– Небо было цвета глаз старика, впавшего в детство, – с удовольствием повторил Гена Валерьев, прочитав сделанное за неделю. Объем написанного был вполне приличным, да и текст ему нравился.

«Продолжу после поездки, – подумал он. – Там уже церковная часть пойдет, совсем другое… Только про параллелизм и зеркальность не забывать: забивание костыля – облачение архиепископа, дым от плана – дым от ладана, и через этот дым и там, и там солнечный луч…»

– Да! – воскликнул юноша, схватил первый лист рассказа и гусиным пером, начиненным стержнем от шариковой ручки, написал заглавие: «Зигзаги солнечного луча».

«И символично, и красиво, и не длинно, – размышлял он, весьма собой довольный. – Только не прокололся ли в чем? Ведь не видел обкурки, чистая фантазия… Надо показать специалисту – к Куре надо завтра после универа зайти. Хотя какое завтра? Завтра вещи складывать и вечером ехать, не до Куры. Значит, прямо сейчас, пока не поздно».

Гена поднялся из-за письменного стола, переоделся в уличное и положил рукопись в тонкий нотный сборник (когда-то ходил в музыкальную школу, но бросил). «Всегда был упертый!» – с улыбкой отметил он, опуская ноты в непрозрачный пакет и вспоминая, как были огорошены родители его решением насчет музыкальной школы.

– Я к Куре, часа на полтора, – сказал он, уходя.

Мать не ответила: она, по ее собственным словам, с ним больше не разговаривала и держалась уже второй день.

– Ты бы лучше голодовку объявила, – юмористически предложил он, хотя и было досадно, – а то в дверь скоро не пролезешь.

«Ничего, – мысленно выговаривал Валерьев, спускаясь по лестнице, – всю жизнь молчать не будешь. А я съезжу и вернусь». Этот простой логический ход вполне успокоил его, и, выходя из подъезда, юноша думал уже не о молчаливой Тамаре Ивановне, а о рассказе.

«С параллелями ясно, – думал он. – Но как с глухонемыми быть? Ведь какой материал – сказка! Но там проколоться гораздо проще, чем с планом. И не поговоришь с ними – разве что Вальку Велину позвать в качестве переводчицы…»

Гена улыбнулся не без мечтательности, и мысли его несколько уклонились от «Зигзагов солнечного луча».

«Не о том думаю! – спохватился он возле подъезда Дрюни Курина. – Если просто так, то не по-христиански будет, а женишься – всю жизнь промучаешься. Как на ней жениться, если она иеговистка? И как вообще жениться в невесомости? Нужно сперва доучиться, от армии откосить, на нормальную работу устроиться. А если даже допустить, что просто так… Ну, перевесит, допустим, головка голову… И что? Деньги нужны, время нужно, здоровенный кусок души нужен. Неэкономно! А так эротическая энергия перерабатывается в творческую, сублимация по Фрейду, очень продуктивно… Ну ее на фиг! Разве что в качестве переводчицы…»

Гена успокоенно улыбнулся и мотнул головой, вытряхивая оттуда сорные мысли, после чего позвонил в дверь Курина.

Вскоре Валерьев уже сидел у него и вслух читал свой рассказ. Из соседней комнаты сквозь закрытую дверь раздражительно проникали телезвуки, которые, впрочем, гарантировали, что чтение и последующее обсуждение не будут подслушаны. Прочитав, он испытующе посмотрел на Дрюню.

– Это еще не всё? – спросил тот.

– Примерно половина. Но дальше уже не про планокуров.

– А почему планокуры? Плановые, плановики. Выдумал слово не в тему…

– Может, заменю. Хотя в диалогах его, по-моему, нет, только от автора. Так что можно оставить. Но это мелочь, в целом-то как?

