Стоило Сергею Сергеевичу отлучиться в другой город, как немедленно летели от него письма Пташке, – переезд никак не отразился на семейных традициях. Иногда, правда, кажется, что письма как-то почти неуловимо потускнели. За исключением описаний природы повеяло буднями. Впрочем, нет оснований ждать особой праздничности настроения в обществе, где расстреливают, к примеру, бухгалтера Радио, а выступление на собрании в Союзе композиторов может оказать существенное влияние на творческую деятельность, о чём Прокофьев рассказывает Лине Ивановне.

13 апреля 1937 года он пишет из Ленинграда:

«Дорогая Пташка,

Сегодня утром ввалился Афиногенов и передал твоё письмо, которому я был очень рад. Приложение – мало интересное, но жаль, что не приложила заметку из „Правды“, где говорится, что моё выступление в Союзе композиторов интересное, хотя и спорное. (Афиногенов сообщил). Он считает, что это не плохо…» (Дальше, несчастный, пишет про мучивший его фурункул, с которым придётся всё же играть на концерте… В конце письма уточняет у Пташки личность расстрелянного бухгалтера, эта подробность выглядит буднично. Видимо, расстрелы бухгалтеров – дело обычное). «Крепко, Миленькая, обнимаю тебя, до 17-го! Поцелуй ребят.

Твой Серёжа»

На лето супруги разъехались: Сергей Сергеевич – в любимый с юности Кисловодск, Лина Ивановна – к морю. В этом тоже есть элемент советской жизни. Никогда раньше супругам и в голову не приходило разъезжаться на лето. Вместе снимали дома на океанском побережье, куда и отправлялись, как писал Сергей Сергеевич, «всем цугом». Но, может быть, в связи с нехваткой путёвок и курсовок в России уже была принята такая практика – раздельный отдых, послуживший мотивом не только для множества анекдотов, но и семейных раздоров. На курортах заводили романы, и появилось даже такое выражение: «курортный роман», то есть, краткий, недолговечный, на время отдыха в санатории.

Москва, 6 августа 1937 года

«Дорогая Пташка,

Получил твою телеграмму и рад, что ты хорошо долетела. Жаль, не прибавила, каков был перелёт, но если тошнило, то, конечно, об этом телеграфировать было неудобно. Я приезжал в город, потому что вчера у румынского посла был обед… (присутствовали английский, бельгийский, польский, финляндский послы с женами и больше никого). Уж не знаю почему меня пригласили в такую шикарную компанию. Тебе тоже было приглашение, и хозяин очень жалел, что тебя не было.

Дома всё благополучно. Степанида ворчит, но, кажется, досидит до твоего возвращения… Крепко целую, надеюсь, ты хорошо устроилась и у тебя отдельная комната.

С.»

Москва, 15 августа 1937 года

«Дорогая Пташка,

Получил твоё письмо, надеюсь, ты тем временем получила моё от 6 августа. Рад, что ты получила отдельную комнату, хотя по всему видно, не очень уютную. Конечно, вероятно, можно было устроиться лучше, но всё достигается опытом!

Я кончил партитуру и 17-го уеду в Кисловодск. С детьми остаётся Ника. Она перевезёт их 31-го и пробудет до твоего или моего возвращения. Степановна (en voila encore un numero!) тоже поклялась, что останется до моего возвращения или дольше. Я обещал ей премию в 50 рублей за эту любезность.

Дети в порядке, занимаются аккуратно, встают в 8, ложатся в 9 (Бэб) и в 10 (Святослав), у Бэбки один день болел живот и голова (он съел дыни и выпил молока), так прибежали обе докторессы в халатах и с трубками, чтобы брать слизь, говоря, что у него, вероятно, дифтерит. Словом, бедный Бебка целый день проскучал без других детей (запретили), а на другой день выздоровел.

От Харьковской Филармонии предложение продирижировать концерт из моих сочинений во 2-й половине октября. Я предложу им „Утёнка“ с тобой.

Крепко целую,

С.

Мой адрес в Кисловодске: Санатория „Десять лет Октября“».

Кисловодск 24 августа 1937 года

«Дорогая Пташка,

Получил твоё [письмо] от 16-18-20 августа и огорчился, что столь долгожданная поездка в Сочи не дала тебе нужного отдыха. У нас тут тоже на разных углах хрипит „культурное развлечение“, но видно не в той мере, как в Сочи! Я думаю, что хорошо будет, если ты приедешь в Кисловодск, кстати ходит удобный ночной поезд. В гостиницу „Интурист“ мы тебя устроим – это хороший отель типа московской „Москвы“; недостаток – слишком городской и кроме того не в парке, минутах в десяти ходьбы. Но ты должна за несколько дней телеграфировать мне точную дату приезда, чтобы я мог задержать комнату… мне очень хотелось бы, чтобы ты проехала в Сухум… (описываются возможности попасть туда)…

Санатория, в которой я живу, считается одной из лучших, но комнатки небольшие, хотя и отдельные. Кормят хорошо, легко, по-домашнему, service безукоризненный. Противно только, что как только переступаешь порог, перестаёшь быть человеком и превращаешься в „больного“ („покажите ‘больному’ его комнату“ и т. д.) А в столовой я слышал, как подавальщица говорила: „Салфетка 173 просит огурец“…

От Ники короткое извещение от 21-го, что там всё в порядке, только погода размокропогодилась! Я думаю, ход будет правильней, если ты напишешь ей простое и милое письмо без всяких ссылок на прошлые столкновения и выразишь твоё удовлетворение, что дети остались с нею. За Степановну я тоже более или менее спокоен, только если ты решишь приехать в Кисловодск, не пиши Нике, что твоё возвращение откладывается, а намекни об этом туманно.

Крепко целую тебя, буду ждать твоих известий и м.б. приезда!

Твоя Салфетка № 173»

(В приписке Сергей Сергеевич перечисляет среди знакомых Таировых, Держинскую, Сараджева, Цейтлина)

Кисловодск, 11 сентября 1937 года

«Дорогая Пташка,

Твоё письмо из Лозовой доскочило довольно быстро. Я вполне понимаю твоё настроение: сначала кисель тебе не понравился, но ты уже приняла elan на Москву, а когда проснулась после Ростова и увидела впереди себя дождливую Москву с её скучными делами, тебя потянуло обратно.

В моей ответной телеграмме я не мог дать никаких точных сведений, так как погода была переменная, а бензин ещё не привезли. Сейчас погода будто устанавливается, то есть тепло и солнечно, и пришла первая цистерна бензина, но пока не для экскурсий, а для езды в пределах города. Надо подождать ещё дня два.

Жизнь моя течёт с обычной регулярностью, то есть встаю в 6 ч. 30, теннис, нарзанные ванны, уроки премудрости, переделка увертюры, изредка партия в шахматы. Ходил с компанией на гору Седло (4 с половиной часа ходу), но Эльбрус кутался в облака, и вид был испорчен…

Крепко тебя целую, мы очень мило провели с тобой время, жаль ещё раз, что с Тебердой возникло бензиновое препятствие, а то могла бы выйти очень приятная поездка.

Обними детей,

С.

Марки детям.»

На лето, как и во Франции, снимали дачи, и Лина Ивановна считала летние месяцы самыми счастливыми периодами жизни. Были и другие радости. К ним безусловно относился новый синий «Форд», полученный из Америки в 1938 году. Автомобиль – последняя модель – вызывал всеобщее восхищение, детишки на улицах с восторгом глазели на него, а Сергей Сергеевич вместе с женой ездил за город и показывал машину друзьям. Он поначалу водил машину сам, но потом, уверившись в том, что никто из водителей не соблюдает правил уличного движения, а, напротив, все как бы норовят устроить аварию и броситься под колёса, перестал управлять и передал руль шофёру.

Он не изменял своим излюбленным привычкам и продолжал долгие пешие прогулки на свежем воздухе.

В 1936 году в Москве состоялся третий шахматный турнир. Сергей Сергеевич ходил каждый день, чтобы смотреть на игру, и Лина Ивановна не отставала. Сражались в шахматы и дома у Прокофьевых, турниры проходили при большом стечении игроков, на многих досках, по всем правилам турнирной борьбы.

Красочно описывая невероятные по масштабу шахматные баталии в кабинете отца, на многих досках, Олег Сергеевич вспоминает:

«Когда мы поселились в Москве на Чкаловской улице, нашим соседом оказался молодой Давид Ойстрах, ставший опасным соперником по шахматам. В Центральном доме работников искусств в 1937 году между ними состоялся матч и блестящий в техническом отношении скрипач композитора обыграл.»

Ездили на Николину Гору, в Переделкино, в гости к А. Н. Афиногенову, с которым подружились ещё в Париже. Там Сергей Сергеевич и Лина Ивановна встречались с замечательными писателями, актёрами. Особенный восторг вызывал Борис Пастернак. Впоследствии, когда Лина Ивановна оказалась «на севере», Б. Л. Пастернак всякий раз при встрече со Святославом, с участием и сочувствием расспрашивал его о матери. Конечно, ничего не боялся. Сохранились отрывочные воспоминания Лины Ивановны о дружбе с верными ей Афиногеновыми, продолжавшейся до самой гибели Афиногенова во время бомбёжки Москвы в 1941 году.

В числе друзей, с которыми встречались домами, на частых приёмах в ВОКСе или в Кремле – Д. Д. Шостакович, Г. С. Уланова, А. Н. Толстой, Г. Г. Нейгауз, К. Н. Игумнов, Н. П. Охлопков, Ю. А. Завадский, – всех не перечислишь.

