Вечер наплывал на город, сгущаясь вязким черничным бланманже в предместьях, на узких улочках, под скамейками и деревьями, захватывая понемногу тротуары, мостовые, площади.
Пьер шагал по бульвару Берси, без любопытства скользя взглядом по сторонам. К стенам притулились островки столиков, за которыми устроилась благодушная публика. Поблескивающая стеклышками пенсне и брошами на платьях, щеголяющая белоснежными манишками и смелыми декольте, попыхивающая дымом крепкого трубочного табака и тонкими турецкими сигаретками. Славный вечер наплывал на Париж: пропитанный запахами каштанов, кофе, духов и палой листвы под ногами горожан. Запахом осени, ложащейся на город — деликатно, как любящая женщина.
Пьер свернул с бульвара, углубившись в хитросплетение причудливо изогнутых улочек двенадцатого округа. Дорогу в Венсенский лес Пьер выучил наизусть и мог бы добраться до места с закрытыми глазами, даже не ощупью — чутьем.
О поляне в юго-западной части леса шептались вполслова русские таксисты из князей, полотеры из поручиков, русские официанты, грузчики, швейцары. По всему выходило, что именно там сгинул штабс-капитан Разумовский. Правда, тела его в Венсенском лесу не обнаружили. Впрочем, как и в полуподвальной комнате, где штабс-капитан обитал, на мыловаренной фабрике, где пытался работать, в больницах и в моргах…
Франция оказалась к приблудным жильцам далеко не так ласкова, как в ту пору, когда они были гостями. Слишком много их хлынуло морем и сушей, этих голодных, не имевших за душой ничего, кроме выправки и выговора, оглядывающихся на былое величие…
Пьер старался не оглядываться. Там, в молохе, кануло все. И все. И элегантный приморский город, и большой дом на Ришельевской, и maman с papa, и Серж, и Дина. Да и душа Пьера, по сути, осталась там, далеко.
Пьером его звали с детства. Родители и их знакомые, соседские дети, друзья, однокашники — все. Одна только Дина говорила «Петя», иногда «Петенька», а когда сердилась, полугневно-полупрезрительно выплевывала: «Петька-Шметька».
Пьер добрался до опушки леса, постоял с минуту. Выдохнул — и решительно зашагал вперед. Вот она, карусель — темная, ржавая, неживая. Пустые глазницы лошадок, выцветшие ленты, на платформе толстый слой пыли, в которой невнятно отпечатались человеческие следы.
Пьер подошел к ближайшей лошадке, сел и обхватил коленями ее бока. Ничего не произошло. Ничего. Под ветром колыхались ветви окружающих заброшенный аттракцион тополей, отчего на рассохшемся платформенном покрытии билась, как живая, неправильной формы тень. «Пустое это все», — подумал Пьер, и вдруг карусель скрипнула. Скрипнула другой раз, протяжно и жалобно, затем дрогнула и медленно закружилась.
* * *
Ветер, завывая, гнал по Ришельевской редких прохожих, нес мелкую водяную морось, бросал ее пригоршнями Пьеру в лицо. Ссутулившись, втянув голову в плечи и едва переставляя ноги, он брел домой. Было тоскливо и муторно, так тоскливо и муторно, как никогда раньше. А еще было противно и мерзко от необходимости непременно что-то предпринимать. «Оскорблений дворянин не спускает», — непрерывным, навязчивым рефреном отдавалось в висках. Так частенько говаривал, комментируя светские новости, Георгий Ильич Олейников, отец Пьера. А тем более не спускают оскорбления от лучшего друга, да еще в присутствии Дины, с ее молчаливого одобрения. Пьер остановился, запрокинул лицо, и ветер, на мгновение замерев, рванулся, наотмашь влепил пощечину. «Прямо заговор какой-то», — обреченно думал Пьер. Час назад Серж Кириллов хлестнул пренебрежительным взглядом по левой щеке, ветер с дождем добавили по правой.
Три одесских семьи жили бок о бок. Олейниковы — на Ришельевской, Тополянские — на Еврейской, а Кирилловы — как раз на углу, напротив главной синагоги. Борис Тополянский был известным на всю Одессу дамским доктором, принятым пускай не в лучших домах, но во многих. Во всяком случае, и у полковника Кириллова, и у губернского секретаря Олейникова Тополянских принимали и по-соседски отдавали визиты. Дети дружили сызмальства, сколько помнили себя: кудрявая, востроносенькая хохотушка Дина, бесшабашный забияка Серж и книжный мальчик Пьер. Поначалу всей компанией складывали кубики, разучивали азбуку и доводили до исступления нянек — выдуманными Диной проделками. Зачинщиком их, несмотря на тяжелую полковничью руку, всегда официально выступал Серж. Вместе мчались по Воронцовской лестнице, на скорость, вниз, на Ланжерон. Открыв рты, разглядывали аэроплан Уточкина, самодельными сачками ловили мелких прибрежных крабов, бегали на лиман за вербой по весне.