– Сойдет. В деталях ты почти не лажанулся, не парься. Я, правда, в сараях не обкуривался. Мы всегда или в садике детском, или на хате… Помнишь, как мы с алгебры в садик свалили, а потом вернулись и ржали? Нет, это мы на алгебре ржали, а свалили с другого урока, все пацаны свалили…

– Не все, – возразил Гена, припомнив. – Я остался и Локтев с Овчинниковым. Вы тогда с биологии свалили.

Хозяин и гость улыбнулись одинаковыми улыбками: и тому, и другому воспоминание доставило удовольствие. «Странно, – подумал Гена. – Ведь это грех, и даже не мой, – почему же так приятно вспоминать? Только потому, что не повторится? Ни алгебра, ни биология, ни класс наш раздолбайский? Похоже на то…»

– У Пелевина где-то есть интересная мысль, – сказал Валерьев. – О том, что если дерьмо, которое нас окружало вчера, сегодня кажется нам чем-то приятным, то в какое же дерьмо мы превратимся завтра, если завтра будем хорошо оценивать сегодняшнее дерьмо.

– Дерьмовая мысль, – отозвался Курин. – А тогда было и правда классно… Теперь про рассказ твой…

Гена напрягся, а Дрюня ухмыльнулся.

– …Не боись, не дерьмовый. Просто схема просвечивает иногда. И еще христианство свое ты всем в нос суешь… Про Колизей – полная туфта, в жизни такой пурги никто бы не гнал, тем более до обкурки. Чтобы четверых с одного костыля так накрыло – маловероятно, я такого плана не курил. Гон обкурочный получился, поздравляю. Насчет братства тоже угадал. Что такое «братство во Христе», не знаю – «Белое братство», типа того?

– Нет. Церковь – Тело Христово, а христиане – его члены…

– А кто самый главный член? Ну, член, который член? Пардон. Ты в этом бреде разбираешься, но читатель его знать не обязан.

– Значит, узнает. В следующей части объясню.

– Объясняй. Только никто читать не будет.

– Посмотрим. Тебе я вторую часть точно дочитаю, раз уж начал.

– Валяй, послушаю, если уши не завянут.

– Если уж от этого не завяли… – Гена указал на полку с кассетами. – Может, ты из-за музыки этой богохульной на Христа ополчился? Там ведь сплошь сатанисты!

– Так ведь и я сатанист, – сообщил Дрюня с улыбкой. – Вот, послушай, какие я стихи пишу для господа сатаны…

Стихи были из разряда черного юмора, вроде тех, что про маленького мальчика, и тоже дактилем написаны, а рефреном была строка: «Долго смеялся господь сатана».

– Правда, что ли, сатанист? – изумленно спросил Валерьев.

– Сам ты сатанист, – ответил Курин. – Ведь тебя колбасит от вдохновения, когда пишешь, сам рассказывал. А это, типа того, сатанинская одержимость. Меня вот не колбасило – сел и написал. А у тебя случай запущенный, экзерцист нужен. – Он посмотрел на озадаченного собеседника и рассмеялся. – Ты хоть что-нибудь про сатанистов знаешь? Это же отморозки, они человеческие жертвы приносят и прикид у них дурацкий – всё черное, цепи и крест перевернутый на шее. А я не сатанист, я только музыку их слушаю и стишки про сатану сочиняю.

– А зачем тебе такая музыка? Зачем стишки сочинять? – спросил Гена с душевной болью.

– Музыка нравится. От нее в организме эндорфины вырабатываются, как у шаманов. Наркота на халяву – кто ж откажется? А про стишки вопрос глупый: что сочинилось, то и сочинилось. Я, Генчик, в Бога не верю и в сатану тоже не верю, так что мне проще. Свобода творчества, ёлы-палы! А как мифологический персонаж сатана интереснее, чем Бог. Крутой такой перец – чего ж мне его господом не назвать? – усмехнулся Дрюня.

– «Господь» означает «господин», – заметил Гена. – Значит, ты заявляешь о своем рабском подчинении сатане. И жертвы ему, кстати, приносишь – свое время, свое творчество, свое сочувствие певцам-сатанистам… Ты ведь самого себя в жертву приносишь, это человеческая жертва!

