Скучными осенними вечерами в доме у Дундертака подолгу сидят, не зажигая лампы. Керосин стоит дорого, да и достать его трудно, так что приходится экономить. Впрочем, и в сумерках всегда найдется, чем заняться. Например, можно чинить сети. Это считается мужским делом. А женщины, чуть стемнеет, встают из-за прялок и садятся вязать чулки. Вязать чулки — дело нехитрое. Можно и вслепую.
Так коротают вечера в будни. По субботам же и перед праздниками, отобедав, уже больше ничего не делают, а садятся сумерничать.
После того как набродишься по лесам и полям, после опасных походов в открытом море, что может быть приятнее этих тихих послеобеденных часов?
Дундертак забирается с ногами на широкую деревянную лежанку, а рядом пристраивается Малыш Христофор и затихает, уткнув нос в колени хозяина. За белесыми оконными стеклами раскачиваются черные ветки деревьев. Из открытой дверцы кухонного очага тянет ровным жаром догорающих поленьев. Все вокруг теряет привычные очертания, преображается, меняет свое лицо. В углу, оказывается, стоит не шкаф, а одетый в доспехи рыцарь — страж королевского замка. Подвешенный к потолку хлебный вертел превращается в копье, а насаженные на него круглые хлебы — в проткнутые насквозь рыцарские латы. Это трофеи, взятые в бою у врага.
Дундертак пристально всматривается в сгущающиеся сумерки. Он забывает обо всем на свете. Забывает, кто он такой, забывает, что находится под надежной кровлей родительского дома и что рядом, словно самое безобидное домашнее животное, сладко посапывает во сне Малыш Христофор.
Всего этого больше не существует. В медленно надвигающейся темноте перед Дундертаком разворачиваются картины кровавых битв и самых удивительных приключений. Это не дрова догорают в очаге — это пляшут отсветы пожара горящей крепости. Не деревья качают за окном черными ветками — это мчится в наступление вражеская конница. Рыцарю в доспехах грозит смертельная опасность.
Дундертак вскакивает с лежанки:
— Берегитесь, милорд! Берегитесь!
И в ту же секунду волшебные чары пропадают. Взрослые поднимают глаза от работы и, улыбаясь, глядят на него. На полу барахтается удивленный Малыш Христофор. Пшеничные волосенки Дундертака еще стоят торчком от пережитого волнения, но лицо уже выражает самое горькое разочарование. Никакой вражеской конницы и в помине нет — просто это мотаются за окном ветки деревьев. Рыцарь в доспехах? Но это же обыкновенный посудный шкаф! А горящая крепость обернулась старой кухонной плитой, в которой догорают обыкновенные дрова.
Мама смотрит на сына и ласково спрашивает:
— Ты опять замечтался, Симон?
Христофор зевает, показывая мягкий язык, и недовольно скребет лапой за ухом. Он так сладко соснул — и вот тебе на!
Что тут говорить? Разочарованный и смущенный, Дундертак тихим мышонком забирается обратно на лежанку.
Иногда в дом заходили мастеровые из чужих, далеких мест. Приходил сапожник со связкой березовых колодок за плечами и двумя стеклянными шарами в руках. Шары наполнены водой. Ее, наверное, никогда не меняют, такая она всегда затхлая. Стеклянные шары прозвали лампами сапожников. Их действительно изобрели сами сапожники. Работая, они ставили обычную керосиновую лампу между двумя такими шарами. Вода отражала свет, и сразу становилось так светло, что протягивать шилом дратву не составляло никакого труда.
Заглядывали к ним в дом и другие. Например, портняжных дел мастера. Эти важные господа приезжали обычно в собственных телегах. Пока в доме щелкали их ножницы и стучали утюги, к столу подавались самые изысканные кушанья — свежезажаренный сиг и теплый, только что испеченный хлеб.
Зато коробейники приходили на своих двоих. Их профессия была тяжелой и утомительной. День за днем ходили они по проселочным дорогам. Шаг за шагом, от двора к двору. Они таскали с собой два тяжелых короба, подвешенных на ремнях через плечо. Один спереди, другой сзади.
