I

В 188* году разлив Волги был необычайный. Благодаря избыткам своих данниц – Оки, Суры, Камы, Ветлуги и их младших сестер она покрыла всю луговую сторону неоглядным морем. В этой нахлынувшей хляби скрылись сотни островов. Об их существовании свидетельствовали одни лишь вершины деревьев, клонившихся по направлению волны и ветра. Но и стихийный натиск не умалил величавости горного берега. Зольные горы, а южнее их Ундаровские, Городищенские и Печорские гордо отталкивали волну у своих подножий и заставляли ее рассыпаться в туче брызг и пылинок.

Минуя Девичий Курган и Двух Братьев в Жигулях, Волга направляется мимо возвышенного плато, на котором белеют зубчатые стены обители Святой Варвары. Все Поволжье чтит эту обитель. Она издревле отличается строгим обиходом. Подвижничество ее инокинь составляет своего рода гордость православных мирян перед окрестными черемисами и другими потомками Золотой Орды.

Основание обители теряется в глубокой древности. Перед строгими ликами дониконовского письма склонялись в обители все, кто чем-нибудь известен в истории Поволжья. Здесь и нижегородские князья почтительно снимали свои шеломы, и новгородские ушкуйники отмаливали молодецкие потехи. Здесь и Ермак, и Кольцо, будучи еще воровскими людишками, благословлялись на сибирский промысел. Под ее стенами проходили струги и Стеньки, и Булавина, и пугачевщина, но и толпы необузданной вольницы шли далее – «без разбоя и со крестами на святые маковки».

Задолго до приближения к монастырю на галерее бежавшего с верховья «Колорадо» показались два пассажира, совершавшие, по-видимому, не первую прогулку по Волге. Им были известны и Караульный Бугор, и Молодецкий Камень, и Моркваши. Обмениваясь по временам замечаниями насчет безлюдья этой части реки, они зорко всматривались вдаль и немножко сердились на медленный бег парохода.

Старший из них, Борис Сергеевич Можайский, представлялся интеллигентом средних лет с теми самоуверенными приемами, которые свидетельствуют об устойчивости ясно и строго определившихся взглядов на базар житейской суеты. В постановке его головы, приближавшейся к львиному типу, и в огоньках зрачков, вскидывавшихся несколько повелительно, проявлялась внушительная сила. При этом вся его фигура дышала естественностью без малейшей подрисовки. Натуры такого типа крепко хранят свой обычный девиз «никому обиды и ни от кого обиды».

Спутником его был Яков Лаврентьевич Узелков, племянник его по сестре, симпатичный юноша, только что выпущенный в свет с чином поручика, а следовательно, и с надеждой на фельдмаршальский жезл. Отлагая к будущему погоню за жезлом, ради которого нужно многое совершить, Узелков отдался мирному созерцанию развернувшейся перед ним картины. Она была величественна до того, что, поравнявшись со стенами монастыря, восторженный поручик приветствовал его ариею Вани – «Монастырь крепко спит… Отворите!».

Но и звуки любимой арии не вывели Можайского из тяжелой задумчивости. Он не отводил бинокля от стен обители.

– Судя по этим березам, которые так приветливо кланяются нам из-под воды, мы плывем над Заячьим островом, – сообщил Узелков, пытаясь вывести дядю из тяготившей его думы. – Теперь недалеко и Княжой Стол.

Дядя отмолчался.

– А вот и Княжой Стол, и Гурьевка.

– Княжой Стол от нас не уйдет, а ты не суетись, как кадет на свободе. Пора бы тебе…

– Дядя, позволь свистнуть.

– И свистеть не нужно, успокойся. Антип и без свистка выедет навстречу. Да вот и «Подружка» видна.

Княжим Столом называлась скала, выдвинувшаяся с берега в реку в форме усеченного конуса. На ее площади красовался старинный барский дом, переходивший со времен Грозного из рода в род князей Гурьевых. По ребру горы извивается высеченная лесенка, приводящая к террасе, обрамленной живой изгородью. У подошвы скалы качалась в ту пору маленькая усадебная пристань.

Едва пароход умерил ход, как у его трапа очутилась лодка, причаленная рукой опытного волгаря. Правда, он походил скорее на обеденный ракитовый куст, но по его сноровке никто не отказал бы ему в звании присяжного лоцмана.

– Бесчувственный, все ли здоровы? – выкрикнул Узелков, перегибаясь за борт парохода.

Антип, с которым срослось прозвище Бесчувственного, молча и бережно принял пассажиров и их багаж.

– Как здоровье княжны Ирины? – продолжал допытывать Узелков.

– По порядку следовало бы спросить прежде о здоровье князя Артамона Никитича, а потом уже о княжнах, – наставительно заметил Антип, торопясь отвалить от парохода. – Князь Артамон Никитич изволит здравствовать, княжны также в своем здоровье.

– Ждали нас? – спросил Можайский.

– С вечера заказано стеречь «Колораду» и беспременно принять вашу милость, Борис Сергеевич, и кадетишку также…

– Антип, не забываться! – скомандовал бывший кадетишка.

– Мне зачем забываться? Мне забываться не надо.

– Куда девался Заячий остров?

– Поживите, проявится.

– А выводки есть?

– Да куда же им запропаститься?

Ворчливое настроение не мешало Бесчувственному любовно вглядываться в свежие погоны Узелкова, с которым он исхаживал по летам все окрестные трясины и болотины в поисках куликов. Юноша первоначально понравился ему исключительно за крепкие зубы, которыми он дробил превосходно деревенские сухари, а потом полюбился и за многое другое, а главное за свое круглое сиротство.

Гурьевку знают не одни природные волгари, но и те чуткие натуры, которым незначительный край утеса, эффектно позолоченный заходящим солнцем, дороже беляны, нагруженной лубьем и ободьем. Эти странные люди, богатые по преимуществу надеждами на славу, всегда находили радушный прием и услугу на площадке усадьбы, откуда открывался грандиозный вид на громадную площадь Поволжья.

Над рекой виднелся только барский дом, усадьба же скрывалась за пролеском. Дом отличался европейским комфортом, но не мраморы и позолоты, которыми обзаводятся богатые волгари, были его украшением. Хорошо подобранная библиотека и башенка с единственной, кажется, в России частной обсерваторией составляли гордость старой Гурьевки.

Владелец Княжого Стола и Гурьевки принадлежал к сектантам – не по вероучению, разумеется, а по обиходу жизни, по складу ума и по движению сердца. Получив в наследство запутанные дела, он не побывал ни в одной приемной с просьбой о сбавке опекунского процента. Одно время он стоял довольно близко и к водяным и к железным сообщениям и все-таки не провел дорогу за казенный счет в свое имение. При всех достоинствах стилиста из-под его пера не вышло ни одного трактата о необходимости трехэтажного наблюдения за душами и сердцами сограждан. Вообще семья чистых людей считала его сосудом своего багажа и уклада…

По наружности князь Артамон Никитич, отличаясь широкою костью и общим дородством, выглядел солидным кряжем. Его умные глаза, казалось, постоянно искали человека, чтобы подарить ему нечто приятное.

– Милые, славные, хорошие! – восклицал он, обнимая своих дорогих гостей. – Вот как ты шагнул, прямо в поручики! – обратился он к Узелкову, любуясь им как родным сыном. – Только зачем же ты приподнимаешь плечи так высоко… опусти пониже… пониже, вот теперь и естественно, и красиво. Отдохните, господа, с дороги, а потом и к завтраку… Сила Саввич, проводи гостей во флигель.

Сила Саввич – заслуженный дворецкий, державший в доме князя все распорядки, – принял Можайского и Узелкова без свойственного ему покровительственного вида. Напротив, заявив намерение служить, а не награждать, он лично водворил их в приготовленные комнаты.

– Завтрак в двенадцать! – Единственно этим напоминанием он проявил свою власть.

Перед завтраком Можайский и Узелков сошлись на балконе с видом на обитель Святой Варвары.

– Дядя Боря, почему князь проживает безвыездно в этой глуши? – спросил Узелков с некоторой таинственной осмотрительностью. – Правда ли, что ему воспрещен въезд в столицу?

– Неправда, – ответил коротко Можайский.

– Однако же факт налицо: он и лето и зиму коротает на этом утесе, между тем его настоящее место и в комитетах, и в советах, и всюду, где нужен государственный деятель.

– А это глядя по человеку. Князь Артамон Никитич обладает глубоким философским образованием и широким мировоззрением. Такого человека скука не осилит. Оставив военную службу, он провел много лет в Оксфорде и теперь мирно беседует с временами и народами…

– Да разве не удобнее заниматься разработкой исторических материалов в столице, где так доступны ученые пособия? Нет, дядя, согласись, что в его жизни есть много непонятного. Почему, например, его жена, красавица, каких немного, ушла в монастырь?

– Должно быть, ей надоела болтовня молодых поручиков.

– Это ты про меня?

– Да.

– Молчу, молчу!

Молчание длилось, однако, недолго.

– Если бы строгий дядя был снисходительнее к легкомысленному поручику, то поручик мог бы сообщить ему многое, – заявил Узелков, тяготившийся, по-видимому, известной ему тайной.

– Я слушаю, милый.

– Мать Аполлинария больна. Князь ездил к ней в монастырь, но она его не приняла.

– А княжны?

– Они оттуда не выходят.

Представший на балконе Сила Саввич прервал беседу друзей приглашением пожаловать в столовую. Столовая в гурьевском доме выходила окнами на реку.

– У вас глаза помоложе, – обратился князь к вошедшему Узелкову. – Взгляните, не видна ли лодка из монастыря?

– Нет, ваше сиятельство, не видна,

– Оставь здесь мой титул в покое. Пусть я буду для тебя Артамоном Никитичем, а ты… а ты, как сын моего друга и хороший притом юноша, будешь в том чине, в какой я произведу тебя, хотя бы и не выше фендрика. Так лодки не видно?

– Не видно, – подтвердил Можайский. – А вы кого ожидаете?

– Должны бы возвратиться дочери из монастыря, да мать их не успела еще оправиться от недавней тяжелой болезни.

– Господин Голидеев также не будут завтракать, – доложил Сила Саввич, снимая лишние приборы. – Они на рыбной ловле.

– У меня гостит весьма образованный англичанин, мистер Холлидей, – объяснил князь. – Это человек с обширными историческими сведениями. Мы разбираемся с ним в запутанных политических отношениях России к Англии во времена Грозного.

Завтрак проходил оживленно, но, хотя нить беседы и не прерывалась, легко было подметить душевную тревогу хозяина. Мимолетные взгляды его по направлению к монастырю повторялись упорно и часто и – увы! – тщетно, так как ни один парус не белел между усадьбой и обителью.

II

Князь провел этот день в напрасном ожидании: дочери не давали ему никакой весточки. Волнение свое он выдал одному Можайскому, которому, расставаясь на ночь, бросил загадочную фразу:

– Боюсь, чтобы и Марфа не увлеклась скорбью о грехах вселенной.

На следующее утро Узелков и Можайский опять сошлись на том же балконе. Первый, видимо, был насыщен новостью, не дававшей ему покоя.

– Дядя, – выпалил он без всякого вступления, – не женись на княжне Марфе!

Можайский вскинул на него вопросительный взгляд.

– Сердись, сколько хочешь, а я буду твердить одно: Марфа тебе не пара.

– Скорее роль ментора тебе не к лицу!

– Разумеется, не к лицу. Я легкомысленный поручик – и только, а все-таки Марфа тебе не пара. Брани меня, но выслушай. Вот что я совершил по своему легкомыслию. У Антипа есть вскормленник, знающий по садовой части. Вчера после обеда, когда вы занимались с князем умными делами, я отправился к Антипу на пристань и увидел, что знающий по садовой части вскормленник собирается в монастырь охорашивать какую-то захудалую аллею. Здесь у меня явилась преступная мысль – попасть в обитель в роли садовника. Бесчувственный восстал, но когда я переоделся, повязал фартук и надел сумку с инструментами, он не возражал… Привратница чистосердечно приняла меня за парня, знающего по садовой части, и пропустила за ограду обители. Там я принялся скоблить и пилить – и пилил я и скоблил вплоть до той поры, когда из кельи не показались строгие фигуры подвижниц, степенно шествовавших к вечерней службе. Окна в храме были отворены, и я отлично видел правый клирос. Твоя Марфа – она была вся в черном и в бархатном клобучке – показалась мне неземной. Право, я ожидал, что бесплотные силы выступят из иконостаса и поднимут ее на свои белые крылья. Какая же она девушка, когда она эфирное песнопение и непременно обратится в ангела, но в жены – никогда. Она вдохновенная! Пойми, дядя, всю нелепость посадить ее в гостиной рядом с княгиней Марьей Алексеевной! Залюбовавшись ею, я подпилил вместо сухого сучка свой указательный палец, да так, что кровь брызнула фонтаном. На мою беду, мимо проходила сострадательная черничка и завопила: «Иди, родимый, в больницу, иди скорее… там помогут!» – «Покорно благодарю, – думаю себе, – там я встречу княжну Ирину, и она увидит вместо парня, знающего по садовой части, поручика Узелкова». Перевязав наскоро палец, я предстал перед Антипом с повинной. Послушай, дядя, не досталась же Тамара своему жениху, так и с тобой будет. Тамару демон отбил, а у тебя бесплотные силы отнимут Марфу. Увидишь!

Узелков чувствовал себя в роли вдохновенного прорицателя и нисколько не заботился о том, что его предвещания повергали дядю в тяжелую скорбь.

Прошли еще сутки, в течение которых «Подружка» не раз обернулась между усадьбой и монастырем, что не скрылось от Узелкова и не миновало допроса.

– Ты зачем бегал в монастырь?

– Окуньков ловить, – отвечал Антип, не расположенный на этот раз к откровенности. – Там окуньки очень жирны.

– Нет, ты возил в монастырь записку от князя.

– А хотя бы так?

В это время прозвонил колокол к завтраку, и Узелков, обозвав своего друга ракитовым объедком, на что тот всегда сердился, направился к лестнице.

– Старшая, пожалуй, что и не будет, – сообщал ему как бы вдогонку Антип, продолжая изготовлять «Подружку» к новому рейсу. – Не будет, говорю, старшая. В больнице есть трудные, а от трудных ее не оторвешь. Младшую, надо так думать, что отпустят к родителю, потому что мать сама по себе, а родитель сам по себе.

В столовой было новое лицо – мистер Холлидей. После обычной рекомендации князь сообщил за завтраком, не обращаясь ни к кому в частности, что Ирина занята тяжелобольною.

– А Марфа… – Здесь голос князя дрогнул. – А Марфа говеет перед исповедью, – окончил он с некоторым усилием.

– Теперь не пост, – заметил мистер Холлидей, – ваша же религия допускает исповедь только во время постов.

– В монастырях жизнь идет иначе, нежели в общем обиходе, и к тому же исповедь допускается у нас и в обыкновенное время, – возразил князь, стараясь переменить разговор. – Хороший мой фендрик, что ты смотришь так мрачно? – обратился он к Узелкову. – Отнесись внимательнее к этой стерляди.

– Но княжна Марфа могла бы никогда не говеть, – продолжал упорный британец. – Ее душевные свойства вполне напоминают высокую красоту евангельских женщин.

– Русские так глубоко преклоняются перед догматами своей религии, – выступил с неожиданной репликой Узелков, – что не задаются и вопросами, кому и когда следует говеть.

В его тоне слышалась задорная нотка, обратившая общее внимание и прежде всего мистера Холлидея. Нотка эта, видимо, пришлась по сердцу и старому князю. Точно в награду за нее он приказал подать шампанского и провозгласил тост в честь будущих генеральских эполет своего молодого друга.

– Этот Холлидей первый серьезный враг в моей жизни, – признался потом Узелков дяде. – Меня ужасно подмывает вызвать его на дуэль.

– На дуэль? Пощади, за что и чем он тебя обидел в такое короткое время? – спросил Можайский.

– Он обижает меня всем своим существом. Меня обижает его стройная фигура, его умный взгляд, его общая порядочность, его бакенбарды, его противный рыжий цвет и даже его изящная визитка. Скажу более – меня оскорбляет расовая надменность бритта, соединенная с алчностью в политике, с кознями и кривдами, чтобы только прикрыть уязвимую пятку Британии на Гиндукуше.

– Но какое тебе дело до алчной политики надменного бритта… и до его пятки?

– Не забывай, дядя, что я человек военный, и если мне сегодня нет дела до Индии и Гиндукуша, то оно будет завтра или послезавтра. Во всяком случае, не мешай мне притянуть Холлидея к барьеру.

– Сделай одолжение, ты теперь достаточно самостоятелен.

– Вот и спасибо… А теперь я тебе скажу, куда так величественно снаряжается мой друг Антип Бесчувственный. Взгляни, ему мало флага на мачте «Подружки», он покрыл и банкетку красным сукном, а главное – надел картуз с ополченским крестом. Парад этот знаменует то, что ты увидишь свою серафиму Марфу, а я, может быть, Ирину, в которую я… признаться, дядя, что ли? Ну, изволь, признаюсь… в которую я очень влюблен.

– Ты влюблен в княжну Ирину?

– А что же, по-твоему, дядя, поручик не смеет любить, кого он хочет? Чувства мои давно ей известны. Каждый раз, когда она привозила в корпус пирожки, я говорид ей: «Вот и эту неделю я буду смешивать Карла Мартелла с Фридрихом Барбароссой и лангобардов с нибелунгами». Ты думаешь, это непонятно?

– Но она старше тебя.

– Всего двумя-тремя годами. Когда она оканчивала медицинские курсы, я был уже в последнем классе…

Поручик не успел окончить свое признание, как «Подружка» накренила парус и с лихостью смелой волжанки запрядала по волнам. По-видимому, никто из гурьевского общества не желал следить за ней. По крайней мере мистер Холлидей уткнулся в «Таймс», а поручик – в фолиант, трактовавший об отчичах и дедичах, населявших Поволжье во времена сарматов. Даже князь занялся родословной седьмой жены Иоанна Грозного.

– Помните, я просил вас справиться в сказании Курбского «О делех, аще слышахом у достоверных мужей и аще видехом очими своими» насчет происхождения седьмой жены Иоанна Грозного?

– Поднимал я на ноги своих питерских книгоедов, – отвечал Можайский, – но и они не ведают, из какой семьи произросла седьмая любовь грозного царя.

– Между тем этот вопрос легко разрешим, – вмешался в разговор мистер Холлидей. – В библиотеке здешнего монастыря есть рукописный подлинник Грозного, в котором перечислены все его большие и малые жены…

Недостаточно владея русскою речью, англичанин, очевидно, ошибался в передаче своей мысли.

– Какие большие и малые жены? Что за чепуха! – вскинулся Узелков, отрываясь от былин об «отчичах и дедичах». – Да и почему вы это знаете?

Мистер Холлидей сдвинул брови и ничего не ответил, а довольный собой поручик перескочил от дедичей к отчичам, не интересуясь одинаково ни теми ни другими. Втайне же все общество интересовалось лодкой Антипа.

– Наконец-то! – вырвалось у князя отрадное восклицание. – Мои обе дочурки садятся в лодку, Ирина на руле. Она, по обыкновению, серьезна и сдержанна и отлично напоминает своего деда, который во время сражения при Наварине метал в неприятеля руками зажженные гранаты…

О Марфе он не проронил ни слова.

На Волге было неспокойно, но лодка находилась в надежных руках. Антип держал паруса на отличку.

Гурьевка просветлела. Задолго еще до прихода лодки Узелков сбежал вниз к пристани принять, по его словам, причалы. За ним последовало и все общество. К сожалению, он испортил картину тем, что, принимая причал, заторопился, поскользнулся и ткнул Антипа багром в бок.

Первой вышла на пристань княжна Марфа. Направившись к отцу, она поклонилась ему молча, по-монашески, чуть не земно…

Княжна Ирина выпрыгнула из лодки без посторонней помощи. Стройная, изящная и сильная девушка рассчитывала только на собственные силы. Отца она обняла с чувством крепкой любви.

– Марфа, – обратился к дочери князь Артамон Никитич, – не забывай, что Борис Сергеевич имеет право на поцелуй… по меньшей мере… твоей руки…

Княжна Марфа медленно и тоже с полууставным поклоном протянула руку Можайскому, но его поцелуй вызвал у нее скорее чувство испуга, нежели сердечного удовлетворения.

– Пожалуйте к завтраку, – заторопил князь все общество. – По нашей лестнице нужно идти попарно. Антигона, веди отца, Марфа-печальница, подай руку Борису Сергеевичу.

Группа оживилась. Впереди всех поднимались Можайский и Марфа. Она была одета во всем черном и походила на смиреннейшую из послушниц. В этом костюме она вышла и к завтраку.

– Однако ты сделалась кокеткой! – заметил князь. – Тебе необыкновенно идет эта черная ряска.

– Неужели, отец, ты серьезно думаешь, что я могу кокетничать? – тревожно спросила княжна. – Мне нравятся простота и строгий характер этого костюма…

– В котором ты выглядишь прелестнейшей из Миньон, плачущих по небесам.

– Я не переоделась потому, что мать-настоятельница приказала мне возвратиться сегодня же к началу вечерней службы.

– Мать-настоятельница, то есть твоя родная мать… бывшая княгиня Гурьева… снизойдет, надеюсь, на нашу общую просьбу и оставит тебя в многогрешной Гурьевке.

Княжна пыталась протестовать, но отец, в обычной жизни мягкий и уступчивый, был на этот раз непреклонен.

За завтраком разговор перешел на успехи широко развивавшихся в ту пору медицинских курсов. Разумеется, общим вниманием овладела княжна Ирина. Узелков слушал ее как вещего ангела.

– Стремление русской женщины к высшему самообразованию привлекает к России симпатии всей Западной Европы наравне с освобождением рабов, – произнес мистер Холлидей в привычной ему форме ораторского спича. – Рецепт из рук женщины – это половина выздоровления, и, право, стоит заболеть, чтобы получить рецепт из рук русской княжны Ирины Гурьевой.

Этот хорошенький спич был встречен общим одобрением. Княжна Ирина поблагодарила также мистера Холлидея молчаливым взглядом, в котором Узелков подметил нечто более теплое, нежели выражение салонной вежливости. Бокал его остался недопитым.

– После завтрака нам подадут лошадей и мы отправимся всей компанией… куда бы вы, господа, думали? – спросил князь. – В степь, к Половецкой засеке! Историческое общество поручило мне произвести основательную раскопку этого загадочного могильника, и ничто нам не мешает приняться сегодня же за дело. Там все готово. Рабочие в сборе, и я надеюсь, что у нас выйдет приятный пикник.

Против дальнейшего предложения князя отправиться сейчас же верхом или в шарабане одна княжна Марфа нашла возражение.

– Отец, ты разрешишь мне возвратиться домой, – сказала она с решимостью, очевидно, не свойственной ее скромной и нежной натуре.

– Но, мой друг, ты и теперь дома!

– Я говорю, отец, об обители Святой Варвары. По нашему уставу все крылошанки…

– Пока над тобою есть один только устав – это мой.

Княжна благоговела перед отцом, и привести его в гневное состояние было для нее несчастьем. Некоторое время Можайский оставался немым свидетелем этой сцены.

– Позвольте, Артамон Никитич, княжне возвратиться, куда влекут желания ее души и сердца, – выступил он в роли ходатая. – Было бы заблуждением и эгоизмом посягать на ее добрую волю.

– Но взгляните, как бушует Волга! Могу ли я отпустить ее в такую бурю?

– Отец, ты всегда доверял нашему Антипу.

– На этот раз не иначе как под охраной Бориса Сергеевича.

– Не нужно, не нужно! – всполошилась княжна.

– В таком случае ты останешься дома. Сила Саввич, вели подавать лошадей!

– Марфа Артамоновна, за всю дорогу я ни одним словом не нарушу вашу душевную тишину, – заявил Можайский.

– Очень нужно давать этой глупой девчонке подобные нелепые обещания. Соглашайся или ты поедешь с нами!

Княжна согласилась.

Антип попытался было возразить против поездки в разыгравшуюся непогоду, но уступил настояниям Можайского – большого знатока в управлении рулем и веслами. Парус убрали.

В четыре весла лодка пошла ходко и только по временам вздрагивала от ударов неправильной волны.

Остальное гурьевское общество отправилось к Половецкой засеке. Княжна Ирина и мистер Холлидей – верхом, причем они вскоре понеслись крупным галопом. Князь правил шарабаном. Всегда уравновешенный и спокойный, он на этот раз волновался, нервничал и даже оскорблял свою любимую лошадь взмахами бича.

III

Под названием Половецкой засеки слыл в Поволжье курган, насыпанный в незапамятные времена многими тысячами человеческих рук. Возвышаясь на равнине, он был виден на десятки верст в окружности. Ученые гробокопатели ощипывали его со всех сторон и добытыми из него коробами всякой ржавчины наполняли целые музеи. В монографиях о нем не было недостатка, но все они оканчивались добросовестным приглашением «относиться к сказанному осторожно». Окрестное население, также тиранившее курган в надежде добыть из него что-нибудь поценнее ученой ржавчины, натыкалось на одни костяки. Наконец ученый мир Петербурга решил окончить смуту о Половецкой засеке и срыть ее до подошвы, о чем и просил князя Гурьева. Заслуженное имя последнего в ученом гробокопательстве ручалось за успех дела.

На вершине засеки красовался теперь шатер, вокруг которого было людно и картинно до того, что Узелков пустил тотчас же по приезде в ход все свои познание в фотографии.

После краткой вступительной речи князь вручил заступ Ирине, и она первая приступила к вскрытию вековой тайны.

Мистер Холлидей поинтересовался узнать мнение князя о происхождении Половецкой засеки.

– Мы стоим теперь на пути, по которому шли в Европу азиатские полчища, – объяснял Артамон Никитич. – Новгородский летописец говорит, что «шли языци незнаемы, их же добре никто же не весть, кто суть и отколе изыдоша и которого племени, а зовут я татары, а инии глаголют таурмени, а друзие печенези…». Те ли шли или другие орды, но здесь каждый шаг безграничной степи покрыт костями наших предков. Кости эти предохранили Европу от участи обратиться в монгольское стойбище. Здесь шли печенеги, а за ними половцы. Две орды не помирились в дележе чужой земли и вот на этой равнине между ними произошла кровавая встреча. Печенеги потерпели поражение. Впоследствии, впрочем, монголы разгромили и половцев, и только небольшая часть их, спасшись от погрома, нашла приют в Венгрии, за Карпатами, и я убежден, что мадьяр Арминий Уомбери, обзывающий Россию татарщиной, принадлежит к потомкам Половецкой орды.

– Да, сэр, вы правы. Своей грудью вы защитили часть Европы, но не Британию! Азиатским ордам она была и тогда недоступна.

– Монголы отлично слопали бы и вашу Британию, – заявил Узелков, входя в шатер и вытирая пот, катившийся с него ручьем. – Поили же они своих коней в Адриатическом море!

– Что значит слопать? – переспросил мистер Холлидей. – Мне это слово неизвестно.

– Слопать – значит проглотить. Par exemple: Британия слопала Индию. Выражение довольно вульгарное, но оно мне нравится.

– А вы, поручик, тоже стремитесь в Индию… как и все ваши товарищи по оружию, да?

– О, я не скрываю, что побывать на берегах священного Ганга – это моя мечта.

Но прежде чем Узелкову побывать у священного Ганга, его вызвали к раскопкам, где наткнулись на какую-то интересную вещицу, оказавшуюся по осмотру князя редким экземпляром рыцарского забрала с арабскими воинственными надписями. Пока странная форма этого доспеха поглощала внимание всего общества, мистер Холлидей успел обменяться с княжной теплее чем дружеским взглядом.

Можайский подъехал к кургану только поздно вечером, когда любознательная публика обратилась уже восвояси.

– На полдороге благодаря налетевшему шквалу мы едва выгребли, – ответил он на вопрос князя, интересовавшегося причиной его позднего приезда. – При этом, несмотря на явную опасность, княжна проявила удивительное присутствие духа.

– Это приниженность перед безобразием стихии, а вовсе не присутствие духа, – заметил князь. – Вообще, Борис Сергеевич, я недоволен Марфой.

– А ты, дядя Боря, не обедал? – вмешался Узелков. – Пища, как говорит мой денщик, имеется для тебя в полном достатке.

Начинало темнеть. Артель рабочих, выделив из себя караульных, отправилась с песнями в деревню. Шарабан и верховые лошади были наготове.

– А я, дядя, останусь здесь в качестве охранителя половецких сокровищ, – заявил Узелков. – Притом же в такую благодатную ночь приятно побывать наедине со своими грезами, с душой, открытой только небу и звездам. Слышишь ли, каким языком говорят иногда поручики?

– Где же твоя штаб-квартира?

– На верхушке кургана, в шатре. По долгу службы я не боюсь нечистой силы, поэтому половецкие заклинания мне не страшны.

– Возьми меня к себе в товарищи. Ночь в степи над потревоженной усыпальницей… Это так оригинально!

– Милый, радость моя и восхищение! – встормошился поручик. – Верховой, скачи в усадьбу и доставь сюда подушки, одеяла… и ящик с сигарами…

Ночь была заманчиво-прекрасна, поэтому желание Можайского остаться в степи никого не удивило. Вскоре общество разделилось: мистер Холлидей и княжна Ирина ускакали вперед и скрылись по направлению к усадьбе во мгле степных сумерек.

В караул для охраны начатых раскопок от хищничества напросились охочие по кладоискательству старики. В числе их нашлись и такие, что могли на глаз отличить подлинную «кладовую запись» от мошеннической, сфабрикованной городским пропойцей. Нашлись и кумовья, и сваты тех решительных храбрецов, которые сами лично вступали в борьбу с нечистью, охраняющей входы в подземелья, засыпанные ордынским золотом. Распоясавшись после ужина, старики завели круговую беседу, но прежде пощупали на всякий случай, в сохранности ли за пазухами тельные кресты.

Узелков и Можайский, сидя у шатра на вершине кургана, нисколько не заботились о половецких духах. Ночь в степи приглашала их к самоуглублению и даже к беседе с горним миром, оттуда с беспредельных высот разливался магический свет, и такой ласковый, отрадный, что человеку нельзя было не подняться на ступеньку выше обычных радостей и печалей. Узелков нарушил это сумерничанье.

– Дядя, поделись со мной своим горем, – приступил он безжалостно к Борису Сергеевичу. – Со времени приезда в Гурьевку ты неузнаваем, а сегодня ты на себя не похож, ты убит!

– Да, сегодня разрушились все мои надежды, – решился Можайский на признание. – Марфа мне отказала!..

Последовало томительное молчание.

– Я не хотел огорчать Артамона Никитича подробностями…

Томительное молчание повторилось.

– На реке мы с трудом выгребали против волнения. Антип поминутно – и кашлем, и взглядом, и толчками – давал мне понять, что мы затеяли опасное дело. Свои предостережения он дополнил наконец вопросом: «Не броситься ли на луговую сторону?» Но опасность меня не смущала, напротив, убедившись, что Марфа ни разу не взглянула на меня, я просил у Бога грозной волны, и только для того, чтобы Марфа вспомнила о моем присутствии, хотя бы перед страхом смерти. Грозная волна наконец взгромоздилась и бросилась на нас с губительной силой, но увы! Лицо Марфы осталось по-прежнему бестрепетным. «Не выгребем!» – заявил наконец Антип. Я очнулся. Действительно, мы шли на непреодолимую опасность. Впрочем, спасение было еще в нашей власти – следовало податься вправо, перерезать два-три гребня и выброситься на отмель.

На минуту Можайский примолк.

– Хороший старик этот Антип Бесчувственный. Нам не приходилось сговариваться, через пять минут мы были у берега. Антип оставил нас вдвоем, а сам побежал выкрикнуть монастырскую лодку. Княжна не проронила ни одного слова. Она выглядела фаталисткой и совершенно забыла о моем существовании. «Чем я ненавистен вам? – спросил я наконец с довольно грубою решимостью. – Вы разлюбили меня и не хотите высказаться». – «Разве я вас любила? – прошептала она. – Впрочем, вероятно, это была любовь, но теперь я познала другую, более чистую и возвышенную. Я бросаю мир, простите меня, если можете…» Наконец Антипу удалось выкрикнуть монастырскую лодку, на которую он и перенес Марфу…

– Всему причиной ее мать! – воскликнул Узелков, выслушав признание дяди. – Ей нужно, чтобы и другие молились об отпущении ее грехов. Эгоистка! Пользуясь беззаветной любовью этой бесплотной силы, она тянет ее за собой под черную мантию…

– Не будем никого обвинять, мой друг, – прервал его Можайский. – Ничья вина не должна служить облегчением нашей личной боли. Теперь ты ни о чем меня больше не спрашивай.

Узелков вышел из шатра, чтобы обойти дозором Половецкую засеку, а Можайский уставился в одну из изумрудных звездочек и утонул мечтами в ее беспредельной выси.

IV

Раскопки Половецкой засеки шли успешно. Духи-хранители, ослабевшие, по сказаниям стариков, от долговременной службы, выдали без сопротивления тысячи костяков и массу ржавчины. Наконечники стрел и копий перепутывались с какими-то запястьями и налобниками, несомненно, украшавшими половецких дев. Вместе с большим круглым щитом нашли медальон и подобие браслета. Редкий череп не носил признаков пробоин, нанесенных тяжелыми кистенями.

– Здесь произошла народная битва, какими были и все ордынские сечи! – решил князь Артамон Никитич, пребывавший целыми днями у засеки. Он облюбовывал каждую вещицу, которую Узелков подносил ему не без гордости и торжества. – В могильниках редко такое смешение, какое мы здесь встретили. Очевидно, пострадала не одна боевая рать, но и народ, подвигавшийся под ее прикрытием. Здесь девичьи украшения перепутались с шестоперами и наголовьями великанов. В этом медальоне, несомненно разрубленном страшным ударом кончара, хранились реликвии… и, может быть, тогдашний поручик Узелков сложил из-за них свои кости.

– Что касается теперешнего поручика Узелкова, то он предпочитает сложить свои кости на вершине Гималайского хребта. А propos, князь, почему мистер Холлидей ни разу не побывал у нашего дела?

– Право, не знаю, – отвечал князь, не отрываясь от своих драгоценностей. – Он ожидает причисления к одному из своих посольств в Азии.

– Чем скорее, тем лучше.

Наконец курган был срыт до подошвы, от него остались только россыпи да излишки костяков.

– Конец работам! – провозгласил князь. – Идите, духи половецкие, и скажите покойникам, что мы честно обошлись с их останками.

Да, Половецкой засеки больше не существовало. Поле опустело. Узелков остался для окончательных распоряжений, а князь и Можайский отправились вдвоем в шарабане в усадьбу.

– Артамон Никитич, вы, разумеется, заметили встреченную мною перемену в вашем доме, – заговорил Борис Сергеевич по дороге к усадьбе. – В полгода моего отсутствия чувства Марфы Артамоновны изменились настолько, что мне приходится считать себя… ненавистным ей человеком.

– О нет, мой дорогой друг, вы ошибаетесь, – возразил князь с необычайным для него оживлением. – Внутренний мир этой милой девушки останется навсегда вам верен, но, к несчастью, я недосмотрел, как она подпала под мистическую ферулу своей матери. Последняя же сделала все, чтобы вытеснить вас из сердца Марфы и очаровать ее строгими идеалами обители. Аскету, испытавшему в свое время водоворот бурных наслаждений, непонятна простая хорошая жизнь в том виде, в каком она создана Творцом… – Князь сморгнул набежавшую слезу. – Но мы еще поборемся с нею…

Можайский молчал.

– Зачем вы замешкались в Крыму?

– Я увлекся постройкой дачи.

– Ну а что вы скажете, если мы покинем Гурьевку и отправимся всей семьей туда, к вам, на юг? Прекрасная мысль, не так ли?

– Прекрасная, но несбыточная.

– Почему же несбыточная? Разве дочери оставят меня без призора? Никогда! И если я скажу им, что мое здоровье пошатнулось, что мне нужны юг, солнце, море… поверьте моей опытности…

Артамон Никитич имел слабость ссылаться в вопросах женского сердца на личный обширный опыт, хотя злые языки уверяли, что все свои увлечения он строго ограничивал обожанием жен и дев времен Трои и ахеян.

– Я думаю… мне кажется… я так полагаю, что Марфа не удержится на высоте своего черного клобучка. Согласимся раз и навсегда, что непокорных женских сердец не существует на свете. Разумеется, нужны известные методы обращения… но разве они нам не знакомы? К тому же в заговоре с нами будут и небесная лазурь, и душистые ветки сирени, и горный воздух Яйлы и… Право, я заранее провозглашаю: горе побежденным!

Разогретый пыл Артамона Никитича несколько охладел, когда Сила Саввич доложил ему в усадьбе, что княжны изволили уехать в монастырь.

– И из монастыря вытребую! – решил Артамон Никитич. – Я напишу им о своем беспрекословном желании провести лето у вас в Крыму – понимаете ли, о беспрекословном!

Под влиянием неостывшего жара Артамон Никитич написал письмо дочерям и передал его Можайскому для личного доставления в монастырь.

– Видите ли, – пояснил он при этом, – женские сердца требуют известного метода обращения с ними, и повторяю, что на вашем месте я вел бы себя с Марфой… как бы сказать… тверже, бойчее и даже настойчивее. Она прекраснейшее существо, но ведь женщины и даже птенцы женского рода ставят энергию чувств выше энергии ума и даже выше энергии благородства. Поверьте, это аксиома, которую не оспаривали ни в Греции, ни в Риме!

Поездку в монастырь Можайский отложил до утра, причем Узелков, давно уже порывавшийся на охоту, напросился к нему в спутники. Часть Заячьего острова уже обсохла.

По пути к острову Яков Лаврентьевич вознамерился спуститься в воду прямо с лодки, как то делывал он в прошлых годах.

– Глыбко, не могите, – заметил Антип, придержав товарища за ягдташ.

– Здесь коса была.

– Инженерам понадобилась. Теперь можно высадиться сажень за сто отсюда… вот у той коряги, там хоть в дамских полусапожках – и то ничего.

– В каких дамских полусапожках? – вскинулся Узелков.

– Положьте, говорю, ружье на банкетку, а то замочите… раз-два, раз-два… вот здесь… скачите, дай бог в добрый час.

– Ты мне смотри! – погрозил за что-то Узелков. – Если я замечу…

«Подружка» двинулась далее.

– Сказал – и сам не рад! – пробурчал Антип. – А только вам, Борис Сергеевич, как сурьезному господину, мне врать не приходится. Два, а то и три раза я доставлял сюда старшую княжну… с этим самым Голодаевым, пусто бы ему было.

Антип открыл большую тайну.

«Неужели он завладел ее сердцем? – подумал Борис Сергеевич, почувствовавший где-то там, у себя, в тайниках несомненные уколы. – Воображаю, как старик будет опечален, если ему придется расстаться с нею… как мне его жаль! Он не надышится на нее, и вдруг… свидание на безлюдном острове!..»

На эту тему Борис Сергеевич размышлял вплоть до монастырской пристани. Здесь он внезапно закапризничал и остался в лодке, а с письмом отправил Антипа. Проходили томительные минуты. Наконец калитка открылась, и обе девушки направились к «Подружке».

При неожиданной встрече с женихом Марфа поддалась тревожному чувству и даже выразила намерение возвратиться назад, но Ирина решительно увлекла ее в лодку.

Можайскому пришлось одному справляться с веслами и парусом, так как Антип отпросился к какому-то неподалеку помиравшему деду. Ирина заняла обычное место у руля.

– Что сделалось с отцом? – спросила она. – Вчера он был совершенно здоров, а теперь сообщает, что без немедленной поездки на юг, в Крым, он у гробовой доски.

– Острых явлений я не заметил, но нельзя назвать его и здоровым.

– Он просто разладился благодаря твоим, Марфа, капризам.

– Как вы, княжна, образно выразились – разладился!

– Отец умно поступит, если возьмет тебя отсюда в Крым.

– Надеюсь, что и вы не откажетесь посетить мое крымское гнездышко. Оно скопировано по образцу виллы, на которую вы обратили однажды внимание в живописном описании Рима.

– Нет, я не могу ехать туда ради одного удовольствия видеть прелести нашей Ривьеры. Здесь во врачебной помощи большая нужда. Марфа другое дело, Марфа должна ехать.

Вслушавшись в этот разговор, Марфа зарделась густым румянцем, который давно уже не появлялся на ее матовом лице. В выражении ее прекрасных глаз чередовались испуг и колебания. Решаясь, по-видимому, на что-то необычайное, она сняла обручальное кольцо.

– Борис Сергеевич, я не поеду в Крым, – выговорила она надорванным голосом. – Отказ этот вы примете, вероятно, за наш разрыв и поэтому позвольте возвратить вам обручальное кольцо.

– Обручальное кольцо! Вы решаетесь порвать все прошлое без всякого повода?

– Но я обращаюсь к вашему великодушию и умоляю забыть меня.

– Это не ваша мысль! Это стороннее влияние.

– Мы были бы несчастливы.

– Да, при таком настроении… вероятно.

– Вот и вы соглашаетесь, что разочарование не заставило бы себя ожидать.

– Вы пали духом, Марфа.

– Или, наоборот, возвысилась.

– Возвысились? Вы думаете, что возвысились?

Можайский медленно с нервной дрожью снял и свое обручальное кольцо и опустил его вместе с кольцом Марфы в реку.

– Какая уступка! – воскликнула Ирина с изумлением, доходившим до негодования. – Уступка без борьбы и без попытки вернуть так глупо потерянное счастье! Да разве так любят?

– Под борьбой нельзя не видеть насилие, а любовь и насилие взаимно исключают друг друга, – заметил Борис Сергеевич.

– Но самый успех без борьбы не будет ли только удачным приобретением? Вспомните, что наслаждение невозможно без страдания и что любовь не падает с неба в виде дождевых капель.

– Я не поклонник Шопенгауэра и вовсе не разделяю его мрачный взгляд на человеческое счастье.

– Во многих случаях, однако, без борьбы с жизнью человек напоминал бы плаксивого нищего, не умеющего разжалобить прохожего на подачку.

– Вы правы, но только не по отношению к любви. В этом чувстве борьба мне противна. Если она не приходит сама собой в виде радуги, то пусть она вовсе не приходит.

Положение это стоило того, чтобы над ним задуматься. Обмен мыслей прервался. У Заячьего острова Можайский повернул лодку к отмели, чтобы принять Узелкова.

– Пока охота еще невозможна, – сообщил Яков Лаврентьевич, здороваясь с княжнами. – Вместо дичи я нашел здесь свежий номер «Таймс». Как он мог попасть сюда? Удивительно!

Ответа не последовало.

– Мистер Холлидей ездит сюда не один, – продолжал Узелков, берясь за вторую пару весел. – По крайней мере я видел на песке отпечаток женских каблуков.

– И именно моих? Что же далее? – спросила княжна Ирина несколько вызывающим тоном.

Поручик не соразмерил предпринятое им нападение со своими душевными резервами и на вопрос «что же далее?» не нашел ответа. Он ограничился тем, что неповинный перед ним лист «Таймс» утопил в Волге.

V

Библиотека в гурьевском доме выглядела вообще сурово, а на этот раз суровее обыкновенного. Казалось, бюсты и портреты княжеских предков поссорились между собой. Сегодня бронзовый фельдмаршал читал нотацию красавице в роброне. Сановник с удивительным коком на голове не ласкал более девочку, которой он любовался полтора столетия. Нимврод глядел с ненавистью на свою знаменитую свору. Наконец, группа дамских портретов косилась на портрет матери Аполлинарии. По-видимому, она-то и возмутила сегодня вековой покой и фельдмаршала, и сановника с коком, и Нимврода, и весь сонм угасших красавиц гурьевского рода.

Князь находился в полном душевном единении со своими предками. Он нервно перелистывал какой-то фолиант, когда в библиотеку вошли обе дочери.

– Я пригласил вас посоветоваться и решить семейный вопрос о переезде на юг. Мне надоел наш медвежий угол.

– Отец, ты ли это говоришь! – воскликнула Ирина. – Когда мы заводили речь о духовной бесприютности нашей усадьбы, особенно зимой, ты защищался упорнее коменданта в осажденной крепости.

– И очень дурно делал. Но только теперь я вижу, что, сидя на этой вышке, я лишаю вас общества и приношу себе в жертву ваши душевные и сердечные интересы.

– Напротив, нам здесь очень отрадно, – решилась промолвить Марфа, – здесь все так спокойно, кротко, возвышенно.

– Прекрасно, но нельзя же делать из меня монастырского служку. Ирина, ты одна в нашей семье обладаешь пока здоровыми нервами. Ты говорила, что мне, князю Гурьеву, не следует прятаться от людских взглядов. Ты права, нам нужно выбраться из этой западни на вольную волюшку. Будущий зимний сезон в столице обещает быть превеселым…

Артамон Никитич склонял дочерей на сторону своего плана как и чем умел.

– А что же, отец, ты будешь делать в Крыму?

– Дышать, любоваться морем, лечиться виноградом и бродить по горам. Здесь я ветшаю с поразительной быстротой, а там юг, тепло и живительные силы. Ты, Ирина, будешь лечить крымских татарчат, а ты, Марфа, поэтизировать. Я брошу историю Российского государства и займусь цветоводством. Но, Марфа, где же твое обручальное кольцо?

Марфа склонила голову и промолчала.

– На дне Волги! – объявила Ирина.

– На дне Волги? Что ты говоришь?

– Марфа безумствует по недостатку железа в крови, а Борис Сергеевич по излишку гуманности отступился от нее, говоря, что любовь должна приходить сама собой, как радуга.

– Какой прекрасный человек! – воскликнул князь. – Какая сила любви! Да ведь он любит тебя, Марфа, рыцарской любовью.

– Пусть так, но прости меня, отец, я не могу уйти из обители, – выговорила Марфа. – Я должна остаться возле матери и… что бы мне ни грозило… я не изменю своему долгу.

С безнадежно пытливым взглядом взглянул отец в ее глаза и убедился, что эта восковая девушка преисполнена фанатической решимости.

– А ты, Ирина?

– Отец, не могу и я следовать за тобой, – объявила неожиданно Ирина. – До сих пор я не решалась на признание, но теперь уже не могу отлагать далее… Марфа, мне нужно поговорить наедине с отцом, и притом о делах, в которых ты ничего не понимаешь.

Марфа поспешно оставила библиотеку.

– Я люблю Уильяма и дала слово выйти за него замуж, – объявила Ирина. – Знаю, этот брак тебе не по душе, но мои чувства превозмогли все соображения, и я прошу твоего, отец, благословения.

Артамон Никитич, откинувшись на спинку кресла, усиленно глотал подступившие рыдания. Расставаясь с Ириною, он терял половину своего сердца.

– Он увезет тебя?

– Увы!

– И когда настанет мой смертный час, то возле меня не найдется родственной руки, чтобы закрыть мне глаза. Дети, дети! А впрочем, ты не слушай меня, Ирина, нет, я справлюсь с этим старческим эгоизмом, я уйду с дороги твоего сердца. Твой выбор мне не нравится, но я… благословляю…

Благословением служили обильные слезы, которыми он оросил голову склонившейся перед ним дочери. Странное дело, Ирина тоже плакала, а между тем она презирала слезы как явление слабости и неумения повелевать собою.

Душевные испытания последних дней тяжело отозвались на здоровье князя. Временами он чувствовал принижение и воли, и мысли. Во всей его природе сказывались отупение и равнодушие. Приходилось слечь в постель.

Сила Саввич не в первый раз уже был свидетелем угнетения его душевной и физической бодрости. Явление это повторилось теперь в той же форме, в какой оно было однажды после размолвки с княгиней. Тогда совершенно случайно Сила Саввич увидел княгиню у ног мужа. После того она отправилась в монастырь, из которого никогда уже не возвращалась в Гурьевку. После этой сцены Артамон Никитич впал в бесчувствие, граничившее с психическим расстройством.

И теперь, как и тогда, Сила Саввич устроил больному постель в библиотечном фонарике, выходившем на Волгу, а себе приспособил ширмочки за дверью. Отсюда можно было слышать малейший шорох в библиотеке и наблюдать за всею анфиладой комнат.

Взглянув однажды на реку, Сила Саввич увидел у пристани пароход богатого волгаря Радункина, доставивший в усадьбу группу гостей.

Впереди выступал легкой самоуверенной поступью молодой генерал, популяризированный в ту пору сотнями тысяч иллюстраций и фотографий. По всей шири русской земли его портреты расходились несметными массами. Они занимали почетное место и в щепетильных гостиных, и в лубочных навесах. Он выделялся из общего генеральского фона вензелями, золотыми аксельбантами и, главное, двумя офицерскими теориями. Они не даются даром; притом же и как человек он импонировал своей наружностью. Согретый славой и считая за собою право на проницательный и слегка саркастический взгляд, он свободно чувствовал себя избранником не одних людей, но и судьбы. Отсюда возникло само собой некоторое кокетство с окружающим миром, даже некоторыми деталями, вроде изящной бородки, картавого произношения…

– Его превосходительство Михаил Дмитриевич Скобелев изволили пожаловать к нам! – доложил Сила Саввич, приотворив дверь в библиотеку.