– Ой, как страшно! Сейчас побегу грехи замаливать! – он комически схватился за голову, потом отпустил ее и с каким-то мертвенным спокойствием посмотрел на Валерьева, поинтересовавшись: – А если нет их? Ни Того, ни другого. Ради кого весь балаган затевать?

– А ты ради кого затеваешь? Тоже ведь делаешь что-то. В моей системе координат это «что-то» на сатану работает, а в твоей на кого?

– На меня. Мне интересно – я и делаю.

– А когда неинтересно станет – повесишься?

– Найду другое интересное. А вешаться мне заранее неинтересно.

– А если всё станет неинтересно и будет дилемма: верить или вешаться – что выберешь?

– Смешной ты, Генчик! – сказал Курин серьезно. – Помнишь, в школе вопросцы были типа этого? Ну, типа, «в жопу дашь или мать продашь?», из двух зол, короче. И вот паришься: и пидором быть неохота, и мать – не посторонняя. Детский сад!

– Ну а всё-таки? Поверишь или повесишься?

– Поверю. Но поверю в то, что мне ближе. Если я сейчас сатанистов слушаю, а не девочек из церковного хора, то и веру выберу соответствующую. Ты к этому вел?

– Да.

– Молодец, довел. Можешь, короче, считать меня потенциальным сатанистом. А ты у нас кто? Как ты тогда ответил на вопрос про жопу и мать?

– Никак.

– Ну как же, никак! Если не отвечали, под дых били.

– Три раза били, потом отстали.

* * *

На практической по физиологии человека резали лягушек. Степа прозвал такие занятия «курсами молодого Базарова»; некоторые одногруппники со смехом переняли это название, другие переняли без смеха, поскольку не поняли, но так или иначе оно закрепилось и даже было в ходу у профессорско-преподавательского состава. На этот раз случилось ЧП: одну очаровательную натюрмордочку, чудесно державшуюся на сцене, да и вообще девушку с железными нервами – вдруг вырвало на отрезанную лягушачью голову.

«От кого, интересно?..» – подумал Степа, а на перемене задал этот вопрос Мише.

– Точно не от меня, – ответил Солев. – А может, она просто так? Гадость ведь эти лягушки, сам чуть не сблевал!

– Не знаю-не знаю, – скептически произнес Степа. – По-моему, после четырех лет театральной жизни можно и человеку голову отрезать без особых эмоций. Да и факультет у нас не такой, чтобы лягушек бояться.

– Факультет – ладно, а насчет театра ты загнул. Я бы, например, никому голову не отрезал, и ты бы не отрезал, и никто из наших, разве что Гриша…

– Я же фигурально выразился, иносказательно! Грубеют, мол, нравы человеческие в театральной среде, цинизм в ней вырабатывается, а самообладание для артиста – вещь первостепенная, без нее никуда. Что же касается головореза Гриши… может быть, это он так расстроил нервы у Катеньки?

– Вроде бы не было у них ничего, я не видел, – пробормотал Миша и добавил раздраженно: – Охота тебе, Степ, всюду нос совать! Когда станет заметно, то есть если станет заметно, тогда и спросим.

– Конечно, спросим, не чужая ведь! – иронично проговорил Степа. – Наша натюрмордочка. И со мной была, и с тобой была…

– Сначала со мной!

– Какая разница, давно было…

– Большая разница: я ее девочкой взял… – на Мишином лице появилось светлое, грустноватое, немножко виноватое выражение. – Я и не предполагал – такая оторвашка!

– Не знал… – удивился Степа. – Силен, брат! А у меня целок ни разу не было. Помнишь, как мы из-за нее морду друг другу били, а потом водку пили?