Соединяя переписанные редакторами, приглаженные и, как нужно, сокращённые, воспоминания, опубликованные в сборнике шестидесятых годов, с архивными материалами, полученными при Лондонском Фонде, складывается хотя и не полная, но достаточно выразительная картина внешней стороны жизни знаменитой четы.

Лина Ивановна описывает один из вечеров, который они провели у близкого их друга П. П. Кончаловского. Пётр Петрович показывал свои яркие, мощные по колориту полотна, и, что, может быть, особенно согрело сердце Лины Кодина-Любера, пел испанские песни и арии; И. М. Москвин одну за другой изображал сцены из своего необъятного репертуара, Сергей Сергеевич играл. Дома Прокофьевы, как это повелось у них с давних лет, обсуждали этот удивительный вечер, вспоминая всё новые и новые подробности.

Они навещали Кончаловского и в «Буграх» около Малоярославца. В это же время у хлебосольного хозяина гостил В. В. Софроницкий со своей женой Еленой Александровной, дочерью Александра Скрябина. Природа, сирень, игра Софроницкого.

Многие художники, помимо Кончаловского, писали портреты Прокофьева: И. Э. Грабарь, Н. Э. Радлов. Соседи по дому на Чкаловской Кукрыниксы сделали остроумнейшую статуэтку Прокофьева. Лина Ивановна говорит, что Сергей Сергеевич ворчал: «Они уже сделали из меня обезьяну».

Упомянув Радлова как автора карикатур на мужа, Лина Ивановна рассказывает о разных эпизодах сотрудничества мужа с ним.

Во время обсуждения балета Сергей Сергеевич и Радлов вдруг решили, что конец балета должен быть счастливым, чтобы всё устроилось наилучшим образом. Потом, к счастью, передумали. То, что премьера балета прошла не в Москве или Ленинграде, как мечтал и в чём не сомневался Прокофьев, а в Чехословакии, в Брно, глубоко огорчило Прокофьева.

В 1940 году состоялась премьера «Ромео и Джульетты» и в Ленинграде. В городе было затемнение из-за войны с Финляндией. «Мы шли вдоль канала, – читаем у Лины Ивановны – и чуть не свалились в воду. Исполнение было прекрасным, и нам оно понравилось, хотя не всё. Постановщики позволяли себе слишком вольное обращение с этим балетом, переставляли эпизоды, выдвигали свои требования, надо было сделать много изменений, много работы. Сергей Сергеевич рассердился и не хотел идти на премьеру, не хотел над этим работать.

Сергей Сергеевич надеялся, что „Ромео и Джульетту“ покажут в Большом Театре. Мог ли он представить себе, что этот балет будет идти с Улановой, будет показан во всё мире…»

Дальше Лина Ивановна, обойдя описание реальной ситуации, всё же позволяет себе упомянуть имена Таирова и Мейерхольда и их несостоявшиеся постановки с музыкой Прокофьева. То ли дело сборник 1965 года! Там нет ни слова об аресте Мейерхольда и передаче уже готовой постановки в руки С. Бирман. Нет объяснений и почему музыка к «Евгению Онегину» никогда не исполнялась. «Пиковая дама» в постановке Таирова тоже «почему-то» не состоялась, музыка оттуда вошла в Восьмую сонату.

«С Таировым и Мейерхольдом говорили о возможности написать музыку к „Борису Годунову“, но из этого ничего не вышло. Сергей Сергеевич в своё время написал фрагменты музыки к „Евгению Онегину“, сосредоточившись на эпизодах, отсутствовавших в опере Чайковского. Эта театральная музыка никогда не исполнялась. Впоследствии он включил её часть в оперу „Война и мир“ – произведение, которое он начал писать в 1941 году. Я помню, что идея пришла ему в голову ещё во Франции, когда он прочитал книгу Толстого на английском языке. Он перечитывал русскую классику, чтобы улучшить свои знания английского языка. В 1935 году он познакомился с певицей Верой Духовской, и она посоветовала ему читать „Войну и мир“ по-английски.

В 1938-39 годах А. Я. Таиров рассказал Сергею Сергеевичу, что он намеревается поставить в своём театре комедию Шеридана „Дуэнья“, а в 1940 году состоялась премьера этой пьесы в Камерном театре. Сергею Сергеевичу очень понравилась пьеса, юмор, мелодии. Он захотел написать что-то похожее…»

* * *

В 1940 году Прокофьев написал «Дуэнью», был на нескольких репетициях в театре Станиславского и Немировича-Данченко, но вскоре грянула война, премьеру отложили. Опера была поставлена позже, в 1947, и называлась «Обручение в монастыре» («Дуэнья»).

Я прекрасно помню премьеру этой ослепительной оперы в театре Станиславского и Немировича-Данченко. Мы ходили слушать оперу с мамой, но мамы уже нет, и мне не у кого спросить, кто из семьи Прокофьева присутствовал на этой премьере. Спектакль прошёл с огромным успехом.

Имя Таирова было на устах присутствующих, произносились шёпотом какие-то туманные намёки, но мне настолько понравилась музыка, юмор, полная необычность этой оперы, что я не задавалась вопросом, почему на смену Таировскому театру пришёл театр имени Станиславского и Немировича-Данченко.

Лина Ивановна рассказывает, что романсы Прокофьева, написанные на стихи Пушкина, были исполнены впервые 20 апреля 1937 года по Радио и Телевидению. Телевидение тогда было экспериментальным. Надо было красить губы в зелёный цвет, и это очень рассмешило Сергея Сергевича. Он смеялся, пока слёзы не потекли из глаз. Освещение было очень сильным и мешало Сергею Сергеевичу играть.

В ноябре – в Большом зале Московской консерватории состоялся симфонический концерт, и Лина Ивановна пела в этом концерте «Гадкого утёнка» в сопровождении оркестра.

Выступая в разных городах Советского Союза, доехали аж до Архангельска. Лине запомнились деревянные тротуары и красота реки Двина.

Осуществлялась желание Прокофьева работать для кино: Сергей Сергеевич был очень счастлив после разговора с Эйзенштейном, предложившим ему сочинить музыку для фильма «Александр Невский». Вернувшись со студии «Мосфильм», он с увлечением рассказывал об этом Лине Ивановне. Потом он написал кантату на тему из этого фильма, которая была исполнена в мае 1939 года в Москве.

В сборнике 1965 года Лина Ивановна в радужных тонах описывает дружбу Прокофьева с Эйзенштейном:

«… Пока шла подготовительная работа к картине, Сергей Сергеевич делал наброски музыки. Сергей Михайлович в то время (1938?) часто бывал у нас на улице Чкалова вместе с очаровательной Елизаветой Сергеевной Телешевой, режиссёром МХАТа, которая работала с актёрами в картине „Александр Невский“. После чашки чая демонстрировались новые пасьянсы, – они оба этим увлекались. Затем Сергей Сергеевич проигрывал то, что он написал. По этому поводу тут же завязывались оживлённые разговоры. (…)»

Справедливости ради стоило бы всё же прояснить обстановку работы над этим фильмом, Сталин не доверял Эйзенштейну, режиссёр был поставлен под жестокое наблюдение: у него был второй сценарист и второй директор по работе с актёрами (та самая очаровательная, как говорит Лина, Телешева), да и замечательный актёр Николай Черкасов как никак был членом Верховного Совета. Фильм был снят в 1938 году для устрашения немцев, но после советско-германского пакта немедленно изъят из обращения и снова пущен в прокат уже в 1941 году после нападения немцев на СССР.

«Между Прокофьевым и Эйзенштейном сложились непринуждённые товарищеские отношения, что с Сергеем Сергеевичем случалось довольно редко. Иногда Сергей Михайлович звал нас и к себе домой. Запомнился один обед у него на Потылихе. (…) С Эйзенштейном было легко и весело; как всегда „оба Сергея“ шутили и остроумно каламбурили не только по-русски, но и по-английски и по-французски.

После обеда Сергей Сергеевич сел за рояль и играл новые куски подряд, громко напевая, как бы отчеканивая вокальные партии. Тогда впервые прозвучали при слушателях „Вставайте, люди русские“, песня „Поле мёртвых“. Эту песню Сергей Сергеевич переложил для меня на более высокий регистр, и я исполняла её в концертах. У меня осталось яркое воспоминание об остроумии, эрудированности, тонких суждениях Эйзенштейна. Эти же качества пленяли и Сергея Сергеевича, который всегда много и оживлённо говорил со мной о них.

Помню, как Сергей Сергеевич обрадовался, когда я однажды, вернувшись из Крыма, рассказала ему о том, как группа мальчишек, играющих в войну, поднимаясь по склону холма, громко распевала „Вставайте, люди русские“ и затем пустилась „в атаку“.

Тогда же Сергей Сергеевич сделал кантату в семи частях из музыки „Александра Невского“. Он сам дирижировал её первым исполнением в Москве в мае 1939 года».

Из архива:

«Сергей Сергеевич работал в Москве очень интенсивно. Мы видели полный успех, и заслужили уважение во всём музыкальном мире. Я ещё помню то время, когда он сочинял „Семёна Котко“. Как только начались репетиции в театре Станиславского, новая опера полностью захватила воображение Сергея Сергеевича. Мы ходили на каждую репетицию, по утрам и после обеда. Он сидел в театре, наблюдал за певцами. Вдруг подпрыгивал, чтобы выяснить что-то с постановщицей Серафимой Бирман.

