«Нет другого города, кроме Нью-Йорка, который так красив, когда к нему подъезжаешь, – пишет Прокофьев. – Как всякие добрые русские из обиженных эмигрантов, мы чувствовали некоторое волнение перед паспортным контролем, но всё обошлось легко».
В отеле были уже приготовлены апартаменты, а Стейнвей позаботился об инструменте, который уже ждал там Сергея Сергеевича и Лину.
Отправились гулять. Общее ощущение, сложившееся у супругов: сытость, богатство и некоторая безвкусица. Лина, истинный знаток моды, так жаждавшая вернуться в Нью-Йорк, была совершенно поражена кричащей одеждой дам.
Выяснилось, что ей тоже оплатили дорогу, из этого следовало, что она примет участие в концертах. Она не была уверена в этом перед поездкой, но теперь очень обрадовалась, и муж был рад за неё, хотя, как он, не без юмора отмечает: «турне будет беспокойным, и всё настроение будет зависеть от того, как будет звучать наш голос».
В предвидении концертных треволнений усталая Лина сразу же по приезде отправилась в Aeolian Building, где находилась читальня Christian Science, чтобы на родине этого учения ей порекомендовали наставника. Оказалось, что там было не принято оказывать предпочтение одному перед другим, и Лине дали список тех, кто находился в том же здании, состоявший из двенадцати человек. Она растерялась: кого выбрать? Случайно попала к Worran Klein. Он решительно отличался убеждённостью и убедительностью от представительниц Христианского Учения, с которыми она общалась в Париже. Прокофьев тоже решил посетить его.
Поход к Клейну оказался необыкновенно удачным, Прокофьев был поражён его идеей и свою подробную запись об этом визите заканчивает такими словами: «Ушёл я от него очень бодрый и, идя по 5-й авеню, думал, что Нью-Йорк не только городит механику, дома и доллары, но таит и настоящие идеи».
Прокофьев не раз возвращается к тому, что стал спокойнее чувствовать себя перед концертами: «Я не волновался! Какое счастье! Это Клейн».
Прокофьев выступал в Америке и с симфоническими оркестрами, и с сольными программами, которые проходили более чем успешно. Он описал в своём «Дневнике» все концерты, в том числе и те, в которых принимала участие Лина.
8 января 1926 года, St.Paul, USA
«Вечером концерт в частном особняке, человек сто пятьдесят публики, очень нарядной. Пташка была целый день усталая и безголосая, но вечером пела недурно. Мы оба не волновались. Klein?»
12 января 1926 года, Денвер, США
«Концерт состоялся в небольшом зале, человек на триста-четыреста, в котором присутствовало около двухсот слушателей. Я опять не волновался, Пташка очень мало. ‹…› Пташка пела недурно, если принять во внимание утомление, плохое самочувствие и голос, утром совсем незвучавший. Публика была внимательна, благосклонна, старалась понять, но по-серьёзному разаплодировлась только в конце, после „Токкаты“».
В Денвере Прокофьев оставил Лину, а по приезде нашёл её зелёной и измученной: во-первых, высотой (город расположен в на высоте полутора тысяч метров), но больше всего местными дамами, которые не знали удержу в своём внимании к ней и затаскали её по завтракам и обедам.
22 января 1926, Канзас, США
«Я играл хорошо. Пташка пела недурно, лучше чем в Denver'е, и во всяком случае лучше, чем можно было ожидать от её утренних упражнений».
26 января 1926, Нью-Йорк
«Пташка сегодня вовсе без голоса, поэтому решили – лучше, чтобы она вовсе не пела вечером. Концерт (от Pro Musica) состоялся в частной квартире …»
Лина в своих воспоминаниях рассказывает, что кроме произведений Прокофьева исполняла романсы Чайковского, Мусоргского, Метнера, Стравинского, Мясковского. Аккомпанировал Сергей Сергеевич. Всё портило мучительное сценическое волнение. К счастью, Лине всё же удавалось преодолевать его.
Супругов встречали везде необыкновенно гостеприимно, показывали города, окрестности, потом в частных клубах угощали, приглашая видных музыкальных деятелей из округи. Но, как это и бывает у артистов, ведущих концертную жизнь, каждый день требовал большого напряжения. Чуть отдохнул, позанимался, и пора одеваться к концерту, а сам концерт, так или иначе, – это всегда сильное волнение. После концерта, как обычно, – банкет, попытка расслабиться, и снова на поезд – и в путь.
В Бостоне рядом с концертным залом находится основная церковь приверженцев Христианской Науки – Christian Science Church. Вечером её купол освещался прожекторами, поставленными на крыши соседних домов. Это было очень красиво. В последние годы жизни Лина Ивановна снова посетила её.
В январе Лина несколько раз была и у своего отца, Хуана Кодины. Сергей Сергеевич, может статься, и не был основательно знаком с ним до сих пор. Он хорошо знал Мэмэ, которая и во Францию приезжала чаще всего одна. О встрече с Хуаном Кодиной в Америке мы узнаём из записи Сергея Сергеевича:
«Были у Пташкиного отца. Пташка уже была у него в предыдущие дни, а он приходил на концерт, которым остался очень доволен. Ему шестьдесят лет, но можно дать сорок-сорок пять. Он произвёл на меня очень приятное впечатление, даже несмотря на то, что плохо говорит и по-французски, и по-русски».
Гастроли по Америке заканчивались в Нью-Йорке, этом самом трудном, наверное, городе, сытом всеми знаменитостями мира, определяющем судьбы музыки. Прокофьев едко сравнил его с парвеню, покупающим старинный замок. Однако выступление Прокофьева с Бостонским оркестром прошло триумфально, с овацией после пяти вызовов, а в артистическую среди прочих пришли с поздравлениями Клемперер, Гизекинг, Тайфер и другие. На другой день «парадный» завтрак устроил Стейнвей: Тосканини, Рахманиновы, Кусевицкие, Ауэр. Пташка разговорилась с Рахманиновым о его внучке, он был рад побеседовать с ней. С Тосканини и его женой Пташка заговорила по-итальянски. Жена Тосканини пришла в восторг и пригласила Прокофьевых приехать к ним в гости в Италию.
Прокофьев и в Америке не забывал своих друзей: он организовывал исполнение симфонии Мясковского, пытался уговорить Кусевицких напечатать книги Асафьева. В конце-концов он нашёл издателя, но гонорар показался ему ничтожным, и он временно отложил свои хлопоты.
По пути на гастроли в Италию во время концерта в Германии, Прокофьев с удовольствием делает запись о происшествии во время ужина, последовавшего за концертом (Третий концерт для фортепиано с оркестром под управлением Крауса). Некий слушатель посетовал на кастаньеты, зазвучавшие во второй части побочной партии, считая это совершенно ненужным. И тогда кто-то, знакомый, по-видимому, с биографией композитора, сказал: «У него жена испанка». «Здорово»! – написал Прокофьев.
В Италии Пташку ждали интересные встречи. Первая – в Риме, и не больше – не меньше, чем с Папой.
В Риме Прокофьев выступал в Академии св. Цецилии, где играл Третий концерт с молодым дирижёром Росси, вызвавшим у него уважение знанием партитуры, в которой он даже нашёл ошибки.
6 апреля повторяли романсы с Пташкой, которая никак не могла отделаться от страха. Вдруг вошёл секретарь «Общества новой музыки» и вручил Прокофьевым письма к монсиньору, заведующему приёмами у Папы. Получить аудиенцию у Папы! Можно себе представить, как это было интересно Сергею и Лине. Когда Прокофьев пришёл с письмом от Академии, его встретила швейцарская стража в средневековых костюмах, сшитых, как узнал Прокофьев, по рисункам Микеланджело. Ни Сергей, ни Лина не представляли себе, что это может произойти так легко.
8 апреля в восемь часов утра раздался стук в дверь номера: принесли билеты на аудиенцию. Приём состоялся днём. На билете написано: мужчины во фраке и белом галстуке, дамы в чёрном и в вуали. Когда Лина пошла покупать чёрные чулки, её спросили: «Для Папы?» Нарисованная на билете хорошенькая женщина была одета в длинное чёрное платье, что вызывало страшное волнение Пташки: у неё такого не было. Нашли платье матери знаменитого Казеллы. Прокофьев надел фрак, и они отправились.
«Я не знал, какой жилет – белый или чёрный, поэтому надел белый. А чёрный свернул в трубочку и положил в карман пальто. Одевание доставило нам несколько весёлых минут – точно на маскараде, но по дороге мы спрашивали друг у друга: а вдруг Папа спросит: „Какой вы веры?“ Что ему говорить? „А дети у вас есть?“ – „Да, сын“. – „А он крещёный?“. – Что говорить? „А вы в мою непогрешимость верите“? – я предлагал ответить, что „мы очень уважаем такую идею“».