К четырнадцати годам Серж ростом догнал отца, Пьер едва доставал другу до плеча. Наглые оборванцы, дети портовых биндюжников и мазуриков с Молдаванки, раньше не упускавшие случая прижать в подворотне маменькиных сынков, стали теперь обходить угол Еврейской и Ришельевской стороной. Даже Зяма Френкель, по которому истосковался цугундер, при виде Сержа надвигал на глаза кепку и с независимым видом перебирался на другую сторону улицы. Особенно впечатлил Френкеля короткий немецкий кортик, который маменькин сынок однажды выдернул из-под голенища, не дожидаясь, пока Зямины дружки извлекут из-за пазух заточенные самоделки.
Выбирать учебное заведение Сержу не пришлось — в кадеты его прочили едва ли не с пеленок. Пьера военная карьера прельщала не больше всех прочих, однако, посомневавшись с неделю, он решился и вслед за другом сдал экзамены в кадетский корпус. С осени Пьер и Серж провожали до угла повзрослевшую Дину в гимназической пелеринке и шагали на Канатную, к Сабанеевским казармам, где с первого дня сидели за одной партой.
Дина больше не выглядела востроносой хохотушкой. Теперь то одна, то другая маменька восклицала: «Какая красавица!». Пьер не знал, красавица ли Дина, но привык любоваться ею. Худые, вечно в ссадинах, Динины ноги стали внезапно длинными и стройными. Плоская костлявая грудь налилась, оформилась и тщилась разорвать платье. Вьющиеся смоляные волосы больше не походили на растрепанное воронье оперенье, сейчас они обрамляли смуглое и черноглазое девичье личико. Задорное и нежное — одновременно.
По-прежнему неразлучно они ездили в театр и на каток, ходили слушать оркестр в Дюковском парке. Всегда втроем, до тех пор, пока… Пока Серж и Дина не начали вдруг третьего избегать.
Пьер не сразу сообразил, что происходит. Друзья отказывались от намеченных планов: Дина поедет к тетушке, Дина неважно себя чувствует, Дине нужно заниматься. Серж должен остаться дома, Сержу придется сопровождать родителей в оперу… В один из таких неожиданно пустых вечеров Пьер надумал пройтись. Подняв воротник шинели, он спускался по Ришельевской, размышляя обо всем сразу и ни о чем. На Дерибасовской свернул влево — спиной к ветру — и через несколько шагов остолбенел. Навстречу ему, с Екатерининской, шли Серж и Дина, под руку. Пьер врос в землю и завороженно смотрел, как они улыбаются друг другу, увлеченно беседуя, как по-свойски близко держатся…
Заметили Пьера не сразу. А когда, наконец, заметили, Серж смерил его заносчивым, вызывающим взглядом и усмехнулся. Затем наклонился и шепнул что-то Дине. Та прыснула.
Пьер развернулся и, спотыкаясь, зашаркал прочь. Его мутило, он не помнил, как добрался до дома. «Дуэль», — оформилась, наконец, итоговая мысль, едва он переступил порог. Нужно вызвать Сержа на дуэль. Необходимо… Дуэли среди кадетов были запрещены, проштрафившимся грозило исключение из корпуса. И потом, это же Серж — друг детства, с ним Пьер строил паровозы из кубиков и зубрил на пару букварь. И… У Пьера нет ни единого шанса. Ни с каким оружием — скорее всего, он не успеет даже махнуть клинком, Серж справится с ним шутя, одной левой. Ранит. Возможно… Пьер похолодел. Возможно, убьет.
В понедельник на занятиях кадеты Олейников и Кириллов не поздоровались, сели за разные парты и более не сказали друг другу ни слова. Когда Пьер встречал на улице Дину, та бледнела, смущалась, бросала: «Добрый день», — и явственно торопилась. Вскоре она уехала из города и вернулась через пару месяцев, похудевшая и бледная. Поступила на курсы медицинских сестер, что преподавались в школе на Ольгиевской. С Сержем Пьер ее больше не видел, а по соседским домам прошелестело позорное, липкое слово «аборт». Множество раз Пьер собирался подступиться к бывшему другу, взять того за грудки и выбить, выдернуть из него правду. Так и не собрался. А потом началась война, и новоиспеченных подпоручиков Олейникова и Кириллова погрузили в воинский эшелон.
Карусель вновь скрипнула, затем заскрежетала, словно не смазанная дверь на ветру. Неживая лошадка внезапно закачалась, будто пошла рысью. Карусель кружилась все быстрее, еще быстрее, еще. Понеслись, сливаясь в сплошную желто-зеленую стену, тополя. А затем они расступились, раздались, и Пьер увидел вдруг…
Ришельевскую. Так же явственно и близко, как пятнадцать лет назад. Вот они, потемневшие, мокрые стены в кружевной лепнине, прохожие, поднимающие воротники, спешащие скорее в тепло, под крышу. А вот и знакомый худенький юнец в кадетской шинели. Он чем-то притягивал Пьера, этот мальчишка, завораживал. Пьер вгляделся, узнал. Господи, что же это?.. Будто в синематографе, он видел сейчас шестнадцатилетнего Петра Олейникова. Самого себя.