Бирман хотела выполнить все пожелания Прокофьева, но часто Прокофьев был слишком требовательным. „Котко“ была первая советская опера и казалось, что успешная. Но у певцов не было привычки к музыкальному языку Прокофьева, и поэтому вначале им было трудно. Вскоре они смогли исполнить эту оперу, и премьера состоялась 23 июня 1940 года. Сергей Сергеевич был доволен исполнением, декорации были сделаны Тышлером.

К сожалению, в наше время мало кто в Москве помнит мелодическую красоту этой музыки и этого исполнения. Ещё ждём этой постановки в Москве.

После „Ромео“ и „Котко“ Сергей Сергеевич главным образом посвятил свой талант и свои интересы театральной музыке.

В 1939–1940 годах у Сергея Сергеевича были планы написать новые оперы и балеты. В 1940 году он написал „Дуэнью“, в 1940–1944 „Золушку“, а в 1941 году начал работать над „Войной и миром“».

Но сохранились и другие свидетельства истинного настроения Лины Ивановны. Она отдавала себе отчёт в происходящем в СССР. Она знала, что надо бояться. В материалах Лондонского архива есть следующие расшифровки беседы с Линой Ивановной:

«…Он должен был бы быть более ответственным. Он говорил: если не понравится, можешь вернуться. И мама тоже может приехать.

Вы знаете, что говорить откровенно было нельзя. Постепенно становилось ясно, что это за дикий бесчеловечный режим. Я всегда думала, что мы можем уехать. Когда начались аресты в 1936 году, я хотела уехать. Я это чувствовала и нервничала. У него были его друзья, а у меня никого не было. В доме люди с нижнего этажа были арестованы. Прокофьева смутило, что они были объявлены предателями. Я была иностранкой, у меня были хорошие знакомые, но они боялись входить со мной в слишком дружеские отношения. Меня предупреждали, чтобы я не ходила в иностранные посольства. Шли чистки, все боялись арестов, у большинства людей были приготовлены маленькие чемоданчики. У меня не было причин бояться, совесть моя была чиста. Атмосфера была напряжённой. Один раз ночью в сильном стрессе я узнала, что одного знакомого человека взяли. Я сказала, что хочу вернуться обратно к маме. Сергей ответил: подожди, это временно, всё пройдёт. Можно было услышать, как хлопали двери, все чувства были наэлектризованы, накалены. Все звуки ловились как антеннами.

Сергей Сергеевич никогда не просил разрешения уехать – боялся, что ему откажут, и совсем отрезал себя от Европы.»

О чем думал сам Сергей Прокофьев, мы не знаем. После запрета Кантаты «К 20-летию Октября», «Евгения Онегина», «Пиковой дамы», после того как балет «Ромео и Джульетта» не был поставлен на больших сценах страны, – что он думал об этом? «Семён Котко», только что восхваляемый, был объявлен неудачей, а потом начали поносить и «Войну и мир» – что он думал? Конечно, находились утешители, – они ценили Прокофьева – ещё бы!!! – но указания из Комитета по делам искусств – важнее. Подобно многим другим, быстро перековался Самосуд. Сначала ведь Прокофьев его на дух не переносил, но потом привык и в своём безнадёжном положении обращался исключительно к его дирижёрской палочке.

Страдания, несправедливость, сразу же обнаружившаяся государственная ложь, безысходность не сближали супругов, – они оказались, может быть, на разных позициях, – Лина видела всё как есть, а Прокофьев был склонен рассматривать происходящее как временные трудности. Боялся признаться даже себе. Лина думала, что нужно бежать. Сергей искал утешения и объяснения.

– Все пишут, и сам Сергей Сергеевич подтверждает, и Вы говорите, что мама его поддержала в решении переехать в Россию. Она потом жалела об этом? – спросила я Святослава Сергеевича.

– Да, конечно. От отца я никогда не слышал ноток сожаления. А мама, особенно когда он ушёл, очень жалела. Она даже начала вспоминать, как за ней в Америке какой-то инженер ухаживал. «Была бы я в Америке…» – такие вот слова разочарования.

Эти горькие слова сожаления высказала Лина Ивановна после катастрофического вторжения в безоблачную двадцатилетнюю жизнь с Прокофьевым М. А. Мендельсон.

Блестящий период жизни Прокофьева в Москве, его встречи с самыми талантливыми и знаменитыми представителями всех сфер искусства, горячий приём, оказываемый не только ему – признанному российскому гению, но и его очаровательной жене, – приходился в то же самое время на самый (хоть все – «самые» – в каждом найдётся свой ужас) активный репрессивный период деятельности НКВД, – кругом шли аресты, НКВД заметало в свои застенки сотни людей. Слово «иностранный» приобрело уже свой однозначно отрицательный, подозрительный, враждебный оттенок. «Иностранка» Лина Ивановна не могла не раздражать бдительных стражей страны, где «так вольно дышит человек». Может быть, именно в этом и коренились истоки всех её последующих бед. Пусть она была его преданной женой и родила двух сыновей.

Но разве не стало бы лучше, если на месте светской дамы, царящей на приёмах в иностранных посольствах, оказалась бы «наша» девушка, комсомолка, на пороге вступления в партию? Чтобы у возвратившегося на родину гения русской музыки появилась подруга, которая объяснила бы ему что к чему в нашей лучшей из стран. Конечно, такие мысли приходят в голову.

Встреча, наверное, произошла случайно, но было бы наивным думать, что она осталась незамеченной.

1938 год

Несчастье пришло не сразу. К 1938 году относятся последние в жизни гастроли Прокофьева в Америке. Супругов выпустили вместе. Дукельский, которому во многих случаях не приходится особенно доверять в силу многих причин – достаточно читать «Дневник», изобилующий упоминаниями о нём, тем не менее, красочно описывает сцену, когда Лина, в мехах и драгоценностях, увидев его в артистической, бросилась ему на шею и страшно разрыдалась. Велико оказалось, может быть, даже неосознанное напряжение жизни в России. Здесь она была дома.

– Зимой 1938 года Сергей Сергеевич поехал в Штаты, я тоже ездила с ним, – говорит Лина Ивановна. – По дороге мы останавливались в Варшаве, Праге и Лондоне. Мы переплыли океан на французском корабле «Норманди». В Лондоне Сергей Сергеевич дирижировал исполнением «Пети и волка». Было много концертов, и он имел огромный успех. В Вашингтоне он играл отрывки из «Ромео и Джульетты», а я пела романсы, написанные им на стихи Пушкина.

***

В августе 1938 года Мира Мендельсон, двадцатичетырёхлетняя студентка переводческого отделения Литературного института, по обыкновению поехала с родителями отдыхать в Кисловодск.

Туда же приехали и Сергей Сергеевич с Линой Ивановной.

«Во время обеда в столовую санатория вошли миниатюрная женщина и высокий мужчина с необычной походкой и очень серьёзным выражением лица», – вспоминает Мира на страницах своего дневника…

Испытывая слабость к знаменитостям, Мира даже и в случае, когда ей впервые указали на Сергея Прокофьева и его «нарядные чемоданы», не забывает сказать, что указавшим был «сын академика А. Е. Ферсмана».

Этот день 26 августа положил начало разразившейся впоследствии драме в семье Прокофьевых. Сергей Прокофьев, безусловно принадлежал к великим мира сего, девушка затрепетала и записала: «Может быть именно строгое и сосредоточенное лицо Сергея Сергеевича явилось причиной мелькнувшей у меня на мгновение мысли: если полюбит такой человек, какой настоящей должна быть его любовь».

Источник, на который мы опираемся, начав описание «курортного романа» Прокофьева и Миры Мендельсон – это она сама, её дневник, недавно опубликованный в Трудах Государственного центрального Музея музыкальной культуры имени Глинки.

Хотя Прокофьев вошёл в столовую с женой, это нестеснило свободу в полёте фантазии. Жена, дети, – всё меркнет в сравнении с загоревшейся мечтой Миры Мендельсон о его любви.

Мира подробно рассказывает о том, как решилась заговорить с Сергеем Сергеевичем, как начались их встречи и прогулки. «Сила сильнее меня толкнула меня к нему обратиться с простым вопросом о его предстоящем концерте (…) Мы вышли из санатория, побродили по улицам и вскоре вернулись».

За месяц до знаменательной встречи, в июле 1938 года Лина получила из Теберды два письма. Прокофьев пишет ей по-прежнему со всей обстоятельностью, подробно, ласково. Снова мелькают всё ещё не привычные в его языке слова «корпус», «газик», «путёвка», «курсовка» и т. д. Письма свидетельствуют о продолжающихся близких, доверительных, ничем не омрачённых отношениях в семье Прокофьева.

Прошлое изменить нельзя. Всё уже случилось. Но если бы Лина Ивановна (по собственным её словам, «она и представить себе такого не могла!») не уехала столь беззаботно и доверчиво, история была бы другой.

Теберда, 16 июля 1938 года

«Дорогая Пташка,

Получил твою телеграмму, а за несколько часов до этого послал тебе мою… (Сергей Сергеевич подробно описывает дорогу, опоздание поезда на час в Невинномысской, семь часов ожидания, проливной дождь). По счастью, моя телеграмма подействовала, и за мной прислали газик, на котором [76] 105 километров довольно скверной, но очень красивой дороги… Дом отдыха здесь довольно новый, чистый, комната симпатичная, с балконом и видом, в тихом корпусе, что самое главное. Повар – поклонник артистов и захаживает справляться, чего угодно… (Сергей Сергеевич перечисляет именитых отдыхающих, снабжая их меткими характеристиками, а также сообщает, что дирекция уже обращалась с просьбами поиграть, что он сделает в пределах 15 минут). Теберда – красивое место, окружённое покрытыми лесом горами. Но, конечно, вся соль в экскурсиях. Мансурову, например, я почти не видел: она уходит в 6 часов утра на целый день в экскурсию, а на другой день отлёживается… [77] Думаю тряхнуть стариною и сесть на лошадь, так как многие экскурсии совершаются верхом… (Сергей Сергеевич рассказывает о концерте с участием музыкантов Самуила Фурера и Нины Отто, вечере Сергея Михалкова, танцах и шашлыке).