Всё же, как это обычно бывает, в Папском дворце оказались и непослушные: мужчины (о ужас!) в смокингах, а некоторые дамы остались в пальто, так как у них не было чёрных платьев. Лина вспоминает, что один из лакеев проверил, туго ли завязаны платки на головах женщин, чтобы не было видно шеи и попросил заколоть платки булавкой. В зале, куда провели Сергея и Лину, уже были посетители. Пришлось ждать. Вошли несколько кардиналов, пришедшие опустились на колени. Потом появился Папа в сопровождении двух монсиньоров, одетых в чёрное с малиновыми накидками. Папа Пий XI оказался более симпатичным, чем на фотографиях, он был одет в простую длинную одежду с пелериной кремового цвета и в маленькой шапочке на голове. Он медленно шёл, опустив правую руку с кольцом, которое целовали коленопреклоненные гости. Прокофьев, с одной стороны, был во власти размышлений, правда ли, что он будет целовать руку наместника Петра на земле, а с другой, внимательно наблюдал за церемонией, разглядывал кольцо и не успел поцеловать изумруд, окружённый бриллиантиками (по мнению Пташки, жемчужинами), а только приложился к нему. Но Пташку, как пишет Прокофьев, из-за того, что у неё оттопырилось пальто, Папа принял за беременную и задержал свою руку подольше.
Потом снова репетировали романсы, навестили Вячеслава Иванова, который уже второй год жил в Риме, а 9 апреля в Риме и 11 в Сиене состоялись концерты с участием Лины. В Сиене – в замке XIII века.
Пташка пела лучше чем в Риме, – замечает Прокофьев. 12 апреля Лина должна была петь в Генуе, но, устав с дороги, совсем потеряла голос, и Прокофьев спас положение, сыграв свою Вторую Сонату. Зато 17 апреля во Флоренции концерт проходил в зале Pitti, и был первым большим успехом Лины в Италии. Требовали бис. Между прочим, после Мясковского. Ей преподнесли огромную корзину роз.
Перед концертом в Неаполе Лина простудилась. Зато 19 апреля произошла приятная встреча с монахом-каталонцем, патриотом и любителем музыки. «Он страшно заинтересовался, узнав, что предки жены Прокофьева – каталонцы и она говорит на этом языке.»
20 апреля перед самым возвращением в Париж концерт Прокофьева в Неаполе произвёл настоящий фурор. После концерта за кулисы пришёл сын Горького, сказал, что Горький в зале и очень надеется, что Сергей с женой приедут к нему обедать.
«Горький нанял автомобиль и мы все вместе (он, я, Пташка и его сын) отправились на дачу, которую он снимал на берегу залива, на краю Неаполя, – записывает Прокофьев 20 апреля 1926 года. – Дача – большой дом с огромными, неуютными и пустынными комнатами. Сын женат на молоденькой и очень красивой женщине, которая в доме за хозяйку». Лина, по её словам, заметила Горького ещё во время концерта, в щёлку занавеса. Сергей уже был знаком с ним раньше, а Лина читала его сочинения.
В гостях у Горького, естественно, зашёл разговор о России. Сначала, как показалось Прокофьеву, Горький отрицательно отнёсся к идее композитора навестить родину, расспрашивал его о прошлом, о воинской повинности, но потом, видимо, переменил своё мнение и обещал Прокофьеву снабдить его письмом к Рыкову, который будучи премьер-министром, разумеется сделает всё для Прокофьева по его, Горького, просьбе. Супруги пробыли у писателя долго. Он очень много рассказывал о жизни в Советском Союзе, об искусстве, музыке и литературе (упоминал Пастернака, Тынянова, Ольгу Форш, Каверина, Никулина среди других). Говорил о колонии беспризорных его имени. Пташку совершенно покорил, и она ушла в полном восторге от него.
Неугомонная чета не преминула, однако, отправиться и на Везувий. Конечно же, добрались до кратера, а добравшись, решили, что надо непременно увидеть и лаву. И увидели! Жаркую, огненную, сочившуюся довольно далеко от конуса и тут же превращавшуюся в тёмно-серый пепел. Дальше произошёл семейный скандал: Пташке непременно хотелось ехать и в Помпею, а Прокофьев очень устал (не забудем, что он сыграл концерт в этот день!), считал, что уже поздно, и времени на её осмотр не хватит. Так что, как говорит Прокофьев: «бурно поссорились и наговорили друг другу кучу глупостей, совершенно зря».
Вернувшись в Париж, поехали в Кламар, где Ольга Владиславовна жила со Святославом. Приехал и Avi. Прокофьев говорит о нём как об очень симпатичном, но довольно заурядном человеке, а жена, мол, и дочь всю жизнь третируют его, к чему он относится с удивительной кротостью.
В Париж приезжал Мейерхольд с Зинаидой Райх. У Мийо проходил приём в его честь, – Кокто блистал рассказами о Дягилеве, Лифаре, Браке, Пикассо. Мейерхольд выглядел довольно мрачным, не говорил ни на одном языке, чего не могли поправить ни Пуленк, ни Орик, ни Согэ. Прокофьев пытался переводить, но Мейерхольд был не в духе.
На репетиции у Дягилева Прокофьев провёл с Мейерхольдом много времени. Мейерхольд всячески уговаривал его приехать в Москву, выражал настойчивое желание поставить в Москве «Игрока» и обещал в случае опасений Прокофьева и Лины в передвижении приставить к ним охрану из двух коммунистов, которые, по его выражению, больше преданы театру, чем коммуне. «На репетицию заглянул и Пикассо, который очень мило сказал: „Ведь мы почти компатриоты“, намекая на наших жён».
На стене гостиной Святослава в Париже висят замечательные портреты Лины кисти известной русской художницы Анны Петровны Остроумовой-Лебедевой.
Остроумова-Лебедева писала портреты сначала Сергея, а потом и Лины. Работа протекала тщательно, портреты переделывались, для Пташки все вместе выбирали платье. Лину уже пробовали писать Гончарова и Якулов, но не закончили портретов, не получалось. Написал портрет Лины маслом и художник Шухаев.
Сеансы продолжались по два часа. Днём позировали художнице, вечером концерт… Остроумова-Лебедева рассказывала о невероятных вещах, происходивших в Москве. В частности, о Валерии Брюсове, чьё произведение послужило основой для «Огненного ангела», о его смерти, о том, что за неименеием ничего лучшего, череп его после посмертной трепанации заполнили скомканными газетами «Правда», в чём усматривалась символическая месть судьбы за переход Брюсова в коммунизм, совершённый не по убеждениям, а по расчёту.
Лина не прекращала свою концертную деятельность. 31 мая 1926 года Сергей отправился к Ротшильду по его приглашению. Ротшильд хотел поговорить о предстоящем концерте. Дом его, хотя и в самом центре Парижа, стоял в огромном саду. Он высказал пожелание, чтобы Лина пела, а Прокофьев ей аккомпанировал. Было решено, что она споёт несколько романсов Прокофьева и несколько испанских Де Фалья.
Через неделю пришли к Ротшильду репетировать, и Прокофьев замечает, что она пела очень хорошо.
В тот же день снова отправились искать квартиру, на её поиски уходили недели за неделей. При всём запасе оптимизма Лина понемногу приходила в отчаяние, она мечтала снять немеблированную квартиру и поселиться, наконец, в своём собственном доме вместо того, чтобы пять раз в год укладывать весь скарб, что по выражению Прокофьева «буквально вгоняло в гроб».
А вечером снова концерт, с исполнением скрипичного концерта Прокофьева, на другой день надо было играть на каком-то концерте, чтобы доказать Парижу, что он ещё существует. Но поднялась какая-то свара, Прокофьев отказался, а на другое утро опять прослушивания новых сочинений новых композиторов, потом проигрывание отрывков из «Шута» Больму и т. д. и т. п.
Тем не менее, концерт у Ротшильда состоялся. «Пташка пела недурно, лучше, чем в Италии. Приём был хороший, хотя без особого энтузиазма. Может быть потому, что это всё выхоленная и любящая свои ладони публика».
Маленький Святослав подрастал, окруженный заботой Ольги Владиславовны и сеньора Хуана. Он в свои два с небольшим года вовсю «болтал по-французски и по-русски, различая произношение буквы „р“. Входя в дом, он вытирал ноги, а выходя, закрывал за собой дверь». Сергей Сергеевич считал это неплохим результатом.
Сняли дачу в трёх километрах от Фонтенбло, в Саморо. Ольга Владиславовна провела в доме генеральную уборку. Дом нравился всем, уединённый, с садом. Долгие прогулки, музицирование, работа Сергея Сергеевича, Святослав заполняли жизнь Лины. Прокофьев играл клавир «Снегурочки», а Лина пела её партию. Работали и над романсами Прокофьева, Стравинского, Мясковского. Репетируя романсы Казеллы, подняли такой грохот, что с полки упали груды рецензий, только что рассортированных ею для наклейки. Прокофьев шутит, что романсы Казеллы не стоили такой катастрофы.