– Помню, – рассмеялся Солев. – А на следующий день в универ приперлись: ты с фингалом, я с губой разбитой и от обоих перегаром за версту прет…

– Славное было время! Сейчас такое и представить дико, а всего три года прошло. Вот это я и имел в виду, когда про отрезание голов говорил…

– Понял, понял, не тупой. Значит, думаешь, что Катька залетела?

– Симптоматика налицо. Я даже допускаю, что скоро будем на свадьбе гулять.

– Хорошо бы. Она классная.

– Но Светка лучше, да? Я слышал, ты ее уже с родителями познакомил…

– Вот трепло! – помрачнел Миша. – И она трепло, и ты трепло. Подхóдите, блин, друг другу! Уведи ее, что ли, – морду бить не буду.

– Сам пошли, если надоела, – посоветовал Степа. – У меня Ленка есть.

– Пока подожду: не надоела вроде. Но иногда так достает!

– Все мы иногда достаем друг друга, – философично заметил Степа. – Терпи – не маленький, тогда и тебя стерпят.

– Пойдем, философ, сейчас звонок будет, – сказал Миша и направился в аудиторию.

Звонок, действительно, прозвенел, и на филфаке началась лекция по русской литературе.

Лекция была не совсем обычной: в большую аудиторию-амфитеатр собрали студентов второго и третьего курсов, а выступал перед ними заезжий профессор. Чтение лекций не планировалось: москвич приехал на конференцию, посвященную творчеству знаменитого писателя, здешнего уроженца, – но профессора успешно упросили, так что поутру он приналег на минералку, да и во время лекции то и дело подливал себе кавказской водицы.

Читал он хорошо и вполне сознавал это, никаких бумажек перед ним не было, студенты его слушали. Но сам себя профессор почти не слышал: лекция была читана десятки раз, знакома, как собственная квартира, а студенческая масса вела себя как ей и полагается: вот сейчас начнут отвлекаться – нужна шутка, прошло, посмеялись, слушают дальше; опять спад – здесь анекдот из жизни гения, прошло, улыбаются, слушают; на этих словах звонок бывает, когда пара с перерывом, – здесь пары сплошные, звонка нет, продолжаем… Профессору было грустно: два года назад он защитился, уже получил и степень, и должность, и звание; доктор в сорок лет – мечта!.. Но дальше-то куда?.. Дорожка из желтого кирпича, по которой он победно шествовал всю жизнь, привела его к цели и кончилась. А жизнь продолжается, и в этой жизни столько тропинок и шоссейных дорог, столько перекрестков и развилок… «Наверное, военные то же самое чувствуют, когда в сорок лет на пенсию», – подумал профессор и пошутил вслух, поскольку пришло время для шутки.

– Классный профессор! – сказал Артурка на перемене. – У нас такого уровня никого, наверно, нет.

– По литературе – точно никого, – согласился Гена и задумчиво продолжил: – Когда он, интересно, в Москву возвращается?..

– Сегодня, наверно. Конференция сегодня закрывается: на доске программа висит. В два пленарное заседание, в пять – банкет, а ночным отбудут господин профессор, в умеренном подпитии-с.

– Тоже ночным, – пробормотал Валерьев и улыбнулся.

– В смысле – «тоже»?

– Не важно.

– Вот и поговори с тобой! Стоит и бредит, – рассердился Артурка. – Пойду с Гренковой лучше поболтаю.

– Вы помирились, что ли? – услышал он вопрос вдогонку и, обернувшись, ответил:

– Уже неделя, как помирились. Я же говорил.

– Забыл, извини.

«Странный он сегодня, – подумал Артурка, удаляясь. – Груженый какой-то».

А Гена от нечего делать пошел посмотреть на доску объявлений. На ней висели программа конференции, устаревшая афиша посвящения в первокурсники, просьба вернуть утерянные ключи на брелке с песиком, объявление о продолжающемся кастинге потенциальных артистов театра-студии «Натюрморды»…

– Весомый был камешек, – проговорил Валерьев негромко, – раз круги до сих пор идут.

– Какие круги? – удивленно спросила Валя Велина, стоявшая неподалеку и глядевшая, не изменилось ли расписание.