Жду с интересом от тебя письма, хотя, вероятно, это всё доползает очень долго. Как устроилась и не слишком ли жарко? Писала ли Радлову? Наслаждаешься ли морем? … Крепко и нежно целую тебя, жду писем и телеграмм.

Твой С.»

Теберда, 24 июля 1938 года

«Дорогая Пташка,

От тебя две телеграммы, но пока ни одного письма. Надеюсь, однако, что твоё пребывание наладилось. Если же невыносимо, то надо не задумываясь бросить путёвку, если только можно куда-нибудь переехать. Я тут поиграл на концертах при больших восторгах отдыхающих, – и дирекция написала в Кисловодск, прося принять тебя и меня недели на две в августе. Оттуда ответили, что постараются сделать это…» (Перспективы пробыть до августа на Кавказе, описание погоды, участие в теннисном и шахматном турнире – теннисном не особенно удачно, а шахматном – удачно, – верховая езда, и работа, работа, работа). «Крепко тебя целую, надеюсь, настроение у тебя хорошее, несмотря на всяческие неудобства. Здесь публика скорее приятная, хотя особенной дружбы ни с кем не установилось.

Жду письма.

Твой С».

Приписка: «Сведения для твоего переезда в Кисловодск: люкс из Сочи в Кисловодск ходит через день. Говорят, он не наполнен, и билеты достать не трудно. Директор Филармонии в Сочи – Грольман (тот самый, о котором рассказывал анекдоты кто-то у Дуловой – помнишь?) Siege у него в „Ривьере“, и меня он должен знать. Говорят, есть гидропланное сообщение Севастополь – Туапсе. Целую ещё раз.

С.»

Оказавшись в Кисловодске среди друзей, всегда в центре внимания, Лина, видимо, не обратила ни малейшего внимания на невзрачную девушку.

Письмо Прокофьева Лине из Кисловодска от 27 августа 1938 года.

«Получил твою телеграмму, огорчён, что тебе пришлось печься в вагоне, да ещё опоздать на три часа. А я вспомнил тебя в 1 час дня, представил себе, как ты вылезаешь на Курском вокзале и как тебя встречают Ника и дети. (…) Вот видишь! Святослав совсем не так кипел попасть на юг(?), и ты напрасно терзала себя и твоего бедного мужа!

На следующий день после твоего отъезда я сел за инструментовку виолончельного концерта, которая пошла так удачно, что я буквально просидел целый день и сделал очень много. Зато на следующий день болела голова и день пропал. Вечером был очередной бал, но танцевали 1½ пары и дело до того не клеилось, что кончили ¼ 11-го, а я играл в шахматы. Венгеровский (директор?) оставил меня в „нашей комнате“. Тут все спрашивают, куда ты девалась, и м.б. больна и не выходишь из комнаты. Кроме того, пристают, чтобы я поиграл»…

Да, Лина Ивановна в самом деле пробыла в Кисловодске недолго и вернулась в Москву к детям.

28 августа в 6 часов утра Мира Мендельсон и Сергей Сергеевич вышли на первую прогулку в горы. Мира читала ему стихи и, по её словам, Сергей Сергеевич жалел, что она пишет стихи не ему.

«Эпизод, – называет происшедшее Лина. – Он поехал в дом отдыха в Кисловодск на Кавказе (…) написал мне письмо, что познакомился там с кем-то, она повела его на длинную прогулку и читала ему скучные стихи.»

Приведу стихотворение Миры Мендельсон, которое она то ли небрежно забыла, то ли заботливо оставила среди страниц своего дневника.

ЛЮБОВЬ Всё приходит как-то сразу вот – И веселье и беда. Привела голубоглазого И сказала «навсегда». Сердце словом растревожила, Продолжала напрямик: «Не как гостя и прохожего, Ты как жизнь его прими». Это он, тобой не узнанный, Часто мимо проходил. Но невидимыми узами Он с тобою связан был. Оглянись, в мечтаньях прошлого Ты его отыщешь след, В ожидании хорошего, В повторяющихся «нет». Если место есть готовности Поле жизни с ним пройти, Сердце примет все неровности Предстоящего пути. И пошла я вверх по лестнице, Уводимая судьбой, Далеко ступени-месяцы Оставляя за собой. М.

Вернувшись в Москву, Сергей Сергеевич ушёл в свои бесчисленные дела и едва не забыл про летние встречи. Он ведь и при самом знакомстве с Мирой обратил раздражённое внимание не на неё, а на подругу, с которой она появилась. Её и счёл поначалу Мирой Мендельсон. Спутал, у кого из девушек такие неприятные манеры. Но это Мира прояснила и поставила на своё место. А сейчас тем более не пустила начавшееся знакомство на самотёк.

Она пишет:

«Приехав в Москву в первых числах сентября, я начала посещать занятия в Литературном институте при Союзе советских писателей, на третьем курсе которого я училась. Об этом институте вспоминаю с нежным и хорошим чувством, там умели прививать истинную любовь к знаниям, к литературе, там между студентами была настоящая дружба и не казённые, искренние товарищеские отношения с преподавателями.

Прошло недели две. Я отправила Сергею Сергеевичу стихотворение Роберта Бернса „Мэри“, которое перевела, и переписала его красным карандашом. (Рассказывает, как проф. М. Морозов хвалил её стихотворные переводы). Дня через два Сергей Сергеевич позвонил мне. С тех пор он начал звонить время от времени.»

Не думаю, чтобы ему легко дался первый звонок. Но это был уже шаг.

Мира Мендельсон на 24 года моложе. Она посылает ему перевод «Мэри». Он ей – билеты на исполнение виолончельного концерта, после концерта – прогулка на Воробьёвы Горы. Он рассказывает о себе. Она описывает даже первый поцелуй. Совершенно в стиле советских фильмов.

Он неопытен не только в отношениях с дамами, он попал в другую страну, – совсем не ту, из которой уехал, и в которую думал, что возвращается. Могла ли найтись в дебрях новой выморочной действительности лучшая проводница для него, чем комсомолка, готовящаяся вступить в члены партии, дочь преуспевающего профессора в области экономики (каким образом уцелел?), студентка обожаемого ею Литературного института, атмосферой которого восхищается в те самые годы, когда там гноят и уже сгноили лучших из лучших, да ещё поэтесса, да ещё из квазиинтеллигентной, любящей посещать концерты и театры семьи, взлелеявшая мечту попасть на самый верх советского общества к самым-самым знаменитым и прославиться там как поэтесса, и, о счастье, увидевшая, что мечта с помощью нехитрых хрестоматийных (да ещё в новом советском стиле, «ррромантических») женских уловок может превратиться в реальность? И как же угодна властям! Какая безупречная анкета (бедная Лина в дальнейшем напишет, что комсомол помогал Мире), как подходит во всех отношениях, идеальная кандидатура, чтобы разрушить брак предмета гордости советского искусства с иностранкой. И Мира тихим своим голосом, домашняя, в халатике, свернувшись в клубочек в уголке дивана, всё объясняла и объясняла растерявшемуся композитору, как и почему что происходит. Успокаивала, уговаривала, сглаживала, утешала.

Лина Ивановна почти никогда не говорила ни о своём пребывании «на севере», ни о Мире Александровне Мендельсон. Но была в этом умолчании разница. К лагерю не хотела возвращаться как к эпизоду пребывания в аду, который то ли был, то ли не был (не хотела трогать). Но связанное с Мирой Мендельсон болело. Болело всегда, и хотя как человек приверженный к христианской науке «Christian Science» и вообще незлобивый, по всему складу характера склонный всем и всё прощать, Миру Александровну она не простила. Говорить о ней и происшедшем крахе своей семьи хоть с какой-то долей уравновешенности не могла. Да и кто мог бы… Страдала до конца жизни.

Должно быть, именно потому, что никогда об этом не говорила, в тех случаях, когда обстоятельства её вынуждали, она срывалась, у неё не было в арсенале привычных гладких формулировок, отказывали сдерживающие центры, она была прямодушна, резка, смотрела в корень, не накидывала никакого флёра на случившееся. В отличие от прекраснодушных речей Миры Александровны, невинно выражавшей удивление по поводу неуживчивого характера Лины Ивановны, в расшифрованных плёнках Лины Ивановны из Архива Прокофьева при Лондонском фонде мы читаем то разрозненные фразы, оторванные друг от друга большими промежутками времени, то вразумительно изложенные эпизоды. Названия улиц и опер иностранному расшифровщику незнакомы, есть несообразности. Это Линины попытки написать историю своей жизни.

«Когда он вернулся, он открыл для себя новое поколение, с которым мог хорошо общаться. Видимо, тогда он и познакомился с Мендельсон. О любви с первого взгляда не было и речи. Он подумал: молодая женщина из литературного института. Такая хорошая возможность для моих будущих либретто. Он знал русскую классику, но не современную литературу. Но её цель была совсем другой: поймать его на крючок. Как интересно завлечь его, – подумала она».