Лина рассказывает, что одна из её «нагрузок» летом состояла именно в том, чтобы рассортировывать кипы рецензий, накопившихся за год и приходивших со всех концов света. Она разбирала их в хронологическом порядке и наклеивала на большие листы бумаги, которые впоследствии переплетали в альбомы. Это начала делать Мария Григорьевна, продолжила жена, а впоследствии ей помогала в этом и Ольга Владиславовна. Сергей Сергеевич и сам любил это занятие, следил за красотой и порядком в альбомах. Пташка помогала и с корректурами, считала такты, проверяла паузы.
Большой помощью в жизни была Ольга Владиславовна. Дочь с матерью нежно любили друг друга, но их «многонациональные» характеры порой сталкивались на почве каких-то совершенно незначительных обстоятельств, обе были вспыльчивые, обе могли кричать и топать ногами. Обе очень огорчались, но ничего не могли с собой поделать.
В начале августа Ольга Владиславовна вместе с Хуаном покинули Францию и возвратились в Америку, предварительно пообещав приехать, чтобы оставаться со Святославом в том случае, если супруги отправятся в Россию.
Родители часто гуляли со Святославом. Однажды Святослав отличился. Посадил в свою коляску медведей и уехал с ней из сада по большой дороге, искать пароходы, которые он видел на Сене. По пути его обступили ребятишки, заинтересованные медведями. Святослав испугался и поднял рёв. Мама увидела его из окна второго этажа уже далеко впереди, посреди дороги и в полном отчаянии бросилась к нему на выручку. Она, конечно, его догнала, и он был водворён в дом со строжайшей нотацией.
За день втроём, с Пташкой и Святославом делали по четырнадцать километров, а то и больше. Прокофьев привык возить коляску и замечает, что в этом, видимо, сказалась, его детская привычка (продержавшаяся, впрочем, до поступления в консерваторию) возить за собой поезда.
В сентябре вернулись в Париж и вновь пустились на поиски квартиры. Париж переполнен. Четыре дня прожили у Кусевицких. Потом – отель. Наконец, уже потеряв надежду, всё же отыскали ещё одно агентство и квартиру на rue Troyon рядом с Площадью Этуаль. Квартира типа мансарды, с шестью маленькими комнатами и огромным балконом, с которого открывался вид на Париж. Лине не нравилась квартира, не нравилась дешёвая мебель, не нравилась улица. Было страшно шумно: сначала из гаража выезжали грузовики, в семь часов утра запускали какую-то электрическую машину, которая, по словам Прокофьева, так равномерно гудела, что он даже ждал её звук, чтобы снова заснуть, к тому же машина заглушала автомобильные гудки. Но Лине этот шум не давал спать.
И всё равно: жизнь в семье била ключом и постоянная смена удивительных явлений становилась чуть ли не монотонной и привычной.
Нужно заставить себя остановиться, и от всех прожитых, пусть и трудных иногда, радостей и побед перейти к новым событиям, скорее похожим на землетрясение.
К ним, несомненно, относится поездка супругов в СССР в 1927 году. Она, конечно, не была неожиданностью. Прокофьев постоянно получал приглашения и предложения из СССР. Он упоминает о полученном ещё в 1924 году письме от Александра Гаука, впоследствии занявшего пост главного дирижёра Большого симфонического оркестра СССР. В своё время соученик Прокофьева по классу дирижирования, «сладенький, карьерист, со всеми любезный». Теперь он работал в Мариинском театре и предлагал Прокофьеву ставить там «Игрока».
Приезжал как к «пролетарскому композитору» пролетарский композитор из Одессы; навещала балерина и хореограф из Большого Театра, поставившая на его сцене «Сарказмы»; появился Эренбург, – все зазывали в Москву. Говорили о том, что Прокофьев на родине знаменит, и публика жаждет увидеть и услышать его.
В июне 1925 года Прокофьев получает письмо от Асафьева: Мариинский театр серьёзно задумывается о постановке «Трёх апельсинов».
Прокофьеву передали также приглашение повидаться с Красиным и Тительманом. «Вращаясь всё время в антибольшевистской среде, я привык, что с большевиками не надо общаться, иначе „это может запятнать“. Но из письма Мясковского я знал, что этот Красин милый человек».
Прокофьев отправляется на встречу с ним. Ему предлагается десять концертов, симфонические в Москве и Ленинграде, клавирабенды в Москве, Ленинграде, Харькове и Ростове. Вопрос о гонорарах предложили решать композитору, и Прокофьев счёл нужным договориться о самых минимальных, принимая во внимание положение России. Это произвело на Красина и Тительмана благоприятное впечатление. Прокофьев же сказал, что основным для него является получение гарантии на свободный выезд обратно за границу. Красин спросил: «Но мы можем считать, что ваше отношение к этой поездке благоприятное, и можем сделать в прессе заявление, что вы собираетесь приехать?» Я: «О, конечно». Тительман смягчился и похлопал Прокофьева по коленке.
Июль Прокофьев рассматривает как неожиданный расцвет отношений с Россией: вдруг явилась реальная возможность ехать и иметь постановки.
В 1926 году приходит запрос от Персимфанса: приедет ли в Москву Прокофьев и выступит ли с ними.
Борис Николаевич Верин был чрезвычайно взволнован тем, что Прокофьев собирается в Россию. В Дневнике Сергей Сергеевич рассказывает о своём разговоре с ним, в котором проявилась присущая ему свобода, отсутствие шор. Не то чтобы он прав, а все не правы, – нет! Но он такой как есть, и политика ему безразлична. Жаль, в дальнейшем оказалось, что в СССР уйти от политики было нельзя. И последствия оказались катастрофическими. «Что будут говорить люди», – волновался Борис Николаевич. Жать руки «этим убийцам?» Прокофьев спокойно отвечал, что никто не отказался бы от возможности побывать в родных местах, встретиться с друзьями, просто погулять по Москве и Петербургу, и затем свободно выехать обратно. Разве кто-нибудь бы отказался?
«Три апельсина» запросили Харьков, Киев, Одесса и Загреб.
Из Москвы приехал профессор Б. Л. Яворский, чрезвычайно недоверчивый и осторожный человек, который на первых порах даже как будто бы «не узнал Прокофьева», но на следующий день сказал ему: «В Москве у большой публики вы сейчас так же популярны, как Чайковский в последние годы своей жизни»… «Советовал мне приехать в Россию и даже давал понять, что ему поручено узнать у меня, как я отношусь к этой поездке и на каких бы условиях я отправился». Прокофьев ответил, что не собирается наживаться на голодной России и хотел бы поехать, чтобы увидеть российских музыкантов. Яворский по его просьбе рассказывал о некоторых из них, в частности о Мясковском, заметив, что он занимает высокий пост в издательском деле и относится к тем, кто «мягко стелет».
Яворский познакомился и с Линой, которая пришла в ресторан Дюгеклена: он осыпал её комплиментами, был с ней чрезвычайно галантен и сказал, что в Москве чрезвычайно ею интересуются, кто она такая, да при том ещё испанка. Лина была совершенно очарована. Прокофьев пишет, что Яворский только что получил письмо из московских «сфер», в котором его поощрили за успехи, достигнутые во встрече с Прокофьевым и его женой. Красина выгнали, и руководство Российской филармонией обещали передать Яворскому, чем он чрезвычайно доволен. Он договорился с Прокофьевым по поводу того, что станет его главным советчиком во взаимоотношениях с Россией.
Идёт август 1926 года. С Ленинградской филармонией наладилась переписка. Оттуда выражают сожаление, что Прокофьев отказался сам дирижировать «Апельсинами» и в Мариинском и в Большом театре, и в Харькове. Прокофьев цитирует фразу из «Гадкого утёнка»: «Мог ли он мечтать о таком счастье?»
Яворский, однако, начинает вести себя самым типичным для советских начальников образом. Он вдруг замолкает, исчезает, не отвечает, увёртывается от прямых ответов. И отчего же Прокофьев продолжает ему доверять? Он сам объясняет: «Только потому, что он – большой музыкант». Поистине детская наивность. Яворский пишет и так: «Фотография вашей жены пользуется таким успехом, что я вам прямо посоветовал бы оставить её в Париже». Тут мало кто не испугался бы. Прокофьев пишет: «Заядлый эмигрант сказал бы, что, конечно, это предупреждение: не берите, не то могут оставить залогом. Но я думаю, что это просто „элегантная шутка“».
В октябре Прокофьев получает царское предложение от Персимфанса: в Москве они устраивают пять концертов из его сочинений. Прокофьев пишет: «Это что-то невероятное. Так чествуют только Бетховена через сто лет после его смерти. Вот она, Москва!» На время пребывания в СССР Пташке и Сергею Сергеевичу дают «проходное свидетельство», не навязывая советского паспорта. Это свидетельство можно будет вновь обменять на обычный паспорт Лиги Наций по выезде из СССР. При выезде обещают беспрепятственно выдать обратную визу.