– От камушка, – ответил он, посмотрев в ее сторону, но будто бы мимо, – который бросили в воду.

– Ты о чем говоришь? Артурка сейчас к нам с Олей подошел, сказал, что ты стоишь и бредишь. Я думала, врет, как всегда…

– Как всегда, – повторил юноша с улыбкой и посмотрел на девушку. – Говорю я про театр «Натюрморды». Основан давно, а до сих пор не развалился. Значит, в основании – крепкий камушек. Вот объявление: новых артистов набирают.

– А кому ты это говорил?

– Мысли вслух.

«Артурка прав, – подумала Валя. – Что-то с ним не то сегодня».

– Ну, и сколько этому театру лет? – спросила она.

– Двадцать пять, недавно отмечали.

– Надо же! Нас еще на свете не было.

– Не было.

– Генка! – не выдержала Велина. – Да что с тобой сегодня?!

– Ничего, Валенька… – ответил он ласково и устало. – Просто мыслей сегодня много, на внешний мир силы не остается.

– Ты так под машину попадешь! – воскликнула Валя, всерьез встревоженная.

– Бог милостив.

Ей захотелось взять его за плечи и потрясти изо всех сил, чтобы всё ненужное вылетело из его умной головы… Но пока нельзя. Остается только молить Иегову, чтобы под машину не попал. Такой несклёпистый!..

* * *

Идучи домой, Гена Валерьев был настолько самоуглублен, что мог бы запросто попасть не только под машину, но даже и под асфальтоукладочный каток. Одним из предметов самокопания был прощальный разговор с Артуркой, во время которого Гена сказал, что завтра и послезавтра его в университете не будет, что у него дела; дела и всё – не важно, какие; пиши, амиго, лекции поразборчивее в эти два дня, в субботу увидимся. «Зачем сказал «амиго»? – думал Гена со стыдом. – Никогда его так не называл…» Были и другие темы для самозабвенных и вследствие этого жизненно опасных размышлений, однако юноша добрался до дому вполне благополучно.

Там его ждал сюрприз в лице Тамары Ивановны, пришедшей с работы много раньше обычного и нарушившей обет молчания.

– Ты вещи думаешь собирать? – спросила она грозно. – Скоро поезд, а ты и не начинал!

– Не скоро, а ночью, – ответил Гена с внутренней радостью и внешним спокойствием. – Да и вещей не надо никаких. Ну, носки, трусы, платков парочку, рубашку, джемпер на всякий случай, зонт. Ветровку я сразу на себя надену. Всё вроде.

– Всё вроде! – передразнила мать. – А зубы ты чистить собираешься? А задницу подтирать собираешься?

– Собираюсь, собираюсь. Всё возьму. И еще лекарства возьму, и бумагу с ручкой возьму, и паспорт с билетами возьму. Ты не волнуйся.

– Не волнуйся! Видела в окно, как ты по улице идешь. Тебя за ручку водить надо! Не волнуйся! И в кого ты только такой уродился?.. Понятно в кого – давай, дорожка уже протоптана!  Не волнуйся! Такой же придурок!..

– Ну, хватит, хватит… – миролюбиво пробормотал сын, поморщившись.

– Чего еще хватит? Ты мне рот не затыкай! Хватькает он! Расхватькался! А жрать ты что будешь – подумал?

– Поужинаю здесь, позавтракаю у Рудаковых. С собой возьму минералку и печенье, в поезде чай куплю. Интересно, там сейчас сахар-рафинад в упаковке с вагончиками, в синенькой такой, как раньше, или по-другому теперь?

– Не знаю, – сказала Тамара Ивановна и улыбнулась, вероятно, вспомнив синенькую упаковку с вагончиками. – Лет восемь никуда не ездили – кто его знает, как там сейчас. Подстаканники были узорчатые такие – сразу понятно, что в поезде… Может, там теперь пластиковые стаканчики, как в буфете, а подстаканники разворовали – кто его знает…

– Не может быть, чтобы разворовали, – предположил Гена. – Это ведь железнодорожная романтика, элемент имиджа.