На Дерибасовской Пьер свернул влево — спиной к ветру — и через несколько шагов остолбенел. Навстречу ему, с Екатерининской, шли Серж и Дина, под руку. Пьер врос в землю и завороженно смотрел, как они улыбаются друг другу, увлеченно беседуя, как по-свойски близко держатся…
Заметили Пьера не сразу. А когда, наконец, заметили, Серж смерил его заносчивым, вызывающим взглядом и усмехнулся. Затем наклонился и шепнул что-то Дине. Та прыснула.
Пьер стоял столбом, чувствуя себя щенком, над которым смеются при неуклюжей его попытке залаять по-взрослому. Они и смеялись. Потешались над ним. Врали, сочиняли байки о родных, о занятиях и недомоганиях. Люди, которых Пьер считал самыми близкими. Щекам стало горячо. Пьер подобрался, шагнул вперед.
— Господин Кириллов, потрудитесь назначить удобное вам место для встречи наедине, — чужим, срывающимся голосом заявил Пьер.
У Сержа поползли вверх брови. На секунду он растерялся, опешил, ошеломленно потряс головой. Пьер ждал.
— Утром в субботу? — пришел, наконец, в себя Серж.
— Нет, завтра. Покончим с этим поскорее.
— Вот как? — Серж усмехнулся. — Что ж, раз вы торопитесь, кадет, я не против. Шпаги, сабли, может быть, кортики?
— Пистолеты.
Пару секунд Серж молчал, глядел исподлобья, недоверчиво. Пьер сглотнул слюну — он только что подписал себе смертный приговор.
— Как знаете, — обронил Серж. — Завтра в восемь на косе?
Пьер коротко кивнул, развернулся, двинулся, чеканя шаг, к Ришельевской. Только бы не побежать…
Вечером он сидел в своей комнате, бесцельно выдвигал и задвигал ящики стола, перекладывал с места на место книги. Что полагается делать перед дуэлью? Прощаться? Писать письма? Приводить в порядок бумаги? Писать было некому, разве что Дине. Бумаги — пухлая стопка ученических тетрадей — и без того были в порядке. Может, стоит сжечь дневник? Или оставить — для мамы… Пьер выдохнул со стоном и лег лбом на руки.
Что-то стукнуло. И снова стукнуло. И снова — будто твердым по стеклу. Пьер поднял голову, прислушался. В стекло бросали камешки, один за другим. Пьер поднялся, шагнул к окну. Бросала Дина, в своей серой пелерине похожая в густом сумраке на привидение.
Пьер вылетел на улицу пулей, схватил Дину за плечи:
— Ты?..
— Петя… Не надо завтра… — Дина хватала ртом воздух и с трудом выталкивала из себя слова.
Она то ли пискнула, то ли всхлипнула, качнувшись вперед, упала Пьеру на грудь, разрыдалась. Прижимая ее к себе, вдыхая, Пьер с трудом разбирал слова, выговоренные в мокрую рубашку, и не знал — плакать ему за компанию или кричать от счастья.
— Мне казалось… совсем не обращаешь внимания… не нравлюсь… отчаялась…
Карусель стала вдруг замедляться. Вцепившись в шершавую, рассохшуюся гриву деревянной лошадки, Пьер старался удержать, не отпустить увиденное от себя. Вот он приносит извинения Сержу, тот говорит что-то неразборчивое в ответ, Пьер не слышит. Затем Серж уходит, растворяется в сомкнувшихся вокруг него тополях. Дина, где же она?.. Стрельба, грохот разрывающихся снарядов… Преображенский собор, певчие старательно тянут что-то торжественное, и Дина здесь, рядом, лицо у нее светится… Пароход, палуба качается под ногами, тесно вокруг, и до прозрачности исхудавшая Дина сидит на тюке с пожитками… Ветхие с обшарпанной побелкой дома, узкая темная лестница, наряженная в выцветший халат Дина с улыбкой встречает Пьера на пороге скудно обставленной комнаты…
Карусель остановилась, тополя, сплотив ряды, замерли. Пьер огляделся, не понимая, где он. По спине скатилась холодная струйка пота, заставив передернуть плечами. Вокруг лес, ночной Венсенский лес, а Пьер и не заметил, когда стемнело. Он поднялся, тяжело спрыгнул с платформы на землю, вновь огляделся, пытаясь сориентироваться. Нужно домой.
Выбравшись на бульвар Берси, Пьер поймал таксомотор. Нырнул в темно-кожаное нутро и, прижавшись лбом к стеклу, провожал глазами проплывающие мимо парижские предместья. Ему показали нечто — что именно, Пьер не понимал. Кто показал и зачем — тоже. Он попытался сосредоточиться. Вызови он Сержа, все могло бы быть по-другому. И, возможно, ему показали… Пьер мучительно пытался подобрать слово. «Вариант», — пришло оно, наконец. Пьер содрогнулся: он видел вариант. Тот, что мог случиться, вызови он на дуэль Сержа. Тот, что не случился, потому что Пьер струсил.