На остров, где жил Дундертак, чаще всего заходили двое: один — по прозвищу Уноси-Ноги, другой — Чистюля-Ниссе.
Уноси-Ноги был огромный, неопрятный детина, от которого вечно плохо пахло. Он нагнал страху на весь остров, а что до Дундертака, так он боялся его больше всего на свете. Уноси-Ноги умел всех заставить плясать под свою дудку. Никто не осмеливался ему ни в чем отказать, потому что Уноси-Ноги всегда грозился, что придет ночью и подожжет скотный двор и сеновал.
В один прекрасный день, когда Дундертак был дома один, дверь в хижину с треском распахнулась, и ввалился Уноси-Ноги. Постучать или же спросить разрешения войти было не в его обычаях. Увидев, что мальчик один дома, он окончательно обнаглел, направился прямо к окну, где стоял кухонный стол, стукнул по нему кулаком и гаркнул во все горло:
— Эй, щенок, подать сюда жратву и питье! Я, видишь ли, проголодался, а если Уноси-Ноги захотел пожрать — он должен пожрать! Слыхал? Или сказать погромче?
Дундертак от страха начал икать. Малыш Христофор прижался к его ногам, чуя угрожавшую хозяину опасность.
— Ну? — рычал Уноси-Ноги. — Я устал и желаю спать! В кровати и на мягкой перине! Если Уноси-Ноги желает дрыхать, подавай ему помягче! Что?
Дундертак оцепенел. Христофор выгнул спину — блестящая шерсть, встав дыбом, заходила электрическими волнами.
— Пожрать и завалиться! — орал Уноси-Ноги. — Слышишь? Может, еще громче? Я целый день шатался по дорогам! Ясно тебе?
У Дундертака язык стал как деревянный. Он не мог вымолвить ни слова. В голубых глазенках застыл ужас.
— Полный вперед! — командовал Уноси-Ноги. — Руля не слушаться?
Руки и ноги Дундертака налились свинцом, и он не мог пошевельнуться.
Уноси-Ноги не торопясь вытащил из кармана брюк коробку спичек и наклонился над Дундертаком. Дундертак увидел совсем близко злые зрачки и почувствовал зловонное дыхание грязного рта.
Христофор весь подобрался и, приоткрыв верхнюю губу, показал блестящий ряд остро отточенных зубов. Дундертак стоял навытяжку, приготовившись к самому худшему.
— Послушай, парень, — процедил Уноси-Ноги, и волосатый кулак с зажатой в нем коробкой спичек подъехал к самому носу Дундертака. — Ты что, оглох? Да я из тебя котлету могу сделать! Но мы придумаем что-нибудь поинтереснее. Запрем двери и пустим в твоей хибаре петуха. Красивый будет петух — красный да большущий, до самой трубы гребешок! Не простой петух, а особенный — моей работы. До чего ж тебе тепло будет да приятно. Теплее, чем тебе хочется. И я погрею над огоньком свои бедные, промерзшие руки. Ох, и погреюсь же я! Не бойся, уж позабочусь, чтобы горело как следует!
Уноси-Ноги придвинулся еще ближе. С заросшего щетиной лица на Дундертака не отрываясь глядели налитые кровью глаза.
Дундертака трясло, как в лихорадке. Он больше не надеялся остаться в живых. Спина его покрылась холодным потом, колени стали мягкие, как вата, и дрожали. Еще секунда, и он хлопнулся бы без чувств.
Но Малыш Христофор сохранил полное присутствие духа. Мягким движением он сжался в комок, приготовился — и, будто им выстрелили из пушки, прыгнул в лицо великана. Первым на его пути попался нос, торчавший прямо посередине этого огромного волосатого чурбана, — и сильные, острые зубы Христофора защелкнулись.
