I

Сардар в сопровождении четверовластия и мистера Холлидея направился отдельно от каравана. Группа женщин догнала их, однако, на первом же перевале. Крепость принадлежала женщинам одинаково, как и мужчинам. Кто подносит там воду? Чьи ноги мнут глину? Кто вскидывает комки ее на стены? Разве женщины не будут жить в крепости под выстрелами русских пушек?

– Право, эти мужчины аломанят у женщин не одну их красоту, но их права человека, – говорила как бы про себя ханум, равняя своего коня с конем сардара.

Но вот открылся и Голубой Холм. Он возвышался на громадной площади, протянувшейся от севера к югу, настолько длинной, что с одного ее конца не было видно другого. Река Секиз-яб выделяла из себя несколько многоводных ручьев, обходивших крепость со всех сторон. Стены ее могли считаться и по высоте, и по толщине недоступными; правда, они состояли из глины, но она была плотна, как камень. Кто тот смельчак, который решится влезть на такую стену, когда поверх ее будут смотреть на врага зембуреки, мультуки, клынчи, копья? А если еще поднять стену повыше?

«Одолеет ли ее тогда и сам шайтан?»

С этой мыслью тысячи рук продолжали вскидывать глину все выше и выше, а там тысячи лопат подхватывали ее, укладывали и уколачивали. На смену усталым работникам выступали свежие силы, которые также трудились день и ночь. Для защиты на стенах поставили парапеты со многими отверстиями для мультуков. На севере к пескам оставили траверсы открытыми для сообщения со степью, где должны были оставаться резервы людей и продовольствия, скрытого в дальних барханах.

Стенам дали названия, соответствовавшие четырем коленам Теке. Северная сторона называлась Сычмаз, восточная – Векиль, южная – Бек и западная – Баш-дашаяк.

Подойдя к крепости, сардар остановился со своими спутниками на минутку, чтобы прочесть благодарность Аллаху за счастливо пройденный путь. Затем объезд сардара вокруг крепости обратился в триумфальное шествие. Сердце его радостно билось при виде народа, трудившегося без различия белой кости от черной. Появление его толпа встретила – вся, как один человек, – восклицаниями: «Аман бол! Аман гельдингиз! Аман!» Сардар благодарил и словами – «Худа ярдым бир-сун!» – и прижатием к груди то одной, то обеих рук. Кланялся также народу и инглези, отдававший ему честь по-европейски.

Кортеж следовал вдоль восточной стороны крепости. Здесь, на недалеком расстоянии от нее, виднелись разбросанные укрепления, некоторые из них превышали крепостные стены.

– Для чего торчат эти башни? – критиковал мистер Холлидей общий план крепости. – Неприятель возьмет их без труда и будет оттуда стрелять по всей открытой крепости.

– Мы хотели предоставить нашим друзьям инглези почетное место, – возразил ядовитейший из четверовластия, Эвез-Дурды-хан. – Если здесь будут пушки вашей королевы, то, увидев их, наши враги не решатся переплыть море и перейти наши пески.

– Военная наука, – начал было доказывать мистер Холлидей, – не позволяет…

– Наша военная наука не позволяет сидеть на мягких одеялах, когда нужно сидеть на боевом коне, – продолжал допекать Эвез-Дурды-хан. – Но что делать! Друзья инглези думают иначе, и нам остается надеяться только на свои силы и помощь Аллаха, а она сильнее всякой военной науки. Не так ли?

Мистеру Холлидею оставалось согласиться и затаить в себе протест против таких уколов четверовластия.

На северо-восток от крепости, у самой границы песков, открылись сады – драгоценнейшая редкость оазиса.

– Вырубить и сровнять с землей! – решил мистер Холлидей. – Неприятель будет пользоваться каждым кустиком, а у вас тут у самой крепости – башни, ограды, деревья…

– Мои сады вырубить! – воскликнула Улькан-хатун. – Спроси, сын мой, у своего инглези, – обратилась она к Якуб-баю, – может ли он вырубить сад утром и вырастить его вечером? Не может? Тогда пусть лучше молчит, если Бог не дал ему хорошего разума.

Оставленные на северо-восточном фасе траверсы для сообщения с песками и степью вызвали также замечание европейского инженера. Он потребовал или заложить их наглухо, или устроить с люнетами и бойницами.

