Едва переступив порог дома, я тут же узнал, что сюда также доставили послание. Письмо было от моего господина. И как всегда адресовано оно было мне.

— Вы же можете прочесть его сами, — недовольно буркнул я, обращаясь к госпоже, которая дышала мне в затылок, едва не приплясывая на месте от нетерпения. Она следила за тем, как я сломал печать с гербом Великого визиря, которым было запечатано письмо, и взгляд ее смущал меня так, что у меня стали трястись руки. — Ведь он писал его вам.

Говорилось это больше по привычке… Или, вернее, из вежливости. Я давно уже успел убедиться, что строгие принципы, впитанные Эсмилькан с молоком матери, никогда бы не позволили ей распечатать письмо, если оно было адресовано не ей. Тем более то, на котором красовалась печать Великого визиря. Но знал я и другое: человек, которому я служу, никогда не позволит себе писать непосредственно собственной жене — она была дочерью его нынешнего повелителя.

— Что он пишет? Ну? Что там такое? — Эсмилькан даже руки стиснула от нетерпения.

— Да ничего особенного, пишет, что находится сейчас в своем деревенском доме, на самой окраине деревни под названием Халкали. Это меньше одного дня пути от столицы. Ему приходится ждать вместе со всей армией, чтобы завтра сделать все приготовления, необходимые для торжественного въезда вашего царственного отца в город. А после этого он приедет к вам и обещает провести вместе с вами весь вечер. Это хорошая новость, госпожа, не так ли? Что такое? Вы не рады?

— Но если визирь всего лишь в одном дне пути отсюда, почему он не может приехать сегодня же вечером? Или хотя бы завтра? Он мог бы провести со мной ночь, а завтра вернуться назад к своим обязанностям!

— Долг повелевает ему оставаться там, госпожа. Ведь там вся армия, а значит, у него по горло дел. Ему же за всем нужно присмотреть. — Забот у Великого визиря было больше, чем я мог ей сказать. Куда больше, чем думал даже сам Соколли-паша. Маленькая склянка из филигранного венецианского стекла в кармане моего халата вдруг потяжелела, словно налившись свинцом.

— Отправляйся к нему, Абдулла, — велела госпожа. — И передай, что я жду его к себе.

— Но, госпожа, только не сегодня! — взмолился я. День, проведенный за чтением Корана, довел меня до изнеможения. Я совсем отупел. Но не в этом было дело. Сейчас я еще сильнее, чем прежде, чувствовал тяжесть флакона и записки, которая по-прежнему находилась в нем.

— Ладно, тогда завтра. Прямо на рассвете. Ты слышишь меня, Абдулла? Прошу тебя! Ты должен сделать это для меня. Вот уже целых семь месяцев, как он не был в моей постели! Умоляю тебя! — Эсмилькан обхватила мое голое, безусое лицо своими пухлыми ручками и умоляюще заглянула в глаза.

Делать нечего, пришлось согласиться. «Для чего же еще нужен евнух, как не для того, чтобы передать послание своей госпожи всему миру?» — подумал я.

Но с наступлением утра дело это представилось мне несколько в ином свете. На душе у меня немного полегчало. Прежде чем уехать, я убедился, что госпожа моя находится в надежных руках тетушки Михримы. А потом, сбросив со своих плеч эту заботу, выехал за городские ворота, полной грудью, с наслаждением вдыхая свежий морозный воздух.

Пробираясь средь плотной толпы солдат через грязь, в которую их ноги превратили дорогу, и стараясь не замечать недоуменных взглядов, которыми воины обычно встречают евнуха, я наконец нашел своего господина там же, где и предполагал. И хотя круглые, желтого цвета шатры покрывали всю долину, словно ковром, мне не составило особого труда различить среди них один высокий, украшенный семью конскими хвостами над входом лиловый шелковый шатер, где жил Великий визирь. По дороге мне удалось выяснить, что султан предпочел расположиться в деревне, в одном из домов. Куда на это время подевалась жившая в доме семья, я, естественно, не знал.