Нападение было неожиданным. Уноси-Ноги отшатнулся, издав леденящий душу вопль. Ничего удивительного — Христофор умел кусаться! Отшвырнув коробок со спичками, Уноси-Ноги обеими руками пытался оторвать от себя взбесившееся животное. Легко сказать! Христофор висел на коробейниковом носу надежнее любого замка.
У коробейника потемнело в глазах. Видимо, он решил, что в доме поселился сам Нечистый, выпустивший на него всех духов тьмы. Он как сумасшедший выскочил на улицу. Забыл и дверь запереть, и дом поджечь. Ноги у детины были длинные, и его не надо было учить бегать. Бежал он в этот раз, как, наверное, никогда в жизни не бегал. На носу у него мертвой хваткой повис Христофор.
Уже далеко от дома, на проселочной дороге, выдренок разжал зубы. Но Уноси-Ноги продолжал удирать. И удрал так далеко, что с этого дня о нем на острове ни слуху ни духу не было. Никто об этом, кстати, не жалел. Наоборот, все вздохнули с облегченном.
Сколько лет подряд Уноси-Ноги шатался по острову, гремя спичечным коробком под носом у добрых людей и грозя устроить пожар! И никто не решался указать ему на дверь и произнести наконец вслух его имя: уноси ноги!
А вот Малыш Христофор не испугался и натянул-таки зазнавшемуся детине нос. Проклятый коробейник долго будет помнить выдренка Христофора!
Рыбаки посмеивались:
— Натянул нос, говорите? Вот уж истинно так! Теперь не скоро заживет.
Что ж, Христофор честно заработал свою морковку и молоко.
Чистюля-Ниссе был полной противоположностью Уноси-Ноги. Это был маленький аккуратный человечек, обутый в ладные, прочные сапоги. (Ножищи Уноси-Ноги вечно были замотаны какими-то тряпками, издававшими отвратительный кисло-затхлый запах дорожной грязи.) Руки и лицо у Чистюли-Ниссе всегда были чисто вымыты, и от него удивительно приятно пахло душистым мылом. Короче, он вполне заслужил свое прозвище.
Короба Чистюли-Ниссе были до отказа набиты множеством заманчивых вещей, которые он с готовностью выставлял на всеобщее обозрение. Чего тут только не было: разноцветные ленты, перламутровые пуговицы, восковые розы, пачки иголок, бумажные цветы, длинные бруски мыла, цветные открытки, гребенки и щетки.
Как увидел все это Дундертак, так и застыл, не в силах оторвать глаз. И показалось ему, будто светлее стало в их серой, убогой хижине, словно Чистюля-Ниссе принес в своих коробах самые диковинные сокровища земли.
От созерцания столь сказочных богатств у Дундертака закружилась голова. Но не так просто было удивить Малыша Христофора. Он осторожно обошел раскрытые короба, подозрительно принюхиваясь, будто чуя какую-то скрытую опасность. В нос ему ударил странный запах — запах мыла и туалетной воды. Маленький умный звереныш недоуменно почесал лапой за ухом. Но сколько он ни старался, сколько ни принюхивался, так и не мог толком ничего понять!
Когда наступил вечер, вокруг Чистюли-Ниссе собрался весь дом. А потом, когда с деловой стороной вопроса было покончено, гостеприимная хозяйка пригласила старика закусить чем бог послал. Чистюля-Ниссе с довольным видом разгладил свою белую волнистую бороду. Он благодарил, пожимал хозяйке руку и вообще не знал, как выразить обуревавшие его чувства.
— Совсем не везде потчуют хлебом, рыбой да еще добрым словом в придачу, — пожаловался он. — Нет, не перевелись еще на свете глупые и жестокосердные люди, которые презрительно взирают на Чистюлю-Ниссе с высоты своего благополучия. «Цыц, ты, тряпичная душа! — говорят они. Знать тебя не хотим! Проваливай-ка со своим барахлом подобру-поздорову!»
Чистюля-Ниссе жалобно развел руками, обводя слушателей тем непередаваемо печальным взглядом, какой бывает только у старых людей.
