

Она смотрела, не отрываясь, погрузившись взглядом в его лицо, в его шею, в его плечи…

– Мне на работу, – прошептала, губы дёрнулись вчерашней особенной улыбкой.

– Еда тут есть?

– В холодильнике сосиски, помидоры, хлеб.

– На. Купи чего-нибудь на обратном пути.

Дал ей много денег мелкими бумажками. На обратном пути накупила продуктов. Неслась, ни на кого не глядя. Открыв дверь, вошла под дулом пистолета, на неё направленным. Опустила сумки у порога. Дверь заперла – пистолет опустился. Рука у него ныла. Решетникова осмотрела внимательно рану. Уход за родителями её многому научил. Решила: надо антисептик, чтоб не нагнаивалось. Сменила повязку с удовольствием. Мужчина отвернулся, плохо перенося боль, бледнея при виде крови. После перевязки он лёг на диван. Она на кухне готовила еду. Получалось у неё хорошо. Он ел с аппетитом, хвалил. Ночью у него поднялась температура, он бредил:

– Лёшка, я не пойду. Я не хочу идти, ты иди один.

Аля Решетникова догадалась: важные слова. Из антибиотиков в домашней аптечке был только пенициллин. Больной покорно выпил, уснул. Утром был вялым, но температура упала. Аля осмотрела руку: хоть бы гангрена не началась! Уходя на работу, решила, что купит фурацилиновую мазь, помогающую при таких травмах. Он снова дал денег (и на лекарство), но предупредил, чтоб в ближайшие аптеки не совалась. Съездила в центр. На остальные деньги взяла еды. Он лежал. К вечеру температура – снова. По телевизору вдвоём смотрели детектив. Позвонила жена брата. Набивалась в гости показать новое синее платье. Купила на вещевом рынке. Решетникова и сама мечтала о таком. Сказала, мол, гриппом заболела, как бы потом на их ребёночка не перекинулась инфекция. В жару всегда простываешь – балкон настежь…

Утром был ожидаемый звонок. Мать после инсульта ослепла, плохо говорила и ходила под себя. Временно удалось её пристроить в больницу через двоюродную тётку, работавшую там медсестрой. Тётя сказала, что больную пора забирать. Аля опять соврала: лежит сама с температурой. «Что у тебя, брата нет, пусть невестка покрутится хоть денёк!» Кое-как уговорила повременить с выпиской. Насчёт жены брата («хоть денёк») – нереально: ребёнок родился, и ещё одну кровать у них ставить некуда. Аля посмотрела на мужчину, сидевшего перед ней у телевизора, и поняла, что не хочет она забирать маму из больницы с проспекта Ударников труда.

На третий день больному стало значительно лучше. Лицо покрылось щетиной. Аля предложила бритву умершего отца. Но мужчина отказался, мол, у него есть своя бритва в сумке, но бриться не будет. Он повеселел. Снова ужинали вместе. Перед сном он сказал, что хочет вымыться, чтоб налила ванну. Руку нельзя мочить, будет держать над водой, сможет вымыться одной правой. Аля сделала, как просил. Дала запасную губку. Он сказал, что на всякий случай дверь оставит открытой. Пистолет взял с собой, положив на стул. Был плеск, потом воду открыли для стока.

– Эй, иди сюда, – услышала Решетникова.

Мужчина сидел в ванне, из которой сливалась вода. Больную руку он свесил за борт, другой прикрывался.

– Возьми-ка душ и поокатывай меня осторожно, чтоб руку не забрызгать.

Так они с матерью мыли отца, изношенного болезнью, похожего на ребенка. Это был единственный мужчина, которого Аля видела не по телевизору голым, и то не целиком. Бывший любовник Пашка Груздев не раздевался, боясь неурочного возвращения своих родителей. Она полила на спину, на грудь. Мужчина сказал, что, пожалуй, он поднимется. Встал к ней боком, прикрываясь. Она добросовестно окатывала его столько, сколько хотел, боясь лишь: заметит он её особую улыбку.

– Теперь выйди.

Вышла. Он ещё побыл в ванной, тихо засвистел знакомую песенку: «Мы вдвоём теперь! Мы вдвоём…» Её губы сами сложились, будто тоже для свиста. Вымытый мужчина обвернул бёдра полотенцем. Выстиранные им самим трусы и носки (дорогие, купленные в фирменных магазинах) повесил сушить. Она отметила с досадой, что больную руку он зря натрудил стиркой. Конечно, травма не на кисти, а на предплечье, но лучше бы она сама выстирала в стиральной машинке «малютка» его вещи со своими вещами. Из спортивной сумки, которую он держал постоянно при себе, как и пистолет, достал майку, рубашку. Велел «провести утюгом», что и сделала она старательно. Не видела таких вещей близко – только в витринах, по телевизору.

В субботу зашла соседка-пенсионерка, просила на всякий случай номер телефона.

– …а боюсь, так как живу одна. А вы не запишете мой? Что, не желаете? Эх, молодо-зелено… А ведь милиция считает, что в нашем доме прячется преступник. Не слышали? Весь двор судачит. Тот, что милиционера у сберкассы убил. Передавали приметы… Вы включите телевизор, может, и теперь… Это всё видела соседка из тридцатой квартиры. Средь бела дня!

– Так эта соседка сообщила, раз видела?

– Не только! Её допросили как свидетеля этой пальбы! Она, как раз, сидела на лавочке в скверике. Мы там теперь сидим с тех пор, как нашу лавочку, ту, что была у подъезда, сломали. Если что, буду звонить. И вы в случае чего звоните, телефон ставлю на ночь у изголовья.

Соседка ушла. Решетникова выпустила мужчину из шкафа. Он сразу – к телевизору. По местному кабельному телевидению долго не передавали никаких объявлений: шёл в записи концерт группы «Куин». Когда Фредди появился в женском платье, Решетниковский постоялец сказал:

– Вот кого не понимаю, так гомиков.

Наконец, пошли «Криминальные новости»: «Разыскивается опасный преступник: рост сто восемьдесят два, волосы русые, атлетического телосложения, на вид тридцать – тридцать пять лет, одет в коричневую кожаную куртку, джинсы, белые кроссовки; у него имеется спортивная сумка чёрного цвета. Вооружен пистолетом “ТТ”. Просьба…» Выключили телевизор. Молча поужинали. На ночь снова – пенициллин, анальгин. Сказал – заболело опять.

Утром заехал брат (каждый раз заезжает, когда дежурит в воскресенье). Удивлялся, отчего Аля не забрала мать, ещё в пятницу надо было, тётя и ему звонила. Маму теперь в коридоре держат, ухода – ноль. Аля угощала брата на кухне большим капустным пирогом, только испечённым. Съев половину, он немного успокоился, мол, понимает, до чего Але тяжело пришлось с родителями. Отцу заслуженного МВД дали, а помощи никакой не было. Теперь – с мамой. Вроде как пожалел.

– Да, кстати, ты не слышала, налётчика на сберкассу ищем? Теперь вряд ли найдем. Его подельник вчера умер, и концов никаких. Отпечатков в картотеке нет. Наверное, гастролёры. Жаль Карганова, погибнуть на первом своём дежурстве… Ну, я пошёл.

Мужчина вылез из шкафа, где прятался со всем своим имуществом и в кроссовках. Аля закрывала дверцу на ключ, чтоб случайно не отошла. Доев остальную часть пирога, он похвалил, мол, вкусный пирог…

– А в каком звании твой братик? – спросил с весёлым лицом.

– В лейтенантском, – она глядела в это лицо, не отрываясь.

На ночь он опять решил вымыться. И она снова окатывала его душем, а он прикрывался рукой. Чувствовал он себя хорошо, был нервным. Она это поняла ещё в ванной: посмотрел на неё через плечо, широкое, загорелое, гладкое, а вот грудь и ноги волосатые. Стараясь не разглядывать, поливала, желая никогда не останавливаться… Среди ночи её позвали по имени, и она проснулась. Свет горел над диваном. Аля, спавшая на маминой кровати, надев не только ночную рубашку, но и халат (похолодало), повернула голову на подушке и увидела мужчину, сидевшего на краю дивана в белых трусах с синими корабликами.

– Не могу спать.

– Рука болит?