— Мой евнух! — услышал я, едва приоткрыв полог шатра. — Клянусь Аллахом, вот уж кого я сейчас не хочу видеть, так это тебя, Абдулла! — сердито буркнул визирь.

Было видно, что Соколли-паша недоволен. Однако он предложил мне сесть и в ответ на мой низкий заискивающий поклон тоже постарался быть вежливым.

— Ну, как ты там? — Но резкие нотки в голосе выдавали его раздражение. — Как твоя госпожа?

— Моя госпожа весьма рада вашему возвращению, господин мой паша, и просила меня узнать… — Я все еще продолжал стоять, неловко переминаясь с ноги на ногу и чувствуя облепленными грязью башмаками три слоя ковров и деревянные покрытия пола шатра.

— Нет. Я догадываюсь, о чем ты хочешь просить, и мой ответ — «нет». Я высоко ценю твою преданность, Абдулла, но ответ остается прежним. Ну а теперь… Ты ведь проделал долгий путь и, наверное, смертельно устал. Я сейчас прикажу своему ординарцу отыскать для тебя местечко, где ты сможешь передохнуть пару часов. Но я хочу, чтобы ты убрался отсюда задолго до того, как моя армия завтра утром двинется в путь.

— Но, господин, могу я узнать, почему?

— Клянусь Аллахом, я уже почти забыл, что такое мирная жизнь. Каждому нужно непременно знать, отчего да почему. Даже туркам. А вы, венецианцы, хуже всех. Я вас хорошо знаю. Ладно уж, так и быть, объясню. Все дело в том, что наш новый султан, да простит мне Аллах, если я не прав, в свои сорок пять лет не стоит и пальца его великого отца Сулеймана — да упокоит Аллах его душу! — в его семьдесят, когда больное сердце приковало султана к повозке!

— Что вы хотите сказать, господин? — спросил я. Честно говоря, не в моих привычках было расспрашивать. Но то, что я только что услышал, да еще из уст государственного мужа, к тому же до глубины души преданного своему долгу, изумило меня до такой степени, что вопрос сам слетел у меня с языка.

— Только то, что сказал! — рявкнул Соколли-паша. — Я имею в виду, что султан Селим, сын Сулеймана — да, да, дорогой папочка моей дражайшей супруги! — просто чертов пьянчуга!

— Не может быть! Наверное, вы ошибаетесь! Пить вино строжайше запрещено! Это противно законам пророка Мухаммеда.

— Вот-вот! И, между прочим, на редкость мудрое решение! Но и это не остановило Селима. Селим-пьянчужка, вот как прозвали его в армии — в его же собственной армии, клянусь Аллахом. Пьянство, самая разнузданная похоть и непреодолимая тяга не только к женщинам, но и к мальчикам… Да, да, ты не ослышался! Что ж, солдаты еще смогли бы все это как-то переварить. А со временем смогли бы даже полюбить, и тогда прозвище Пьянчужка, которым они наградили его, стало бы звучать совсем по-другому… Ну, ласково, что ли. Ведь прозвали же его великого предшественника Мохаммеда Завоевателем! В конце концов, солдаты народ грубый, а в турецкой армии ни неженок, ни маменькиных сынков отродясь не бывало. Гораздо хуже другое, — Великий визирь тяжело вздохнул. — Селим — трус. Да известно ли тебе, что в Белграде — когда пришло время объявить о смерти султана Сулеймана его людям — он отказался пройти между их ятаганами?! А ведь это древний обычай! Может быть, тебе, как венецианцу, это кажется не таким уж важным. Готов поспорить, что в твоих глазах этот старинный обычай не более чем смешной пережиток прошлого. Но турки, знаешь ли… Много ли времени прошло с тех пор, как их дикие орды с гиканьем и свистом носились по степям? О Аллах, я будто бы чувствую их запах! Думаешь, они забыли его? Разве я не знаю — я, Великий визирь, за которым, куда бы я ни пошел, повсюду должны нести мой личный стандарт с семью лошадиными хвостами на острие, которые я лично отсек у семи диких жеребцов…

— Прошу прощения, господин, — робко перебил его я. — Но я действительно не знаю, что это за обычай такой, проходить между мечами?