– Очень рад, очень рад! – послышался довольно бодрый ответ больного. – Устрой его во флигеле.

– Не извольте беспокоиться.

За генералом поспешал старик Жерве, воспитатель и наставник его юности, пользовавшийся и в зрелые годы полным его расположением. То был единственный человек, которому удавалось заглядывать в глубь души своего питомца. По происхождению женевец, а по складу ума последователь Лагарпа, он и теперь старался направлять шаги питомца к добру и правде.

Сила Саввич встретил гостей у лестницы.

– Здравствуй, старый ворон! – приветствовал его ласково Михаил Дмитриевич. – Все ли здоровы в усадьбе?

– Благодарение Господу! Кому как положено… а ваше превосходительство надолго изволили к нам пожаловать? Любопытствую, собственно, насчет обстановки.

– Да вот теперь я не у дел и мне хочется попить для поправления здоровья волжской водицы.

– Хорошая, сударь, вода, хорошая! Для душевного спокойствия нет лучше этой воды. Пожалуйте во флигель.

Гурьевка оживились и повеселела. Располагая по произволу своими нервами, Михаил Дмитриевич наводил вокруг себя и ясную погоду, и тучки.

В ту пору наша отечественная жизнь готовилась озариться усиленным северным сиянием. В гостиных столицы и юные ласточки, и старые скворцы щебетали и на ушко, и вслух о предстоявших грандиозных реформах. Указывали и на их авторов. Диктатура сердца была у всех на языке…

По личному положению и по связям с высшим обществом Михаил Дмитриевич находился у самого водоворота столичной жизни, поэтому для князя как собирателя исторических материалов он был вдвойне дорогим гостем. Улучшение в состоянии здоровья позволяло уже больному выходить в столовую, но ему очень нравились дружеские завтраки в библиотеке в обществе Михаила Дмитриевича, Можайского, Узелкова и Жерве. Здесь не было разницы в чинах, положениях и летах.

– Из того, что известно, никакой историк не дает правильного определения о прошлогодней рекогносцировке нашего отряда в оазисе Теке, – заметил однажды за завтраком Артамон Никитич. – Помогите мне подойти к истине, иначе мои мемуары…

– Ваши мемуары – сама правда, – прервал его Михаил Дмитриевич, – но они утратят эту драгоценную сторону, если вы назовете прошлогоднюю авантюру за Каспием рекогносцировкой. Экспедиция была задумана недурно, но внезапная смерть Лазарева… и нужно же было истинно военному человеку умереть от какого-то глупейшего карбункула! Неужели и меня смерть застигнет не у Мраморного моря, не на вершине Гималаев, а на подушке, пропитанной ландышами из Берлина… Тьфу!

– Вместо того чтобы кокетничать со смертью, вы лучше расскажите, как и что произошло в прошлогодней рекогносцировке? Здесь мы все свои. Мистера Холлидея нет.

– Извольте, но, поручик Узелков, заткните уши. То, что я расскажу, принадлежит истории, а не фендрикам. Лазарев, разумеется, выполнил бы экспедицию блистательно, но, как вы знаете, он умер в самом ее начале. По его смерти образовался триумвират, под начальство которого поступил образцовый отряд. Кавказ дал ему представительную пехоту из кабардинцев, ширванцев, куринцев, новагинцев и такую кавалерию, как дивизионы Таманского, Полтавского и Лабинского полков. Как же, однако, распорядился триумвират этой силой? Задолго еще до вторжения в оазис Теке продовольственные запасы отряда истощились до того, что лошадиные галеты – из соломы, проса и промозглой муки – сделались своего рода лакомством. Турсуки для воды оказались дырявыми. Солдаты набрасывались поневоле на зеленые бахчи, и, разумеется, дизентерия грозно вступила в свои права. Наконец подошли и к Геок-Тепе, не предполагая, что полудикари могут выстроить крепость внушительного значения. Стукнувшись лбами о ее стены, отряд принужден был броситься на штурм, причем каждый из триумвиров принялся нападать и отступать на собственный риск и страх. Один из них отправился в крепость как на прогулку и был неприятно удивлен, когда его приветствовали оттуда несколькими тысячами мультуков. В этот день выбыло из отряда четыреста пятьдесят человек, и вот родился вопрос: можно ли при повторении штурма рассчитывать на успех? Решили отрицательно. Тогда триумвиры свернулись в каре и поднялись в обратный поход. Зная, однако, что русские в Азии не отступают, текинцы, понесшие от артиллерийского огня чувствительный урон, пошли на мировую и выслали депутацию с покорностью. Каково же было изумление парламентеров, когда они увидели наш отряд в полном отступлении. Теке быстро возмечтало и перешло в наступление. Вот тут-то и обнаружились невероятные дефекты в хозяйстве отряда. Никто не знал, куда девались заказанные для экспедиции полторы тысячи арб, и раненых пришлось везти привязанными на верблюдах! Насколько же был велик у триумвиров запас политической мудрости, видно хотя бы из следующего поступка. В Бами и Беурме правил умный человек Эвез-Мурад-Тыкма. До экспедиции он считался приятелем наших властей, доставлявшим драгоценные сведения об этнографии Туркмении. Притом же он родом иомуд, а не текинец. Не разобравшись между другом и недругом, его арестовали без всякой надобности и поволокли арестованным при отряде. Нашелся и полицейский чин, позорно оттрепавший его за бороду. Разумеется, Тыкма бежал при первом удобном случае, и теперь мы имеем в нем заклятого врага. Словом, дорогой князь, – заключил свой рассказ Михаил Дмитриевич, – вы обведите в своих исторических записках двадцать восьмое августа тысяча восемьсот семьдеся… года траурной рамкой.

– И дополните историю этого печального дня, – вставил и свое замечание Борис Сергеевич, – заметкой о том, что не Азия должна изучать нас, а мы Азию, и что нельзя посылать туда деятелями людей без знания нравов и обычаев страны.

– Как нельзя предпринимать там войны без твердой уверенности остаться победителем. Наши профессора военного дела, – проговорил Михаил Дмитриевич, – должны считать военные неудачи в Азии не одним умалением нашей славы, но прямо-таки государственным преступлением.

– Неужели двадцать восьмое августа останется без реванша? – спросил Узелков, загоравшийся и потухавший в один тон с Михаилом Дмитриевичем.

– Нет, поручик, с Азией шутить нельзя. Новый поход в Туркмению считается делом решенным, и, по всей вероятности, я стану во главе экспедиционного корпуса. Меня не любят в Петербурге, но на меня смотрят… Борис Сергеевич, могу ли я рассчитывать на ваше в этой экспедиции сотрудничество?

– При каком же деле? – спросил не без удивления Можайский. – Вы знаете, что я человек гражданский и никак уж не создан для лавров героя.

– Да я и не приглашаю вас стать во главе штурмовой колонны, но перед вашими глазами прошли экспедиции хивинская, бухарская, кокандская. Вдвоем мы докажем, что при доброй воле можно и на войне уберечь казенный сундук. Правда, в Петербурге будут говорить, что я оригинальничаю, навязывая себе на шею ожерелье из контрольного тяжеловеса, но хорошо смеется тот, кто смеется последний.

– Михаил Дмитриевич, – робко выговорил Узелков, – в случае войны не забудьте и поручика-сиротинку.

– Хорошо. Вот вам моя памятная книжка. Записывайтесь.

Здесь уж радость Якова Лаврентьевича могут понять только те, кто не утратил еще воспоминания о чувствах поручиков накануне войны.

VI

Узелков заведовал в течение всей болезни Артамона Никитича гурьевской метеорологической станцией, сила и направление ветров состояли под его особым наблюдением. По неукоризненности записей он мог поспорить с присяжными ветродуями. Мало того, он решился, не боясь понести поражение, издавать бюллетени о местных барометрических явлениях. В последнем бюллетене своем он решился даже предсказать шторм для всего Среднего Поволжья, за что и был призван к Артамону Никитичу со всеми исчислениями и картограммами. Строгая проверка блистательно оправдала гурьевского ветродуя, так что князь не задумался разослать телеграммы о приближавшейся буре.

В предсказанное время Волга начала покрываться водяными вспышками, точно под ее дном распалили громадный костер. Всколыхнувшиеся вслед за вспышками волны пошли срывами, отбрасывая по сторонам мириады брызг. Кроме бури нужно было ожидать и той дикой прелести, которую народ зовет воробьиной ночью и перед которой оперный шабаш на Брокене – не более как институтская сказочка.

Из усадьбы никто не отлучался. Впрочем, Марфа находилась в обители, а Радункин суетился на пристани с намерением выслать пароход на помощь, если буря разыграется и нападет на грузные беляны и расшивы. Остальное общество собралось после вечернего чая в библиотеке и разделилось на группы. Артамон Никитич и Жерве занялись временами Лагарпа и влиянием его на русского венценосца, княжна Ирина и мистер Холлидей предались шахматной игре, а Михаил Дмитриевич и Можайский повели оживленную беседу о Средней Азии. В этой беседе вспоминалось довольно часто Геок-Тепе, что обозначает в переводе с тюркского наречия Голубой Холм. А там уже шли Мерв, Герат, Кабул, Кандагар, Гиндукуш, Пешавар и целый маршрут к берегам Ганга.

– Господин лейтенант, не разрешите ли вы одно из наших сомнений? – обратился Михаил Дмитриевич к мистеру Холлидею. – Вы как офицер бенгальских войск не раз проходили по карте из Индии в Туркестан и, разумеется, изгоняли нас оттуда с позором…

– Ваше превосходительство, Англия никогда не нападет на Россию в Средней Азии, – заметил хладнокровно мистер Холлидей. – Эта часть Азии богата историческими развалинами, но бедна рынками. Там много красивых руин, но невелик спрос на наши мануфактуры.

– Следовательно, вы ожидаете нас к себе?

– Если вам угодно.

– Ради чего вы совершили свою последнюю военную прогулку в Кабул?

– Хотя бы для того только, чтобы убедиться, может ли Россия дойти до Гиндукуша.

– Не понимаю.

– В походах до Кабула мы погубили несколько сотен слонов и шестьдесят тысяч верблюдов, поэтому России понадобится для приближения к Гиндукушу двести тысяч вьючных животных. Но подобную армаду содержать невозможно. Ни Александр Македонский, ни Кир Персидский, ни Тимур не располагали такой транспортной силой.

– Вы забыли, что верблюда нетрудно заменить локомотивом.

– Англия не так гостеприимна, чтобы строить железную дорогу для русских войск, притом же между Индией и Россией лежат буферные страны – Туркмения, Афганистан и Персия.

– Буфер служит предохранителем только при слабых толчках, а не при стихийных ударах.

– Если вам угодно так произвольно распоряжаться нейтральными землями, то потрудитесь вспомнить, что вода всего земного шара принадлежит Британии.

– Можно подумать, что Британия повелевает и небесными тучами, и влагой в недрах земли? – вмешался Узелков в разгоревшийся спор.

– Я повторяю, что все океаны в руках Британии. Над решением этого вопроса целые века трудились многие поколения наших предков.

– И нажили при этом трудолюбии немало стерлингов, которыми и измеряется все величие вашей страны, – пояснил Михаил Дмитриевич. – Лично я оцениваю политическое величие Англии не более как в миллиард кредитных рублей. За эту сумму нетрудно выставить флот, который без труда перенесет к святому Патрику и к устью Инда несколько сот тысяч штыков. Вообще Англия забывает, что, разбросавшись во всех частях света как у себя дома, она выставляет повсюду свои ахиллесовы пятки. Ведь недостаточно же натравливать индусов против магометан, а этих против буддистов, чтобы обеспечивать за собой индийскую территорию. Первая серьезная катастрофа на море будет сигналом к распадению искусственно созданного могущества.

– Но вы, генерал, как передовой и притом истинно военный мыслитель, совершенно основательно предвидите, что деньги и военные победы связаны между собой неразрывно. Со стороны же денежной Англия, надеюсь, никогда не уступит России пальму первенства и вовремя озаботится созданием Гибралтара там, где она предвидит надобность.

– Так, например, на Северном полюсе? – спросил Узелков.

– Да, и на Северном полюсе, но прежде мы должны устроить Гибралтар в одной из японских гаваней или на берегах Кореи. Там интересы Британии…

– А вы как же это сделаете – захватом?

– По всей вероятности. Впрочем, генерал, вы не откажетесь признать, что Англия поддерживает свое мировое значение не одними броненосцами, но и гегемонией высшего государственного порядка. Где британский флаг, там свободный человек.

– С ярмом в руках для побежденных стран, – заметил Михаил Дмитриевич. – Вот этого-то ярма мы, русские, и не несем впереди своих полков.

– Но у вас всегда за плечами Сибирь…

– Мистер Холлидей, советую вам вспомнить слова вашего великого Чарлза, который, несмотря на патриотизм истого бритта, сказал, что «если англичанин начнет восхвалять величие своей родины, то он непременно наскажет несообразных вещей».

Мистер Холлидей промолчал. Разгоревшийся спор обратил на себя внимание князя, который вообще не переносил страстных политических дебатов.

– Ирина, – обратился он к дочери, – мне хочется прослушать песнь Баяна. Твоя игра на арфе замечательно успокаивает мои нервы.

– Охотно, отец, охотно.

Арфу принес Узелков.

Необыкновенно мягкая и изящная игра княжны завоевала общее внимание. Под ее впечатлением Можайский отошел в беспредельное царство звуков. Узелков тоже перенесся в сказочный мир. Даже Михаил Дмитриевич отодвинул от себя бокал с шампанским. Один мистер Холлидей продолжал соображать какую-то шахматную комбинацию.

– Неужели, лейтенант, вас не пленяют эти чарующие звуки? – спросил Михаил Дмитриевич. – В состоянии ли ваши подмороженные мисс вызвать на божий свет такую артистическую роскошь?

– Не скрою, игра княжны доставляет мне высокое наслаждение.

– А песнь Баяна? Это один из перлов русского творчества.

– Наши шотландские баллады…

– Ваши шотландские баллады приятны только возле кухонного очага! – выпалил ядовито Узелков.

– С этой стороны я незнаком с шотландскими балладами. Мне, господин поручик, не случалось быть в роли поваренка.

Вспышку Узелкова предупредил повелительно-ласковый взгляд княжны.

– Извольте, смиряюсь, – выговорил он с вынужденной покорностью, – смиряюсь, но требую награды. Вы, княжна, так прекрасно играете марш добровольцев! Рояль неподалеку.

– Марш, который так любит Михаил Дмитриевич?

– Да, тот, с которым он пройдет с нашими полками по руинам Афросиаба, Бактрии и Вавилона.

– Куда же, господин поручик?

– В Индию, господин лейтенант.

В это время гроза проявилась в таком диком величии, что все общество притаилось и припрятало свои личные счеты. Волга, нападая на подножие гурьевской усадьбы с ожесточенной яростью, разражалась ошеломляющим ревом. Ему вторили удары, покрывавшие всю окрестность громовыми перекатами.

В минуту молчания среди общества появился возвратившийся с пристани Радункин. Сообщив, что вблизи не слышно призывов о помощи, он присоединился к Михаилу Дмитриевичу и повел с ним таинственную беседу.

– Ничего из этого не выйдет, – объявил во всеуслышание в конце переговоров Михаил Дмитриевич, – и к чему? Русь так богата сдобным купеческим телом и с большими при этом капиталами…

– Михаил Дмитриевич, пощадите! – взмолился Радункин. – Я обратился к вам с открытой душой как к покровителю русских самородков…

– Ошиблись, дорогой мой, ошиблись. Я не поклонник самородков, которые, гнушаясь своим родом-племенем, забывают, что их деды драли лыко, а отцы гнули ободья в лесах. Ирина Артамоновна, позвольте попросить у вас одну минуту внимания. Кронид Пахомович желает устроить в Гурьевке спасательную станцию, но не иначе как с классической на фронтоне надписью: «На пользу человечеству от Ирины Радункиной, урожденной княжны Гурьевой».

Княжна сделала вид, что она слышит шутку, на которую можно и не отвечать. В это время мистер Холлидей предложил ей партию в шахматы, на что она охотно согласилась. Игра у них затеялась серьезная, вдумчивая.

Узелков также недурно играл в шахматы. Подойдя к столику, он уже не отходил от него и все более и более волновался при неудачных ходах княжны.

– Вы так превосходно повели свою партию и потом внезапно, точно в гипнотическом состоянии, пошли навстречу к поражению, – заметил он, когда партнер объявил ей шах и мат.

– А вы, поручик, какого мнение насчет гипнотизма? – спросил его мистер Холлидей.

– Я признаю гипноз как одну из величайших неисследованных сил природы, но думаю, что гипнотизеру пришлось бы много потрудиться надо мной.

– Да-а? Гм! По вашему критическому разбору игры я признаю в вас сильного шахматиста. Не удостоите ли сыграть со мной партию?

– С удовольствием, мы будем записывать все наши ходы, хорошо?

– Согласен.

Игра началась. Первый ход мистер Холлидей обдумывал очень долго, что угнетающим образом подействовало на Узелкова. Но какой же уважающий игру партнер будет торопить противника? Некоторое время княжна Ирина оставалась возле шахматного столика, и, только заметив умоляющие взгляды Радункина, она предложила ему пройти в соседний зал.

– Кронид Пахомович, я ценю ваше ко мне расположение, но, простите, я не могу быть вашей женой, – заговорила она решительным тоном. – Мы люди разных полюсов и друг друга не поймем. Вам необходима для коммерческой обстановки красивая жена из знатного рода, а для моего счастья необходим человек, обладающий умом и чувствами… Ну как бы вам это сказать? Обнимающий гармонию…

– Вам нужен англичанин! – брякнул Радункин.

– Вы думаете? Прекрасно, не будем спорить…

– И это ваше бесповоротное решение?

– Да, Кронид Пахомович, бесповоротное…

По возвращении в библиотеку княжна заметила, что Узелкову грозит позорный шах и мат. Кроме того, ей бросилась в глаза происшедшая с ним в короткое время перемена: глаза его потускнели, обычная на щеках краска уступила место серо-пепельному цвету, и в общем он выглядел тупо и бессмысленно. Передвигая автоматически шахматы, он так же машинально отмечал на таблетке каждый свой ход и вовсе не замечал, что партнер смотрит на него с обидно величавым презрением.

– Он в трансе? – тревожно спросила Ирина.

– Да, и притом он подчинился мне легче молодого кролика.

– Но, Билли, с его пробуждением окончится ли твое влияние?

– Если я того захочу. Повторяю, он кролик, и мне нетрудно держать его в повиновении, несмотря на время и пространство.

– Билли, не напоминаю ли и я этого бедного кролика? Однако пробуди его, иначе мы привлечем общее внимание.

Княжна не ошиблась. Михаил Дмитриевич давно уже следил за шахматной игрой Узелкова.

– Не нравится мне этот просвещенный мореплаватель, – заявил он наконец в среде своего кружка. – Поручик, надеюсь, вы разбили все флоты адмирала Нельсона?

Узелков не скоро ответил. В самом же ответе его, походившем на вынужденный набор слов без взаимной их связи, чувствовался переход от кошмара к жизни наяву.

– Старался… не мог… мне так тяжело! Он меня давит… освободите!

– Что с ним? – раздался общий вопрос.

– Господин лейтенант, что с ним? – спросил и Михаил Дмитриевич. – Он обеспамятел, обессилел… и куда девался его яркий румянец?

– Поручик впал в гипнотическое состояние, но сейчас настанет полное его пробуждение.

– А вы, господин лейтенант, с чьего же позволения показываете здесь свои фокусы?

При этом вопросе гордость британца почувствовала серьезный укол. Обычная в другое время недоступность его сменилась нервной дрожью.

– Фокусы? – спросил он, стараясь задавить ненужным вопросом нанесенную ему обиду. – Вы, генерал, изволите признавать гипнотизм – этот гениальнейший в будущем рычаг мироздания – шарлатанством, не более?

– Черт побери, дело не в названии! – горячился Михаил Дмитриевич. – Будет ли ваш гипнотизм рычагом мироздания – это еще бабушка надвое сказала, а вы извольте отвечать, кто вам дал право испытывать здесь, в почтенном доме – и над кем же? над офицером русской армии! – вашу силу, которой приличнее проявляться во врачебной аудитории или в цирке, если вам угодно?

Мистер Холлидей не мог извиниться. Он ни перед кем не извинялся, но он нуждался в заступничестве, и оно явилось.

– Михаил Дмитриевич, я давно хотела видеть проявление гипнотизма, – заговорила княжна Ирина, выдержав металлически-упорный взгляд мистера Холлидея. – Может быть, я поступила опрометчиво, но я одна виновата.

– Прошу вас, – обратился Артамон Никитич к мистеру Холлидею, – не возобновляйте в моем доме свои гипнотические упражнения. Они, как видите, поселяют крупные неудовольствия.

Мистер Холлидей сделал общий поклон и вышел из библиотеки. При этом случилось так, что взгляды его и Михаила Дмитриевича встретились.

«Ты мне ненавистен, – говорил взгляд последнего. – Я презираю твою силу, и будет время, когда я наступлю на тебя тяжелой пятой».

Мистер Холлидей как бы принимал его вызов.

«Хорошо, померяемся, – отвечали его металлические зрачки, исполненные холода и злобы. – Помни, однако, что я ни над чем не задумаюсь… ни над чем, даже над преступлением!»

VII

Гурьевка приняла нового гостя.

– «О’Донован, – прочел Михаил Дмитриевич на поданной ему карточке. – Корреспондент “Таймс” и англо-бомбейских газет». Знакомая, но забытая фамилия.

– А не помните ли вы его фляжку, которую он предназначал для раненых, но осушал ее каждый раз перед началом сражения? – спросил Жерве, обладавший хорошею памятью.

– Просите!

Перед Михаилом Дмитриевичем предстал тип путешествующего корреспондента английской прессы с навешенными на ремнях фляжкой, биноклем и записными книжками в красных переплетах. Предприимчивость и самоуверенность светились в каждом его приеме.

– Представитель английской прессы, – рекомендовался мистер О’Донован с несколько развязной манерою. – Во время последней восточной войны я первый трубил миру о ваших, генерал, победах.

– К сожалению, я не имел удобного случая расстрелять вас под Плевной, – осадил Михаил Дмитриевич господина, трубившего о его победах.

– О, генерал, вы не способны на такую черную неблагодарность.

– Генерал поступил бы справедливо, воздав должное за ваши грязные измышления против русской армии, – вставил свое замечание Жерве.

– Узнаю вас, строгий пуританин.

– Как я узнаю вашу фляжку.

– Что вас привело сюда? – спросил Михаил Дмитриевич.

– Прежде всего сердечное желание приветствовать вас, генерал, с новым назначением. Я прямо из Лондона, а там уже известно решение вашего правительства разгромить свободную страну – Теке, а может быть, и подойти к Герату.

– Прекрасное решение.

– Я не забыл, генерал, ваше признание в Сан-Стефано, что вся цель вашей жизни будет заключаться в обращении Мраморного моря в русское озеро и в разработке похода на Индию.

– Увы! Миролюбие нашего правительства не позволяет мне и мечтать о таком справедливом возмездии.

– Возмездии за что?

– За незваное появление вашего флота возле Мраморного моря. Что касается Теке, то мы разгромим его, хотя бы Англия прислала на помощь этим разбойникам лучшие изделия своего Вулвичского арсенала.

– Генерал, в Англии отлично понимают, что вам необходимо загладить впечатление вашей прошлогодней неудачи. Нельзя же допустить, чтобы орда хищников потеряла уважение к неуязвимости русского солдата.

– Не вы ли корреспондировали в прошлом году из Туркмении?

– Я, генерал. Под видом охотника я доходил до Гярмаба, этого горного массива, отделяющего Теке от Ирана.

– Воображаю, как вы радовались бестолковому отступлению наших неудачников. К счастью, радость ваша не будет продолжительна.

– Тем более что наш министр колоний потерпел поражение перед вашей национальной партиею. Не скрою, все старания были пущены в ход, чтобы помешать вашему назначению в начальники экспедиционного корпуса, и – увы! – пока мы с вами разговариваем, курьер торопится доставить вам приглашение пожаловать в Петербург для разработки плана экспедиции.

– Как я вижу, вы богаты сведениями.

– Как и все военные корреспонденты солидных органов английской прессы. Теперь же, по уполномочию синдиката англо-бомбейских газет, я прошу вашего, генерал, позволения следовать при вашем закаспийском отряде.

– С условием! Сплетничать обо мне сколько угодно, но при первой же гадости о моем отряде я изгоню вас с величайшим позором.

– Охотно принимаю ваши условия.

Михаил Дмитриевич позвонил и приказал подать шампанского.

– А теперь тост за достижение моих целей.

– А ваша цель – Индия?

– Индия, господин корреспондента, Индия!

– В таком случае я отказываюсь от вашего тоста. Я готов пить за все ваши победы, генерал, даже за победы в Проливах, но не за победу у железнодорожной станции Пешавара. Проливы всего земного шара не стоят в глазах Англии одного перевала через Гиндукуш.

– Мне очень нравится ваша откровенность. Действительно, только древние старушки, много потрудившиеся на своем веку в расчесывании комнатных собачек, могут еще говорить о Проливах. Проливы ничто в сравнении с дорогой к берегам Ганга. Там должен решиться мировой вопрос, а вовсе не под окнами константинопольских сералей. Итак, вы отказываетесь от моего тоста? Прекрасно, это ваше право, но вы отказываетесь вместе с тем и от удовольствия быть корреспондентом при моем отряде.

– Что делать, генерал, что делать! Я не располагаю полномочиями нашего парламента уступить вам Индию.

– Нам не о чем больше говорить. До свидания, мистер О’Донован.

– До свидания, генерал, и знаете ли где? Все-таки в палладиуме страны Теке, у стен Голубого Холма. Отсюда я отправлюсь в Персию, а там буду ожидать вашей высадки на берегу Каспийского моря. Ваша база будет опираться на Красноводск и Чекишляр…

О’Донован откланялся и попросил Силу Саввича указать ему комнаты мистера Холлидея.

– Люблю я этих нахалов – военных корреспондентов английских газет, – признался Михаил Дмитриевич своему Жерве. – Между ними и нашими газетными тихоходами неизмеримая разница. Наши кормятся обычно штабными реляциями, а те все видят, все знают и нередко освещают театр войны успешнее всяких разведчиков.

VIII

Буря привлекла за собою не то избытки озона, не то волнующего свойства токи, которые отняли у гурьевцев сон и спокойствие. В эту ночь все, по-видимому, дремало – и парк, и дальняя окрестность, и залитая лунным светом обитель Святой Варвары. Казалось бы, и людям можно было отдаться вместе с природой душевному миру, между тем вся Гурьевка находилась в напряженном состоянии.

В библиотеке вплоть до утра горел огонь, а в комнатах Ирины мелькали силуэты, точно там суетливо собирались в дорогу. Узелков давно уже следил за движением теней и, разумеется, не упустил тот момент, когда княжна открыла окно и задумалась… Над чем? Узелкову показалось, что она заметила его и только для него распустила свою косу, которую своевольно развевал по сторонам утренний ветерок.

«Так легко погубить человека, – думалось Узелкову. – Перед такой косой не только я, не только дядя, а и сам Михаил Дмитриевич опустится на колени».

Кто-то отворил наружную дверь во флигеле, и Ирина скрылась в своей комнате.

– Дядя, куда так рано? – спросил Узелков, заметив, что Борис Сергеевич вышел на воздух.

– Не спится. Пройдусь по парку.

– И я с тобой.

В парке было хорошо. Ничто не нарушало покой вековых старцев, позолоченных косыми солнечными лучами. Здоровая прохлада бодрила и ум, и сердце. Являлся общий запрос на жизнь и на ее красоту…

– Дядя, – признавался Узелков перед Борисом Сергеевичем, – я в первый раз в жизни нахожусь в таком чудесном настроении… Скажи, милый, хороший, видел ли ты ее косу?

– Чью косу? Что с тобой?

– Косу Ирины.

– Разумеется, видел. Она придерживается греческой прически…

– Да не в прическе, а распущенную по ветру! Ах, сколько в ней поэзии!

– Голубчик, ты бредишь.

– Думаю, что она молилась Богу или искала мысленно по свету родственную душу…

– Не можешь ли говорить проще и толковее.

– Дядя, от тебя укрыться невозможно. Ты молчишь для того, чтобы видеть, и видишь для того, чтобы молчать.

– Да, я вижу, что все твои помыслы обращены к Ирине. Но раз ты меня зовешь другом, не сердись за правду.

– Только не разочаровывай.

– Она для тебя все: и эфир, и алтарь и молитва. Но, извини, ты ей не пара.

– Вы думаете, Борис Сергеевич?

– Ты только что вступаешь в жизнь, а ее горизонты и требования уже окрепли и обнимают много такого, до чего поручик не скоро еще додумается.

– Вы полагаете, что она ответит мне отказом?

– А ты решился сделать ей предложение?

– Да, и… она уже ответила мне… почти признанием.

– Ответила признанием?

– Она отворила окно и явилась предо мною в лучезарном поэтическом образе. Для кого распустила она свою косу? На кого она так томно смотрела… в час утреннего рассвета?

– Все это предназначалось – увы! – мистеру Холлидею. Его окно рядом с твоим.

– Дядя, или ты меня дразнишь… или я сегодня же вытяну его на барьер.

– Ого, здесь кровью пахнет! – послышался голос Михаила Дмитриевича.

Он шел под руку с Жерве и неожиданно предстал перед друзьями.

– Поверьте, что я предоставлю вам случай пролить свою кровь, хотя бы до последней капли, в честь красивейшей в мире женщины – в честь нашей родины. Кого и за что он приглашает к барьеру?

– Не смею нарушить его тайну, – отвечал Можайский.

– Поручик, извольте признаваться, вы влюблены?

– Да, в княжну Ирину! – объяснил безжалостный Жерве.

– А вы почем знаете? – спросил Узелков, утонувший мгновенно весь с кончиками ушей в розовую краску.

– Но безнадежно, потому что она предпочитает всем героям мира мистера Холлидея. Таковы мои наблюдения. Надеюсь, что молодой офицер не вызовет старого философа за эти наблюдения на смертный бой.

– И вы, месье Жерве, против меня?

– О, не падайте духом! У вас прекрасный тенор, гибкий стан и карие глаза. Поверьте, за вашей колесницей охотно побегут в неволю слабые девичьи сердца.

– Будем же считать приговор нашего Одиссея приговором фатума, а так как мы в кителях, а прохлада дает себя знать, то пойдем к чаю. К тому же, господа, я покидаю сегодня гостеприимную Гурьевку.

– Это неожиданное решение? – спросил Можайский.

– Известие пьяницы О’Донована подтвердилось. Меня призывают в Петербург на совещание о положении наших закаспийских дел.

Выйдя из парка на дорогу, в конце которой виднелась усадьба, вся группа остановилась в недоумении: у подъезда главного дома остановилась карета, и князь Артамон Никитич горячо обнимает дочь. Неподалеку стоял мистер Холлидей.

– Ну да, я не ошибаюсь, они едут к венцу, – высказал свое соображение Жерве. – На ней фата и белые цветы…

– К венцу? – вскрикнул Узелков. – К венцу! Не бывать этому…

– А вы, поручик, не извольте безумствовать, – остановил его Михаил Дмитриевич строгим голосом. – Если вы намерены стреляться из-за каждой девчонки, то в мой отряд вы не годитесь.

Узелков остановился.

– Назначаю вас временным при мне адъютантом и начальником походной при мне канцелярии. Через час – в дорогу!

«Не повиноваться? Да разве это возможно?»

Притом же карета уже мчалась в галоп по направлению к селу и к церкви, построенной на средства князей Гурьевых.

– Развести пары и ожидать отсюда двух пассажиров! – командовал в то же время Радункин в рупор с площадки на пристань. – Высадка в Рыбинске… бесплатно… даме оказывать почтение как мне самому.

– Кого вы снаряжаете с такою роскошью? – спросил выходя на площадку Михаил Дмитриевич. – Пароход с двумя пассажирами и бесплатно – ведь это для вас разорение!

– Это не разорение-с, а вот насчет чувств и души, так… действительно… один погром.

– Да объясните толком, что здесь делается? Княжна умчалась с мореплавателем, вы снаряжаете экстренный пароход.

– И при этом для кого? Для заклятого врага!

– Бросьте загадки.

– Для этого рыжего хищника, что теперь венчается с княжной. После венца они отправятся в Англию. Ему, разумеется, приятно показать там своим родственникам… такую, можно сказать… царицу Волги. Эх, Михаил Дмитриевич, не помогли вы мне тогда, загубили мое счастье!

Радункин всхлипнул.

– А у вас не хватило даже умения свернуть голову молодой девушке, стыдитесь!

– Здесь не без обхода.

– Обхода? А вы зачем не обошли?

– Колдовством не занимаемся.

– Воображаю огорчение князя! В дочери он не чаял души и теперь лишается ее при такой грустной обстановке. Ну и премерзкий же народ эти девчонки! Одной приходит желание отмаливать никому не ведомые грехи, другой вздумалось бежать с этой… как вы сказали, рыжей верстой.

– Вы, кажется, невысокого мнения о женщинах?

– Я не питаю к ним ненависти, но и не ставлю их на пьедестал. Я не обращал их ботинки в бокалы и, разумеется, не буду собирать коллекции их корсетов. Я солдат – и только!

В это время между князем и Можайским происходило в библиотеке объяснение теплого, сердечного характера.

– Браните, сердитесь, – говорил Артамон Никитич, – признаюсь, я заслужил справедливую укоризну.

– За что?

– Я, по старости, не усмотрел за сердцем моей Ирины. Она не только моя гордость, она гордость нашей родины. Но, Борис Сергеевич, вы человек с чуткой душой, вы не осудите старика, вы поймете, мог ли я по своим убеждением встать между нею и ее избранником?

Нередко природа отказывает человеку в каком-нибудь одном из своих многочисленных даров, так она отказала Можайскому в даре утешения. Он не понимал утешений извне и, в свою очередь, не умел утешать людские скорби. Может быть, и он так же глубоко чувствовал потерю Ирины… хотя бы только для отечества… но ничего другого он не мог придумать, как предложить князю бросить сейчас же Гурьевку и уехать в Крым.

– По роскоши морского вида и живописности горных утесов моя дача не уступит красивейшим виллам Ривьеры, – пустился он в объяснение с целью отвлечь старика от душевного гнета. – Ваши кабинет и библиотека обвиты воздушными растениями, а любимых вами писателей мы отправим отсюда хотя целым вагоном. Комнаты, предназначавшиеся для Марфы Артамоновны, будут также в вашем распоряжении. Я хотел было срубить кипарисы перед их окнами, а теперь думаю оставить… решайтесь же, решайтесь. Я прикажу Силе Саввичу изготовить вас в дорогу сегодня же, хорошо? А сам я уеду на некоторое время за границу, – продолжал Борис Сергеевич. – Если Михаил Дмитриевич вызовет меня в поход, не откажусь изведать впечатления войны… но оставаться в Крыму я не могу. Не скрою, мне там будет тяжело; каждый камень, каждый куст будут напоминать о несбывшихся мечтах…

– Хорошо, я решился, – объявил Артамон Никитич с тяжелым вздохом. – Знаю, что вы не потяготитесь мной, да, пожалуй, я и не задержусь на этом свете. Разумеется, мы встретим и проводим Ирину как джентльмены… и тотчас же оставим Гурьевку. Друг мой, распорядитесь.

Из глубокого уважения к хозяину дома все временное население усадьбы собралось к подъезду. Михаил Дмитриевич надел даже эполеты, Жерве облекся во фрак чуть ли не времен Жиронды. Узелков добыл свежие перчатки, но все еще был далек от душевного равновесия. Он что-то бормотал.

– Боюсь, что он испортит всю картину, – заметил Можайский Михаилу Дмитриевичу. – Глаза его горят ненормальным блеском.

– Поручик Узелков!

– Что прикажете, ваше превосходительство?

– Если вы не сумеете скрыть свою ревность, то вы мне не товарищ. План похода в Индию, поверьте, я составлю и без вашей помощи.

– Мне бы хотелось сказать…

– Не более двух-трех слов! Поздравляю и будьте счастливы! Предоставляю вашему благоразумию выбор между оскорбленным чувством сердца и походом в страну Теке… а может быть, и далее под моею командою.

Шутливое настроение Михаила Дмитриевича действовало на всех освежающим образом. Даже Радункин заговорил, что он, будучи владельцем нескольких пароходов и рыбного промысла, охотно поступит вольноопределяющимся по дороге в Индию.

Но вот возвратились и молодые. Подали шампанское.

– Поздравляю и будьте счастливы! – произнес дрогнувшим голосом Узелков, чокаясь с новобрачной. – А вам желаю… – продолжал он, обратившись к мистеру Холлидею.

– Встретить нас, – перебил Михаил Дмитриевич, – на вершинах Гиндукуша, а еще лучше – на берегах священного Ганга с хлебом-солью, как мы встречаем вас здесь.

Узелков хотел еще что-то сказать.

– Поручик, вы сказали все, что следовало, а теперь вполоборота направо… и сейчас же в дорогу.

Можайский поцеловал руку новобрачной, а мужа ее приветствовал сухим поклоном.

– Всякого вам успеха в жизни! – пожелал, со своей стороны, Радункин. – О переезде не заботьтесь, я уже дал знать моим агентам. Эх, Ирина Артамоновна! – заключил он и, махнув рукой, отошел в сторону.

Вскоре «Кронид Радункин», расцветившись флагами и салютуя для чего-то из пушки, двинулся вверх по Волге. На мостике его все время, пока была видна усадьба, оставалась одинокая княжна – теперь уже миссис Холлидей.

К вечеру усадьба опустела. Проводив князя и его гостей, Сила Саввич сделался полновластным хозяином всей Гурьевки. Без счета и без дальних разговоров все имущество было брошено на его бережение.

– Смотри за библиотекой, – вот и весь наказ, какой он получил от князя.

– Да не пускай никого в девичьи комнаты, – прибавил от себя Борис Сергеевич.

О тяжелых сундуках со старинным гурьевским серебром никто и не вспомнил.

Сила Саввич собственноручно спустил флаг с древка и вышел на площадку отдохнуть от дневной суматохи. К нему поднялся с пристани и Антип. Два старых ворона промолчали весь вечер и, только расходясь на ночевку, объяснились краткими речениями.

– Распалась Гурьевка, – объявил Сила Саввич.

– А может, еще соберется, – загадал Бесчувственный. – То ли на свете бывает!

IX

Проводив Артамона Никитича в Крым, Можайский оставался не более недели под тенью своих кипарисов. Все прелести дачи скорее терзали, нежели веселили его измученный дух. Каждый угол в ней был намечен с расчетом на тихое семейное счастье. Перед отъездом он получил письмо от Михаила Дмитриевича с приглашением не уезжать за границу или только уехать на короткое время.

«Ваша служба скоро понадобится царю, – писал Михаил Дмитриевич. – Судя по словам поручика Узелкова, быстро излечившегося от страстной любви к княжне Ирине, вы продолжаете изводить себя грустными мыслями – и о чем? О потерянном блаженстве? Не одобряю и не одобряю как человек, дающий всякому фиалу любви должную оценку. Но если вам непременно понадобится в подруги жизни барышня с удивительнейшими душевными свойствами, то сделайте милость, пожалуйте сюда ко мне. По своему обширному знакомству я могу ввести вас в целую плеяду милых шелкопрядов.

Вы бежите со своими мечтами за границу? Вот на этом я ловлю вас. Будете ли в Англии? В книжных магазинах Петербурга нет порядочного описания похода из Индии в Кабул, а я интересуюсь знать, чем кормил сэр Робертсон своих верблюдов, а если не кормил, то на которые сутки они околевали? Хорошо бы достать описание индийского верблюда, рисунки его седла и т. д. Постарайтесь просветить меня насчет верблюдов и будьте уверены, что я сквитаюсь: я влюблю в вас заочно барышню с жемчужными зубками, алыми губками и проч. Торопитесь в отечество, будет дело».

Объехав морем Европу, Можайский остановился в Лондоне. Отсюда он предполагал начать свое путешествие по галереям и музеям и вообще по миру художественных впечатлений.

Пробегая газету, он остановился на фамилии известного антагониста России – Арминия Уомбери.

«Знаменитый венгерский академик и исследователь Средней Азии, – говорилось в объявлении, – Арминий Уомбери прочтет лекцию о положении России в стране воинственных туркмен Теке. Лекция, полная интереса, будет сопровождаться туманными картинами».

Лекция была назначена в салоне того же отеля, в котором остановился Можайский, что дало ему возможность гарантировать себе место у самой кафедры. К назначенному часу аудитория наполнилась джентльменами и леди, в которых нетрудно было признать собрание репортеров и стенографисток. Появление знаменитого руссоведа было встречено аплодисментами, направо и налево раздавали его карточки в костюме дервиша. Его сопровождал О’Донован.

Лектор начал громить Россию с первого же слова.

– Леди и джентльмены! Ровно тридцать лет тому назад я умолял британского льва преградить дорогу русскому медведю в его нашествии на Среднюю Азию. Увы! Мой голос остался академическим воплем. Тогда я только что возвратился из своего путешествия по странам Дальнего Востока, но меня не слушали и даже не верили, что в отрепьях дервиша я прошел недоступные европейцам Туркмению, Хиву, Бухару и соседние с ними ханства. Бросьте, прошу вас, леди и джентльмены, мысленные взоры на пройденный мною путь. Из Персии я двинулся вдоль восточного берега Каспийского моря и оттуда шаг за шагом прошел земли туркмен, иомудов, чодоров, каракалпаков и таджиков. Я читал Коран на могиле Тимура. Я был у подножия башни, с которой низвергают преступников. Я целовал знаменитый кокташ в дворцовой мечети Самарканда.

– Сэр, – раздался из публики сильный грудной голос иностранца. – Вы не были в Самарканде и писали о нем только понаслышке и то с грубыми ошибками…

Лектор смешался и прибегнул к стакану сахарной воды.

– Мне кажется, что я слышу голос из Москвы? – спросил он не без намерения подорвать авторитет оппонента.

– Да, я русский.

– После лекции я готов объясниться с вами.

– К вашим услугам, сэр, а теперь я только повторяю, что половина вашего путешествия по Средней Азии написана вами по слухам.

Можайский положил свою карточку на кафедру.

– Я предупреждал Англию, что быстрому распространению казачьей нагайки на равнинах и вершинах Азии следует положить предел, – продолжал лектор. – Меня не слушали. Теперь на берегах Оксуса и Яксарта русская казачка полощет белье. На могиле Тимура русский денщик баюкает офицерского ребенка. На площади Регистана, куда стекалась на молитву вся Средняя Азия, продают русский квас. В ворота дворца бухарского эмира ротная повозка въезжает так же спокойно, как и во двор своей казармы. Все пало под казачьим натиском: нет больше таджиков, узбеков, каракалпаков, каракиргизов! Все это не более как мещане русского царства. Как я предвидел, так и случилось. Знаете ли, куда теперь стремятся алчные взоры России? Она мечет свои громы на вольных сынов Туркмении, а потом перейдет в Мерв, Герат, Кабул, на Памир, к Персидскому заливу, на вершины Гиндукуша и на берега священного Ганга. Кто же должен остановить эту стремительную бурю, кто, я спрашиваю? К счастью, не все племена земного шара так слепы, как конторщики вашего Сити. Слышали ли вы что-нибудь о племени теке? Горсть этих героев…

Арминий Уомбери остановился на минуту и обвел торжествующим взглядом всю аудиторию. Взгляд его упорно остановился на Можайском.

– Я говорю, горсть этих героев разбила в прошлом году русский отряд.

Радостные восклицания огласили всю громадную залу. Репортеры ловили каждый звук лектора.

– Отряд потерял многие сотни людей убитыми и ранеными, артиллерийский парк, массу берданок и патронов, а главное, уронил в глазах азиатов славу непобедимости. Теперь со стороны России идут приготовления к возмездию, и я не ошибусь, заметив, что возмездие примет величину и силу стихийного удара. Батальоны за батальонами перебрасываются уже через Каспий, и для Англии наступает священная обязанность оказать помощь свободному, храброму, но бедному племени теке. Дайте ему ружья, пушки, порох и инструкторов. Пошлите ему своих агентов и даже заявите casus belli. Верьте Арминию Уомбери и помните, что сибирская казачка может прийти к вам в Индию доить священную корову на площади Мадраса… Об этом вопросе до следующей лекции, – заключил Уомбери, – а теперь прошу взглянуть на картины русского движения в Средней Азии.

Кафедра была отодвинута, и для вразумление публики появились картины волшебного фонаря. Более страшных казаков не могла изобразить самая чудовищная фантазия. Какие-то мифические существа скакали, кололи, рубили и зверски тешились над толпами безоружных. Каждая картина имела подходящие подписи: «Бой под Ташкентом», «Осада Самарканда», «Штурм Андижана».

Лекция окончилась, леди и джентльмены торопились в свои редакционные кабинеты, а лектор, которого Можайский ждал для объяснений, поспешил исчезнуть.

Можайский остановил О’Донована.

– Мистер О’Донован, если ваш друг Уомбери нуждается в объяснениях…

– Не здесь, уважаемый сэр, не здесь, – заторопился О’Донован. – И даже не удобнее ли предпочесть этому объяснению бутылку шерри?

На следующей лекции Уомбери обещал посвятить общественное мнение Англии в подробности завоевательных намерений России. Чтобы подготовить умы слушателей, в салоне была поставлена панорама, изображавшая движение России со стороны Сибири и Каспия к берегам священного Ганга. Армия за армией двигалась к Гиндукушу. Перед ущельями этого хребта мирно дремали стражи в виде британских львов. Народы Азии в ужасе бежали перед стеной окровавленных пик. Персияне бросались в Персидский залив, афганцы взывали к помощи британского льва, а хивинцы, бухарцы и туркмены корчились в предсмертной агонии под копытами несметной конницы…

– Достопочтенные леди и джентльмены, – раздавался с кафедры голос лектора. – Я полагал ограничиться сообщением о предстоящем движении русских отрядов к Герату, но события идут так быстро, что я могу не поделиться с вами новостью чрезвычайной важности. Бывший афганский эмир Абдурахман-хан бежал после потери своего престола в азиатские пределы России. В Ташкенте он был принят с обычным гостеприимством, коварно направленным против Англии. В распоряжение этого павшего властелина были предоставлены дворцы, сады, гаремы…

– Даже и гаремы? – послышался вопрос Можайского.

– Опять я слышу голос из Москвы.

– Продолжайте, сэр, не стесняйтесь!

– При всей бедности русской казны, ему отпустили сто тысяч фунтов стерлингов.

– Две тысячи только, две тысячи, сэр!

Поправки не смущали Уомбери.

– При этой помощи он постоянно мутил население Афганистана и добился низвержения своего преемника. Пост эмира сделался вакантным. Вот телеграмма, в которой сообщают, что, пользуясь оплошностью приставников, он бежал из русских пределов. «Он пренебрег русским гостеприимством, – плачется слезами крокодила туркестанский генерал-губернатор. – Он бежал потаенно, ночью и с такой поспешностью, что посланная за ним погоня мчалась бесплодно до самых границ Червалаета». В этом поистине картинном описании черной неблагодарности русский генерал забыл лишь упомянуть о том, что беглец нашел за воротами Самарканда несколько арб с оружием, неизвестно кому принадлежавшим. Неблагодарный, он не только бежал потаенно, ночью… но и прихватил с собой эту ценную находку. Теперь, достопочтенные леди и джентльмены, постараемся сосредоточить все внимание на грядущих событиях. Русские войска в Азии вооружены с ног до головы. Они ожидают только приказа, чтобы двинуться в Индию. Им не страшны пески и горы…

«Спасибо на добром слове», – подумал Можайский.

– Операционным базисом они избрали Каспийское море. Отсюда они будут грозить потомкам всемирных завоевателей – Александра Македонскаго, Кира Персидского, Навуходоносора Вавилонского, Тимура Джагатайского – и шаг за шагом…

Лектор пригласил взглянуть на панораму. Там неумолимо двигались корпуса и батареи со всеми ужасами грозного военного нашествия.

– И шаг за шагом они пройдут пустыни, сметая за собою эмиров и ханов и всасывая в себя попутные народности. Первая остановка намечена ими в Текинском оазисе, у стен Геок-Тепе, но судьба этой крепости решена: она падет под жерлами ста орудий. Затем последует неустанно движение вперед: левое крыло соединится с Абдурахманом, а правое пересечет Персию у Люфтабада. По этому направлению русская армия быстро подступит к Герату и, если вы не пошлете туда оружие, дни Герата сочтены. Россия предоставит Герат своему союзнику и тем обеспечит свой тыл. Здесь она установит второй операционный базис. Здесь ее армия укомплектуется, пополнит запасы и разошлет прокламации к народам Индии.