13 ноября 1927 года Сергей Прокофьев, полностью поддержанный Линой, отправился вместе с ней в Советский Союз. Это было первое посещение родных мест с 1918 года.
Прежде чем присоединиться к путешествию по Россию четы Прокофьевых холодной зимой 1927 года, обратимся к витиеватой судьбе его собственного рассказа о нём. «Путешествие в СССР 1927», написанное Сергеем Прокофьевым, было издано его младшим сыном Олегом Прокофьевым на французском языке в 1991 году (перевод записных книжек отца на французский язык сделал Андре Маркович)..
Олег скончался в 1998 году. Мы не можем поговорить с ним, вспомнить былые времена, встречи в Москве на З-й Миусской, где он жил со своей женой Сонечкой и сыном Серёжей, но частично процитировать его предисловие можем:
«Я нашёл рукопись этих записных книжек среди бумаг моей матери после её смерти в январе 1989 года. Речь идёт об уникальном документе, который описывает первое возвращение отца в Советский Союз в 1927 году, девять лет спустя после его отъезда в 1918 году.
Это не единственные записные книжки Прокофьева. С детства он прилежно вёл дневник и продолжал его примерно до сорока лет. Со временем характер записей менялся. В двадцатые годы он уже прибегает к своей собственной „стенографии“, пропуская гласные. 25 февраля 1927 года он начинает свою запись так: „На этом месте прерывается мой сокращённый дневник и последующее пребывание в Москве восстановлено по записям Пташки и другим документам. Вследствие чего какие-нибудь факты могли оказаться пропущенными, хотя сообщённые – несомненно точны“».
Дневник 1927 года не попал в СССР, он остался на западе. Прокофьев прекрасно сознавал, что Россия не была подходящим местом, чтобы высказывать антибольшевистские суждения даже в том случае, если Прокофьев не мог удержаться, чтобы их делать. Он хранил этот дневник отдельно от других, и когда после его смерти бумаги были преданы огласке, этой части Дневника там не было.
Но Прокофьев себе никогда не изменял, и делал «антибольшевистские» замечания в адрес России и до, и после поездки туда. Это были объективные зарисовки, и дело каждого судить по ним о контр– или про– революционности. Другое дело, что в 1933 году он вообще перестал вести дневник, и вот это событие столь же многоговорящее, сколь печальное. Больше писать было НЕЛЬЗЯ. Может быть, и не хотелось. И он остановился.
Но в этом же предисловии Олег описывает свою с братом жизнь, многие другие подробности времяпрепровождения родителей, и это очень интересно.
«Эти несколько лет, предшествующих 1936 году, на время отъездов папы и мамы нас с братом поручали заботам моей бабушки по материнской линии, которая жила на юге Франции. Время от времени мы получали от отца весёлое письмо или открытку, и у нас создавалось волнующее чувство приобщения к путешествиям по дальним странам. На них к тому же бывали наклеены экзотические марки, на радость моему брату, который их собирал. Тексты бывали очень остроумны. Помню, например, описание посещения Голливуда, где живёт отец Микки Мауса и где построены замки и города из картона, чтобы снимать фильмы. Даже расположение текста было иногда очень смешным: одно письмо было написано в виде спирали, в последнем витке которой было написано „от папы“.
В 1938 году я сделал один рисуночек, в котором полностью выразил наше ощущение, что папины и мамины путешествия это и есть наш способ жить. Хотя этот рисунок относится ко времени уже после переселения в Москву и адресован моей бабушке, оставшейся в Париже, он выражает самую сущность моего детства. Под рисунком подпись: „Поезд, на котором приедут домой мама и папа …“ Это и есть в двух словах схема семейной жизни нашего детства. ‹…›
Хотя бесконечные перемещения родителей казались мне совершенно естественными, всё же им была присуща некоторая таинственность. Однажды (только один раз!) по неизвестной мне причине папа взял меня и Святослава в короткое путешествие за границу (мне было семь лет – 1935 г). Помню нашу растерянность по прибытии в достаточно большой город может быть, в Вену? [28] Мы мчались на такси по залитым светом, незнакомым ночным улицам и остановились в маленьком уютном отеле. Я уже был в кровати, и папа поцеловал меня на ночь перед сном, а потом ушёл на концерт. Но у меня не было чувства беспокойства. Как ни говори, это путешествие было из ряда вон выходящим событием, и мы воспринимали его уход как должное, как проявление некоего сообщничества между нами, двумя маленькими мальчиками и их папой – соучастником. И то, что мы остались одни в незнакомом месте – это был необходимый элемент необыкновенного и захватывающего приключения.
Профессия отца казалась нам совершенно особой и необычной. С самых ранних лет у меня было очень ясное чувство, что в некотором смысле эта профессия находилась за пределами обычных человеческих занятий, являлась почти привилегией, и наша семья была отмечена некоей изысканностью, она была другой. Это чувство быть другим (не как все) никогда не покидало меня, но в дальнейшем в Советском Союзе ощущение отличия от всех иногда удручало меня.
Когда я впервые читал эти дневниковые записи, я вдруг понял и увидел глазами отца, из чего на самом деле состояли эти путешествия. И в особенности меня околдовывала возможность сопоставить события в том виде, как их прожил отец, с моими детскими представлениями.
Но каковыми бы ни были мои романтические переживания при его чтении, доминанта записей – это их объективность и точность. В них можно найти критические замечания, саркастические комментарии, но никогда не встретишь преувеличения или шутки на чей-то счёт. В его намерения не входило касаться личных проблем. Чего бы это ни касалось, ни тогда, ни потом, он писал о том, что видел собственными глазами, без всяких попыток или намёков на двойной смысл или скрытничанье. В этом дневнике мой отец демонстрирует абсолютную честность, готовый признать свои сомнения или поражения, касались они прохождения таможни на советской границе или внезапной потери веры в себя на своих первых сольных концертах в Москве. Но его чувства были „объективными“. ‹…›
Читая эти записи, не надо забывать о том, что правление Сталина ещё только-только начиналось. Голод был впереди, так же как все испытания индустриализации и коллективизации, не говоря о чистках тридцатых годов. Мало вероятно, что находились люди, которые способны были вообразить, куда это всё шло».
Теперь записи о первой поездке четы Прокофьевых в СССР входят в «Дневник», опубликованный в 2002 году Святославом Прокофьевым.
13 января 1927 года, в день выезда из Франции, нагруженные чемоданами подарков для друзей и родных, Сергей Сергеевич и Лина Ивановна двинулись на восток. Сергей Сергеевич принципиально не захотел ехать в Москву в меховом пальто, Лина же не преминула надеть по случаю поездки в холодную страну свою леопардовую шубку. Сергей Сергеевич отметит, что во время фотографических сессий Пташка чудесно выглядела в голубом платье, а в своей леопардовой шубке представляла собой отличное световое пятно в групповой фотографии на фоне оперного театра в Риге, куда они приехали сначала, а также на фоне их собственной афиши.
По мере приближения к стране социализма поезд приобретал всё более пролетарский характер. С детства знавший толк в поездах, Прокофьев регистрировал изменения. Холодно, темно, ледяная вода, два купе, но проход между ними и туалет закрыт, чёрное сырое постельное бельё. Ни Сергей Сергеевич, ни Пташка ни разу не посетовали на эти привычные для СССР неудобства. Это даже удивляет: неужели предвидели всё заранее? Лина, которая понятия не имела о том, что путешествие может проходить в таком холоде, с беспрерывными проверками документов, со снежной пустыней за окном медленно ползущего вагона, полностью разделяла с мужем все эти трудности – оба относились к ним с неизменным чувством юмора. А по прибытии в Ригу с утра вместе уже давали интервью трем газетчикам, двум латышам и одному русскому.
Вечером Прокофьевых пригласили на «Майскую ночь». На Сергея Сергеевича нахлынули консерваторские воспоминания о постановке этой оперы. Его окружали друзья юности, дома у одного из них Прокофьев увидел портрет Мясковского и огорчился. «Вид скучный, взгляд тяжёлый; вместо пиджака какая-то куртка, застёгнутая до подбородка». Прокофьев знал, что Мясковский не любил сниматься и сделал вывод, что момент оказался неудачным.
А уже 17 января был объявлен их с Линой концерт. Ночью Лина чувствовала себя нездоровой, плохо спала, часто просыпалась. Концерт должен был состояться в восемь часов вечера в том же оперном театре, где Прокофьев был накануне. Весь день репетировали. К восьми отправились в театр.