– Слава Аллаху, мы честные мусульмане, и наши верблюды и бараны не занимаются волшебством, – ответил на это требование Ораз-Мамет-хан. – Они ходят на своих ногах и вовсе не умеют прыгать через стены.

Ханум приветствовала этот умный ответ приятным взмахом нагайки.

– Притом же если мы запрем ворота, то как войдут в крепость наши друзья? – спросил Хазрет-Кули-хан. – Ведь мы не такие невежи, чтобы, позвав гостей, повесить замок на двери.

Уколы сыпались на мистера Холлидея один за другим.

– Ваш холм командует всей окрестностью. На его верхушке и ребрах нужно поставить сильные батареи.

– Мы поставим лучшие из тех пушек, которые идут к нам от друзей инглези, – сказал сдержанный до настоящей минуты сардар, которому надоели уже учительские наставления мистера Холлидея. – Рассчитывая на милость Аллаха, мы полагаем, что пушки их не останутся на краю света?

Ирония сардара вызвала общее одобрение, а Улькан-хатун даже икнула от удовольствия, точно вкус ее был услажден чашкой вкусного пилава.

– Но ведь пушки королевы могут и опоздать!

Якуб-бай подумал и отказался перевести это сообщение патрона.

– Так не нужно говорить, так они рассердятся.

– Ну хорошо, не переводи, – разрешил мистер Холлидей. – Но вот зачем у них тут мельница? Нужно разрушить ее до основания.

– Благодарим за совет, – ответил Мурад-хан. – Если нам не нужно мельницы, то, следовательно, наши друзья будут доставлять нам молотую пшеницу. Это хорошо.

– А может быть, и готовые чуреки? – дополнила ханум.

Объезд вокруг крепости потребовал нескольких часов. При входе в главный проход сардар был встречен военным оркестром, в котором почетная роль принадлежала длинной медной трубе иерихонского типа. Впрочем, волны восторженных приветствий заглушали хрипоту и завывание доморощенных дударей.

Такого бивака, какой тогда был собран в стенах Геок-Тепе, не видел мир и никогда больше не увидит. Все Ахала стеклось к подножию Голубого Холма. Где быть женщинам и детям Теке во время войны с русскими? На подобный вопрос не могло быть иного ответа, как только – в крепости, вместе с отцами, мужьями и братьями. Ханум подняла бы восстание женщин, если бы кто вздумал оставить семейства Теке за крепостной стеной. Разве они враги своей родине? Разве мужчины не будут более храбры перед глазами маленьких детей? Не старухам ли указано самим Аллахом заговаривать кровь и делать пластыри? Разве джигиты, вместо того чтобы рубить головы врагам, будут печь чуреки и варить шурпу?

И вот на громадной крепостной площади уставились одиннадцать тысяч кибиток, не считая запасных для Мерв-Теке, которые, слава богу, не инглези и, разумеется, придут на помощь своим братьям. Кто желает помочь другу, тому нет надобности ходить вокруг света!

На первое время в размещении кибиток не было строгого порядка. Какой же ум мог догадаться, где сядут русские и где будет более безопасное от них место.

– Русскому сардару нельзя будет окружить всю крепость, он выберет одно место, где и засядет, подобно барсуку в норе. Вернее же всего он облюбует юго-восточный угол, где разветвляется река Секиз-Яб. В таком случае под защитой восточной стены нужно устроить все становище.

Так сообразил сардар и отдал приказ населению рыть вдоль восточной стены, у самой ее подошвы, подземные жилища.

Трудно было также четверовластию установить на первое время порядок в среде гарнизона, состоявшего из пятидесяти тысяч мужчин, женщин и детей. Говорят, что есть на свете люди, которые могут изобразить на куске бумаги целую страну, но где же им изобразить все племя Теке, собравшееся в одну крепость?!

Кто изобразит эту древнюю старуху, которая так тщательно заматывает что-то в клубок шерсти и, потряхивая седыми космами, заливается в причитаниях, прерываемых по временам проклятиями? Она прячет туда серебряный медальон. Хотя он и грубой работы, и с простыми камнями из яшмы, но старухе дорога эта святыня! Она рассчитывает, что на дрянной клубок шерсти гяуры не обратят жадного внимания.

Возле кибитки ханум только что умер старый боевой текинец. Увы! Ему не суждено прибавить зазубрину к своей шашке. По числу же их можно было судить о числе персидских голов, упавших к ногам покойного батыря.