«В завтрашних газетах прольется на Россию целый поток заказной брани! – подумал Можайский. – Пожалуй, просвещенные мореплаватели не удовольствуются карандашами и перьями и присочинят митинг и петицию в парламент!»

– Дорого обойдется Англии ее равнодушие перед этим перемещением центров исторической тяжести! – продолжал взывать с кафедры Уомбери. – В истории нетрудно указать на ошибки народов и правителей – ничтожные, но имевшие впоследствии неотразимое влияние на их судьбы. Таковой будет ошибка Англии, если она не поставит преграду движению России в страну Теке, а преграду поставить так легко! Племя теке готовится к стихийному отпору, но оно бедно оружием и бедно познаниями в ухищрениях культурной войны. Дайте ему средства сопротивления и поверьте, вы получите на затраченный капитал хороший процент.

«Вот этот процент мне очень нравится», – подумал Можайский.

– Если всего, что я сказал, мало, то я заявляю, что Россия решила строить железную дорогу от Каспийского моря по направлению к Герату! Вся Каспийская флотилия работает уже над перевозкой рельсов, шпал и вагонов, и, поверьте, мы увидим, как русский машинист подойдет к Гиндукушу, хотя Гиндукуш и не желает идти ему навстречу.

– Сэр, я умоляю вас, скажите, действительно ли вы строите железную дорогу к Герату? – обратился к Можайскому вынырнувший из толпы О’Донован.

– А почему бы и не строить? Не сомневаюсь, что и вы предпочитаете кресло в вагоне седлу на верблюжьей спине.

– О, вы правы, но вы рискуете завоевать пустыню, усеянную развалинами чуть ли не со времени нашествия Чингисхана и его полчищ. Теперь этот край населен одними ящерицами и скорпионами. Не далее прошлого года я умирал там от зноя и жажды.

– Особенно, я думаю, от жажды. Но к чему же в таком случае ваш друг тратит столько красноречия, призывая на наши головы небесные громы?

– Ах, все это очень просто. Биконсфилд и Гладстон вступили в серьезный бокс, и если первому не удастся возбудить против вас общественное мнение Англии, то Гладстон даст его кабинету отличного пинка.

– Благодарю за откровенность и в свою очередь не стану перед вами скрывать: поход в Теке действительно решен, и я немедленно отправляюсь, чтобы принять в нем участие. До свидания!

– Ради бога, сэр, на одну минутку! Кто назначен начальником армии?

– Генерал, которого вы преследовали еще на Балканах своими корреспонденциями. В последний раз вы видели его у князя Гурьева, на Волге.

– Прощайте, сэр, по всей вероятности, я опережу вас, и, если вы ничего не имеете, то… мы дружески осушим на берегу Каспия бутылочку шерри.

Можайский, нисколько не интересуясь бутылочкой шерри, направился к выходу, а Уомбери оканчивал в это время свой доклад о завоевательных намерениях России.

– Сейчас в этой зале, – гремел его голос, – получена телеграмма о том, что начальство над армией, которой приказано разгромить теке, поручено генералу среднеазиатской школы, умеющему сживаться с историческим роком. Леди и джентльмены! Знаете ли вы, что Россия воспитывает для Азии специальных генералов: они всегда подчиняются историческому року, но с тем чтобы и исторический рок подчинялся им, в свою очередь. Рука об руку они идут вперед, и мне остается воскликнуть: caveant consules!

X

Говоря о влиянии исторического рока на движение России в глубь Азии, Уомбери был недалек от истины. Этот рок то пробуждался, то вновь погружался в дрему на целые столетия. Первый толчок ему был дан, разумеется, Петром Великим, при котором Россия вступила впервые в сношение с народами Арало-Каспийской площади. Некий туркмен Нефес объявил Петру за великую тайну, что «река Амударья богата золотым песком». К сожалению, кабардинский князь Бекович-Черкасский, начав блистательно порученную ему Петром экспедицию, окончил ее трагически. Пройдя победоносно от Каспия к Хиве, он поплатился за свое доверие к Азии головой и гибелью всего отряда. Минареты Хивы были осыпаны пятью тысячами изменнически отрубленных голов.

После этой неудачи исторический рок надолго задремал и, пробудившись на короткое время при Ермолове, снова погрузился в тяжелые сновидения. Несколько лихорадочно снаряженных в последние годы экспедиций ни к чему не привели. Наконец рок обиделся и решил стать за Каспием твердой ногой, бесповоротно.

Каспий ожил.

Было раннее утро, когда в одной из бухточек неподалеку от персидского берега грузилась туркменская лодка, немало послужившая на своем веку разбойничьему делу. На ней грабили и персидские берега, и астраханских ловцов, но то время прошло. Теперь она служила для доставки из Персии русским гарнизонам в Ашур-Аде, Чекишляре и Красноводске разных дешевых товаров – горьковатых лимонов, шепталы, рыбы…

На этот раз она приняла – что было на этом берегу совершенно необыкновенным явлением – двух пассажиров, европейца и его слугу. Европеец выдавал свое происхождение рыжей шевелюрой, фляжкой и биноклем, а слуга был, по всей видимости, тем международным человеком, которыми так богаты наши азиатские окраины. Разумеется, его звали Якубкой.

Якубка не знал своих родителей да и не интересовался ими, справедливо полагая, что не всякому человеку дано знать своих предков. По временам он верил в христианского Бога, по временам в Аллаха, но большей частью созерцал природу, не задаваясь мыслями о ее Творце. Его воспоминания о прожитом начинались с того счастливого дня, когда ему подарили пол-абаза за подметание сора на кухне одного из тифлисских генералов.

Выучившись кое-как русской грамоте, он перешел в выездные лакеи сначала к персидскому, а потом к английскому консулу. Украсившись патронташем и серебряным поясом с длинным кинжалом, Якубка переименовался в Якуба и гордо воссел на козлы консульской кареты. Впрочем, он не раз побывал в Тегеране, отвозя туда шифрованные записочки от консула и не гнушаясь возвращаться обратно с вьюками контрабандного табака.

Но нельзя же сидеть всю жизнь на козлах кареты, особенно при навыке и способности вести политические дела! Придя к такому заключению, Якуб принял на себя временно, пока улыбнется счастье, обязанности переводчика при англичанине, отправлявшемся из Астрабада в Туркменскую степь.

Звание драгомана не избавляло его от обязанности и низшего положения, поэтому он достал из багажа гуттаперчевый матрас и, надув его воздухом, устроил своему патрону в лодке уютный уголок между кипами сухой травы.

Лодкой управляли два туркмена довольно свирепого вида, несомненно, выкрадывавшие в молодости казачек с Эмбы и Урала, а теперь состоявшие на счету мирных обывателей закаспийского побережья.

Паруса были подняты. Легкий южный ветерок гнал лодку к Ашур-Аде. Хозяева ее, усевшись степенно за кальяном, искусно приготовленным из горластой тыквы, почтили Якуба приглашением занять возле них место на обрывке заслуженного войлока.

Впереди предстоял целый день плавного хода с волны на волну, причем ни паруса, ни руль не требовали никакой заботы. Жизнь требовала развлечения, а что же может сравниться в таком случае с хорошей сказкой?

– По всему видно, что ты ученый человек, – обратился к Якубу наиболее свирепый туркмен, – поэтому ты должен знать все хорошие сказки.

– Инглези же твой напился арака и спит как убитый, – пояснил туркмен менее свирепого вида. – Куда ты везешь его, к русским?

– Мы высадимся на Серебряном бугре.

– Следовательно, инглези прячется от русских?

– Не будем говорить о вещах, к которым мы не привязаны. Если же вы хотите слышать хорошую сказку, то я расскажу вам такую, что рыба заслушается в море.

Предвкушая удовольствие выслушать занимательную сказку, туркмены поправили снасти и подкрепили свои силы кусочками вяленой конины и холодным чаем.

– Шайтана знают все простые люди, – начал повествовать Якуб, – но ученые знают кроме шайтана и многое другое! Они знают, что в старое время жили на свете три дива: Акван, Аржанг и Сафид…

– У нас дивов никогда не было, – перебил рассказчика один из туркменов. – Дивы водятся только у поганых шиитов, у персиян.

– У кого нет охоты слушать, у того всегда найдется клочок ваты, чтоб заткнуть себе уши, – заметил наставительно Якуб. – Хотя персияне и шииты, но их сказки слушают цари всего мира.

Сынам песчаной пустыни сказка представлялась умственным лакомством, и что за беда, если она напоминала поганых шиитов! За хорошую сказку богатые люди отпускают раба на свободу, поэтому оба туркмена дали слово не перебивать рассказчика.

– Всевышний создал огонь ранее человека, – продолжал Якуб, – но, создав огонь, Аллах не хотел дать ему место на земле. Он знал, почему так нужно; неразумный же человек то и дело просил дать ему огня.

– Но без огня нельзя испечь и лепешки, как же быть?

– А между тем послушайте, что из этого вышло. Как только огонь вспыхнул, тотчас же образовались из дыма воздушные ангелы, которые расправили крылья и улетели на небо. Из пламени же выскочили дивы – существа страшные и злые. Старые люди видели их своими глазами: во рту у них клыки, а вместо ногтей железные крючья. Много они натворили бед на земле!

– А чем они питались?

– Желудок их не переваривал старого мяса, поэтому они пожирали одних молодых ягнят. Но молодых ягнят они истребили столько, что пастухи пришли к царю и сказали: «Дай нам сильного батыря, чтобы он побил дивов, а то у нас не останется ни одного ягненка». Тогда царь приказал Рустаму явиться к нему на службу и побить всех дивов. Рустам встретил прежде всех Аквана и бросил ему на шею аркан. Акван увернулся. Рустам бросил второй раз и тоже не зацепил, а потом от усталости уснул. Он уснул на высокой горе, которую Акван взял в руки и бросил со всего размаха в море. Но Аллах любил Рустама и, когда он летел, подставил ему остров с мягкой травой…

– Должно быть, Ашур-Аде? – пытливо спросил туркмен менее свирепого вида.

– Это все равно, – продолжал Якуб, – может, Ашур, а может, и другой остров. Во всяком случае, див очень рассердился и изо всех сил напал на Рустама, но у этого уже была готова мертвая петля в руках – и конец пришел Аквану. Труп его и теперь лежит на морском дне и много уже веков им питаются водяные скорпионы. Пока шла борьба с Акваном, его братья Аржанг и Сафид взяли в плен все войско царя. Царь опять приказал Рустаму явиться к нему на службу и убить Аржанга и Сафида. При встрече с Рустамом дивы побоялись подпустить его к себе, и Аржанг забросал его мельничными раскаленными жерновами, а Сафид поднял его в вихре на воздух. Но ничто не помогло. Отрубив им головы, Рустам отдал их шакалам. С той поры пастухам полегчало. Ягнята перестали исчезать, а бараны расплодились целыми тысячами.

– Хотя Рустам был и поганым шиитом, а все-таки ему спасибо, – заметил один из благодарных слушателей. – Без его помощи бараны извелись бы во всей Туркмении.

В течение дня Якуб успел рассказать много из старого времени и из преданий, хранимых учеными людьми. Он рассказал о птице Симурге, о водяной лошади и о бирюзе пророка Сулеймана. Ему не удалось только довести до конца историю богатыря Хотана, отправившегося на поиски волшебного кольца, – не удалось потому, что на горизонте показался дымок военного крейсера.

– Будет обыскивать, этот всегда обыскивает, – объявил старший туркмен. – Под предлогом, что ему нужна рыба, он смотрит, не собираемся ли мы на аломан.

Якуб засуетился. Бросив богатыря Хотана на произвол судьбы, он принялся будить своего патрона и растолковывать ему, что навстречу идет пароход, который может сделать им большую неприятность. Притом же и Серебряный бугор был неподалеку.

Смеркалось, когда из лодки, приткнувшейся к пологому прибрежью, выскочили два пассажира с поспешностью, обличавшей их старание скрыться от настигавшей опасности. Но пароход прошел мимо Серебряного бугра, нисколько не поинтересовавшись странными, загадочными личностями, выбиравшимися из воды на бесприютный песчаный берег.

XI

Серебряный бугор, с вершины которого виднеется далеко южный берег Каспия, служил тогда сборным местом для туркмен, когда они готовились напасть на соседние персидские селения, и для персидского сброда, когда он собирался грабить туркменские стада. Такое международное значение этого пункта всегда привлекало к нему людей достаточно смелых для нападения и достаточно сильных для отпора. Появление лодки было давно уже замечено с вершины бугра дозорным, в котором, однако, никто не признал бы искателя степных приключений. Правда, этот молодой и красивый туркмен был одет, как и все его сородичи, в длинный халат, но по манере запахиванья халата, по кушаку и по фасону высокой бараньей шапки легко было признать в нем человека белой кости. То был Ах-Верды, сын известного в степи Эвез-Мурада-Тыкма. За песчаным барханом на коврике отдыхал или, скорее, думал тяжелую думу его отец, а подальше видна была группа наездников, державших в поводу коней.

Много родила туркменская степь истинных батырей, но Эвез-Мурад-Тыкма превышал каждого из них целой головой. От предков, оканчивавших почетно жизнь свою в набегах, он получил крепкое физическое строение и своего рода наследственное право на звание сардара во всех опасных аломанах.

На двенадцатом году жизни колено Сычмаз признало его уже «владеющим саблей». На пятнадцатом году он томился военнопленным у персидского ильхани, и настолько важным, что родовое колено продало каждого пятого верблюда, чтобы внести за него выкуп в тысячу туманов; скоро он возвратил свой долг с процентами. Десятки лет он провел таким образом в стычках с шиитами и в поисках славы и добычи. Перед ним пала не одна сотня голов…

Теперь его характерный высокий лоб волновался целой грядкой морщин, очевидно, в умственной погоне за крупным предприятием. Но вот Ах-Верды почтительно нарушил уединение отца, сообщив ему, что инглези выходит на берег.

Эвез-Мурад-Тыкма степенно, не торопясь, пошел на встречу инглези и поздоровался с ним по всем правилам восточного этикета.

Якуб служил переводчиком.

– Королева инглези поручила своему старшему полковнику О’Доновану передать ее поклон знаменитому Эвез-Мураду-Тыкма.

Эвез-Мурад приложил по-офицерски руку к бараньей шапке и сделал вид, что, преисполнившись удовольствия, протирает глаза и гладит бороду.

– Эвез-Мурад-Тыкма явился подержать стремя полковнику королевы инглези, – переводил Якуб ответную речь.

– Ради священной бороды Магомета, ради посланников Божиих, имеющих множество крыльев, прошу тебя, говори одну правду и только одну правду, – взмолился Эвез-Мурад, хорошо понимавший значение и легкомыслие толмачей. – Дела нашего народа очень тяжелы, а кому Аллах пошлет лихорадку, тому не вешай на шею мельничный жернов.

Якуб ответил, что как мусульманин он понимает это дело хорошо и не станет лгать перед таким высоким избранником народа.

– Что сказал Эвез-Мурад? – спросил О’Донован.

– Он благодарит за то, что я доставил вас в целости, и просит вас доложить об этом королеве инглези.

– Якуб, помни, ты должен переводить, как переводил бы родному отцу, – заметил О’Донован. – Ведь вы, восточные толмачи, – лгуны по преимуществу.

Якуб ответил не без гордости, что и между восточными толмачами есть люди светлее горного хрусталя.

– Что говорит благородный полковник? – спросил Эвез-Мурад.

– Он слышал еще в колыбели завет своих родителей: быть другом текинского народа.

Пока происходили эти дипломатические объяснения, группа туркмен изготовилась в дорогу и, оседлав коней, добыла оружие, которое было спрятано на всякий случай под потниками в песке. Выбрав из него богато обделанную золотом и бирюзой шашку, Ах-Верды поднес ее отцу.

– Народ теке просит храброго полковника принять этот подарок вместо печати к договору о большой дружбе, – переводил Якуб О’Доновану. – Лезвие этого клынча висело у бедра великого Тимура. Враги текинского народа горько заплачут перед этим острием, – продолжал переводить Якуб, обращаясь к Эвез-Мураду. – Сардар всего теке просит полковника пожаловать к нему в аул. Только там он может принять его с должной честью… А полковник говорит, что отныне королева инглези и сардар теке все одно что брат и сестра.

Подвели коней. О’Доновану предложили аргамака под богато расшитым чепраком. Но никакая роскошь чепрака, седла и уздечки не могли бы умалить природной роскоши самого коня. Достойно продолжая род своих арабских предков, текинский скакун напоминает во время бега стрелу, пущенную в пространство сильною тетивою. Тонкий корпус при небольшой голове и длинной шее рассекает воздух без всякого напряжения; длинные, сухие ноги его едва касаются земли. Разумеется, он воспитывается не в табуне, а в кибитке хозяина и притом с заботой, на какую не смеет рассчитывать и любимое дитя последнего.

Степь, озаренная мириадами звезд, огласилась чуть слышным топотом копыт. Оружие бряцало сдержанно, всадники же хранили строгое молчание, хорошо памятуя, что русские этапы, уходившие от моря в даль страны по течению Атрека, зорко сторожили дорогу. Путникам встречались аулы иомудов, по-видимому спокойно и равнодушно относившихся к вопросам политики.

В то время не существовало определенной границы между Персией и оазисом Теке. Не существовало, понятно, и политических договоров, поэтому всякий пограничный спор переходил на решение острого клынча и смелого набега. Впрочем, горные вершины Копетдага служили своего рода указателями, где и кому приобретать славу и добычу. Нападения одиночек – калтоманы – не пользующиеся народным уважением и нападения благоустроенной силой – аломаны – шли по путям вековых преданий. Персияне добывали на северной стороне Копетдага лошадей, баранов, рабочую силу и изредка славу, а теке вознаграждали свои потери, увозя с южной стороны хлеб, шелковые изделия, серебряные краны и невольниц. Вопреки религиозному верованию своему, они не брезгали и золотыми туманами, несмотря на то что шииты изображают на них живых существ: шаха на одной стороне и льва на другой. О славе они не заботились.

К счастью для Персии, туркменские племена всегда находились во взаимной розни: иомуды не любили сарыков, сарыки – салоров, а салоры – чодоров. Отамышцы воевали нередко с тохтамышцами, а атабаи с джафарбаями. Из всех же туркменских таифе и таире Ахал-Теке выделялось и числом кибиток, и грозой своих набегов.

Эвез-Мурад-Тыкма и его спутники, пересекая землю иомудов, предпочитали следовать по ребрам горного кряжа с расчетом переброситься, смотря по обстоятельствам, на южную или северную его сторону. Только на третьи сутки неустанного пути они решили спуститься в долину, откуда шли уже дружественные кочевья. По мере движения вперед эскорт Эвез-Мурада-Тыкма увеличивался новыми всадниками, неожиданно появлявшимися из горных ущелий и песчаных барханов. Вскоре свита его выросла до ста человек, не стеснявшихся выставить напоказ длинные пики с крючками для захватывания неприятеля и знамя, состоявшее из высокого древка с лошадиным хвостом под молодой луною. От предгорья путь повернул в пески, изредка скрепленные кустами тамариска и саксаула.

Но вот и конец тяжелому испытанию – тяжелому, впрочем, для европейца, а не для теке, привыкшего спорить с ветром в степи. Родной аул Эвез-Мурада-Тыкма встретил его с подобострастным восторгом: малый и старый явились подержать его стремя, поднести ему чашку айрана и покрыть его коня попоной.

Аул величал своего знаменитого сородича громким титулом сардара, которым теке украшали своих предводителей только в войне или в аломанах. Но ему столько раз подносили это звание, что народ решил именовать его сардаром до конца его дней.

Теке и врагу не отказывают в гостеприимстве, а инглези, желанному гостю всей страны, было оказано широкое радушие. Ему предоставили кибитку из свежего войлока с толстым слоем ватных одеял, на которые он свалился как убитый.

Напротив, сардар, освежившись двумя чашками зеленого чая, отправился в свою канцелярию заниматься народными делами. Канцелярия его помещалась в отдельной кибитке и заключалась в двух сундучках, попавших сюда с нижегородской ярмарки. На одном из них восседал теперь мирза с тростниковым пером и баночкой разведенной туши. Сюда же ввели и толмача, который рассудил дорогой облагородить себя прибавкой маленькой частицы, обратившей его в Якуб-бая. При свете едва мерцавших жировиков произошла дружественная беседа, начатая вопросом сардара:

– Покоен ли был хребет вашего коня?

– Покойнее подушки, на которой я теперь сижу, – учтиво ответил Якуб-бай.

– Желаю, чтобы вы много лет здравствовали на его спине, – продолжал сардар. – Он будет счастлив носить вечно на себе такого знаменитого всадника.

Якуб-бай крепко прижал руки к животу и отвесил глубокий поклон.

– Пусть и ваше семейство вспомнит обо мне, когда я буду лежать в могиле на вершине горы, – сказал сардар, передавая Якуб-баю серебряное запястье.

– Сардар! – воскликнул чувствительно Якуб-бай. – Зачем вы говорите о смерти, когда мир и без того полон горестей?

– Теперь скажите мне, есть ли у вашего полковника письмо к текинскому народу от королевы инглези?

– Полковник ехал через Россию и никак не мог держать при себе бумагу с печатью королевы инглези.

– Но какая нам польза от одного полковника, который при том же пьет арак?

– Он пьет лекарство, в котором действительно… есть немножко арака. Без этого лекарства инглези не могут жить на свете. Письмо же пошло через Индию, откуда и доставят его сюда в ваши руки.

– Пришлет ли королева ружья и патроны?

– Не сомневайтесь, сардар, не сомневайтесь!

– А пушки?

– И пушки пришлет. Пушки она делает нарочно маленькие, чтобы можно было возить их между двумя верблюжьими горбами.

– Это очень хорошо.

Сардар и его гость разошлись на покой.

Власть сардара в степи была велика. Несмотря на это, в его недолгое отсутствие теке поаломанили без его согласия пограничное сельбище курдов. Аломан удался: на аркан попались несколько мужчин и молодая красивая девушка – дочь старшины из пограничного селения. Сардар, однако, остался недоволен своеволием родичей, устроивших набег в тревожное время. Утром другого дня пленных подвели к его юламейке, но он не вышел поздравить победителей. Тогда аул собрался в кружок и решил подарить ему пленницу. Ради смягчение его сердца к нему отправилась депутацию из библейских старцев.

– Я признаю, что нет выше народной власти, как власть текинского народа, – повел сардар строгую речь перед библейскими старцами, – и я повинуюсь ей в спокойное время, как повинуется ребенок указательному пальцу родителя. Но когда нашей стране и нашим стадам угрожает опасность, сардар становится выше власти народа. Избрав меня сардаром, теке вручили мне власть на жизнь и смерть, а вы, мои родственники, во что ее обратили? В птичий пух! Я рассылаю гонцов по всему правоверному миру с уверениями крепкой дружбы теке, а вы следом за моими гонцами отправляетесь аломанить?

Библейские старцы слушали сардара с покорностью малых детей.

– Успокой, отец, свой справедливый гнев, – решился выговорить старейший из них. – Всему виною наша молодежь, но дальше Нухура мы не ходили.

– Вы бы еще в Хорасан забрались или вместо девчонки взяли бы в плен принца Рукн-уд-доуле.

– Отец, прости!

– Ради ваших седых бород – прощаю, но вы должны строго внушить молодежи, что наступают опасные времена, когда жизнь каждого из них нужна родному краю. Пусть непослушные будут готовы к смерти, иначе я брошу звание сардара и уйду в хадж, в Мекку.

– Отец, мы сохраним все твои слова, как хранит мать ребенка под сердцем, а теперь… Выйди к народу с светлым лицом и взгляни на пленницу. Ах как она хороша! От имени всех теке мы подносим тебе в подарок эту прелесть Ирана.

– Мне… старику… на что она?

– Отец, награди ею, кого ты сам признаешь достойным награды. Ты справедлив.

Сановито и медленно выступил сардар из кибитки, перед которой толпился весь его фамильный аул. Молодежь, чувствуя за собою вину, стояла поодаль за матронами, выдвинувшими вперед пленницу, только что переступившую годы подростка. Природа дала ей многое: богатые черные косы, агатовые зрачки с электрическими вспышками и своеобразную негу, способную возбудить вражду и ненависть между родственными аулами и племенами.

Сардар, взглянув на пленницу, загорелся… и потом старался уже избегать встречи с ее предательскими зрачками.

– Как ее имя? – спросил он самую корявую из матрон.

– Аиша.

– Кто ее взял в плен?

– Мумын, Мумын! – залопотала одна из старух.

В среде старух возникли разом пререкания:

– Врешь, твой хомяк может ли взять в плен такую красавицу?

– Сардар, все видели, как она была привязана к седлу моего Мумына! Да и разве он хомяк? Взгляни на его рубцы.

– Ну где твоему Мумыну владеть такой рабыней, пойди утри ему нос своим подолом!

– Молчать! – раздался грозный приказ сардара. – Вы забыли, что десять женщин составляют одну курицу.

– Это, сардар, не у нас, это у бухарцев, – заметила одна из суровых старух. – Мы, сардар, не персиянки, которые красят себе зубы, чтобы прельщать мужчин, мы текинки. Ты долго жил вдали от нас и забыл, что текинская женщина плетет нагайку только для лошадиного зада, а не для своей спины.

– Не выбрать ли тебя в сардары? – спросил один из библейских старцев. – Большой страх нагнала бы ты на русских, такой красавицы они не видели.

Сардар, не давая разгореться перебранке, приказал увести Аишу в запасную кибитку и содержать ее без оков и бревна, обычно привязываемого на первое время к ноге пленника.

Аиша была дочерью курдского старшины, поэтому следовало опасаться, что порубежные сельбища предпримут немедленно ответный аломан. Текинцы не отступили бы, разумеется, перед курдами, но тут произошло особое обстоятельство, заставившее не только аул сардара, но и все пограничное население теке бросить оазис и уйти в пески.

На базарах Хорасана знали все, что делалось по обеим сторонам моря. От внимания этих политических клубов не могло укрыться и намерение России стать твердой ногой в Ахал-Теке. Народ хорасанской провинции возрадовался этим вестям, но правители Буджнурда и Кучана повесили головы. Новое соседство не обещало им никакой выгоды. Особенно заскучали ильхани Шуджа-уд-доуле и принц Рукн-уд-доуле, у которых оставалось на продажу всего по десятку невольников и то неважных, ценой в двадцать – тридцать туманов. После их распродажи чем и как пополнять губернаторскую казну?

Ильхани, предвидя это тяжелое положение, послал в Тегеран просьбу разрешить ему большой и, быть может, последний аломан. Просьба была с приложением двух девушек, мальчика, хорошей лошади и мешочка с бирюзой. Просьбу уважили.

«Разрешается вам, – было сказано в фирмане Сапех-саляр-азама, – утолить свою жажду в источниках Ахала».

Но что знали на базаре Хорасана, то знали и на северной стороне Копетдага. Доставить такой хабар, как сбор ильхани к аломану, значило получить в награду от сардара целый сарпай – всю одежду, от сапог до шапки.

Сардар, которому нужно было собрать все силы против русских, разослал тотчас же гонцов с приказанием приграничным с Персией аулам сняться и отступить в пески.

«Для ильхани достаточно будет, если он посмотрит на наш помет, – говорилось в его приказе. – Отложим поэтому дружеский разговор с ним до будущего времени».

XII

Аулы потянулись на дальний север, куда не только курды, но и ильхани не осмеливались пускаться в погоню за теке. Первые два дня они шли с военными предосторожностями, даже молодежь не смела развлекаться погоней за появлявшимися в отдалении быстроногими джейранами. На ночь ставили ограду из вьюков и назначали дозорных, которые обязаны были, чтобы не поддаться сну, рассказывать друг другу страшные и занимательные сказки.

Только на третьи сутки ходу можно было считать себя в совершенной безопасности, тем более что аулы пододвинулись уже под защиту могилы знаменитого святого, аулиэ Джалута. Прозванный голиафом при жизни, он и по смерти посылал из могилы благословение всем храбрым из рода теке.

Среди песков природа выбросила высокий глинистый холм, послуживший местом упокоения аулиэ. На вершине холма гордо возвышались древки с блестящими медными шарами. Они были обвиты разнообразными приношениями правоверных: тряпочками, обрывками ленточек и прядями хлопка. В подножии их лежала груда бараньих костей и пирамида из черепов с витиеватыми рогами.

Могила аулиэ Джалута пользуется почетом всех туркменских племен от Хорасана до Ургенча. Покойный совершил в своей жизни не менее сорока аломанов и до того опасных и прибыльных, что в каждом из них охотно участвовал бы известный герой шиитов Рустам. Впрочем, святость его проявляется и после его смерти. В дни грозящей теке опасности, из его могилы вылетают тяжелые кистени и опускаются с быстротой стрел в странах кяфиров или шиитов. Истребив там врагов, они возвращаются обратно и медленно уходят в могилу до первого призыва их на помощь теке.

С той поры, как аулы вышли из оазиса, верблюды не получали ни капли воды и жалобно мычали, опровергая сказание, будто они охотно отказываются утолять свою жажду. Старые люди, однако, знали, где добыть воду. Неподалеку от могилы находились хорошие колодцы, забросанные теперь падалью и песком, чтобы русские, если они вздумают идти со стороны Хивы, не прошли по этому пути в Теке. По-видимому, такой путь невозможен, но русские упорны. Они разрешают иногда совсем неожиданные дела.

Разумеется, расчистку колодцев поручили рабам, но по малому их числу и свободные люди приложили руки к святому делу добычи воды. После упорного суточного труда показалась вода – нехорошая, правда, с сернистым запахом, но запах – это такие пустяки!

Теке расположились привольно. На холме красовалась ставка сардара, возле которой поставили кибитки почетнейших людей, в том числе инглези и его толмача. Впрочем, красивее и богаче всех кибиток и палаток была юламейка ханум, известной в степи под названием Улькан-хатун, то есть великой женщины. Женщины Теке признавали ее старейшиной между ними наравне с сардаром, поэтому они любовно обвили ее юламейку коврами своего изделия, паласами и дорожками.

Кто не знал в Теке Улькан-хатун? Кто не рассказал бы историю ее покойного мужа, не раз носившего в аломанах титул сардара, Нур-Верды-хана?

Было время, когда хорасанские ильхани отощали и, чтобы сколько-нибудь прибавить себе жиру, решили произвести аломан в таких размерах, чтобы вся Туркмения обратилась в тучу придорожной пыли. С этою целью многие тысячи всадников спустились с гор, но они не ожидали встречи с Нур-Верды-ханом. Встреча же была для Ирана убыточная. После нее вся степь и горы до Буджнурда и Кучана покрылись высокими шапками шиитов, а копыта их коней забыли надолго дорогу в Теке.

Ни одна хорасанская крепость не могла устоять против штурмовой лестницы Нур-Верды-хана, как не устояла бы против него ни одна восточная красавица. При этом, губя врагов, он не отпускал от себя ни одной нищей без харвара пшена.

Но в жизни каждого человека есть загадка, смысл которой не дано уразуметь смертным. Воин по призванию, батырь по многим совершенным подвигам, Нур-Верды-хан умер не в бою, а у себя в кибитке, заразившись язвой от любимого коня. Так он и не дождался счастья помериться силами с русским сардаром.

После него остался сын – надежда всего Теке, – но этот пал в стычке с русскими, повергнув свою мать в неописанную скорбь. Рааби-Гизель дала после его смерти клятву принести все свое громадное состояние в дар теке для войны с неверными. Вот этот ее подвиг и принес ей титул Улькан-хатун.

Она даже вышла замуж за Софи-хана исключительно с целью возвести его в сардары и поставить в войне с русскими главой военной силы. Но – увы! – она ошиблась. Народ не признал его достойным этой власти, так как он походил скорее на купца, нежели на истинного батыря.

Оставшись верным Эвез-Мураду-Тыкма, народ избрал в помощь ему соправителей по одному из каждого колена, с тем чтобы это четверовластие ведало войну и мудрость. В состав его вошли: от колена сычмаз – Эвез-Дурды-хан, от колена бек – Ораз-Мамет-хан, от колена векиль – Мурад-хан и от баш-дашаяк – Хазрет-Кули-хан. Все они были люди законнорожденные, украшенные добрым именем, седыми бородами и рубцами, заменявшими в степи медали за храбрость. К этому совету примкнули домашний святой Керим-Берды-ишан и добровольцы из потомков пророка, а также люди, знавшие Писание и изучившие Коран в бухарских медресе.

При избрании сардара партия ханум попробовала было подорвать доброе имя Эвез-Мурада и поставила щекотливый вопрос: можно ли доверить судьбы народа человеку, который часто бывал в Шагадаме и получал от русского начальника деньги и халаты? Но этот избирательный маневр не удался. С одной стороны, никто не решился подтвердить клятвой, что Эвез-Мурад-Тыкма получал от русского начальника деньги и халаты, а с другой – теке признавали, что в их племени никогда не было и не будет изменников. Против такого доказательства не могла устоять даже партия Улькан-хатун.

XIII

О’Донован чувствовал бы себя превосходно, но, к сожалению, его фляжка была суха, а избытком баранины и риса нельзя пополнить недостаток в коньяке.

– Не знаю, долго ли я пробуду в текинской земле, – говорил он Якуб-баю, – вода здесь очень скверная, а у меня все лекарство на исходе.

– О лекарстве не беспокойся, – отвечал успокоительно Якуб-бай, – за лекарством уже послали, и, вероятно, сегодня посланные возвратятся с хорошим запасом.

– За каким лекарством? – спросил О’Донован. – И куда могли послать? Где же здесь аптека?

– Когда есть хороший джигит, тогда все есть. Я объяснил сардару, что ты заболеешь без лекарства, и он сейчас же послал джигитов, чтобы привезли сюда как можно больше и самого крепкого. Здесь, полковник, нас уважают.

– Где же его добудут?..

– В Красноводске.

– Но какое лекарство?

– Хорошее лекарство – рижский бальзам. А только, полковник, пожалуйста, не пей его больше, чем нужно для твоего здоровья. В последний раз, когда ты хотел танцевать со старухами, я испугался. Здесь народ трезвый, он даже и бузы не пьет. Сегодня же тебе придется сказать целую речь, потому что теке готовят в твою честь скачки и игру в серого волка.

К вечеру возвратился гонец из Красноводска с запасом рижского бальзама. О’Донован обрадовался ему настолько, что проспал всю первую часть праздника, состоящего, впрочем, из одной еды в обширных размерах. Настоящий же праздник готовился к приходу дальних гостей. Сюда шли по приглашению сардара с севера и востока на большой народный маслахат аулы за аулами. Вскоре могила аулиэ очутилась в центре громадного народного становища. Долго шла установка кибиток. Ржание коней, верблюжье всхлипыванье, реготание куланов и собачий лай сливались в одну общую гармонию, ласкающую слух степняка.

О’Донован, которого почтительная молва произвела уже в джанарал-инглези, метался в беспокойных сновидениях. Якуб-бай, однако, был настороже: весь запас лекарства он закопал в песок, а для освежения патрона приготовил турсук холодной воды.

Утреннее солнце давно уже согрело песчаное море, когда О’Донован, выйдя из кибитки, окинул взглядом громадное пространство, покрытое всадниками и толпами ребятишек, предпочитавших природные покровы прихотям и утонченностям одежды.

– Для чего поставлены пики у кибиток? – спросил он Якуб-бая.

– Где пики, там и джигиты.

– А где же пленница? – спохватился О’Донован. – Неужели и ее заставили копать колодцы?

– Нет, Аише поручили доить кобылиц. Она назначена в награду победителю на скачках, которые начнутся сейчас после угощения.

Прежде, однако, чем открыть скачки, сардар пригласил к себе четверовластие на большой военный совет, на котором джанарал-инглези должен был передать народу теке слово своей королевы.

В кибитке совета не было ни прялки, ни одеяла, ни ступы для толчения проса – ничего, что говорило бы о существовании на земле женщины; одно оружие служило ее украшением. Ханы, ишан и сеиды не заставили себя ждать и, щеголяя одни яркими халатами, другие клынчами в ножнах, усыпанных бирюзой, собрались в кружок, расположившийся степенно, как следует мужам совета и разума.

О’Донован тоже принарядился в тужурку с шнурками и в каскетку, обернутую кисеею наподобие чалмы. Якуб-бай особенно хлопотал, чтобы его патрон выглядел достаточно парадно и грозно.

– Джанарал-инглези! – провозгласил торжественно сардар при входе О’Донована. – Он пришел к нам из дальней страны сказать нашему теке дружественное слово своей королевы.

– Мы слушаем! – ответило кратко предстоявшее собрание. – Слово королевы нам приятно.

– Королева инглези шлет вам свое сердечное приветствие, – переводил Якуб-бай речь О’Донована. – Письма же ее и подарки придут через Герат, из Индии, куда они пошли кругом света на кораблях.

Узнав о таком внимании королевы, весь совет теке троекратно погладил бороды, причем Керим-Берды-ишан провозгласил, как и следовало его сану:

– Аллах акбар, Аллах акбар!

– Королева приказала мне сообщить текинскому народу, что Россия шлет в Теке большое войско, которое двинется со стороны моря и с севера через Хиву и пески.

– А правда ли, что у русских начальников плохие ноги? – полюбопытствовал внезапно один из младших военных советников.

Товарищи, однако, оставили его без поддержки и дали понять, что слово принадлежит джанаралу.

– Россия имеет разные войска. Впереди их пойдут казаки…

– Казаков мы не боимся! – перебил неугомонный советник. – На три казачьих головы достаточно одной текинской руки, а лошади их годны только, чтобы перевозить мельницы для пшена.

– За ними пойдут белые рубахи.

– Вот с белыми рубахами справляться труднее. Они ходят так, как мы ходить не умеем, – плечом к плечу.

– Они повезут пушки.

– А тыр-тыр тоже повезут?

– Да, и тыр-тыр.

– Тыр-тыр мы не любим, – решил единогласно совет. – У нас нет зембуреков, которые стреляли бы по сто раз в минуту.

– Королева сделает все, чтобы затруднить движение русских войск. Она будет писать письма разным королям.

– Письма – это одни пустяки. Скажи ей, чтобы она не писала писем.

– Она будет всей душой на стороне текинского народа.

– Душой? Нам души не нужно. Нам нужны ружья и порох! Народу у нас много! Взгляни, какой густой лес из одних пик. Пусть она пришлет нам тыр-тыр и пороху, и мы не пустим русских дальше моря. Напиши ей, что если русские разобьют текинский народ, то они возьмут Мерв и Герат и поднимут в Индии большой джанджал!

Речь эту произнес Ораз-Мамед-хан.

«Этакая умница! – подумал О’Донован. – Но, увы, не видать тебе тыр-тыр как своих ушей!»

– Пока придут письма и пушки королевы, необходимо подбодрить народ и сказать ему хорошее слово, – решил сардар. – Якуб-бай, вели барабанить!

По выходе Якуб-бая из совета послышались удары, напоминавшие колотушки в сухую баранью кожу, натянутую на пустой котел. Выходило не особенно воинственно, но этот клич был ведом народу. Все население потянулось из кибиток к шатру сардара.

– А правда ли, – интересовался между тем в совете легкомысленный советник, – что русские не могут ходить на ногах и что их возят в ящиках?

Возвратившийся в заседание Якуб-бай подтвердил эти сведения, сказав притом, что ящики называются каретами.

Заседание совета окончилось.

Весь оазис отозвался на военный клич, поэтому холм аулиэ Джалута был окружен тысячами кибиток и внушительной силой. Правда, в ее составе были женщины и дети, но в массе преобладал элемент батырей и неустрашимых наездников.

Взойдя на холм, сардар приветствовал собравшийся народный круг пожеланиями наилучших благ – людям, стадам их и всей текинской земле.

– Затем объявляем, – провозгласил он насколько мог торжественно, – что королева инглези прислала нам своего джанарала с очень хорошими обещаниями. Джанарал перед вами. Просим вас и приказываем слушать его с почтительным вниманием.

Слова сардара были крылатые. Только глухой не внял бы их смыслу и только безрукий, услышав их, не погладил бы себе бороду. После этих слов джанарал-инглези выступил перед всей землей Теке.

– Аман гельдингиз! – приветствовали его теке. – Аман бол! Аман! Прими наши головы в свои руки.

Особенно резко выделялись голоса старух, занявших передовые места возле самого холма. Без них народный совет обойтись не мог.

– Что я должен сказать? – спросил О’Донован стоявшего с ним рядом Якуб-бая.

– Королева инглези, – выкрикнул Якуб-бай, как будто переводя слова посланника, – желает, чтобы дом каждого из вас был счастлив и чтобы ваши овцы и верблюдицы давали богатый приплод!

– Говори, говори, ты хорошо говоришь! – послышались отовсюду поощрения.

– Королева приказала спросить, как вам приятнее жить: в кибитках под открытым небом или в каменных саклях под замком? Она сказала: пусть народ теке хорошо помнит, что по русским законам нельзя ставить кибитки, где кто хочет, и что в России каждый должен умереть там, где он родился. Она сказала: в одном году вы будете сеять просо, в другом – горох и ни в каком случае не сеять рис, потому что у русских болит от риса голова. Каждому из вас дадут по кусочку земли, а остальную отберут для сербазов.

Народная волна мгновенно поднялась, вскипела, и все становище огласилось восклицаниями.

– Нет, мы не хотим жить под замками! – заявили все молодые.

– Смерть гяурам! – загремели герои аломанов.

– Утонуть бы им в наших песках! – дружно зашамкало все старье. – Отравиться бы им нашей водой! Пошли им Аллах скорпионов в уши! Пусть птицы абабиле возьмут их себе на растерзание!

– Пиши королеве, что теке не согласны идти под русские законы! – выступила с решительным приказом Улькан-хатун. – Мой сын убит, но я… я еще жива!

– Русские потребуют, чтобы никто из вас и не подумал об аломане, – продолжал вспенивать народную волну Якуб-бай. – Вам позволят работать седла, но без права вкладывать ноги в их стремя. Вы будете ткать ковры, но не будете на них лежать. У каждых ваших десяти кибиток будет русский начальник.

– Нет, мы не позволим! Мы не хотим! Мы не согласны! – слышалось со всех сторон.

– Слава Аллаху, нас везде боятся, нас видели и на стенах хорасанских крепостей, и на базарах Ургенча!…

В среде батырей засверкали клынчи.

– У вас отберут оружие…

– Оружие отберут? Но ведь тогда персияне придут бить нас по щекам.

– Русские этого не понимают.

– И нам тогда останется сидеть сложа руки и смотреть, как толстеет хивинское брюхо на жирных пельменях! Хороши будут наши дела!

– А кто же запретит моему Мумыну вскочить на коня? – полюбопытствовала его горделивая мать. – На коне же и при клынче текинцу, слава Аллаху, путь открыт повсюду.

– И все-таки русские поймают его и посадят в каменную саклю без солнца и воздуха.

– Моего сына поймают? Какие ты говоришь глупости!

– О, русские очень хитры, – уверял Якуб-бай, – у них есть разные заклинания, которых не знает текинский народ. Они ловят не только ветер, но и слова. Вы скажете слово в Ургенче, а они слышат его в Тегеране.

– А кого поймают на аломане, что с ним делают? Голову рубят?

– Голов они не рубят, но заставляют идти пешком в Сибирь. Нравится вам это?

– В Сибири нашему народу нехорошо! Там холодно.

– А всех ваших девушек раздадут сербазам.

Послышались проклятия.

– Рабов и рабынь отпустят на волю!

– Сын мой, – выступила Улькан-хатун, – спроси джанарала инглези, что делать текинскому народу?

– Джанарал говорит, что кто из вас может поднять клынч, тот должен его поднять, и у кого есть мультук, тот должен зажечь его фитиль. Вы имеете неприступную крепость.

– На ее стенах пасутся мои козы, – заметила откровенно Улькан-хатун, – какая же она неприступная?

– Королева инглези пришлет своего мастера, который сделает стены Голубого Холма неприступными.

– А пушки она пришлет?

– Пушки она уже послала, и они идут сюда вокруг света.

– Ох, сын мой, не хочешь ли ты, чтобы от одного твоего слова «сахар» у меня сделалось сладко во рту?

Сардар знал неукротимый нрав строгой ханум и был настороже. При ее намерении опорочить перед народной толпой дружбу с инглези он выступил с своим властным решением:

– Вы слышали все своими ушами, а что нужно, то услышите. Не время говорить подробности. Королева инглези держит свои обещания, а теперь пусть каждый из нас готовит оружие и слушает своих начальников.

Оставив народный круг, сардар возвратился в кибитку, чтобы открыть заседание четверовластия. Решение этого совета сделалось вскоре известным Якуб-баю.

– Сардар подарил арбу фисташек и орехов, а Ораз-Мамед-хан двести баранов, – сообщил он О’Доновану.

– На что мне бараны и фисташки? – спросил О’Донован.

– Да они подарены народу, а не тебе. Тебе не за что дарить. Где твои пушки, где порох? Кого ты хочешь обмануть, будто пушки везут вокруг света? Нет, фисташки и бараны пойдут для народного праздника. Такой большой томаши никогда еще не видели теке.

– В чем же она будет заключаться?

– В скачке и угощении. За два таша отсюда будут положены шапки сардара и ханов. Кто доставит первую шапку, тот получить Аишу, за вторую шапку – седло с бирюзой, а за третью – нагайку в серебре. Завтра будет другая игра – в серого волка. Будут рвать козла, у которого к каждой лопатке привязано по три персидских тумана. По окончании кок-бури будет угощение. Завтра же ожидают и прибытия посланников из Мерва, а после того выйдет решение, воевать или не воевать с русскими. Тебя будут много спрашивать. Если решать воевать, то доставят сюда на холм большую пушку и выстрелят в воздух три раза.

– Да где же у них пушка?

– Теперь она песком засыпана.

Не успел Якуб-бай осветить всю картину предстоявших праздников, как в кибитку джанарала инглези вошла матрона довольно свирепого вида. Она привела с собою ребенка, страдавшего, по-видимому, лихорадкой. После обычного приветствия матрона затараторила.

– Она просит дать лекарства для своей внучки, – перевел Якуб-бай.

– Гони ее вон! – скомандовал О’Донован. – Я не доктор и не желаю лечить текинское отродье.

Рассудительный Якуб-бай повременил, однако, исполнить приказание джанарала.

– Так нельзя, – объявил он после серьезного размышления. – Пушек ты не привез, пороху не привез и лечить не хочешь. Чего же, спросят, ты приехал? Долго ли после этого пропороть бок человеку?

– Как это пропороть, чем пропороть? – засуетился О’Донован.

– Известно чем – ножницами, которыми стригут баранов. Здешние старухи владеют ими так же хорошо, как мы, кавказские горцы, владеем кинжалами.

Перспектива эта не понравилась О’Доновану.

– Ты объяви, что при мне есть английский флаг и что за оскорбление его королева разорит все Теке.

– Зачем им флаг оскорблять? Они возьмут его себе на шаровары. И что, тебе жалко куска леденца? Посмотри на язык ребенка, посмотри ему в ухо, в затылок и скажи что-нибудь, а уж я знаю, чем нужно лечить.

Якуб-бай все больше забирал О’Донована в руки.

– По-моему, ребенок очень плох, – сказал О’Донован.

– Если Аллах поможет, то твой внук, подобно аулиэ Джалута, успеет совершить при жизни сорок аломанов, – перевел Якуб-бай. – Вот лекарство, давай его по три раза в день.

Лекарство состояло из кусочка сыра, к которому пристали крошки чайных галет.

– Одним этим лекарством нельзя всех лечить, – заметил потом Якуб-бай, выпроводив старуху. – У нас есть маленькая дорожная аптека, из которой легко сделать большую аптеку. Нужно прибавить к ней бутылку бальзама, сухарей и корку от сыра.

Якуб-баю приходилось торопиться с устройством аптеки, так как нетерпение собравшихся у кибитки пациентов возрастало. Жилистые руки старух просовывались сквозь все отверстия войлока.

Вторым пациентом был тоже ребенок с необыкновенно раздутым животом. Его снабдили ревенной лепешкой. Следующим пациентом явился поседевший в аломанах батырь, на спине которого не раз прогуливался вражий кистень. Ему дали стаканчик рижского бальзама.

За стариком последовала девушка, вероятно красавица, потому что все лицо ее было вымазано, в предохранение от дурного глаза глиной с песком. От нее не добились никакого толку, но все-таки снабдили ее гомеопатическими крупинками. Наконец, явилась старуха, умудрившаяся втащить в кибитку покусанного шакалом осленка.

Якуб-бай особенно обрадовался этому осленку.

– Джанарал обижен и не хочет больше лечить! – объявил он во всеуслышание, выталкивая с криком старуху. – Вы готовы просить у него лекарства для дикой свиньи. Так нельзя. Пошли вон! Иначе джанарал уйдет от вас и возьмет назад и пушки, и порох.

Толпа накинулась на старуху и на осленка, которому досталось немало пинков за доставленное им джанаралу огорчение. Впрочем, в это время подали сигнал к началу скачек, перед которыми должны были утихнуть все болезни и старого и малого теке.