– Ты, элемент имиджа! – опомнилась замечтавшаяся мать и продолжила грозно: – А ты уверен, что позавтракаешь у Рудаковых? Больно ты им нужен – кормить тебя! Свалился им, как снег на голову: «Кормите меня, поите, спать укладывайте!» Вот ведь нахал!

– Не нахал, а гость. И не как снег на голову, а по телефону позвонил, спросил, можно ли у них остановиться. Они, по-моему, даже рады были. Мы ведь у них уже останавливались и они к нам заезжали. Родственники всё-таки.

– Родственники! Нужны им такие родственники! Как бы они тебе, дураку, отказали, если ты уже билет взял? Родственничек нашелся! Сто лет не виделись. А теперь корми тебя, постель тебе стели непонятно где, потом белье постельное стирать – нужен такой родственничек! Ты им к столу что-нибудь купи обязательно – колбасы, сыра, – чтобы не с наглыми глазами сидеть. Деньги я тебе дам – заняла сегодня у дяди Гриши. Сам тоже ешь, не голодай там смотри, пирожков купи и этих – когда мясо с вертела большим ножом стругают. Днем ведь будешь ходить, захочется…

– Спасибо, ма.

– «Ма»! Только и знаешь, что «ма»! Теленок! Ну куда ты едешь?! Это же ужас, куда ты едешь!

– В Москву, столицу нашей Родины.

– Не придуривайся! Как будто не понимаешь… Деятелю там своему привет передавай. И от меня, и от всех наших.

– Передам.

– Не забудь передать, а то знаю я тебя… Сейчас будем обедать, пошла суп греть, а ты начинай собираться. Времени мало осталось.

– Да полно времени, успокойся. И вообще не волнуйся – нормально всё будет. Я в воскресенье причастился, благословение взял, так что всё нормально.

– И я с ангелами поработаю.

– Не смей! – испуганно воскликнул юноша. – Обойдемся без бесов! Ты меня поняла? Ты мне своей «работой» только навредить можешь. Работница, блин! Ты поняла меня, я спрашиваю? Я могу быть спокоен, что ты ко мне со своей чертовщиной соваться не будешь? Отвечай внятно! Ну?!

– Хорошо, не буду, – согласилась Тамара Ивановна, тяжко вздохнув, и пошла разогревать суп.

А Гена Валерьев прошел в свою комнату и из ящика письменного стола достал картонную папку с пожелтевшими машинописными листами. Листов было немного, и Гена подумал: «Не может быть, чтобы он ничего больше не написал. Где же остальное?» Подумав так, он уже в который раз принялся перечитывать недавно найденные отцовы стихи. Сверху лежало стихотворение

Моим подопытным крысам

В блеске лезвий железных

Покоряем мы выси,

В тайны тайные лезем

Через трупики крысьи.

Мы в котле озаренья

Из подопытных тварей

На гипотез поленьях

Факты новые варим.

Тепло-липкие руки

Словно вплавлены в скальпель.

Кроем белые шкурки

Красной крапиной капель.

Много тысяч хвостатых,

Осужденных на муку,

Под эфиром распяты,

Чтобы двигать науку.

Дышат тихо и ровно,

Принимая закланье,

Лишь на мордочках словно

Вдруг мелькнуло сознанье,

Будто поняли: тесно

Всякой твари на свете

И на лучшее место

Не достанешь билетик;

Всё фатально и просто:

Для влюбленных – поэты,

А на столике кто-то —

Для того, кто с ланцетом.

Но на парне, быть может,

Что над столиком гнется,

Ставят опыты тоже —

И ему отольется.

«Может быть, его из-за крыс так припечатало? – подумал Валерьев, откладывая лист в сторону. – Хотя какие крысы?.. Крысы тут ни при чем».