Дундертак сидел навострив уши и широко раскрыв глаза, с жадностью глотая все, что видел и слышал. У старого седобородого коробейника висели в ушах сережки, тихонько позвякивавшие в такт каждому движению головы. Дундертак знал, что рыбаки и боцманы часто носят в ушах оцинкованные медные кольца, якобы предохраняющие от ревматизма. Но таких сережек он никогда ни у кого не видел. Впрочем, мало ли чего он еще не видел в своей коротенькой жизни!
— «Цыц, говорят эти господа, — продолжал Чистюля-Ниссе. — Молчи и проваливай!» Все чаще и чаще слышу я эти слова. Конечно, кто хозяин в этом мире, тому нетрудно заставить молчать других. Но, случается, и этим господам приходится туго и кончают они куда как скверно. Уж кому, как не мне, это знать!
Чистюля-Ниссе печально покачал седой головой. Печально зазвенели сережки.
— Много-много лет назад жил на далеком острове в шхерах один барин. Когда-то он был капитаном дальнего плавания и стоял на мостике не одного большого корабля. Звали его Ниссе Норлунд. Этот Ниссе Норлунд выстроил себе далеко от всех дом, похожий больше на крепость. И заперся он в этом доме, чтобы не слышать больше звуков человеческого голоса.
Когда-то этому человеку дана была большая власть. От одного его слова зависела судьба целого корабля. А с ним, капитаном, заговаривать никому не полагалось. Бывало, стоит он на капитанском мостике, поднимет руку, скажет: «Молчать!» — и никто уже не отважится обратиться к нему с советом или разъяснением.
В конце концов он до того зазнался, что вообразил себя властелином мира. Дом его стоял на опушке леса, у самого берега моря. В лесу пели птицы, с моря налетал ветер, волны бились о берег. Но капитана, бежавшего от людской суеты, птицы, ветер и волны только раздражали. Ничто не имело права нарушать окружавшую его тишину. Поэтому, когда ему удавалось поймать какую-нибудь птицу, он залеплял ей клюв смолой и только потом уже отпускал обратно на волю. Птица была обречена на молчание. Она не могла больше петь, не могла клевать зерен и освежать горлышко росой. Но она была осуждена не только на вечное молчание. Приговор был страшнее: медленная смерть от голода и жажды. И наступал момент, когда она умирала этой страшной смертью. Умирала только потому, что Ниссе Норлунд желал тишины.
Но не во власти капитана было заставить молчать ветер и волны. Тогда он заколотил в своем доме все окна и двери и чуть ли не все время проводил взаперти, ибо не осталось у него больше ни капли мужества для того, чтобы принимать мир таким, каков он есть, чтобы с улыбкой внимать тысячам его голосов.
Но время от времени ему приходилось бывать в рыбачьем поселке, чтобы закупить кое-что в лавке. Тогда он затыкал уши большими кусками ваты и старался как можно незаметнее проскользнуть мимо рыбацких хижин, выбирая узкие, обходные тропки и грязные проулочки, где бродили одни свиньи. Он избегал смотреть встречным в глаза.
И вот однажды случилось так, что он возвращался в свою усадьбу позже обычного. Спустились сумерки.
Где-то поблизости заухала сова, предсказывая несчастье.
Капитану стало не по себе. Но он не мог поймать сову и избавить свои уши от ее пронзительного крика.
Он пошел быстрее. Но сова перелетела на другое дерево и опять жутко и угрожающе заухала где-то совсем рядом.
Под ногами у капитана шмыгали, шурша травой, полевые мыши. В придорожной канаве надрывались лягушки. Барсук, встав на задние лапы, тряс у дороги куст орешника.
Капитан прибавил шагу. Скоро его рубашка стала мокрой от пота. Сердце бешено стучало. Он едва переводил дух.
В стороне на пригорке сидела красно-рыжая лиса. Подняв морду к луне, лиса истошно и пронзительно завыла.
Казалось, весь лес преследует капитана. Он побежал.
Но спасения не было. Тысячи разнообразных звуков обрушились на него со всех сторон.