– Немного. Сегодня лучше.

– А…что?

– Мне холодно, – пожаловался он.

– Я ещё дам одно одеяло, – поднялась она, пошла к шкафу.

Дождь хлынул на балкон. Мужчина остановил ее, руки положил на талию, притянул к себе, заставил лечь рядом. Они укрылись вместе. Она прекратила спать на маминой кровати.

Всё шло спокойно, тихо. У него немного отросла борода. С руки Аля сняла бинты. По краям раны образовались наросты, это был свежий шрам. Решетникова разглядела одна, он боялся смотреть. Оставила только бактерицидный пластырь.

Мужчин продолжали убивать на планете. Но теперь это меньше тяготило Алю Решетникову. Губы её разомкнулись, будто «уздечка», которая была между ними, перестала тянуть; «уздечка» растаяла в те ночи, когда Алю целовали по-взрослому. Он сказал, что «никакая» она «не старая». Аля почувствовала себя не хуже Дашки и вполне способной делать и делать для этого мужчины всё и без оплаты баксами. Сон стал короче и беспокойней от предчувствия дня. Похожим стал её сон на сон, а не на смерть. Пролился дождь, зацвела акация. Теперь в ожидании автобуса Решетникова никого не оглядывала, и в короткие расставания она будто продолжала видеть этого мужчину, его лицо, его тело… Аля купила синее платье, о котором мечтала.

– Как, нравится? – спросила она.

– Где пистолет? – прошептал он.

– Выбросила.

Мужчина быстро оделся, но в узком рукаве куртки рука, ещё немного опухшая, застряла. Нелепо идти под дождём с курткой в руках.

– Дурочка. Этим не удержишь. Я буду прикрываться тобой, и они тебя убьют.

– Пусть. Мне теперь всё равно, умирать не страшно, – сказала Аля Решетникова, и улыбка, такая странная, что и улыбкой-то её не назовёшь, дёрнула её губы, точно нервным тиком.

Парень вышел из дома, пересёк скверик, направился к остановке автобуса номер тринадцать. Надо было скорее уходить. Поравнявшись со сберкассой, он обернулся на крик: вдоль дома неслась вниз большая синяя птица. Когда она ударилась об асфальт, он вскочил в подошедший автобус и поехал улицей героя Угорелова; в ушах стучало голосом Али Решетниковой:

– Какой красивый ты, какой красивый…

Николай Пермяков считал себя известным человеком, завидным женихом в посёлке Самолётном (на автобусе до города полчаса). Здесь он прожил всю жизнь, не считая прошедшей на казахстанском аэродроме службы в армии. За ним бегала медсестра Галя, являясь, когда велел, его любила официантка Вера, да мало ли девушек в пригороде… Он не какой-то простой работяга, вкалывающий на заводе двигателей внутреннего сгорания, он из отряда, который вылетает на пожар…

О нём уже не раз писали в газетах. Все те корреспонденты были парни. Теперь думал Коля Пермяков, что ему, знаменитому, подходит больше, чем эти Гальки и Верки, непонятная женщина, журналистка Ирина Костюкова. Её-то он и стал без спросу навещать, словно мечтая продлить ненужное ей интервью. Будто по какой-то обязанности он приезжал из своего посёлка Самолётного, приходил в редакцию газеты…

Редакция была в центре города в здании, выстроенном по авангардистскому проекту неизвестного Коле архитектора. Здание было полукруглым, и было опоясано окнами, также полукругом по всем четырём этажам. Раньше он этот дом обходил с почтением. И вот стал, можно сказать, завсегдатаем. Возле кабинета Ирины Костюковой Коля Пермяков каждый раз испытывал такое чувство, будто выпрыгнул, но в этом проклятом мучительном полёте может не раскрыться его парашют…

Иногда ему, пришедшему без приглашения, приходилось ожидать у запертой двери, «читая» свежий номер газеты, выставленный в стеклянной витринке на коридорной стене. Первый раз кто-то спросил, пробегая мимо: «Вы к кому?» После, что-то поняв, не спрашивали: деликатные шли дальше, сердобольные поясняли: «Ирины нет, она на задании»; или: «Её не будет, она работает дома». Ему хотелось быть с нею всюду: на задании, дома, в кино, на танцплощадке, хотя сомневался: пойдёт ли она на дискотеку? В театр, – решил, – наверняка пойдёт. Вечером, засыпая, он переживал: почему ему не стыдно приходить к ней на работу? Но и на другой день ноги несли вновь.

Если на его счастье Ирина Костюкова была в своём кабинете, то он с почти наглой от смущения и безысходности смелостью садился за один из столов, заваленный бумагами, старыми и новыми подшивками, а, если Ирина дежурила по номеру, – то и оттисками полос, с изнанки белыми, и этим отличавшимися от готовой газеты. Общались они молча. Она ни о чём не спрашивала; он не насмеливался сказать о том, чего хотел, живя в состоянии непрекращающейся судороги. Расслабления не происходило. Ломая одну за другой металлические скрепки, рисуя её профиль суховатый (но этого он не замечал), видел, как она правит заметки, как берёт по телефону интервью, записывая за кем-то, кого не слышал Пермяков, стремящийся по мимике угадать смысл, словно он был иностранцем, плохо понимавшим язык. Иногда её глаза взглядывали поверх его головы и даже поверх плаката на стене: «Берегите лес от пожаров», за окно. Это окно особенное продолжалось в соседних комнатах, лишь разделённых ветхими перегородками так, что вся редакция находилась, словно бы в одном общем коридоре: из-за стен раздавались чьи-то голоса.

В очередной раз швырнув трубку, неожиданно вскочив и протиснув широкие бедра, обтянутые брюками, между столами и лишив таким образом Николая Пермякова ненадолго всех чувств, кроме одного, при ней подростково взыгрывавшего до физической боли, Ирина убегала, бросив на ходу: «Покараулите?..» Отвечать было необязательно, но он лопотал, облизывая губы зашершавившимся языком свое «конечно», ощущая с остротой: не нужен! Подняться и уйти вместе с ней (но от неё) сил не было. От своего плена он ждал: или освобождения или казни. Лицо Ирины сохраняло удивительную непроницаемость. Загадка этого холодного лица так сильно тревожила Пермякова, что он стал просыпаться по ночам, представляя это лицо и силясь найти его разгадку. Но, лишь приблизившись к разгадке, ощущал, что ускользала она, только что замаячив, улетучивалась, будто дым от пожара, и снова приходилось разгадывать… Любовь изматывала.

Однажды утром у парашютиста Пермякова оказалось слегка повышенным артериальное давление, и врач спросила, не пил ли он накануне? Сознаться, что проснулся среди ночи и разгадывал тайну одного, можно сказать, любимого лица… Соврал, что пил, и его отстранили от тренировки. День был солнечный, и Николай привычно поехал в редакцию, будто служил теперь там, а не в отряде, который вылетает на пожар.

И в этот день Ирина, едва поздоровавшись с привычным гостем, ожидавшим, как всегда ответа на свой постоянный внутренний вопрос, задать который не было смелости (ответ мог быть не только неприятным, но даже и убийственным), привычно работала. Вдруг, ей позвонил кто-то знакомый. Она и раньше разговаривала со знакомыми, не стесняясь постоянного посетителя. Но, то ли этот весьма невнятный личный разговор на самом деле был более откровенным, чем другие, то ли таким показался Пермякову, но услышал он нечто, как он решил, скрываемое этой женщиной: горечь сердца, беззащитность, желание найти опору в крепком мужчине. Насмелившись, точно выпрыгнув в открывшуюся вертолётную дверь, Коля Пермяков позвал:

– Ирина!

Её ресницы раздражённо взметнулись: не первый день он тут сидит молча.

– Ты чем-то расстроена? – Пермяков спросил так громко, будто между ними пролегало не узкое пространство шириною в два небольших конторских стола, а протекала река, шумная, бурная и глубокая.

Если б он мог читать чужие мысли, то услышал бы: «Во, болван! Надоело».

– Ты, конечно, извини, Ирина, но лицо у тебя грустное… Если горе у тебя, Ирочка… Прости, я в те свои приходы не замечал… Вернее, заметил, но не понял… – Спотыкаясь, замирая в паузах-реверансах, он одновременно нещадно «тыкал», уменьшал имя, не учитывая её стабильного «вы».