Поскольку я по-прежнему продолжал стоять, Соколли-паша, заметив, что разговор получился долгим, уселся сам, устроившись на роскошном ложе из переливающихся всеми цветами радуги подушках. Эти подушки, не считая низенького табурета, обитого таким же цветастым шелком, и занавеси, служили единственным украшением его походного шатра.

— Каждый новый султан, — начал он, — перед тем как сесть на трон, должен проползти по проходу, образованному скрещенными у него над головой обнаженными ятаганами всех его солдат. Если кому-то из янычар вдруг не понравится их новый вождь, это его единственный шанс выплеснуть свою ненависть. В таком случае ничего особого не требуется, он лишь должен дождаться, когда шея нового султана окажется под лезвием его ятагана, а потом вовремя разжать пальцы. Таков старинный обычай, а нам он достался в наследство от одного маленького кочевого племени. Если ты задумаешься, то поймешь его смысл: в племени все должны сражаться как один. Сулейман в свое время выдержал это испытание и тем самым разом завоевал любовь и безусловную преданность своих солдат. И сам он тоже знал, что может им доверять. С тех пор он больше уже не боялся, что где-то в темноте может прятаться убийца, не опасался, что ночью ему всадят кинжал в спину — однажды он сам дал им шанс покончить с ним. Конечно, все это было пятьдесят с лишним лет назад, и никого из тех, кто в тот день держал ятаган над его головой, больше уже не было рядом с ним… И все-таки об этом не забывали. Воины-мусульмане никогда не забывают о своих привилегиях, даже те, кто уже не помнит хорошенько, где лево, а где право.

А вот Селим категорически отказался пройти под мечами. Он уже успел утвердить свою власть в Константинополе, так что ему можно ничего не опасаться, заявил он. И уже принял поцелуй покорности от членов Серая и от всех евнухов гарема. Ну так что же? Гарем гаремом, а армия — это армия, я так считаю. Селиму очень хорошо известно, что янычары не питают к нему особой любви. Он стал султаном только потому, что двое его братьев мертвы. Солдаты любили Мустафу — любили, может быть, даже больше, чем любили его отца Сулеймана. И Баязеда тоже любили, потому что он был похож на Мустафу. Их умертвили по приказанию Сулеймана, из-за его великой любви к Хуррем, а ее сын Селим — лишь жалкое подобие своих братьев. Что ж, возможно, не зря он опасался обнаженных ятаганов своих янычар: у многих из них друзья или братья погибли под Амазией, сражаясь на стороне Баязеда. Но докажи он им свое мужество, дай им понять, что уважает и почитает их, возможно, они смогли бы простить его. «Этот дурацкий обычай оскорбит величие моего сана…» — передразнил Соколли-паша Селима.

Если уж тебе предстоит править этими людьми, негоже называть их обычаи дурацкими, варварскими или оскорбительными для тебя. И уж совсем глупо ставить гарем выше армии. Выше своих солдат. Скажу тебе больше: если ты стремишься к тому, чтобы тебя назвали жалкой, изнеженной, трусливой душонкой, это самый верный путь. А Оттоманы никогда не были жалкими трусами, иначе им бы нипочем не создать такую великую империю, как наша.

— А что, его уже так называют, господин?

— Именно так о нем и говорят, и, клянусь Аллахом, они совершенно правы. А знаешь ли ты, что Селим даже потребовал, чтобы армия доказала свою верность ему… Ты не поверишь, чем? Он захотел, чтобы солдаты подходили к его шатру и один за другим целовали ему ноги, будто перед ним не янычары, а женщины из гарема. «Пусть сам придет и поцелует нас в зад!» — ответили солдаты.