Мира Александровна приписывает себе обращение композитора к сюжету «Дуэньи».

… В этом же году [78] появился ещё один сюжет. Как-то мне позвонила Татьяна Озерская, бывшая соученица по Литературному институту (…) с предложением перевести очень занятную, по её словам, комедию Шеридана. В комедии было много стихотворного текста, который должна была перевести я. Прозу же брала на себя Озерская. Это была «Дуэнья» Шеридана. С трудом мы раздобыли на дом «Дуэнью». Эта пьеса стоила того, чтобы её перевести. Необычайная острота, живость, сатира, свежесть, лирика. Помню, Сергей Сергеевич сидел на диване, а я ходила по комнате, пересказывая ему содержание «Дуэньи». Первое время он слушал рассеянно, но я видела, что постепенно его внимание концентрируется. Когда я кончила, он сказал: «Да ведь это – шампанское! Из этого может выйти комическая опера в стиле Моцарта, Россини». Сергей Сергеевич ещё больше утвердился в этой мысли, когда прочитал комедию. Т. к. книгу надо было вернуть в библиотеку, он привёз мне пишущую машинку с латинским шрифтом и я перепечатала для него «Дуэнью». (…)

Далее следует довольно запутанный рассказ о переводе Мендельсон «Дуэньи». Откуда ни возьмись возникает вдруг поэт Вл. Александрович Луговской (она ещё девочка, но возникающие в её рассказе фигуры – всегда «государственного масштаба»), в содружестве с которым она переводит «Дуэнью» Шеридана. Они-де показали свой перевод Берсеневу (театр Ленинского Комсомола), он, видимо, предложил подработать версию, но потом, по словам Миры Мендельсон, перевод был принят и с авторами его заключили договор. Она сетует, что договор был ни к чему не обязывающий, и пьеса осталась лежать без движения. И тут вдруг Мира Александровна сообщает:

«Вскоре в Камерном театре появился „Обманутый обманщик“ – так назывался новый перевод „Дуэньи“. Быть может, потому и не была поставлена пьеса в нашем переводе – вряд ли театр Ленинского Комсомола стал бы работать над той же пьесой одновременно с Камерным театром.»

Имени Таирова Мендельсон не называет. В качестве автора предложения Прокофьеву, о чём свидетельствует Лина Ивановна, он тоже не упоминается, и это, конечно, неудивительно, режиссёр в опале. Прокофьеву «Дуэнью» открыла Мира Александровна. Её притязания на роль либреттистки Прокофьева вызывали глубокое возмущение у Лины Ивановны.

Позднее, уже в Париже (70-е годы) Лина Ивановна говорит:

«Мендельсон не была музыкантом, хотя кто-то из её друзей говорил, что она слушала курс музыковедения. Но я сомневаюсь. Я возмущена, что он выбрал её для своего либретто. Всё это случилось, когда она кончала Литературный институт. У неё не было опубликовано ни книг, ни статей, только стихи для советских военных маршей. И уж тем более никакого опыта в либретто. Есть ДВА стиха в оригинальной партитуре „Дуэньи“. Как автора её называют под двумя фамилиями, но у неё нет на это права. Во всяком случае официального. Она сама стала так подписываться. Власти разрешали ей так поступать, хотя знали, что она не имеет на это права. Сожительства недостаточно для того, чтобы пользоваться чьим-то именем и фамилией. Она старалась всячески убрать меня с дороги. Хотя эта фамилия была моей с 1923 года. Мы никогда не расходились и не разводились. У меня оставался тот же паспорт. К моему удивлению, когда я приехала в Европу, меня называли первой женой Прокофьева.

Она была прискорбно патриотична и не нашла ему ни одной темы. С её версиями из „Я сын трудового народа“ Катаева – для „Семёна Котко“ – он не соглашался. У него были свои версии о выходцах из рабочего класса. Она работала над несколькими местами по роману „Война и мир“, но он их изменил, она так и не закончила либретто. Когда я его спросила, почему он называет её соавтором, он ответил: „Если это когда-нибудь будут исполнять, она может получить авторские права“. Он был добрым.»

Официально Мира Мендельсон являлась автором нескольких текстов из оперы «Обручение в монастыре», текстов нескольких массовых песен Сергея Прокофьева, а также принимала участие в написании либретто для опер «Война и мир» и «Повесть о настоящем человеке». Правда, сыновья утверждают, что Сергей Сергеевич всегда писал либретто сам, а Мира Александровна даже ленилась перепечатывать, но в нотах значится так. Святослав Сергеевич неоднократно замечал, что «у неё ведь совершенно не было слуха!»

24 декабря 2000 года в беседе с Суги Соренсеном Святослав Сергеевич касается сомнительных заслуг Миры Мендельсон как либреттисткито вся:

– Я должен сказать, что Прокофьев всегда сам писал либретто для своих опер. Это позволяло ему объединять литературный материал большого объёма с музыкальным языком и прочими компонентами оперы. Так что участие Миры Медельсон, у которой не было никакого опыта в написании либретто, имело вспомогательный или даже просто секретарский характер. Посещая отца в его последние годы, я был свидетелем, как много раз – не раз и не два – ему приходилось уговаривать Миру перепечатать отмеченные им отрывки из «Войны и мира» Льва Толстого. Она не очень охотно делала даже это.

Видимо, один и тот же вечер в Доме литераторов в 1939 году описывает и Лина Ивановна, и Мира Александровна.

Лина Ивановна:

«В клубе учёных были уроки танцев, и Сергей на них записался.

Мы продолжали ходить в дом писателей. У нас был большой стол с Дживилеговыми [80] и однажды, когда мы ужинали, я увидела молодую женщину с молодым мужчиной за столом для двоих. Вдруг этот мальчик подошёл и спросил, может ли его спутница познакомиться с Прокофьевым. Сергей Сергеевич смутился, но пригласил её танцевать. Она не была красавицей. Сергей Сергеевич танцевал плохо и сам стеснялся этого. Он так и не научился танцевать.

В Европе и Америке женщины гонялись за деньгами, а в России – за знаменитостями. Видимо, Сергей Сергеевич был получше, чем студентик, с которым она сидела. Она выглядела как хищная птица. Я не знала, были ли они уже знакомы. Возможно, они танцевали уже на уроках танцев».

Мира Александровна:

«Как-то мы поехали в Богородск перед концертом Сергея Сергеевича в клубе Советских Писателей (sic!), куда он пригласил и меня. Ходили по снежным дорожкам. Казалось странным, что через несколько часов мы встретимся в совсем другой обстановке. Я поехала в Клуб с очень давним знакомым, сыном старых друзей моих родителей и с его двоюродным братом. Сначала была музыка Сергея Сергеевича, а потом ужин и танцы. Я сидела за одним столиком с Матусовским, Алигер, Долматовским, Симоновым, с которым училась в одном институте. Сергей Сергеевич несколько раз подходил и приглашал меня танцевать. Миша Матусовский заметил – „какой успех сегодня у Миры“. Симонов откликнулся – „а откуда ты знаешь, что только сегодня?“»

1939 год.

В 1939 году Сергей Сергеевич начал выезжать по воскресеньям на Николину Гору. Иногда с Мясковским.

В июне посетил дом родителей Миры.

Тогда же начались разговоры о предстоящем лете. Прокофьев собирался в Кисловодск на июль и август. Приглашал Миру провести там же летние месяцы. В своих «признаниях» Мира касается, наконец, существования Лина Ивановна, правда, не упоминая о сыновьях.

«Я не знала, были ли у С. С. с Л. И. разговоры обо мне, но как выяснилось позже она ещё ничего не знала о происходящем. Видимо, С. С. не находил нужным делиться с ней своими переживаниями. Такие отношения казались мне странными. У Л. И. развилась склонность к упрёкам „не за что-то, не почему-то“, а по бесконечному набору причин. Всё ей казалось „плохо“, и это постепенно отдаляло С. С. Каждый зажил самостоятельной жизнью. В совместной жизни, такие упрёки со стороны Л. И. казались мне совершенно непонятными – С. С. удивительно мягок и заботлив изо дня в день, из минуты в минуту».

Между тем письма Сергея Сергеевича к Лине Ивановне и этого времени совершенно не свидетельствуют о каком бы то ни было отдалении. Напротив, он по-прежнему очень добр, внимателен и, как обычно, делится с Линой Ивановной всем происходящим. (см. ниже письмо из Кисловодска, от 10 июля 1939 г.). Видимо, Сергей Сергеевич, жертва, по выражению Лины Ивановны, «ужасной страсти», тем не менее, не помышлял ещё ни о каких решительных шагах в своей семейной жизни. Он расспрашивает о новостях с квартирой, просит не забыть «привязать приёмники у обоих граммофонов, а то, помнишь, у старого сломался, когда ехал из Парижа».

Поглощённый творческими планами (писать, оркестровать, исправлять и пр.) Прокофьев уезжал в Кисловодск в начале июля. Студентка Мендельсон готовилась к сдаче экзамена по русской литературе. 14 июля она получила письмо от Прокофьева с описанием его путешествия и прибытия в Кисловодск.

Письмо от 10 июля 1939 года написано из Кисловодска и жене и, как всегда, оно полно интересных подробностей и местных новостей.

Кисловодск, 10 июля 1939 года. 9 ч.в.