От испугавшей самого себя раскованности, его лицо стало похоже на спелый абрикос. Понизу его щёки темнели щетиной, но скулы были упругие, нежно-розовые. Здоровый цвет лица сделался сверхздоровым, а потому диковатым, отталкивающим.

– Вы не хотите прийти ко мне в гости? Сегодня, например… – Неожиданно пригласила Ирина Костюкова с интонацией немного насмешливой, но в её голосе он услышал то, что хотел услышать сам.

После столь обычных слов она могла ожидать, чего угодно, только не этого: его лицо дрогнуло, точно предсмертной мукой, потеряв прекрасную абрикосовость, оказавшись обычным, даже интересным мужским лицом. Жалкий смешок (не иначе – победителя) вырвался из приоткрытых крепких губ. Она ещё раз обозвала его про себя болваном, уже пожалев о затеянном, но эти крепкие губы показались ей способными на волевое сжатие, должны же они быть на это способны! Она встречала мягких людей, имеющих мужественные профессии, но такими они были дома у столов, на которых раскладывали награды и фотоснимки. В рабочей обстановке выглядели совсем другими. Этот же и там, на стерне, где она давила кроссовками дымные грибы-дождевики, а в небе надрывался мотором работавший на тренировке зелёный, с виду военный вертолёт, был удивительно несоответствующим… Впрочем, она не видела его на пожаре: тушили они не городские постройки, а тайгу десантом, сбрасываемым, если не в пекло, то в его непосредственной близости.

– Приходите сюда к концу рабочего дня.

Он медлил, ему, конечно, показалось, что предложение снится. Кивнул. Поблагодарить мешала горловая спазма. Ноги понесли к порогу. Ноги робота. Весь он показался ей роботом, совершенным механизмом, программное управление которым или сбилось, или перешло в её руки. Вот дела! Явился парашютист с точностью также механической. Ирина Костюкова закрыла кабинет, в беспокойном коридоре то и дело с кем-то прощалась:

– Чао!

– Дежуришь?

– До завтра!

– Привет родителям, – ответил кто-то.

«У нее дома родители, – огорчился Коля Пермяков, тут же подумав: ничего, познакомлюсь. Неужели решила показать как жениха? А чем я ей не пара?» Но пока шли они шумной центральной улицей до её дома, Пермяков всё больше переживал наличие каких-то родителей, которым передал привет встретившийся в коридоре сотрудник. Ну, вот и прибыли… Однокомнатная квартира, до отказа забитая неодушевленными предметами, места для родителей не имела. Все стены занимали книги на стеллаже, возле которого впритык стояла тахта, накрытая драпировкой. «В “Художественном салоне” купила», – бросила Ирина. У глядевшего в небо окна стоял письменный стол, на котором лежало и стояло всё, что нужно для работы журналиста, который дома больше пишет, чем в редакции, где отвлекают, звонят, являются непрошеные посетители. Обстановка спартанская, продуманная и… не женская. Парашютисту показалось, что слишком много тут бумаг, книг, офисных предметов, которые, по его понятию, совершенно не нужны дома, особенно, женщине. Как вошли, Ирина упала на диван, чтобы дотянуться до звонившего в глубине стеллажа телефона, не примеченного гостем среди книг (думал – в дверь звонят).

– Зале-зай! – скомандовала в трубку, а гостю: – Располагайся! Кофе соображу.

Он не увидел стульев и осторожно присел на эту красиво застеленную тахту. Пульс был, как после выброса, когда ещё не освоился, только вышвырнулся, осознав высоту. Сердце билось провально. Твердил про себя: «Главное – поговорить». Гуляя до шести часов под окнами редакции, думая о грустных глазах Ирины, о её натянутой улыбке, он воображал, что услышит искренние слова признания и в ответ обнимет её (дружески!) Дальше, по идее «дружба» кончится и начнётся главное: Ирина улыбнётся той, особенной, прекрасной улыбкой, глаза вспыхнут завораживающе… Как же ярко он видел это её лицо, эту улыбку! Сегодня «догадался»: нет той улыбки потому, что настроение плохое! Стало быть, произошло что-то с нею после их первой встречи, после знакомства ослепительного, когда в этом лице читались: счастье, радость, любовь…

Напоминание о родителях сбило его, ставшего не в меру впечатлительным. Сам сто раз говорил: «Привет родителям», но это не означало ещё, что они должны существовать на самом деле. Всё, что касалось Ирины Костюковой, Коля Пермяков стал воспринимать крайне серьезно. Пока она была на кухне, он осмелел: прекрасно, что ни матери, ни отца… Вбежала она с подносом, грохнула его на журнальный столик, села рядом, расставив ноги в брюках, закурила. Ему не нравились курящие женщины, и сам он не курил. Но Ирину, лишь подняв глаза от земли и распутав стропы, увидел бегущей с сигаретой (не загасила – познакомились). Докурив одну, зажгла другую. В редакции сидела с огоньком в пальцах, будто это был аккумулятор её жизненной энергии. Вслух не возражал, не время.

– Хм… Ирина! Я уже начал спрашивать… насчет… Настроение, говорю, у тебя, Иринушка, не того… Не весёлое что-то…

Она поперхнулась дымом. Кашляла безутешно. Он слегка похлопал её по спине, но она отмахнулась зажжённой сигареткой: мол, пустяки… Телефон встрял. За время их знакомства Пермяков невзлюбил эту принадлежность цивилизации. Сам не пользовался. Если срочно требовали в отряд, посылали дежурного постучать в окно. Так будили и других в их одноэтажном маленьком посёлке.

– Зале-зай!

Только её глаза устраивались во внимании на его лице, опять раздавался навязчивый треск, следовала та же команда. Сделалось ему куда грустней, чем когда услышал привет несуществующим родителям. Теперь звонили в дверь. Пришедшие мужчины вели себя развязно: хозяйку хлопали по плечу, называли «старухой», «коллегой» и… «крошкой». На кухне кто-то (не Ирина уже) варил кофе. Кто-то дергал дверцу шкафа, доставая с полок посуду. Привычно расселись, кто где.

– Знакомьтесь, ребята…

«Ребята» были куда старше Пермякова, но и Ирины. Впрочем, о её возрасте не спрашивал, казалась молодой. Она быстро и складно рассказала о нём, о парашютисте, прочитав, кажется, наизусть тот самый газетный очерк, написанный ею и напечатанный на видном месте газеты с портретиком героя в углу полосы. Гости слушали. Лица их выражали весёлость. Пермяков не раз сталкивался с восхищением собственной персоной, а потому поглядел снисходительно на этих «престарелых» людей (им, наверняка, было под сорок). Самому старшему даже и полтинник можно было дать. Его звали Никодимом. Одет он был в серую тройку, накрахмаленную сорочку. Лицо, контрастно наглаженной одежде, выглядело мятым. Под маленькими, вертикально посаженными глазками слоились мешки. В движениях Никодима не хватало устойчивости. Когда он поднялся с дивана, руки расставил для равновесия. Работал он каким-то химиком.

Второй, по фамилии Рыбин (имя не называлось), в противоположность Никодиму был одет в войлочный свитер. В таком лохматом одеянии он казался огромным и сильным, но спортсмен Николай Пермяков отметил, что мощь Рыбина фиктивна, она – жировая запущенность. Лицо этого тюфяка пряталось в таком количестве волос, что глаза выглядывали, как из стога. Оказался он каким-то «философом».

Третьего парашютист видел в редакции, он работал «в другом отделе». Забегая в комнату к Ирине, этот тип не замечал сидевшего за ненужным столом Пермякова, уныло ломавшего скрепки. Он болтал с хозяйкой кабинета на их газетческие темы. Звали его почему-то Петровичем. Внешность у Петровича была непримечательной, зато язык – не попадись. Николай его побаивался, и всякий раз ждал, чтоб его поскорее унесло. Петрович расположился на полу, скрестив на ковре ноги по-турецки, глядя на Ирину, которая лежала на диване за спиной Коли Пермякова (к его огорчению), по-прежнему отвечая на звонки, но уже не говоря своё «залезай». Жить она не могла без телефона.