«Я играл чуть нервно. Где моё американское спокойствие, которое я считал приобретённым навсегда? Пятая соната имела успех лишь весьма относительный, впрочем, я и не рассчитывал, что она понравится рижанам, поставил же её в программу для того, чтобы прорепетировать перед Москвой. Последнее отделение занимали мои короткие пьесы ‹…› Успех был совершенно трескучий, с вызовами и бисами. Пташка спела две группы романсов, но голос её звучал слабо, так как она сама чувствовала себя слабой. Успех средний, но ничего.
После концерта в артистической довольно много народа».
На другой день пошли с Пташкой в гости к А. Г. Жеребцовой-Андреевой, она очень обрадовалась этому визиту и хвалила Лину за вчерашнее выступление, чем несколько подняла её настроение.
Прокофьев сознаётся, что подумал: а может быть вернуться из Латвии, а то ведь могут не выпустить потом. Не повернуть ли оглобли, пока не поздно? Однако, как он говорит, «трусливые мысли были отброшены и мы явились на вокзал». Лина, маленькая отважная испанка, тоже не робкого десятка.
«Мы вошли в наш мягкий вагон. Было неуютно: холодно, сумрачно, на полу без ковриков, умывальник в нашем купе заколочен. ‹…› Поезд тронулся и мы в довольно среднем настроении легли спать. Русский проводник постелил нам бельё, но оно было грубое и диван жёсткий».
Русская таможня. Осмотр поверхностный (о приезде Прокофьевых была получена соответствующая телеграмма), таможенник листал французскую книгу о музыке, которую Прокофьев вёз Асафьеву. Лина всплакнула, увидев детские туфельки, вынутые у другой дамы, – вспомнила Святослава. Купили русские газеты: организован комитет встречи с Прокофьевым. Сергей Сергеевич сразу заволновался, так как больше всего на свете боялся всяких «официальностей». Но председателем оказался Асафьев, и он успокоился.
В Москву приехали рано утром. Встречали Цейтлин, Цуккер и Держановский. Цейтлин – представитель Персимфанса, Цуккер – деятельный коммунист. В дальнейшем Сергей Сергеевич будет называть их Це-Це. Они, перебивая друг друга, рассказывали обо всех хлопотах, связанных с приездом Прокофьевых, и, в частности, что сам Литвинов разрешил выдать им советские паспорта, не сдавая нансеновских. Поселились в Метрополе, на этаже для иностранцев. Номер – безукоризненно чистый, но ванны нет и вода в кувшинах. На всех остальных этажах – чудовищная грязь. Сразу озаботились поисками инструмента. В прежнем магазине Дидерихса нашли новенькое пианино, тугое, – как раз то, что нужно. К вечеру его доставили в номер. Холод, мороз. Люди на улицах спокойные. Не верилось, что это те самые безжалостные жестокие крушители, которые только что ужаснули весь мир. Дни проходили в страшной суматохе. Дверь номера Прокофьевых хлопала каждую секунду, журналист пытался интервьюировать, но не успевал он поставить вопрос, как прибегал с распростёртыми объятиями кто-то из друзей, – расспросы, восклицания, восторги, журналист спрашивает снова и дверь хлопает снова, Прокофьев старается отвечать по существу, но тут влетает новый посетитель… Появился и Асафьев, он поправился, под пиджаком тёплая вязаная куртка, а вслед и Мясковский, – он очень мало изменился, рижская фотография исказила его вид, за Мясковским Сараджев, Держановский, Цуккер. Наконец столпотворение закончилось, и Цуккер повёл супругов в ресторан на Пречистенке. Тут-то Прокофьев поразился: рябчики, взбитые сливки, клюквенный морс, – масса отменных русских блюд. Цуккер поясняет, что ресторан содержат «бывшие», из купцов и аристократии. (Это остатки нэпа. Он ещё существует как вопиющее противоречие окружающей нищете). Вернувшись в номер, Прокофьевы обнаруживают, что простыни, наволочки – из тончайшего полотна, невиданного ни в одном американском отеле. Ошеломление Москвой. Но супруги настороже. Они наслышаны о том, что иностранцев принимают по-особому, они, конечно, не верят рассказам эмигрантов, что под кроватями установлены микрофоны, но одна из дверей номера плотно закрыта, заперта, и за ней можно совершенно спокойно подслушивать всё. Поэтому Сергей и Лина говорят шепотом.
Всё же рассказы Цуккера о планетарных масштабах работы коммунистической партии произвели на Прокофьева впечатление.
На следующий день начинается шествие Прокофьева по ведущим сценам России. Большой зал консерватории. Композитора встречают тушем, приветственные речи, которых так боится Прокофьев, много репетиций. Пташка, Сергей и Цейтлин идут в правление Персимфанса, обсуждают предстоящие концерты, потом снова на улицу, Цейтлин показывает набитые икрой магазины, снова Пречистенка, снова нэповский ресторанчик. Где же голодная Москва? – недоумевают супруги. Но в это время Цейтлин говорит: «Вы только посмотрите, как у нас хорошо. Слава Богу, вы уехали из Парижа. А то, пишут у нас, у вас там уже гробов не хватает. (Прокофьевы в изумлении). Как? Вы не знаете, что там от инфлюэнцы умирает ежедневно столько людей, что не знают, как хоронить».
Навещают уплотнённого Мясковского. Среди прочего Мясковский вдруг говорит: – Ну ничего, вы, кажется, не забыли русского языка. – А почему мне, собственно, надо было его забыть? – смутился и слегка рассердился Прокофьев. Но после этого начал следить за своей речью и стал запинаться.
История повторяется: Пушкина наставлял Вяземский, Рахманинова упрекал Метнер, над Прокофьевым подшучивает Мясковский. Кстати, насчёт языка: «Когда мы впервые приехали в Россию в 1927 году, – рассказывает Лина, – и нас приглашали на обед, чай или ужин, я почти всегда молчала, потому что я могла разговаривать с кем-то одним и не умела участвовать в общей беседе. Я думала, что мой русский был ещё недостаточно хорош для этого. Но он быстро улучшался. Однажды я не согласилась с тем, что кто-то сказал, и присоединилась к разговору. Все остолбенели: „Так вы нас обманывали! Вы говорите по-русски“».
Прокофьевых принял Луначарский, (Асафьев проводил их до дверей, но внутрь не зашёл). Читал стихи Уткин, какой-то пианист исполнял Сонату Луначарского, сам Луначарский читал письмо в стихах Маяковского Горькому: в России-де столько работы, отчего же вы, Алексей Макисмович, где-то там в Италии. Прокофьев ощущает это как намёк, Луначарский рекомендует ему оценить это стихотворение.
Вечером в Большом театре на «Садко». Лина уже там с Цуккером. Забегают Голованов, Пазовский, обсуждают постановку «Апельсинов», Прокофьев наслаждается любимой оперой, хоть и не всё нравится ему в постановке.
Навещали с Линой друзей и родственников. Прокофьев знал об арестах, о необходимости соблюдать конспирацию, о тени, которую может бросить на людей его посещение. Пробирались с Пташкой дворами.
В гостях у Держановских, где собрались Асафьев, Мясковский, Александров, Фейнберг, Половинкин, Книппер, Мосолов – ученики Мясковского. Все молодые композиторы вовсю ухаживают за Пташкой, но больше всех старается, по словам Прокофьева, сам Держановский.
Первый концерт Прокофьева в Москве состоялся 24 января 1927 года и произвёл настоящий фурор. Он начинается сюитой из «Шута», которую превосходно играет Персимфанс. По окончании публика вызывает автора, но уже заранее было решено с Це-Це, что до исполнения концерта Прокофьев не выйдет. Успех настолько велик, что удержаться от выхода на сцену трудно, и даже Цейтлин вбегает в угаре успеха: может быть, отменить это решение. Однако всё же удаётся следовать плану, и Прокофьев не выходит. Предоставим слово Прокофьеву:
«Перед тем, как играть Третий Концерт, я начинаю волноваться. Работаю и несколько успокаиваюсь. Как-никак, а появиться в Москве, где меня так ждут, и где, самое ужасное, отлично знают мой Концерт, который, стало быть, врать нельзя, дело нешуточное.
Наконец появляется Табаков, первый трубач (замечательный), и сообщает, что оркестр на месте и что мне надо выходить. При моём появлении оркестр играет туш, затем весь встаёт и аплодирует. Овация зала и оркестра становится грандиозной и необычайно длинной. Я долго стою, кланяюсь во все стороны и вообще не знаю, что делать, сажусь, но так как аплодисменты продолжаются, опять встаю, опять кланяюсь и опять не знаю, что делать. Я не был десять лет в Москве, мне хочется сосредоточиться, чтобы сыграть как следует, а эти эмоции совершенно не способствуют углублению. Наконец мне это надоедает и я решительно сажусь.‹…›
Я играю неспокойно, но довольно хорошо. ‹…› По окончании Концерта зал ревёт. Конечно, такого успеха у меня не было нигде. [31]
Я выхожу без конца. На бис сначала играю „Гавот“ из „Классической“, затем „Токкату“. Оба штюка выходят хорошо. Наконец уединяюсь в артистическую, а оркестр играет сюиты из „Апельсинов“. Марш по традиции бисируется, а по окончании новые вызовы и я ещё выхожу несколько раз».
