#img_5.jpeg

Есть же люди, которых, как песню, никогда не забудешь!

Случилось это в нашей деревне на самых первых порах при Советской власти, помнится, в двадцатом году. Перед последним летним праздником, Ильиным днем, вернулись мужики с полей, в банях с устатку попарились и собрались вечеровать на завалинке. Курили самосад, побывальщины сказывали. А потом заспорили: чего-то неладно, дескать, в деревне, тревожно? Вот почти каждую ночь белая птица незнаемая над дворами кружит, протяжно кличет: «Ки-и-и-кл! Ки-и-и-кл!» К чему бы это? Навораживает, что ли, беду? Или предупреждает? И на полях сумление! Вёшна прошла дружная, зеленя подымались густые, солнышко не палит, хлеба выколосились любо-дорого, а выходит все зря. Колосья стали зерно терять, будто пашни кем-то изурочены.

Всяк по-своему гадал. Артем Баской доказывал, повлияла-де гражданская война. Красная Армия гнала беляков от Урала в Сибирь, возле нашей деревни настигла и тут им поддала жару. Целые сутки пушки-то громыхали, снаряды рвались. Ну, понятно, землю трясло — и почву сместило.

А Саверьян Сковородка его на смех поднял.

— Не мели-ко, Артем! От пальбы только бабы пужались, в погреба прятались, а земле нипочем! Она, матушка, лишь теперь и взыграла, как народ сам хозяином стал. По моему соображению, это воспарения повинны! Где-то в горах вроде бы камень-горюч в падь опрокинулся, так болотная гнилая вода кипит…

— И ты, Саверьян, не блажи, — вмешался Герасим Чеботарь. — Я летось в каменных горах бывал, никакого там воспарения нет. Дух в сосновых борах от живицы ядреный. Скорее всего это Сиверко по ночам налетает, холодит. Белая-то птица, небось, у себя в гнезде согреться не может, вот и жалобится людям на Сиверка, а зерно из колосков само собой выпадает.

Сидел тут на завалинке дед Мелентий, Артемов тесть. Послушал он спор и говорит:

— Конечно, без причины зерно с колосков теряться не станет. Но ежели оно выпало, то куда же девалось? Пошто его на пашне нет?

Мужики аж руками развели.

— Вот то-то же, — сказал дед Мелентий. — И выходит у вас спор пустой!

Пока мужики думали-гадали, подъехал к ним верхом на коне, в шинелке солдатской комиссар из городу, Чугунов. Поздоровался честь честью с каждым, коня разнуздал и говорит:

— Прибыл к вам, товарищи-гражданы, за подмогой.

Пораздвинулись мужики на завалинке, усадили его с собой в ряд.

— Сказывай, в чем нужда?

— В городах трудящий народ голодает. Надо опосля войны-то заводы все становить заново, а кормиться нечем.

И порассказал он про заводское да про городское житье-бытье. Многие, дескать, солдаты еще на охране Рассей службу несут, разная гидра на Советскую власть не перестает грозиться, кулачество всюду норовит нас за глотку взять, и вся-де опора только на вас, беднеющие и середняцкие мужики. А напоследок добавил:

— Про хлеб-то Ленинское слово было. Сам Ленин велел передать: вот, дескать, вы, уральцы и сибиряки, проживаете в местах хлебных, и стали вы теперича людьми вольными, так поддержите народ рассейский, сколь хотите-можете от своих излишков-достатков.

— Мы, что ж, мы не прочь! — ответил Герасим. — Дождемся утра, на праздник не глядя, по амбарам у себя проверим, из сусеков зерна и муки нагребем, отправим обоз.

Лишь дед Мелентий дополнил:

— Да, — говорит, — обоз надо послать беспременно и неотложно, но у нас есть и своя забота. Непорядок на полях-то, комиссар! Какая-то тайная сила, что ли, против нас гребется, урожай пакостит.

Тут все услышали, как совсем близко, над дворами, опять белая птица встревожилась: «Ки-и-и-кл! Ки-и-и-кл!» Потом пролетела над улицей в сторону Старицы и в темноте сгинула.

— Ишь, — сказал дед Мелентий, — тоже ведь не без причины кличет…

Комиссар Чугунов, хоть и бывалый человек, но своего совета подать не мог.