Когда ей приходилось разговаривать со своими абонентами, то она словно выбывала из компании, и они общались сами по себе. Разговор, ею поставленный на рельсы, катился… Продолжали обсуждать особенную, трудную работу парашютиста. Тема для Пермякова неновая, но почему-то на сей раз в обычном, вроде, разговоре почудилось ему что-то странное, будто его понесло по гладкой незнакомой дороге с плохими тормозами: вроде легко, приятно, а вдруг яма или поворот…

– Вы не испытываете страха? – удивлялся Никодим.

Пермякову часто задавали этот вопрос, и он привычно рассказал о малой вероятности несчастного случая.

– Присутствие духа, оно в этом деле играет главную роль?

– Да, это – профессиональное качество.

– Но вы, простите, так молоды…

– Я – самый старший в отряде.

– Есть профессии только молодых, – согласился Никодим, – каскадёры, акробаты… А как вам удаётся побеждать страх? Вы при этом о чём-нибудь думаете?

– Думаю… Наверное…

– Я тебе скажу, о чём он думает, – Петрович даже не взглянул на Пермякова, будто тот был не человеком, а предметом, который они решили тут изучить. – Ни о чём он не думает. Именно ни о чём. В этом и заключается так называемая профессиональная трудность. Вот ты не можешь, и Рыбин не может, и я не могу, а этот юный мальчик может ни о чём не думать!

Коля Пермяков не обрадовался, что его при любимой женщине, будто довеском к похвале, обозвали «юным», да ещё «мальчиком».

– Почему? – возмутился он. – Я думаю…

– О чем? – напористо, как на каком-то перекрёстном допросе, спросил Петрович и цепким смущающим взглядом посмотрел в глаза.

Пермяков ответил, путаясь:

– Я… представляю, когда что сделаю, движения, направление ветра… И как оно выйдет… Я думаю, о чём надо!

– Ясно! Не утомляйтесь, молодой человек! – бесстрастно прервал Петрович. – Это не значит думать.

У парашютиста горели уши, будто за них выдрали.

– Я дома думаю, – сказал Николай еле слышно, словно моля о пощаде.

– Ха! – подхватил Петрович. – Он дома думает! Ты слышала, старуха? Дома он, видите ли, думает! – засмеялся. Зубы у него были частично металлические, улыбка от этого казалась просто железной.

– Погоди, Петрович, – мягко возразил франтоватый Никодим, повернувшись негнущимся корпусом к Пермякову: – Может быть, у вас есть другая работа, такая, на которой вам пришлось бы думать?

У Пермякова мелькнула мысль, что здесь, в этой небольшой комнате, его разыгрывают, лезут в душу, хотят в ней что-то перетряхнуть и переставить. То, уже привычное самодовольство, которое он испытывал всегда в компании, где знали о его профессии, исчезло. Эти люди не очень-то восхищались им, скорей, – наоборот. А Ирина? Ради неё он говорил с ними, ради неё сидел под этими словно бы пронизывающими глазами Петровича.

– Другой работы у меня нет, – сказал он, впервые сожалея, что это так.

– А хобби? – спросил Рыбин жалостливо, и то, что этот толстяк его пожалел, показалось особенно обидным Пермякову.

– Зимой – лыжи, слаломом занимаюсь. – Пояснил нехотя. – Ну, ещё… плаванье, ныряю с вышки.

– Это всё физические занятия. А умственные у вас есть? Книги читаете?

– Я, я читал в школе…

– Ясно. Может, в шахматы играете?

– Не-ет…

– Но тогда, может, в шашки? В «уголки»?..

– Иногда в карты с ребятами, в «дурака», если нелётная погода, – упавшим голосом, сильно побледнев, сказал Николай, и ему стало дурно от страха…

Тут послышался смех. За его спиной. Это смеялась Ирина. Дальше о нём… забыли. Они говорили между собой. Некоторые слова он не понимал. Слова эти стучались в сознание, не находя ни малейшего отклика, оставляя лишь некий звуковой след: «объективное и субъективное» (это ещё куда ни шло!), «духовный вакуум», «страх и трепет» (слова знакомые, но по смыслу непонятно), «суицид и астральный выход» (полная хренота). Жизнь и смерть… Они говорили так, будто постоянно думали обо всём об этом. Причём, такой разговор, видимо, возникал между ними и раньше не раз, а потому казался без начала и бесконечным.

Пермяков не мог поддержать такой разговор и принялся вычислять, кто её парень. Самому молодому, а, стало быть, наиболее подходящему Рыбину, позвонила жена. Над ним посмеялись, какой он «трогательный молодожён». Оставались эти двое: Никодим, называвший Ирину «крошкой», и её коллега, этот самый Петрович. Никодима отбросил: рядом с крепкой Ириной он смотрелся картонным. Влюбленное сердце парашютиста подсказало, что он – это, наверняка, Петрович, седоватый, в дешёвых ботинках, которые никогда бы не обул модный парень Коля Пермяков. Он стал следить за ними: за Петровичем и за Ириной (за ней – уж как позволяло его положение сидящего к ней спиной). Они вели себя почти так же, как на работе, и ничего нового не приметил. И, всё-таки, это был он. А потому, когда хозяйка сказала: «Друзья, мне пора», решил: предложение вытряхиваться всем, кроме Петровича. Николай первым вышел в прихожую, но уходить почему-то не спешил. Франтоватый Никодим мелькал в кухне ослепительными манжетами – мыл рюмки из-под вина и кофейные чашки.

Как ни странно, в маленькой прихожей собрались все. Лица были задумчивыми. И тут они опять, словно впервые, увидели парашютиста. И, глядя на него, стали озорно подмигивать ему, похлопывать по плечам, будто только что обнаружили приятный сюрприз в своей компании. Рыбин полез на прощание целоваться:

– Ты, старик, молодец. Молодчина ты…

– Будьте всегда таков, как вы есть, – посоветовал Никодим.

Петрович пожал руку и подмигнул так дружески, что у Пермякова отлегло на сердце: не он! А кто?.. И стало жаль, что промолчал весь вечер, не познакомившись, как следует, с такими симпатичными людьми. Петрович исчез первым, обратившись ко всем:

– Салют, други верные!

Ирина почему-то накинула жакет и смотрела на Пермякова так, будто не знала, куда его деть. Другие уже стучали ботинками по лестнице: лифт не работал. А он делал вид, что возится с курточным замком.

– Дай-ка я! – она ловко подцепила «собачкой» другую полу куртки и подняла ему замок до самого подбородка. – У-у, лапушка, миленький!

Его бросило в жар, как бывает, когда выпрыгнешь, и от места возгорания обдаст горячей волной: «Я и она. Сегодня. Сейчас. Или ночью. Значит, не ошибся, сбудется. Я и она», – его руки потянулись к ней, и весь он – к ней, как к земле, с готовностью удачного, хотя и поспешного приземления.

– Пошли, – отстранилась она. – Надо кое-где побывать, – и вручила ему портативный магнитофон.

Они отправились за вокзал тёмными, пахнущими паровозной гарью переулками между длинными глухими строениями, видимо, складами, по мосту над тупиком, уставленным стадами плохо освещённых, словно нежилых вагонов. Ирина похвасталась, что часто ходит одна по таким неприятным для прогулок местам, но на сей раз на обратном пути её обещали подбросить («Музыкантов будут развозить»). Парашютист обрадовался: вот и сбываются его мечты. Побывал у Ирины дома, вместе идут на задание. Он уже предчувствовал, что и главное сбудется: увидит, наконец-то, те её прекрасные глаза, ту её особенную улыбку. Сделал новый вывод: никакого горя у корреспондентки нет. Просто она по ненужной случайности окружила себя немолодыми дружками, которые только и могут, что хлопать по плечу, называть «старухой» и рассуждать о непонятном. Разве это надо здоровой бабе? Надо, чтоб мужик приласкал, защитил ото всяких этих… Петровичей с их «тоской по истине». О какой такой истине они истосковались? «Истины» им не хватает, а баба рядом сохнет! Вот Пермяков её живо встряхнёт, ребёнка заделает, курить отучит, да и работу эту заставит сменить на спокойную (у них диспетчерша в отряде нихрена не делает, соком наливается от безделья). Это – для бабы. А не по тёмным закоулкам…

Добрели, наконец. Клуб железнодорожников «Путеводная звезда». Полно народу, гремит оркестр, девчонки в нарядных платьях, а парней маловато. Ирина прошла через толпу. Пожилую распорядительницу этого молодёжного вечера она по-хозяйски попросила на десять минут унять музыку. «Пройдёмте в гримерную». И там, под мигающими назойливо лампами дневного света, блестевшими в полированных крышках столов, проверила микрофон. Пермяков глядел в её усталое лицо и так любил это лицо, что у него кружилась голова, и в ногах, всегда необыкновенно упругих, растворилась ватная слабость. За окнами, голыми без штор, чернело, как ночью, и ничего не виднелось, кроме тьмы. …Вошла девочка в голубом блестящем платье. Робкая, маленькая и незнакомая Ирине: даже фамилию неверно произнесла, вроде татарскую, но вежливо исправилась.