Среди причин окончательного возвращения Прокофьева на родину ещё через десять лет, – а приводятся самые разные, и нелепые, и неправда, – какое-то место наверняка принадлежит той неистовой любви публики, которую ощутил Прокофьев во время своего первого посещения России в 1927 году. Лина была свидетельницей этого успеха. Как артистка и жена гениального композитора она не могла не почувствовать, что это был за успех. Она десятки раз присутствовала на концертах своего мужа, премьерах его сочинений, сама их исполняла, она видела рукоплескания в Париже и Нью-Йорке, и всё же здесь было что-то особое: взаимная радость признания, или особая восприимчивость московской публики, приходящей в залы не из соображений этикета. Такой успех мог глубоко отразиться на внутреннем ощущении художника, и Лина поняла это. В своих воспоминаниях она называет этот успех Прокофьева «ни с чем не сравнимым», но в Ленинграде, ещё через несколько дней, «этот успех был превзойдён». И поддержав впоследствии решение мужа переселиться на родину, она, быть может, в глубине души, помнила прием, который превзошел всё, что она доселе видела.
В тот вечер в артистической побывали разве что не все самые крупные музыканты России, присутствовал и Литвинов, чья жена – англичанка – была страшно рада, что может говорить с Линой по-английски.
Понемногу артистическая пустеет, вечером выходят на улицу Пташка, Сергей Сергеевич и Це-Це. Восторженно болтая, они провожают Прокофьева и Пташку до Метрополя.
В эти же дни Прокофьев проявляет чудеса своего мгновенного умения ориентироваться, касается ли это похода в ГПУ за паспортами, внимания к Красину, проявившему к нему доброту в своё время, а теперь отставленному из Персимфанса в пользу Росфила, интереса ко всем сколько-нибудь одарённым русским музыкантам всех возрастов, предложения и проведения благотворительного концерта в пользу беспризорных, репетиций с Линой, встреч с дальними родственниками и псевдо-родственниками, или баталий, развёртывающихся вокруг места рядом с Линой во время совместного фотографирования.
В первый раз – во время приёма, устраиваемого Персимфансом: каждый раз, когда объектив был уже открыт, Цуккер бросался в группу, чтобы попасть на снимок. Ему непременно хотелось сфотографироваться рядом с Линой, а друзья, угадывая его намерения, не давали ему этой возможности. Цуккер пробовал снова и снова.
Троюродные племянники Прокофьева Костя и Шура Сеженские в числе прочих нередко приходили повидаться с знаменитым дядей. Лине нравился Костя – она находила его трогательным.
Впоследствии я знала Константина Сеженского как заведующего редакцией камерной музыки на Всесоюзном Радио, он отличался высокой компетентностью и доброжелательностью.
Шура успевает обмолвиться, что у неё остались кое-какие фотографии родителей Прокофьева. Пташка настораживается. Все семейные фотографии погибли вместе с квартирой после ареста и теперь у неё цель – собрать у родственников и знакомых фотографии семьи Сергея Сергеевича из их альбомов.
В такой же кутерьме прошёл и ужин в Цекубу – клуб для улучшения быта учёных. После концерта в огромном зале поставили в ряд много столов, Прокофьев сидел между Асафьевым и Е. В. Держановской, Лина – рядом с Мясковским. Тосты, фотографии, здесь же Яворский, молодые композиторы. Держановский всё время старается сняться рядом с Линой. «Вообще он, Мосолов и другая молодёжь всячески за нею ухаживают». В разгаре пиршества Сергей Сергеевич и Лина решаются убежать. Их провожают аплодисментами. Добираются в Метрополь еле живые.
Многое поражало в Москве, и любимые маленькие особнячки в тихих переулках, как выяснилось, перенаселённые, с одной кухней на восемнадцать семейств, и племянница Мясковского, девица лет шестнадцати, вызвавшая глубокую неприязнь Лины. Она провела вечер с сёстрами Мясковского, где встретилась с этой юной яростной комсомолкой. Лина была в ужасе: девица нахваталась коммунистических лозунгов и не давала матери открыть рта, обвиняя её по любому поводу в буржуазных воззрениях. Превратив её жизнь в ад, она без зазрения совести жила на её счёт, ничего не делала и пропадала невесть где. Лина притихла и старалась не вмешиваться в разглагольствования барышни, которая, по словам Асафьева доводила до белого каления самого Мясковского, так что он кричал и топал, чего Прокофьев даже вообразить себе не мог.
Темп был набран высочайший: концерты, постановки, репетиции, выступления, встречи, приёмы, хлопоты об арестованном ни за что ни про что Шурике, встречи с коммунистическим суперменом, лукавившим с паспортами, бесконечные съёмки, приглашения в гости с каким-то невероятным угощением, – всё это отчасти привело к тому, что Прокофьев снова стал нервничать на концертах и очень от этого огорчался, так как в Америке сумел уже почти совсем избавиться от волнения перед игрой. Супругов взяли в оборот, до полного их изнеможения показывали Москву, возили в Кремль, («Пересекая Москву-реку в двух санках, я кричу Пташке, чтобы она оглянулась на Кремль, он весь залит солнцем и вид у него ошеломляющий»). Во встречах с супругами принимали участия самые высокие лица страны: Литвинов, замещавший Чичерина, Сергей Сергеевич называл его «великим аптекарем» и находил его внешность фармацевта совершенно не соответствующей проведённой им экспроприации тифлисского банка, его жена Айви, ставшая с той поры подругой Пташки, и находившая огромное удовольствие в общении с ней на английском языке, Луначарский и Розенель, Мейерхольд, Яворский, Голованов, Дикий.
С главным дирижёром и главным режиссёром Большого театра обсуждается постановка «Трёх апельсинов», ежедневно проходят концерты, все сочинения пользуются бурным успехом; вместе с С. Е. Фейнбергом Сергей Сергеевич играет на двух роялях своё переложение вальсов Шуберта. Зал воет. Тем временим и Лина нарасхват, и как экзотически очаровательная женщина, жена Прокофьева, и как певица. Все немножко влюблены в неё.
Пока Прокофьев с Головановым и Диким обсуждали второй акт спектакля, Цуккер заехал за Линой и увёз в студию Станиславского на «Царскую невесту». Работа с Головановым и Диким закончилась только к одиннадцати часам, и хотя из студии много раз звонили и ждали там Прокофьева, он поехал домой в виду позднего часа. Пташка вернулась лишь в половине первого, так как спектакль затянулся, а в гардеробе была такая толкотня, что невозможно было получить шубу. «Я на неё обрушился, что из-за её выездов я не могу вовремя ложиться спать, между тем завтра с утра нужно много заниматься. В результате на сон грядущий поссорились.»
На другой день, конечно, помирились. Постановка «Царской невесты», в особенности режиссёрская работа, произвела на Лину сильное впечатление. Она сказала Цуккеру: «Вот в таком театре я хотела бы работать». Цуккер ответил: «Отлично. Хотите, завтра же подпишем контракт».
Прокофьев замечает, что ради этого Лина готова была бы переселиться в Москву.
В эти дни по стечению обстоятельств, связанных с опозданием на репетицию Фейнберга, Прокофьев вновь встречается с Павлом Александровичем Ламмом, впоследствии его близким другом и помощником. Знакомство с ним восходит к первым композиторским выступлениям в Москве. С П. А. Ламмом сыграло злую шутку его немецкое происхождение, повинное в его драматической судьбе. Сосланный в незапамятные времена на Урал, он перекладывал в восемь рук все существующие русские симфонии. Уже вернувшись, он продолжал этим заниматься. Павел Александрович уже вышел в люди и заведовал Музсектором, когда последовали новые интриги, аресты, обыски, скандалы и пр. В тот момент он был профессором консерватории, и по средам у него собирались музицировать лучшие музыканты.
Наши доблестные органы не дремали. Прокофьевым занимался чрезвычайно элегантный и воспитанный тов. Гирин, который возглавлял паспортные приключения. Он поднимал свои акции разного рода сказками. Они-де заступились за Прокофьева, так как в газете появилось сообщение о том, что Прокофьев ходатайствует о советском подданстве. Они, мол, его опровергли. Однако этого опровержения никто не увидел. Видно, сами и опубликовали свою заметочку, сами и осудили в разговоре с Прокофьевым, но в печати своего мнения не высказали. Всему этому Сергей Сергеев особого значения не придал.