XIV

С вершин песчаных барханов, окружавших аулиэ Джалута, открывалась вся панорама степной удали. Готовились скачки – скачки по совершенному бездорожью, так как сыны теке не понимали ни прелести тотализатора, ни величия судейской беседки. По своей наивности они думали, что лошадь не всегда найдет в поле ровную как скатерть дорогу и что сила скакуна и искусство наездника проявляются виднее при естественных условиях природы, нежели при обработанных и отполированных.

Несколько сот юношей, высоких и статных, как восточные тополи, едва-едва сдерживали горячившихся аргамаков. Последние, не проходившие академического курса приобретения призов, рвались в ожидании сигнала заранее вперед со всей своей дикой неблаговоспитанностью. Образцовое поведение их собратий в Дерби и Лоншане было им неведомо.

Много степь наворовала девиц. Говорят, что она аломанила их даже из русских хуторов возле Урала, но предание об этих дальних набегах перешло уже к сказочникам. В последние годы теке умыкали красавиц у курдов, таджиков, персов и даже из гаремов персидских ильхани; такой, однако, красавицы, как Аиша, не было у самого принца Рукн-уд-доуле.

Звуки барабана призвали наконец становище к вниманию и порядку. Первое слово принадлежало сардару.

– На вершине Голубого Холма, вокруг которого мы строим, с помощью Аллаха, стены в защиту от врагов, вы найдете три шапки. Одна принадлежит мне, другая – Ораз-Мамед-хану, а третья – Мурад-хану.

Затаив дыхание, вся народная масса превратилась в слух и зрение. Можно было подумать, что к речи сардара прислушивались не одни люди и кони, но и те горы, что виднелись в дымке дальнего горизонта.

– Первый, кто доставит сюда шапку, получит в награду пленницу Аишу. Она здесь, перед вами, за нее уже предлагают выкуп в двести харваров пшеницы. Наградой за вторую шапку будет седло с серебром, бирюзой и с украшением из слоновой кости, придающей джигитам непобедимую силу. За третью шапку – нагайка. Кожа ее из барса, а ручка из дерева, служившего посохом в благочестивом путешествии, хадже…

Ни седло, украшенное слоновой костью, ни нагайка из барсовой кожи не пленяли взора туркменских юношей. Только одна Аиша была у них перед глазами. Закрывая лицо широким рукавом шелковой рубашки, она с любопытством зверька оглядывала толпу молодежи.

Кому она достанется в рабыни, спрашивало судьбу ее дикое сердце. Хорошо бы этому высокому, который так картинно подбоченился перед соперниками. Но другой, в желтом халате и с широким серебряным поясом, красивее первого. А у третьего сколько шрамов на лице, этот на аломане себя не выдаст! Кому же?

– Кет! – раздался повелительный голос сардара.

– Кет! – повторили глашатаи.

– Кет! – загремело в народной толпе.

Толпа юношей ринулась вперед, как один человек, добывать Аишу, а с ней и славу первого в Теке наездника. Многие из них обернулись на всем скаку, точно хотели сказать Аише до свидания. Обернулся и противный Мумын, выкравший Аишу из родного Нухура. Убегая тогда в степь, он обращался с ней как со снопом клевера.

За группой истинных наездников ринулись все конники, за исключением библейских старцев, которым было уже не под силу мчаться вольной птицей. За людьми бросилась стая гончих. Образовался ураган, окутавшийся в непроницаемую тучу пыли.

Одним поварам был недосуг насладиться таким необыкновенным зрелищем. Они должны были разделать несколько сотен баранов и напечь целые горы чуреков. Предстоял гомерический пир. Женщинам и детям готовили пряники из муки и виноградного меда, хотя и изготовленного в Иране руками шиитов, но довольно сладкого.

В ожидании возвращения наездников народ разошелся по кочевью, чтобы принять участие в общем приготовлении к празднику. Возле Аиши остались одни старухи, принявшиеся пытливо и назойливо осматривать молодую пленницу.

– Кет! – прикрикнул на них Якуб-бай. – Сардар приказал мне одному говорить с Аишей, кет!

Старухи поворчали, но повиновались.

– Аиша, мне тебя жалко, – обратился Якуб-бай льстиво и вкрадчиво к пленнице. – Твоим ли рукам толочь просо? Твоим ли ногам ходить босыми по колючему полю и собирать навоз для топлива?

– Но меня трудно выкупить! – отвечала доверчиво Аиша. – Я дочь старшины в Нухуре, и меня все зовут красавицей. Меня не выпустят на волю дешевле как за сто туманов и двести харваров пшеницы.

– Что такое для меня сто туманов и двести харваров пшеницы?! Это такое пустое дело!

– По платью и выговору вы человек не туркменского рода. Кто же вы и где ваши лошади и кибитка?

– Что такое лошади, что такое кибитка, когда у меня есть сад, в котором недостает только тебя, мой соловей!

– Но как же я убегу?

– Бежать не следует, – заметил Якуб-бай. – Зачем бежать, зачем сердить этот добрый народ? Ты только полюби меня, а все остальное я сделаю.

– Тебя полюбить можно, – решила Аиша, рассматривая его бешмет, патронташ и кинжал.

– Ичиги из сафьяна я буду выписывать тебе из Бухары, а шелковые буренджеки из Тегерана. Для твоих кос у меня найдется достаточно русских червонцев. Работы никакой не будет. Лежи целый день на мягких одеялах и грызи фисташки, вот и все!

– А мастику для зубов будешь давать?

– Все, что пожелаешь, моя козочка!

– А краску для ногтей?

– Что такое краска?!

– Хорошо, я готова назвать тебя своим господином, но смотри, чтобы я не досталась на скачках противному Мумыну! У него ничего нет, кроме лошади и бязевой рубашки, а он хочет держать дочь старшины из Нухура своей рабыней! Впрочем, взгляни на эту косу, она достаточно длинна, чтобы задушить ею Мумына.

Дальнейший уговор был прерван джигитом, явившимся к Якуб-баю с просьбой пожаловать к сардару для перевода объяснений с джанаралом инглези.

– По окончании праздника мы пошлем весь народ продолжать постройку стен Голубого Холма, – говорил сардар, – поэтому спроси джанарала, какой толщины мы должны строить их, чтобы поместить на них пушки королевы?

– Стены должны быть очень толстые, – перевел Якуб-бай ответ О’Донована, – не менее десяти шагов.

– Сколько следует проделать в них бойниц?

– Пятнадцать, – сболтнул Якуб-бай.

– Пятнадцать – это хорошо, – одобрил сардар. – Какой величины нужен погреб, чтобы запрятать в него порох?

– Такой величины, какой нужно на тысячу харваров пшеницы.

Сардару показалось невероятным такое громадное количество пороха, но из вежливости он протянул:

– Очень хорошо, очень!

– Королева советует вам не допускать русских к Голубому Холму, – говорил О’Донован. – Не всякую крепость можно отстоять против коварных людей. Вы нападайте на их караваны с хлебом, а еще лучше попробуйте напасть на Красноводск.

Якуб-бай перевел эту речь без собственных украшений.

– Мы уже об этом думали, – признался сардар. – Шагадам я хорошо знаю: там стенки не выше моей шапки, но за ними сидит джанарал Петрусевич, который далеко видит и мало спит.

Несмотря на всю важность совещания, сардар не мог пропустить минуты возвращения наездников, добивавшихся призов и славы. Дозорные джигиты подавали уже знаки об их приближении.

«Кому же я достанусь? – беспокоилась Аиша. – Неужели захудалому Мумыну?»

Да, имя Мумына гудело в воздухе, а вскоре и он показался в совершенно облегченном виде, без сапог и без халата. Даже нагайки не было в руках, зато он высоко поднимал шапку сардара. Аргамак – единственное его достояние – расстилался ястребом, и хотя на него наседали другие наездники и тоже с шапками, но он первый положил трофей у ног сардара.

Толпа пробовала было засыпать захудалого человека насмешками, которые, однако, возбудили истинный гнев сардара.

– С какого времени текинцы начали издеваться над шароварами бедняка? – спросил он строго толпу. – Наши отцы смеялись над трусостью, но над бедностью – никогда. Сын мой, – обратился он к Мумыну, – назначаю тебя есаулом и от имени всего Теке дарю тебе клынч, кибитку и халат. Возьми Аишу с собой – ты дважды взял ее в плен. От судьбы уйти нельзя.

Мумын чувствовал себя выше орлов, паривших над Теке. Правда, Аиша не разделяла его радости, тем не менее она безмолвно последовала за своим господином. Увы, теперь она рабыня, у которой не будет ни краски для ногтей, ни мастики для зубов, ни ичигов из голубой кожи на ногах…

Наступил торжественный час народной еды, когда каждый теке мог свободно присесть к любому из котлов. Аулиэ Джалута, говорят, много ел, но и он бы не осилил эти горы баранины с рисом. Пир шел долго, степенно, безмолвно.

По окончании еды заиграла музыка. Образовались кружки сказочников, и появился всемирный петрушка, выкрикивавший из-за бязевой занавески остроты суннитов над шиитами. Впрочем, наибольшее удовольствие доставляли козлики, умело становившиеся всеми четырьмя копытами на вершину тонкого столбика.

Спустившаяся ночь бессильно звала народ к отдыху. При ее дымке ликующее настроение еще более возросло, и только одни новорожденные, которым ничего не нужно, кроме материнского молока, не предавались неудержимому веселью. Много помогала празднику и потянувшая с севера прохлада. К тому же мириады звезд так весело замигали на небе, точно и там разделяли отраду теке.

О’Донован, рисовальщик по профессии, с лихорадочной поспешностью набрасывал эскизы степной феерии и до того увлекся необыкновенными световыми эффектами, что не чувствовал даже своей обычной жажды.

Не желая смешиваться с народом, Якуб-бай бродил все это время по лагерю, не особенно отдаляясь от ставки сардара. Наконец последний пригласил его к себе освежиться чашкой айрана.

– Доволен ли джанарал нашим угощением? – спросил заботливый хозяин праздника.

– Инглези не умеют ценить хорошие кушанья, – отвечал Якуб-бай. – У них только одна королева любит вкусную баранину.

– Неужели ему не нравятся и наши молодые ягнята?

– Не обращайте, сардар, внимания на его аппетит и преклоните ваше ухо к следующему известию: джанарал пишет письмо королеве.

– Можно ли узнать о чем?

– Он пишет по моему совету, а я знаю, что нужно текинскому народу. Кроме того, я знаю, что нужно и королеве инглези. В ее дворце есть невольницы из всех стран, но нет из Курдистана, и вот я посоветовал джанаралу – да простит мне Аллах эту ложь! – написать, что теке посылает ей в подарок первую красавицу из Нухура. Она будет очень рада, хотя потом придется сказать, что рабыня… бежала или умерла.

– О, просветление моих очей! – воскликнул сардар. – Снимаю ложь с твоей души и дарю королеве инглези Аишу. Мумын беден, ему пригодятся более, чем рабыня, верблюд и два-три десятка баранов.

– Можно ли сказать это джанаралу?

– Беги и говори ему!

– Но с этой минуты нужно, чтобы Мумын и никто из джигитов не смели глядеть на Аишу. До отправки же к королеве ей нужно дать особую кибитку и старуху, которая спала бы у ее порога.

Сардар обещал распорядиться как следует, и Якуб-бай отправился с докладом к О’Доновану.

– Сейчас на вопрос сардара, что ты делаешь, я отвечал, что ты пишешь письмо королеве.

– Я пишу письмо королеве? – изумился О’Донован. – Якуб-бай, ты лгун!

– И просишь королеву, чтобы она поторопилась с присылкой пушек и пороха. Без этой помощи, пусть она знает, текинцы расступятся направо и налево и пропустят русского сардара в Индию. Теперь нужно непременно отправить какое-нибудь письмо отсюда.

– У меня готовы письма, разумеется, не к королеве, но как их отправить? И в Красноводске, и в Чекишляре непременно спросят, кто посылает письма в Англию из Теке.

– Есть такой один человек, который для тебя все сделает. Ему открыта дорога в Персию, как в свою кибитку, а оттуда открыта дорога во все концы мира. В Иране кто не знает Якуб-бая?

Обрадовавшись возможности отослать письма и рисунки, О’Донован срочно изготовил посылку с надписью «Мистеру Холлидею».

– Нужно показать сардару, – посоветовал Якуб-бай. – Он так обрадуется этому делу, как малое дитя. Можно сказать, что здесь письма не только к королеве, но и ко всем ее министрам.

– Ну скажи, черт с тобой, – согласился О’Донован, – все равно, что бы я ни сказал, ты солжешь по-своему.

При виде толстого пакета сардар действительно обрадовался ему, как малое дитя. Из почтение к имени королевы он прикоснулся лбом к адресу, а из желание успеха – подержал конверт у сердца.

– Тебя сардар очень благодарил, – доложил Якуб-бай, возвратившись с аудиенции, – а мне он подарил Аишу.

– Почему он подарил тебе Аишу, а не мне? – не без досады спросил О’Донован.

– Разве у англичан есть рабыни?

– Что же ты будешь с нею делать?

– Я поставлю ее между сердцем и карманом, и кто из них перетянет, к тому она и пойдет.

XV

Следующий день народного праздника был посвящен состязанию в серого волка. Обыкновенная скачка, хотя бы и на лучших в мире аргамаках, бледна и ничтожна перед кок-бури. Сама по себе несложная задача игры разрешается обычно многими падениями с разгоряченных коней и нередко смертельными ушибами. По знаку распорядителя все участники в ней должны помчаться к условленному месту и, схватив там козла, представить его живым или мертвым господину праздника. В этой игре нет друзей. Несчастный козел переходит в третьи, четвертые, а иногда и в сотые руки. Здесь все хитрости хороши и нападения и увертки похвальны. Пинков не считают и свалившихся с седел не щадят. Толпы борцов то появляются перед распорядителем, то вновь мчатся в степь и нередко за десятки верст.

– Кет! – провозгласил хозяин сегодняшнего дня Хазрет-Кули-хан. Призы победителю были за его счет. – Кет! Худа ярдам бирсун!

И толпа юношей унеслась вихрем в степную даль. В среде их Мумын был уже в красном халате с фасонисто повязанным поясом.

– Сардар просит вас пожаловать на соколиную охоту, – доложил между тем Якуб-бай своему патрону. – Народ будет забавляться простыми играми, а мы будем бить соколами перелетную птицу.

– Какая же здесь охота? – заметил О’Донован. – На ящериц, что ли?

– Охота будет служить только предлогом для встречи посланников из Мерва, они уже недалеко.

На этот раз при сардаре образовалась свита из сокольничих, доезжачих, стремянных и военного эскорта. Видно было старание Ахал-Теки представиться гостям из Мерв-Теки при хорошей обстановке.

Сардар, О’Донован, четверовластие и духовные лица выдвинулись вперед, а Якуб-бай лавировал возле них так, чтобы не казаться ни ровней, ни слугой.

– Королева думает, – переводил он речь О’Донована, – что вы, сардар, поднимете всех мусульман против русских. Вам одним трудно с ними справиться.

– Кого можем, того поднимем, – отвечал дипломатически сардар. – Сегодня будем видеться с нашими друзьями из Мерв-Теки.

– А почему вы не приглашаете Персию на помощь?

– Напишите королеве, что напрасно она так дурно думает о текинском народе. Собак-персиян мы не возьмем в товарищи, даже если бы русские отняли у нас воду – всю до последней капли.

– Сунниты не могут звать на помощь шиитов, – добавил от себя объяснение Якуб-бай.

– А почему вы не приглашаете хивинцев на помощь, они же сунниты?

– Они теперь на положении собак, побитых сердитым хозяином. Тем не менее мы пошлем им известительное письмо и напомним, что ради крепости ислама они должны держаться одних с нами мыслей.

– Вы соседи с Бухарой?

– Да разве бухарцы могут воевать как следует? Они по преимуществу купцы. Взгляните на их халаты и чалмы из парчи и кашемира и судите сами, какие они воины. Им впору считать свои барыши.

– А афганцы? – допытывал О’Донован. – Афганцы народ воинственный.

– Для них найдутся у русских генералов серебряные пули, – сострил кто-то из четверовластия. – Когда они ловят эти пули, то сейчас же забывают о братьях-мусульманах. Инглези, разумеется, знают, сколько съел русского пилава Абдурахман-хан, сидя под тенью самаркандских чинаров.

В это время общее внимание было неожиданно возбуждено потянувшимися из-за гор длинными вереницами перелетной птицы. То было время, когда пернатый мир совершает обычный перелет с юга в густые плавни амударьинских разливов. В поднебесье шла оживленная перекличка. Оттуда виднелось и Аральское море, не везде еще доступное жадности человека…

Сначала сардар и ханы хранили степенность серьезных мужей, но прелесть соколиной охоты взяла верх, и кречет за кречетом взлетели на воздух. Вскоре группа сановников разметалась на большом пространстве. Такая богатая охота доступна здесь только два раза в году, при перелете птиц из Индии и обратно.

Керим-берды-ишан также охотно спустил бы сокола, но как духовное лицо он мог поучать, а не развлекаться. При данной обстановке ему приличнее всего было говорить о том, какую дичь следует считать законной и какую истинный правоверный должен отвергать как недозволенную в пищу пророком.

– Дичь, пойманная при помощи дрессированного животного, принадлежащего к охотничьей породе, законна, – пояснял он своим слушателям, к которым присоединился и О’Донован с толмачом. – Собака считается дрессированной, когда она трижды поймала дичь и не съела ее.

– А сокол? – спросил кто-то из слушателей.

– А сокол дрессирован, когда он возвращается на зов хозяина.

– Можно ли употреблять в пищу дичь, убитую камнем? – спросил О’Донован, заинтересовавшись схоластикой охотничьих законов мусульманства.

– Если дичь убита камнем без острия, то она незаконна, потому что не была ранена, а если она убита острием камня, то законна. Впрочем, Абу-Юзуф другого мнения, только его мнению не следует верить. Он даже говорит, что если стрела будет пущена в саранчу, а попадет в дичь, то и тогда дичь законна. Очевидное невежество! На этот счет Абдулла-Абас доказывает противное…

Охота между тем продолжалась с полным увлечением. Много уже было приторочено к седлам кречетников лебедей и уток, когда сардару доложили, что по дороге из Мерва показались долгожданные гости. Все они шли одвуконь. Толстая пелена пыли покрывала и коней, и всадников, и, несмотря на это, Мерв-Теке представлялось в изнеженном виде. Чепраки их горели золотой нитью, ножны блестели серебром и камнями, а замшевые чембары были расшиты шелками и опушены мехом кабарги.

Ахалинцы и мервцы встретились по всем правилам утонченного этикета. Сойдя с коней, прежде чем обменяться пожатием рук, они уставили глаза в землю и приподняли рукава халатов до самых локтей.

– Мы люди из Мерва, – заговорил известный Коджар-Топас, представитель пришельцев, – мы пришли сюда по вашему дружественному письму.

– Да, мы просим вашей помощи против общего врага, – отвечал сардар. – Врагу понадобился наш бедный край, и он опять идет на нас, но теперь уже с большими силами.

– Разве у него нет земли, чтобы найти себе могилу?

– Земли у русских много, только она очень болотистая, и теперь они ищут места себе посуше. Но мы просим дорогих гостей не обременять свое сердце заботами и пожаловать на отдых.

Невежливо было после приглашения на отдых заниматься какими-нибудь делами, но люди из Мерва никогда еще не видели ни одного русского человека.

– Правда ли, что все русские люди очень маленького роста и что у них мяса меньше, чем нужно съесть хорошей собаке? – слышались их любознательные вопросы.

– Да, Аллах дал им жадность, но лишил их красоты, – отвечали ахалинцы.

– Будто они кормят у себя свиней, как мы ягнят?

– Эта нечистая тварь у них в большом почете.

– Люди знающие говорят, что при встрече с врагами они роют земляные норы и скрываются туда, как черные пауки?

– Все во власти Аллаха, – заметил уклончиво сардар, который знал русских совсем с другой стороны, но не имел надобности делиться своими сведениями. – Нам известно, что они производят на земле большие беспорядки, и мы сожалеем, что двурогий Искандер не построил между ними и нашей землей железную перегородку, какой он отделил нас от народов Гога и Магога.

– И как это было ему легко сделать! – вступил в разговор Керим-берды-ишан, желавший показать перед гостями из Мерва свои познания в Коране. – Он сказал: «Помогите мне, и я построю перегородку между ними и вами. Принесите мне столько больших кусков железа, чтобы можно было завалить промежуток между двумя горными хребтами. Потом принесите мне расплавленной меди, чтобы я мог залить сверху все принесенное вами железо…» И вот прошло столько веков, а Яджуджи и Маджуджи напрасно стараются пробить стену Искандера.

Гости из Мерва могли только выразить восхищение перед высокими познаниями благочестивого мужа. После того было бы согласнее с тоном хорошего общества не распространяться о делах и до удовлетворения аппетита не ворошить злобу дня, но мервцы так мало видели света! Они редко делали набеги, между тем ахалинцы многое видели и в Хорасане, и в Ургенче, и даже в Бухаре. Недостатку знакомства с обычаями следует приписать и все дальнейшие разговоры.

– Вы нам писали, что хотя королева инглези также ест свиное мясо, но что она не любит русских, как мы ненавидим диких кабанов, – спросил один из пришельцев.

– Мы писали вам правильно, – отвечал сардар.

– И что она послала вам много оружия и пороха?

– Вы сами это услышите от джанарала инглези. При королеве он состоит начальником всех пушек.

Якуб-бай, не проронив ни одного слова из происходивших объяснений, нашел минуту, чтобы сообщить О’Доновану, каким он пользуется титулом у своей королевы.

– Какой дьявол им сказал, что я командую артиллерией? – воскликнул О’Донован. – Не твои ли это сказки, Якуб-бай?

– Чего ты испугался, полковник? Сардар и сам знает, сколько нужно огня, чтобы изжарить шашлык. Мерв-теке скорее согласятся на помощь, если им сказать, что впереди пойдет начальник всех пушек королевы инглези.

Кавалькада между тем приблизилась к могиле аулиэ Джалута, где все население встретило пришельцев с знаками живейшей радости. Мервцы самодовольно гладили свои запыленные бороды. Им выставили белые кибитки для отдыха и еды и черные для стряпни и прислуги. Увы, окончанием кок-бури интересовались уже немногие! Кажется, Мумын бросил козла к ногам распорядителя, но сардар и четверовластие были поглощены более важным делом, перед которым бледнели все обыкновенные радости. Нужно было торопиться с заключением союза против надвигавшегося грозного врага.

XVI

Кибитка, назначенная для маслахата, поступила, в предупреждение напора любопытных, особенно старух и подростков, под охрану джигитов. В таких важных случаях джигитам присваивались официальные нагайки, удары которых все, даже матроны, должны были сносить безропотно. Мумын, произведенный в есаул-баши, пользовался уже правом на подобную нагайку.

Собравшиеся члены совета и гости из Мерва образовали правильный круг людей, умело и картинно поджавших ноги на белых войлоках. Для освежения умов лежал в центре круга турсук с айраном, окруженный объемистыми полоскательными чашками.

Ни протоколов, ни канцелярии не полагалось.

– Мы решили задерживать приход русских войск на каждом шагу. Мы будем разбивать их караваны и отнимать у них верблюдов, – излагал план кампании перед гостями из Мерва председательствовавший в совете сардар, – но мы знаем, что не все туркмены крепки в исламе. В числе их есть такие подлые трусы, как иомуды, чодоры и гокланы, которые поделятся с гяурами своими верблюдами, а персияне – чтобы им не увидеть рая Магомета! – не постыдятся даже выслать им и хлеб за хорошие деньги. Рано или поздно, а русские сербазы все-таки поставят свои шатры у могилы аулиэ Джалута. Мы это предвидим, мы это понимаем, но нам нужно задержать появление русских, пока не окончим сооружение стен Голубого Холма. Вы проезжали мимо Геок-Тепе и видели, какую мы воздвигаем защиту ислама и нашей свободы.

– Да, ваши стены постоят за себя, – подтвердил инженер из Мерва, – у нас таких стен нет.

– Завтра весь наш народ двинется оканчивать их, и тогда враг найдет нас уже во всеоружии. Будьте же нашими товарищами в войне с гяурами.

– И помните, – добавил Керим-Берды-ишан, – что Ахал-Теке и Мерв-Теке происходят от двух родных братьев, посланных на нашу общую землю пророком для насаждения истинной веры.

– Мы охотно придем к вам на помощь, – ответили на это призвание представители Мерва.

– Сколько же вы пришлете нам джигитов?

– Пророк, как вы знаете, не позволил считать людей.

– А если счесть по числу лошадей?

– Это можно. Мы пришлем десять тысяч коней и по два человека на каждом. Нам трудно только везти для них корм из Мерва.

– Мы возьмем и людей, и коней ваших на свое продовольствие.

– Это хорошо, – похвалили мервцы. – Но не слишком ли много ваша крепость требует людей для защиты?

– Нам нельзя строить маленькую крепость, – отвечал сардар. – Мы соберемся в крепость всем народом и поставим под свою защиту женщин, детей и стариков.

– Вы очень хорошо придумали, – подтвердили мервцы, – человек храбрее бьется с врагом, когда ему нужно защищать любимого сына! А все-таки ров, из которого вы берете глину, следовало бы наполнить водой.

– Мы это сделаем непременно.

– Нужно, чтобы вода была выше человека.

– Разумеется, иначе он не утонет в ней.

– Хорошо также выкопать позади крепостных стен ряд колодцев. Пусть враги лезут через стены, кому они тогда страшны?

– Мы непременно последуем вашему дружескому совету.

– А за ямами хорошо поставить ряды кибиток, наполненных песком.

– Мы и это сделаем.

– Тогда русским не взять Геок-Тепе во веки веков! – заявили решительно в один голос все мервцы. – Если русские не утонут во рву, то мы перестреляем их на стенах. Уцелевшие на стенах попадут в ямы. Кто в яму не попадет и запутается между кибитками, того и старуха пырнет ножницами в бок.

Членам маслахата оставалось погладить бороды от удовольствия и единогласно воззвать к Аллаху о помощи против врага.

– Худа ярдам бирсун!

Интересная часть совещания была, однако, впереди. О’Донован и Якуб-бай присутствовали пока в качестве почетных гостей.

– Спрашиваем у джанарала без обиды нашим друзьям инглези: подоспеют ли их пушки ко времени прихода русских? – предложил щекотливый вопрос Коджар-Топас-хан.

– Королева инглези сама смотрела за кораблями, на которые грузили пушки в подарок Теке, – переводил ответ джанарала Якуб-бай, не боясь ответственности за неточность перевода. – Корабли давно уже в дороге.

– А есть ли там пушки, которые стреляют сзади?

– Там есть разные пушки.

– Таких пушек у русских нет, – заметил кто-то из знающих людей. – Русские пушки стреляют только в одну сторону.

– А есть ли между пушками тыр-тыр?

– Джанарал говорит, – переводил Якуб-бай, – что хотя королева имеет тыр-тыр только для себя, но она не пожалеет их и для Теке. Они очень страшны, и с ними нужно обращаться осторожно.

– Тогда пусть джанарал командует этими пушками.

– Разумеется, джанарал будет командовать ими, но он еще говорит вам следующее: для чего ожидать, чтобы русские явились перед стенами Геок-Тепе? Почему вы не хотите напасть на них в Шагадаме? Там можно заставить их броситься на корабли и уйти в море.

– Мы все сделаем и если аулиэ Джалута не оставит нас своей помощью, то мы сделаем больше, чем то дано человеку. Сегодня же мы обсудим еще одно важное дело, которое прошу выслушать.

Здесь по знаку сардара скромно сидевший поодаль Ах-Верды вступил в круг маслахата и поднял над головою присутствовавших письмо, написанное красивой арабской вязью.

– Один молодой человек, которому открыты книги людей, постигающих смысл творения, написал этот лист к диван-беги хивинского хана, – объявил сардар, взглядывая при этом с любовью на Ах-Верды. – Если мы послушаем, то убытка от этого не будет.

Все бороды маслахата всколыхнулись одобрительно, и Ах-Верды прочел следующее:

– «На нас наступают неверные русские войска, они уже на пути к Голубому Холму. Наши лучшие люди убивают их, сколько могут, и всегда возвращаются невредимыми с большой добычей, но все-таки мы живем надеждой и упованием на вашу помощь. Ради крепости ислама и чистоты веры просим вас держаться одних с нами мыслей. Забудьте наши грехи и приказывайте. Приказание ваше мы поднимем чистосердечно выше своих голов, и когда вы наградите нас письмом, то будем очень благодарны. Посылаем к вам Ай-Магомет-Полвана и Мумына, есаул-баши, а что они вам скажут, тому верьте».

Такого тонкого послания никогда еще не исходило из Теке, поэтому понятно, с какой торопливостью члены маслахата намазали тушью свои тамги и приложили их к письму. Даже Керим-берды-ишан посмотрел на Ах-Верды с особенным уважением.

– На это время Хива должна забыть наши аломаны, – объяснил сардар. – К тому же мы пользовались в Ургенче больше хлебом, нежели рабами, а тут за что же сердиться? Хлеб всякому человеку нужен. Сын мой, – обратился он к Ах-Верды, – понаблюдай, чтобы куржумы наших посланников были полны запасов – путь в Хиву нелегкий. Теперь же мы предадимся покою, а завтра скажем народу наше последнее слово.

Последнее слово имело воинственный характер. Сардар приказал оповестить наутро сбор всех мужчин Теке – на конях, при оружии и с послушанием команде.

В ночь произошло еще одно крупное событие: на могиле аулиэ Джалута появилась пушка, обращенная жерлом на русскую сторону. Она имела внушительный вид. Правда, ее бронзовое тело как будто сморщилось от времени, но разве опытность старухи ничего не стоит? Теке немало потратили трудов и искусства, чтобы приспособить ее к передвижению. Надпись на ней мог прочесть только один инглези, и он прочел: «Вулвич, 1809 год».

С раннего утра все Теке перебывало у орудия. Редко кто не погладил его позеленевшую медь и, разумеется, с угрозами и сердитыми пожеланиями в сторону врага.

Но чем заряжать? В арсенале Теке хранилось не более десяти старых заржавленных ядер. Этот серьезный недостаток взялся, однако, пополнить каменных дел мастер, который умел искусно обтачивать круглыши из твердого песчаника.

Ко дню генерального смотра Теке располагало уже есаулами и юз-баши, успевшими изучить многие военные приемы. Они расставили войска в стройном порядке и окружили холм огромным сомкнутым кольцом из разнородных боевых элементов. Не обошлось и без гвардейцев, снабженных русскими берданками и мультуками с рогатыми сошками. Фитили к мультукам были накручены из хорошего хлопка, который обмакнули в слабый раствор селитры.

Менее знатные сотни владели только пиками и клынчами. Первые оказывались длиннее казачьих пик на целый локоть а клынчи приготовлялись домашними оружейниками из старых, хорошо закаленных серпов.

В ряды войск встали было несколько старух с ножницами, которыми стригут баранов, но юз-баши отогнали их, за что и были обижены плевками.

Команды теке приняли русские, но есаулы и юз-баши, не успевшие еще вытвердить все ее слова, ограничивались сокращенным уставом ротного учения. Во всех случаях юз-баши выкрикивали: «Стройся!» – а есаулы отвечали им: «Справа по одному!» Несмотря на краткость команды, сотни отлично исполняли все необходимые эволюции.

Никогда еще Теке не видело такого торжества. Сардар выступил на смотр собравшейся рати, окруженный блестящей свитой, гостями из Мерва, с джанаралом инглези и с толпой гарцевавших на жеребятах воинственно настроенных подростков.

– Стройся! – выкрикнули юз-баши всего войска.

– Справа по одному! – ответили им есаулы.

Посланники из Мерва были поражены этой воинственной картиной. О’Донован, стараясь запечатлеть в памяти общее впечатление народа, заранее восхищался эффектом своей иллюстрации. Непризванная в ряды войск толпа щелкала от восторга языками, и притом так громко и отчетливо, точно маленькими хлопушками.

По окончании объезда сардар сошел возле аулиэ Джалута с коня и, обратившись лицом к войску, произнес вдохновенно:

– Аллах акбар! Жалую войску и народу все свои стада и кибитки!

Сардар, поистине говоря, не будучи богатым человеком, проявил в этом случае щедрость лучшего из патриотов.

– Что скажет наш друг джанарал инглези про наше войско? – спросил он О’Донована.

– Удивительно пестрая картина! – отвечал О’Донован. – Мне не случалось видеть ничего подобного.

– Джанарал говорит, что текинскому народу суждено совершить чудеса, – перевел Якуб-бай.

– Какова же будет наша сила, когда прибудут пушки королевы?

– Русские испытают тогда участь поглощенных морем детей фараона.

Сардар остался доволен приговором джанарала инглези, но ему важно было знать и мнение Мерва.

– Хотя у нас и теперь уже довольно оружия, но наши мастера продолжают ковать и клынчи, и пики, – сообщил он Коджар-Топас-хану. Видев все это, скажите, может ли Мерв доверить нам жизнь и счастье своих людей?

– Сердца наши расширились от избытка радости, – отвечал серьезный Коджар-Топас-хан, – и наши люди пойдут к вам на помощь без боязни и сомнений.

– А мы не станем тревожить вас, если русские соберутся с небольшими силами, как это было в прошлом году!

Теперь сардару осталось объявить только народу, что корабли уже везут русских сербазов из-за моря, о чем доносят все гонцы из Шагадама. Прежде такого важного объявления нелишним было поднять воображение народной массы и тогда уже обратиться к ее патриотизму. С этой целью сардар приказал зарядить пушку. Пушку зарядили на глазах народа, следившего с необыкновенным любопытством за всеми движениями артиллеристов. Разумеется, заряд состоял из одного пороха.

Сардару подали зажженный пальник.

– Во имя Аллаха! – воскликнул он, наводя пальник на затравку.

– Во имя Аллаха! – повторили глашатаи народу.

– Во имя Аллаха! – повторили тысячи голосов.

Пушка громыхнула, и народу показалось, что от одного ее выстрела потряслись люди, кони, кибитки и песчаные барханы. Многие из народа никогда не слышали пушечного выстрела.

Пушку вновь зарядили.

– Во имя веры! – воскликнул сардар, наводя во второй раз пальник на затравку.

– Во имя веры! – повторили глашатаи.

– Во имя веры! – пронеслось по песчаным барханам.

Вновь всколебалась земля. Народу показалось, что даже в бежавших над ним тучках произошло какое-то замешательство.

– Во имя народа! – воскликнул в последний раз сардар.

– Во имя народа! – пронеслось по барханам волной.

– Во имя народа!

Теперь было видно воочию, что врагу несдобровать.

«Если одна пушка гремит на все Теке, то какой же раздастся гром, когда придут пушки королевы?» – думалось каждому восхищенному зрителю.

Наконец сардар подал знак, что желает говорить о важном деле.

– Нам известно, что русские люди, которым Бог отвел только одну сырую землю, стараются выбраться на сухое место, – говорил он, тщательно отчеканивая каждое слово, чтобы дать возможность глашатаям передавать в порядке его речь. – Отыскивая это место, они заняли земли узбеков и таджиков и теперь сидят уже на затылке хивинского хана. Но, слава Аллаху, мы не таджики, и у нас мальчики не танцуют наподобие девушек. Мы – теке и желаем остаться текинцами до конца наших дней.

Народное кольцо зарокотало общим одобрением.

– Вы знаете, что русские не раз уже беспокоили наше зрение, но всегда они уходили домой, озираясь, нет ли за плечами текинца. Теперь же они сделались дерзкими, они начали смотреть поверх наших шапок и отворять двери, в которые их не просят. Они везут из-за моря все, что нужно для большой войны, и уже воздвигли в Шагадаме и Чекишляре целые горы муки, крупы и соли. У них нет пока верблюдов, но шайтан пошлет им своих слуг, которых и заставит возить тяжести неверных. Нам шайтана не нужно, у нас есть истинные друзья, они спешат к нам со всех сторон. Королева инглези обещает нам множество пушек и тысячу харваров пороха. Наши братья из Мерва здесь, перед вами, а за ними столько тысяч коней, сколько и во сне не увидеть русскому сардару. Но этого мало. Мы воздвигаем крепость, за стенами которой укроем все наши семейства и все наше имущество. Будем же торопиться с ее окончанием и отправим немедленно к Голубому Холму все свободные рабочие руки… – Здесь сардар прервал свою речь, как бы готовясь поделиться с народом важной таинственною вестью. – Обо мне не расспрашивайте и не беспокойтесь, – провозгласил он с поднятой головой. – По плану войны, я должен отправиться на запад, к Шагадаму… А что я буду там делать, вы узнаете по моем возвращении. Аллах акбар!

– Аллах акбар! – ответило все Теке.

Глубоко запала в умы и сердца слушателей речь сардара. Его слово было манифестом об объявлении войны, вызвавшим необыкновенный подъем духа. Мгновенно родилось множество планов на пользу родины, один величественнее другого. Все хотели поделиться с сородичами картинами и образами своего вдохновения, но никто никого не слушал. Напрасно есаулы и юз-баши надрывались в окриках «стройся!» и «справа по одному!» – войска и народ слились в одну массу шумливых и страстных степных политиканов.

Воинственно настроенные женщины собрались также в кружки и повели наравне с мужчинами страстные дебаты.

XVII

Много радостей доставляет перекочевка детям степняка – тем, разумеется, которые достаточно уже сильны, чтобы не бояться бодливых коров, или достаточно ловки, чтобы арканить жеребят. От них не уйдет в степи ни одна ящерица, не поплатившись хвостом, и ни одна черепаха не успеет спрятаться от них вовремя в нору. Придорожным пичужкам тоже нужно беречься глиняных комочков, метко выбрасываемых из самострелов. Впрочем, при медленном ходе каравана борьба и перегонки останутся всегда лучшими утехами.

На этот раз перекочевка теке носила особый отпечаток торжества и величия: впереди везли пушку, окруженную хорошо организованной силой, за ней следовало посольство, возвращавшееся в родной Мерв, а затем уж следовал широкой и бесконечной полосой тяжело нагруженный караван. По сторонам его двигались многочисленные стада, оглашавшие степь концертом из неимоверного сочетания звуков. Девицы гарцевали на аргамаках не хуже своих братьев.

Проследив перекочевку до последней кибитки, сардар возвратился к аулиэ Джалута, где к массе умилостивительных приношений он прибавил баранью голову с необыкновенно длинными рогами и большой кусок красного ситца.

Исполнив этот долг перед покровителем всех храбрых, сардар выступил одвуконь по направлению к заходу солнца. С ним следовали О’Донован, Якуб-бай и небольшая военная свита. Кроме того, к группе всадников присоединилась арба, наполненная коврами, паласами и вообще изделиями текинских мастериц. На этой рухляди сидела Аиша.

На следующий день хода, когда в виду всадников показался Копетдаг, Якуб-бай выступил с своими соображениями.

– Нам никак нельзя ехать вместе с сардаром в Красноводск, – объяснил он О’Доновану. – Там полиция сейчас же спросит, какой дорогой мы попали в степь, что там делали и с кем виделись.

О’Донован согласился с правильностью его доводов, и хотя в качестве британского подданного он считал за собою право путешествовать невозбранно по всему свету, но все-таки ответил:

– Черт с тобой! Веди куда знаешь, а сардару скажи, что я отправляюсь торопить доставку пушек и пороха.

– Джанарал и я отправимся через горы, – объяснил Якуб-бай сардару. – Оттуда он пошлет Аишу королеве инглези и напомнит ей о пушках и порохе.

Сардар одобрил этот план.

Произошла остановка. Все слезли с коней, чтобы подкрепиться силами и обменяться дружескими пожеланиями. Недоверчивый степняк выказал при этом всю тонкость заботы о благе сородичей. Он поминутно прикладывал руки и ко лбу и к бороде и рассыпался в уверениях преданности королеве, а между тем при прощальном слове он без обиняков сказал Якуб-баю:

– Вижу, что ты лжешь, как может лгать одна подлая лисица.

– Что сказал сардар? – спросил О’Донован.

– Он пожелал нам счастливой дороги.

Группа раздвоилась. Сардар отправился со свитой на запад, а О’Донован и Якуб-бай с арбой повернули на юг, по направлению к горному хребту.

На третьи сутки хорошего хода сардар приблизился к Шагадаму, которому русские дали свое название – Красноводск. Сардар появился в Шагадаме без свиты, без оружия, а главное без титула, поднесенного ему народным собранием Теке. При нем остался один есаул Мумын, и то с приниженным видом слуги, которому изредка дарят поношенные халаты.

Обратившись в мирного туркмена, Тыкма-бай остановился в ауле, расположенном на косе между рейдом и морем, где его всегда принимали с большим радушием. Не всякий туркмен мог пользоваться дружбой генерала Петрусевича, а между тем Тыкма-бай получил из рук его медаль и дружеское название – тамыра с правом приходить к нему на чай без приглашения. То было до пресловутой экспедиции неудачников.

Отдохнув в ауле от утомительного пути, Тыкма-бай проснулся раньше, чем солнце успело озолотить верхушки гор, окружающих Шагадам. Две чашки густо заваренного чая отлично восстановили его силы и он отправился – верхом, разумеется – на базар как бы за покупками разных мелочей, в которых так нуждаются в степи эти глупые жены и дочери иомудов.

Но, миновав базар, Тыкма-бай очутился на дальней горной вершине, с которой открывалось беспредельное море.

«Куда ушло то недавнее время, когда туркменские лодки были здесь как у себя дома? – задумался он о судьбе прибрежной Туркмении. – После аломана у Гурьева и даже у Астрахани лодки забегали сюда только для дележа добычи, а теперь?»

А теперь перед его глазами развертывалась иная картина. На рейде двигались суда, у которых паруса были заменены – не без помощи шайтана – огневой силой. Они подходили к длинной пристани, где персияне-рабочие изгибались под тяжестью переносимых на берег ящиков, мешков и связок железа. На что русским столько хлеба и железа? Вероятно, они привезли сюда весь свой урожай до последнего зерна. Но нет, там вдали шли еще суда и, разумеется, не пустые. Дым от них застилал весь горизонт…

Лежавший у ног Тыкма-бая Шагадам давно уже утратил характер крепостцы. Каменная зубчатая ограда его обветшала и кое-где обвалилась, а казарма жила нараспашку, так что в ее окнах, походивших на бойницы, висело только что выстиранное белье.

«При неожиданном нападении да еще с большими силами и с помощью аулиэ Джалута от этой стены останется один мусор, – думал Тыкма-бай, продолжая свои наблюдения с горной вершины. – К тому же этих маленьких сербазов нужно считать по четыре штуки на одного теке. Но разумеется, прежде всего нужно взять в плен генерала Петрусевича, что очень нетрудно. Налево возле пристани виден его дом, открытый со всех сторон, и если приставить по три мультука к каждому окну, то кто выскочит оттуда? Но где же у них пушки?»

Обведя глазами весь Шагадам, Тыкма-бай пришел к заключению, что русские спрятали свои пушки в казарму и, вероятно, туда же скрыли и тыр-тыр.

«Положим, для теке нетрудно принестись сюда вихрем, напасть и даже разорить Шагадам, но дальше что? Разве Петрусевич похож на персидского ильхани? Разве он не выдвинет из каждого окна по тыр-тыр? А кто тогда устоит? Кто поручится, что из Баку не перебросят сюда в одни сутки из-за моря много тысяч сербазов. Инглези дал совет напасть на Шагадам и перерезать его гарнизон, а сам уехал с девчонкой в Иран. Нет, теке не так глупы, чтобы спускаться в колодец на гнилом аркане».

Придя к этому решению, Тыкма-бай бросил прощальный взгляд на крепость и море, носившее когда-то и его лодки с добычей, и отправился в город со смиренным видом степняка, явившегося за покупкой иголок, ниток и других мелочей, необходимых женам и дочерям…

XVIII

Тыкма-бай хорошо знал прошлое закаспийской степи и умело отделял, что не всегда доступно уму восточного человека, сказку от истины. Александр Македонский, оставивший здесь следы своего похода, был в его глазах великим сардаром, а не только богатырем, шагавшим для собственного удовольствия через моря и реки и разрушавшим без всякой надобности города и скалы. Он понимал и топографию родной страны, и причины, почему многоводная Амударья иссякла на пространстве между Аралом и Каспием, и, уж разумеется, никто не мог бы объяснить толковее его, почему бедняк туркмен обращается в оседлого человека и, наоборот, человек со средствами переходит в кочевники.

Для Петрусевича, отдававшего свободное время ученым исследованиям о Закаспийском крае, Тыкма-бай был приятнейшим из степняков. К тому же оба они – и носитель высокой культуры, и сын нетронутой природы – были похожи друг на друга.

Наружность генерала представляла удачное сочетание физических и нравственных сил. Большая голова его с необычайно высоким лбом выглядела сурово, но суровость эта говорила о вдумчивости, а не о сухости сердца. Он видел дальше, нежели мог уловить глазами. Не вызывая к себе безотчетной любви, он и не искал ее, довольствуясь серьезным уважением и друзей, и недругов.

Теперь эти две величавые головы вели дружескую беседу на веранде дома, обращенной к рейду и пристани.

– Где пропадал, приятель? – допрашивал своего степного тамыра Петрусевич, превосходно объяснявшийся по-туркменски. – Не задумал ли ты перейти на сторону Теке?

– Я поправлял свои дела, – отвечал Тыкма-бай. – За зиму из-за гололедицы и недостатка корма много пало верблюдов в моем ауле.

– А между тем нам очень нужны верблюды.

– Сколько нужно?

– Не меньше двадцати тысяч.

– Не меньше двадцати тысяч! – воскликнул всегда сдержанный и степенный Тыкма-бай. – Разве можно собрать такой большой караван? Сколько же нужно товара, чтобы навьючить двадцать тысяч верблюдов?

– Бухарский нар поднимает восемнадцать, а хорошо кормленный двугорбый – шестнадцать пудов, – объяснил Петрусевич. – Ваши же туркменские отощали за зиму и едва ли поднимут более десяти пудов. Таким образом, в один путь я подниму на ваших верблюдах не более двухсот тысяч пудов.

– Какого же товара?

– Пригони верблюдов, а товар найдется. Чтобы скорее завязать дело, возьми у меня в задаток столько серебра, сколько сам пожелаешь. Тебе я дам без залога.

– Хозяину нельзя не знать, что положат на спину его верблюда. Теперь перед нами видны целые горы железных столбов, а если положить их на мягкие горбы, то мы получим одних калек. Какой же тогда барыш?

– Мы повезем хлеб, соль, фураж…

– А пушки?

– Для пушек у нас найдутся лошади.

– А ружья и порох?

– Не дело ты спрашиваешь.

– А патроны?

– Допивай чай, и пойдем на пристань. Там ты увидишь все, что мы поднимем в караване.

Красноводский рейд и его набережная представляли в то время оживленную картину. Там всюду шла борьба между культурой и первообразом неприхотливой природы: верблюд с недоумением глядел на страшную фигуру локомотива, а рыбак-туркмен сторонился с ужасом перед паровым катером.

Сильные впечатления должны были оставить в уме Тыкма-бая все эти рельсы, стрелки, крючья, колосники, платформы, фонари… но его занимал один вопрос: где же тыр-тыр?

Таинственные митральезы, получившие в степи характерное название тыр-тыр, очень смущали воображение предводителя теке.

– Ты мне надоел со своими расспросами о тыр-тыр, – объявил ему наконец Петрусевич. – Другой подумал бы, что ты замышляешь недоброе. Поди лучше позавтракай, отдохни, а потом возвращайся ко мне побеседовать о найме верблюдов. Проводите его в клуб, – обратился Петрусевич к своему ординарцу, – и пусть там считают его моим гостем на время пребывания его в Красноводске.

Красноводский клуб обладал замечательной способностью наводить на свежего человека непреодолимую тоску, которая повышалась перед буфетной стойкою до степени черной меланхолии. Властная рука открыла его когда-то на казенные средства со специальною целью соединить заброшенное на окраину общество и как раз достигла противоположного результата. Местные дамы перессорились в клубе, и каждая из них постаралась абонировать себе отдельную стену. Дама одной стены не подходила к даме другой стены, строго следя, чтобы порядок этот соблюдали их мужья и друзья. Бильярдная делилась по временам дня на офицерскую и торгово-промышленную. Буфет угрожал, но не привлекал. Петрусевич возлагал большие надежды на читальню, но и она служила усыпальницей умственных отправлений.

Перед клубом был разведен, опять-таки властною рукой и на казенные деньги, общественный сад, обнищавший до того, что на его гальке и песке влачили грустное прозябание всего несколько кустов тамариска. Отсюда, однако, открывался необычайно красивый вид на величественный рейд. Из-за этой картины чуткая натура могла простить, особенно в лунную ночь, Красноводску все его недостатки и прегрешения, не исключая и уныние клубной залы.