Дома его ждали — едва стукнула дверь, из библиотеки вышла Мари-Луиз. Супруга подозрительно оглядела Пьера, приблизилась и чуть заметно потянула носом. Заглянула в лицо, вопросительно подняв брови.
— Дорогая, что-то не так?
— С тобой? — отозвалась Мари-Луиз.
Пьер пожал плечами и двинулся к своей спальне, на ходу стаскивая галстук. Следующую неделю он промаялся, стараясь не подавать при Мари-Луиз виду. Его рассудительная — вся в папеньку-банкира — супруга не одобряла «трепыханий русской души», а слушать нотации о вреде нервического беспокойства для сна и пищеварения Пьер был не в силах. Он мучительно отсиживал по семь часов в банке у тестя, механически перекладывая с места на место бумаги и мечтая поскорее закончить день. Но еще более мучительно тянулись вечера и ночи. Пьер ужинал с женой, не чувствуя не только изысканного, но и вовсе никакого вкуса, затем отправлялся в спальню и падал ничком, поспешно закрывая глаза, стараясь не видеть ничего вокруг, и полночи то воскрешал в памяти воспоминания, то терзался мыслями о былом и возможном.
Пять лет назад Пьер так же падал в конце дня на кровать — когда еще работал на мыловаренной фабрике в Булонь-Бийанкуре, уже тогда прозванном кем-то из русских острословов Бийанкурском. Дни в грязи, скученности, среди русско-французского гомона, удушливого запаха жира и дешевой пудры проходили монотонно и чертовски неспешно. Комната, которую Пьер снимал в одном из двухэтажных домиков на улице Гамбетта, обставлена была скудно: железная кровать, стол со стулом, шкаф да умывальник. Возвращаясь с фабрики, Пьер валился с ног, чтобы на рассвете мучительно осознать звон будильника, усилием воли подняться и вновь окунуться в духоту, вонь, мешающийся с пылью пот, брань… Мыловаренный ад с утра и дотемна, по кругу, по кругу, без надежды когда-либо из него выбраться.
Так продолжалось до тех пор, пока Пьер не встретил Мари-Луиз. Он так и не узнал, какого черта банкирскую дочку занесло в квартал Реамюр, где по выходным проводились гуляния для бедноты. Не узнал и что побудило некрасивую, невзрачную француженку вдруг начать с ним кокетничать.
Пьер не только не любил Мари-Луиз — он даже не знал ее толком. Но… никого другого Пьер тоже не любил, зато измаялся от одиночества и неустроенности. Мари-Луиз казалась девушкой неглупой, а жизнь с нею обещала быть полной чашей.
Потом была помпезная свадьба, медовый месяц в Ницце, торжествующие заявления Мари-Луиз: «Мой муж — русский дворянин». И — полной чашей: с мучительным чувством неловкости приживала, холодности к этой чужой, малознакомой женщине, виной перед ней за то, что не может дать ни тепла, ни любви. А потом Пьер обвыкся: и с неуютом, и с отсутствием тем для разговоров, и с чопорностью жены в спальне, а заодно с дворецким, шелковыми пижамами, устрицами.
Как-то, прогуливаясь в одиночестве по Монпарнасу, Пьер углядел знакомое лицо за столиком небольшого кафе. Штабс-капитан Разумовский, бывший однополчанин, сидел и медленно напивался дрянным столовым вином, глядя на шатающуюся по бульвару оживленную парижскую публику. Узнав Пьера, штабс-капитан приглашающе замахал руками, выражая неподдельную радость от встречи. Он был настолько жалок в своей внезапной сердечности, что Пьер уступил и присел за столик. Полились нескончаемые речи об имениях, о Петербурге, о приемах и балеринах, о войне… Разумовский вдохновенно вещал о том, что если бы Деникин… или Каледин… а еще лучше если Корнилов…
— Капитан, сегодня бесполезно говорить «если», — прервал, наконец, Разумовского Пьер. — Свершившегося не изменить.
Штабс-капитан отшатнулся, словно поймал пощечину. С минуту сидел, уставившись в пол, молчал. Затем произнес тихо:
— Вы неправы, поручик. Кое-что изменить можно. В Венсенском лесу, в юго-западной его части, есть заброшенный аттракцион…
Пьер с Разумовским встречались еще несколько раз. Выпивали, вспоминали войны: мировую, за ней гражданскую — честили и ту и эту недобрым словом. И всякий раз так или иначе речь заходила об аттракционе в Венсенском лесу и карусели по его центру. А потом штабс-капитан пропал…
К концу недели Пьер решил, что должен пойти в Венсенский лес опять. Он едва дождался вечера пятницы и кинулся прочь из дому, будто спешил на долгожданное свидание. Пестрая тополиная гвардия вокруг поляны стояла по-прежнему незыблемо. Заброшенная карусель, как и неделю назад, казалась застывшей намертво, но сегодня Пьер приблизился к ней без сомнений. Усевшись на лошадку, обхватил руками деревянную гриву, затих. И карусель неспешно закружилась.