«Дорогая Птшк,

Путешествие моё началось, как ты сама знаешь, не особенно комфортабельно. Собственно говоря, пассажиры были приятные – военные и студенты, но скамья жёсткая и короткая и трещали все вокруг до поздней ночи. Электричество жарило в лоб всю ночь, а когда в 4 ч. я начал, наконец, засыпать, взошло солнце, а так как занавески не было совсем, жарило косыми лучами прямо в глаза, ещё хуже, чем лампа. В 6 я встал и пошёл к проводнику мягкого, чтобы не проворонить место в Харькове. Место я действительно получил в 10 ч. утра и спал целый день на верхней полке, даже несмотря на то, что на нижней было два младенца, оравших не смолкая. В Кисловодск приехал в 11.30 дня после двух ночей пути и с наслаждением сел в ванну. Комнату дали небольшую, меньше, чем в Теберде, но приятную, в главном корпусе. Много знакомых профессорских физиономий – по прошлому году и по Теберде. Твоя знакомая армянка-докторесса за соседним столом с сыном, а муж в Железноводске. За моим столом пожилая чета Жуковских, она – кузина Рахманинова и Зилоти и забросала меня вопросами о них. Когда при встрече я хотел представиться, сказала: „Не трудитесь, Ваш портрет висит у меня над роялем“. Ещё в санатории Нейгауз, Доливо, Кнушевицкий. Венгеровский любезен. Старшая сестра та же (чёрненькая). Заходил в „Х лет Октября“, Бирман не видел, но видел Ойстраха, Лизу Гилельс, Охлопкова. Завтра пойду играть в теннис с Ойстрахом…

Погода нежаркая, облачная, несколько раз накрапывал дождь.

С нетерпением буду ждать от тебя телеграммы.

Крепко целую тебя, пиши.

Серёжа

Приписки: Сегодня уже немного пооркестровал.

Сейчас понесу письмо на вокзал, чтобы завтра уже летело.»

Вскоре Прокофьев пишет письмо Мире Мендельсон, зовёт её приехать в Кисловодск, даёт ей (как делает всегда!) точные практические советы, как поскорее добраться до места, и описывает своё времяпрепровождение:

Кисловодск, 18 июля 1939 года

«(….) Содержание моих часов? Воспоминания, ожидания; много работы. До 6 часов не покидаю Горьковской территории, прерывая скрип души, то сосновой ванной, то обедом или просто ста шагами под колоннадой. Ни разу не был на „Храме воздуха“, ни даже у „Красных камней“, ни в нижнем парке, за исключением быстрого пересечения кусочка от Нарзанной Галереи до „Десятилетия“ [81] , где от 6 до 8 играю в теннис или в шахматы с Ойстрахом, или в театр с Бирман. Не танцевал. (…)»

Серафима Бирман ставила в Театре имени Станиславского оперу Прокофева «Семён Котко». Мейерхольд был арестован за неделю до окончания клавира оперы, и Прокофьев остался один со своей оперой, сообща разработанной в деталях, без крепкой руки замечательного режиссёра, – мы узнаём от Олега Прокофьева, что если бы опера осталась в руках Мейерхольда, то не было бы той мороки и мучений, которые предстояли теперь Прокофьеву и которые разделяла с ним Лина Ивановна.

В письме жене от 19 июля Прокофьев делится с ней своими впечатлениями о зверском убийстве Зинаиды Райх, полагая, что она по всей видимости погибла от рук бандитов. Там же в связи с постоянной заботой о профессиональной карьере Лины Ивановны характеризует «смену кадров», так же типичную для этих лет.

Кисловодск, 19 июля 1939 года

«(…) Какой ужас с Зинаидой! Ты ещё неясно написала: „ошарашили работницу, а затем нанесли ей 12 ударов ножом“. Кому, ей? Но Бирман уже знала от кого-то приехавшего из Москвы, и когда я пошёл к ней, сомнения рассеялись. Бедный В. Э.! А Зинаида – какая всё-таки трагико-романтическая судьба, начиная с Есенина.(…)

Я рад, что у тебе налаживается с Крейтнером. При его помощи и при помощи людей из Союза композиторов дело должно наладиться и с Радио.

Так тут всё время: порядочные люди сменяются подлецами. Подлецы вылетают в трубу, а вонь от них всё же остаётся.

Во всяком случае важно, что это выяснилось, и важно, что ты сама занялась этим: так дело пойдёт естественней. Когда хлопочет муж – всегда недоверие. (…)»

Далее в письме Сергей Сергеевич описывает своё времяпрепровождение в санатории, во многом уже знакомое. Он великолепно разбирался в сути многих жизненных ситуаций, связанных со всеми понятными и нужными для человека установлениями: железными дорогами, путешествиями, расписаниями, сочинением, исполнением, профессией, игрой в шахматы, а также полной и быстро пришедшей компетентностью в новых советских реалиях, будь то прописка, домоуправление, доверенности, путёвки и так далее. В его описаниях обстановки и жизни, отправляемых по двум адресам, угадывается доверие к обеим собеседницам. Письмо Лине Ивановне более подробное.

Чары юной и настойчивой романтической комсомолки, конечно, имеют над ним власть, но его отношение к жене не претерпевает каких-либо заметных изменений, он по-прежнему заботится о ней, даёт советы и подробно рассказывает, что поделывает в санатории. С ней он делится продвижениями в своей работе, которая всегда была жизненно важна Лине Ивановне.

Увы, Лина Ивановна не догадывается о той осаде, которой подвергается её муж. Впоследствии, как и себя самоё, она будет называть его «неопытным».

Сергей Сергеевич за вкрадчивой тишиной не угадывает, как тверда Мендельсон в своём решении оторвать его от семьи, какие жестокие страдания выпадут на долю жены, детей и его собственную.

Он продолжает:

«(…) Я веду жизнь довольно однообразную, но продуктивную. Почти до 6 ч.в. никуда не ухожу из санатория. Занимаюсь, прерывая занятия то душем, то обедом, то cent pas вокруг колоннады. Оркестровку всей оперы я распределил так, чтобы кончить всё в Кисловодске. Таким образом на каждый день у меня есть урок. Пока иду впереди расписания. К 6 ч.в. отправляюсь в „Десятилетие“ играть в теннис с Ойстрахом и Талановым, потом или работаю с Бирман или играю с Ойстрахом в шахматы. Ни разу не был ещё на „Храме воздуха“ и ни разу не танцевал. Один вечер в нашем санатории устроили танцы, но это было снотворно до одури. Бирман договор подписала.

(…) От детей письмо получил; похоже, что Бебке кто-то помогает. Но в общем приятно за них.

(…) „Штурм“ ползёт что-то не очень бодро. Целую.

С.»

В письме от 18 июля 1939 года Сергей Сергеевич уговаривает Миру приехать в Кисловодск раньше. Он кончает так: «Не танцевал. Читаю муравьёв. Ругаю Вас. Даже небо с тоски сегодня заплакало. Bon voyage! Gavotto». Мира не ехала. Родители не хотели, чтобы она ехала без них. Для Миры июль месяц, как она признаётся на страницах своего дневника, стал вопросом гордости: что она будет чувствовать после этих радостных дней, когда Сергей Сергеевич снова вернётся в свои обычные условия, в свою семью. Она колебалась. Прокофьев рассердился, не писал больше, а когда Мира всё же приехала с мамой и папой, грозился, что уедет в Теберду. Первым его увидела мама Миры. Он был весь в белом. Мира побежала к нему навстречу, они взялись за руки и быстро ушли за ворота санатория. Только он собрался в Теберду, как она и подоспела вместе с родителями, отбросив гордость, и курортный роман стал набирать обороты.

Забывая о существовании жены и детей, в свойственном ей приподнятом стиле Мира Александровна, описывает свой приезд в Кисловодск. Теперь она всецело завладевает временем Прокофьева. С 6–7 часов утра они совершают утренние прогулки. Потом Прокофьев работает в обществе тихонько пристроившейся неподалёку Миры, занимающейся литературным творчеством или чтением. Обед, послеобеденный отдых, – всё вместе, всё вдвоём.

Впоследствии мы читаем у Лины Ивановны, что сестра-хозяйка санатория сделала Мире замечание и не разрешила ей присутствовать в комнате Прокофьева в послеобеденное время. Об этом она рассказала Лине Ивановне.

Чай. После чая Сергей Сергеевич снова работал. Оркестровал, как мы знаем, оперу «Семён Котко».

Он по-прежнему часто пишет Лине Ивановне:

Кисловодск, 28 июля 1939 года

«Дорогая Пташка,

Получил твоё письмо от 26-го, а перед тем от 23-го. Какая тоска с квартирами! То же самое, что было, когда мы пол-лета ждали нашу на Земляном. Хорошо хоть с Гаспрой вышло: есть хоть сознание, что имеется место, куда можно уехать с удовольствием. Ты спрашиваешь, ждать ли тебе квартиры à l'infinit [82] или плюнуть? Конечно, многое зависит от твоего морального и физического состояния, но гробить себя не за чем. В одном из предыдущих писем ты писала: „в конце концов мы не на улице“, и я вполне с тобой согласен. Во всяком случае если Майоров опять занят, и ты, не дождавшись, уедешь, то ce n'est pas moi qui vais te reprocher, [83] ты уж и так геройски отсидела месяц…»

Дальше следуют советы, как заказывать билеты в Крым, размышления по поводу дачи, рассказы о больших продвижениях в работе и блестящем музыкальном и артистическом обществе в Кисловодске, – Гиацинтова, Берсенев, Давыдова, Максакова, Завадский, Нейгауз, Кнушевицкий, Шпиллер… весь цвет.