Но вот подкрался день, когда пустота Красноводского клуба сменилась сначала небывалым оживлением, а вскоре и бойкой военно-походной жизнью. Предвестником ее служили какие-то таинственные предприниматели, подолгу шептавшиеся со смотрителем продовольственного склада. Природа наградила их горбатыми носами и акцентом, переходящим наследственно от великого Ирода. Впрочем, это впечатление сглаживалось у некоторых из них ленточками ордена Святой Нины.

По следам предпринимателей задымились пароходы и паровые шхуны из всех западных портов Каспия: из Астрахани, Петровска, Баку и даже из вечно плаксивой Ленкорани. Прежде всех высадились на Красноводском рейде пишущие адъютанты. Но они не успели открыть свои походные столики, как заскрипели перья интендантских столоначальников, защелкали кассиры, заворчали контролеры – и приготовления к войне закипели. За пишущими адъютантами появились боевые, готовые ловить моменты, а там хлынули в Красноводск и все роды оружия.

Клуб распирало табачным дымом, а после обедов и ужинов, особенно за матрасинским, отзывавшимся запахом Апшеронского полуострова, некуда было человеку скрыться от серьезных прений. Все доказывали и объясняли, но никто не хотел слушать. Не только у каждого столика, но и у каждого прибора была своя тема и только в буфете и в бильярдной являлись суждения объективного характера.

Состав посетителей клуба менялся с каждым пароходом, торопившимся принять одних, высадить других и спешить или на юг – в Михайловский залив и Чекишляр, или круговым рейсом к девяти футам у Волги. Менялись люди, но злобы их оставались те же: продовольственная злоба сменялась медицинской, эта артиллерийской, переходившей в инженерную, контрольную, телеграфную с неизбежным вопросом: да кто же у нас будет начальником штаба?

И люди за людьми, и день за днем чередовались лишь с незначительными вариантами в спросе и предложении жизни. В спросе преобладал матрасинский чихирь, а в предложении – критический взгляд на весь живой и мертвый инвентарь предстоявшей войны.

Даже комиссионер Александров, принявший христианскую фамилию вместе с повышением из вахтеров в смотрители, пускался в философию созидания интендантских складов.

– Что такое прибор Раковича? – допрашивал он неизвестно кого за второй бутылкой матрасинского. – Вы скажете, что он действует посредством химии, да на что она мне? У хорошего интенданта вся химия должна быть на конце языка. Возьмите, например, мой язык…

– Прекрасно, предположим, что я взял ваш язык, что же дальше? – поинтересовался не без иронии госпитальный ординатор.

– Посыпьте мне на язык смесь муки и куколя, и я скажу вам, сколько заключается процентов куколя в муке.

– Замечательный язык!

В другом конце столовой пехота нападала на артиллерию:

– Повторяю вам, что моей роте выдали патроны, стреляющие на пятьдесят шагов, не более.

– Уж и на пятьдесят! Но, во всяком случае, при чем тут артиллерия? К тому же не забывайте, что нашими патронами никогда еще не стреляли при сорока пяти градусах Реомюра.

– При чем же тут Реомюр?

– Реомюр? На этот счет в книжке почитайте.

– Милостивый государь!

– Патроны наши изготовлены для Европы, где и быть не может такой адской температуры, как здесь. Очевидно, растопившиеся просальники обволокли зерна, которые и не воспламеняются.

Артиллерийские прения замолкли. Пришла очередь медицины.

– Какова штука! – сообщал во всеуслышание один ординатор другому. – Отрядным врачом назначен Гейфельдер, знаменитейший автор «Полевой хирургии», которая начинается так: «Если ты идешь мимо человека, видишь, что его голова лежит в воде, и желаешь ему помочь, вынь прежде всего голову из воды и положи ее на сухое место…»

Изредка речи столовой прерывались возгласами бильярдной, и особенно обещаниями положить желтого в среднюю.

– Хороши и у вас, доктор, порядки, – говорил контролер Зубатиков. – Сегодня я заглянул в квашню и нашел на ней покрывало со штемпелем «заразное». Простыня из-под тифозного пошла у вас на покрывало для квашни.

Ординатор ошалел. Разговор притих.

– А позвольте узнать, с кем я имею честь?

– Полевой контролер Зубатиков.

– Вы нашли у нас в госпитале покрывало на квашне со штемпелем «заразное»?

– Нашел, и акт составил, и дам ему ход.

– Это подлец комиссаришка виноват! Это все он экономит. Извольте тут лечить, когда он набивает квашню микробами!

Из бильярдной донеслось новое обещание положить желтого в среднюю. На некоторое время Зубатиков, обнаруживший заразную квашню, сделался центром общего внимания.

– Батенька! – адресовался кто-то к нему из бильярдной. – Я вам принесу интендантскую рубаху, которая недостает до пятого ребра.

– Уж и до пятого! – заметил, не особенно, впрочем, громко, Александров.

– Я вам говорю до пятого, так значит, до пятого, – пробуравил появившийся с кием в руках грозного вида капитан.

– Это, разумеется, зависит от роста, – уклончиво объяснил Александров. – На ваш рост, капитан, какую ни надень рубашку, она будет всегда только до пятого.

Польщенный капитан повернул обратно в бильярдную, и оттуда вновь донеслось обещание положить желтого в среднюю.

Столик переговаривался со столиком и комната с комнатой.

– Да кто же, наконец, будет начальником штаба? – слышался любознательный вопрос телеграфного немца. – Извольте, говорят, провести телеграф, а у меня нет ни одного столба, каково положение!

– Мой дядя, генерал-адъютант…

– А у вас дядя генерал-адъютант?

– …пишет, что начальником штаба назначается полковник Гр-ков, которого командующий знает еще по Туркестану. Думали было назначить полковника Куропаткина, но у них там, в Семиречье, нелады с Китаем.

– А Куропаткин все-таки будет в отряде.

– С неба свалится?

– Зачем с неба? Он придет через Хиву со вспомогательным отрядом.

– Пробовали уже проходить эти проклятые пески, да ничего не выходило.

– Будьте спокойны, туркестанцы пройдут, – говорил туркестанец.

– А что слышно об англичанах? – полюбопытствовал инженер Яблочков, мечтавший подвести когда-нибудь мину под просвещенных мореплавателей.

– Поверьте, что они не проспят удобную минуту подставить ножку России, – отвечал офицер, готовившийся в академию. – Они охотно подкупят и натравят против нас всю азиатскую сволочь. Недаром и наш посланник телеграфирует: «Пребывайте на почве трактатов и будьте осторожны».

Вообще не было вопроса, который не разрешался бы здесь быстро и решительно.

– Интересно узнать, кого предпочитает Михаил Дмитриевич, Мольтке или Наполеона?

– Наполеона! – решил общий голос. – Он только и берет с собой в походы приказы Наполеона и сочинения Хомякова.

Явились даже и статские мнения.

– Мы, русские, деремся тогда только, когда нам тошно становится, и если бы нашелся гений вечного мира, мы охотно сдали бы наши знамена на хранение в исторические музеи.

Но офицер, готовившийся к поступлению в академию, не мог оставить эту ересь без ученого опровержения.

– Мольтке не то говорит! По его кодексу, вечный мир есть не более как глупая мечта, а война, наоборот, есть часть Богом установленного порядка. Мольтке прямо указывает, что война развивает благороднейшие качества человека: мужество, преданность, братство…

– И наклонность к приобретению, – вставил от себя Зубатиков. – Немцы повытаскали из Версаля не одни предметы художества, но и всю ценную мебель.

– Господа, – провозгласил наконец капитан компанейского парохода, – помните, что через два часа я снимаюсь с якоря, и едущим в Чекишляр не мешает теперь же идти на пристань.

XIX

Чекишляр много повредил авторитету Мольтке, так как вся столовая, забыв великого стратега, засуетилась и занялась расчетами с прислугой за съеденное и выпитое. Прежде, однако, чем чекишлярцы отправились на пристань, в дверях столовой показалась мощная фигура туркмена, обратившая на себя общее внимание. Переводчик познакомил с ним все общество одной общей рекомендациею:

– Тыкма-бай, гость генерала Петрусевича, который просит принять его в свою компанию. Он знает немного по-русски.

Предупреждение это было сделано вовремя, так как коньяк с кофе могли предательски выдвинуть вопрос: как попала сюда эта разбойничья морда?

– Не желает ли Тыкма-бай молока русской кобылицы? – спросил кто-то, достаточно уже изведавший вкус этого молока.

– Я водки не пью, – ответил по-русски Тыкма-бай, – но за стакан воды был бы благодарен.

Русский ответ степняка поднял в обществе бурю восхищений. Послышались приказания:

– Зельтерской воды, лимонаду, айрану!

Тыкма-бай, тронутый этим вниманием, благодарил по правилам степного этикета – приложением руки к сердцу. Вскоре он сделался жертвой офицера, готовившегося в академию, которому трудно было удержаться от ученого допроса.

– Почему население Туркмении делится на такое множество племен: иомуды, гокланы, сарыки, солоры, чодоры, джафарбаи, теке?

– Я не ученый человек, – отвечал скромно Тыкма-бай, – если же у нас так много народа, то значит, мы ничего не делаем неугодного Богу.

– Правда ли, что иомуды самое мирное племя в Туркмении?

– Да, если его не обижают.

– А скажите на милость, кому принадлежит остров Целекен? – вставил свой вопрос господин с классическим носом.

– До сегодняшнего дня он принадлежит иомудам, – отвечал Тыкма-бай, – а завтра, как Бог укажет.

– Не продадите ли этот остров?

– Нет, Тыкма-бай, вы не продавайте ваш остров, – послышались дружеские советы. – Он будет иметь громадную цену. В нем миллионы пудов нефти.

– А какое из туркменских племен самое храброе, солоры или теке? – допытывал офицер, готовившийся в академию.

– Мне трудно ответить на этот вопрос, потому что люди считают иногда трусость врага за собственную храбрость.

– Почему ваши племена враждуют между собою?

– Каждый желает быть хозяином своей кибитки.

– У вас нет ни хана, ни эмира?

– У нас в каждой кибитке свой эмир.

– А уездного начальника вы очень боитесь?

– И уездный начальник может быть хорошим человеком.

– Тыкма, не хочешь ли поступить ко мне в джигиты? – спросил один из богатых фазанов-недоумков, прибывших с берегов Невы.

– Я не смею перевести ваше предложение, – заметил переводчик. – Генерал очень оскорбится, когда узнает, что мы относимся презрительно к его гостю.

– Да разве мое предложение оскорбительно?

– Вы говорите с человеком, по одному знаку которого сорок тысяч кибиток могут переброситься на сторону наших врагов.

Впрочем, Тыкма-бай, очевидно, уловил эту необдуманно брошенную фразу, так как его высокий лоб мгновенно покрылся морщинами, а в руках сломалась вилка.

– Скажите, Тыкма-бай, – возобновил свое истязание офицер, готовившийся в академию, – много ли пушек у теке? Вы иомуд, вам нечего перед нами скрываться.

– Я человек не ученый, – повторил Тыкма-бай, – и знаю счет только до пятидесяти.

– Следовательно, у них пятьдесят пушек?

– Откуда им взять такую силу? – усомнился батарейный командир.

– А Армстронга и Англию забыли?

– Армстронг требует за свой товар чистенькие денежки, а у них все капиталы в верблюжьих горбах.

– А все-таки я посадил бы эту бритую башку на время экспедиции в трюм какой-нибудь баржи, – надумал объявить приневский фазан под наитием третьего стакана кофе с коньяком.

Понял ли Тыкма-бай это нескромное предложение? Вероятно, понял, так как в его зрачках сверкнуло выражение неудержимой ненависти.

– Господа, позвольте мне покаяться. Я сочиняю марш на взятие Геок-Тепе и затрудняюсь только в одном вступлении…

Покаяние шло от красноводского капельмейстера, не проронившего до настоящей минуты ни одного слова.

– Начните так: пятьдесят барабанов бьют тревогу, – посоветовал Зубатиков. – После тревоги плывут в воздухе звуки нежной флейты… наподобие как бы голубя с масличной веткой в клюве.

– Мне хочется знать, о чем они говорят, – спросил Тыкма-бай у переводчика.

– Они говорят, какой будет праздник, когда мы возьмем Геок-Тепе.

Здесь Тыкма-бай разбил нечаянно рюмку. Со стороны пристани слышались последние призывные свистки парохода. Часть общества поспешно оставила клуб.

– Куда они уходят? – поинтересовался Тыкма-бай.

– В Чекишляр. Здесь вы видите одни только мелочи, тогда как там много и людей, и коней, и пушек.

– Я хочу водки! – объявил внезапно по-русски Тыкма-бай.

Удивленное общество поспешило выступить с радушным предложением кюммеля, хереса, бальзама. Напоить трезвого вообще приятно, а трезвого туркмена и подавно.

Тыкма-бай выпил залпом полбутылки быстро одуряющего алкоголя.

– Спать пойду, – объявил он всему радушному обществу. – Радости в сердце нет… а сил убавилось.

На лошадь он все-таки вскочил бодро и только, к удивлению своего Мумына, повел рассуждение с самим собой:

– Ак-Падша скажет, что Тыкма мошенник, что он унес его медаль… Я сардар, а не воришка, и пусть это знают во всех странах…

Вероятно, с этою целью Тыкма-бай осадил коня перед почтовой конторой, где, как он знал по прежним побывкам в Красноводске, можно отдать всякую вещь, и она придет к друзьям без убытка.

Почтовый чиновник дремал в адской духоте своей конторы, когда к нему грузно ввалился колоссальный туркмен.

– Можешь ли ты, господин, послать мою вещь, куда я хочу? – спросил Тыкма-бай, подбирая в уме русские слова. – Можешь? Тогда возьми эту медаль и пошли ее Ак-Падше. Пусть он знает, что я – сардар всего Теке, а не мошенник, которому нужна чужая вещь.

В руках изумленного почтового приемщика очутилась медаль.

– Где тебя так нагрузило? Пойди на берег да окуни в воду свою бритую башку.

Пренебрегши этим советом, Тыкма-бай вскочил на лошадь и помчался к аулу; здесь он не замешкался и, пристегнув к седельной луке запасного коня, скрылся за горным перевалом. Но едва он показался на вершине перевала, как вокруг него собралась неизвестно откуда вся свита, сопутствовавшая ему по дороге из Теке. Явилось и оружие. Образовался летучий отряд, быстро удалявшийся на восток…

В это время Петрусевич разбирал доставленные ему донесения и телеграммы. Кабель пересекал в ту пору Каспийское море только между Баку и Красноводском, так что последний переговаривался с Чекишляром и атрекской линией кружным путем, через Персию.

В одной из полученных телеграмм этапный командир сообщал, будто народный круг Ахал-Теке избрал бывшего бамийского хана Эвез-Мурада-Тыкма, именуемого в просторечии Тыкма-баем, в сардары с обязанностью объявить газават России. Петрусевич рассмеялся на всю канцелярию.

– До чего может одуреть человек, сидя два года на Сумбаре, – говорил он одному из своих пишущих адъютантов. – На Сумбаре думают, что сардар Теке может объявить газават! Не дадут ли ему в руки и зеленое знамя?

Зная, что только имам страны может объявить газават, Петрусевич посмеялся над ошибкой телеграммы с ученой стороны и оставил ее фактическую сторону без всякого внимания.

– «По слухам, идущим из джафарбайских аулов, – доносил другой этапный, сидевший на Михайловской линии, – избранный народным собранием в сардары Эвез-Мурад-Тыкма послал гонцов в Хиву с просьбой о помощи!..»

– Посоветуйте этому этапному переменить лазутчиков, да и самому почитать кое-что в истории Средней Азии, – обратился Петрусевич к адъютанту. – Такая умница, как мой Тыкма-бай, не пошлет за помощью к хивинскому хану, который отлично понимает свое вассальное положение.

Наконец, Петрусевич вскрыл донесение, несомненно, основательного человека, доставленное со всеми признаками необыкновенной поспешности.

– «Избранный в сардары бывший хан Вами и Беурмы, Эвез-Мурад-Тыкма, проследовал в эту ночь к Красноводску, а спутник его англичанин О’Донован направился вместе с слугой к южноперсидской границе…»

Над этим донесением Петрусевич глубоко задумался.

«Здесь есть какая-то доля правды, – соображал он, пробегая вторично донесение достоверного человека. – Прискорбно, если тамыр изменяет мне как последний двоеданец, виляющий хвостом между Персией и Теке. С другой стороны, много есть и извиняющих обстоятельств в его пользу. Этого человека вынудили стать в ряды наших врагов. Не далее как в прошлом году он явился с покорностью Теке, а господа триумвиры арестовали его и поволокли за своей печальной колесницей. Он бежал… и я делаю вид, что этого не знаю. Разумеется, и каждый бежал бы на его месте. Он умолял не расстреливать Геок-Тепе на его глазах и выпустить его для переговоров, но им нужна была слава!»

– Приведите мне Тыкма-бая… живым, а в случае сопротивления – тоже живым! – приказал наконец Петрусевич ординарцу из хорунжих. – Если же он успел скрыться из Красноводска, то попытайтесь броситься за ним в погоню… хотя это будет совершенно бесполезно…

Ординарец, сильно польщенный данным ему поручением, не замедлил посадить на коней свой взвод казаков, мирно проживавших на заднем дворе генеральского дома. Потревоженным Гаврилычам представилась при этом картина заправской войны.

– Если случится какой грех, – говорил Гаврилыч Гаврилычу, – передай жене поклон и скажи, что чакинец зарубил.

– А почто так?

– На его коне можно всякого человека зарубить.

– А ты стрель его!

– Как же, стрелишь паршивца!

Хорунжий двинул взвод на рысях к аулу.

– Подать сюда Тыкма-бая! – выкрикнул он представшему перед ним старшине. – Живым или мертвым, понимаешь?

Аульный старшина, взглянув на мелькавшую перед ним нагайку, понял, что от него требуют выдачи его закадычного друга.

– В ауле нет Тыкма-бая, он уехал в степь.

– Под арест!

Отослав для чего-то старшину под арест, распорядительный хорунжий двинулся со взводом в степь. Но – увы! – он подоспел только на погляденье вслед удалявшейся группы теке.

Состязание пегашек с аргамаками привело бы к комическому исходу, поэтому хорунжий, несмотря на страшное желание изловить Тыкма-бая, вынужден был остановить взвод и дать очистительный залп по мелькавшей впереди горсточке людей.

XX

Суровые интересы войны захватывают громадные пространства. Впрочем, Волге, доставлявшей к морю боевой материал в виде хлеба, пороха и людей, суждено было по ее географическому праву проявить в предстоящей экспедиции усиленную деятельность.

Со времени отъезда князя Артамона Никитича в Крым его усадьба на Княжом Столе пребывала в полном отрешении от окрестного мира и его суеты. Сила Саввич, навесив замки и заменив фрак халатом, ушел в чтение духовных книг, а Антип Бесчувственный хотя и состоял при доме, но в совершенно неизвестном ему звании. Он был на положении забытого человека. Выглядев и в блестящее время своей жизни обеденным ракитовым кустом, он скоро обмохнател до сходства с лесовиком.

Изредка, впрочем, художники, хранившие благодарную память о прелестях гурьевской площадки, появлялись на ней в качестве неустанных созерцателей лунных эффектов и необъятного горизонта. Вот и теперь пароходный свисток вызвал Антипа и его неизменную «Подружку» на послугу, впереди которой виднелось что-то пригодное на усладу или пропитание человека. Волгарь искусно подвел «Подружку» к самому трапу, опущенному за борт для спуска пассажира. В пассажире он неожиданно признал кадетишку и до того засмотрелся на своего друга, что чуть не проскользнул под лопасть винта. Однако поправился, сладил и уцепился багром за сходню.

– Сказывай, ракитовый куст, как гурьевские дела? – был первый вопрос Узелкова.

– Хоть бы дали чуточку опомниться… от радости, я говорю, опомниться! – укорял своего друга Бесчувственный. – А впрочем… что же, если так сказать, то дела у нас особенные: княжна под клобук уходит, вот какие дела!

– А про старшую нет вестей?

– Были слухи, будто она недавно в монастыре объявилась… с повинной… да только мать игуменья не приняла свое дитё. «Иди, – сказано было от нее, – иди под начало… да на год в пекарню, да год с книжкой на богадельню, а не то – с глаз долой!» Княжна не согласилась, да и то сказать, чего ей в пекарню, когда у ней другое рукомесло.

– И уехала?

– Не услежено, не знаю.

«Подружка» подошла к пристани.

– Слушай, Антип, я отдохну на площадке, а когда покажется «Колорадо», подай ему знак принять пассажира.

– Да вы куда?

– На войну, Антипушка.

– Какая же теперь у нас война? Разве какая махонькая?

– С текинцами, это народ храбрый и жестокий.

– Что же, я не спорю, вам это лучше известно. Помахать-то флагом… Отчего не помахать? Да только «Колорадо» не стопорить. «Лебедь» или «Надежда» – те другое дело. А то, ваше благородие Яков Лаврентьевич, остались бы вы на кои сутки в усадьбе, – надумал попросить Бесчувственный. – Может, больше и не увидимся, так поохотиться, значить, напоследях.

Узелков недослышал или не обратил внимания на просьбу старого приятеля и пустился бегом вверх по лестнице к площадке; здесь он перевел дух под старым дубом.

Не уделяя грандиозной панораме Волги ни черточки внимания, он отдался всецело воспоминаниям о недавно пережитом.

«Да, было мгновение, когда в вечно памятную ночь я уже целовал мысленно уста невесты, и какое разочарование! Утром она отправилась к венцу, а потом – в бегство… Нельзя ли, однако, отворить окно и заглянуть в ее комнату?» – закончил свои воспоминания Узелков.

В это время со стороны рощи послышались звуки колокольчиков остановившейся у ворот почтовой брички.

«Точно дядя!» – мелькнуло в его уме при виде запыленного пассажира.

«Точно мой милый племяш!» – мелькнуло в уме пассажира при виде одинокого офицера, стоявшего перед забитым окном опустелого флигеля.

Не прошло и минуты, как они уже целовались. Посыпались перекрестные вопросы:

– Что ты здесь делаешь?

– А ты, дядя, зачем сюда приехал?

– Я поджидаю «Колорадо».

– И я.

– До какого города?

– В Астрахань, а ты?

– Тоже – и прямо на войну! И вот захотел проститься со всем, что было дорого. По мнению Антипа, война будет маленькая, а все-таки и в маленьких войнах убивают насмерть. Я хочу, дядя, оторвать ставню и побывать в комнате Ирины.

– Не проще ли позвать сторожа, спросить у него ключ и обойтись вообще без преступлений, хотя бы и романического характера?

Вскоре Сила Саввич как был в халате, так и прибежал с «житием» в одной руке и со связкой ключей в другой.

Войдя в дом, Узелков нашел комнаты Ирины в совершенно нетронутом виде, точно хозяйка ушла на прогулку неподалеку в парк. На столе лежала объемистая рукописная тетрадь, озаглавленная «Дневник женщины-врача Ирины Гурьевой».

«Не своровать ли? – мелькнуло у него в голове. – Ну это, как дядя скажет. Нельзя ли, однако, узнать, на ком останавливались ее мысли в минуту бегства».

«Отец! – пробегал Узелков последнюю страницу дневника. – Бежать от тебя, как от отца и друга человечества – двойное безумие. Не приходит ли тебе в голову мысль, что я увлечена Холлидеем до степени падения? Ничего подобного! Ты мне веришь, я не способна на ложь и особенно перед тобой, тем не менее бегу от тебя. Из этого дневника ты увидишь, что я не люблю Холлидея, но принадлежу ему, для меня он неотразим! В нем масса загадочной силы. Теперь он требует, чтобы я бежала, и я… покоряюсь».

– Ты читаешь чужой дневник? – спросил Можайский, найдя Узелкова на месте преступления.

– Ах как это интересно! – оправдывался Узелков. – Ведь это исповедь светлой, непорочной души.

– Потому-то и нельзя читать, что это исповедь светлой и непорочной души.

– Неужели, дядя, ты не прочтешь?

– Ни одной строчки.

– Не оставлять же эту драгоценность в добычу мышам, времени и забвению.

– А мы отошлем его князю Артамону Никитичу.

– Ты, дядя, пуританин, а я не в силах относиться так строго к своим поступкам. Притом же ты не любил Ирину, а я… а я возьму здесь хоть что-нибудь на память о ней. Я возьму этот сломанный гребешок, которым она расчесывала свою дивную косу. Или нет, я возьму эту маленькую подушечку; пусть она будет моим амулетом.

Однако Узелкову показалось недостаточным похищение на память о Гурьевке одной маленькой подушки. Ему понадобились и сломанная пряжка, и обрывки кружев, и брошенный пучок полевой травы.

– «Колорадо» бежит! – выкрикнул в окно Антип и побежал к пристани помахать флагом.

Нужно было торопиться. В поспешности Узелков потерял прежде всего пряжку, потом кружева и пучок травы и в конце концов на память о Гурьевке у него осталась только маленькая подушка. Для нее он нашел сохранное место – на груди под сюртуком; при этом он почувствовал двойное удовольствие: грудь сделалась выпуклее и амулет очутился у самого сердца.

Благодаря вынужденной поспешности друзья не обратили внимания на некоторые необычайные явления. Прежде всего слезы Антипа, которыми он проводил кадетишку и Бориса Сергеевича, были далеко не обычным явлением. Этот ракитовый куст имел о происхождении слез очень смутное представление. Более загадочное явление друзья могли подметить на пароходе, а именно на верхней его галерее, откуда было так удобно любоваться Княжим Столом и всем горным берегом. Ландшафт этот привлекал сосредоточенное внимание одной пассажирки, которая, завидев лодку Антипа, поспешно опустила вуаль и скрылась в каюте.

XXI

Не успел Можайский устроиться на пароходе, как перед ним предстал волгарь Радункин. Чувствуя себя при капитале, он не чуждался игриво-покровительственного тона.

– Не изволите ли, ваше превосходительство, состоять в погоне за ветлянской чумой? – спросил он во всеуслышание, с целью чтобы вокруг него повеяло ароматом генеральского титула. – Спрашиваю потому, собственно, что Петербург все еще тычет рогатинами в наши тузлуки.

– Хотя шерстью не торгуем, но знакомству очень рады, – ответил Можайский с холодной иронией. – За чумой не гонюсь, но мне приятно встретиться с таким, как вы, знатоком Волги.

– Чуму выдумали люди, которым нужно было всенародно показать мягкость своего сердца и неустрашимость перед Божиим бичом.

– Это убеждение Поволжья или только астраханских купцов? А впрочем, извините, я переоденусь и тогда охотно побеседую с вами за завтраком.

Радункин на пароходе был как дома. Волга знала своего излюбленного сына.

– Привет сельдяным королям! – провозгласил он, подойдя к кружку солидных людей. – Не требуется ли соли? Могу служить полумиллионом эльтонки, хотя бы в рассрочку и без профита.

– Что с тобой стряслось? – удивился сельдяной кружок.

– Ничего не стряслось, а так, ликвидирую соляное дело.

Кружок состоял из разновидностей, которые могли сплотиться только общностью денежных интересов. На почетном месте восседала – и не без кокетства – армянская дама с томными глазами и с растушевкой в разные приятные колеры. Возле нее степенно озирал божий мир отец протоиерей старого калибра, а по другую сторону грузно вздыхал купеческий механизм с неимоверными бриллиантами на жирных пальцах. Около них услаждались шампанским юнец, спешивший в Астрахань укрепляться в правах наследства, еврейчик с портфелем и волгари, не вошедшие еще в большие капиталы.

– Откровенно признаюсь, – исповедовался юнец, укреплявшийся в правах наследства, – мне не ясно филологическое происхождение самого названия «бешенка»? Почему бы ей не остаться при названии, известном еще во времена сарматов?

– Сельдь мы называем бешенкой по ее неимоверной резвости, – заметил отец протоиерей. – Резвость ее такова, что походит даже на помрачение рассудка.

– Тогда назовите ее резвушкой, не правда ли, княгиня? – обратился галантно юнец к армянской даме. – По утверждении в правах наследства я прикажу всем своим ватагам называть бешенку резвушкой. Надеюсь, что и вы, княгиня, изгоните у себя это глупое слово «бешенка»!

– И выйдет из вашей резвушки одно разорение! – буркнул купеческий механизм с бриллиантами.

– Почему же? В филологическом отношении…

– Мы в ваших филологиях не сведущи, но знаем твердо, что от перемены в названии может произойти в капиталах умаление. Не станет мужик потреблять резвушку, когда он привык потреблять бешенку. А впрочем, зовите свою сельдь хоть розой душистой, мы останемся при бешенке.

– Вы говорите, батюшка, что она зовется бешенкой за неимоверную резвость. В чем же проявляется эта резвость?

– Она из воды скачет и даже прыгает ловцу на колени.

– Какая глупая! – заметил юнец, причем пытливо взглянул на колени армянской дамы.

Заметив этот взгляд, дама повеяла на себя платочком.

– Не только на колени, – заметил один из волгарей, не вошедших еще в тело, – а даже бросается на песчаные отмели целыми стадами.

– Это когда птица-рыболов гонит ее своими крыльями, – пояснил отец протоиерей.

– Но как же птица может преследовать рыбу?

– На все, ваше сиятельство, своя манера. Косяк, скажем, идет метать икру из горько-соленых вод в сладкие. Над рекой вьются тогда стаями рыболовы, и вот они дружненько спускаются к самому уровню воды и больше ничего, как похлопывают крыльями. Напуганная сельдь мчится тогда, не глядя на путь, и выбрасывается целыми стадами на берег, а птице-рыболову то-то и нужно.

– А как нынешний улов красной рыбы?

– Да вы красную отличите ли от частиковой? – спросил купец с завидными бриллиантами. – Ваш дяденька, с которым мы имели хорошие дела, оставил свои капиталы, да оставил ли он вам свое рыбоведение? Подержите экзамен: осетр да стерлядь частиковая рыба или красная?

– Разумеется, красная.

– Ничего это, ваше сиятельство, не разумеется! Осетр причисляется к красной, а стерлядь к частиковой породе.

– Ничего, молодой князь выучится, – вступилась за юнца армянская дама и опять повеяла на себя платочком.

– Так вам, господа, не требуется соли? – спросил Радункин. – А соль у меня хорошая и, право, отдаю себе в убыток.

– Пообождем, тузлуки уже заложены, а в амбарах не без запаса.

В это время Можайский и Узелков вышли к рубке и поместились недалеко от кружка сельдяных королей.

– Что новенького? – спросил Радункин, не оставляя своего приятельского кружка. – Что поделывает наш архистратиг Михаил?

– Из новостей могу вам сказать, что состоялось решение сложить акциз с соли, – отвечал Можайский. – Не правда ли это очень крупный подарок всей Нижней Волге?

– Вы это верно знаете? – лихорадочно посыпались вопросы из кружка сельдяных королей. – С какой же, с озерной, с каменной или со всякой?

И юнец с правами наследства на бешенку, и армянская дама с томными очами, и благообразный батюшка, и купеческий механизм – все пришли в раж и быстренько разбрелись по пароходу пошептаться со своими приказчиками. Одному Радункину весть эта была неприятна.

– То-то, Кронидушка, ты так умильно да стыдливо предлагал свой запасец по дешевой цене, – заметил купеческий механизм. – Ох, заберешь ты Волгу в свои руки.

– Господа, господа, тост за Николая Христиановича! – провозгласил юнец с правами наследства. – Его просвещенному взгляду…

– А что это за человек? Мы живем по старине и насчет тостов, если они без чина и звания, очень опасливы. Бывает, что пьешь как бы за человека, а потом от следователя запрос: чему радовался?

– Вы не знаете Николая Христиановича? Вы не знаете министра, подарившего нам безакцизную соль?

– Вот на сей раз действительно стыжусь. Княже, строчи телеграмму!

Юнец сочинил телеграмму с выражением от всего Поволжья восторженной благодарности автору свободной соли. Население «Колорадо», переполненное сельдяными королями и их сподручными, возликовало перед свободною солью, как ликовал некогда иудейский мир перед золотым тельцом…

Добросовестно поддерживая славу знатока Поволжья, Радункин охотно делился с Можайским запасом своих сведений.

– Костычевские горы! – провозглашал он по мере движения парохода. – Здесь чудеснейшие пещеры, из которых выкрикивали: «Сарынь на кичку кинь!»

Об Александровском мосте он заметил, что инженеры, опоясав железным кушаком Волгу, сплотили коренную Россию и Сибирь в отдельную часть света.

– Отныне география должна делить землю на шесть частей: Россию, Европу, Азию…

– Хвалынск! – продолжал он объяснять по мере движения к Астрахани. – У староверов он идет за стольный град.

– Балоково, в котором все жители состоят в мартышках. Так мы зовем приказчиков хлебных торговцев.

– Вольск! За ним идут немцы с горчицей и немки с сарпинкой: Шафгаузен, Гларус, Базель, Цуг, Люцерн…

– Столбачи! Отсюда идут клады Стеньки Разина.

– Нобелевское королевство!

– Болда, а на Болде Астрахань! Пожалуйте, приехали!

Они входили в своеобразную гавань перед своеобразным городом. Гавань вмещала громадную флотилию судов всех типов и рангов. Рядом с трехэтажным пароходом тискалась дрянная лодчонка, бегавшая только на девять футов и обратно. Керосинники сталкивались с рыбниками. На капитанских мостиках показывались и флотские погоны под соломенными сомбреро, и персидские сахарные головы, и чалмы, и халаты.

Столица Астраханского царства, а потом Золотой Орды умудрилась построиться с таким правильным расчетом, чтобы Волга могла ее смыть без особого насилия. Старик Гамелин уверял, что для приведения этого института заразы на степень благоустроенного города мало человеческой жизни. С той поры миновало полтора века, и Ямгурчеево городище продолжает оставаться по прежнему протухлым местом свидания Европы с Центральной Азией. Мало того, сельдяные короли тщательно оберегают ржавую атмосферу своей столицы в предположении, вероятно, что бешенка не найдет без нее дороги в их тузлуки.

XXII

Последняя восточная война представляла так много предметов для размышлений, что Скобелев решил испытать при помощи Можайского совершенно новые порядки удовлетворения солдатского аппетита. Дело это началось в Астрахани, куда по Волге шла масса продуктов для сплава через Каспий в Туркмению. В Астрахани Можайский преобразился в форменного человека.

– Вы, Евгений Онегин, с корабля на бал, – заметил Узелков дяде, торопившемуся в какую-то приемную комиссию. – Да и какой же вы теперь видный мужчина! Нужно признаться, что генеральская подкладка – недурное украшение.

Вошел слуга-армянин. Ему прежде всего понадобилось разогнать салфеткой мириады астраханских мух, осаждавших каждую каплю и каждую крошку. Потом уже он доложил о приходе полевого контролера Зубатикова.

– Кто за нас и кто против? – спросил Можайский, обменявшись официальными любезностями со своим сотрудником.

– За нас медики, а против – интендант с подрядчиками. Я должен признаться вашему превосходительству, что на меня посланы уже две жалобы в Тифлис.

Контролер гордился жалобами на него как аттестатами благонамеренности.

– Вам ли унывать? Вы испытали все контрольные тяжести восточной войны, а теперь наше положение далеко лучше тогдашнего. Михаил Дмитриевич на нашей стороне, а при этом условии не трудно сделать много хорошего. Объясните, в частности, что у вас случилось с картофелем?

– Наполовину с мязгой. Я приказал сварить суп из него и подать подрядчику – оскорбился!

– А с хреном?

– Вместо хрена он ставит мочалки.

– Прекрасно, идем в атаку!

На дворе, где шла приемка военных запасов, царила величайшая сутолока: подсушивали размякшие галеты, заделывали масло в бочонки, сортировали хрен, вывозили куда-то картофель…

– Что у вас делает купец Радункин? – спросил Можайский, увидев неожиданно Кронида Пахомовича на дворе приемной комиссии.

– Он-то и есть поставщик гнилого картофеля и мочалок вместо хрена.

– Приятно слышать.

Просвещенный волгарь был очень удивлен, увидев Можайского в роли главного наблюдателя за неизмеримыми аппетитами подрядной силы.

– Какая счастливая встреча! – восклицал он, когда Можайский отрекомендовался членом комиссии. – Вот теперь дело пойдет ходчее, а то у нас тут заминочки да придирочки…

– Насчет картофеля или хрена? – спросил Можайский с откровенной прямотой.

– Насчет всего-с.

– Осмотрим прежде картофель. Но здесь я вижу одни отбросы, а годный где же?

– То есть как отбросы?

Радункин как-то быстро потускнел и спал с голоса, развязности как не бывало, а Зубатиков, напротив, просветлел и принялся ворошить мязговатые комья.

– Неужели вы решаетесь предложить эту мерзость на продовольствие нашего отряда? Помилуйте, Кронид Пахомович, не то что желудок человека – ротный котел и тот запротестует против вашего компоста.

– Картофель действительно несколько тронулся…

– А цену-то вы взяли как за кондитерский товар?

Представитель интендантства все это время благоразумно молчал и даже удалился как бы по надобностям службы в совершенно пустой амбар. Прочие члены приемной комиссии, пришибленные жалобами, посланными в Тифлис, ободрились, так что битый неоднократно судьбой доктор Рымша и тот выступил гоголем.

– На хрен извольте взглянуть, – подсказал он Можайскому с несколько напускной решимостью.

– И на куколь, – подшепнул ветеринар.

– И на мясные консервы, – добавил громче всех полевой жандарм.

Можайский видел необходимость нанести решительный удар зарождавшемуся злу в самом начале экспедиции. День целый он провел в разного рода испытаниях припасов и грубыми приемами, и утонченными, и экспертизой, какую только можно было добыть в Астрахани.

– Господин Радункин, вам необходимо немедленно переменить все припасы, – объявил свое заключение Можайский, – иначе я телеграфирую командующему о необходимости отстранить вас от всякого участие в продовольствии отряда.

Просвещенный волгарь никак не ожидал подобного пассажа. С мольбой взирал он теперь на интендантского агента, который и не замедлил выступить с защитительным словом в пользу гнилого картофеля.

– Ваше превосходительство, такой строгостью вы лишите нас надежных подрядчиков, и отряд останется без продовольствия. Нельзя в хозяйственных делах обращаться с формальной неукоснительностью. Господин Радункин готов переменить, он улучшит и сдобрит…

– В какой же сорт вы запишете эту гниль?

– Где же здесь гниль?

– Сюда попало кое-что по недосмотру из второго сорта, – пояснял Радункин, – а гнили нет никакой. Но если вы так строги, то ради достоинства фирмы… я готов подвезти новый продукт.

– А хрен?

– Хрен точно что привял и как бы потерял свою природу. Выброшу – нечего делать! Убыток большой, но ради чести…

Покончив астраханские счеты, Можайский собрался в дальнейший путь; ему предстояло объехать весь восточный берег Каспия.

Переезд из Астрахани к морской пристани совершался тогда на небольших пароходах, щеголявших неопрятностью и отсутствием всякого комфорта. Дамам отводилась на них какая-то будочка, а остальной публике, и то которая почище, выставлялись захудалые диванчики.

– В капитанской будочке сидит таинственная незнакомка, – сообщил Узелков дяде, – она едет в Персию, англичанка. Задыхается под вуалью, но не поднимает ее, должно быть, из страха перед комарами.

– Когда ты успел узнать все это?

– А я сказал капитану – он из астраханских мещан, – что генерал требует назвать ему всех главных пассажиров.

– Ты злоупотребляешь подкладкой моего пальто.

– Тсс, слушай, дядя, слушай! Речь идет о тебе!

За стенками господских диванчиков расположилась на палубе артель, в которой шла оживленная беседа на тему сегодняшних событий в Астрахани.

– Посмотрел он, братцы, на картофель, – повествовал один из рабочих своим товарищам, – и кричит: «Позвать сюда подрядчика!» Пришло наше дитятко, да только без форсу. «Господин Радункин, – спрашивает, – вы ставите картофель? По-вашему это картофель?» – «Картофель, ваше превосходительство». – «А зачем он запах от себя пущает? Угодно вам скушать коклетку из такого картофеля?.. Эй, повар!» Наш-то взмолился и говорит: «Я по старой вере и картофель не употребляю».

– Хитер, бестия!

– Радункин, одно слово!

– Нет, ты насчет хрену, как он его хреном пронял!

– Позвать, говорит, подрядчика, что ставит хрен на царское войско. Опять же явился Радункин. «Рази это хрен?» – «Извольте, – говорит, – попробовать на скус». – «Ты еще грубить? В таком разе вот тебе три поганые корешка – уплетай!..» Ай, батюшки, – внезапно прервал себя рассказчик, – вон сидит, глазастый!

Артель воззрилась на Можайского с вопросом: «Как бы и нам чего от тебя не перепало за рассказ-то?» Но ей ничего не перепало, а все-таки она порешила перебраться на другую сторону парохода.

Узелкову ужасно хотелось расхохотаться. Ему особенно понравился приказ ревизора уплести три поганых корешка.

Вскоре, впрочем, он забыл и таинственную незнакомку в капитанской будочке, и интересный рассказ артели. Южная ночь манила его не то к дреме, не то к обычным мечтам молодых офицеров перед наступлением войны. Сначала он любовался неоглядной пеленой ярких звездочек, но скоро они приняли форму георгиевских крестиков и начали поминутно срываться с выси в темное пространство. Один из них угодил-таки ему на грудь и притом не просто повис, а был приколот женской рукой. Возле Георгия поместился Владимир с бантом, а там засияла вся грудь, и только глубокий сон прервал счастливые грезы поручика.

Можайский не мог так легко примириться с мириадами комаров. Охраняясь от этой силы, он решил укрыться в капитанской будке, служившей не только салоном для дам, случайно путешествовавших к Девяти футам, но и убогой читальней.

Незнакомка оставалась под вуалью. Можайскому показалось, что при виде его она вздрогнула и внутренне засуетилась. Библиотечного материала было немного: несколько номеров местного издания сельдяных королей да забытая пассажиром книжка о путешествии Васко да Гамы. Просмотрев в сельдяном органе цены на бешенку и улыбнувшись над размышлениями обывателя о том, что тузлуки способствуют процветанию Волги, Борис Сергеевич остановился на вуали незнакомки.

Ему казалось, что под этой легкой тканью идет сильная тревога. При всякой иной обстановке он счел бы нравственной дряблостью измерять глазами рост незнакомки, определять цвет ее волос, уловлять контур руки… а теперь точно ему подшептывало…

– Все равно вы заговорите со мной, это ясно, – прервала молчание незнакомка, приподнимая вуаль, – а играть с вами в прятки я не хочу…

– Вы, Ирина! – воскликнул он, порываясь на пожатие, а может, и на поцелуй ее руки. – Вы здесь! Но по какому случаю и куда вы едете? Здесь ведь конец света.

– Прежде всего сохраните мое инкогнито перед вашим молодым другом. Пусть я останусь в его глазах англичанкой, не понимающей по-русски.

– Хорошо, но, право, я не могу прийти в себя. Откуда вы и куда?

– Из Англии, куда я ездила по требованию мистера Холлидея представиться его родным, и направляюсь в Персию, куда он уехал с экстренным поручением в тамошнее посольство.

– Вы были в своей усадьбе?

– Нет, мне было тяжело ворошить прошедшее. Притом же, вероятно, и безмятежная тишина Гурьевки навевает впечатление могильного склепа.

Оба они задумались.

– Ирина Артамоновна, я унес с собой ваш дневник, но, видит бог, я не прочел из него ни одной строчки.

– Я оставила его в предположении, что отец заглянет после моего бегства ко мне в комнаты и прочтет мои признания. Но теперь, если вы желаете сохранить обо мне память, оставьте его у себя. Мои признания послужат объяснением многих загадочных для вас вопросов.

– Вы куда?

– В Энзели, а вы?

– Я мимо Энзели к Чекишляру.

– Следовательно, мы пробудем на одном пароходе около пяти суток, очень рада. Я всегда хорошо чувствовала себя в вашем присутствии.

– Разрешите ли говорить с вами во время дороги?

– Только не при Узелкове. Ах, не он ли глядит в окно?

Можайский поспешил выйти из рубки.

– Молода, красива? – запрашивал дядю Узелков. – Познакомились?

– Чистокровная англичанка! Губы на вздержке, ланиты из непрожаренного бифштекса и, вероятно, потягивает через соломинку замороженное шампанское.

– Бог с нею, пусть потягивает! – решил великодушно Узелков. – Говоря откровенно, английская мисс не в моем вкусе. Вот если бы Тамару встретить!…

– Это где же, на девятифутовой пристани или в Туркмении?

– На Кавказе. Кавказ без демона и Тамары немыслим. Повоюю в Теке, прихвачу Владимира с бантом и анненский темляк… а потом в горы Кавказа на отдых – и, Тамара, где ты?

XXIII

На взморье, у девятифутовой пристани, суда обмениваются волжскими и каспийскими грузами и пассажирами; здесь круглые сутки стоит неумолчный гул трудовой жизни. Взморье в эту ночь отдыхало. Морской пульс поднимал ритмические волны, отражавшие бесконечные снопы судовых огней. Во мраке ночи суда казались титанами, всплывшими из морской бездны, чтобы подышать и понежиться на золотой волне.

На одного из этих титанов при помощи матросов и при свете ручных фонарей перешли пассажиры речной посудины. Взбираясь по трапу, Можайский поддерживал даму с вуалью.

– Один из Тавасшернов, – рекомендовался ему капитан морского парохода. – К сожалению, мои обе каюты заняты, но если ваша супруга не побрезгает салоном…

– Не упреждайте, капитан, событий, я не женат! – пошутил Можайский. – Дама, которую вы видите – она не расстается с вуалью в страхе перед вашими комарами – супруга английского агента в Персии.

– Миссис Холлидей! Прекрасно! Ее каюта свободна, и я немедленно снимусь с якоря. К сожалению, сильное падение барометра предвещает свежую погоду, а у меня, как на грех, набралась целая толпа детишек…

– Имейте в виду, что миссис Холлидей женщина-врач и именно по детским болезням.

– Прекрасно, но англичанки слишком заражены своим британским величием, и, пожалуй, она не осчастливит своим вниманием мою мелкоту.

– Напротив, сколько я знаю, она женщина с необыкновенно доброй душой. В случае необходимости рассчитывайте и на меня, капитан, как на фельдшера.

– Спасибо.

Обруселый, хотя все еще угрюмый с виду норвежец, не тратя слов и времени, призвал к общей работе все подвластные ему мускулы. С высоты своего мостика он пустил в ход электрические кнопки, рупор и хорошо развитые легкие, привыкшие осиливать basso profundo освирепелой бури.

Буря же, очевидно, приближалась серьезная. Прежде всего утонула или куда-то исчезла позолота волны, потом застонали и заскрипели снасти, и, наконец, пульс моря начал беспорядочно раскидывать брызги и пену.

– Не боитесь ли вы качки? – заботливо спросил Можайский, провожая в каюту Ирину Артамоновну. – Капитан предвидит бурю.

– Не знаю, кажется, я не подвержена морской болезни.

– Станете помогать больным, хотя бы только детям?

– Если вы будете моим помощником.

Можайский ответил пожатием руки.

– Мне не хотелось бы оставаться под этою глупой вуалью, но наш милый Узелков феноменально несносен. Он испортит мне всю дорогу.

– О, в таком случае я отправлю его в Астрахань.

– Речной пароход еще у борта.

С этой мыслью Можайский отправился в общий салон, где и нашел Узелкова в тяжелой заботе о забытом в Астрахани кителе.

– Терпеть не могу морской качки, – ворчал Можайский, раскладывая свои вещи, – а тут как нарочно надвигается морская сутолока. Главное же, я оставил портфель в Астрахани.

– А я – китель в гостинице.

– Китель? Ты явишься в отряд без кителя? Это, мой друг, непорядок.

– Вот я и думаю, не возвратиться ли мне в Астрахань? На следующем пароходе я перегоню вас прямым рейсом.

– По правде сказать, я даже удивляюсь, с какою целью ты едешь в круговую прогулку. Мне нужно по делам, а тебе?

– Тогда благослови, дядя, обратно в Астрахань.

– И думать не о чем, прощай!

Узелков быстро перебрался на речной пароход, который и поторопился укрыться от надвигавшейся грозы между камышовыми плавнями одного из рукавов Волги.

По признаниям физиологов и по законам отцов греческой драмы, суждения человека об одном и том же предмете зависят от таких краеугольных камней, как время, место и обстоятельства. Физиологи допускают, впрочем, и исключения из этого общего правила, прежде всего для строго уравновешенных натур, а потом для чувства искренней любви. Относительно любви отцы греческой драмы прямо-таки утверждают, что она не признает над собой господства ни полярного круга, ни тропиков и так же смело командует сердцами во время циклона, как и при нежных звуках арфы…

Необычайно сильная качка и свист бури не препятствовали Можайскому предаваться размышлениям, насколько верны положения, которым там рабски подчинялись классики Эллады. Впрочем, от этих обветшалых старцев он не затруднился перескочить умственным взором к более современным правоведам в области ума и сердца. Пропустив мимо себя Леббока и Спенсера, он остановился было на мрачном Шопенгауэре, но и этому не посчастливилось. Да и действительно: кому приятно услаждать себя доводами о том, что жизнь – несчастье, а любовь – преступление? Немало повел народу граф Лев Толстой за многими из своих тезисов, но когда он объявил, что любовь к женщине, как к объекту, расхищающему достоинство человека, преступна… на зов его откликнулись только поизношенные и хилые субъекты.