* * *
Артобстрел начался с восходом и продолжался два часа кряду. Германская тяжелая артиллерия размолотила русские окопы на передовой, изранила, изрыла воронками галицийскую землю. Потом огонь стих, и оглохший, одуревший от непрерывного страха подпоручик Олейников нашел в себе силы подняться и выглянуть поверх окопного бруствера наружу.
По полю, докуда хватал глаз, на раскуроченные снарядами позиции надвигались германские цепи.
— В ружье! — пробил барабанные перепонки истеричный, надтреснутый голос.
Трясущимися руками Пьер нашарил винтовку, вывалил на бруствер цевье. Он не помнил, как отбили атаку, как жадно пил теплую воду из фляги убитого юнкера, как отдавал команды уцелевшим — бесполезные, бессмысленные. Затем началась новая атака, за ней еще одна. Приказ отступать пришел к трем пополудни.
Пуля ужалила в плечо, едва Пьер выбрался из окопа. Он рухнул на колени, зарычал от боли, затем, здоровой рукой опираясь на землю, попытался встать.
— Подранили, ваше благородие? — подскочил унтер Саврасов.
Подставил плечо, подхватил заходящегося болью Пьера за талию, поволок в тыл. Через минуту артобстрел начался вновь. Разорвавшийся в десяти шагах снаряд прошил Саврасова осколками, ударная волна швырнула Пьера на землю. Подвывая от страха, он пополз не разбирая куда, лишь бы прочь от ярившейся вокруг него смерти. Рухнул в оказавшуюся на пути снарядную воронку, вжался в землю, закрыл голову руками.
Едва грохот стих, Пьер вскинулся и сразу увидел Сержа. Тот лежал на дне воронки навзничь, с залитой кровью шинелью и перекошенным от боли лицом. Серж был без сознания, он трудно, с хрипом дышал, кровавые пузыри лопались на губах.
Пьер шарахнулся — с того злополучного вечера они с Сержем не сказали друг другу ни слова. Молча проходили мимо, когда доводилось сталкиваться в окопных траншеях или в тылу. Секунду Пьер смотрел на бывшего друга в упор. Затем, помогая себе здоровой рукой, выбрался из воронки. И, втянув голову в плечи, потрусил в тыл.
К вечеру он добрался до станции, где стоял на путях санитарный поезд. Пьеру наскоро перетянули плечо. А затем поезд ушел — раненых было слишком много, и тем, кто мог самостоятельно передвигаться, места в вагоне не полагалось.
Снова, как неделю назад, скрипнула, заскрежетала и ускорилась карусель. Качнулась, ржанула и пошла рысью лошадка. Затем дернулась, перешла в намет. Сторожевые тополя дрогнули, раздались, растеклись в стороны. И Пьер увидел… опять увидел… вновь…
Сержа. Тот лежал на дне воронки навзничь, с залитой кровью шинелью и перекошенным от боли лицом. Серж был без сознания, он трудно, с хрипом дышал, кровавые пузыри лопались на губах.
Пьер шарахнулся — с того злополучного вечера они с Сержем не сказали друг другу ни слова. Молча проходили мимо, когда доводилось сталкиваться в окопных траншеях или в тылу. Секунду Пьер смотрел на бывшего друга в упор. Потом метнулся к нему, подхватил, надрывая жилы, потянул из воронки наружу. Выбравшись, упал, с полминуты хватал воздух распяленным ртом. Затем, воем заходясь от боли, потащил, поволок Сержа на восток.
К вечеру их подобрали санитары. Пьер был без сил, закусив губу, он безучастно смотрел с носилок на вязь высыпавших на небо звезд. Потом был санитарный поезд и лихорадка, едва не унесшая Пьера за собой на тот свет. Были ночи в жару и полубреду, и была койка в тифозной палате, и медсестра, похожая на кого-то, — Пьер, когда приходил в себя, страшился думать, на кого именно. А потом болезнь, наконец, отпустила, и очнувшийся поутру Пьер разглядел на соседней койке отощавшего, со впалыми щеками Сержа. И — склонившуюся над ним Дину.
Скрежет и скрип внезапно оборвались. Карусель дернулась, Пьер едва не вылетел из седла. Вцепившись в деревянную гриву, он судорожно ловил взглядом ставшие вдруг нечеткими, размытыми видения.