Говорю тебе, мне пришлось потратить немало сил, чтобы помешать им тут же разбежаться. И это когда тело их бывшего господина еще не было опущено в могилу! Но им уже все равно. Пришлось пообещать им по две тысячи кошельков сразу же после того, как мы вернемся домой.

— По две тысячи кошельков каждому? — опешил я, не веря собственным ушам.

— Да, да, каждому! По две тысячи кошельков каждому из этих разбойников и головорезов! Клянусь, я нисколько не буду удивлен, если в день выплаты наша армия вдруг увеличится вдвое за счет «солдат», которых мы и в глаза никогда не видели. Аллах свидетель, мне и так пришлось умасливать их и торговаться с ними чуть ли не каждый день, — возмущенно засопел он. — Вот тебе свидетельство того, до чего низко мы пали.

— Неужели султан Селим согласился на это?

— Да, султан Селим дал свое согласие. Он был вынужден это сделать, иначе, клянусь Аллахом, ему пришлось бы возвращаться домой одному, пешком все эти семьсот миль, да еще каждую минуту опасаясь засады из-за угла. Могу сказать, что это опустошит государственную казну, но что толку в любой, самой богатой казне, коли у тебя нет солдат, чтобы ее охранять? Но это еще не все — ему пришлось пройти не только через это унижение.

— А что же еще?

— Додумались до этого какие-то умные головы из числа ревнителей морали. Ханжество, конечно, но остальные ухватились за эту идею обеими руками, поскольку лучшего способа дать оплеуху этому надутому величеству просто трудно было придумать. Согласно султанскому декрету, употребление спиртного приравнивается к государственной измене, а стало быть, теперь оно карается смертью. Конечно, солдатам из-за этого тоже придется несладко, но они с радостью готовы отказаться от вина ради того, чтобы подложить Селиму свинью. Можешь себе представить, как они будут ликовать, представляя, как этот пьянчужка мучается от жажды!

Шутка, которую они сыграли с султаном, оказалась мне на руку: солдаты перестали, наконец, думать только о том, как бы разбежаться по домам — и вот мы здесь, на родине. Честно признаться, до сих пор удивляюсь, как это мне удалось, если учитывать, что нам пришлось идти через Восточную Сербию, где делают лучшее в мире вино — и это в разгар сбора винограда! Правда, султану понадобилось всего два дня, чтобы избавиться от надоевших ему до зубного скрежета святош и отменить указ. В честь своей победы он устроил грандиозную попойку, а в результате наутро не мог самостоятельно взобраться в седло. Ему пришлось тащиться за армией в отцовской повозке, иначе его бы попросту бросили там умирать.

— Однако армия теперь здесь, господин, почти у самых стен Константинополя.

— Да, верно. Но слышал бы ты, как они шли сюда, угрожающе бормоча себе под нос: «Берегись повозки с сеном, о высокородный и могущественный! В наши дни на дорогах ой как много повозок с сеном!»

— Повозка с сеном? Не понимаю? Она-то тут при чем?

— О, это еще один очень древний и почитаемый турками обычай. Если у армии во время марша вдруг возникнет серьезный повод для недовольства, да еще такой, что дело доходит до открытого бунта, солдаты первым делом отыщут повозку с сеном, перевернут ее и бросят поперек дороги так, чтобы перегородить ее. А потом откажутся идти дальше. И будут топтаться на месте до тех пор, пока все их требования не будут выполнены.

— Насколько я понимаю, перевернутая повозка с сеном поперек дороги довольно обычное дело. Но действительно в последнее время их больше, чем всегда, — пробормотал я. — Как-то мне довелось собственными ушами слышать, как один солдат бормотал себе под нос «Что-то многовато нынче на дорогах повозок с сеном!»