— Я, — говорит, — в гражданстве-то литейному делу мастер, а насчет вашей крестьянской работы не знаток. Все же, кто на полях озорует, наносит урожаю урон, надо прояснить. В этом помогу, но сначала, перво-наперво, обязан Ленинское слово исполнить! И до утра ждать недосуг!

Помозговали мужики: ведь правда, мешкать ни к чему! Разошлись по дворам, нагрузили подводы зерном и мукой, а к рассвету уж обоз снарядили.

Чугунов-то, когда обоз провожали, шапку снял, мужикам поклон отбил:

— Благодарствую вам от Советской власти за почин!

А мужицкое сердце, известно, на доброе слово почутко́е! Герасим же Чеботарь и предложил: нельзя ли, мол, еще кое в чем свои хозяйства урезать, мужики, и собрать зерно на второй обоз, чтобы побольше народу накормить. Но уж как ни считали, как ни меряли, не нашлось. Тогда-то Саверьян и напомнил:

— А чего же богачи наши помалкивают? Или они не на рассейской земле проживают? И плодятся-то, небось, не в царствии небесном! Уж люба или не люба им Советская власть, в том горя нам мало! Пусть раскошеливаются.

Так все скопом, вместе с комиссаром Чугуновым и направились мужики по богатым дворам. Первым с краю оказался двор Федота Дормидонтыча Лагуна, он в деревне был богатеем заглавным. Домище у него на три горницы, кладовые каменные, в пригонах табуны коней и коров. А сам-то по виду — генерал! Поглядит этак на тебя свысока, как по гвоздю молотком ударит.

Долго в ворота тесовые стучались, пока в дом пробились. Чугунов сейчас же хозяину свой мандат предъявил: так, дескать, и так, есть я с уезду продовольственный комиссар, а вот тут беднеющее население со мной, поскольку имеется до вас важный разговор.

Федот Лагун мохнатые брови вскинул, оглядел мандат, положены ли, где полагается, штемпеля и печати, потом сразу, как топором, отрубил:

— Лишков хлеба, — говорит, — у меня в сусеках нету, и мне Советская ваша власть зазря, коли своих коней кормить нечем!

Обозлил мужиков-то. Саверьян даже в лице изменился.

— Не может, — говорит, — того быть, Федот Дормидонтыч! Ты пашни захапал много с чужих наделов почти задарма. В гумне у тебя после прошлогодней молотьбы эвон сколько соломенных зародов стоят! Куда же хлеб подевал?

Так насел на него, такую правду-матку выложил, что Федот за оглоблю схватился, окрысился.

— Зашибу! Не дозволю мои прибытки ущитывать!

Пришлось их разнимать. Комиссар снова мандат вынул, вычитал из него то место, где от власти даны ему права.

Поругался, пошумел еще Федот Лагун, ну, а все же против мандата и против мужиков не устоял, — прошло старое время, когда бедность богатству в пояс кланялась! Начал кладовые показывать.

Мужики просто диву дались: верно ведь, в кладовых и амбарах пусто, еле-еле самим хозяевам на пропитание до нового урожая зерна хватило бы.

Зато комиссар Чугунов, не глядя, что пришлый, сразу сообразил:

— Ты, — говорит, — Федот Дормидонтыч, не туда нас привел. Сведи-ко к ямам, где запасы зерна скрыты.

Федот взъярился пуще прежнего.

— Ищите, — кричит, — коли найдете!..

Пришлось искать. Оследовали в его дворе мужики все пригоны и погреба, сеновалы и завозни, выволокли из тайных ям тыщу пудов отвеянной на ветру пшеницы и в ту же пору снарядили в город сразу три обоза.

А ночью опять белая птица над дворами летала, не спалось мужикам, смутное и тревожное что-то было в ее позывах.

Утром по деревне разнеслось: Саверьян из ружья застрелен!

Приключилось-то вот как. Саверьян помог найденный в ямах хлеб погрузить на подводы и вернулся домой уже после вторых петухов, перед восходом зари. Его баба, Лукерья, лампу вздула, подала на стол квасу. Только Саверьян-то на лавку у окошка присел, хотел кваском освежиться, тут в него и бабахнуло.