Маленькая, полутемная церквушка, рядом Дина в сером штопаном платье… Толпа, потная, налившаяся яростью, перекошенные от злобы усатые рожи. Банда выряженных — кто во что — молдаванских мазуриков. Ружейный залп, еще один. Запрокидывающийся, схватившись руками за горло, Серж. Зяма Френкель, деловито обшаривающий его карманы. Пьер бежит, несется по переулку. Ныряет в подворотню, с ходу разряжает револьвер Зяме в висок. Отрывистый, резкий пароходный гудок, Дина стоит на палубе, бледная, запрокинув голову, — Пьер откуда-то знает, что ей мучительно душно, до тошноты… Они вдвоем на узкой, полутемной улочке, Дина, одетая в ветхое пальто, с округлившимся животом бережно вышагивает, стараясь не поскользнуться… Приподнимается с подушки, склоняется над Пьером, ерошит ему волосы…
На этот раз ловить таксомотор Пьер не стал. Он брел по ночному Парижу, спотыкаясь, не разбирая дороги, и думал, навязчиво думал о том, что увидел.
Сомнений не было — ему показали вариант. Еще один, тот, что случился бы, не брось он в окопе раненого Сержа. Пьер остановился, его передернуло, затем заколотило. Его — приглашали. В тот момент, когда лошадка дернулась, готовясь пуститься в намет, он мог соскочить. Как раз когда знакомое, прожитое прошлое сменялось размытым, неведомым будущим. Мог спрыгнуть в разрез между прошлым и будущим, в неизвестность, и тогда…
«Штабс-капитан Разумовский соскочил», — отчетливо понял Пьер. Он тоже видел, ему тоже показывали, и приглашали тоже. И штабс-капитан приглашение принял.
У Разумовского не было другого выхода. Ему нечего было терять. Нищета, безнадега, отчаяние. На что бы он ни сменил их, пускай даже на смерть, штабс-капитан ничего не терял.
Пьер утер пробившую лоб испарину. «Ерунда какая, — подумал он, — чушь для институток. Пригрезилась чертовщина, нечего было лезть куда ни попадя, на кладбищах, говорят, еще и не такое мерещится».
Домой он вернулся под утро. Проигнорировал тревогу и укор в глазах жены, упал ничком на кровать, обхватил руками голову. Весь следующий день просидел запершись в кабинете. Мучился, думал, верил и не верил, снова думал, решался и шел на попятную, верил опять и разуверивался вновь.
В понедельник Пьер сказался больным и на службу не вышел. Мари-Луиз обеспокоилась, принесла порошок, несколько минут посидела рядом и ушла звонить. Явившийся к обеду семейный доктор басил что-то по-французски, Пьер не разбирал. Мари-Луиз повеселела, чмокнула его в лоб и отбыла за покупками. Едва внизу хлопнула дверь, Пьер поднялся. Наскоро оделся, отстранил дворецкого, выскочил из квартиры наружу. Слетел по лестнице вниз и спешно зашагал прочь.
«Троицу! Бог любит Троицу!» — истово повторял Пьер, бегом пересекая Венсенский лес с северо-востока на юго-запад. Что же покажет карусель в третий раз? Он не знал этого и не знал, каков будет вариант.
Оба предыдущих закончились невесть как. Оба в бедности. Может быть, в нищете. Но — с Диной. С той, которую он потерял, которая, неизвестно, жива или легла в землю рядом с убитым Сержем. Чем же закончится третий? Да и… Пьер поперхнулся воздухом на бегу, споткнулся и едва не упал. Будет ли он, третий? Поднялась, лизнула сердце, омыла его и схлынула жаркая, удушливая волна. Пьер задохнулся, закашлялся. Справившись, выругался вслух и заспешил дальше.
Казалось, карусель только его и ждала. Блеснула пустым глазом лошадка, прошелестели что-то неразборчивое и взмахнули ветвями, будто руками, тополя. Пьер зачем-то тронул деревянную гриву, провел ладонью по холке. С минуту постоял так, перекрестился и вскочил лошадке на спину. Раздался знакомый скрип, и закружилась карусель, унося Пьера назад. В страшный тысяча девятьсот двадцатый.
* * *
Двадцать девятого января второй корпус Добровольческой армии генерала Промтова выбили из Херсона. Днем позже — из Николаева. Изнуренные беспрерывными боями, ослабленные эпидемиями и дезертирством, добровольцы откатывались назад. Оставался еще клочок земли, последняя опора и надежда Белого Юга — Одесса. Первого февраля полк, где служил поручик Олейников, отступая, вошел в город со стороны Пересыпи. Пьер не узнал Одессу. Развороченные мостовые, выбитые стекла и заколоченные досками оконные проемы, отбитая лепнина, уродливое здание карминного цвета на Маразлиевской. У синематографов стояли очереди за билетами на сеансы с Верой Холодной, на Привозе — за камбалой. Вечерами по улицам, освещенным «огарками», шатались мазурики всех мастей, полупьяные офицеры в неопрятных шинелях, отчаянно вызывающе держались накокаиненные проститутки. Относительно светло было на Дерибасовской, но и там, вместо неспешно фланирующих горожан, крадущейся походкой сновали меж домов зловещего вида личности.
Собственный дом Пьер тоже едва узнал: из прислуги осталась только няня, родители за пять лет постарели вдвое.
— Тополянским удалось уехать, — вытирая слезы, говорила maman, — к родственникам, в Польшу. Одна Диночка осталась.