Кисловодск, 1 августа 1939 года

«Дорогая Пташка,

У нас тут прекратился сахар: дают только к кофе, а чай – с мёдом и компоты все кислые. Говорят, Крым тоже без сахара, так что захвати с собой…

О твоей путёвке: кажется, есть новое правило, что если „больной“ опаздывает больше, чем на 6 дней, его путёвка аннулируется. Едва ли это применяется к Кисловодску, но всё же лучше известить Гаспру о твоем опоздании и предупредить их о дне приезда.

Я продолжаю оркестровать вовсю и сегодня отправляю 6-ю бандероль. Без малого готово пол-оперы.

Очень беспокоюсь, что ты так засиделась. Москва должна быть отвратительна. Хотя надо сказать и Кисловодск пока не очень блещет: всё дожди.

Эйзенштейну я отказал [84] , узбекской филармонии тоже. Не поспеть всё сделать…

Крепко тебя целую, живу довольно тихо. Третьего дня собрался с Охлопковыми на танцульку, но они надули, что очень похоже на них.

Твой С».

В самых последних письмах, которые приходят теперь чуть пореже, остаются по-прежнему описания всех дел и связанных с ними переживаний, ужас перед грянувшей в Европе войной, но Прокофьев сильно отвлечён.

Всё лето он проводит в санаториях в обществе Миры. Она хочет этого и добивается своего.

Он ещё весь во власти прежней системы семейных отношений, пишет о детях, беспокоится о Мэмэ, но возвращение в Москву всё оттягивается и оттягивается.

Лина Ивановна отдыхает у моря одна.

Кисловодск, 10 августа 1939 года

«Дорогая Пташка,

Получил от тебя телеграмму, что 4-го летишь в Крым и только 8-го, что ты прилетела. Я уже беспокоился и утешал себя тем, что отъезд твой мог отложиться или же телеграмма о багополучном прибытии завязла… С заёмом тут была целая чехарда: все профессора подписывались по телеграфу, а кто не подписывался, тот посылал телеграмму: на сколько подписываться и когда? Мне тоже прислали из Союза композиторов, но я уже телеграфировал им, прося подписать на 3000, как в прошлом году… Эйзенштейн прислал 2-е длинное письмо и телеграмму, упрашивая снова согласиться на фильм, но я, подумав, всё-таки отказался, пообещав, однако, делать с ним парад при открытии Дворца Советов, что он тоже предлагает…

(…) (В Кисловодск приехал доктор Фельдман, – который по просьбе Прокофьева в своё время отдал Лине первую же горящую путёвку. Оркестровка подвигается. „Приехал Керженцев. Противно. И какое он вообще имеет отношение к учёным, разве что только душил искусство!“…) [85]

Крепко целую тебя и жду письма. Надеюсь, ты во всю наслаждаешься морем, только не перекупайся. Хорошо ли тебя устроили с комнатой?

С.»

Кисловодск, 20 августа 1939 года

«Дорогая Пташка,

Получил твоё № 1 из Гаспры и телеграмму о Майорове. Ну что ж поделаешь! Жаль, что в такое нерентабельное дело тебе пришлось ухлопать столько усилий и напрасного сидения в городе. …

Здесь жизнь течёт по-прежнему. Дожди почти каждый день, что на пользу работе: я на днях кончу четыре акта, останется 5-й. Путёвка у меня до 29-го, дальше не ясно. Всей оперы я к тому дню не кончу, а продлений в этом году как-то не дают, хотя собственно говоря могли бы, так как я принял участие в концерте…

Я тут несколько дней страдал немного животом, это здесь случается с многими, Говорят, нарзан заражён бактериями, и его можно пить только из бутылок… Вообще же меня осмотрел доктор и нашёл, что организм в хорошем виде. „Ещё долго будет пахать“  – сказал он.(выделено автором).

От детей – № 4 от 11 августа, оба очень занятных. Воображаю, как Bebin учится танцевать!

Жду от тебя писем. Продлят ли тебе путёвку на те дни, что ты опоздала? Или ты поедешь в Москву к открытию школы? Крепко обнимаю.

Твой С.»

В опубликованном в 2004 году дневнике Мира Мендельсон рассказывает о совместных походах в горы, поездках в Железноводск. 26 августа, в годовщину первой встречи, отправились в Адыл Су. Мира Александровна не забывает сообщить об учёных званиях спутников, описывает подъём в альпинистский лагерь, откуда совершались восхождения на Эльбрус.

«Узкие горные пути, острые каменистые отвесные спуски. Сергей Сергеевич шёл хорошо. Меня как будто несла волна чувства. Мне казалось, что здесь чувство приняло в себя что-то новое, что-то от чистоты горных вод, от суровости гор и удивительной тишины».

Отъезд всё же приближался. Мира возвращалась с родителями в Москву, Сергей Сергеевич в тот же день отправлялся на две недели в Сочи.

7 сентября 1939 года Сергей Сергеевич пишет Лине Ивановне из Сочи:

«Дорогая Пташка,

Вчера приехал сюда в Сочи, чтобы перед Москвой немного погреться после кисловодских дождей и холодов. Обещали мне устроить комнату, но ввалился на гастроли Московский Малый театр и занял всё, что возможно. Говорят, комната будет сегодня или завтра. (….)

Я ужасно взволнован войной, которая разразилась так стремительно (…) Разрушение польских городов – я так ясно вижу их перед собою, и Краков, и Варшаву, и Познань. Воображаю, что творится в Париже! Надеюсь, Мэмэ ещё на даче. Интересно, закрылось ли издательство и где рукопись моего виолончельного концерта. (…)

Получил вчера твою телеграмму и телеграфировал сегодня тебе. В Москву аэропланы не летают или летают неважные. (…) то есть приеду в Москву 14-го. А ты?

(…) Знакомых пока немного: Фишман, Михоэлс (ехал со мною из Кисловодска), Охлопков, Каменский (ленинградский пианист). (…)

Я дооркестровываю последние страницы V акта и рассчитываю кроме того соркестровать две добавочные вариации для „Ромео“.

(…) Крепко тебя целую. Надеюсь, ты отдохнула и поправилась. Письмами во всяком случае ты себя не утомляешь: последнее было от 20-го.

Серёжа»

«Читала ли новый закон о воинской повинности?. Это выходит, что Святославу отбывать её через 2 года. Как-то неожиданно рано! Хотя многие говорят, что лучше отбывать её между средней и высшей школой, чем после университета, когда человек уже сформировался. Срок – 2 года для красноармейца и 3 для командного состава, но т. к. командный состав формируется из окончивших среднюю школу, то, вероятно, для Святослава это будет 3. Конечно, во время военной службы он здорово окрепнет, но всё-таки как-то неожиданно!

Целую.

С.»

Решительно невозможно заподозрить в этих письмах никакого коварства или обмана. Очевидно, что Прокофьев, даже если и увлечён, ни о каком разрыве не помышляет. Он слегка пеняет Лине Ивановне на её молчание, – сам-то он пишет чаще. Война. Польские города. Рукопись виолончельного концерта. Работа. Срочная оркестровка. О воинской повинности. Странно читать о том, что знаменитому отцу и в голову не приходит мчаться хлопотать об освобождении Святослава от воинской службы, как это было принято у «особенно равных» большевиков. Вместе с тем он со свойственной ему дотошностью проник во все тонкости правил призыва, и видно, что обеспокоен. Но отлынивать не считает возможным.

Кончились летние месяцы, для Прокофьева насыщенные работой, для Миры – внешне романтической, а по существу упорной борьбой с целью завоевания, для Лины – хлопотами о новой квартире, заботами о детях и купанием в море.

Шёл к концу 1939 год. Мира Александровна заполняет оставшиеся месяцы занятиями в институте, встречами, как она выражается, «с приятельницами». Готовится к экзаменам.

Идут сталинские чистки.

У Сергея Сергеевича в декабре должна состояться в Ленинграде премьера его балета «Ромео и Джульетта», хотя изначально планировалась в московском Большом Театре. Препоны ставятся ему на каждом шагу. Он отправляется в Ленинград. Премьера состоится там позже, в январе.

Мира Мендельсон пишет, что с осени 1939 года Лина Ивановна знала об их отношениях. Будто бы Сергей Сергеевич сказал Лине Ивановне серьёзно обо всём. Мира сетует на тяжёлые сцены, которые происходили в доме Прокофьева, «трудные разговоры». Она пишет, что постоянно видела Лину Ивановну в театрах и на концертах, потому что Сегей Сергеевич хотел, чтобы она, Мира, слушала его музыку. «С одной стороны, Лина Ивановна убеждала Сергея Сергеевича в том, что это чувство – блажь, с другой, требовала прекращения наших отношений. Как это всё было тяжело!»

Хаотическое описание этих событий мы находим и у смертельно раненной происходящим, свалившимся как снег на голову горем Лины Ивановны. Но, как мы знаем и от Сергея Олеговича Прокофьева, и от журналиста Харви Закса, Лина не любила писать, а на эту тему и говорить. То, что мы можем прочесть по расшифрованным плёнкам, наговоренным ею, как помнится Святославу Сергеевичу, некоей старой интеллигентной женщине в Париже, это не повествование, а болезненные вскрики, вырывавшиеся у только что любимой Пташки, а теперь оскорблённой жены и матери.

Однако здравый смысл и свобода мысли ей не отказывают. Получается смешение чисто женских переживаний с наблюдениями и житейскими обобщениями, касающимися реалий жизни в СССР.