– Скажите, Лиля, как вы стали чемпионкой по акробатике?

Пермяков поднял глаза: Ирина смотрела не на него, а на эту маленькую незнакомку, сидевшую к нему узкой и даже на вид гибкой спиной. В груди что-то взыграло резко, шало. Он спросил слабым голосом отвергнутого мужа:

– Тебя точно подбросят?

Кажется, она ответила «да» и нахмурилась, и лицо её перекосилось от раздражения, что он ей помешал, но тут же повернулось к этой акробатке с тем самым взглядом, с той самой улыбкой, о которой он так много грезил, так страстно мечтал…

Пермяков вышел в зал, где не танцевали, и много девушек поглядело на него заинтересованно. Он проследовал мимо, выбрался из этой «Путеводной звезды» и потопал. Вечер был осенним, прохладным. Пермяков очутился на мосту. Ветер ударил ему в лицо и в глазах остудил слёзы, ставшие холодными. Ему захотелось броситься с моста. Как же так вышло, что он не почувствовал подвоха, не разглядел в её глазах своей беды, и эти, с виду обычные, щедро накрашенные глаза, стали его любимыми? С того дня, когда впервые в жизни они стояли друг против друга, а на высоте, над полем, парили парашютисты, будто осенние цветы, брошенные из окна чистого, слишком ясного для летнего, августовского неба, он и сделался будто постоянно летящим в опасно затянувшемся прыжке. Тревога росла: грохнется, не раскроется его парашют! На чудо надеялся… Она его не любила… Но он в этом сомневался, так как помнил те её глаза: сияли, как он прочёл в какой-то газете, «распахнутостью души», полной любви, то обжигая, то обволакивая. Глядя в них примагниченно, он не осознавал микрофона у своего рта и того, что слова уплывают в чёрный этот ящичек, подвешенный на ремне к её довольно широкому плечу, приподнятому с профессиональной гордостью. Лицо её, одобряя каждое слово, приближалось к нему, приближалось и отдалялось… В этом повторении приближений и отдалений было нечто эротическое. Когда он всё проговорил, она склонила голову набок с «милой» (так он определил) улыбкой, отразившей усталость наступившего удовлетворения. Руки машинально сматывали микрофонный шнурок. У него пересохло во рту. Если бы она попросила сказать ещё что-нибудь, он бы не смог. Захотел, да так нестерпимо, одного – свершения тайной радости, испытать которую она сможет с его помощью. Только бы вдохновиться сиянием её глаз, а потом увидеть в них ту же серьёзную усталость успокоения. Так началась гонка за призраком.

Он стал поджидать того необыкновенного огня, увидев который в её глазах однажды, захотел повторений, более почему-то не происходивших. Он томился желанием подглядеть, как возникает тот огонь… Напрасно. Она и после сверкала улыбками. Но как: щёки резиново раздвигались, губы вытягивались в черточку, и никакого того огня в её лохматеньких от ресниц глазах не зажигалось. Лицо, зашторенное официально-холодным выражением, будто маской, таило, прятало главное, но он-то не мог забыть, как в тот час на поле ослепился её глазами, её улыбкой, сверкнувшей магниевой вспышкой, и в свете том его жизнь показалась тёмной, убогой, стало чего-то главного не хватать…

До Самолётного он добрался благополучно. Услышал от матери и сестры, что приходила Вера, в своей комнате увидел на столе записку от Гали, которая его упрекала и назначала встречу. Все любящие его женщины – и мать, и сестра, и Вера, и Галя – показались жалкими. «О чём вы думаете?» – вспомнил Николай. Вопрос был роковым. Закрыл глаза, пытаясь думать…

Наутро он поднялся в небо. На высоте открыли люк. В дверном проёме близко с вертолётом проплыло облако, тяжёлое, как пузырь с водой. Ускользнуло, – открылся простор.

– П-шёл!

Пермяков прыгал первым. И, прыгнув, он механически раскинул руки, а ноги его были расставлены широко и уверенно, будто он стоял на небе, как бог. Это был девятисотый прыжок Коли Пермякова. Он шёл вниз. И вдруг подумал, что обманывался: искал любви там, где её не было.

Несколько секунд он летел, забывшись, навстречу смертельно приближающейся земле, прекрасной от солнца в этот утренний миг. Он пытался очнуться, раскрыть парашют, пока не поздно…

До самых морозов ждала Чупова, что её муж вернётся, но холода грянули, а мужик не возвращался.

В один из зимних дней Чупова надела платье «серебряное», принесённое соседкой с похорон, красное пальто в зелёный горошек, купленное в «Детском мире», и двинула в Научный городок. Там её никто не ждал, брать не хотели, но в правильно работающий отдел кадров внезапно заскочил Владлен Афанасьевич Добрынин. Он всегда куда-то спешил, ронял бумаги, карандаши и перфокарты. На доводы кадровицы с пучком седины на бывалой голове он ответил оптимистической глухотой:

– Вот и прекрасно! – собрал упавшие предметы: – Принимайте, иначе я сойду с ума!

И Чупову приняли.

После её появления в лаборатории, математики, работавшие над созданием электронных микропроцессоров, ранее ничему в жизни не удивлявшиеся, кроме своей науки, стали задавать друг другу необычные вопросы:

– Что у неё на голове? – спросила младший программист Муза, заметив на новой лаборантке шляпу, «облагороженную» крашеной лисой: мех шёл узкой полоской вокруг кривой тульи.

Никто не ответил: не знали, где выкапывают такие головные уборы с такими лисами.

– А как вам платье с косым подолом? – дополнила старший программист Ирины Машкина.

– Крикливо, что ли? – не понял научный сотрудник Пряников.

– Очень пёстро? – пробормотал кандидат наук Ковров, сразив остальных нехарактерной для себя наблюдательностью («даже Коврик заметил!»)

– Ну, Владлен! «Решил» кадровый вопрос! – воскликнула Ирина.

– Кого ты принял? – набросились они дружно, стоило заведующему лабораторией переступить порог.

– А кого же, собственно, я принял? – озадачился Владлен Афанасьевич.

– Вот-вот, напряги ячейки памяти!

– Да, ладно вам, радуйтесь, что помощница есть! – оптимизм Добрынина перешёл границы и он дал дёру.

– Ошибка в алгoле! – сказал Ковров, но не о новенькой.

И остальные математики следом за ним пошли на погружение в стихию чисел. Каждый из них окунулся в свою реку, впадавшую в море, именуемое темой (не всё же говорить о какой-то Чуповой).

– Ковров, ты опять тапочки забыл, – в дверях появился научный сотрудник другой лаборатории, швырнул стоптанную обувку на середину комнаты.

– Спасибо! – из своего уголка резво выскочил молодой учёный в носках, машинально обулся. – «Шапку» снова закодировать! – проговорил, не отрываясь от работы.

– Пора обсуждать Новый год, – предложила Муза.

– У тебя баран на балконе, ты своё сделала. А мне самая возня, – притворно возмутилась Ирина Машкина.

– Тортики, тортики, – светлого рая привет! – пропел Пряников: сам шутит о сочетании своей фамилии с любовью к сладостям.