— Да. Не очень-то хороший знак, — кивнул мой господин, и кустистые брови его сошлись на переносице. Тяжело вздохнув, Соколли-паша продолжал: — Крестьяне давно уже поняли, что лучше вовремя убраться с дороги, когда армия движется маршем. А уж коли случится, что повозка перевернулась, то крестьянин кликнет на помощь семью и соседей, чтобы перевернуть ее. Вы и глазом моргнуть не успеете, как дорога вновь будет свободной. Лучше потерять сено, чем встретиться лицом к лицу с целой армией разъяренных солдат, которым мешают добраться до того места, где их ждет долгожданный ночлег и сытный ужин. Так что если поперек дороги лежит повозка с сеном, то крестьяне тут ни при чем, уверяю тебя. Все это тщательно спланировано: сначала недовольные солдаты крадут повозку, потом переворачивают ее, бросают поперек дороги и ищи свищи ветра в поле! Виноватых можно искать до скончания века, только кто будет этим заниматься? Ведь перевернутая повозка с сеном — ни больше ни меньше, как открытый бунт! Ох, Абдулла, скажу тебе честно — впрочем, думаю, ты и так уже догадался: пока мы были на марше, я не знал покоя ни на минуту. Я приказал убрать подальше все, что хоть отдаленно напоминает сено, а возле каждой повозки ставил по солдату. Во всяком случае, пока войско двигалось через мои собственные земли.

— Слава Аллаху, мой господин, что вы так предусмотрительны и осторожны. Теперь уже все позади, вы уже дома, и угроза бунта давно миновала.

— Мы еще не дома, Абдулла, — покачал головой Великий визирь.

— Тогда, господин, думаю, вы не будете так уж сильно удивлены, услышав новости, которые я вам принес. И поверите мне. — Вытащив из широкого рукава халата филигранный флакон с клочком бумаги внутри, я извлек записку, показал ее своему господину, после чего прочел ее вслух.

Пальцами правой руки Великий визирь стиснул свой крючковатый, похожий на клюв хищной птицы нос и внезапно сильным движением резко дернул его вверх — хорошо знакомый мне жест, говоривший о том, что Соколли-паша измучен и одновременно раздражен до крайности. После этой процедуры его лицо некоторое время казалось чуть ли не курносым.

— Клянусь Аллахом, Абдулла, я просто не в состоянии думать сейчас о таких вещах, — простонал он.

— Мне очень жаль, господин. Но все это удивительно хорошо вписывается в общую картину, в особенности если иметь в виду попытки бунта, о которых вы мне только что рассказали. Похоже, Мураду до безумия хочется занять место отца.

— Но ведь так и будет рано или поздно.

— В таких случаях лучше рано, чем поздно. И если верить той записке, которую я принес, это случится завтра. Честно говоря, я бы не очень удивился, если бы узнал, что принц, покинув Магнезию, уже мчится в столицу.

— Ты считаешь, что за всем этим стоит женщина из гарема?!

— Я это знаю.

— Но как ей это удается?

— Точно не могу сказать. Но у нее есть евнух. Это какое-то чудовище.

— Клянусь Аллахом, ты бредишь, Абдулла! Какой-то кастрат и… и женщина!

— Он венгр, — коротко бросил я, мало-помалу приходя в отчаяние.

Рука Соколли-паши, которую он поднял, чтобы потереть глаза, замерла на полпути. Визирь нервно моргнул:

— А она?

— Венецианка, господин.

— Ты хорошо знаешь эту женщину? Ты веришь, что она способна на такое?

Я задумался. Моя госпожа и его мать были единственными женщинами, которых он когда-либо знал. Конечно, ему уже было известно, что сын султана Селима тоже уже стал отцом и у него появился наследник. Но чего он точно не знал, так это кто была та женщина, ставшая матерью наследного принца. Впрочем, похоже, ему не было до этого ровно никакого дела. Он никогда не видел Софию Баффо. Он вообще ничего не знал о ней. А напрасно: кому кому, а Великому визирю следовало это знать. Но во всем были виноваты мусульманские обычаи.