Кто сделал — темнота скрыла, но всем и каждому в деревне пало на ум: кроме Федота Лагуна некому.

Дворовые ворота у него оказались запертыми на замок, собаки с цепей спущены, сам из деревни скрылся.

После убега Федота на мужицких полях начался уж совсем явный разбой и воровство. Кто-то мало того, что колосья шелушил, выбирал из них зерна, а еще и губил хлеба на корню.

Дед Мелентий после отправки обоза нарочито в поле ночевал и мужикам доложил:

— Насчет Сиверка зря мы судачили. В полночь и за полночь, хоть небо и вызвездилось, а лес спал, Сиверко никого не тревожил, и дух от земли шел сытный. Значит, не от природы урон. Это кому-то охота нас голодом заморить!

Кому же? Вот заковыка! Ежели тот же Федот Лагун варначит, то как? Кто ему помогает? Ведь будь у него хоть десять рук, десять ног, все равно он всех полей один не обежит, из конца в конец, двадцать-то верст. Да и колоски, по всему видать, кто-то шелушит не ладонями: не мнет их, не давит.

Но, все ж таки, на нем и остановились.

И опять заковыка! Где же на его след набредешь? То ли он в Урал ушел, то ли в Сибирь подался, то ли близ деревни укрылся?

Да кстати Артем Баской надоумил: надо-де комиссара Чугунова позвать. Как-никак, в прошлый раз сам он посулился помогать-то! Человек он свойский, а не то, чтобы только требовать: дай! Мужицкая нужда — это, вроде, и его нужда. К тому же, дескать, глаза у него шибко пронзительные, эвон как он припрятанный у Федота Дормидонтыча хлеб доглядел.

И Герасим Чеботарь подтвердил:

— Верно, — говорит, — мужики, я с Артемом согласный! У комиссара один глаз даже наособицу. Когда у Федота хлеб искали, то комиссар Чугунов правый глаз вынимал и белой тряпочкой протирал, чтобы глубже видеть. Может, этот глаз ему нарошно был даден против обмана и колдовства. Ему, комиссару-то, скорее пофартит, ни в дали, ни в глуби он, небось, ничего не пропустит.

В тот день комиссар Чугунов опять в деревню прибыл. Дождались мужики, пока он в сельсовете с делами продразверстки управится, и намекнули: не забыл ли, мол, свое обещание? Ведь на полях-то совсем худо стало!

Чугунов даже пообиделся.

— Я, — говорит, — не приучен словами кидаться! Самое теперича время все прояснить: откуда урон? Какие Федот Лагун супротив вас козни строит и затевает?

Отрядили с ним мужики Артема Баского и Герасима Чеботаря, дали наказ: ночь не спать, ног не жалеть! Оба мужика были рисковые, под стать комиссару, иди с ними хоть на край света.

Еще засветло добрались они до Старицы. Тут когда-то протекала река, но на мелководье много черноталу и ольшаника наросло, мхом заводи затянуло, намыло песку, потому река повернула в низины, проложила себе новое русло.

По овражкам Старицы дикость и глухота, никаких угодий, даже травы оставались некошенными. А в одиночку заходить было боязно. То на волчье логово невзначай натакаешься, то лиса перед тобой хвостом след заметет, то хорь черногрудый проскочит, то филин сослепу с тебя шапку собьет.

Зато подле Старицы, меж березовыми колками, самые богатимые хлеба нарождались. И урон-то больше всего происходил на здешних пашнях.

Покурили мужики на угорке возле Старицы, мнениями перекинулись, потом комиссар отослал Артема вправо, а Герасима влево, в обход, чтобы, значит, взять все место в кольцо и насквозь. Пояснил им:

— Ежели злодей-варнак повстречается и один на один с ним не справитесь, то знак подайте…

Сам он спустился с угорка в овраг. Тем временем вечерняя заря начала уж меркнуть, птицы, где им положено, все угнездились, только в хлебах перепел беспокоился — поть-полоть! поть-полоть! — да коростель скрипел от бессонницы. Вскоре закат совсем потух, выкатил на небо месяц и повис, как фонарь, над полями.