— Где? — вскинулся Пьер. — Где осталась?
— В еврейской больнице. Сестрой.
Четвертого февраля комендант Одессы генерал Шиллинг отдал приказ об эвакуации. На Преображенской, у штаба, выстроились очереди из не успевших получить разрешение. Там Пьер и встретился с призраком. Серж Кириллов молодцевато вышагивал по штабному коридору навстречу, на вид совершенно живой и даже в новых капитанских погонах. Он холодно кивнул с приличествующего расстояния и прошел мимо. Пьер автоматически кивнул в ответ, а после, завернув за угол, уперся рукой в стену, скалясь и морщась от отвращения к себе. Никогда еще он не испытывал такого желания провалиться сквозь землю.
Седьмого февраля красные вошли в Одессу с востока и блокировали пути отхода из города с севера. День спустя с помощью местных повстанческих отрядов прорвались в центр. Подавили слабое сопротивление и устремились к порту.
Все смешалось. Офицерские семьи, промышленники и коммерсанты спешно грузились на суда. Прямо с кромки Николаевского бульвара, выпяченной губой нависающего над портом, открыла прицельный огонь пулеметная рота красных.
К полудню командующий эвакуацией полковник Стессель отдал приказ на контратаку. Разрозненные и разбитые, потерявшие свои части офицеры сумели все же организоваться. В час пополудни контратака началась. Отступать больше было некуда, отчаявшиеся офицеры и юнкера шли умирать.
К трем пополудни красных отбросили. На углу Пушкинской и Малой Арнаутской долговязый рыжеусый ротмистр готовил прорыв на Молдаванку.
— В больнице остались раненые, — хрипел ротмистр. — Пойдут только добровольцы. Только те, кто желает пострадать за своих братьев.
Пьер страдать больше не желал. Ни за братьев, ни за кого. «Бросить винтовку, — заполошно думал он, озираясь по сторонам. — Бросить молокососов-юнкеров, что мне до них. Вернуться в порт, погрузиться на корабль и бежать отсюда к чертям».
Он попятился, втянулся в проем между домами, развернулся, собираясь удрать.
— Драпаешь? — услыхал Пьер насмешливый голос за спиной. — И ее, значит, бросаешь? Что ж, ты всегда был трусом.
Пьер обернулся. Серж презрительно сплюнул и зашагал прочь.
— Постой! — Пьер рванулся, догнал Сержа, ухватил за плечо. — Кого «ее»?
Секунд пять Серж стоял молча, покачиваясь с пятки на носок.
— Дину, — бросил он, наконец. — Кого же еще? Больницу эти гады наверняка возьмут с боем, представляешь, что сделают с персоналом?
Пьер не ответил. Он представлял.
Через десять минут ротмистр прохрипел приказ, и две сотни добровольцев бросились по Малой Арнаутской в направлении Мясоедовской. Поручик Олейников с минуту смотрел им вслед, решался. Не решился и со всех ног побежал к порту.
В пять вечера он поднялся на борт британского крейсера «Церес» и, не в силах оторваться, в ужасе глядел, как бегут по Ланжероновскому спуску мальчишки-кадеты. Крейсер ждал до конца и отвалил от причала, лишь когда красные цепи открыли по нему винтовочный огонь. Рыжеусый ротмистр с рукой на перевязи забрался на борт одним из последних.
— А капитан Кириллов? — подступил к нему Пьер, когда вышли на рейд. — Высокий такой, плечистый.
— Убит, — прохрипел ротмистр. — С Молдаванки почти никто вернулся. Нас ваши же побили, сволочи.
— Какие «ваши»? — ошеломленно переспросил Пьер.
— Бандиты. Молдаванская дрянь, быдло. Посекли из пулеметов с крыш, потом врукопашную добивали.
* * *
Вновь, как дважды до этого, карусель застонала протяжно, дрогнула и начала набирать обороты. Зажмурившись, вцепившись в деревянную гриву, Пьер ждал. И когда размылись, расступились, раздались в стороны тополя и лошадка, ржанув, дернулась и понеслась рысью, Пьер оттолкнулся и вышвырнул себя прочь с набирающей скорость платформы.
Он упал, перекатился, вскочил на ноги. Мельком оглянулся: карусели за спиной уже не было. А был перекресток, на котором офицеры, кадеты и юнкера готовились умирать. И был Серж, широким шагом уходящий от Пьера прочь.
Ротмистр прохрипел приказ, и две сотни добровольцев бросились по Малой Арнаутской в направлении Мясоедовской… Поручик Олейников с минуту смотрел им вслед, решался. Решился и кинулся догонять.
Мясоедовская казалась пустынной, злой февральский ветер с посвистом гнал вдоль тротуаров поземку.
— Вперед! — гаркнул ротмистр и махнул саблей в сторону Фундуклеевской.
Пьер достиг больницы одним из первых. Схватил за ручки носилки с раненым, поволок наружу.