У кого только не побывали супруги! 5 февраля за ними зашёл Цуккер и повёл их в гости к Каменевой, сестре Троцкого, жене советского посла в Риме, главе Общества культурных связей с заграницей. Она жила в Кремле, так что супруги познакомились с системой пропусков. На всей территории по выражению Прокофьева «почтение носилось в воздухе». К Каменевой пришли Карахан и Литвинов с женой. Так как все присутствующие искренне любили музыку, Прокофьев охотно согласился немного поиграть для них. Потом Карахан и Литвинов внимательно расспрашивали Прокофьева о жизни заграницей и желали разнообразных сравнений. Прокофьев был осторожен и в то же время правдив. Тогда же он проявил свой независимый характер в ситуации, невозможной ни в одном обществе, кроме большевистского. К концу вечера явился сын Каменевой и его жена, очень молодые, а жена – просто девочка. Эта девочка попросила Прокофьева поиграть лично для неё. Об этом попросила Прокофьева и Каменева. «Уже поздно и я устал», – отвечает композитор. Девочка настаивает. Прокофьев предлагает ей прийти на другой день на его концерт. Она не может. Ну тогда на другой… Нет, она никогда не может. Каменева присоединяется к дочери, но Прокофьев неумолим. Он насмешливо замечает, что «с принцессами крови» так не полагается обращаться, но рад, что проучил девчонку.
Тут оказывается, что уже поздно, и пропуска уже недействительны. Что делать? Выручает Литвинов, который не живёт в Кремле и тайным образом вывезет супругов оттуда, так как его машину не проверяют.
Мадам Литвинова несёт в руках свои ботиночки, чтобы не запачкать ковра, и говорит: «Как я люблю этот тихий Кремль».
В лимузин садятся Литвинов с женой, Прокофьев с Линой и Карахан с Цуккером. Литвинов, Карахан и Цуккер предъявляют часовым свои постоянные пропуска. Литвинов довозит Сергея Сергеевича и Лину до Метрополя.
Дома супруги, как принято, делятся впечатлениями.
Пташка спрашивала о любезном чёрном господине, который тряс ей руку. Прокофьев назвал Карахана.
Вопрос Лины пришёлся на расцвет деятельности известного советского дипломата Л. М. Карахана, которому суждено было в империи Сталина пополнить собой ряды приговорённых к смертной казни и расстрелянных в 1937 году.
С женой Литвинова Айви Вальтеровной у Лины произошёл интересный разговор: Литвинова пожаловалась, что в Париже очень трудно с шофёрами, все шофёры там – белые. Лина собиралась рассказать, что в Нью-Йорке тоже в основном белые шофёры, но Айви Вальтеровна продолжила свою мысль: каждый третий – врангелевский офицер, может не захотеть вести в советское посольство, а то и надерзит.
Усиленно звала Лину в гости.
Лина познакомилась и с женой Голованова – Антониной Васильевной Неждановой, – самой знаменитой колоратурой страны. Ей очень хотелось узнать её поближе. Уже пожилая женщина, Антонина Васильевна продолжала петь и хотела исполнить роль Нинетты в «Апельсинах», и хотя Голованову этого хотелось, Прокофьев сомневался по поводу соответствия её габаритов габаритам Нинетты. Как же она влезет в апельсин?!
Во время триумфального шествия по России в 1927 году Прокофьев смотрел на всё происходящее без шор. Он умирал от скуки на официальных мероприятиях (это он ненавидел больше всего и постоянно после каких-нибудь пышных приветствий как школьник спрашивал у сопровождающих, обязательно ли ему говорить. Так и не приучился к этому.) Скучал над книгами комсомольцев, которые комсомольцы же ему и прислали. Важный коммунист (Сосновский) бубнил ему что-то о достоинствах этих книг. «Неужели так томительно скучны вожаки коммунизма и рекомендуемые ими книги», – думал Прокофьев.
Прошло исполнение Второго фортепианного концерта, который ввиду своей грандиозности, не говоря уж о трудности, произвёл на публику ещё более сильное впечатление, чем Третий. Пришлось бисировать Скерцо – вторую часть концерта.
Успели ещё с Пташкой и Цейтлиным забежать в Рабис (клуб работников искусств), а на следующий день отправились в Ленинград.
Ленинград покоряет Прокофьева, он показывает Лине все площади, улицы, памятники, решётки, Зимний. Выход к Неве во время заката. В розовом закате Нева и Петропавловская крепость выглядят как сказка. Потом идут на зимнюю Канавку. Вечером проходят мимо Александринского театра, освещённого малиновыми прожекторами, снег, колонны, памятник Екатерине, в этом же свете. Лина увидела места, где проходила юность её мужа, консерваторию, в которой он учился, дом, где он жил.
Почётных посетителей провели в Эрмитаж через особый вход и в сопровождении директора в самую сокровенную часть Эрмитажа – отдел драгоценностей. Потом скифский отдел, персидский отдел и уже бегом через постоянную экспозицию. Устали до изнеможения.
Прокофьев пришёл с женой, чтобы засвидетельствовать своё почтение, к Глазунову, но дома его не застал. Глазунов побывал всё же на концерте, но Прокофьеву не показался, передал комплименты и ушёл на заседание. Проявлял осторожность.
И снова концерты, превосходящий возможное успех, на чествовании поднимают тост и за Лину, Прокофьев польщён.
И наконец Асафьев ведёт Прокофьевых в Мариинский театр на постановку «Трёх апельсинов». Друзья юности, шахматный партнёр Прокофьева, режиссёр С. Э. Радлов и дирижёр В. А. Дранишников, поставили оперу феерически, – Лина рассказывает, что Сергей Сергеевич находил эту постановку лучшей из всех виденных им раньше: «Я ошеломлён и в восторге от изобретательной и необычайно оживлённой постановки Радлова и обнимаю моего старого шахматного партнёра».
Во время спектакля, узнав о том, что в зале присутствует композитор, ему устраивают овацию. Он кланяется из ложи; рядом жена, привлекающая внимание красотой.
По окончании Дранишников уводит гостей к себе на чай. Пташка сражается в шахматы с женой Асафьева, и Прокофьев замечает, что неизвестно, кто из них играет хуже.
Лина в восторге от Ленинграда.
Среди сумасшедших ленинградских дней один, проведённый у Асафьева, в Детском Селе, на окраине которого он жил, выдался спокойный. Снова встретились с друзьями юности Прокофьева, Мясковского, Дранишникова, Радловых, день проходит в разговорах, прогулках по пушкинским местам, за великолепным столом, – передышка.
12 февраля концерт в Колонном зале, и после «Скифской» сюиты успех, превзошедший всё возможное: Прокофьева вызывали пятндцать раз. И это даёт основание написать: «Ленинград обыграл Москву в смысле успеха».
В артистической через жену Асафьева с Линой знакомится Элеонора Дамская, консерваторская приятельница Прокофьева, и обещает ей письма и фотографии.
Снова Москва. Тот же номер в Метрополе. Шквал телефонных звонков, с которым обыкновенно борется Пташка. Много очень заманчивых проектов. Мейерхольд хочет ставить «Игрока». И. М. Рабинович, к которому отправились с Пташкой (и не пожалели!) сделал, по выражению Прокофьева, просто ослепительные макеты для «Трёх апельсинов», которые ставили в Большом театре Голованов и Дикий. Прокофьев говорит, что таких нарядных декораций для этой оперы ещё не делалось, поразила первая картина с перспективой уходящих вглубь зеркал.
Прокофьев был посвящён и в происходящие в то время коммунистические театральные передряги, в которых Мейерхольд умудрялся отстаивать свои позиции. Видимо, уже тогда взяли на заметку нечёткость его позиции, чтобы расстрелять через десять лет с большим удовольствием. Цуккер говорил Прокофьеву, что Мейерхольд не пользуется достаточно хорошей коммунистической репутацией.
Оркестранты, знакомые со времён юности, не советовали композитору и жене оставаться. «Живите там, а здесь совсем не хорошо».
Снова – в Ленинград. Лина подружилась с Катей Шмидтгоф, сестрой трагически погибшего совсем молодым любимого друга Прокофьева Макса, которому Прокофьев посвятил свой Второй фортепианный концерт. Катя рассказывала Лине свою жизнь. Все проникались доверием к Лине, а она больше и больше узнавала о России. Подруги юности Прокофьева водили Пташку по магазинам.
Специально для Луначарского давали «Три апельсина». «В ложе сели так: Луначарский, я и Пташка в первом ряду. Луначарский должен был решать, посылать ли эту оперу в Париж. „Ведь если мы пошлём вашу постановку ‘Апельсинов’, то мне большевики жить не дадут“, – сказал он».
Речь шла о постановке в Большом театре, работа над которой началась, постановка обещала быть более роскошной, чем в Ленинграде.
Зашёл Глазунов, Луначарский тотчас спросил его мнение об опере, но Глазунов промычал что-то невнятное и передал Луначарскому билеты на концерт из произведений Бетховена.