– Какой ты жадный, Пряник, – Ирине приятна её незаменимость в их компании, состоящей из бывших однокурсников. – Добрынины могут не прийти…

В своё время (лучшее время Ирины Машкиной) Владлен Афанасьевич хотел жениться на ней, да передумал. Долго оба порознь холостяковали (она и до сих пор), оставаясь друзьями, но вот он устроил жизнь с молодой аспиранткой, у них сынок пяти дней. Ирине хочется, чтоб мамашу с ребёночком подзадержали в роддоме, а папаша бы встретил с ними Новый год.

– Да выпишут их! – разочаровывает Муза. Из неё учёного не вышло, зато получилась неплохая жена Пряникова, мать двоих детей, профсоюзный лидер. – Ковровы купят ёлку, как всегда.

За окнами всё молочно-творожное: иней, ледяной туман…

– А вот – и мы! – из другого корпуса с поздравлениями от дирекции явился Владлен Афанасьевич. – Дед Мороз, он подарки вам принёс!

За ним – лаборантка Чупова. Озябшими руками она держит стопку книг.

– Сейчас раздам! – суетится завлаб, роняя предметы.

– Научная фантастика есть? – бесшумной поступью подлетел Ковров. – Ребята, чур, мне, научную фантастику!

От лаборантки («На что мне книжки, – пять классов всего!») веет заразным насморком несчастья. Она похожа на суслика, выгнанного из норы водяным потоком. Поля шляпы заиндевели, с них уже капает. На сапоге грязно-песочного цвета сломана молния. Голенище раскрылось, будто шкурка надорванного банана.

Владлен ушёл к себе (кабинет на этаже рядом), остальные – в числа. Ковров и всегда за дощатым барьером, словно в бочке. Пряников, если надо поговорить, стучит в «забор»: «Эй, Диоген…» У лаборантки есть столик у дверей, недавно – ничейный, поставлен так, что она сидит спиной к остальным.

Согрелась Чупова. Думает. Вызов с Севера, которого она ждала, ведь Чупов обещал, видно, не придёт, зимовать придётся одной. Родственники ей – не подмога. Семейка-то – держись! Оба братика с жёнами скандалят. У каждого по дитю: мальчик и девочка, и они цапаются вкровь. Мама у них тоже горазда руками махать. Она с «заячьей губой». От носа ко рту шрам. Мычит, но близкие понимают. Мама подъезды моет. Отец дворником работает. Он недомерочек: голова, как у всех, ножки карлика, но метлой может шарахнуть. В трёхкомнатной квартире тесно, вот и привёл старший братец мужа: «Тихая у меня сестрёнка». Это верно, они воюют (и ей перепадает), но никогда никого не обзовёт, а всё: «мама», «батя», «братец Павлуша», «братец Николаша». Нет, чтоб им в хари, – возмущались соседи.

И вот Чупов перевёз её с одной окраины на другую, но не сложилось. Ничего не умеет баба: ни сготовить, ни прибрать, только посуду моет. К этому приучена с детства: в семье никто, кроме неё, посуду не мыл. А ещё она всё хихикает. Само собой, житьё с мужем для девчонки, просидевшей под строгим контролем родни до восемнадцати лет дома, в новинку, но Чупову не нравилось. «Чё хихикаешь, недоразвитая, чё ли?!» – заорёт он бывало. Даже бить её пробовал. Она проплачется и снова: «хи-хи» да «хи-хи». Однажды пришлось вызвать «скорую». Отсидев пятнадцать суток, Чупов забрал жену из больницы, где ушибы ей быстро подлечили. В палате с ней была интеллигентная старуха. Она сказала: «Как вы могли руку поднять, у неё взгляд беспредельно-доверчивый». Загоревал Чупов. Потому и умотал вскоре строить газопровод. Он денег ей оставил. Хватило на месяц. Когда деньги кончились, на автобусе, троллейбусе и на маршрутке с последними рублями прикатила она к своим: беда, – сгинул Чупов. Отец взял из уголка в прихожей импортную метёлку, мать замычала:

– Я-те, гадине, покажу, от хороших жён не сбегают!

Написала письмо в загс: «Помогите вернуть мужа…» Ждёт ответа, но уборщица в кафе «Али-Баба и разбойники», где Чупова за комплексный обед из двух блюд с минералкой, стала мыть посуду, успокоила: «Никого тебе не найдут». В Научном городке её приняли, как она считает, «всей душой» (она им так благодарна!) Владлен Афанасьевич полушубок обещал. Тут так хорошо! Ковры в комнатах и коридорах, в туалете чище, чем у Али-Бабы на кухне. Никто не суёт «клешни» в морду, не припечатывает друг дружку матом. Недаром она приглядела для себя это место работы. Мимо в трамвае ездила: от Али-Бабы домой. Мечтала. И мечта сбылась. Тёмно-синие глаза Чуповой под светлыми ресницами поблёскивают радостью бытия.

Ирина Игоревна учит её работать (многому научила!) Работа – одно удовольствие. Их комната называется лаборатория (слово трудное, но запомнила, и не одно!) Ещё есть операторский зал. Стены и потолок в нём из белых квадратиков в дырочках. Там садишься за кодировщик и, стукая пальцами по гладким кнопкам, набиваешь цифры и буквы иностранные, которые на листке бумаги. Потом – за перфоратор. Из него выскакивают карточки с мелкими продолговатыми оконцами, пробитыми в разных местах. Готово! Ирина Игоревна смотрит одну перфокарту, другую, наводя на свет:

– О, боже, – почему-то говорит она.

Ввинчивая тонкие каблучки красивых туфель в ковёр, она проносится ветром приятных духов, разметав концы шали, связанной в узор, похожий на тот, что сейчас на морозном стекле. Чупова смекает: с её обучением что-то не так. Подходит Ковров, кладёт ей на стол свою задачу, и она снова спешит в операторский зал. Другие девочки, лаборантки из других лабораторий, смотрят косо, а потому Чупова спешит, стараясь никого не беспокоить, быстро тыкает пальцами в клавиши. Готово! Ковров выбрасывает из колоды перфокарт бракованные и, пробормотав: «Ничего, научишься», выходит. Лаборантка – за ним. Он ещё не старый, но с блёстками седины в причёске ёжиком. Покорно склонясь над клавиатурой, выполняет Ковров не свою, «техническую», то есть, Чуповскую работу. Научные сотрудники должны думать, – пояснила ей Ирина Игоревна. Когда он возвращается за свою конторку, она по примеру Пряникова тихонько стучит по доскам «забора». Глядит она таким доверчивым взглядом, что Ковров предлагает:

– Хочешь, научу тебя расшифровывать выдачу с ЭВМ? Вместо чисел вот по этой таблице надо написать эти значки…

В лаборатории воцаряется ироническая тишина. Вскоре становится ясно: его способности как педагога ниже, чем у Ирины Машкиной. Ковров разочарованно уползает в работу. Инстинкт самосохранения подсказал ему, что лучше без «помощницы», будто нет её и никогда не будет. Женщины переглядываются: эмпирическим путём этот теоретик установил им известную истину.

– Ну, Владлен! – восклицает Ирина.

– Облагодетельствовал! – соглашается Муза.

Они начинают смеяться, их подстёгивает то, что сидящая тут же Чупова, не понимает, о чём они, и даже сама начинает тихонько подхихикивать. Чупова счастлива. Тут ей так хорошо, тепло, так бы и жила тут, никуда не уходя. Но надо, к сожалению, ехать каждый вечер в тёмный городской микрорайон, который коренные жители называют деревней Кадушкино. Там у неё оставленный мужем домик без парового отопления и воды. Она-то выросла в панельном доме при всех удобствах. А тут… Вчера кончились под окошком сухие колотые дрова. Чупова пошла в дровяник. Пуст сарай и настежь, снегу намело. Из-под снега вытянула доску, взяла топор, прислонённый к стене, ударила без пользы. Значит, дров нет? К маме и отцу, братьям боязно с пустяками. Соседка из другого сарая дала вязанку (несколько поленьев) и адрес, как проехать к дровяному складу. За небольшую плату «в порядке очистки территории» есть доставка щепы на открытой бортовой. «Без тулупчика тебе не обойтись». «Где же взять?» «Займи у кого-нибудь». Спросила у Владлена Афанасьевича, мол, за дровами мне… Он удивился: «У тебя, девочка, камин?..»