В другое время насмешками и презрением наградили бы новобрачных, решившихся, вопреки строгому обычаю, на совместную жизнь. Не менее года следовало бы им жить в разных кибитках и даже в разных аулах, а теперь они не разлучаются… и никто не смеется над ними!

Сардар запретил в крепости держать животных, кроме назначенных для пищи, но у кого достало бы суровости оторвать этого мальчика от шеи его любимца жеребенка? Наконец, кто мог оторвать маленькую ханум от старого козла, служившего ей надежным аргамаком?

Несмотря на глубокую веру в предопределение и на суровый нравственный закал, женщины не могли удержаться от причитаний. Не было в них смысла, но, полные щемящей грусти, они тяжело ложились на сердце у храбрейших бойцов. Притом же стоило заголосить одной женщине, как начинало голосить все становище от стены Сычмаз до стены Баш-дашаяк. Подметив, что раздирательное душевное всхлипыванье вредно отражается на состоянии духа защитников крепости, сардар предложил слабодушным замолчать или уйти в пески.

Никто не ушел. Причитания прекратились.

II

В то время как города Мекка и Медина охотно принимали догматы Корана, пророку приходилось вести беспрерывные войны с номадами, корейшитами и гиссанидами, для вразумления их словом Писания. Прошли века, а эта рознь длится и поныне: оседлый мир правоверных фанатически верует в священное значение Корана, а кочевой очень слаб в познаниях веры. Кочевник беседует с Аллахом без посредства книги. Этой не осложненной душевной простотой пользуются целью толпы проходимцев, выбрасываемых в степь оренбургско-казанским мусульманством. Впрочем, наши политические устои в религиозном направлении мусульманства всегда были шатки и доходили до того, что в прошлом столетии воздвигались в Бухаре мечети на сборы с тамбовского мужика…

Не крепки были и сыны Теке в области книжной религии. Разумеется, у них, как и у всякого народа, есть свои святые, но они мало ценили в ту пору духовных отцов. У них был несомненный потомок пророка Керим-Берды-Ишан, но и к нему они обращались только перед смертью, когда каждому человеку хочется смести сор со своей дороги в дженнет. Прелести рая заманчивы и самому грубому сердцу.

Со стороны моря слышались уже отдаленные раскаты военной грозы, враг виднелся на самом пороге оазиса. Война для самозащиты против кяфиров – война священная. Один день ее будет зачтен в день трубного звука за двенадцать месяцев поста и молитвы.

Тем не менее, удовлетворяя душевному настроению народа, сардар послал со странствующими дервишами приглашение отцам веры подкрепить защитников Голубого Холма своей духовной помощью. Дервиши всегда рады послужить делу истребления неверных. Распевая на базарах Средней Азии стишки мистического характера, они превосходно поддерживают и воспламеняют фанатизм против христианства. Приглашение они вручили Суфи – хранителю могилы Бага-эд-Дина, возле Бухары, и Адилю – хранителю могилы Шах-ианда в Самарканде. Хранители и многих других менее знатных могил охотно бы приняли приглашения на помощь против неверных, но Теке не приглашало их, памятуя, что на свете есть много могил с фальшивыми святыми, привлекающих доверчивый народ к приношением в пользу их самозваных бдителей.

Впрочем, отцы веры – эти «камни от источника жизни» – потянулись в Теке со всех сторон.

Впереди появились бродящие по русским киргизским степям муллы из татар. Ряды их пополняются беспрепятственно разным сбродом: дезертирами, неудавшимися торговцами, банщиками и даже содержателями в туркестанских слободках веселых домов для разведенных с мужьями сартянок. Далеко не все они грамотны, если они и знают Коран, то только по памяти и не стесняются перевирать его немилосердно. Дух торгашества следовал за ними неотступно. Зная, что Теке бедно книгами Писания, они вывезли из Казани верблюжьи вьюки Коранов на всякую цену.