— Быстрее, — хрипел ротмистр. — Быстрее, господа, умоляю!
Поддерживая очередного раненого под руку, Пьер выбрался на Фундуклеевскую и увидел Дину. Серж волок ее за руку, упирающуюся, кричащую что-то оскорбительное в спину. Пьер метнулся догнать, и в этот момент брусчатку перед ним вспорола пулеметная очередь. А через секунду к ней присоединились еще одна, и еще.
Пьер шарахнулся в сторону, упал, покатился по мостовой. Вокруг, один за другим, умирали люди. Раненые, пришедшие к ним на помощь и больничный персонал.
— Во дворы! — надрываясь, хрипло орал ротмистр.
Стиснув зубы, Пьер пополз в подворотню. Добрался, вскочил на ноги. В десяти шагах впереди Серж с шашкой в руке рубился с тремя. Тонко кричала отброшенная в сторону, пластающаяся по стене Дина.
Серж прыгнул, ударом наотмашь свалил наседающего на него мазурика, развернулся к другому. Удар кистенем в голову не дал ему закончить движение, опрокинул, швырнул на землю. Отчаянно закричала Дина.
Пьер выдернул из кобуры револьвер, в упор всадил верзиле с кистенем пулю в висок. Рванулся вперед и оказался лицом к лицу с Зямой Френкелем. Вскинул оружие, но выстрелить не успел. Бандит крутанулся, ногой подбил ствол, револьвер вылетел у Пьера из ладони, а миг спустя Зяма бросился на него, повалил, подмял под себя и схватил за горло.
Пьер захрипел, заскорузлые Зямины пальцы вытягивали, выдавливали из него жизнь. А потом раздался вдруг выстрел, Зяма запрокинулся, отпустил Пьера, неуклюже взмахнул руками и завалился на бок. Задыхаясь, Пьер увидел, словно в тумане, перекошенное Динино лицо и выпавший у нее из руки револьвер.
Он не запомнил, как они с Диной вдвоем под руки тащили по Мясоедовской бесчувственного Сержа. Память заработала вновь, лишь когда добрались до Большой Арнаутской, и их подхватил отступающий к порту казацкий разъезд.
По воскресеньям Пьер с Диной и Сержем обычно встречались в дешевом русском кафе на улице Гамбетта. На этот раз Серж запаздывал. Дина с округлившимся животом сидела за столиком прямо, улыбалась, смотрела поверх головы Пьера на вывеску книжной лавки напротив. Пьер подозвал уличную торговку, наскреб по карманам мелочи, купил букетик фиалок, поднес.
— Спасибо.
— Скажи… — Пьер побарабанил пальцами по поверхности крытого несвежей скатертью столика. — Давно хочу спросить… — Он вздохнул, затем, сделав над собой усилие, подмигнул Дине. — Помнишь тот вечер, с которого все пошло врозь? Я тогда наткнулся на вас на Дерибасовской.
Дина вздрогнула:
— Да, помню.
— Я хотел тогда вызвать Сержа на дуэль. Что бы ты сделала, вызови я его?
Дина внезапно покраснела.
— Я часто думала об этом, — проговорила она медленно. — Я была тогда еще глупой девчонкой, не понимала ничего. Наверное, бросилась бы тебя спасать.
— Из жалости? — через силу улыбнулся Пьер.
— Нет, — Дина взъерошила ему волосы, — не из жалости. Вы оба нравились мне. Но ты нравился больше. Хотя я еще и не понимала, что это на самом деле такое — когда нравится мужчина. И уж тем более когда двое мужчин. Тем не менее, я думаю, что осталась бы с тобой.
— А потом? — не отставал Пьер. — Вы ведь расстались. Серж… Он бросил тебя.
Дина помолчала с минуту.
— Ты, оказывается, ничего не знаешь, — тихо сказала она, наконец. — Серж просил моей руки, но его отец… Он запретил помолвку с еврейкой, Серж не посмел ослушаться. А потом началась война. Знаешь, мне часто снилось, что мы встретились. Все втроем, в госпитале, и я выходила вас обоих от тифа. И что потом мы с тобой, выздоровевшим, уплыли в Константинополь. Смешно, правда?
— Да, — выдохнул Пьер. — Очень смешно.
«Бог любит Троицу», — вспомнил он. Ему показали три варианта. Три дорожных развилки, на которых он свернул не туда. А потом дали переиграть, пересечь развилку вновь. Всего одну. Третью. «По заслугам», — осознал Пьер.
— И воздастся каждому по делам его, — сказал он вслух.
— Ты о чем? — удивленно подняла брови Дина.
Пьер не ответил. Каждую субботу он упорно ходил в Венсенский лес, к заброшенной карусели. Карусель не крутилась.
— Ну что, заждались? — Серж, улыбаясь, пробрался между столиками, пожал Пьеру руку. Уселся, за плечи обнял жену, привлек к себе. — Сегодня на удивление тепло, правда, дружище?
Пьер кивнул:
— Тепло, — сказал он. — Необыкновенно тепло.