Однако пароход, казавшийся ночью в тихую погоду титаном, умалился перед бурей, и хотя он все еще бодро разрезал волну, но уже вздрагивал и отфыркивался фонтанами брызг.

– Давно не было такой свежей погоды! – заявил Тавасшерн, входя в общий салон. – Как вы полагаете, согласится ли миссис Холлидей открыть у меня амбулаторию для детишек?

Капитан интересовался в жизни только своим судном и маленькими детьми. Много лет тому назад волна смыла за борт двух его сыновей, и с той поры он не мог видеть детских страданий.

– Думаю, что она охотно позаботится о ваших детях, – отвечал Можайский, лениво расставаясь со своими мыслителями. – Притом же, помните, что она хорошо говорит по-русски.

– Англичанка – и говорит по-русски, да это прелесть! – воскликнул капитан, выбегая из салона.

Каюта миссис была неподалеку.

– Извините, это не я беспокою вас, а мои пароходные дети, – оправдывался он, постучавшись в дверь каюты. – Аптека у меня хорошая, а врач остался на берегу, не поможете ли?..

– Конечно, с большим удовольствием, – послышался ответ из каюты.

– Но как вам быть без помощника?

– Попросите господин Можайского.

Капитан вновь появился в салоне.

– Ваше превосходительство, – взмолился он перед Борисом Сергеевичем, – без вашей помощи обойтись невозможно. Не за себя прошу – за деток, они ревут пуще морской бури, а которые послабее, те уже позеленели точно перед смертным часом.

Можайский не заставил себя упрашивать. Он проводил женщину-врача в аптечную каюту, а капитан отправился к пассажирам подбодрить их предложением медицинской помощи. В аптеке едва можно было повернуться. Окинув испытующим взглядом всю систему расположения лекарств, женщина-врач обратилась к своему помощнику с наказом:

– Извольте вносить сюда детей, но если вы брезгливы…

– Нет, право, нет! – возразил Можайский, забывая, что фемистоклюсы никогда не веселили его взор.

– Прикажите подать сюда теплой воды. После каждого ребенка окунайте руки в этот раствор и не мешкайте.

Когда объявление о медицинской помощи достигло пострадавших от морской болезни, то первым пациентом появился у дверей амбулатории верзила-персиянин.

– Этого пациента я не могу ввести к вам, – объявил Можайский. – Он здесь не поместится. Представьте себе переносчика тяжестей, на спине которого может поместиться концертный рояль. У него на ноге стерты три пальца, так что противно смотреть.

– А если противно, так возвратитесь на бархатный диван к сигаре и газете, но прежде скажите этому страшному человеку, чтобы он выставил сюда свою раненую ногу.

Можайскому не было времени ни возражать, ни оправдываться; разумеется, он не возвратился на бархатный диван и уступил свое место верзиле с его истерзанной ногою.

– Без хирургической операции не обойдется, – объявила миссис Холлидей с чувством сожаления. – В первом попутном городе его нужно сдать в больницу, но если не наложить теперь же антисептическую повязку, то у него образуется гангрена. Обмойте его рану, а я тем временем приготовлю повязку.

Можайский не готовился в фельдшера, и все-таки ни один чернорабочий не имел такого усердного, как он, брата милосердия. Докторша поблагодарила своего помощника ласковой улыбкой. Верзилу заменил русский священник в бедной рясе и порыжелой шляпе.

– Девочку мою лихорадка треплет… если что возможно…

– Вы где помещаетесь, батюшка? – спросила миссис Холлидей.

– По нашим недостаткам, на палубе.

– Борис Сергеевич, возьмите ребенка на руки и отнесите в мою каюту. Пусть горничная уложит его на диван и не отходить, пока я не приду. Батюшка, у вашей дочки действительно лихорадка, и на палубе в такую непогоду ей будет дурно. Пусть она побудет в моей каюте, доверяете?

– Сказывают, что вы иноверка, но, может быть, вы примете благословение от православного священника?

– С удовольствием и благодарностью.

После батюшки заглянула молодка:

– Мому мужу от запоя не дадите ли чаво?

– Не место, матушка, и не время, – строго заметила докторша. – Вези его на берег и лечи. Но почему не несут детей? Борис Сергеевич, обойдите пароход.

Скоро амбулатория не могла пожаловаться на недостаток практики. При бессилии, однако, медицинской помощи против морской болезни докторша предпочла собрать в свою каюту всех плакс и ревунов кавказского прибрежья и вместо аптечного зелья предложила им поднос со сластями.

– Борис Сергеевич, я очень устала, – объявила она наконец, – но прежде чем появится у меня тошнота, отведите меня в каюту. Об одном прошу вас, при первом же приступе морской болезни оставьте меня.

– Вы лишаете меня возможности служить вам?

– Да, но из побуждения, которое граничит с кокетством. Морская болезнь уродует человека, а мне хотелось бы, чтобы вы… именно вы…

Но барометр уже поднимался.

– Господа, я предсказываю, что ваши подвиги милосердия увенчаются достойной вас наградой, – пообещал Тавасшерн, заглянув в амбулаторию.

– А именно, капитан?

– Переходом от шторма – поймите, мы шторм выдержали! – к приятному зефиру, от каспийской сутолоки к длинной и мягкой волне и, наконец, прекрасным обедом с осетрами и стерлядями.

Предсказание сбылось, обед вышел на славу.

– В честь добросердечной женщины, к какой бы нации она ни принадлежала! – провозгласил тост милый капитан. – По влечению же сердца и по просьбе команды прошу позволения поцеловать руку, которая не отказалась перевязать тяжелую рану моего матроса.

Капитан не встретил отказа.

– За ваше здоровье, как за хорошего товарища во время морской бури, – проговорила вполголоса миссис Холлидей, протягивая свой бокал Можайскому. – Сегодня я убедилась, что истинная дружба отлично познается во время шторма.

– Я могу только отвечать пожеланием являться к вам на службу при каждом девятом вале на вашем жизненном пути, – выразил и свое пожелание Можайский.

– Обмен вашими любезностями подтверждает, что счастливо обойденная опасность располагает к возвышенным и нежным чувствам.

Таково было мнение капитана Тавасшерна. Его мнению готовы были верить и миссис Холлидей, и Можайский, предпочитавшие, однако, подтвердить свое согласие пожатием рук – не для всех заметным и потому более долгим и сердечным, нежели то предписывается застольными порядками.

XXIV

На третьи сутки пароход скользил уже по слою нефти, следовательно, у берегов Апшерона. Путникам открылся Черный городок с его обычной картиной: сотнями высоких заводских труб, старательно коптивших небо и неустанно распространявших непроницаемую тучу дыма. Необычным казалось только появление на Балаханской площади колоссальных столбов пламени, наводивших ужас на каботажную флотилию.

Там на площади возле целого строя деревянных вышек, покрывающих колодцы с нефтью, клокотало в огне озеро, подожженное чьей-то неосторожной, а может быть, и преступной рукой. Озеро накопилось в последние дни из неожиданно брызнувшего фонтана. Его не могли закрыть никакими механическими запорами, и он продолжал выбрасывать в добычу огня тысячи пудов горючего материала. Только в Пенсильвании и возле Баку можно видеть изредка подобные грозные явления.

Пароход не успел причалить к пристани, как на нем появился контролер – второй экземпляр Зубатикова.

– Фруктовая кислота с большими примесями, как прикажете? – отрапортовал он Можайскому с места в карьер.

– Я должен признаться, что не имею никакого понятия о фруктовой кислоте.

– Это набор полузрелых фруктов. В отряде они будут служить приправой к пище для предупреждения цинги.

При всем важном значении фруктовой кислоты контролер окончил свой доклад вопросом:

– Не побываете ли на пожаре?

– Разве это так интересно?

– Адская картина! Сперва вспыхнуло озеро, а потом огонь перебросился к фонтану, и теперь вышки пылают ярче факелов.

Сказав слишком много постороннего, второй экземпляр Зубатикова обратился к настоящему делу:

– Слива хорошо выглядит в кислоте, но абрикос попал уже в мягком состоянии.

Можайский отправился в город решать вопрос, действительно ли абрикос попал в кислоту в мягком состоянии. Дорогой он заметил, что бакинцы объяты ужасом, точно под их ногами не осталось ни одной капли нефти. Такою паникой могли бы быть охвачены одни только астраханцы при вести, что бешенка оставила навсегда их Волгу.

– По общему порядку вам, миссис Холлидей, следует сойти на берег и осмотреть Девичью башню, – объяснил Тавасшерн, едва уловивший свободную минутку в массе своих хлопот. – Но увы! Место, где так поэтично страдала сказочная девица, – теперь заведение для шашлыка и выпивки. Мне остается поэтому предложить вам прогулку на катере вдоль берега к пожарищу.

– Благодарю вас, капитан, но, право, мне одной даже и страшно. Если можно…

– Обождать господина Можайского? Сделайте одолжение, ведь у меня здесь большая погрузка.

Разобравшись с кислотой, Можайский возвратился к пароходу, где очень обрадовался обязательному предложению капитана.

– И при этом не торопитесь, – пояснил Тавасшерн, – здесь я нагружаюсь леденцами для персидских гаремов и свечами для мечетей Ирана. С Богом!

На катере, направлявшемся вдоль берега к Черному городку, миссис Холлидей первая нарушила молчание.

– Вглядываясь в ваши характерные отличительные признаки, я начинаю терять веру в некоторые основные начала физиологии, – заметила она своему спутнику. – Вы должны бы служить представителем энергии, а между тем вы уступили Марфу без боя, точно никогда и не любили это кроткое создание.

– Согласитесь, что в конце концов это кроткое создание может служить прекрасной рабыней, но не женой человека, способного, как вы думаете, помериться при случае с прихотями судьбы, – отвечал Борис Сергеевич. – Рабство в супружеской жизни я признаю большим несчастьем. При лучшем исходе оно приносит подвиг бессменного милосердия, а в худшем – крепостничество… и вот где же тут счастье?

– Борис Сергеевич, вы идете против Тургенева, который решил, что чувство любви по самой природе своей отвергает равенство и даже гордится своей подкладкой крепостничества.

– Я не преклоняюсь перед авторитетами, в особенности в их определении жены и женщины. Увы, наши авторитеты и мыслители принесли своим сестрам и дочерям немало вреда. Начало этому злобному направлению одной половины против другой положил, если не считать древних моралистов, Симеон Полоцкий.

– Ведь это ему принадлежит открытие, будто «пол женск есть тля»?

– Ему, да он еще милостив сравнительно с характеристикой в «Слове о злых женах». По уверению этого «Слова» – «женщина прихотлива, льстива, крадлива, злоязычна, колдунья, еретица, медведица, львица, змия, аспид и василиск». В одной шеренге с автором «Слова» идет и подьячий Посольского приказа Котошихин, свидетельствовавший перед всем светом, что нигде нет «такого обманства на девки, яко в Московском государстве».

– Бог с ними, с этими псевдоморалистами, мне обидно за свежих людей. Мне обидно за Лермонтова и за его обидный вопрос: чего не сделает женщина за цветную тряпку?

– Не спорю, вопрос не из рыцарских, но и апостол последней формации, граф Толстой, проводит красной чертой деление всего людского рода на две половины – на мужчин и на продажных тварей.

– К чему все эти перлы издевательства?

– Именно перлы издевательства. Возьмем хотя бы и Гончарова – этого патриарха добрых чувств. Не утерпел и он, чтобы не кинуть в женщину обвинение, будто бы честность ее только случайное и временное явление.

– Больно за оскорбительные отзывы отцов нашей литературы, но в ее общем багаже глумление над женщиною понятно. Положительный тип женщины удается только крупным мыслителям, хорошо одаренным тонкой наблюдательностью, тогда как отрицательный доступен каждому проезжему в литературе молодцу.

– Добро бы при этом русская женщина стояла ниже своей иноземной сестры. Наоборот, она, несомненно, совершеннее уроженок культурного Запада. Англичанка носится с своею респектабельностью как с религиозным культом и в то же время беспощадно – и въявь, и по секрету – наливается хересом и замороженным шампанским. Мисс не затрудняется идти в суд со счетом за неоплаченные женихом поцелуи. Немка – патриархальнейшее якобы существо – наполняет всемирный рынок позора. Француженка помешана на внешности. Итальянка, прости ей господи, глупа бесконечно. У испанки тоже достает ума только для игры веером и глазами. Впрочем, нужно признаться, что и иностранная литература не за женщину и за один светлый образ рассчитывается так же, как и у нас, тысячами нравственных уродов.

– И это совершенно понятно, – заметила Ирина Артамоновна. – Женщина только в последнее время взялась за перо, тогда как мужчина целые века нападал на нее беспощадно. Согласитесь, Борис Сергеевич, что силой одной критики ничто на свете не создается. Указывать на безобразие, и только на одно безобразие, и не давать понятия о красоте – вовсе не значит служить пластике, идее или гражданству.

– Обождем, может быть, классики, проникнувшись красотами Гомера, перестанут бросать в наших женщин грязью и покажут нам желанный образ жены и матери.

– А пока они покажут этот образ, мы, женщины, благодарны Аполлону Майкову за то, что он признал наше сердце хотя бы только задачей, не разрешенной еще умом человека.

Случилось так – и это уже дело психологии, – что дружное нападение Бориса Сергеевича и Ирины Артамоновны против чрезмерной строгости литературных взглядов на внутренний облик русской женщины вызвало у них сродство не в одних только внешних взглядах, но и в глубине душевных тайников. По крайней мере, когда атлеты-персияне уставили катер перед картиной пожара в нефтяном городке, она приняла руку помощи от своего спутника не только доверчиво, но точно от стародавнего друга.

– И вот куда нас хотят отправить так называемые лучшие умы вселенной, – заметила Ирина Артамоновна, указывая на пожарище, – прямо-таки в ад! Но разве же мы такие аспиды и василиски, как говорится в «Слове о злых женах», чтобы служить материалом для геенны. Впрочем, вы поклонник Достоевского, а ведь он тоже сказал, что женщина в состоянии обмануть и Всевидящее Око.

– Это не более как обмолвка нервной натуры умного писателя, которому, во всяком случае, за одну Дуню Раскольникову простится тысяча обмолвок.

Ад, клокотавший перед Можайским и его спутницей, не особенно сильно отпечатлевался в их душевной сфере. По крайней мере на обратном пути к пристани они и не вспомнили о нем и продолжали обмениваться воспоминаниями о прошлом и загадками о будущем.

– Нашу нынешнюю встречу я могу считать только грубой насмешкой судьбы, – заметила как-то вскользь Ирина Артамоновна, как замечают женщины, когда хотят коснуться своего собственного больного места. – Не скрою, вы всегда представлялись мне симпатичным человеком, и мне хотелось бы, чтобы вы были очень счастливы.

– А вы, Ирина, счастливы?

Она долго молчала.

– Как видите, я молчу.

– Из-за недостатка ко мне доверия?

– О нет… повторяю, вы многое узнаете из моего дневника, а теперь я с ужасом думаю: неужели мы очутимся во враждебных лагерях? Знаете, ведь это возможный случай. Холлидей не задумается во имя британских интересов принять агентуру в лагере Теке…

– А что же вас обязывает быть с ним?

– Ничто… за исключением судьбы.

– Вами говорит фатализм?

– Если понимать фатализм в смысле слепого подчинения предопределению, то я менее всего фаталистка. Напротив, мой идеал – это независимость от окружающих лиц и явлений…

– А между тем…

– Не договаривайте, и так как сегодня день признаний, то я объясню вам, при каких условиях я подчинилась так беспрекословно Холлидею. Еще изучая медицину, я находилась в переписке с Фламмарионом и Круксом по вопросам спиритизма. Холлидей был ассистентом Крукса. Через него шла корреспонденция со мной. Спиритизмом я увлекалась искренне, но недолго, и от него у меня осталась только вера в общение миров видимого и незримого, но без малейшей материализации всего бесплотного. На этом выводе я прервала переписку с Круксом, и тогда Холлидей, как агент теософического общества, явился ко мне с доказательствами и убеждениями. Все усилия его, однако, пропали даром, и даже от самой веры в общение двух миров остались у меня обрывки, из которых не получается ничего осмысленного. Испытав поражение в этой загадочной области, Холлидей перешел к более исследованной, в которой я и признаю за ним крупную силу. Он обладает неотразимым гипнозом… и вот теперь я стараюсь выбиться из-под его опеки, но пока не могу. Он влияет на меня, несмотря на время и пространство, а между тем он… не скрою от вас… и почему мне так сильно хочется быть откровенною с вами?… а между тем он… он противен мне!

– Да, но какой же ценой вы можете выбиться из-под его опеки?

– Какой ценой? Судя по теории, я должна превозмочь силу его воли каким-нибудь более могущественным эффектом.

– Не исключая из ряда эффектов и чувство любви?

– Я даже думаю, что любовь как волевое ощущение наиболее в этом случае сильное орудие.

Ко времени возвращения катера к пристани Тавасшерн успел принять весь груз сладостей для персидских гаремов.

– А как пожар? – спросил он миссис Холлидей, поднося ей букет от имени пароходных детишек.

– Вы спрашиваете, как пожар? Пожар, кажется, разгорается, – отвечала она, прильнув лицом к букету. – Трудно предвидеть, на чем он остановится, и кто знает, как и чем он будет погашен!…

XXV

Сердитый Каспий представился за Апшеронским полуостровом в умиротворенном и приятном настроении. Волны поспешали уже навстречу пароходу только ради одного приветствия и ласково расступались, чтобы открыть ему дорогу к дальнему югу. В согласии с ними было и розовое облачко, одиноко плывшее по небу с севера дальнего в сторону южную. Даже и темные, выглянувшие на Ленкоранском прибрежье леса и те очутились в заговоре с картиной общего far niente природы.

В эту жизнерадостную гармонию вошли также Можайский и миссис Холлидей. Теперь вблизи их было так отрадно и светло, а впереди? Что ожидало их впереди? Впереди спускалась ночь, и никакой испытующий взгляд не мог бы проникнуть сквозь ее темную завесу.

Оставив борт парохода, они нашли укромный уголок, чтобы провести прощальный час, перед тем как разойтись в разные стороны. Ранним утром миссис Холлидей предстояло сойти в заливе Энзели на персидский берег.

Пароход шел хорошей повадкой – уверенно и степенно, поэтому на его палубе царило полное спокойствие. При окружавшей тишине беседа их шла обрывками, порой без окончания, порой без вступления…

– Почему бы вам не изменить свой маршрут?

– С какой целью?

– На родине у вас все привязанности – отец, друзья, а может быть, и счастье…

– Вот счастья-то я и не предвижу. Предположим, что я изменю маршрут… и вы тоже… а что же далее? Так называемая чистая дружба между нами невозможна, да и во имя одной дружбы маршрутов не меняют.

– О, я не стану и лгать перед вами! На одну дружбу я не согласен.

И как бы в доказательство своего несогласия на одну дружбу он страстно прильнул к руке молодой женщины.

– Поэтому и не будем менять наши маршруты. За мной, однако, есть долг, я не ответила на ваш вопрос, счастлива ли я. Нет, я несчастлива. Только выйдя замуж, я поняла всю силу розни, не политической или племенной, а душевной между расами славянской и англосаксонской. Что делать, сочтите меня недостаточно культурной женщиной, а я люблю славянскую изнеженность души. Вы спросите, как же я покорствую перед силой такого твердого ума и сухого сердца, как у мистера Холлидея? Я не хочу винить этого человека. Он увлекся мною, не подозревая, что ланцет и микстуры не истребили во мне потребности взглядывать по временам на небо и передавать ему скрытые движения души. Да, русская женщина, я говорю об истинно интеллигентной женщине, находится в конце девятнадцатого века в переходной формации. Мощная сила для нее недоступна, а оставаться в скорлупе улиточного студня она не согласна. Сознаюсь, трудно предвидеть, какой тип выработается из нее, но ее природа богата всеми элементами, чтобы сочетать в одно хорошее целое: мать, деятеля и жену. Я открыла вам всю глубину своей души, а остальное вы поймете и узнаете из моего дневника.

Можайский и Ирина продолжали внимательно смотреть за борт парохода, тогда как мрак ночи не позволял уже различать не только волну от волны, но и воду от судна.

Разумеется, только благодаря этому непроглядному мраку Можайский нарушил священные права собственности: своевольно выбившуюся прядку волос Ирины он покрыл поцелуями…

– Пора расстаться, – прошептала Ирина, останавливая дальнейшие посягательства его на права собственности. – Завтра утром на рейде меня встретит Холлидей, и я просила бы вас… не показываться… не подавать повода к неосновательному предположению. Проводите меня в каюту.

Прощание у дверей каюты могло быть навсегда, на вечность, как же поэтому не переступить за ее порог? Переступили…

– Прощайте, Борис…

О, как люди злоупотребляют иногда прощальными минутами. Правда, нередко только в эти минуты многое неясное и недоговоренное принимает внезапно определенные формы и очертания. Нередко последнее «прости» переходит – неожиданно, взрывом или ослепительным метеором – в объятия и жаркий поцелуй! Так случилось и теперь – и долго-долго этот метеор горел и не рассыпался! Наконец молодая женщина первая увидела опасность…

– Пора, Борис, расстаться…

– Прощай, Ирина…

– До лучших дней.

– Да, если они наступят.

По трапу спускался этот милый, но несносный Тавасшерн, который обещал прийти в салон поболтать с Можайским о делах предстоявшей экспедиции.

Ирина осталась у себя в неосвещенной каюте, не заботясь о том, что через открытый иллюминатор врывались морские брызги.

«Я так блистательно сдала экзамен из физиологии нервной системы, – подсмеивалась она над собой, – и так умело отличала шарики нервных узлов от двуполярных, а между тем источник страстного поцелуя остался для меня тайною? Холлидей тоже целовал меня и нежно, и пылко, но разве я спешила отвечать? А здесь… так отзывчиво, так скоро и даже… если бы он пришел и повторил…»

Ко времени прихода на рейд Энзели Борис Сергеевич заставил себя обратиться в невидимку. Силой воли он превозмог даже такое требование сердца, как проводить Ирину долгим печальным взглядом. Впрочем, что же ему мешало запрятаться где-то там, между снастями, на верхней галерее? Отсюда он увидел как Ирина – да, Ирина, без отчества и титула – изменив родному обычаю, не ответила мужу ответным поцелуем. Она подала ему руку – и только…

XXVI

Продолжая свой курс и миновав островок Ашур-Аде, который давно уже готовится исчезнуть в волнах Каспия, Тавасшерн приблизился к негостеприимному чекишлярскому берегу. Здесь благодаря мелководью верст за пять от берега пароходный винт встревожил морское дно и повел за собой ленту песочной мути.

Бросили якорь. Сердитый бурун долго препятствовал установить сношение с берегом, и только к вечеру показался дымок парового баркаса, рискнувшего выйти в море. Эта злополучная посудинка виляла со стороны на сторону, точно рыба, отравленная кукельваном. На его банкетке ютились несколько человек военной молодежи, обрызганной с ног до головы морской пеной.

– Нельзя достаточно налюбоваться этою необычайною смелостью, – говорил Можайский Тавасшерну. – Мне кажется, что одни истинные моряки могут презирать такую очевидную опасность.

Капитан наблюдал в бинокль.

– О, это наши закаспийские гурманы, – отвечал он. – Чекишлярская кухня доведет их когда-нибудь до катастрофы. Впрочем, граф Беркутов только того и желает.

Фамилия графа была хорошо известна Можайскому.

– Вы говорите, что граф Беркутов ищет смерти?

– Так говорят. А рядом с ним, – продолжал сообщать Тавасшерн, – отрядный казначей, который никак не может решить вопрос, где ему приятнее напиться, на берегу или на пароходе. Вообще же я вижу полный комплект адъютантов командующего: Абадзиева, Кауфмана, Эрдели. Этим юнцам полагается быть храбрыми, иначе Михаил Дмитриевич засмеет их до смерти. Из них Абадзиев уже украшен четырьмя солдатскими крестами и все-таки готов просунуть голову в жерло неприятельской пушки. С ними же полковой командир князь Эристов, симпатичнейший из грузин. Но и треплет же их сухопутные благородия! Ведь в этом паровом котелке каждая трубочка шипит по-змеиному. Сюда, на войну, следовало прислать целую флотилию надежных баркасов, но, видно, все они потребовались для прогулок адмиралов по Маркизовой луже.

Тавасшерн был человеком дела, а не показного блеска.

– Шлюпку на воду и в конвой к баркасу! – скомандовал он наконец своим матросам. – И захватите спасательные круги. Быстро!

Кое-как баркас подобрался к борту. Пароход оживился. Повар его, справедливо считавший гостей из Чекишляра специально своими гостями, заранее уже приготовил неизбежную уху из волжской стерляди и один из классических бефов.

Можайский и граф Беркутов, встречавшиеся в доме князя Гурьева, сошлись по-приятельски и охотно предались воспоминаниям о знакомых им лицах и событиях. В последнее время граф жил за границей. Справившись обо всех, даже об Антипе Бесчувственном, он забыл справиться о здоровье одной княжны Ирины. Можайский, впрочем, дал себе заранее слово умолчать о всех последних событиях в гурьевской усадьбе.

Чекишлярцы и пароходное общество вскоре сошлись в одну семью с разнообразно жгучими предметами для размышлений. Артиллеристы занялись листовкой и дальнобойными орудиями. Врачи оборудовали хинную. Транспортным мерещились фургоны и верблюжьи горбы. На стерлядь и политику накинулся воинственный казначей. Не было столика без военно-походной злобы.

– На каком дьяволе вы протащите по пескам осадные орудия? – спрашивал мортирный артиллерист.

– Пески только здесь, у моря, а за ними паркет, – защищался осадный артиллерист.

– Достаточно было бы и полевых орудий.

– Вашею шрапнелью да в двухсаженные стены? Не слишком ли будет деликатно?

– В глиняные, батенька, стены, в глиняные.

– Шар земной тоже из глины, а попробуйте его прохватить шрапнелью.

– Не будь я мичман, если не вколочу в эту стену пудовый патрон динамита! – заявил решительно молодой мичман. – Вот так-таки всажу и фитиль подожгу на глазах всего вашего Теке.

За другим столиком беседовали кандидаты на должности транспортных начальников.

– Откуда он (подразумевалось: Скобелев) возьмет верблюдов? – интересовался будущий командир верблюжьего транспорта.

– Нет, вот откуда он возьмет колесный транспорт? – допытывался будущий командир колесного транспорта.

– Верблюды будут, – заявил воинственный казначей. – Я знаю Михаила Дмитриевича. Мы с ним в Болгарии…

– Сочтемся, однако! Иомуды бегут в Персию, гокланы уходят в пески, солоры и сарыки готовы перейти на сторону Теке, где же верблюды?

– Не знаю где, но верблюды будут. Персия даст.

– Нет, Персия не даст, она боится Теке как огня.

– А наш посланник?

– И посланник ничего не сделает.

– Тогда пригоним верблюдов из Хивы и Бухары. У Михаила Дмитриевича, мы с ним в Болгарии… есть в запасе некто Извергов. Правда, теперь он как бы под арестом… но в мирное время он нередко скучает от бездеятельности за решетками… зато уж по одному слову Михаила Дмитриевича он ограбит да достанет верблюдов.

Далее шли медицинские злобы. Отрядный немец претендовал, что хотя он немец со дня рождения, но все еще не произведен в действительные статские советники.

– Поверьте, Красный Крест сделает свое дело не хуже вашего военного госпиталя, – успокаивал его уполномоченный Красного Креста.

– И все-таки его следует подчинить мне как отрядному врачу.

– Этого не будет. Я пожертвовал десять тысяч рублей на закаспийский отдел Красного Креста вовсе не для того, чтобы вы распоряжались моими средствами.

– Ах, вы – господин Баляшев! Очень рад познакомиться!

Пароходный буфет был хорошо снабжен винами всех цветов и градусов, и в садке повара плавала еще не одна стерлядка, но неумолимый капитан заявил, что через полчаса он снимается с якоря. Угроза эта заставила все общество перебраться на туркменские лодки и отправиться на берег, в противный Чекишляр, где армянин Иованес, повысившийся из духанщиков в звание ресторатора, деспотически начинял офицерские животы вечно фаршированными помидорами.

XXVII

От столичного комфорта Можайскому пришлось перейти к лишением бивака, расположенного на пустынном берегу неприветливого моря. Его войлочная кибитка была изукрашена, по примеру всех остальных, просветами и прорехами, допускавшими свободное общение с внешним миром, чем охотно пользовались мириады чекишлярских мух. В первое время он с трудом шагал по россыпи из мелких раковин, на которой стоял чекишлярский лагерь, но и это неудобство было из терпимых. Даже ящик из-под лимонада, заменявший рабочий столик, вызвал в нем скорее вопросительное недоумение, нежели чувство горечи или сожаление о некоторых непривычных стеснениях.

В Чекишляре ему предстояло сказать напутственное слово подчиненным.

– При всем моем нерасположении к поучительным словоизлиянием я должен очертить перед вами пределы наших обязанностей, – говорит он перед собравшимся к нему сонмом мрачных физиономий. – Обязанности правительственного контролера, особенно в военное время, священны. На нас командующий будет смотреть как на своих ближайших и верных помощников. Увидев соломинку в хлебном мякише, мы не сочтем ее за червяка неимоверной длины, а зато и картонную подметку не сочтем за гамбургский товар. Правды прошу у вас, только правды.

Можайский произвел на своих подчиненных приятное впечатление.

– Из вашей телеграммы, полученной в Баку, я вижу, что здешние дела не особенно красивы? – спросил он чекишлярского Зубатикова. – Поговорим о них.

– О сене прикажете или о спирте?

– Начнем с сена.

– Сено идет сюда из-за моря и обходится казне дороже рубля за пуд. Однако вы увидите не сено, а вороха черных хрупких волокон с сильным запахом и вкусом морской соли. Подрядчик ставит водоросли вместо сена, но я ничего не могу сделать со здешней властью. Вы сами увидите, что у нас за человек бранный воевода!

– Акт составили? – спросил Можайский.

– Повременил до вашего прибытия. Вот тоже насчет спирта. Спирт у меня в большом подозрении. По отчетам он исчезает в испарениях, а в действительности весь Чекишляр спился на казенной водке. Я опять к бранному воеводе, а он в ответ: «Это остаточки от непьющих солдатиков и вообще». И прибавил: «Не советую придираться, а то, если узнает Михаил Дмитриевич!..»

– А как у вас поставлено верблюжье дело?

– Поставлено очень нехорошо. Всю степь избегали и набрали только полторы тысячи голов. Теперь у нас свирепствует азартная на верблюдов игра, которую ведет интендантский полковник Щ. По его совету, право, я не сплетничаю, иомуды угнали свои стада за Атрек, чтобы потом заломить чудовищную цену, и если мы не откроем вовремя всю верблюжью махинацию, то казну оберут как липку.

К концу беседы Можайский почувствовал в голове дурно приготовленный винегрет из верблюжьих голов, сена с глауберовой солью и испарившегося спирта.

– Это ничего, – успокаивал его доктор Щербак. – Все мы здесь одуреваем между двенадцатью и четырьмя часами, а кто послабее, тот доходит до помрачения. Зато к вечеру, когда повеет йодистой атмосферой, мы свежеем и работаем без устали.

Вечером Можайский предпринял официальные визиты. Балансируя по взрыхленному песку, он направился к юламейке наиболее знатного вида. Отсюда еще издали слышались приказания, приправленные гарниром из «дурака», «сволочи» и разных пряностей.

«Это-то и есть бранный воевода, – сообразил он, увидев перед собой коренастого бойца с усами Мазепы. – Вот человек, которому следовало бы командовать арестантскими ротами».

– Очень рад прибытию вашего превосходительства, очень рад! – восклицал бранный воевода на весь бивак. – Контроль, могу сказать, для меня душа и сила… Но ваш здешний контролер Зубатиков, которому незнакомы условия войны, невозможный человек, невозможный, невозможный! Подрядчиков разогнать нетрудно-с, но помните, что статьи законов не упряжные лошади и что бумажными параграфами нельзя наполнить солдатскую утробу. Полегче, господа, полегче, полегче! Разумеется, вы, статские праведники, сроднились с крючочками и никак не можете расстаться со своими юриспруденциями…

– А признайтесь, полковник, вы недолюбливаете эти самые юриспруденции? – спросил Можайский. – Впрочем, и действительно, что в них хорошего. Возьмем хотя бы главу о попустительстве… например, при поставке сена…

Бранный воевода при этом замечании завил в колечки свой неимоверно длинный ус и неожиданно быстро впал в тон невинной голубицы.

– Поверьте, никто в отряде не восхищается вашим контролем сердечнее меня. На мой взгляд, он, можно сказать, бальзам против хищений, которыми сопровождаются все войны, но, ваше превосходительство, послушайте меня, старого хорунжего…

«Даже в хорунжего себя разжаловал, – подумал Можайский. – Тип из редких».

– Что за беда, если где и стащат, лишь бы солдат был сыт и одет. По дружбе говорю, не огорчайте Михаила Дмитриевича. Мы должны беречь его, а что он скажет…

– Что он скажет, то мы узнаем завтра после его приезда, – сухо прервал Можайский, – а теперь имею честь кланяться.

– Прошу вас к себе на кашу.

– Благодарю, мне каша вредна.

После свидания с бранным воеводой Можайский потерял всякую охоту к дальнейшим визитам и, отложив их до другого времени, выбрался на берег моря. Миновав лагерную стоянку и ближние барханы, он остановился, когда уже огни Чекишляра совершенно исчезли из вида и море подернулось фосфористым блеском.

Одному человеку скучно у этого негостеприимного берега, поэтому Можайский пригласил к себе скрывшийся где-то там, далеко, за морем, образ молодой женщины… прошептавшей так мило, так очаровательно: «До лучших дней!» Ирина явилась – и пошла с ним рука об руку. Чувствуя возле себя ее веяние, Можайский переживал вновь вчерашний дивный, проведенный на пароходе вечер со всеми его неуловимыми для глаз душевными тонкостями…

XXVIII

Лагерная обстановка на берегу неумолчно рокотавшего моря никому не доставляла сердечной отрады. Из-за песчаных сугробов тянуло беспрерывно удушливой теплотой. Вместе с этой тягой проникли сквозь просветы войлока песочные струйки. Сквозь те же просветы виднелись и звездочки на небе. Температура уравновесилась только к утру, но тут пробудившиеся мухи взволновались, зароились и безжалостно принялись терзать дремавшего человека своими хоботками и лапками.

– Кузьма, чаю!

Кузьма внес чайный прибор, покрытый от мух кисеей, и с явным нерасположением ко всему сущему объявил:

– Сторона! Вместо чая – обмылки, и добро бы мылом пахнули, а то простыми серниками…

Чай действительно отзывался запахом спичек дурного изделия, но что делать, а la guerre comme а la guerre! И Можайский выпил, к немалому удивлению своего полированного лакея, два стакана невозможного пойла.

– Сегодня произойдет генеральная добыча водорослей, – доложил ему явившийся с докладом Зубатиков. – Хорошо бы накрыть всю эту махинацию с поличным.

– А депутат?

– Мы неразлучны.

Депутатом в Чекишляре состоял старый кавказский капитан, рубивший когда-то просеки перед мюридами Шамиля.

Солнце не успело обогреть прикаспийские дюны, как Можайский отправился со своими спутниками вдоль берега на казачьих пегашках за пределы Чекишляра. Оттуда несло специфическим запахом бухты с застоявшейся водой. Вскоре объяснилась и причина: толпы рабочих персиян выволакивали из моря снопы водорослей и раскладывали их для просушки по соседним барханам.

– А вот и Тер-Варианц, подрядчик по доставке сена из Ленкорани! – отрекомендовал Зубатиков армянина, распоряжавшегося работами с важностью человека, дающего себе хорошую цену.

– Позвольте, господин Тер-Варианц, узнать, вы для кого готовите это сено, для казны или в частную продажу? – спросил Можайский.

Тер-Варианц, гордившийся тем, что у его папеньки был дом на Головинском проспекте, нашел, что он может и покичиться перед незнакомцами.

– Тэбэ, дыша моя, какое дэло? Может быть, мы готовим сэно на продажу, а может быть, на тюфяки для барышень.

– Нагайкой бы его! – прошептал депутат, рубивший просеки перед мюридами Шамиля. – А еще лучше разложить бы!

– Нет, капитан, постараемся с ним сговориться. Есть предположение, – продолжал Можайский, – что вы ставите эту… траву в казенный склад, вместо ленкоранского сена?

– Проходи, милый, а если купить хочешь, так давай чистые денежки. Давай – продам!

– Вы видите перед собой комиссию, которая составит акт о вашем, извините за неудобное слово… о вашем мошенничестве.

– Ты – комиссия?

В этом вопросе Тер-Варианц не то поддерживал свое нахальство, не то терял амбушюр.

– Да, комиссия.

– Зачэм ты раньше не сказал? Развэ я так говорил бы с тобою? Теперь ты сам виноват, а акт я не подпишу. Это сэно мне нужно на тюфяки для барышень.

По возвращении в Чекишляр Можайский узнал, что с минуты на минуту ожидают прибытия из степи командующего, поверявшего гарнизоны по атрекской дороге. О появлении его должен был возвестить дозорный с верхнего этажа деревянной вышки, предназначенной для наблюдения за бродячим народом в песках. Дозорным был на этот раз Горобец, казак с Кубани. У подножия вышки стоял махальный – Галушка, тоже казак из пластунов, сошедшихся у Черноморья бог весть из каких частей России. После долгих ожиданий дозорный возвестил наконец:

– Командующий приихали!

– Де ж они приихали? – переспросил махальный, боясь взмахнуть флагом без твердого убеждения в том, что Горобец не ошибся.

– Кажу тоби приихали!

– Не бачу.

– По песчаной дорози скачут!

Командующего ожидали у штабного домика почетный караул и шеренга офицеров, прибывших с того берега и не успевших еще представиться начальству. Приняв почетный рапорт и обойдя представлявшихся, Михаил Дмитриевич пригласил к себе на завтрак Можайского и графа Беркутова.

– Прежде всего благодарю вас, Борис Сергеевич, за ваше согласие принять на себя нелегкую обузу моего всевидящего ока! Потом я доволен, что вы и мой милый граф в дружбе и согласии. На войне истинные приятельские отношения – великое дело! Ради же вящего укрепления добрых между нами чувств мы истребим сейчас по стаканчику шампанского.

– По одному? – спросил граф Беркутов.

– По одному, да и вообще ты, пожалуйста, не думай, что я позволю тебе утонуть в шампанском. Прежде всего я ушлю тебя вперед с первым же верблюжьим сухарным транспортом.

Завтрак прошел в дружеской оживленной беседе.

– Теперь простой и откровенный вопрос: как вы думаете, воруют ли у меня в отряде? – спросил Михаил Дмитриевич. – Если не воруют, я разрешу вторую бутылку.

– Кому и что у тебя воровать? – заметил Беркутов.

– Увы, – остановил его Борис Сергеевич, – передо мною все признаки казнокрадства! Зло не пустило еще корней, но уже дало хорошенький рост.

– Как! – вскипел Михаил Дмитриевич. – Я не успел и шагу сделать в экспедиции, как у меня уже завелись свои Затлеры! А я так надеялся, я так рассчитывал… я в первый раз несу ответственность за самостоятельное ведение войны – и вдруг… я и Можайский не в силах побороть мошенников?

– Я этого не сказал – напротив, при вашем несомненном расположении к моим усилиям ни одному из Тер-Варианцов мы не дадим ни одного очка. Кстати, о Тер-Варианце. Этому господину суждено быть пробным оселком с загадкой: быть или не быть воровству в вашем отряде? Вот что я докладываю вам… и, если хотите, официально.

Можайский передал историю с поддельным сеном, но он не успел еще дойти до последнего акта, как Михаил Дмитриевич вскипел и выкрикнул:

– Капитан Баранок, где вы пропадаете?

Капитан был здесь же, на веранде.

– Задержите пароход на рейде! Соберите штаб… для прогулки… а там увидим!

«Быть буре!» – подумал Баранок, хорошо уже ознакомленный с вибрацией голосовых связок своего генерала.

Остановка парохода имела мистическое значение. Вскоре обычная свита из адъютантов и штабных собралась у дома командующего, куда подвели лошадь и Можайскому.

– Мой первый визит – вашему Зубатикову, – сообщил ему шепотом Михаил Дмитриевич. – Пусть эти господа поймут всю прелесть моего намека…

Всякий шаг в Чекишляре был как на ладони.

«Кому же он сделает первый визит?»

Вопрос этот приходил в голову каждого чекишлярца.

«Разумеется, бранному воеводе, потом князю Эристову, потом… но зачем же он осадил коня у кибитки этой контрольной медузы?»

Зубатиков стоял у своей кибитки в несколько оторопелом состоянии, так как он меньше всего ожидал визита командующего.

– Да вы к тому же и мой боевой товарищ! – восклицал Михаил Дмитриевич, взглянув на его медали. – Позвольте, я отлично вас помню. Вы были членом комиссии по приведению в известность добытых мною трофеев у подножия Шипки. Вы принесли тогда неоценимую пользу. Помню, как вы опечатали неприятельские денежные ящики и написали на них: «Приняты в русское государственное казначейство». Сердечно вас благодарю, сердечно, и если вы встретите надобность в моей поддержке, телеграфируйте мне помимо всяких формальностей. Еще раз благодарю и прошу вас с собой на прогулку.

Зубатиков не успел вымолвить ни одного слова, как кавалькада была уже далеко.

– Ваше превосходительство, он принял меня за кого-то другого, – объяснял дорогой Зубатиков Можайскому. – Я не имею понятия о комиссии, приводившей в известность его трофеи, а что касается неприятельских денежных ящиков, то они также…

– То они также плод его богатого воображения, что, однако, придает вам особую аттестацию. Понимаете?

Кавалькада миновала лагерь, пристань, слободку.

– Ваше превосходительство, Борис Сергеевич! – кричал издали командующий. – Я хочу обревизовать Каспийское море. Пусть пришлют ко мне подрядчика, который доставляет такое прекрасное сено.

Буря приближалась. Михаил Дмитриевич перестал ласкать свои изящные бакенбарды, картавил меньше обыкновенного и штамповал каждое слово с отчетливостью монетного станка.

«Будет разноска!» – решил штаб, едва поспевая за Шейново.

Предвестники оправдались.

Побывав на месте производства ленкоранского сена, командующий поручил бранному воеводе отправить Тер-Варианца на пароход и указать ему путь на запад. За подрядчиком последовал – и также с полевым жандармом – интендантский чин, торговавший остаточками от непьющих солдатиков, и мелкота – агенты, у которых нашлась добрая сотня четвертей крупяных соринок.

Пароход снялся и повернул к Баку.

– Строгонько действует Михаил Дмитриевич, – говорил Можайскому бранный воевода после отправки на пароход своих приятелей. – Строгонько, но справедливо! Помилуйте, да если б я знал, что они воры, да я бы их!…

Для корреспондента сегодняшняя буря была находкой, но корреспонденции из отряда разрешались туго. Один доктор Щербак пользовался этим дорогим правом. После бури и разноски он явился пощупать пульс Михаила Дмитриевича и выпросить у него разрешение на посылку корреспонденции.

– Ваше превосходительство, – доказывал он генералу, – в английских газетах бог знает что плетут про экспедицию и про вас лично… и неужели мы будем отмалчиваться перед их клеветой?

– Ни одной строчки, ни одной, понимаете?

Тон командующего не допускал возражений.

– Но ваш просвещенный ум…

– И моя власть посадить вас, милый доктор, на гауптвахту? Я не прибегаю к этой мере потому только, что вы состоите представителем Красного Креста, на который я рассчитываю как на великую подмогу. Всякую пилюлю, какую вы мне пропишите, я проглочу, но решительно запрещаю вам посылать корреспонденции из отряда. Капитан Баранок, где вы пропадаете?

Капитан и его портфели были налицо.

– Прикажите «Чекишляру» развести, пары – и в дорогу. Мне утром нужно быть в Красноводске.

XXIX

«Коробка с сардинками» – кличка, приданная «Чекишляру» дурно воспитанным капитаном купеческой флотилии, – гордо держала путь на север. Гордость ее опиралась, впрочем, не на индикаторные силы, а на флаг командующего отрядом закаспийских войск. Вслед за оставлением рейда пассажиры «Чекишляра» разделились на половины – беззаботную и деловую. Первая, из адъютантов с графом Беркутовым, поместилась на палубе; деловая же заняла салон и притом с предосторожностями, указывавшими на серьезность предстоявшей работы.

В салоне открылось под председательством командующего совещание о ходе хозяйственной стороны экспедиции. Интенданта в совещании не было, да его не было и потом, по окончании всей войны. Обязанности его исполнялись совсем неподходящими людьми, даже одно время майором из иноверцев, едва-едва разбиравшим русскую грамоту.

Кроме Можайского в совещании находился начальник штаба полковник Гр-ков. Нелегко было разобраться в определении душевного строя этого человека. Его пытливые зрачки менее всего выражали любовь к ближнему. Порывы его сердца отличались сухостью. Никогда и никто не предполагал в нем и признаков инициативы, а между тем из-под его пера вышли впоследствии многие тома богатых исследований по этнографии Средней Азии. За наружной сухостью его скрывались чуть не гражданские слезы, так что ходячее мнение о лице как о зеркале души не имело к нему применения.

Командующий был с ним на «ты», но – опять раздвоение – мог расстаться с ним без сожаления хотя бы и накануне штурма.

– Николай Иванович, – обратился к нему Михаил Дмитриевич, – я намерен посвятить и Бориса Сергеевича во все планы и расчеты нашей экспедиции, при этом я не желаю играть с ним в авгуры. Вы знаете, господа, что теперешняя экспедиция есть не более как последствие прискорбнейшей из наших неудач в Средней Азии. В прошлом году наш отряд ретировался из Ахал-Теке с потерями в людях и оружии, а главное с громадным уроном боевой силы. Господа, которым была доверена экспедиция, забыли классическое выражение, по которому «время войны есть сумерки богов», а во время сумерек нужно пробираться в незнакомом месте с опаской. Из этого триумвирата один считал Ахал-Теке за Унтер-дер-Линден, другой – за прогулку по Ривьере, а третий – за золотые россыпи.

Последовала минута раздумья.

– И вот, – продолжал Михаил Дмитриевич, – на нашу долю выпала честь поправить прошлогоднюю неудачу. Тебе, Николай Иванович, известно, что Азия дает цену нашим военным ошибкам более дорогую, нежели нашим победам, поэтому всякую неудачу в Азии мы должны немедленно смывать хотя бы ценой крови. Азиата нужно бить по воображению. Раз мы допустим его воображению разнуздаться на наш счет, нам придется посылать в Азию не полки, а корпуса и армии… На поправку закаспийской авантюры приглашали многих, но по сметам этих избранников выходила надобность в трех годах времени и в тридцати миллионах капитала. Вспомнили тогда обо мне, и хотя я не в фаворе…

– Вы не в фаворе? – невольно воскликнул Можайский. – Вы не в фаворе после Шейново и Ловчи?

– Дорогой мой, вы наивны! Так вот, когда вспомнили обо мне, я выпросил полтора года времени и пятнадцать миллионов. Насколько я успел осветить для себя Туркмению, вся трудность экспедиции будет заключаться в транспортной силе и в продовольствии. Теперь, Николай Иванович, выслушай мои соображения насчет продовольствия. Мне не хотелось прибегать к любезностям Персии, но, признаюсь, верблюды не даются мне в руки, поэтому приходится перестроить весь продовольственный базис отряда. С берега я двину все, что возможно, но пока в Дуз-Олуме и Бами не будет пятисот тысяч пудов, я не решусь подписать приказ об отряде вторжения. Как ты думаешь, за приличный бакшиш персидские ильхани помогут нам заготовить хлеб и фураж в Хорасане?

– Ильхани очень любят маленькие подарки…

– Прекрасно, не устроишь ли ты заготовку в Персии?

Гр-ков не рассчитывал на подобное предложение; он не готовился к роли интенданта. По тому же положению, какое он занимал в отряде, командировка в Персию за покупкой хлеба и фуража равнялась чуть не удалению от лавров и генеральского чина.

– Разумеется, ко времени вторжения в Теке я вызову тебя оттуда, – поспешил его успокоить Михаил Дмитриевич, – взгляни вокруг, кто у меня из интендантской силы?

– Я исполню приказание вашего превосходительства.

– Что делать, не сердись, мой дорогой. Теперь о перевозке. В нашем походе верблюд есть залог успеха. Дайте мне услышать рев каравана из двадцати тысяч голов, и я откажусь навсегда от оперы, хотя бы в ней участвовали самые божественные соловьи. Верблюд есть вещь, а прочее все гиль… но где я найду… Да! – вспомнил Михаил Дмитриевич, постукивая в переборку каюты. – Капитан Баранок, где вы там пропадаете?