Под ногами мелкая галька осыпалась, валежник похрустывал, но комиссар шел по-солдатски сторожко, себя не оказывал.

Пожалуй, он уже половину оврага миновал, крутизна кончилась, впереди показалась полянка и тут же, на сходе, посреди кустов чернотала обозначился бурый камень-валун.

Его, камень-то этот, лунным светом, как скатеркой, накрыло. На подножье тьма, замороченные травы, купола Иван-чая, усыпанные бордовыми метляками, и кружевье теней. Будто в придонном сумраке заводи самоцвет мерцает, а скатерка тонкая кисейная поверху свет-то чуть-чуть приглушает, томит.

Вдруг над головой комиссара белая птица метнулась, сделала по черноталам круг, простонала. Потом завалилась на одно крыло и на камень-валун распластнулась.

Подбежал к ней комиссар Чугунов, только хотел в руки взять, но птица поднялась на ноги, и вот уже не птица она, а девушка, какая лишь в предутренний сон может присниться: белой березки милее, ивового прутика гибче, льна голубого нежнее.

Чугунов оторопел даже: уж не блазнит ли? Да нет, вот и месяц с неба глядит, и на земле тут все на своем месте, а девушка стоит на камне босиком, с правого плеча у нее по белой одежке кровь капает.

Надо бы спросить: кто, мол, ты такая? не беда ли с тобой приключилась? Но оторопь будто сковала язык. Не видывал еще комиссар этакой красоты.

Да и сама она ресницы опустила, засовестилась перед молодцом.

Все же мало-помалу освоились — не век же стоять друг перед дружкой!

Перво-наперво осмотрел Чугунов у нее плечо, ранку листом подорожника закрыл, вывих исправил. Боль-то унял, а уж потом спросил:

— То ли ты девушка деревенская, то ли птица незнаемая?

Поглядела она на него и говорит:

— Я то и другое…

— Пошто так?

— А по то, что Погнездовницей прозываюсь…

Сказание о Погнездовнице Чугунов уже однажды слыхал, но не верил — мало ли чего людям втемяшится! И начиналось-то оно издалека. Из дальних старых времен. Жил будто бы в предгорьях охотник на пушного и хищного зверя. И была у него дочь. Вот как-то в вешнюю пору отправилась она к озеру и взобралась на скалу восход солнышка посмотреть. Тут и заметила на верхнем уступе гнездо орланово. В нем орлята малые. Сам-то орлан с раннего утра на добычу улетел, — надо же было семейство кормить, — а орланиха гнездо сторожила. И случилось так, когда дочь охотника на скалу поднялась, там на уступе, возле гнезда, бурый медведь объявился. Сдуру, что ли, или для разминки он туда взобрался и натакался на гнездо орлана, но дальше орланиха ходу ему не дала. Схватились они там, на уступе, долго бились между собой, потом оба свалились вниз и разбились на камнях. Пожалела девушка орлят-сирот. Спустилась туда же, на уступ, гнездо поправила, орлят накормила и успокоила, своим телом от холодного ветра прикрыла. За эту ее жалость и заботу упросил ее сам-то орлан с ним остаться, в жены ее взял. С тех пор каждая их дочь становилась птицей-девицей Погнездовницей, поручалось ей во всех лесах и полях гнезда всех малых и больших птиц охранять, а где в гнездах сироты окажутся, то кормить их и поить, пока они сами на свои крылья подымутся.

— Не ты ли в деревню-то по ночам прилетаешь и кличешь? — спросил Чугунов.

— Я, — отвечает Погнездовница.

— А пошто?

— По то, что варнак Федот Лагун не только мужицкие хлеба разоряет, но и птицам житья не дает. Силками их ловит, гнезда сжигает, черногрудых хорьков, ласок и горносталей натравливает, чтобы птицы-то все здешние леса и поля покинули, чтобы стало тут запустение. А одной справиться с ним невмоготу. Вот сейчас хотела я с ним по добру решить, усовестить, неужто, мол, другой радости себе не найдешь. А он захохотал и камнем в меня запустил. Видишь, чем кончилось…

Иная бы заплакала от досады и от боли в плече, но Погнездовница лишь гордо выпрямилась, вся гневом запылала, — небось, кровь-то в ней орлиная! Перед Чугуновым во всем мире, кроме нее, все вроде сразу померкло: и чудный камень-валун, и светлый месяц, и окутанный темнотой овраг. Но и сам-то Чугунов был не худшей породы. Не упал на колени, не запамятовал ради нее свое главное дело.