Вечерком Чупова пришла в шикарный кирпичный дом. Стены свежей краской выкрашены, ничего похабного не нарисовано. Какой-то дядечка не сразу пропустил к лифту, сперва позвонил наверх. Открыла молодая женщина, как-то сразу понявшая:

– А-а, полушубок…

В прихожей были: зеркало, вешалка культурная, подставка для обуви. «Всё по уму», как скажет Чупов. В приоткрытую дверь из комнаты выглянул Владлен Афанасьевич: на лице очки, в руке газета. Его жена быстро отворила дверь в прохладу подъезда. Чуповой хотелось побыть ещё, стояла и хихикала, но сообразила: жена Владлена Афанасьевича может простудиться без рукавов, и ушла на мороз сама. Вначале несла полушубок, обхватив, потом набросила на плечи. До чего стало ей тепло! Будто обнял кто-то добрый.

На дровяном складе над вагонами, полными срубленными деревьями, горело холодное солнце в небесах. Получив квитанцию взамен денег, прошла Чупова за женщиной, укутанной платком. Эта тётенька показала ей, где можно подбирать: наклоняйся и кидай в кузов грузовика. Пар от лица всё застил. Чупова хватала ледяную скользкую щепу наугад, точно золотую рыбу ловила руками в мелкой воде.

Мужики подошли:

– А дрова чего не берёшь? – спросил один.

– Рубить не умею, а пилы нет; мой-то на северaх…

Второй мужик покрутил у виска и подмигнул. Поехали. Мужики в кабине (один за рулём). Нет, бортовая не «открытая». Кузов был затянут плотной материей, но и в полушубке Чупова замёрзла, сидя в этом брезентовом домике. Еле разогнулась у сарая; возле него повыбрасывали щепу из кузова прямо в снег. Одно ведро щепы шофёр занёс в дом, но зажечь не сумел. Распорядился включить электроплитку, поставив её набок. Лицо и руки отогрелись. Другой дядька слетал в магазин (пришлось дать на водку). Попросили они «закусь». И «хозяйка» (так называли) выставила на стол жестяную банку со сладкой кукурузой (дёшево, а вкусно). Выпили… Тот ещё сбегал. Счастливая Чупова раззадорилась от пития, ей никогда не было так весело. Всё идёт, как надо: работа лёгкая и среди вежливых людей. Артур Геннадиевич немного забывчив: надо же, в носках шастает! Сегодня и вовсе праздник: дрова… Перезимует без родичей, без Чупова (его, – подтвердили в загсе слова уборщицы, – искать не будут).

– Ты чего дуроковатая? – полюбопытствовал один из мужиков, заигрывая.

Объяснение для неё привычное: схлопотала по голове с продолжительной отключкой сознания. Мама огрела, потом склонилась над ней, слёзы льёт. На ум, нет, не повлияло, зато лечили два месяца и поставили на учёт. Диагноз (она трудные слова запоминает): «Гематома передних долей головного мозга».

– …черпаком железным! – захохотала Чупова впервые развязно, гости – за ней…

Проснулась она среди тьмы и холода полностью раздетой, прикрытой едва, на кровати, недавно – супружеской, ныне, как в ужасе догадалась, – осквернённой. Натянула одежду, стащенную чьими-то торопливыми вороватыми руками. С опаской включив тусклый свет, дверь, распахнутую во тьму раннего зимнего утра, притянула на крючок. Пустые бутылки валялись, кукуруза была доедена (пять банок, весь припас). Исчез полушубок Владлена Афанасьевича. Щепа не горела: только примется огонь, тотчас затухнет… Рядом с постелью, где забившись под одеяло и под пальто в горошек, лежала она (не хотелось: ни жить, ни топить печь, ни ехать на работу), пылала электроплитка, поставленная набок. Вскоре плитка упала открытой спиралью на табурет. Табурет загорелся. За ним взялся остов дивана… Пламя бушевало, радуясь просохшему дереву, согревая спящую. Сделалось ей жарко, угарно, но хорошо. В этой комнате, в этом домике, в этой деревне Кадушкино её уже, считай, не было. Вырвавшись с дымом из щелей, просочившись на простор, летела Чупова над домами, снисходительно взглядывая вниз. Вот и Научный городок остался позади…

– Артур! – крикнула она так, будто они на равных, – ты опять тапочки забыл! – и взмыла в недосягаемую для живых синеву.

Ковров, оторвавшись от алгоритмов, удивлённо глянул под стол: ноги были на сей раз обуты.

– Галлюцинирую, ребята, начитался фантастики, – сказал он горько и, вдруг, увидел за числами быстро истаявший, знакомый, беспредельно доверчивый взгляд.

Сразу за проходной подошла к Анне Лилька (соседка из одного оврага) и сказала, будто на крыльцо Анне привезли какую-то бабку, с обеда лежит.

– На моём крыльце?! – поразилась Анна, не поверив, Лильку считала глуповатой. – И почему это она «лежит», она что – мёртвая?

– Может, и живая, – ухмыльнулась Лилька в ответ, – но встать не может.

Выйдя на мост, Анна сразу и увидела свой дом, стоявший среди других таких же в низинке, которую местные жители называли «нашим оврагом». Окошки золотились от пошедшего на закат солнца. Шла она, не спуская с него глаз, даже споткнулась. В самом деле, на крыльце чернело что-то, какое-то пятно. Сбежав под откос, Анна пропустила мчавшуюся мимо электричку, колеса обдали запахом смазки. Войдя в улицу, она увидела у своего палисадника полно народу, точно похороны. Косынка сползла с головы, но Анна не заметила, как она крутится на шее.

– Что случилось? – спросила привычным бригадирским голосом.

– Бабку привезли, – сказала Зина, соседка напротив.

Все расступились, Анна развязывала на шее косынку, но руки не слушались. На нижней широкой ступеньке крыльца на больничных носилках лежала старуха, тонкая, почти и неживая, накрытая одеялом в фиолетовых цветочках.

– Это что ж такое! – отступила Анна, сложив руки на груди, будто придерживая сердце, готовое выпрыгнуть.

Старуха была в забытьи, глаз не открывала. Для Анны (другие уже слышали эту историю) Зина снова рассказывала:

– Вижу: остановилась «скорая». Выглядывает врач: «Здесь живут Булошниковы?» Здесь, – говорю. Открыли дверцу, носилки вытащили… Мужик загорелый в тюбетейке говорит: «Мать привёз им из Ташкента. Она сама просила, мол, помереть хочу на родине своей». Я говорю: что уж переубедить не смогли старуху-то? К чему тащили такую даль? А он отвечает: «Вот сто рублей у нее в платке и документы, очень тороплюсь, у меня поезд в шесть ноль-ноль». Бросил так и укатил!

Другая соседка Надя руками всплеснула:

– А старушка-то всё без сознания!

– Вроде, да…

Все посмотрели на бабку.

– Врач в «скорой» (какой-то парень без врачебного халата) сказал авторитетно, мол, она слабая и парализованная, но ещё может долго прожить, просто с дороги умучилась. У неё сердце крепкое, – дополнила Зина.

– Сердце крепкое! – ахнули в толпе.

– Ну и, слава богу, пусть живет, чем помирать! – сказала сердобольно новенькая в посёлке Надя. – Анна, ключи-то у тебя…

Все посмотрели на Анну. Она глядела мимо лиц, мимо глаз вопрошающих, молча нашарила в кармане ключи, отдала кому-то в протянутую руку, сама пошла в огород, медленно, больным шагом.

…В доме старуху положили на Вовкину кровать, он с занятий вернулся:

– Ладно, я на печке посплю.

Когда мальчишка убежал, Зина сказала невесело:

– Каково Анне? Ты, Надя, не знаешь… Это такая бабка…

– Какая?

– Да жуткая!

– Тсс, может, она слышит, – растерялась Надя.

Солнце покраснело над берёзовым холмом, под окнами от предгрозового томления до земли склонилась узорной листвой калина. Старуха лежала неподвижно и вдруг открыла глаза. Смотрела в потолок. Потом, словно не найдя чего-то там, на потолке, перевела взгляд вбок, но голову так и не повернула. Надя сказала:

– Глядит!

Глаза у старухи были иссиня-серые, понятливые. Они казались случайными на жёлтом неподвижном лице.