Баранок появился.

– Готово ли предписание о заготовке?

Баранок молча подал бумагу к подписи и молча, взяв подписанную, ушел в свою каюту.

– Мангышлак даст мне четыре тысячи, туркмены, если Щ. не сплутует, шесть тысяч, но этого мало! Пытался я добыть из Туркестана…

– О туркестанских верблюдах я имею верные сведения, – заметил Борис Сергеевич.

– Родной мой, что же вы молчите?

Командующий хитрил. Туркестанский верблюд был необыкновенно близок его боевому сердцу, и он следил за туркестанской поставкою как за излюбленным делом.

– Хотя Извергов рыщет всюду, где слышится рев верблюда, но вы получите из-за Амударьи не более четырех тысяч голов. Прошлой зимой погибло их в одном Казалинском уезде до тридцати тысяч. Кроме того, Извергов потерял у кочевников и последние остатки доверия, теперь ему отпускают верблюдов только для циркуляции у берегов Каспия.

– И то для перевозки купеческой клади?

– Именно.

– Но разве глупому верблюду не одинаково тяжело везти шестнадцать пудов клади – купеческой или военной?

– Далеко не одинаково.

– Да, разумеется, есть разница в присмотре за ним, в срочности и в умении обходиться с его ноздрями. Но не все ли равно ему тащить эту тяжесть в Хиву или в Теке?

– Вы поведете их в Теке?

– Непременно.

– Обманом?

– Нет, военной хитростью, а это не одно и то же. Пусть Извергов добывает их каким он хочет способом – грабежом, кражей, обманом…

– Но, Михаил Дмитриевич, что же скажет общественное мнение?

– Никто так хорошо не понимает фигуру умолчания, как общественное мнение! К тому же, повторяю, пусть Извергов грабит, где и кого хочет… но когда дело дойдет до расплаты с населением, вы, Борис Сергеевич, должны заставить его расплатиться с непривычной ему честностью.

– Теперь мне понятно, почему вы запретили корреспонденции из отряда…

– Не совсем так. Видите ли, петербургское злоязычие утверждает, что под моей фамилией скрывается один только мираж, созданный услужливым корреспондентом, и что на Зеленые горы мог бы взойти любой фемистоклюс из-под арки Главного штаба. Поэтому мне приказали: корреспондентам при отряде не быть.

– И тем не менее корреспонденции все-таки будут появляться, по крайней мере в иностранных газетах. Скажу более, здесь где-то около вас увивается корреспондент бомбейской «Таймс». В последних номерах этой шестой державы есть уже вести из-за Каспия. Вы помните О’Донована?

– О, мы большие друзья. Ему полагалась во время восточной войны ежедневная фляжка коньяка за мой счет.

– Судя по некоторым газетным известиям, он отправился в Персию с намерением поселиться на нашем берегу.

– Несмотря на мое запрещение?

Михаил Дмитриевич постучал в переборку.

– Капитан Баранок! Отдать секретный приказ комендантам, чтобы они следили за появлением иностранных корреспондентов и особенно за О’Донованом. Если последний вздумает поселиться в Чекишляре, то пусть бранный воевода… примет его под свое доброе попечение.

Пароход подбирался уже к красноводскому рейду, когда Михаил Дмитриевич прервал занятия и вышел из салона на свежий воздух. Граф Беркутов немедленно прислал ему стакан шампанского.

– При виде этого душевного человека я каждый раз вспоминаю княжну Гурьеву. Где она? – поинтересовался Михаил Дмитриевич. – Мне кто-то говорил, что она бросила мужа и отправилась в Швейцарию переучивать медицину.

– Напротив, она живет в Тегеране с мужем.

– С этою английской миногой? Удивительное извращение вкуса! Можно ли было променять графа Беркутова на такую ничтожность, как Холлидей!

– Но разве граф просил ее руки?

– Просил, и она отказала. Отказ так на него подействовал, что он ищет смерти, и это в наш-то прозаический век! Чуть не силой он вырвал у меня согласие назначить его в штурмовую колонну, а при штурме между смертью и колонной нет расстояния!

При этом неожиданном открытии Можайский невольно остановил на графе долгий и проницательный взгляд. Да, изящный аристократ, наделенный лучшими душевными свойствами русской натуры, не шел ни в какое сравнение с мистером Холлидеем.

Можайский дал себе слово обратиться к дневнику Ирины только в минуту сильной радости или, наоборот, в минуту тяжелой душевной муки.

Какая же из этих минут настала?

«Какое тяжелое открытие, решившее притом судьбу всей моей жизни!»

Так начиналась страница дневника, на которой Борис Сергеевич встретил фамилию графа Беркутова.

«Он объяснился в любви ко мне, что, впрочем, не было тайной для моего сердца. Помню – я видела это во сне, – будто он упал с лошади и разбился, после чего я путала целую неделю рецепты хуже всякой фельдшерицы. По общему отзыву граф правдив, великодушен, скромен и беспредельно добр. Если же подумать, что человек есть только несовершенство всех совершенств, то он – к чему мне хитрить в своем дневнике? – вполне подходит к моему идеалу.

Я открылась отцу, который с восторгом принял предложение графа, но моя мать восстала против этого брака с непонятным упорством. Положим, я никогда не имела в ее сердце теплого уголка, но, казалось бы, ей нет повода противиться моему счастью.

– Ты не будешь за графом Беркутовым! – решила она своим обычным властным тоном.

– В таком случае она обойдется без твоего позволения! – попробовал отец, заступаясь за меня, сломить ее волю.

Вышла неожиданная сцена. Мать, признававшая обмороки за душевную дряблость, упала как подкошенная. Хорошо, что я была неподалеку.

Прошла неделя. Мать выздоровела, но о происшедшей сцене не обмолвилась ни одним словом. Граф просил ответа.

Тогда отец принял решимость предъявить матери ультиматум, и – о боже! – зачем я не пожертвовала своим счастьем, зачем я не остановила отца? У ног твоих, отец, у ног прошу прощения!

В настоящее время лорд Редсток, фарисей во вретищах бедного Лазаря, владеет умами известной части нашего общества. “Он вдохновен!”, “Ему дано свыше!”, “Горе тому, кто не верит в его посредничество между небом и землею!” И вот мать отправилась на религиозный сеанс апостола Гагаринской набережной. Сегодня он был, говорят, велик в своем экстазе. Он потрясал сердца и из глубины их извлекал и угрызения, и признание. Именно после такой проповеди отец предложил матери категорический вопрос: “Почему граф Беркутов не может быть мужем Ирины?” – “Почему? Вы, несчастный, хотите знать почему? Потому, что отец графа Беркутова – отец моей Марфы. Пора мне в этом признаться. Вы не в состоянии казнить меня, таковы ваши убеждения, и поэтому я, – мать опустилась перед отцом на колени, – прошу вашего, князь, согласия на поступление в монастырь. Мне уже обещали обойти все формальности”.

Отец с рыданиями передал мне это объяснение. Тогда я отказала графу под одним из глупых предлогов и попросила его оставить наш дом. Сегодня мы покидаем столицу навсегда и уезжаем в Гурьевку».

Тайна рождения Марфы была известна Борису Сергеевичу еще до дня обручения с нею.

Тайну эту князь открыл ему с полной чистосердечностью и со взаимным обязательством скрыть ее и от людской молвы, и от самой Марфы. «И в глазах света, и под моей кровлей она останется навсегда моею дочерью!» – сказал он, зная, кому он доверяет честь матери Аполлинарии.

XXX

По суровому приказу политической мудрости наша периодическая печать того времени хранила о закаспийской экспедиции строгое молчание. Налагая запрета, мудрость упустила из виду, что замкнутые уста сфинкса разжигают любопытство сильнее многословной болтовни. Экспедиция была еще в зародыше, когда пресса Лондона, и Бомбея щедро сыпала корреспонденции из Туркмении. Большинство их заключало в себе умышленную ложь, пока не явился корреспондент, рискнувший пометить свою рукопись «Чекишляром». Его корреспонденции подходили к истине.

Сколоченная в Чекишляре из укупорочных ящиков гостиница Иованеса состояла из бильярдной, столовой и двух каморок, отделенных раздвижными дощечками. Каморки никогда не пустовали. Теперь одна из них была занята английским корреспондентом О’Донованом, а другая – кавказским коммерсантом Якуб-баем, который приехал, по его словам, в Чекишляр по крупным торговым делам. Соседи по номерам познакомились на виду всех и сошлись тем скорее, что коммерсант бывал, по его словам, в Англии и объяснялся по-английски.

Иованес гордился тем, что в его номерах живет знатный иностранец. К сожалению, последний забыл адрес своего лондонского банкира и не мог оправдывать счета гостиницы, но Иованес, как человек аккуратный, перестал после первого же неоплаченного счета отпускать иностранцу коньяк, а вскоре перевел его на одни фаршированные помидоры.

Несмотря, впрочем, и на это чувствительное лишение, номера Иованеса представлялись человеку, которому нужно было видеть и слышать многое, неоценимой находкой. Бильярдная в Чекишляре служила местом свидания всего лагеря и постоянно оживлялась новыми посетителями, а с ними и свежими новостями. Здесь никто и ни в чем не стеснялся. Разумеется, никто из посетителей и не задумывался над тем, что за перегородкой сидит английский корреспондент и жадно ловит каждое слово.

В бильярдной разговор не умолкал.

– Неужели Теке позволяет вам вести телеграфную линию без охраны и притом на столбиках, которые легко повалить ударом нагайки? – спрашивали там телеграфиста.

– А вот же третий месяц стоит моя линия – и ни одного перерыва.

– Не замечают?

– Помилуйте, как не замечают! Текинцы нередко подъезжают к линии, трогают пальцами проволоку, качают головами и уезжают обратно. По их предположениям, мы ведем проволоку ради одной хитрости, а в чем она заключается, они не знают.

Новые посетители бильярдной принесли новые материалы корреспонденту.

– Помилуйте, да я на месте этого азиата попросил бы генеральский чин, двенадцать тысяч пенсии, а тогда хоть и в Калугу.

– Это так говорится, а посидели бы вы на его войлоке…

– Да ведь он ест одни дыни и рисовый плов.

– А право рубить головы и выбирать все, что получше, из женского пола?

– Женский пол, это точно… если взять Калугу… но разве у них есть гаремы?

– Да вы о ком говорите?

– Разумеется, о Тыкма-сардаре.

– Помилуйте, мы начали беседу о бухарском эмире, а вы свели на текинского сардара. Само собою разумеется, что на месте последнего и я бы охотно в Калугу…

Один из посетителей, стоявший, по-видимому, у корня событий, укорял однокашника в недостатке к нему доверие:

– Вот все вы, штабные, на один лад: или моменты, или секреты.

– Да разве я секретничаю?

– А вот хотя бы насчет отряда?

– И насчет отряда не секретничаю! У нас около двадцати тысяч, а если исключить убыль ранеными, убитыми, на этапы и госпиталя, то из двадцати подойдут к штурму не более восьми тысяч штыков и сабель.

– Маловато.

– Однако прибавь к ним восемьдесят орудий!

В разгар этих признаний в бильярдной появился старший чин. Молодежь замолкла.

– Господа офицеры! – раздался зычный голос бранного воеводы. – Я должен предупредить, что командующий строжайше запрещает разговоры в общественных местах о числе войск и о плане вторжения. Того требует успех войны. Будьте же осторожны. Иованес, собачий сын!

Появился Иованес.

– Кто у тебя в номерах?

– Один английский человек, а другой просто человек из Тифлиса…

– Подай паспорта и приведи сюда человека из Тифлиса.

Ревизия паспортов перешла в дальнюю каморку гостиницы, служившую кладовой для гастрономии и спальней хозяина Здесь всегда был наготове флакон весьма затейливого вида. У порога в позах, говоривших о готовности выслушать всякое приказание, предстояли хозяин гостиницы и его квартирант Якуб-бай. Последний игриво, как человек со спокойной совестью, перебирал висевшие у его пояса кавказские побрякушки.

– Ты, собачий сын, кто и откуда? – спросил его не без пристрастия бранный воевода.

Пристрастие его выразилось в том, что он передернул нагайку, картинно висевшую через его плечо на серебряной тесьме.

– Мы вольный человек с Кавказа, – ответил Якуб-бай тоном, не допускавшим никаких обид. – Мы желаем похвалу себе получить.

– А вот я похвалю тебя, – заметил воевода, указывая на нагайку.

– Нет, господин полковник, мы настоящие похвалы стараемся заслужить. Наш капитал всему Кавказу известен.

– Иованес?

– Господин полковник, действительно, у его папаши…

– Чего же ради ты, вольный сын Кавказа, связался с этим пьяным английским проходимцем? Что у вас за дружба? Когда и где вы познакомились?

– Мы познакомились здесь, за перегородкой. Он спросил: образованный вы человек? Образованный. Понимаете по-английски? Понимаем. Теперь мы сидим и разговариваем.

– Пишет ли он письма и кому?

– Писем он не пишет, а портреты рисует. Казака увидит – нарисует, верблюда увидит – нарисует.

«Маленький бы обыск у него произвести! – мелькнуло в голове воеводы. – Но и то сказать, паспорт его в порядке, а Баранок об обыске ни слова…»

– Ты, вольный человек с Кавказа, слушай в оба! – заключил свои размышления воевода. – Если ты заметишь, что твой образованный друг пишет письма, или делает заметки, или посылает людей в степь… это главное… то тотчас же мне доложить. Понял? Ступай, а ты, Иованес, останься.

По уходе Якуб-бая Иованес сел без приглашения.

– Будь настороже, твой англичанин на особой примете у командующего. Роскошно ли он живет?

– Никакой роскоши, господин полковник, никакой. Первые дни он платил персидскими туманами, потом кранами, а теперь пьет и не платит. Веришь ли, если бы наше море было из одного коньяка, он вытянул бы его до капли.

– Прекрасно, давай ему коньяку, сколько он потребует, – деньги получишь от меня.

Иованес недоверчиво посмотрел на воеводу.

– От меня! – подтвердил воевода, поправляя нагайку. – И когда он войдет в безобразие, отведи его на майдан, куда собирается разная здешняя сволочь. Понял?

Вскоре громовой голос воеводы слышался уже на крыльце гостиницы:

– Так ты, Иованес, собачий сын, помни, о чем я говорил! Господ офицеров не обижать, котлет с мухами не подавать! При малейшей жалобе я заставлю тебя вплавь перебраться на тот берег моря.

С этим нравоучением воевода, решительно напоминавший театрального Мазепу, вскочил на коня и поскакал с надеждой повеличаться еще где-нибудь нагайкой и пряными словами.

– А что, Иованес, влетело? Смотри, чтобы он тебя не повесил, он у нас строгий! – заметила молодежь своему кормильцу.

– Нам такой человек, как господин полковник, нужно, – отвечал Иованес наивной молодежи. – Повесить он не может, а хорошего страху от него много.

– А мы, Иованес, все твои помидоры поели, – весело гудела молодежь, – и еще кое-кого накормили, посмотри за окно.

За окном голодные прибежавшие из степи собаки доедали фарш из помидоров. В другое время Иованес обиделся бы на явное презрение к его кухне, но теперь он торопился переговорить с Якуб-баем.

– Ты на дурной примете, – сообщил он в таинственной каморке своему гостю, – а кто у полковника на дурной примете, тому лучше бежать отсюда.

– Что мне может сделать твой полковник? – попробовал Якуб-бай парировать угрозу.

– Нет, конечно, он ничего тебе не сделает – он только повесит.

– Такого закона нет, чтобы каждого человека вешать.

– Душа моя, военное время! Не хочешь слушать братское слово, уходи из моей гостиницы. Не я один знаю, что ты был у Тыкма-сардара.

Якуб-бай мгновенно почувствовал глубоко запущенное в него жало. Все висюлечки, которыми красовалась его грудь, опустились и как-то мгновенно завяли, даже кинжал его выглядел теперь пустой игрушкой.

«Он ничего не сделает, он только повесит». Эта фраза беспокойно завертелась в его барабанной перепонке.

– Я ухожу из Чекишляра, – сообщил он О’Доновану, возвратившись в свой номер. – Советую и тебе оставить этот берег, хозяин гостиницы узнал, что мы были у Тыкма-сардара. Тебя, может быть, выпустят живым, а меня…

– А тебя повесят.

Якуб-бай даже сплюнул на сторону. Повесят да повесят; кому это приятно слушать?

– И когда тебя повесят, одним бездельником будет меньше, – продолжал О’Донован с бесстыдным хладнокровием. – Теперь только я догадываюсь, что сардар подарил мне Аишу, а не тебе. Куда ты запрятал эту дикарку, продал?

– Правду мне говорили в Тифлисе, – заметил Якуб-бай с чувством сожаления, – что от англичанина никто еще не видел благодарности.

Дружеское объяснение готовилось принять острую форму, когда неожиданное появление Иованеса положило конец раздору.

– Пусть вся Англия знает, какой есть на свете армянский народ! – провозгласил он, высоко поднимая корзинку с коньяком. – Для тебя, душа моя, я не побоялся встретить пароход в море. Пей, но прежде понюхай, похож ли этот благородный напиток на кахетинский уксус?

О’Донован понюхал аромат откупоренной бутылки и был приятно изумлен прелестью неподдельного букета.

После того он основательно напился и уснул, а проснувшись, опять напился.

XXXI

Неподалеку от Чекишляра, за песчаными, спускавшимися к морю барханами, степная жизнь устроила своеобразный табор. Центром его служили две юламейки, вселявшие своею грязью и лохмотьями отвращение даже в одичалом степняке, но они все-таки неудержимо влекли к себе умы и сердца становища. В одной из них торговали бузой, а в другой вели перепелиный бой. Возле них пекли лаваши, жарили верблюжатину, играли в бараньи мослаки, рассказывали сказки, тешились на балалайке и вообще пользовались жизнью без особых стеснений.

Нужно признаться, что редкий посетитель этого становища имел верблюжье седло для изголовья, но хорошая кучка песка разве не та же подушка? Сюда шли не одни степные забулдыги, нет, здесь проживали и рабочие из Персии, не нашедшие работы у моря, и запасные вожаки, ожидавшие прихода верблюдов, и лодочники, потерявшие свои лодки, и рыбаки, потерявшие свои сети. По ночам только появлялись здесь люди, которым было выгоднее гулять, смотря по обстоятельствам, то на русской стороне, то за Гюргенем в поместьях шахиншаха.

Из Чекишляра подходили сюда изредка казачьи разъезды, но если люди не убивают друг друга, то для чего же полиция? Впрочем, и самые отчаянные головы могли попользоваться здесь куском войлока, ремешком для кнута и только в счастливом случае шапкой из шкурки желтой лисицы. Правда, боевые перепела представляли здесь высокую ценность, но выкрадывать их нелегко! Они всегда хранятся за пазухой хозяев и достать их оттуда не значит ли наткнуться на острие хозяйского ножа?

Над умами и сердцами майдана царила власть, чья хотите – степного импровизатора, бандуриста-сказочника, – но не старшины с бляхой на груди и с хворостиной в руках.

Была ночь. Тлели огоньки из собранного домовитыми людьми верблюжьего помета. Народ лежал вразброску, пока не явился с бандурой сказатель и певец степных былин. Вокруг него быстро сплотилось кольцо поклонников и жадных слушателей. Певец не успел еще ударить по струнам, как ему поднесли чашку бузы. В то время песнь о кокандском хане Худояре была новинкой в степи. Три раза он всходил на престол и три раза покидал его.

Теперь певец сообщал миру горести этого окончательно павшего величия:

– «Я лишился престола! – печаловался Худояр-хан устами певца. – Я лишился дворца и ханских почестей. На что мне дворец и почести, когда я лишился брата своего Султан-Бега. Велика моя потеря, но что она значит перед потерей наследника моего Наср-эд-Дин-шаха. Не будет же мне утешения до конца моих дней, так как исчез и свет моих очей, мой любимый сын, Урман-бек».

Певец брал до того чувствительные ноты и так овладел слушателями, что они невольно воззвали:

– Аллах акбар, бисмиллях рахим!

– «У меня были помощники, – жаловался Худояр-хан, – у меня были начальники, сотники, есаулы, сборщики податей, а теперь нет никого! Но что они значат в сравнении с очаровательницами, которых я потерял всех до одной! На что мне теперь сердце?»

Слушатели единогласно согласились, что, потеряв очаровательниц, сердце Худояр-хана стало бесполезной вещью. Но вместо воззвания к Аллаху весь круг слушателей нашел приличнее воскликнуть:

– О душеньки! О джаным!

– «В своем белом дворце я содержал красивых бачей, невольниц и жен. Успехи обольстили меня и отвратили от добрых дел. Наконец я забыл, что нужно делать в пятницу! – признался Худояр-хан. – Во всем мире не было человека богаче меня. Три раза я всходил на престол и три раза лишался его. Теперь я обратился в ничтожную щепку!»

– Да, слабость господствовала в его сердце, – заметили наиболее набожные из слушателей.

– «Долго народ был мною доволен. Я провел большой арык Урус-Нагр. Воды было у меня много и я оживлял мертвую землю! – хвалился Худояр-хан. – Никакого недостатка не было в моей чаше. Я надменно ходил на земле, полагая, что в моей власти разрубить ее на две части и что я могу сровнять горы, как горсть песка. Так я пошатнул здание веры, и оно пошло на ветер. После того все мои деяния сделались тщетными, я сделался ничтожнее мухи. Пери и черные привратники все отошли от меня прочь. Я лишился приятных разговоров. Теперь я плачу о том, что век мой прошел безвозвратно! О мои дети! – воззвал певец, ударяя по струнам всей пятерней. – О мои очаровательницы, дайте мне по сто пощечин каждая, и они будут наказанием за то, что я не сумел сберечь цветник своего рая!»

Певец закончил.

Зачерствелые в тяжелых трудах и лишениях сердца дрогнули и наградили страдания Худояра сочувственными восклицаниями:

– Да, кто много ходит, тот заблуждается!

– Кто много говорит, тот согрешает!

– Когда в руке есть золото, то ему нет настоящей цены!

За эту теплоту чувств Худояр-хан мог бы многое простить сынам Туркмении, которые, как говорят злые языки, не совсем были перед ним правы. Лишившись в третий раз кокандского престола, Худояр избрал Оренбург своей резиденцией. Не найдя, однако, здесь ни власти, ни очаровательниц, он вспомнил, что английская Индия охотно принимает беглецов из русской Азии. Бежать было легко, и он бежал через Мангышлак и Туркмению. Далее следы его исчезли, а с ними исчезли и его переметные саквы, плотно набитые деньгами, припасенными еще в Фергане.

Прослушав былину, вызывавшую на размышления о мирской суете, круг слушателей решил наградить певца достойным его образом. Нельзя же было ограничиться в этом редком случае тремя чашками бузы! Здесь кстати выискался бедняк, заявивший готовность продать своего перепела за два абаза. Правда, два абаза деньги немалые, но народ знал, на что он жертвует, и перепел был торжественно вручен певцу с пожеланием, чтобы клюв и когти бойца были крепче стали и острее иголок. Приняв этот знак народного внимания, певец забросил бандуру за плечо и отправился пытать счастья в одну из юламеек.

Не успели улечься вызванные певцом впечатления, как его место на майдане занял сказочник, которого вся степь признавала волшебным повествователем.

– В очень древние времена, – так всегда начинал почтенный Бердыкул свои вдохновенные сказания, – жил на земле Полван-ата, богатырь необыкновенного роста, Все его богатство, впрочем, заключалось в кольце, полученном в наследство от отца и обладавшем чудесной силой. После смерти отца Полван-ата так много плакал, что из его слез образовалась река, которая и подступила к ханскому дворцу и даже подмочила ханские туфли. Тогда хан призвал его к себе для разных разговоров; они произошли в присутствии прекраснейшей из дочерей рая – Фатимы. Будучи, однако, цветком по красоте и соловьем по голосу, она обладала душой, покрытой иглами дикобраза. Весь мир казался ей ничтожнее чашки, в которой она мыла свои руки. При такой гордости Фатима все-таки влюбилась в Полван-ата, но согласилась выйти за него замуж не ранее, как он достанет кольцо с руки страшного пещерного чудовища, похожего днем на человека, а ночью на крылатую лошадь. Фатима, как девушка злая и гордая, могла отдаться только герою над героями.

– Пророк гнушается гордыни, – заметил внушительно один из немногих благочестивых слушателей.

Бердыкул воспользовался этим перерывом и потребовал за общественный счет чашку бузы.

– В поисках за кольцом Полван-ата пришел в пещеру, где находилась тысяча спящих чудовищ. Старший между ними при каждом дыхании своем втягивал и выбрасывал обратно по сто богатырей. На мизинце его блестел перстень…

– Страшное дело – снять перстень с руки такого великана! – заметила чья-то робкая душа.

Воспользовавшись новым перерывом, Бердыкул потребовал себе еще чашку бузы.

– У великана была дочь, страдавшая водяной болезнью. Чтобы умилостивить его, Полван-ата взялся выпустить из его дочери всю воду. И выпустил! Воды было достаточно, чтобы привести в движение мельницы всего ханства.

Бердыкул повторялся. Теперешняя сказка его не отличалась ни хитросплетением, ни свежестью вымысла, а между тем его прилежание к бузе превосходило всякую меру. Наградив его тремя полоскательными чашками, кружок слушателей удалился из простого опасения, чтобы сказка не продлилась до следующего урожая проса,

К тому же на майдане полились чарующие звуки балалайки. Балалайку создала азиатская степь. Извлекать из нее звуки, окрыляющие человека, может только истинный степняк; она одинаково чутка и к горю, и к радости. Только звуки радости родились не в степи, а где-то за Уралом, откуда, переходя от ямщика к ямщику, они разлились по степи через вожаков и караван-баши. Этим путем разошлись по степи «Барыня» и «Камаринская».

Многие оставили не только сказку Бердыкула, но и перепелиный бой, чтобы только послушать плясовую. К сожалению, танцы считаются в глазах мусульманина позорным делом, хотя… в Бухаре даже строгие ишаны ходят тайком смотреть, как танцуют красивые мальчики в женских рубашках.

Однако и здесь нашелся решительный человек. Пренебрегая предрассудками, он выскочил из юламейки на майдан с очевидным намерением пуститься в пляску.

– Урус! – послышался сдержанный шепот.

– Урус! – пронеслось по становищу.

По мере увлечения решительного человека майдан переходил от насмешек к подзадориванию, хотя при ускоренном темпе балалайки даже каменные горы могли встряхнуть свои хребты. Наконец увлекшийся танцор принялся сбрасывать с себя лишнюю одежду и перешел к одному белью, а вместо камаринской принялся выделывать какую-то путаницу, похожую на английскую джигу.

– Кто здесь нарушает общественную тишину и спокойствие? – раздался неожиданно за плечами увлекшихся зрителей трубный голос бранного воеводы. – Подать сюда безобразника!

– Урус, урус! – загалдела как бы в свое оправдание, толпа. – Урус танцует, а мы смотрим.

– Ах вы, собачьи дети, так это по-вашему урус?! Разве урус пляшет голым? Это инглези. Инглези бесстыдники, они всегда пляшут голые. Взять его!

И действительно, пора было взять инглези, так как он, совершенно обессиленный, лежал уже на песке бесчувственным пластом.

– Положить его на войлок и отнести к Иованесу.

Охотников оказать эту услугу инглези не нашлось, но грозные усы воеводы и его энергические окрики напомнили толпе о существовании чудовищ, втягивающих в себя при каждом дыхании по сто богатырей. Явились импровизированные носилки, и образовалось шествие, на посмотрение которого высыпал весь Чекишляр.

Угар от смеси коньяка с бузой был так силен, что О’Донован опомнился от него только на другой день и то уже на пароходе, державшем курс на западный берег Каспия. На пароход он попал, нужно думать, не по личной инициативе, хотя и в совершенной сохранности. Из его имущества недоставало только записных книжек с листками, способными возбудить неприятные для автора разговоры в военно-полевом суде.

Но где же гоняться за потерянными листками, когда чекишлярский берег был уже далеко! Далеко был от этого берега и Якуб-бай, благоразумно последовавший совету Иованеса и предпринявший экстренную морскую поездку на туркменской лодке к берегам Персии.

XXXII

Разумеется, бранный воевода донес в Красноводск о своем необыкновенно дипломатическом поступке, но командующий был занят в это время более важными делами. Он снаряжал караван в две тысячи верблюдов.

Интересно взглянуть в азиатской степи на большой верблюжий караван. В нем все первобытно, начиная с верблюда, этого обездоленного и природой, и людьми существа. При его тонких ногах из хрупкой кости природа наградила его тяжелым корпусом и безобразно длинной шеей. Она подарила ему крепкий хребет. Обрадовавшись этому хребту, как приятной находке, человек пользуется им по праву властелина земли самым безжалостным образом.

«Какая это выносливая скотина!» – говорит он, взваливая на верблюжий горб массу непосильной тяжести. «И какое покорное при этом животное», – говорит тот же фарисей, держа в руке повод, продетый сквозь носовой хрящ верблюда.

Вероятно, таким же диким способом водили караваны и во времена библейские, и во времена походов Александра Македонского. Кроткие, напрасно вопиющие о милости зрачки верблюда не возбуждали и тогда жалости во властелинах земли.

Караван готовился из верблюдов, только что пришедших из приуральских степей. Обессиленные длинными переходами без отдыха, они с трудом поднимали тяжелые вьюки.

Караван готовился при торжественной обстановке. Охрана его состояла из батальона, батареи и сотни казаков; начальником колонны был граф Беркутов, а его помощником поручик Узелков. Отпуск продуктов шел под личным надзором Можайского. Вообще этому транспорту командующий придавал особое значение, так как он разом выдвигал вперед двадцать тысяч пудов сухарей, галет, крупы, масла, консервов.

– Образина, за что ты рвешь ему ноздри? – крикнул граф Беркутов на лоуча, поссорившегося со своим верблюдом. – Кныш, дай ему по морде!

Кныш старательно исполнил приказ начальника. Лоуч ожесточился и уже схватился было за нож, но, вспомнив, что у него где-то там, далеко в степи, есть жена и колыбелька с ребенком, он выронил нож на землю и зарыдал. Тогда граф Беркутов подал ему горсть серебра.

– Ха-ха-ха! – раздался громкий смех Скобелева. – Если ты будешь дарить каждому лоучу по горсти серебра, то состояние твое в опасности.

Нетерпение одолевало кипучую натуру командующего. Он считал исправную доставку этого именно каравана чуть ли не залогом успеха всей экспедиции.

– Большое вам, господа, спасибо за усердие! – провозгласил он, выходя из-за провиантских баррикад. – Надеюсь, что транспорт выступит не позже одиннадцати.

Подав знак продолжать работу, не стесняясь его присутствием, он обратился к графу с наставлением:

– Ты, разумеется, не сердишься за то, что я поручил тебе такую черную работу, как командование сухарным транспортом. В глазах наших кавказцев ты не более как фазан, между тем я торжественно обещал не иметь в отряде белоручек. Теперь слушай меня внимательно. Прежде всего не думай, что твое поручение чересчур просто. Поверь, в сию минуту на нас смотрят немало шпионов Тыкма-сардара. Они будут провожать тебя всю дорогу, но тебя конвоирует несокрушимая в Азии сила – батальон и батарея. На ночлегах на караван будут наскакивать одиночные головорезы. Берегись тогда своих лоучей, но каравана не поднимай. На всех остановках у тебя должна быть внутренняя полиция. Лоучу очень приятно сделать прореху в мешке с мукой, налить туда воды и подставить его верблюду. Кто в твоем распоряжении, поручик Узелков? Позовите сюда поручика Узелкова.

Поручик явился на рысях.

– Поручик, вам дано почетное поручение охранять транспорт, на который обопрется в будущем вся наша экспедиция. Я завидую вам. С Богом, и посмотрим, так ли вы управитесь с двумя тысячами верблюдов, – продолжал ласково Михаил Дмитриевич, понизив голос, – как вы управились с ролью садовника в монастыре Святой Варвары.

Зардевшись от этой любезной шутки, Узелков пожалел лишь о том, что Михаил Дмитриевич не потрепал его за ухо.

– Поручик, вы были садовником в монастыре? – спросил с удивлением граф Беркутов.

– Не совсем так и притом случайно…

– Нет-нет, допроси его на привале… Вам предстоит впереди адская скука, допроси, как он, засмотревшись на княжну Гурьеву, отпилил себе палец. Интересно. До свидания, трубите сбор!

Протрубили сбор. Заняв площадь в несколько квадратных верст, караван выступил в путь поистине тяжелый и трудный.

Природа наградила закаспийскую степь печатью гнета и уныния. Переход от песчаных дюн к солончакам и равнинам из раскаленной глины нисколько не веселит взор европейца. Вся флора степи состоит из убогих кустиков соледревника и тамариска и двух-трех видов ползучек, которыми брезгает и неприхотливый аппетит барана.

При движении летом большого каравана степь предъявляет путникам все свои худшие стороны: духоту, зной и тучи раскаленной пыли. В этой туче можно двигаться только по три версты в час, слушать при этом неумолчный рев верблюдов, звон медных погремушек, окрики, приказания и проклятия озверелых лоучей. Изредка появляются миражи в виде караванов и воды, воды…

Караван графа Беркутова подобрался к ночлегу только в полночь. Бивак разбили с расчетом на возможность ночного нападения. Наконец обратились и к чаю.

– Расскажите, Яков Лаврентьевич, как это вы попали в монастырские садовники? – спросил своего помощника граф Беркутов.

– Видите ли, граф, это было в дни моей молодости, то есть прошлым летом, когда я гостил у дальнего своего родственника, князя Гурьева.

– Вы родственник Артамона Никитича? – скорее воскликнул, нежели спросил граф Беркутов.

– Дальний…

– И знаете княжну Ирину?

Узелков не успел ответить, как в охране послышались одиночные выстрелы. Горнист и барабанщик моментально выросли возле графа, но начальник колонны хорошо помнил наказ командующего не поднимать тревоги без крайней надобности. Притом же она скоро и выяснилась: пикет отвечал одинокому бесшабашному всаднику, подскакавшему к каравану, чтобы пустить в него пулю и скрыться под покровом ночи.

Проверив пикеты, граф Беркутов и Узелков возвратились к своей палатке, где на этот раз никто уже не помешал им окончить прерванную беседу.

– Так вы знали княжну Ирину?

– Знал, граф, и сотворил себе из нее кумира.

– По ее красоте или по ее душевным свойствам?

– Я помню, граф, ее любимый тезис: человек есть несовершенство всех совершенств, знаете? Вот в моем понятии она олицетворяет совершенство всех лучших сторон русской женщины. Взгляните только ей в глаза и проникните в эту бездну ее зрачков…

– Да вы не влюблены ли в нее?

– Она недосягаемый для меня идеал.

– Как и для меня! А впрочем, что я говорю! Но, боже, как здесь душно… и тесно в груди. Право, нам не грешно выпить в честь русской женщины. Кныш, подай белоголовку, да не скупись и прибавь другую…

Усталый караван дремал. Бодрствовали одни часовые да шакалы, приближавшиеся с отвратительным воем к биваку в надежде покормиться отсталым верблюдом. В палатке начальника колонны горел всю ночь огонь, точно господа офицеры и не располагали двинуться ранним утром в дорогу.

Но чуть оно забрезжило, горнисты протрубили подъем, и караван, вновь окутанный тучей непроницаемой пыли, двинулся туда, в дальнее Теке, в страну вольных сынов закаспийской степи.

XXXIII

За караваном зорко следили. Он не успел перейти Узбой – это спорное русло древнего Яксарта – как гонцы из Теке уже подкрадывались к нему, осматривали и неслись обратно к сардару.

«Когда придут русские из-за моря, – говорило переходившее из рода в род Теке предание, – они поставят своих начальников, людей без всякого понятия об аломанах, и дадут каждому человеку свой номер, а всю воду спрячут под замок…» Храня это предание, торговля с Россией не пользовалась в Теке почетом, и только обмен ковра на хороший клинок или лисьих шкур на серебряные ножны не считался делом презренным.

Софи-хан, посмеиваясь в душе над предрассудками, не брезговал скупать мерлушки и отправлять их скрытыми путями на продажу в Россию. Бывалые люди говорили ему, что хотя в России и есть овцы, но они дают только по одному ягненку в пять лет. Сношения с русскими купцами он вел потаенно и от народа, и от своей строптивой жены.

Но все-таки главной доходной статьей Софи-хана была вода, делавшая его господином значительной части оазиса. Впрочем, главный кариз был собственностью его жены, доставшийся ей от покойного Нур-Верды-хана. Кариз представлял собою ряд колодцев, соединенных на уровне подпочвенной воды тоннелем с покатостью для стока. Идя от предгорья, кариз вскрывался на луговой равнине, где и дарил людям хлеб и жизнь. Вероятно, и этот кариз был выведен при помощи каторжного труда, к которому сунниты так хорошо приспособляли пленных шиитов.

В голове кариза, у самого предгорья, возвышалась кала Софи-хана, напоминавшая своей толстой оградой крепостцу, в которой он нередко и отсиживался от своих недругов. Недругов же у него было много, так как некоторые неприятные люди думают, что в Коране нет разрешения брать деньги за воду. Кроме того, не в обычае Теке содержать гаремы, а у него было несколько жен и, разумеется, не из текинок. Девушки Теке, обращаясь с ручными мельницами или с приготовлением войлока, не годились для услаждения избалованного сластолюбца. По преимуществу он добывал «соловьев и розы» за деньги из Хорасана и Бухары; прежде бывали у него и казачки с Урала, но они слишком много плакали и не доставляли никакой утехи. Особенно же он дорожил красотой дочерей Армении, попадавших случайно в гаремы Ирана.

Все эти слабости были таковы, что и при громадном влиянии старшей жены – строгой ханум Софи-хан не попал в четверовластие. Впрочем, по одному уже своему богатству, он обязан был примкнуть к общей народной обороне. Русские упорно надвигались от Каспия, а отшатнуться в такую годину бедствия от сородичей значило бы испытать презрение настолько черное, что его не обелила бы вода всех каризов Теке. Даже в гареме он не нашел бы отрады!

Притом же он отлично понимал силу и значение своей строгой жены. Если она решилась выйти за него замуж после смерти Нур-Верды-хана, то, разумеется, не для того, чтобы дрожать над мешками персидских туманов. Теке почитало ее и за обширный ум, и за преданность народу. В народных советах ей принадлежало последнее слово. Занимаясь политикой, она нисколько не огорчалась гаремом мужа.

– Старый дурак – и больше ничего! – говорила она в присутствии седобородых мужей. – Он начал слушать соловьиное пение, когда слух потерял.

В последнее время она воспретила мужу вход на женскую половину. Ссора их возникла по чисто стратегическим вопросам. Он убеждал сородичей напасть на русских только у стен Геок-Тепе, а она требовала гнать их немедленно, в пески, на голодную смерть. Кстати же и время было подходящее: из Красноводска шли вести о движении необыкновенно большого каравана с хлебом.

– Тебе не ханом быть, – укоряла она мужа, – а торговать каракульками, тебе не мультук держать в руках, а косу персидской девчонки! Собака!

В свою очередь и Софи-хан побранивал жену, но только иносказательно, обиняками.

– Десять женщин, – говорил он, – составляют только одну курицу, а если бы у курицы был ум, то она не стала бы клевать сор.

Однако она заметила, что такие глупости могут говорить только таджики своим рабыням, но еще ни один текинец, слава богу, ничего подобного не говорил своей жене.

Ссора эта повлекла к большим последствиям. Но прежде нужно сказать, что Софи-хан принужден был, несмотря на свою скупость, объявить всему Теке, что потрудившийся над стенами Геок-Тепе может идти на отдых к его каризу как на свою землю и получать от него бесплатно воду, хлеб и баранину. Теке так и поступали. Одна половина работала возле Голубого Холма, а другая отдыхала в это время на землях богатого сородича.

Ханум упросила даже четверовластие поставить на время пушку в ее кале и знамя с пятью вышитыми пальцами и стихами из Корана. Заряды поступили также под ее охрану.

Обиженная отказом мужа напасть на русский караван и не желая остаться при названии курицы, клюющей сор, она решилась на чрезвычайную меру: сама зарядила пушку – и выстрелила! По этому выстрелу теке должны были схватиться за оружие. Передовые бойцы не замедлили явиться к кале, и сконфуженному Софи-хану пришлось держать ответ перед ними.

– Еще большой опасности нет, – говорил он собравшимся батырям, – но мы нуждаемся в военном совете.

– Нужно напасть на русский караван, – пояснила его мысль стоявшая тут же ханум.

– Только женщина может говорить такие неразумные вещи, – возразил Софи-хан. – У нас для войны есть сардар, а ты что такое? Ты женщина! Уйди отсюда!

Одной из приятнейших сторон степной жизни можно считать передачу новостей. Уловив хорошенький хабар, счастливец схватывает коня и мчится в ближайший аул с несомненным правом на почетное внимание и обильное угощение. Здесь каждый старается завлечь гонца в свою кибитку и выставить ему турсук с кумысом или большой ломоть вяленой конины. Пока он повествует и угощается, в ауле уже готовы новые скакуны – и новые счастливцы разносят хабар повсюду, где есть внимательные уши.

Весть о выстреле из крепостцы Софи-хана разнеслась по оазису с изумительной быстротой и подняла аулы со всем их скарбом. Они подтянулись к каризу, как заранее намеченному сборному пункту. Вскоре оазис обратился в пустыню, зато по всей длине кариза вырос огромный табор. Теке спешили бросить родные горы и степи.

Прибыло и четверовластие.

Тыкма-сардар очень пожурил Софи-хана за неурочный выстрел, поднявший народ ранее намеченного часа, но ханум заявила, что ее джигиты принесли весть о появлении белых рубах на вершинах Копетдага.

– А долго ли спуститься с гор в долину и захватить врасплох не вооруженную еще крепость?

Оставалось открыть военный совет и сделать вид, что все дела идут по дороге, указанной Аллахом. Ханум потребовала и себе место в совете, куда она и привела гонца, только что прискакавшего со стороны моря. Четверовластие тщетно попробовало вытеснить из своего круга женщину, но она была настойчивого характера.

– Туркменская земля никогда не видела у себя такого большого каравана, какой выступил из Шагадама и идет в Теке, – докладывал совету гонец, гордившийся, очевидно, сознанием всей важности своих сведений. – Ему недостает не только воды, но и воздуха…

– Много ли при караване сербазов? – спросил Эвез-Дурды-хан.

– Сербазов невозможно пересчитать! Они идут в такой пыли, что даже верблюды беспрерывно чихают.

– А как они держат мультуки – при себе или во вьюках? – продолжал допрос Ораз-Мамет-хан.

– Большие мултуки они несут на плечах, а маленькие за поясом.

– Есть ли при караване джанарал? – поставил и от себя вопрос Хазрет-Кули-хан.

– Джанарал есть, только не настоящий, потому что он едет верхом, а не в ящике.

– А тыр-тыр идут впереди или по бокам каравана? – заключил допрос Мурад-хан.

Относительно тыр-тыр гонец ничего не мог объяснить.

– Нагнали же они на тебя страху! Ты дрожишь как новорожденный теленок, – заметила ханум своему джигиту, не оправдавшему ее плана. – Пойди, мой сын, умойся холодной водой, от нее человек делается храбрее.

– Ханум, я не трус. Взгляни, где мои уши. Я оставил правое в Хиве, а левое в Персии, оба отрублены в аломанах.

– Вижу, что ты несчастный, тебя и на верблюде собака укусит.

Гонец выступил с новым оправданием.

– Сын мой! – прикрикнула тогда ханум. – Не поднимай ногу, когда куют лошадь, и помни, что так поступают одни ишаки.

Второй гонец был счастливее своего товарища. Он подтвердил, что караван идет небывалый и с такой поспешностью, что верблюдов, у которых стерлись пятки, бросают в степи как раздавленных лягушек. Вьюки павших верблюдов сербазы перекладывают на запасных и идут вперед, не останавливаясь ни на одну минуту. За ними бегут стаи шакалов.

– Сколько сербазов? – спросил Эвез-Мурад-хан.

– Сербазов хотя и много, но они очень маленького роста, – докладывал расторопный гонец. – Они не выше годовалого жеребенка и при этом боятся ходить по земле голыми ногами; все они в толстых сапогах.

– Сын мой, – отнеслась поощрительно к гонцу ханум. – Я вижу, что ум вырос у тебя раньше седого волоса, продолжай!

– Умеют ли они стрелять? – спросил кто-то из четверовластия.

– Русские стреляют неправильно, так как глаза у них голубые, а голубыми глазами далеко ли увидишь!

– Сын мой, если у тебя есть дитя, которое нуждается в молоке, возьми лучшую козу из моего стада. – Так наградила ханум умного вестника. – Вот человек, который не оставлял своих ушей ни в Хиве, ни в Персии, его нужно слушать. Неужели, сардар, ты предпочтешь совет моего мужа, сумевшего отрастить такое брюхо на каракульках, моему предложению напасть на русский караван?

– Ханум, это дело большой важности, – заметил Тыкма-сардар, нуждавшийся в дружбе богатого Софи-хана. – Я готов напасть на русский караван, но вы, ханум, знаете, что разорение людей идет от их несогласия. Какое же бывает согласие между мужчинами, когда возле них сидит женщина?

Ханум, сдавшись на этот довод, оставила заседание совета и приказала одному из почтительно ожидавших ее джигитов подвести ей любимого коня. Ей подвели аргамака под богатым чепраком с наборной уздечкой и стременами, убранными яшмой. Годы не мешали ей очутиться на седле с легкостью молодого наездника. Становище, куда она отправилась с целью оживить дух народа, приветствовало ее знаками глубокого уважения.

Но вот прибыл еще один гонец, и ханум предпочла возвратиться в заседание четверовластия.

– По всем приметам каравану приходится плохо, – докладывал он совету. – Третьи сутки верблюды его не поены, и хотя им дают время побродить по степи, но корма нет. Саксаул весь истребили прежние караваны, теперь отпускают каждому верблюду только по нескольку пригоршней муки. Караван охраняют исправно. На ночь высылают шагов за сто от него в разные стороны сербазов, которые копают себе маленькие ямки и ложатся в них, как жаворонки в гнезда.

– Сыкрет! – вымолвил по-русски сардар, знавший и этот порядок, и это слово.

– Да-да, сыкрет! – подтвердило все четверовластие.

– Время от времени вокруг каравана ездят казаки, – продолжал гонец, – и смотрят, не бежит ли в степь лоуч с верблюдами.

– Патруль! – объяснил по-русски сардар.

– Да-да, патруль! – повторил весь совет.

– Сын мой, – круто поставила ханум интересовавший ее вопрос, – если пятьсот доброконных джигитов нападут ночью на русский караван, будет ли успех?

Сардар решился наконец заметить, что война с неверными – дело мужчин, а не женщин и что напрасно некоторые думают испугать русского сербаза ножницами, которыми стригут баранов. Почувствовав обиду, ханум раздергала свою косу, и метнув неприветливо зрачками, замолкла. Она замолчала потому только, что признавала сардара за истинно военного человека, который не торговал, как ее муж, мерлушками и не держал гарема.

– Успеха можно ожидать, если нападение поведет сам сардар и притом ночью, когда аломаны удаются лучше, нежели днем, – пояснил опытный в аломанах гонец.

– А как нужно нападать? – спросил сардар с легкой насмешкой, как спрашивает профессор неуча.

– Прежде всего нужно броситься к верблюдам и закричать «гайт!», – отвечал наивно джигит, желавший показать себя человеком не без военных познаний. – Верблюды подумают, что им пора в дорогу и всполошатся. Тогда нужно крикнуть лоучам, чтобы они бежали в степь. Они убегут! Им в караване достается больше толчков, чем лепешек. А когда верблюды всполошатся и лоучи разбегутся, то произойдет такая суматоха, что сербазы сами пойдут под ножи.

Сардар недоверчиво покачал головой.

– Легко сказать, – заметил он, – броситься, закричать и перерезать всех сербазов. А как их перережешь, когда они выставляют и сыкрет и патрули?

Впрочем, и ханум усомнилась в возможности такой простой расправы.

Гонец оставил совещание.

– Я возьму джигитов и отправлюсь по дороге к Кизил-Арвату, – объявил сардар, который все еще колебался, повести ли ему партизанскую войну или сосредоточиться вокруг Голубого Холма. – Если я буду предвидеть успех, то пришлю сюда гонца за людьми, а тем временем вы готовьте оружие.

– Да, нельзя предпринять такое большое дело с завязанными глазами, – единогласно подтвердило и четверовластие. – Мы слушали одних молодых людей, а у них что на уме? Они всегда забывают, что маленькие черные пауки опаснее больших черепах.