Сороковой год, по-видимому, становится поворотным во взаимоотношениях Миры Мендельсон и Сергея Прокофьева. Она вплотную начинает заниматься поисками либретто для новой оперы Прокофьева. Он доверяет ей как литератору, и это, конечно, более всего свидетельствует о силе его увлечения. Сам – блестящий автор блестящих либретто и искрящихся выдумкой и остроумием рассказов, он, конечно, в конце-концов делает всё сам, но «работа идёт». Самоуверенность и социальная заострённость мышления юного автора обескураживает. Цитирую по её записям: «Н. Волков обратил внимание Сергея Сергевича на „Бесприданницу“ Островского. Это одна из моих любимых пьес, но я не почувствовала её как оперный сюжет. Гораздо больше материала даёт по-моему „Гроза“ – „тёмное царство“, с одной стороны, Волга и Катерина – с другой.»

«Весной 1940 года коллектив Ленинградского театра имени Кирова приехал в Москву, и я с папой была в Большом театре на „Ромео и Джульетте“», – пишет Мира Александровна в своих воспоминаниях. Далее Мендельсон рассуждает об особенностях этого балета, а Лина Ивановна, как кажется, именно об этой премьере рассказывает:

«Мы были на премьере, и в том же ряду сидела девушка со своим отцом. Он [86] её сначала не увидел. Но во время антракта он заметил её. Я попросила его, чтобы он нас познакомил. Он странно себя повёл, кое-как представил нас друг другу, когда мы уже выходили. Шёл дождь. Я предложила Сергею отвезти её домой в машине, предложила ему пригласить её домой на чай. Он страшно разозлился. После эпизода в театре и после вечеринки, на которую я пригласила его друзей-музыкантов, он был зол, надут, боялся, что она устроит сцену. Я говорила: „почему ты должен встречаться с ней на уличных углах? Пригласи её на чай“. Но она не пришла ни разу. Она меня боялась.

Он поехал на поезд в Ленинград, он знал, какие места она забронировала. Пытка.

У меня было предчувствие, что что-то случится, я страдала. Это было не только моя гордость. Сергей сказал Мясковскому, что он видит, как я страдаю, и не может этого выдержать. Мясковский сказал, что в таких ситуациях всегда кто-то страдает. Он тоже страдал.

Мальчики никогда не задавали вопросов. Святослав всегда утешал меня.

С самого начала, как это случилось, я страшно мучилась и практически ничего не могла делать, я сидела дома, у меня была ужасная депрессия, я не переносила взглядов сочувствия.

Письма Сергея Сергеевича – это доказательство того, как он любил меня. И вдруг такая перемена в его поведении! Я думаю, что в его случае – это был вопрос возраста (седина в бороду, бес в ребро), а для неё – амбиции. Я была так ранена, так потрясена тем, что происходит: Как это возможно?! Можно сравнить с ампутацией. Моя жизнь была так переплетена с его жизнью, с его музыкой, с его карьерой, с нашими детьми. Я не могла себе представить такого. Когда у тебя семья, и ты близка к его работе с того дня, когда он сказал, что назовёт Линетт Виолетту… Я думаю, что её молодость привлекла его. А она… Если бы он не был тем, кем он был, разве она на него посмотрела бы?

У неё и до него были приключения. ‹…›.

Её отец был против, он хотел со мной познакомиться.

Моя главная ошибка: я должна была понять и узнать, что с ним происходит. Но он ходил по клубам и на уроки танцев. Вне моей сферы. Я привыкла к шахматным турнирам, к другому.

Он был не особенно здоровым, ему было пятьдесят в 41 году, интрига началась до этого. Я была последней, кто узнал об этом. Я была сражена. Это было как болезнь.

Она всегда была нахмуренная. У неё был нервный тик. Я даже жалела её. Однажды она пришла в ресторан Союза композиторов. Кто-то сидел за столом один. Она спросила, занято ли место. Ответ был: „Нет, но есть ведь и другие места“. Люди ею не интересовались».

«Лето 1940 года проходило у меня в ожидании приездов Сергея Сергеевича с дачи и его телеграмм оттуда», – пишет Мира Мендельсон и приводит пять телеграмм Прокофьева, в которых он сообщает о погоде и работе.

В начале сентября Прокофьев переехал в город. При описании встреч с ним Мира Александровна, как кажется, в первый и последний раз всё же «замечает» не полную идилличность картины. Она пишет:

«Вероятно, у каждого из нас троих была своя правда. Сергей Сергеевич говорил мне, что у него созрело решение, чтобы мы были вместе, но ему хотелось увериться в силе и длительности моего чувства, и с другой стороны он стремился, чтобы всё это прошло наиболее безболезненно для Лины Ивановны (…)»

Конечно, Сергею Сергеевичу, человеку глубоко, по-старинному порядочному, трудно было решиться уйти от детей и Лины Ивановны, хоть, по словам Миры, он жаловался, что личная жизнь его уже давно – «пустыня». (…)

В декабре Лина Ивановна уехала в Гагры. И когда она вернулась, всё накалилось до крайности. По словам Миры Александровны, «оставаться дольше на Чкаловской Сергей Сергеевич не мог».

* * *

Лина Ивановна чутко улавливает витавшие в воздухе трагедию и фарс предвоенного времени.

Мы читаем у неё:

«Конечно, я беспокоилась, но никогда не могла себе представить ничего такого: многие говорили мне, чтобы я была осторожна. Слухи начали распространяться примерно в 1940 году. В воздухе трагедия, безумие, танцы и предвестие Гибели Богов. Вакханалия. Водопьянов хотел бросить свою жену, но Сталин не разрешил. Это было как эпидемия. Раз вечером мы говорили об этом с Сергеем, и он вёл себя странно. Я осуждала разводы. В России было так: если у вас любовная история длится неделю, то потом эта женщина сразу становится женой. Нравы как будто складывались более строгими, а во время эвакуации жена и дети – в одну сторону, а муж с любовницей – в другую. Атмосфера как Содом и Гоморра.

Он стал приходить домой поздно. Домработница говорила: „Вы знаете, барин ведёт себя странно, я вам советую следить за ним. Когда вас нет, ему звонят женщины. Барин – хозяин“».

Когда она не могла связаться с ним по телефону, потому что подходила я, она оставляла записку в почтовом ящике.

Обычно (как у нас было заведено) он говорил мне, куда он идёт и когда вернётся. Дома всегда был приготовлен для него ужин. Его любимые пельмени.

Когда мужчина чувствует вину, он приносит жене подарки. Он пришёл однажды с огромной коробкой грейпфрутов. У меня была невралгия, я болела, он жалел меня и так проявил внимание.

Обычно я всегда ждала его возвращения, а он вдруг днём стал интересоваться собраниями.

Она была комсомолкой и готовилась к вступлению в партию. Он писал статьи, она их редактировала. Я не знала, что делать.

С самого начала их знакомства поводом было либретто. Если она старалась отбить его от ужасной иностранки, её должны были остановить. Она писала ужасные бездарные стихи, ей было 23 года. А у него был животик. Он умер не дожив до 62 лет. Они её ему подсунули.

Она собиралась делать себе карьеру благодаря либретто. А он писал сам. Она выбрала для либретто «Повесть о настоящем человеке».

Для меня с детьми это было кораблекрушение в этой стране. Не было ни одного настоящего друга, который бы сказал ему что-то.

Он был очень инфантильным, вёл себя как ребёнок, потому что так же, как я, был совершенно неопытным. Он был таким ребёнком, у него была ужасная проблема страсти в тот момент. Он был неумелый, неуклюжий.

Ходил с ней в театр. У неё была странная походка: она не сгибала колен.

Она всё больше и больше нервничала. Наверное, хотела, чтобы он порвал со мной скорее. Он всё время на меня смотрел.

Я была совершенно уничтожена. Её никто не осудил, никто ничего ей не сказал, как говорили другим.

Он продолжал появляться с ней в обществе, и простые люди его очень критиковали. У нас был шофёр, который любил нас обоих, он не хотел верить и сказал, что Сергей Сергеевич никогда не пользовался машиной с кем-то другим.

Сестра Мясковского, очаровательная и милая со мной, другую приняла совершенно так же.

Она добилась своего: сделала из него советского гражданина. С того дня, как он по её настоянию вступил в Союз композиторов, он изменился, он деградировал. Он противился, говорил, что у него нет времени, но она настояла. По мере того, как он втягивался в эту жизнь, он стал меняться: поведение и вкусы. По утрам он стал поздно одеваться, поздно ходил в халате. «Отстаньте, наплевать» – таким стало его поведение в повседневной жизни: «всё равно». Он распустился морально и физически. Таков был довоенный период. Мясковский советовал ему писать патриотические песни и давать деньги на испанское правое республиканское дело.

Она была испорченным человеком.

Его здоровье ухудшалось, он не был очень здоровым.

Раз он оставался дома десять дней. Она пригрозила, что повесится. Боялась его потерять, потому что видела, что он сомневается.

Десять дней она не выходила из дома. Добивалась своего всеми правдами и неправдами.

Через десять дней он сказал мне: «Пожалуйста, помоги мне избавиться от неё.» Он не хотел этого соблазна.

Семейную историю, которой я посвятила столько страниц, Святослав Сергеевич изложил Суги Соренсену в нескольких строках:

– Я не очень люблю говорить об этом, но факты таковы: в 1938 году отец проводил лето один в Кисловодске, и у него случился «курортный роман», который, конечно, вызвал раздоры между родителями. Двадцатипятилетняя Мира Мендельсон угрожала покончить с собой. Отец был полностью растерян и в конце концов в начале 1941 года ушёл. О разводе с Линой и женитьбе на Мире не было и речи.