Все, как один, звери и птицы проснулись и о чем-то жалобно кричали ему в самые уши.
Капитан бежал из последних сил. В груди громко колотилось сердце, но остановиться он не смел. Не помня себя от страха, капитан мчался напролом через лес.
Ветки хлестали его по лицу. Камни до крови обдирали ноги. Колючки рвали одежду.
Еще немного, и капитан свалился бы без чувств.
Но, стиснув зубы и собрав последние силы, он все бежал и бежал, подхлестываемый невидимым безжалостным кнутом.
В ушах у него свистело, квакало, кричало, скрипело, смеялось, фыркало и плакало… Все живые твари, какие только есть на свете — на земле, на небе, в полях, лугах и лесах, — мчались за ним вдогонку на мягких лапах и бесшумных крыльях.
Каждый кричал по-своему, и их тоскливые крики раздирали капитану барабанные перепонки.
Капитан споткнулся. Упал. Поднялся. Побежал дальше…
Наконец-то!
Наконец-то дома! Он распахнул дверь — и вдруг свалился прямо на пороге.
Ибо все деревья около дома были усеяны громко кричащими птицами. Это были те самые птицы, которых капитан когда-то обрек на молчание и смерть, залепив им клювы смолой. В птичьем крике изливалась вся скорбь, все страдание и все одиночество живого существа. Словно удар ножом в спину, настиг этот крик капитана и поверг его на землю, прежде чем он успел переступить порог своего дома.
Но, сделав последнее усилие, капитан все же кое-как переполз через порог и трясущимися руками закрыл за собой дверь. Потом улегся тут же на полу и, смертельно усталый, в мокрой от пота одежде, заснул мертвым сном.
Когда он проснулся, завывал шторм и волны глухо бились о берег. Вся природа взбунтовалась. Капитан, надежно защищенный толстыми стенами своего дома, тщетно пытался заткнуть себе уши.
Но сквозь рев шторма и грохот волн услышал он голоса людей, звавших на помощь. Капитан в ярости сжал кулаки. А пронзительные вопли не утихали. В открытом море погибал корабль. Волны, разбиваясь, перекатывались через палубу. Ломались мачты. Людей одного за другим уносило в бушующее море.
Все громче, все отчаяннее кричали несчастные, моля о помощи. А человек, ходивший когда-то капитаном на морских кораблях, лишь плотнее зажимал уши ладонями, только бы не слышать криков. Но ничто не помогало. Вопли погибающих проникали к нему через все преграды. Тогда он бросился в постель и накрылся с головой одеялом. Наконец ему удалось заснуть, в то время как рядом шли ко дну люди, которым он мог бы протянуть руку помощи.
Когда капитан снова проснулся, было уже утро. В окно светило солнце. Шторм пронесся мимо. Море успокоилось. Корабля и людей как не бывало.
Вокруг стояла праздничная, сияющая тишина. Капитан встал с постели. Дом встретил его странным молчанием. Он прошелся по комнате и не услышал звука собственных шагов. Открыл дверь — его встретила глубокая тишина. Он топнул ногой — будто и не топал. Хлопнул в ладоши — ни звука. Тогда он принес ружье и выстрелил вверх — один раз, другой, третий. Словно бесшумно вспорхнули в летнее небо легкокрылые бабочки — и только.
На лице капитана появилась счастливая улыбка. Наконец-то он обрел желанный покой! Отныне никакие звуки не будут терзать его слух. Мир для него умер.
Недели шли за неделями, месяц за месяцем, а капитан по-прежнему жил в своем пустом доме, окруженный бесконечно глубокой, мертвой тишиной. Теперь он не слышал ни рокота прибоя, ни шума ветра, ни птичьего пения. И капитан улыбался улыбкой счастливого человека.