— Давай, — говорит, — веди меня, показывай, где он, варнак-то! Посчитаюсь с ним сразу и за мужицкий хлеб, и за Саверьяна, и за птиц, и за тебя!

— Что ты! Что ты! — всполошилась Погнездовница. — Одного я тебя туда не отпущу. Один на один ты с ним тоже не управишься.

Да за шинелку его ухватила, припала лицом-то на грудь.

— Милый, — говорит, — ты для меня человек!

Комиссар Чугунов приласкал девушку, как мог успокоил: я-де, не один, со мной еще двое мужиков, только свистну-крикну, как Артем и Герасим прибегут на подмогу, но и без них могу, коли понадобится, гору с места сдвинуть. Все же пообещал особо не рисковать.

Топнула Погнездовница босой ножкой по камню, руками взмахнула, вмиг стала белой птицей и взлетела над вершинами черноталов.

Идти за ней далеко не пришлось. На другом краю Старицы заимка притулилась. Построена была эта заимка, наверно, лет полсотни назад, но когда река откатилась, никто тут после не жил. Без толку было: ни рыбу ловить, ни зверя промышлять. Так и заглохло вокруг. Избешка без окон, двери с петель сорваны, углы подгнили и покосились, на дерновой крыше крапива расплодилась, а от погребушки и от сараев лишь кострище осталось. Над обрывом перед заимкой осинник поднялся, за ним холмы, лога и бор сосновый до самых каменных увалов и скал.

Наши деревенские дальше обочин Старицы не хаживали, — вдоволь хватало ягод и груздей в своих лесах, — потому о заимке даже в разговорах не вспоминали.

Пока Чугунов сквозь осинник пробирался, белая птица подлетела к избе, заглянула внутрь, ударила в проем крыльями.

Вся заимка всполошилась. Высунулся из норы черногрудый хорь и по-сорочьи защекотал. Волк выбежал на поляну, ощетинился, морду поднял и взвыл. Писк, свист разный послышался. А в избе огонь пыхнул, из трубы искры посыпались.

Белая птица еще раз в проем крыльями ударила, крикнула по-своему, и тут же появился на пороге он самый, Федот Лагун. Комиссар-то его с одного взгляда признал, хотя бородища у Федота отросла, что конский хвост, уши из-под малахая торчат, рот ощеренный, как у кота.

Пырснул Федот Лагун, со всего плеча размахнулся и кинул в белую птицу головешкой. Та увернулась в осинник, где Чугунов шинелку снял и на всякий случай изготовился. Однако, хоть и зуделись кулаки, Чугунов сдержался. Лучше было понаблюдать из укрытия, не начнет ли Федот каким-то способом разбой свой оказывать. И Погнездовнице шепнул: молчи, мол, дальше уж моя забота.

Тем временем Федот на четвереньки встал, уши навострил, прислушался, принюхался: не грозит ли ему чего? Шум-гам на заимке тоже оборвался. Тишина такая настала — лист с дерева упадет, и то знатко!

Хитер-то он хитер, но в тишине ничего не распознал, перестал сторожиться. Еще раз побывал в избе, потом двери отбросил, на угол навалился, нижние венцы бревен приподнял и в сторону сдвинул.

Что под избой, — подвал не подвал, голбец не голбец, — Чугунов в точности не разглядел, но вот засветилось там, мельничным бусом мелко-мелко запорошило. И стукоток оттуда какой-то непонятный: то ли молотком легонько по камню бьют, то ли жернова куют? Похоже, мельница скрыта. Вправду ведь мельница! Вода подземная на мельничное колесо по желобам падает, поворачивает его, дальше на приводе жернова, над ними бункер с зерном. А хомяков-то, хомяков на этой мельнице без числа: одни воду на колесо спускают, другие выгребают из ларей муку, третьи таскают ее в разные норы.