– Ну, бабуся, ты в полном сознании! – сказала Зина безо всякой радости.

– Баушка, а баушка, ты говорить-то можешь? – спросила Надя участливо.

Плотно сжатый, ломкий рот тихонько дёрнулся, и в сморщенном горле пискнуло, словно прочистилось оно:

– Ма-ленько.

– Ну и ну! – Зина пошла к дверям.

…Анна плакала в огороде, в лопухах. Этого от неё никто не ожидал. Она – член фабкома, специалист, без которого не может работать местная фабрика. Анна обшивает стулья. Двадцать лет изо дня в день. Теперь ещё – защита прав рабочих… В пиджаке и в косынке на митингах, на трибунах. Дом у Анны Булошниковой хороший, сын учится в техникуме, муж – не пьяница. И чтоб Анна плакала… Зина пришла поддержать, но стояла молча, нервно лузгая семечки. Анна вспомнила всё, но особенно тот холодный день, когда родился Вовка. Из роддома было некуда. У Анны в бараке, в комнате пять человек. Они с Ваней надеялись, что с ребёнком свекровь не прогонит… Стучали долго, не открыла. Только мелькнуло в окне белое лицо. Тогда оно было полное, молодое. А дом какой был! И одна во всех комнатах! Потом, когда решили строиться, Ваня впервые после той ночи пошёл к матери, мол, у неё в ограде полно кругляка, как раз, на сруб. «На что ей? Может, отдаст?» Не отдала. «Баню буду новую ставить». И поставила. Издали блестела баня крышей. Квартиру обещали Анне, не дали: перестало государство квартиры людям давать. Стали они строиться. Строили, строили, все жилы вытянула рассрочка. Ваня на трёх работах крутился, слёг, инвалид теперь. Всё припомнила Анна у бани в лопухах… Но тот вечер, лицо в окне…

– Она в сознании? – спросила осипшим голосом.

– В полном, и говорит к тому ж…

– Как же я ей в глаза смотреть буду?

– Ты, что ли, в чём виновата перед этой ведьмой! – поразилась Зина.

Анна помолчала.

– Мне за неё неловко, – сказала спокойно. – Как ей теперь от меня добро принимать?..

Пришёл Ваня.

– Эх, понимаю я тебя… И денег так мало! Ведь она, когда к сеструхе уезжала в этот Ташкент, дом продала. Какой был у нас дом! Отец, царствие ему небесное, ставил…

Над посёлком и над лесом потемнело. По огороду пронёсся тревожный ветерок. Калина под окном встрепенулась, ожила, надулась зелёным парусом навстречу надвигающейся непогоде.

– Ладно, хватит ныть, она, наверное, с дороги не ела, – сказала Анна, – и… вообще… Чего рассусоливать, человек же, – поднялась, отряхнула деловой пиджак и пошла между грядами в дом…

Одна коллега, побывав у меня в гостях, сказала: «Ты счастливый человек, хорошая семья, все весёлые… Откуда же у тебя такие трагические новеллы?» Иной раз я и сама с удивлением думаю: откуда?Но когда начинаю вспоминать и разбирать все страницы своей жизни, то вижу, что восприятие жизни как трагедии для меня, пожалуй, ближе, чем безоглядный оптимизм. Конечно, дома, в семье, среди родных людей, любой человек выглядит защищённым.Но моя жизнь определённого периода была полна драматизма. Это период сбора материала. Весь основной материал для своих произведений писатель берёт из первой трети своей жизни. Именно так и произошло со мной. После этого уже пошла немного другая жизнь, не столько кинетическая, сколько пригодная для осмысления.Первый рассказ в этой книге под названием CR был написан очень давно и проецирует давние события на современность. И проекция сия, увы, точна, как в математике. То, что произошло давно, и теперь в точности так: охотники за чужой жилплощадью процветают. То есть, не всё, что было пережито давно, является каким-то устаревшим продуктом. Всё зависит от вечности или невечности темы.Вечные темы меня всегда находили сами. Одно время они будто устроили на меня охоту. В результате немало произведений, где добро и зло, трагедия и мечта, переплелись и дали сплавы, которые живут и живут…В книге «Маленький парашютист» собраны вещи, которые никакое время не берёт.Вот, например, «Помолвка». Это мой собственный ремейк моей же новеллы. Само то, что ремейк удался, что он был прост в исполнении, говорит только о том, что как раньше, так и теперь существуют такие мужчины, которые хотят плюсом к автомобилю и зеркальному потолку в ванной приобрести живую красивую женщину. И тут уже дело самой женщины: продастся она или нет.Из «Помолвки», от её главного персонажа Антонины, у которой пропал без вести жених (ушёл служить в армию в Афганистане), переход довольно плавный к другому афганцу, но не только не пропавшему без вести, но вернувшемуся, вроде бы, благополучно с войны. В новелле «Ах, мой милый Августин…» этот вернувшийся с войны Митя Феденёв, будто и не вернулся оттуда. Он такая же потеря войны, как и его друг, погибший на этой войне. Помню, как на вечере в Центральном доме литераторов я читала эту новеллу, а в аудитории оказался врач. Он потом во время обсуждения доказал, что мой Митя Феденёв пережил синдром войны, так это называют врачи. Я не сделала это специально, просто шла за логикой характера этого человека. Афганистан, и то, как туда попадали на войну, прошёл через моё сердце, потому что туда чуть было, не угодил мой сын, совершенно случайно не попавший на эту войну, зато с точно таким же синдромом войны оттуда вернулся его друг.В книге «Маленький парашютист» есть профессиональный парашютист Коля Пермяков. У него был прототип. Тоже профессиональный парашютист, который был влюблён в меня, не понимая, что этой корреспондентке, то есть, мне, он стал безразличен ровно с той секунды, как пролепетал все слова, нужные для газетной заметки. Коля Пермяков попадает в капкан собственного чувства, собственной любви. Эта новелла вобрала в себя множество смыслов, в том числе и один из моих главных смыслов. Меня всегда интересовала проблема самовнушения, самогипноза и просто внушения и гипноза. Ситуация, в которой оказался Коля Пермяков, практически смертельная. И каждый может в такую попасть, потому, что на всякого гипнотика в этой жизни есть своей гипнотизёр.Можно сказать, что в этой книге есть ещё парочка маленьких парашютистов. Эти персонажи, как и Коля Пермяков, отправляются в полёты, которые всегда готовы закончиться летальным исходом. Эти два персонажа, героиня новеллы «Два преступника брали сберкассу» Аля Решетникова и персонаж Чупова из «Щепы» являются моими особыми персонажами. Подобный персонаж есть ещё в двух моих произведениях. Это такой особый психологический тип, который всегда притягивал меня своей полнейшей малостью. Вот есть в любом обществе маленький человек, а этот ещё более малый, где-то между взрослым маленьким человеком и ребёнком. Впрочем, маленькие люди в моём понимании, которое я, конечно, взяла из традиционной классической литературы, последователем которой являюсь, это целые страны, целые народы, это вообще человек, живущий на планете Земля. Что касается таких персонажей, как Аля Решетникова из новеллы «Два преступника брали сберкассу» и лаборантка Чупова из новеллы «Щепа», то это те, на судьбах которых отражается любой изъян любого общественного строя. А потому тот общественный строй является справедливым, где придают важное значение защите именно таких людей. Писатель не может существовать вне идеи гуманизма.Свою книгу «Маленький парашютист» я вижу как некое собрание парашютистов, которые улетают в небо, слетают с балконов, превращаются в дымок от сгоревшего дома. Честно говоря, я против таких парашютистов. Лучше бы они счастливо и твёрдо жили на земле. А потому заканчиваю этот обзор своей же собственной прозы, собранной в этой книге, осанной, которую я пою простой женщине Анне Булошниковой из новеллы «Свекровь». Это абсолютно типичная русская женщина. Такие есть в русском народе в массовом количестве. В других моих произведениях они тоже, конечно, есть. Думаю, что на таких, как Анна, и держится наш не слишком устойчивый и зовущий в ненужные полёты мир.

Татьяна Чекасина Лауреат медали «За вклад в русскую литературу»Член Союза писателей России с 1990 г.(Московская писательская организация)

Примечания

1

клетки рака (из истории болезни), прим. автора