За ними поспевали дервиши – представители тридцати шести орденов, распространенных повсюду, где чтут имя пророка. Из них Джагрия, Хуфия и Кадрия шли в Теке как в свою землю, потому что они считают всю Среднюю Азию подвластной им страной. Теке, однако, остались недовольны проповедниками как Джагрии, так и Хуфии. Джагрия громко произносит имя Божие, но зато все время молитвы качается со стороны на сторону, а по окончании молитвы вертится на манер собаки, ловящей собственный хвост. Хуфия, наоборот, исповедует веру молча и доводит молчание до совершенного самозабвения. Только передвижение зерен в четках дает понятие, что молящийся не заснул и произносит про себя Символ веры. Чтобы казаться Божьими избранниками, каждый из них носит при себе камешек, которым как бы утоляет голод, но, говоря по секрету, конина у них тоже в почете…

Явились и дуаны, а попросту говоря дураки, помешанные, одержимые дивом – злым духом. Не принадлежа к дервишам, они не менее их ненавидят кяфиров. В невыразимо грязных отрепьях, скрашиваемых колпаками «кулах» из лебяжьих шкурок, они уныло тянут свою обычную песню: «Дуаны входят в дверь, а шайтан убегает из юрты». Но и этой простой песенкой они умеют нагнать на степняка непреодолимый страх. Разумеется, выше всех пришельцев был Суфи от Бага-эд-Дина. Несмотря на принадлежность к дервишам, он отвергал опиум как средство для достижения дара пророчества, говоря, что познание веры должно исходить не из маковой головки, а из воспитания в себе духа воздержания и любви к ближнему. Имя Суфи он усвоил от названия той скамейки «соффа», на которой сиживали приверженцы пророка у ворот Каабы. Впрочем, он и не возражал, когда его уверяли, что его имя происходит от греческого слова, перешедшего в арабский язык, – «софос», мудрец, познавший истину.

Откровенно говоря, Теке приходилось начинать свое духовное воспитание с азбуки. Творить все пять намазов было трудно.

На призывы муэдзинов они отвечали, что невозможно мять глину по целым суткам и в то же время заботиться о спасении души. Только на вечерний намаз собирались тысячи народу.

Многие, впрочем, откладывали строгое исполнение правил веры до прихода Суфи и Адиля, так как татарские муллы из русского Туркестана не внушали в народе симпатии. Притом же они сплетничали на самого Адиля, говоря, что он будто бы продал гяурам подлинный Коран Османа, обагренный кровью этого истинного бойца правоверия. Теке отказывалось верить этой злобной выходке подозрительных людей.

Адиль и Суфи сошлись в одном маленьком караване при переправе через Амударью, откуда и углубились в необозримые пески, руководясь только звездами Аллаха в этом океане скорби и лишений. Теке увидели их появление после многих дней странствования с вершины Голубого Холма в тот самый час, когда муэдзин призывал народ к третьему намазу. Отцов веры нетрудно было признать по их зеленым чалмам – верному признаку исполненного хождения в Мекку. Кинувшись навстречу, народ целовал их халаты и в приливе экстаза вознес отцов веры на вершину холма.

– Аллах акбар! Аллах акбар! – восклицал Суфи дрожащим, разбитым от старчества и усталости голосом.

– Бисмиллах! – вторил ему Адиль, несколько недовольный тем, что ему приходилось вторить, а не главенствовать.

Отцам веры давно уже были готовы новые кибитки, куда их и повели с должным почетом. Керим-Берды-Ишан сказался больным и в торжестве приема не участвовал, пророчески заметив при этом, что еще неизвестно, кто из них предстанет раньше пред лицом Аллаха.

Несмотря на преклонные годы и физические немощи, Суфи проявил необыкновенную бодрость духа. Наутро он предпринял обход всей крепости, не почтив при этом в свою очередь визитом Керим-Берды-Ишана с замечанием, что кто не встречает гостя, тот не должен считаться хозяином. Чалма зеленого цвета и высокий посох из асса-мусса ставили его выше всякого человека.

За ним последовали при обходе Голубого Холма Адиль, а также все наличные муллы и все любители торжественных процессий. Вскоре образовалась многочисленная толпа; ей хотелось посмотреть, что предпримут люди благочестия на пользу Теке.

Первой заботой Суфи было устроить мечеть – временную, разумеется, в виде намета из войлоков, но с обращением правоверных взоров к Каабе. Выбор места он доверил своему посоху, который остановился на южной площадке крепости, видимо, открытой вражескому огню. Муллы возроптали. Они пришли сюда проповедовать, а вовсе не для того, чтобы служить мишенью для выстрелов. Старик забрюзжал. Тогда люди казанского образования вздумали выйти из его воли и заявили, что они будут читать Коран не иначе как у безопасной подошвы крепостной стены.

– Действительные ли вы отцы веры? – спросил их Суфи, останавливая взмахом посоха ход всей процессии. – Хорошо ли известна вам книга Писания? Я не встречал вас в святых местах. Были ли вы, наконец, у могилы Бага-эд-Дина?