Выразив согласие с мудрым решением сардара, ханум распорядилась наполнить его саквы лучшим вяленым мясом и колобками на хорошем курдючном сале. Остальные сборы были недолги. Начальство над войском сардар передал своему сыну Ах-Верды, с тем чтобы он повиновался приказанием четверовластия и заботился о скорейшем окончании стен у Голубого Холма. Летучий отряд был весь одвуконь и состоял под начальством Мумына из людей, растерявших уши в Хиве и Персии.

Вскоре с напутственными возгласами «Аллах акбар!» он выступил иноходью по дороге к Кизил-Арвату, к которому уже приближался со стороны Шагадама караван графа Беркутова.

XXXIV

Много уже верблюжатины досталось в добычу шакалам, но караван не замедлил ни одного шага, упорно двигаясь по направлению к оазису. Изредка, правда, господа офицеры позволяли себе маленькие вольности и уходили дальше, чем следует, но в таких случаях за ними ревностно следил вахмистр Кныш. Песенникам, по его словам, было неспособно разевать рот в туче пыли, поэтому он высылал их вперед как бы для развлечения, а в сущности, для прикрытия господ офицеров.

Без этой маленькой хитрости граф Беркутов и поручик Узелков попали бы в цепкие руки Мумына и его товарищей.

Двое суток сардар следил за караваном и, только убедившись в невозможности внести в него внезапную смуту, начал ласкать себя мыслью захватить в плен хотя бы начальников, рисковавших оставлять свой отряд. Однажды на пересеченной барханами местности арканы джигитов были уже наготове, как внезапно грянула песня:

Где ты, где ты, дорогая! С кем ты, с кем ты, золотая! Аль не помнишь, как клялася, Как клялася – распиналась?..

Невинная и даже глупенькая сама по себе песенка решила многое: сардар отбросил дальнейшую мысль о нападении на караван и повернул коня обратно в Теке.

Он возвратился вовремя.

Не получая от него в течение пяти суток никаких известий, нетерпеливая ханум заявляла желание вызвать охотников и идти к нему на выручку. Разумеется, охотникам ничто не помешало бы напасть на караван… но четверовластие воспротивилось своеволию женщины и даже поговаривало о ее аресте. Печальные последствия могли выйти из этой необдуманной меры. Народ помнил, что Хазрет-Кули-хан и Мурад-хан были простыми джигитами у покойного мужа ханум, Нур-Верды-хана, поэтому в народной среде мог легко возникнуть опасный для Теке раскол.

Возвратившись из неудавшегося предприятия, сардар тотчас же приказал отбросить всякую мысль об отдельных нападениях на войска гяуров и сосредоточить все силы Теке у стен Голубого Холма.

Почти одновременно с его возвращением у кариза появился известный уже в Теке Якуб-бай. По его словам, он побывал в Чекишляре, чтобы узнать все секретные намерения русского сардара, и бежал оттуда, причем за ним была послана большая погоня. И действительно, его бешмет был изорван, а его физиономия была помята. Но он спас свою жизнь, зная, что она нужна всему текинскому народу. Правда, он потерял в стычке с погоней двух лошадей и седло, в котором были зашиты пятьсот персидских туманов, но что за дело? Теке знает цену хорошей услуги.

– Джанарал инглези поручил мне передать его приветствие всему текинскому народу, – заключил свое повествование Якуб-бай.

– На что нам его приветствие? – спросила раздраженная последними событиями ханум. – Разве от его приветствия уменьшится число блох в моем одеяле?

– Ханум, – заметил Якуб-бай, почтительно приложив руку к сердцу, – вы хорошо знаете, что птичий язык понятен только птицам, поэтому приветствие инглези понятно только мне, понимающему обычаи чужих земель…

– Поговорим о настоящем деле, – прервал эту беседу сардар. – Где же теперь джанарал и скоро ли его королева пришлет нам свою помощь?

– Сардар! Когда русские узнали, что джанарал и я – друзья текинского народа и решили нас арестовать, джанарал завернулся в английский флаг и отправился на лодку, мне же он дал для передачи вам свою книжку, в которой сказано многое. Он просит вас порвать непременно проволоку, которую русские протянули до Дуз-Олума. В ней большая сила. Он также просит вас… не держать меня долго в Теке и отослать в Тегеран, где я буду говорить в пользу Теке с самым важным человеком инглези.

Якуб-бай, вынув из бешмета завернутую в носовые платки книжку, поднес ее сардару.

– Прочтите, – вежливо попросил сардар.

– Нет, пусть прочтет мулла из Казани, – потребовала ханум, – он знает по-русски.

– Джанарал вовсе не такой простой человек, чтобы писать по-русски, – заметил Якуб-бай. – Он писал языком, одному мне известным, – языком инглези.

– Ох, сын мой, не пустые ли ты говоришь слова? Предоставь это старым скворцам, им тоже нужно иметь свои занятия.

– Прочтите, что пишет джанарал, – сказал сардар, – и нет ли у него наставления, как можно испортить русские пушки?

– Он пишет, что русские пойдут в Теке с трех сторон света и, сойдясь в Дуз-Олуме, двинутся дальше к Геок-Тепе. Прошлогодних начальников заменит новый – молодой и храбрый человек с красными глазами – «гёз-канлы». Ему Ак-падша даст столько пушек, сколько он сам захочет.

– А сколько у него сербазов?

Якуб-бай перелистал книжку и сделал вид, что нашел искомую цифру.

– У него двадцать пять тысяч сербазов.

После этого степенно и важно, не перебивая друг друга и обдумывая слова, каждый член четверовластия поставил по вопросу. «Все ли солдаты будут с ружьями? Сколько будет на коне и сколько пеших? Хороший ли у них слух? Неужели они могут пить морскую воду? Правда ли, что у них есть пушки, похожие на горшки, в которых готовят чуреки?»

Не было вопроса, на который Якуб-бай не нашел бы ответа в книжке О’Донована.

– А когда же придет к нам на помощь войско инглези? – спросила недоверчивая ханум. – Гяуры у порога моего дома, а инглези все еще за горами!

– Ханум, я отвечу вам по возвращении из Тегерана! – заявил Якуб-бай, завертывая вновь дневник О’Донована в носовые платки. – Туда я отправлюсь под видом купца и сделаю для Теке все, что угодно Аллаху.

– Пусть удача будет твоим спутником.

– И ваша мудрость, ханум…

– Ты, мой сын, хорошо говоришь…

– Напротив, ханум! Обладая вашим сладким языком, я мог бы провести слона по тонкому волоску.

– Очень, очень хорошо говоришь, а все-таки… я не села бы с тобой на одну лошадь.

Хотя Якуб-бай и отказывался от всяких подарков, но он отправлялся в Персию в интересах текинского народа, и не в таком же бешмете ему следовало говорить с правою рукой королевы инглези? Разве на такой разбитой, усталой лошади ездят послы? Притом же русские казаки отняли у него мешок с туманами. Все это сообразила ханум и открыла перед Якуб-баем и конюшню свою, и кладовую.

Сосредоточивая все силы на стенах Голубого Холма, четверовластие занялось накоплением военных запасов. Излишки хлеба и фуража были объявлены общей собственностью и направлены в крепость. Недостаток в оружии вызвал усиленное приготовление его; даже ювелиры стали у кузнечного горна, и шубники принялись точить пики. Старые серпы, потерявшие на нивах свои зубцы, пошли в переделку на длинные ножи. Наконец нашлись люди, искусные в приготовлении патронов. Подросткам поручили раздувать огонь, и благодаря их стараниям тучи искр понеслись, выражаясь словами степного барда, к небу с просьбой о защите против неверных. Наконец, ножницы, которыми стригут баранов, и те, насаженные на древки, поступили в народный арсенал.

Подъем духа был необычайный!

XXXV

Отправляясь из Теке, Якуб-бай отлично понимал, что по ту сторону Копетдага титул посланника текинского народа может вызвать крупные неприятности. Века накопили такую ожесточенную вражду между Теке и Ираном, что ильхани последнего неохотно пропустили бы случай посадить Якуб-бая в клоповник. Не желая подвергать политику подобной случайности, он благоразумно предпочел лестному титулу посланника скромное звание курьера, посланного с важными известиями в Тегеран.

– Кем послан? Откуда? Почему не с запада, а с востока?

Ряд этих вопросов, предложенный в попутном городе каким-то несообразительным феррашем, заставил Якуб-бая принять до того гордую осанку, что разом отбил охоту к неуместному любопытству. Кроме того, он вынул дневник О’Донована и потряс им в воздухе, после чего ферраш охотно подержал ему стремя и пожелал счастливого пути.

Улица Лилий – Кучей-ла-Лезар – была хорошо известна Якуб-баю. Сюда он доставлял в прежнее время депеши из Тифлиса и увозил отсюда за свой счет вьюки с контрабандой.

Резиденция в Кучей-ла-Лезаре была расположена в прекрасном парке с серьезным европейским комфортом и с обстановкой резидента, знающего себе цену. Над главным домом красовалась башня с часами и флагом – здесь помещался сэр Томсон, а в отдельных флигелях, окруженных садами, жили секретари, врач и атташе – все Диксоны. Из них мистер Холлидей заведовал церемониймейстерской частью и секцией наблюдения за политическими отношениями России к Туркмении.

Сэр Томсон всегда удостаивал мистера Холлидея беседой, когда обстоятельства выдвигали на арену англо-азиатской политики Бухару, Хиву, Афганистан, Теке, Памир. На этот раз он удостоил своего атташе конференцией о вооруженных силах Теке.

– Россия открыто признается в намерении нанести Теке, под предлогом возмездия за прошлогоднюю неудачу грозный и решительный удар, – сообщал он доверительно. – Последствием этого удара будет присоединение к русской империи всей площади между границами Персии и Амударьей. Наше министерство иностранных дел едва ли выступит в защиту Теке, хотя бы потому, что политические нравы этого народа… несколько отличительны от требований международного кодекса. Попросту говоря, неудобно Англии защищать разбойничье гнездо. Но Персия – иное дело. Она, как соседка, может выступить с серьезными представлениями перед Европой. В этих соображениях я намереваюсь попросить аудиенцию у шахиншаха, но прежде я прошу вас, мистер Холлидей, составить записку о современном положении России на азиатском берегу Каспийского моря. Персияне удивительно ленивы, и, вероятно, канцелярия Сапех-салар-азама не в состоянии будет собрать необходимые сведения. Теперь же потрудитесь возобновить в моей памяти, достаточно ли мы обеспечены негласной агентурой в северных провинциях Персии. Кого мы имеем в Дарегезе?

– О’Донована. Он недавно прибыл в Персию.

– Но он алкоголик?

– Увы, сэр, вы правы. После изгнания его, и изгнания довольно позорного, из Чекишляра он послан нами в Кучан, где с ним повторился припадок алкоголизма. Здесь, опять-таки в пьяном виде, он начал поучать публично народ, как следует рубить головы русским. Комизм этой сцены не послужил нам на пользу.

– Правда ли, что он принял ислам?

– Да, сэр.

– Какая гадость! Постарайтесь выпроводить его в Мерв. Пусть он там распускает слухи о движении Англии к Герату. Кто у нас в Мешеде? Пожалуйста, не забывайте, какое он имеет значение в общем строе жизни шиитов.

– Мешед у нас хорошо обставлен. В настоящее время мы имеем там полковника Стюарта с паспортом Ибрагим-иссисааба, как бы занятого покупкой лошадей для Индии. Впрочем, полковник останется здесь недолго.

– И тогда?

– На его место прибыли из Индии два предприимчивых офицера, Джил и Ботлер. Вместе с нашим агентом в Мугаметабаде они заняты приготовлением софтов и мюджтехидов против продажи хлеба русскому комиссионеру. Софты уже волнуются, но и русские не дремлют; они выставили против нас человека, который, подобно О’Доновану, не затруднился принять ислам. Посещая принца Рукн-уд-доуле, вы могли видеть у него гувернера неизвестной национальности. Теперь он за то, что уверовал в пророка, получает от русского агента по десять фунтов в месяц.

– Вы говорите о Дефуре? Попробуйте предложить ему пятнадцать – двадцать фунтов в месяц и вообще не жалейте издержек на секретные расходы. Таким образом, мы обставлены, по-видимому, хорошо вплоть до Герата, но кому мы доверим ответственный пост негласного агента в Геок-Тепе во время предстоящей. осады?

– Мне, если вам угодно, сэр.

– Вам? Не забывайте, дорогой мистер Холлидей, что русские обратят Геок-Тепе в груду мусора.

– Пусть так!

– Но ваша супруга?

– Я рассчитываю, что она не откажется последовать за мной.

Сэр Томсон при всей корректности и подавленности своих сердечных движений взглянул на собеседника как на человека, проявившего неожиданную странность.

– Моя жена несет священные обязанности врача, – объяснил мистер Холлидей, – и ее нравственный долг идти туда, где человечество наиболее нуждается в ее помощи.

– Преклоняюсь перед этим прекраснейшим из принципов… но я первый не прощу себе, если миссис Холлидей, неся эти священные обязанности, испытает посреди разбойников Теке хотя бы малейшую неприятность. Имейте в виду, что она очутится свидетельницей осады, бомбардировки, тысячи смертей… О нет, нет, мистер Холлидей, оставьте ваше намерение.

– Сэр, вы позволите мне маленькую откровенность?

– Прошу вас.

– Миссис Холлидей меня разлюбила!

– Разлюбила? Но могло ли это случиться?! Не принимаете ли вы мимолетное недоразумение или вспышку энергической натуры за охлаждение сердечных чувств?

– К несчастью, я не заблуждаюсь.

– Ничто подобное не совмещается в моем представлении, но извольте… я допускаю… Что же далее?

– Сэр, вы знаете, что английская женщина в среде семейной жизни служит образцом всему миру. Ее домашний очаг – ее скиния. Все, что за пределом этого очага, она готова принести в жертву, хотя бы то стоило ей величайших усилий. Но, сэр, второй Англии нет на свете.

– Мне кажется, что и русская женщина создана скорее для тихой радости, нежели для бурного участия в житейском водовороте. Она, несомненно, принадлежит к породе травоядных, и при умении руководить ею…

– О, если бы это было так! К несчастью, у всех молодых наций женщины считают одиночество лишением – и наоборот, свой салон за канцелярию для решения сложных вопросов жизни. Таков тип и миссис Холлидей.

– Которая, однако, подарила вам свое сердце, не боясь, что сухость британца столкнется с изнеженностью славянской крови? Впрочем, я знаю русскую женщину по произведениям уважаемого мной русского писателя Тургенева. Эстетик по натуре, он представил прекрасные образцы русской девушки.

– Чтобы покорить сердце Ирины…

– Не прибегали ли вы, простите за нескромный вопрос, к помощи тех таинственных приемов, которые вы изучаете, будучи ярым приверженцем теософического учения?

Мистер Холлидей помедлил с ответом.

– В некоторой мере… и, может быть, независимо от своей воли… я переубедил ее взгляды и требования…

– И вот теперь вы встречаетесь с протестом против… вашей настойчивости, доведенной до крайнего предела. Видите ли вы исход из вашего положения?

– Я думаю, что военная гроза даст мне возможность возвратить потерянное равновесие. Вот почему я повторяю просьбу поручить мне агентуру в Геок-Тепе.

– Если вы так хотите…

– О, благодарю вас, сэр!

Приятно заниматься при пособии таких богатых материалов, какими располагают вообще английские резиденции, зорко оберегающие обширные сферы своих политических интересов. Картоны тегеранской резиденции пестрели ярлыками с наименованиями стран, лиц и событий, доставлявших ей ту или другую заботу. На виду были теперь Туркмения, Бухара, Хива, Афганистан и Герат. Далее шли генерал Скобелев, генерал Кауфман, Абдурахман-хан, Эюб-хан и Искандер-хан.

План меморандума об усилении русского влияния давно уже созрел в представлении мистера Холлидея. Понятно, что угол зрения его в этом плане исходил из Индии и из положения Туркмении как станции, замедляющей движение «исторического рока» с севера на юг. Приятно было бы поставить тормоз этому движению, примирив Теке с Ираном, но не в английских резиденциях занимаются бесполезными мечтами! Представлялось более практичным представить вниманию шахиншаха беззащитность его хорасанских владений и коснуться попутно русского коварства, приобретавшего всемирную известность.

Занятия мистера Холлидея были прерваны тремя слабыми ударами в дверь. Вошел молчаливый Джеймс.

– Прибыл представитель туркменского народа и желает представиться господин посланнику! – доложил он строго официальным тоном.

– Как он сюда попал?

– Одинокий, одвуконь.

– Пригласите его на запасную половину и окажите ему некоторые знаки внимания, но не более как купцу с известным положением. Джеймс, вы понимаете, что в русском посольстве не должны иметь ни малейших сведений о прибытии этого человека.

Джеймс, состоя много лет при резиденции, разумеется, понимал, кого и что следует скрывать от нескромных взглядов чужих посольств.

– Как вы объяснялись с ним?

– Он говорит немного по-английски.

– Текинец, говорящий по-английски! Да это феномен! Потрудитесь, Джеймс, вглядеться в него пристальнее: не строят ли нам ловушку с улицы Кучей-черак-газ? Как он назвал себя?

– Товарищем текинского сардара, Якуб-баем. В альманахе Гота такого титула я не нашел.

– И не найдете, Джеймс, не найдете. Там не найдете и самого сардара.

Сэр Томсон, приятно удивленный появлением представителя Теке, дал, однако, понять, что об официальном его приеме не должно быть и речи. С улицы Кучей-черак-газ зорко приглядывались в это время ко всем явлениям на улице Кучей-ла-Лезар.

Усталому путнику, прибывшему верхом из дальней страны, молчаливый Джеймс предложил ванну, завтрак и отдых. Завтрак был сервирован изобильно и, как бы по забывчивости, с коньяком и хересом. Херес, к удивлению Джеймса, пришелся по вкусу товарищу текинского сардара.

Наконец состоялась и конференция между Якуб-баем и мистером Холлидеем.

– Я прибыл к господину послу английской королевы с объявлением о происшедшем разрыве между Теке и Россией…

Вступление было недурно, и только мистер Холлидей невольно усмехнулся при сопоставлении воюющих сторон: Теке и Россия!

– Вы, вероятно, лично представите господину послу свои верительные письма? – спросил он Якуб-бая.

– Паспорта у меня нет.

– О, мы понимаем, что представитель Теке может обходиться и без паспорта, но если сардар не снабдил вас верительными письмами…

– Народ сказал мне просто: иди к послу королевы и скажи ему в нашу пользу все хорошее. Теке бумаги не любит. Но что я настоящий посланник, в этом вас удостоверит господин О’Донован.

– Вы знакомы с ним?

– В Чекишляре мы жили вместе и разлучились только потому, что русские начали подозревать во мне самого сардара. Тогда во избежание неприятностей я оставил тамошнюю землю. То, что я говорю правду, подтвердит вот эта записная книжка господин О’Донована.

– Я не замедлю передать господину посланнику ваш документ, а пока прошу вас быть нашим гостем.

По звонку явился Джеймс.

– Проводите!

Пропустив Якуб-бая, Джеймс сообщил мистеру Холлидею, что товарищ сардара выглядит подозрительно и напоминает собою курьера, доставлявшего депеши из тифлисского консульства.

– Он выдал себя вопросом, – добавил Джеймс, – по-прежнему ли хороши конюшни резиденции.

– Джеймс, вы подтверждаете и мою догадку, но кодекс международных приличий требует признавать главнокомандующим каждого, кто командует армией, хотя бы в прошедшем он был только барабанщиком. Будем же молчаливы, но не слепы. Внимание, Джеймс, внимание!

XXXVI

– Ужасно сожалею, что такая даровитая натура утонула в бутылке коньяка, – делал замечание сэр Томсон. перелистывая записную книжку О’Донована. – Здесь на каждой странице есть признаки широкого кругозора. Обратите внимание на его заметки о бегстве из Самарканда Абдурахман-хана. Что нам известно по этому поводу?

– По официальным источникам петербургских канцелярий, – отвечал мистер Холлидей, – бывший афганский эмир пренебрег гостеприимством России и возвратился обратно в Кабул с намерением изгнать своего преемника…

– На эту авантюру О’Донован устанавливает несколько иной взгляд. Вот что он пишет в своей памятной книжке: «С потерей престола в Кабуле эмир бежал в русский Туркестан, где и был принят на пенсию в две тысячи фунтов. Здесь он поселился до первой возможности поднять при помощи России смуту в Кабуле. Время это настало. Азиатским генералам России очень важно отвлечь внимание нашего индийского правительства от туркменских дел, и вот они посоветовали Абдурахману выступить вновь на политическую арену. Строго соблюдая нейтралитет, они отказали ему в оружии, но дали понять, что за воротами Самарканда он может найти телегу с патронами и револьверами…» Пожалуйста, воспользуйтесь этими сведениями в своей записке о современном положении России на границе Персии. Здесь есть к тому же хорошие сведения о числе войск закаспийского отряда и прекрасная обрисовка личности командующего войсками: «Этот генерал в состоянии сделаться глухим и слепым даже в то время, когда ему прикажут остановиться и не идти дальше».

– Совершенно верная характеристика, – подтвердил мистер Холлидей.

– «Он мечтает пройти весь путь Александра Македонского, поэтому английские инженеры должны немедленно принять Герат под свою опеку, а казначейство Индии должно наполнить пустоту кабульской кассы. Абдурахман не побрезгует получать содержание из казначейств друзей и недругов хотя бы для доказательства, что афганцы составляют только разновидность еврейского племени».

– Здесь есть также интересная заметка насчет какого-то Якубки.

– «С каждым днем мой переводчик Якубка делается нахальнее. Изгибаясь перед русскими, он за их спиной потрясает кинжалом. Если он не обокрал меня, то потому только, что у меня нечего украсть…»

– А что, если этот Якубка и товарищ сардара одно и то же лицо? В каком мы очутимся смешном положении?

Мистер Холлидей не успел ответить на этот вопрос, как послышались удары в дверь.

– Что вам, Джеймс?

– Его превосходительство господин русский посланник просит уделить ему пять минут для конференции.

– Мистер Холлидей, потрудитесь встретить его превосходительство! По всей вероятности, он коснется туркменских дел и бегства Абдурахмана…

Наружность русского посланника представляла собою тип человека с беспрерывным оборотом умственного механизма. Постоянное напряжение мысли и труда придавало ему выражение сухости и неподатливости к дипломатическим излиянием. На этот раз, однако, он старался казаться общительнее и поэтому заговорил с сэром Томсоном о прекрасных качествах английской резиденции и о появлении на базарах новоявленного пророка шиитов. Разумеется, оба дипломата чувствовали, что вся эта прелюдия была только приятным излишеством.

– Полагаю, ваше превосходительство, что Россия была рада избавиться от лишнего пенсионера? – подступил сэр Томсон с британской прямотою к злобе дня.

– Вы говорите о бегстве Абдурахман-хана? – спросил с не меньшей прямотой русский посланник. – Но согласитесь, дорогой сэр, что его поступок легко объясним. Грустному положению политического изгнанника всегда отрадно предпочесть престол, хотя бы и в Кабуле.

– К сожалению, эти авантюры соседних с нами деспотов нарушают свободное развитие азиатских народностей. Бегство Абдурахмана может вызвать, например, необходимость установить между Индией и азиатской Россией нейтральную зону.

– О, миролюбивое настроение моего правительства, несомненно, пойдет навстречу справедливому желанию Англии!

– И укажет прежде всего командующему войсками в Туркмении ту черту, перед которой он должен будет остановить свой корпус. Надеюсь, он не последует традициям своих предшественников и не станет, вопреки приказаниям Петербурга, отыскивать так называемую естественную границу Азии.

– Всему причиной – исторический рок.

– Ваши доказательства, как и всегда, превосходны, но согласитесь, что движение за пределы Ахал-Теке нарушит до некоторой степени интересы…

– Чьи, достоуважаемый сэр?

– Персии.

– О, с этой стороны справедливость вполне обеспечена. Обуздание текинских племен доставит большое удовольствие всем их соседям. Так смотрит на это дело и Сапех-салар-азам, который охотно дал разрешение заготовить в Хорасане пшеницу и фураж для нашего отряда.

– Вы уже получили это разрешение?

– Формальное, сэр, формальное. Теперь всякое препятствие нашим агентам будет не соответствовать видам обоих дружественных правительств – русского и персидского.

– Могу только приветствовать ваши успехи.

– А то чистосердечие, с которым я всегда переступаю ваш порог, обязывает меня предупредить вас, что Катты-Тюра собирается бежать из Индии в Бухару и предъявить свое право на престол, обеспеченный нами за Музафар-эд-Дином. Согласитесь, сэр, что в Бухаре могут возникнуть волнения, и поэтому авантюра Катты-Тюры не будет одобрена моим правительством.

– Но, дорогой коллега, вы знаете, как неблагодарны павшие азиатские властители. Претенденту на бухарский престол легко пренебречь нашим гостеприимством, имея перед собою свежий пример в поступке Абдурахман-хана – с тою разницей, что он не найдет на дороге из Пешавара в Бухару ни одного ящика с оружием и патронами.

– Впрочем, Катты-Тюре мы придаем менее значения, нежели Искандер-хану, которого вы приняли, простите, дорогой сэр, после бегства его из России…

– Но вы чествовали в это время магараджу, скрывшегося из Раджпутана.

Совершенно дружеские частные отношения, существовавшие между русской и английской резиденциями, не мешали их представителям давать друг другу тонкие предостережения.

После свидания с русским дипломатом сэр Томсон всегда ощущал политического свойства оскомину. Так и теперь: разрешение шахиншаха на устройство продовольственной базы в Персии было удачным ходом русской политики и невольно возбуждало в уме английского дипломата соображения, как удобнее парализовать результаты этого успеха.

«Не пустить ли на базарах слух о возможности нечаянного нападения России на Персию? Не послать ли дамам принца Рукн-уд-доуле по кашемировому платку? Не поднять ли на ноги софтов и улемов?..»

Необходимо было посоветоваться с мистером Холлидеем, так хорошо изучившим нравы и обычаи Тегерана и его канцелярий.

– Физиономия русского посланника удивительно приспособлена к тому, чтобы вносить с собою мрак и меланхолию, – жаловался сэр Томсон. – Но это не мешает ему устраивать крупные дела. Он организует в Хорасане русский интендантский склад.

– О, какая непростительная неряшливость со стороны Сапех-салар-азама! – выразил свое мнение мистер Холлидей. – К счастью, здесь говорят, что нетрудно остановить и само время для дружеских объяснений, особенно когда в запасе имеются хорошие шали или большие янтарные мундштуки для наргиле.

– Все это я имею в виду, но уже в виде поправки дурно сложившихся обстоятельств. Надеюсь, что ваша записка окончена? Прекрасно. Но что вы скажете об этом товарище текинского сардара? Могу ли я принять его?

– Он авантюрист, не более, хотя, как видно, знаком с сардаром Теке.

– Теперь я убежден, что мы не можем обойтись там без специального агента. Во главе закаспийских войск стоит сама энергия, которая сумеет повести «исторический рок» как осла с водоносными кувшинами. Право, я не удивлюсь, если этот рок вздумает перевести дух в Герате.

– Сэр, я убежден, что мое появление в Теке будет встречено с большой радостью. Радость будет тем искреннее и продолжительнее, чем более, сэр, вы пошлете туда… изделий наших оружейных заводов.

– Обещайте им, обещайте!

– Сэр, они разбойники и едва ли поверят обещаниям самой Англии.

– Но где же нам взять запас оружия?

– Наши торговые фирмы ожидают только согласия на ввоз его в Туркмению, разумеется, под видом красок для ковров или подков с гвоздями.

– Да, это недурной случай открыть нашим заводам новый рынок и сбыть свои запасы и излишки. После турецкой поставки наши оружейники пятый год остаются без иностранных заказов. К моему глубокому сожалению, на этот раз они опоздали.

– На подарки сардару и ханам мы приобретем и здесь кое-что почетное. Но не в почетном оружии сила…

Русский посланник задал, по-видимому, такую задачу сэру Томсону, что он не противился ни одному из предложений своего советника.

Возвратившись к себе, мистер Холлидей прошел в мастерскую жены, где она проводила время, свободное от занятий в амбулатории.

Душевный склад ее делился между миром художества и жизнью врача; палитра и краски сживались с кухнею Гигеи, нисколько не мешая видеть людские страдания в их скорбной реальной наготе. При входе мужа Ирина подняла вопросительный взгляд.

– Сейчас решен окончательно вопрос о моей агентуре и поездке в Теке.

– Надолго?

– На два, на три месяца, а может, и более. Теке просит нравственной поддержки Англии.

– Против моих соотечественников?

– Они стоят за свою свободу.

– Увы, это только прекрасная фраза, не более. Все тот же трепет за Индию вызывает вас на помощь Теке…

– Ирина, не снизойдете ли вы хотя бы на прощание к поцелую?

– Во имя долга, извольте.

– А по движению сердца?

– Нет.

– Какое теплое семейное объяснение – и притом когда же? Когда муж готов броситься в опасность, чтобы облегчить жене тягость его присутствия?

– Мистер Холлидей, проповедуя свободу, вы фарисействуете. Мы оба испытываем тягость нашей ошибки, и я уже не раз просила разрешения возвратиться к отцу. К сожалению, тому противится ваша британская гордость.

– И любовь к вам, Ирина.

– Любовь? Любовь к женщине, которая никогда, понимаете ли, никогда не поднимется до респектабельности прирожденной англичанки. По вашему кодексу, вид повесившейся с горя кухарки не так возмутителен, как вид кухарки, осмелившейся явиться к госпоже без чепчика. Этот кодекс возмущает меня до глубины души… и, право, я не стою вашей любви.

– Ирина, вы неумолимы!

Он все-таки ожидал поцелуя.

– Не могу, – выговорила сквозь слезы Ирина. – Не могу заставить себя подняться до высоты вашего долга и преклонить к его пьедесталу свое разбитое сердце. Не требуйте невозможного и помните, что, увлекая меня картинами свободы, вы имели в виду и свободу сердца.

– Менее всего свободу сердца, менее всего! Увы, ваши соотечественницы много вредят своей родине неумеренностью сердечных увлечений…

– Опять лекция…

– Мы же, британцы…

– Окончим наш академический спор о разнузданности славянских душ и сердец. Вы столько раз твердили мне о величии ваших дев и жен, что я не откажусь при случае показать вам маленькое сравнение с ними.

– Ирина!

– Без поцелуев, пожалуйста.

Объяснение это дало понять мистеру Холлидею, что власть его над женой не только поколеблена, но и утрачена. Его токи и флюиды встретились с силой воли, расторгавшей случайно сложившееся сердечное крепостничество.

И ему осталось заняться политикой. Новое объяснение с Якуб-баем не отвечало дипломатическим приемам, но представители высшей культуры любят манеры повелительного свойства, особенно при встрече с дикарями, а кто же в глазах истого британца не дикарь?

– На днях мы отправимся в Ахал-Теке, – объявил он сухо и повелительно Якуб-баю. – В дороге ты будешь заведовать лошадьми и продовольствием, а здесь переговори с Джеймсом насчет подарков ханам и сардару.

Товарищ сардара, вероятно, рассчитывал на более мягкое с ним обращение, но можно ли спорить с судьбой, когда у человека нет паспорта? Оставалось повиноваться. К тому же гордость доступна всякому положению, и сколько примеров, что потомки эмиров и ханов считали за счастье обратиться в караван-баши!

Выступивший спустя несколько дней из ворот английской резиденции караван был снаряжен добросовестно и запасливо. Всадники были одвуконь с надежными «бульдогами» в кобурах и винчестерами за плечами.

Караван выступил так рано, что ни один дозорный с Кучей-черак-газа не заметил этой авантюры Кучей-ла-Лезара. За городскими воротами Якуб-бай указал дорогу на северо-восток, по направлению к горам, в оазис Теке.

XXXVII

Гёз-канлы не раз уже подходил к подошве Голубого Холма, а помощи со стороны инглези все еще не было.

– Где же эта помощь? – допрашивала ханум. – Вы смеялись надо мной, когда я говорила, что от слова «сахар» не делается во рту сладко, а теперь… Скажите, где пушки королевы, где тысяча харваров ее пороха?

Четверовластию оставалось признать, что пушки королевы слишком неповоротливы или чрезмерно тяжелы, чтобы попасть когда-нибудь на стены Голубого Холма. Эвез-Дурды-хан и Ораз-Мамет-хан повинились даже в том, что посланник инглези обманул их хуже, чем можно обмануть молодого ишака. Но сардар продолжал уверять черную кость, будто инглези слишком умный народ, чтобы решиться обмануть Теке.

Какова же была радость его и всего четверовластия, когда на вершине Копетдага показался наконец инглези. Один? Нет, со свитой, но очень скромной. Весть о его появлении опередила прибытие его в долину и пронеслась эхом по всему оазису. Отсюда хабар промчался дальше – в пески, к Амударье и в Мерв-Теке. Досужее воображение вестников передавало сюда эту чудесную новость уже с арабесками, в которых было достаточно и тыр-тыр, и зембуреков, и пороху. Молчали только о прибытии слонов.

В оазисе поднялось бурное ликование. В действительности же через Копетдаг перевалил караван всего из нескольких лошадей и мулов, на которых даже и при пылком воображении нельзя было поместить ни тыр-тыр, ни сотни ящиков с оружием. Во главе каравана выступал несомненный инглези. Толмачом его служил тот самый человек, который был уже в Теке с прежним посланником. Кариз-ханум не был еще во власти русского сардара, поэтому инглези спокойно спустился с гор и направился к кале Улькан-хатун.

Все четверовластие собралось на встречу мистера Холлидея. Такой встрече мог позавидовать посол самого шахиншаха, если бы он только решился ступить на текинскую землю. Первое приветствие принадлежало сардару.

– Как здоровье королевы? – осведомился он как следует по этикету, подсказанному его природным умом.

– Королева здорова и благодарит вас, – перевел Якуб-бай ответ мистера Холлидея.

– Как здоровье сыновей королевы? – предложил следующий вопрос Эвез-Дурды-хан.

– Сыновья королевы здоровы и благодарят вас.

– Как здоровье министров королевы? – спросил в свою очередь Мурад-хан.

– Министры здоровы и благодарят вас.

– В благополучии ли ваш народ?

– Народ инглези в полном благополучии.

– Напишите королеве и ее министрам, что все Теке молит Аллаха и его пророка о ниспослании им здоровья и богатства, – заключил приветствие Хазрет-Кули-хан.

– Мы будем писать им о всех ваших хороших словах.

Затем предложили дорогому гостю чай и отдых на мягких одеялах. Якуб-бай в качестве первого при посланнике человека потребовал, чтобы к ящикам с подарками королевы были приставлены надежные часовые. Улькан-хатун приняла их под свою охрану.

– Сын мой, – говорила она Якуб-баю, – ты, слава богу, не такая собака, как инглези, поэтому скажи мне, как своей матери: такая ли и у этого совесть, как у прежнего, или лучше?

– Это настоящий посланник, – ответил Якуб-бай, – у него совесть светлая.

– Да у него совесть может быть и светлая, но почему его ящики с оружием такие маленькие и легкие?

– Дорогое оружие не бывает тяжело.

– Для чего нам дорогое оружие? Разве золотой ручкой ножа можно убить неприятеля?

– Дорогое оружие мы привезли сардару.

– Я понимаю, что сардар не нуждается в ножницах, которыми стригут баранов, но вы напрасно привезли ему вместо тыр-тыр какие-то детские вещи. Ох, сын мой, правду ли ты говоришь, что этот инглези настоящий человек? Понимает ли он, что совесть не ячмень и что ее не следует разбрасывать по ветру?

– Ханум, вы хорошо знаете, что я за человек?

Ханум ничего не ответила и только измерила Якуб-бая не то испытующим, не то презрительным взглядом.

В честь посла королевы следовало бы устроить что-нибудь приятное, например, скачку или игру в серого волка, но тяжелые тучи опускались над Ахал-Теке все ниже и ниже. На последнем народном совете было решено: пока в Теке останется хотя один русский сербаз – не варить бузы, не справлять свадебные празднества и вообще избегать всякого шумного веселья.

После необходимого отдыха посол заявил, что он намерен передать народу приветственные слова королевы.

– О, слова королевы инглези могут служить и во время мороза песнями соловья, – заметил на это предложение сардар. – Люди, созовите скорее народ, пусть он слушает посла королевы так же внимательно, как слушал бы ангелов, носящих на своих крыльях престол Аллаха.

Раздались призывные звуки барабанов. Народ, побросав горны, у которых приготовлялось оружие, направился к ставке сардара.

Мистер Холлидей сделал при этом маленькую ошибку. Он вышел к народу во фраке и в цилиндре. Впрочем, серьезный человек всегда может удержаться от желания расхохотаться. В народе послышался несдержанный смех, но чего можно ожидать от неразумных подростков?

– Я прислан, – произносил торжественным тоном мистер Холлидей, – порадовать Теке крепкой к нему дружбой королевы инглези. Она довольна вами, и вы смело можете рассчитывать на ее помощь.

На этот раз Якуб-бай толмачил без прибавлений, некоторые слова были ему не по силам, но он недалеко отходил от их смысла.

– В знак дружбы, королева шлет вам почетное оружие, – продолжал мистер Холлидей, обращаясь к стоявшему вблизи четверовластию. – Вам, славный Тыкма-сардар, она вручает клынч с победоносными стихами Корана. Вам, мудрейшим советникам текинского народа…

Никто из четверовластия не был обойден вниманием королевы. Относясь к ее вещественным доказательствам дружбы, как следует людям, понимающим политику, сардар и ханы тотчас же сняли свои клынчи и заменили их полученными в подарок.

– А нашим джигитам твоя королева ничего не прислала? – спросила упрямая ханум. – Разве она не знает, что пятью пальцами хорошо ловить только куски баранины в котле и то, когда он остынет, а как же ими сражаться с шайтаном и его слугами?

– Королева советует вам напрячь все усилия, чтобы разбить вашего врага, – продолжал мистер Холлидей. – Не допускайте его опереться на вашу землю, иначе вы лишитесь драгоценной вам свободы.

– Однако он говорит такие же глупости, как говорил и твой прежний полковник, – раздались из народной толпы громкие замечания. – Слов у него слишком много, а оружия мало.

– Нельзя ли убрать этих крикунов? – спросил мистер Холлидей, догадываясь, что они строго критикуют его речь.

– Здесь никого нельзя трогать, – отвечал поспешно Якуб-бай. – Они хозяева здешней земли.

– Женщины кричат здесь громче мужчин. Скажи, что я послан к предводителям храброго народа, а вовсе не к женщинам, которым приличнее сидеть за прялками, нежели пускаться в политику…

– Не верю, – перебила его ханум, – у твоей королевы нет бороды так же, как у меня, поэтому ей должно быть приятнее говорить со мной, нежели с джигитами. Ты скажи нам лучше: где твои пушки и где твой порох? У нас всего одна пушка – понимаешь, одна, и та на колесах от арбы.

На этот раз сардар не был расположен унимать негодование ханум.

– Ханум говорит строптиво, – заметил он дружески по секрету в кружке четверовластия, – но пусть инглези знают, что наш народ не верит больше их льстивым словам. Народ отлично понимает, что верхом на слове дальше себя не ускачешь.

Убедившись, что пушки королевы остаются на краю света, ханум не пожелала присутствовать при дальнейшем приеме посла. Она предпочла заняться своей больной внучкою, ради которой она пожертвовала бы дружбой королев всего света.

Дочь ее сына, убитого в прошлом году в стычке с русским отрядом, обещала сделаться красивейшей из дикарок. Ханум не успела еще подыскать ей настоящее имя, так как ни роза, ни соловей не выражали всей прелести ее любимицы. До приискания же хорошего имени она приказала и мужу, и слугам называть ее «маленькой ханум».

Увы, всегда здоровый и веселый ребенок опасно болел в последнее время. Все искусство текинских врачей было напрасно потрачено, не помогло даже натирание черным камешком, привезенным благочестивым хаджи из Мекки. Животик у ребенка вздымался все больше и больше, и наконец врачи решили, что он проглотил паука из тех, что водятся в горных ручьях.

Ханум облегчала страдания любимицы только одними волшебными сказками. Смерть близилась к малютке быстрыми шагами. При прежнем своем появлении в стане теке Якуб-бай обещал верную помощь, а где она?

После приема посла Якуб-бай явился от него на поклон к ханум с ценным подарком из индийского кашемира.

– Посол инглези просит вас принять от него подарок, из которого выйдет великолепный халат.

Ханум растирала в это время каким-то самодельным бальзамом животик своей внучке. Несмотря на страшную боль, дитя морщилось, но не плакало. В ребенке сказывался уже характер строгой текинки.

– Отнеси подарок инглези в конюшню и постели его под мою лошадь, – ответила неукротимая женщина.

– Ханум, так грубо нельзя обходиться с посланником. Он обидится, тогда Теке потеряет дружбу его королевы. Материя же, право, хорошая, в Тифлисе такую носят только одни старые генеральши.

– Изволь, я прикажу сделать из нее попону для старого козла моей внучки.

– Нет, вы напрасно пренебрегаете дружбой посла. Его жене Аллах послал большую мудрость, она может делать чудеса. Вскоре она прибудет в Теке и только для того, чтобы спасти от смерти вашу маленькую ханум.

– Сын мой, ты не лжешь?

Одна надежда отнять у смерти свое сокровище привела ее в отрадное состояние духа.

– И ты думаешь, что хатун-инглези вылечит мою радость? В таком случае спрячь мои суровые слова, и пусть инглези ускорит прибытие женщины, которой дана Аллахом сила делать чудеса. Я, ханум, поклонюсь ей в ноги как последняя персидская рабыня. Но… разве женщине дано владеть чудесами? Такого порядка в Теке нет.

– Ханум, пусть ваши рабыни забросают меня грязью, если я сказал неправду.

– Сын мой…

– Ханум, как же насчет материи?

– Возьми ее себе и не только возьми эту тряпку, но получи и приплод от моих лучших десяти кобылиц. Я не буду называть тебя собакой, но если ты солгал, я сброшу тебя со стены Голубого Холма, помни это!

XXXVIII

Четверовластию следовало торопиться: гёз-канлы вел тысячу за тысячей своих сербазов, а помощи со стороны инглези и нет, и, по-видимому, не будет. Сардар созвал поэтому военный совет. Заседание охраняли на этот раз юз-баши с обнаженными клынчами и с правом не впускать даже ханум. Зала заседания была по обычаю проста, как сакля человека, у которого нет ни верблюда, ни поля для посева дынь. Сардар и четверовластие поместились в кружок на белом войлоке, кальян из горластой тыквы и турсук с айраном были общим достоянием. Поодаль сидел на корточках мирза, вооруженный тростниковым пером и баночкой с китайской тушью.

– Рассчитывать ли текинскому народу в войне с русскими на помощь инглези? – поставил круто вопрос сардар.

– Нет, текинскому народу не следует рассчитывать на помощь инглези, – подал первый голос Эвез-Дурды-хан. – До сих пор мы слышали от послов королевы одни сердечные слова, а где ее пушки и порох?

– Инглези, как и афганцы, ведут дружбу только со своим карманом, – заметил Ораз-Мамет-хан. – Они любят горячий пилав, но не любят собирать кизяк, чтобы разводить огонь.

– Притом же купцу приятно смотреть, когда соседи истребляют друг друга, – добавил Мурад-хан, – а ведь инглези все купцы.

Мирза добросовестно записывал каждое слово сардара и его советников, они же вели речи медленно, обдуманно, устойчиво.

– Звать ли персиян на помощь, если русские будут теснить текинский народ?

– Ни за что! Если Аллах прогневается на свой народ, то пусть он наложит на него руку неверного, а не шиита.

Разномыслия в этом отношении не было. Ответ Эвез-Дурды-хана был ответом всех его товарищей.

– Держать ли у себя посла инглези?

– Не только держать, но и не спускать с него глаз, пусть простые люди думают, что инглези нам истинные друзья.

– Как распределить пшеницу, ячмень и солому?

– Хлеб и солома пусть будут общим достоянием народа, а что принадлежит женщинам, то пусть у них и останется.

Установив хозяйственную часть, четверовластие еще раз подтвердило права сардара – права на жизнь и смерть. Он мог потребовать на стены Голубого Холма всех теке от старого до малого и на продовольствие гарнизона все запасы до последнего куска конины и овечьего сыра.

Совещание окончилось. Приговор его, благоговейно утвержденный печатями четверовластия, вложили в Коран, который и передали сардару как попечителю и главе текинского народа.

Богатые лишались на время войны своих избытков, а Улькан-хатун теряла при этом почти все свое состояние. Ее каризу – источнику богатства – предстояло обратиться во время войны в канаву с грязным застоем, на ее поля могли спускаться из горных ущелий дикие свиньи, а узорчатые двери ее калы пойдут на дрова гяурам!

Но и кариз, и узорчатые двери, и родные поля – все ничто перед тяжкой болезнью маленькой ханум. Малютка горела уже в седьмом огне и ясно видела перед собой сады, в которых херувимы окружают никому не видимый престол и райскую реку Котер. Она рвалась туда, откуда никогда не придет к бабушке, чтобы подставить под ее гребень свою головку. Были минуты отчаяния, когда Улькан-хатун готова была вызвать врачей из шиитов, но Якуб-бай настойчиво уверял, что хатун-инглези, которой дано творить чудеса, прибудет не сегодня завтра в Теке. А врачи гяуров действительно производят чудеса, притом же они и не так нечисты, как шииты. Может быть, и они знакомы со слугами Сатаны, но… маленькая ханум так болезненно прижималась к бабушкиной груди и уже не раз спрашивала, как ей пройти в дженнет.

В эту ночь Улькан-хатун не спускала с рук свое сокровище. Светила полная луна. Посредине калы возвышалась башня, имевшая важное значение в хозяйстве ханум: она командовала водой всего кариза. Внутри ее опускался колодец со шлюзами для распределения воды по усмотрению хозяина. Отсюда можно было наполнить целое озеро водою или выпустить ее всю до капли. Разумеется, до прихода русских следовало завалить это подземелье и сровнять его с землей.

Но для чего же Софи-хан столько раз побывал в течение ночи в этой башне? Он относил туда маленькие кожаные сундуки, в которых так хорошо прятать персидские туманы.

«Неужели он прячет в кариз нажитые на каракулях деньги? – размышляла ханум, наблюдая за скрытными поступками мужа. – Не думает ли он содержать в раю на эти деньги гарем из персидских рабынь? Собака, ему жалко дать их в пользу народного дела».

После этой догадки она выждала, когда все население дома, утомленное заботами о завтрашней перекочевке, уснуло, а вместе с тем забылась и ее маленькая ханум и, зная, где могли быть спрятаны кожаные сундуки, отправилась в башню…

С откочевкой последних собравшихся у кариза аулов ее кала должна была остаться на произвол судьбы, а весь оазис Теке – без хозяина. Нужно было торопиться, но кому же отрадно бросать по ветру пух своего гнезда? Однако чуждый сентиментальности сардар требовал, чтобы ко времени прихода врагов за стенами Голубого Холма не оставалось ни одного хозяйства. Разумеется, ему лучше было известно, когда и на каких дивах шайтан приведет свое войско.

Последний верблюд вышел уже на дорогу к Геок-Тепе, когда со стороны Шагадама прискакал гонец с радостной вестью:

– Мумын отбил у русского сардара тысячу верблюдов!

Весть эта стоила бешеного восторга.

– Мумын гонит этих верблюдов сюда, в Теке…

Тянувшийся к Голубому Холму караван остановился. Женщины повели разговор, нужно ли трогаться с места, где такая хорошая трава, к крепости, у которой ничего нет, кроме глины и песка. Ведь если русские будут терять по тысяче верблюдов в день, то сколько же нужно времени, чтобы их разбить в пух и прах? Но сардар признал эти разговоры глупыми.

– Кет! – раздался его строгий приказ. – Кто теперь старше, бабье веретено или клынч вашего сардара? Кет!

Караван замолк и тронулся в путь, как дитя, которое держится за рубашку матери. Да, сардар лучше знал дела, чем знали их женщины или простой народ!

К вечеру прискакал со стороны Шагадама второй гонец с известием, что силы Мумына не устояли, что на него напал неистовый русский юз-баши, который так много стрелял и рубил, что вся тысяча верблюдов перешла обратно на его сторону. Из-под Нухура пришли также неприятные вести. Русские отбили здесь стадо баранов в одиннадцать тысяч голов, навсегда потерянных для текинской кухни. Тяжелое впечатление, нанесенное этими двумя вестниками, было несколько ослаблено новым важным известием: будто джигитам удалось заарканить любимую русским сардаром белую лошадь и даже, может быть, не лошадь, а самого дива в лошадиной шкуре. Они ведь принимают всякие образы. Останется ли после этой потери русский сардар неуязвимым?

– Разумеется, нет, и стоит ли в таком случае менять приволье степей на удушливую теснину за высокими стенами? – говорили опять женщины.

– Кет! – раздался вновь повелительный голос сардара. – Кет! – повторил он, указывая по направлению к Голубому Холму.

Женщины умолкли. Караван двинулся далее…