Оттуда же, из-под угла избы, Федот Лагун бочку пустую выкатил, повернул ее днищем вверх и шарахнул по нему ладонью. Гул на всю округу разнесло, будто где-то вдалеке гора раскололась.

И понесло нечисть отовсюду, стаю за стаей. Вначале мыши полевки, потом крысы, сурки и всякая прочая тварь. Такое множество, аж трава на елани и по перелеску, как от ветра, зашевелилась. А Федот руками замахал, ногами затопал, закричал им вслед: ни одного-де поля не пропускайте, обирайте хлебные полосы дочиста, тащите зерно на мельницу, пусть-ко мужики снова, как в старое время, помыкаются!

Мало ему этой выпущенной нечисти показалось, так туда же, в поля, он и хомяков с мельницы выгнал, а за то, что побежали они не прытко (ожирели с мельничного буса!) — выхватил из-за голенища ременный кнут и почал им по шкурам-то врезывать.

Обернулся комиссар Чугунов к белой птице, вроде немного растерялся.

— Что, — спрашивает, — делать теперича? Взять самого варнака немудрено, а как всю эту нечистую тварь изничтожить? Ведь несдобровать хлебам, весь урожай погинет…

А белая птица, Погнездовница, уж и сама, видно, поняла, что к чему, выдернула из своего хвоста перо и запустила его в небо. Перо-то будто молния понеслось над равнинами и горами. В тот же миг все леса на сто верст вокруг пробудились: совы захохотали-запричитали, ястреба-сарычи заканючили, заухали филины. Вот уж и крылья их шумят над заимкой, уже и лунный свет от них померк, будто туча откуда-то накатилась. А вся нечисть, Федотом науськанная, кинулась без ума врассыпную, кто куда, лишь бы подальше спрятаться, в землю закопаться.

Комиссар Чугунов тоже знак подал: свистнул, чтобы Герасим и Артем поскорее ему на подмогу бежали. Но ждать их было уже недосуг. Пока сбитый с толку Федот возле избы стоял и озирался, комиссар ринулся, схватился с ним врукопашную.

Все ж таки у него, у Чугунова-то, силы оказалось поболее, — и годами он был молодой, и боролся за дело, — так что начал гнуть варнака-разбойника, подламывать. Тут кстати с одного края Старицы Артем показался, с другого Герасим. Еще бы чуть-чуть нажать, придавить, и грохнулся бы Федот Лагун, но комиссар нечаянно поскользнулся. Увидел он только, как Федот оскалился, как взметнул над его лицом кулачище-кувалду, и пришлось бы мужикам заказывать для комиссара домовину, но тут крикнула протяжно птица Погнездовница, упала между ними и загородила собой Чугунова, приняла на себя удар…

Скрутили мужики Лагуна по рукам и ногам, бросили его на угорок и начали заимку крушить: бревна от избешки раскидали, мельничные жернова в воду опрокинули, ходы-выходы в подземелье камнем засыпали.

А комиссар Чугунов слова не вымолвил, не шелохнулся, не шевельнулся, когда ястребы-сарычи и совы, изничтожив на полях всех мышей, крыс, сурков, обратно вернулись, когда кружились над заимкой и свою белую птицу звали. Положил он ее, Погнездовницу-то, к себе на колени, встрепенулась она, опять девицей обернулась, но только и успела на прощание шепнуть: не забывай-де, меня, но и не горюй, потому как я любовь изведала и остаюсь счастливой!..

Много потом тосковал о ней комиссар Чугунов. Дела свои исполнял в аккурате, с деревенскими мужиками по-прежнему держался в родстве, но тосковал.

Осенью, после молотьбы, когда последний обоз с хлебом в город отправили, наступила пора и ему, Чугунову, уезжать. Но перед отъездом видели его наши мужики на месте старой заимки, возле холмика, под которым он в ту ночь Погнездовницу навеки укрыл. Ветер вершины ломит, вокруг желтый листопад бушует, летят в небе косяки журавлей, дятел на дереве долбится, а он, Чугунов-то, без шапки стоит у холмика, стоит и стоит…

И еще раз видели наши деревенские, как по торной полевой дороге гнал он верхом на коне, поспешал опять куда-то, может, с другим каким Ленинским словом к мужикам, а по дороге за конем пыль клубилась…