25 февраля. Снова Москва. Прокофьев пишет, что на этом месте прерывается его Дневник, и дальнейшее пребывание в Москве восстановлено по записям Пташки.
О чём она писала: снова знакомый номер в «Метрополе». Репетиция «Классической симфонии». После репетиции Сараджев и Держановский были приглашены Прокофьевыми в ресторан на Пречистенке есть блины, потом к тёте Кате (двоюродной сестре Прокофьева и Шурика) – они с Пташкой очень понравились друг другу.
Ходили смотреть спектакль Мейерхольда «Ревизор», делающий полные сборы, вопреки или благодаря разноречивым мнениям. Для Прокофьева особый интерес состоял в том, что он смотрел на работу Мейерхольда как будущего постановщика «Игрока». Спектакль нашёл хорошим.
27 февраля Святославу исполняется три года. Но вот уже десять дней о нем нет известий. В последнем письме Святослав писал, что он «охоший мальчик». Родители скучали, несмотря на бешеный водоворот разнообразных событий.
Прокофьев посылает деньги нуждающимся друзьям, хлопочет перед Цуккером о судьбе Шурика, – разговор с ним протекает трудно, он не хочет ввязываться в это контрреволюционное дело. Но Прокофьев нажимает. Говорит, что готов обратиться в другие организации, – например, политический Красный крест, но Цуккер отзывается о нём с раздражением. А также супруги хотят пойти на лекцию Троцкого. Цуккеру такая просьба – нож в сердце.
Однако какие ещё были времена… Лекция Троцкого! Но на неё-то попасть не удалось, – билетов не оказалось.
1 марта. Держановский сказал, что политический Красный крест возглавляет бывшая жена Горького – Пешкова. Она приняла Прокофьева очень любезно, может быть, и припомнила Раевского и сказала, что, кажется, кто-то хлопотал по этому делу, и благодаря этому срок ему был сокращён на треть. Пешкова сказала, что не советует ехать в ГПУ самому Прокофьеву (они могут исполнить его просьбу, но при случае непременно припомнят). А она сделает вот как: в разговоре с Ягодой наведёт разговор на Прокофьева. И он, конечно, спросит, доволен ли Прокофьев своим приездом в Москву. И тогда Пешкова ответит, что «Да, конечно, очень доволен, хотя его огорчает, что его двоюродный брат в тюрьме». О результате она в иносказательной форме скажет Держановскому на следующий день. Предосторожности в таких делах были необходимы.
Тем временем Цуккер повёл Лину в Госторг, чтобы посмотреть меха. Цуккер добился, чтобы ей показали меха, предназначенные для вывоза за границу, но продали бы ей по своей цене. Вечером Лина пошла в Камерный театр одна, так как Сергей Сергеевич устал.
Зашли на музыкальную среду к Ламму. Там играли в восемь рук симфонию Мясковского. На другой день Сергей Владимирович Протопопов – композитор, дирижёр – повёл Лину осматривать храм Василия Блаженного. Большой знаток по этой части, он давал ей интересные пояснения.
К Прокофьеву же пришёл Мейерхольд, чтобы поговорить об «Игроке», Сергей Сергеевич не преминул направить беседу на Шурика. В отличие от Цуккера Мейерхольд с охотой взялся помочь Прокофьеву в этом деле.
Лина отправилась в гости к Айви Вальтеровне Литвиновой. Лина не только чисто говорила по-английски, но и была человеком англо-саксонского воспитания, и это притягивало к ней Айви Вальтеровну. Литвиновы занимали шикарный особняк на Софийской набережной, принадлежавший раньше очень богатым людям (Харитоненкам), и Прокофьев даже побывал там однажды перед отъездом из России в мае 1918 года у князя Горчакова. Лина нашла особняк огромным и красивым, но сочла, что он содержался в беспорядке. Тогда же она увидела и детей Литвиновых, с которыми потом во время войны по просьбе Айви Вальтеровны недолго занималась английским языком. Вообще же Айви Вальтеровна выражала желание в дальнейшем воспитывать их в Англии, что, как заметил Прокофьев, находилось в вопиющем противоречии с ядовитыми нотами, которые направлял в это время в Англию её супруг.
Вечером ходили смотреть «Любовь Яровую». Сергей Сергеевич выразил сожаление, что к концу пьеса превращается в агитку.
На следующий день Цуккер, чрезвычайно исполнительный по части приобретения мехов, сопроводил Лину в Госторг, где она выбрала себе отличного голубого песца, а также белку, которая начинала входить в моду на западе. Вечером она отправилась в Художественный театр смотреть «Фёдора Иоанновича» с кузиной Прокофьева, Катей и Надей, женой Шурика. Вернулась взволнованная неосторожным поведением спутниц, которые во время спектакля отпускали замечания вроде: «Ах, как чудно было в те времена!», «Ах, как я люблю эти костюмы!» Катя говорила громким шёпотом (поскольку была глухая) и совершенно не понимала, отчего Лина толкала её в бок.
У Прокофьева продолжались встречи с Мейерхольдом, а жена уехала на «Снегурочку» в Большой театр. Её посадили среди членов Художественного совета. Лина учила в это время партию Снегурочки, и уж никак нельзя было пренебречь постановкой любимой оперы на московской сцене.
Всё же идиллия нарушилась самым типичным образом. В «Дневнике» описывается, как в «Жизни искусства» был сделан выпад в сторону Прокофьева: почему он наконец не скажет прямо о своем отношении к Советской власти? Журнал, видимо, был вынужден поместить эту статью, но в обрамлении двух других: чрезвычайно хвалебной о Прокофьеве, и не слишком выразительной о Метнере. Прокофьев хотел было ответить, но Мейерхольд отговорил его. Интересно, что западная пресса из всех многочисленных статей перепечатала только эту.
Гастроли Прокофьева продолжились в Харькове, Киеве и Одессе. Сергей Сергеевич давал в этих городах клавирабенды. Концерты пользовались шумным успехом. Произошли встречи с многим друзьями юности. Переезды не отличались особым комфортом, было множество смешных приключений, как обычно, с постельным бельём, с новыми знакомствами Лины среди многодетных правительственных дам с Украины, и вдруг задержанным специально для супругов вагоном Международного Общества, в котором никто, кроме них, не ехал.
Неожиданная встреча произошла в поезде Киев – Москва: в соседнем купе оказался Сеговия, концертировавший в Киеве и тоже возвращавшийся в Москву. Радости Сеговии по поводу встречи с Линой не было пределов. Они буквально утонули в своём испанском языке, это в любом случае было бы так, но усугублялось тем, что мрачный сопровождающий гитариста не говорил с ним ни слова и только без перерыва курил. Прокофьев, предоставив им с Линой разговаривать, лёг и уснул.
18 марта вернулись в Москву. Цуккер. «Метрополь». Тот же номер. С Цуккером в Кремль. Оружейная палата, шапка Мономаха, но потом попали в вотчину Н. Н. Померанцева, реставратора живописи в кремлёвских соборах, и он показал Рублёва. Прокофьева смущало, что в церковь входят в шляпе, но Померанцев объяснил, что это не церковь, а музей. На том же основании Лину ввели в алтарь, чтобы показать ей рублёвские иконы.
Вечером у Мейерхольда «Лес» Островского.
На другой день репетиции Персимфанса к последнему концерту, а вечером в оперной студии Хукдожественного театра «Евгений Онегин». «Крестьянская сцена первого акта выпущена, как оскорбляющая рабоче-крестьянское правительство». В остальном постановка замечательная.
20 марта днём последний концерт с Персимфансом. В программе «Классическая симфония», «Скифская сюита» и Второй концерт. Зал полон и настроение парадное.
Присутствует на концерте Рыков, глава правительства. Цуккер познакомил с ним Прокофьева:
– Как же вам у нас понравилось? – спросил Рыков.
– Мой приезд сюда – одно из самых сильных впечатлений моей жизни, – хитро ответил Прокофьев, который по собственному признанию не похвалил «Большевизию», но Рыков остался как будто очень доволен.
В артистической мадам Литвинова с детьми, Мясковский, Асафьев, Беляев, Яворский, Протопопов, Сараджев, Оборин, Блуменфельд, «заблестевший глазами», когда Прокофьев представил его Пташке.
Последние дни: Пташка на «Турандот», Сергей Сергеевич пошёл посидеть тихо с Асафьевым и Мясковским. Он забрал у Мясковского два толстых пакета со старыми дневниками, а Асафьев передал переплетённую объёмистую тетрадь с ранними пьесами Прокофьева. Побывали и в Художественном театре, – там ждали Станиславский, Книппер-Чехова. Станиславский узнал, что Лина – певица – и сразу пригласил её поступать в театр.
Предотъездная суета, сборы, подарки друзьям, достигла такого накала, что еле успели на поезд.
23 марта. «Поезд тронулся. Был чудный, ясный мартовский день, с косыми лучами заходящего солнца».