— Способна, господин. И на это… и на многое другое.

Соколли-паша пожевал губами. Еще один знакомый жест — это значило, что он, отбросив сомнения, тщательно переваривает полученную информацию.

— Венгр, — невнятно пробормотал визирь, с таким видом, будто это слово далось ему с трудом. — Понятно… Чтобы остаться незамеченным среди венгерских полков (а они есть, хотя их и немного), смешаться с ними и начать мутить воду, отыскивая среди них недовольных… Со дня смерти моего дорогого господина и повелителя — да упокоит Аллах его душу! — с венграми не стало никакого сладу. И так до сих пор. Скажу тебе прямо, Абдулла: именно среди венгров и зреет очаг недовольства, и я всегда подозревал, что все это неспроста. А твои слова укрепили меня в том, что я не ошибся. И вдобавок еще и венецианка! Что ж, это многое объясняет, например, полученное мною на днях известие, что венецианский флот видели в Дарданеллах.

— О господин, не думаю, чтобы она рискнула зайти так далеко… — всполошился я. И тут же осекся, сообразив, что пытаюсь опровергнуть свои же собственные слова: «Она способна. И на это, и на многое другое тоже. И очень возможно…»

Я судорожно сглотнул вставший в горле комок: «часть вины лежит и на мне». Если Селим действительно таков, каким его считает мой господин, то кому-то придется немало попотеть, чтобы помочь ему удержаться на троне Сулеймана, который уже сейчас колеблется под его ногами. Но, на счастье или на горе, Соколли-паша решил рискнуть, и сейчас на чашу весов брошена и его собственная судьба. Ведь Селим — отец моей госпожи. А Сафия ненавидит его и сделает все, чтобы избавиться от Селима. Судьба моя определена так же ясно, как и судьба Соколли-паши.

— Итак, господин, — выжидающе пробормотал я, сообразив, что в шатре уже довольно долго стоит тишина, — что же вы решили? Надеюсь, вы не станете рисковать и отмените торжественный парад?

— Слишком поздно, — тщательно взвесив мои слова, визирь покачал головой. — Подумай сам, Абдулла: армия стоит у самых городских стен и ждет только приказа, чтобы торжественным маршем войти в город. Если я сейчас прикажу ей повернуть обратно, это будет воспринято как еще одно свидетельство позорной трусости султана. Плохое предзнаменование для любого правления. А у нас их и без того уже хватает.

Ты сейчас вернешься домой. Проходя через лагерь, понаблюдай за солдатами, что греются у походных костров, предвкушая тот момент, когда они войдут в Константинополь. И тогда ты сам убедишься, что время благодарить Аллаха еще не наступило. Единственное, что мы можем сейчас, это молить его о милосердии.

Очень скоро я понял, что имел в виду Соколли-паша, говоря, что радоваться еще рано. Я пробирался через лагерь, солдаты молча провожали меня взглядами, но в этом молчании чувствовалась угроза, словно одно мое появление здесь было для них оскорбительным. Казалось, достаточно только искры, чтобы тлеющие угли их ненависти и презрения разом вспыхнули и заполыхали ярким пламенем. Приди кому-нибудь в голову напомнить им о былых подвигах, и пожара не миновать. Но пока все было тихо. Если честно, не могу сказать, заметил бы я что-то подозрительное, не предупреди меня об этом Соколли-паша. Хоть я и считал себя знатоком человеческих душ, но до сих пор имел возможность упражнять свою проницательность исключительно в гареме. Души, в которых я читал, словно в открытой книге, были женскими. А мой господин имел дело с мужчинами. Вряд ли он ошибался, подумал я. На душе у меня было тяжело.

Снова и снова я вспоминал его последние слова: «И тогда ты сам убедишься, что время благодарить Аллаха еще не наступило. Единственное, что мы можем сейчас, это молить его о милосердии».

Да, в мире женщин все совсем по-другому.