Но шло время — и улыбка застывала на его губах. И настал день, когда, не в силах более выносить эту вечную тишину, капитан ушел из своего одинокого, пустого дома. Он пришел в поселок. Ему хотелось увидеть живое человеческое существо, услышать звук человеческой речи. Он смиренно останавливался на всех перекрестках, искал людных мест. Он пытался вступать в разговор с людьми. Но люди не слышали его. Они видели, как он подходил, но не слышали звука его шагов. Они видели, как он раскрывал и закрывал рот, пытаясь что-то сказать, но не слышали ни слова. Слова умирали, не успев родиться.
Тишина, которой прежде так жаждал капитан, превратилась в страшную кару. Капитан оказался заживо погребенным в огромном склепе. Люди смотрели на него, как на призрак. В его присутствии им становилось не по себе, и они отворачивались, делая вид, будто не замечают его.
Капитан брел от поселка к поселку. Его одежда превратилась в лохмотья. Повсюду он искал общества людей, но они отворачивались, оставляя его наедине с ужасной пустотой одиночества. Все глубже погружаясь в пучину молчания, капитан медленно шел ко дну.
Однажды ночью на море бушевал шторм, и судьба снова привела его к тому месту, где когда-то, в пору расцвета своего благополучия, построил он свою усадьбу. Как и в тот раз, буря разбила о скалы какой-то корабль. Все было точь-в-точь, как в ту ночь, когда он не захотел услышать ни голоса бури, ни криков тонущих людей. Как и в ту ночь, волны бешено кидались на беззащитный корабль, и, пытаясь удержаться, люди отчаянно цеплялись за рубку, которую окатывало водой. Капитан, который столько лет, оборванный и грязный, бродил по дорогам, бросился на помощь. Добрые силы были с ним в ту ночь, и ему удалось спасти весь экипаж от неминуемой гибели…
Так дано было Ниссе Норлунду искупить грех гордыни. Он снова обрел дар речи. Он снова услышал человеческий голос. Он вышел из склепа молчания, и снова зазвучал для него великий оркестр жизни.
Коробейник кончил свой рассказ. Его седая голова тряслась от старости. В ушах тихонько позвякивали сережки.
— Но ведь все это, наверное, просто сказка? — спросила хозяйка.
— Да, — ответил коробейник, поглаживая старческой рукой с распухшими венами свою белую волнистую бороду. — Да, это сказка. И, как все сказки, это правда!
Дундертак, сидевший у ног коробейника, прослушал всю сказку затаив дыхание. Зато Малыш Христофор все время отчаяние зевал, показывая длинный морковно-красный язык. Видимо, ему было скучно. Наконец он не выдержал, положил лапу на нос и закрыл глаза, притворяясь спящим.
Один из слушателей не мог сдержать любопытства:
— Как же это так получается, Чистюля-Ниссе? Ведь тебя тоже зовут Ниссе Норлунд. И говорят, что в молодости ты хаживал в капитанах дальнего плавания. И что когда-то ты был самым настоящим барином.
Чистюля-Ниссе принялся не спеша укладывать в короба ленты и иголки.
— Да, — промолвил он наконец. — Часто случается, что человека от власти и почета швыряет на самое дно, в нищету и унижения. И немало страданий выпадет на долю того, кто сидел когда-то у власти, прежде чем он научится доброте и смирению.
— А почему ты носишь эти серьги?
— Видишь ли, когда человек вечно бродит один по дорогам, он в конце концов начинает бояться молчания. Ему надо, чтобы кто-нибудь с ним разговаривал. Хотя бы такие вот сережки…
На улице было уже совсем темно. Пора было проведать скотину и подбросить ей на ночь свежего сена. Коробейник упаковал свои короба и собрался было уходить.
Но тут вмешалась добросердечная хозяйка:
— Если мы немножко потеснимся, ты, может, не побрезгуешь переночевать у нас?
— Спасибо тебе, — обрадовался Чистюля-Ниссе. — Это просто замечательно! Стар я, знаешь ли, становлюсь, чтобы ночевать по сараям и сеновалам.
Когда кто-то из домашних пошел в хлев, Малыш Христофор воспользовался моментом, скользнул в открытую дверь и отправился ловить рыбу в своих заповедных, ему одному известных, местечках.