– Не сомневайтесь, Суфи, мы настоящие муллы, – отвечали люди казанского образования. – Мы знаем Коран и не расстаемся с ним ни днем ни ночью.

– Не потому ли, что вы продаете его за хорошую цену?

При этом совершенно неожиданном вопросе люди казанского образования почувствовали немалое смущение. Суфи попал в больное место.

– Я заплатила этому курносому за книгу пророка пять племенных баранов, – заявила ханум. – Мне кажется, отец, что это дорого!

– Ханум, это очень дорого. Он должен возвратить вам трех баранов обратно. Пророк не запретил продавать его книгу, но он не думал, что его ученики будут торговать ею, как торгуют сафьяновыми башмаками.

Такая строгость нравов поразила людей казанского образования, и они сплотились, чтобы дать отпор благочестивому мужу.

– Мы не признаем тебя за благочестивого, – выступил от имени всех товарищей курносый. – Каждый из нас может надеть зеленую чалму и взять в руки асса-мусса, а станет ли от этого дыхание его спасительным?

Безумцы! Они вздумали сломить нравственный авторитет Суфи, который одним своим видом вдохновенного мистика вызывал беспредельное к себе уважение. Обиду и подозрение в недостатке его духовных доблестей следовало немедленно, не сходя с места, смыть, разрушить, уничтожить. Высоко он поднял обе руки, еще выше поднял свой жезл и еще выше вознес восклицание.

– Аллах акбар! Правоверные! – обратился этот гордый старик к внимавшей ему толпе. – Спасете ли вы свои души, доверив их людям, которые, быть может, содержали бани или еще хуже – дома для сластолюбивых жен?

– Отец, научи! – загудела толпа.

– Нужно знать, кому вы хотите поручить свое сокровище! А какое сокровище дороже души? Мало ли на свете учителей, от науки которых уши зарастают колючкой и глаза покрываются тьмой?

– Отец, что нам делать?

– Если вы хотите видеть меня в стенах Голубого Холма, дайте мне испытать этих людей в знании веры. Пусть они докажут перед вами, что слова Писания ясно начертаны в их сердцах, и только тогда доверьте им посредничество между вами и Аллахом. Сын не выбирает себе родного отца, но правоверный, если он только не шиит, может свободно избирать себе наставника веры.

– Отец, – отвечала за всех ханум, – мы большие грешники, но все же мы не хотим, чтобы нами управляли люди, которым куски банного мыла любезнее наших сердец. Испытай их, отец, и реши, кому из них мять глину на стенах нашей крепости, а кому заботиться о спасении наших душ.

Выслушав это народное решение, Суфи открыл кафедру под открытым небом и, присев на первом пригорке, пригласил всех называвшихся людьми Писания выдержать экзамен перед собранием паствы. Некоторые из них хотели было уклониться от экзамена, но женщины так плотно окружили кафедру, что выход из их кружка оказался невозможным. Адиль и Керим-Берды-Ишан заняли места рядом с Суфи.

– На чем построено учение пророка? – обратился Суфи к курносому, который менее других хотел подвергнуться экзамену.

– На Коране.

– Коран есть мать всем книгам, но сама по себе она только учение и заповедь, а не основание веры, – заметил Суфи не без некоторого намерения поразить ученостью умы слушателей. – Ислам основывается на единстве Аллаха и на безусловной вере в предопределение судьбы.

Теке, чувствуя просветление сердец и умов, облегчались искренними вздохами. Курносому же было не по себе. Суфи был истинным светочем высших познаний.

– В чем заключается разница в вероучениях между истинно верующими и отпавшими от веры – последователями учение Ши’э?

– Шииты – люди поганые, – отвечал курносый.

– Только-то?

– И им одно пристанище в будущем – это ад и одна пища и одеяние – это огонь.

– Так может говорить только простой необразованный погонщик верблюдов! – заметил Суфи. – Истинно правоверные могут избирать каждого достойного в муллы и улемы, лишь бы избираемый был человек законнорожденный, просвещенный книгой Писания и никогда не занимался постыдными ремеслами. Шииты же принимают к себе в наставники людей по наследству от имама Али… но, очевидно, все высшие истины нашей веры не успели еще коснуться твоего понимания. Отвечай же хоть на такие вопросы, на которые может ответить каждый умный ученик из мактаба. Сколько было зарезано верблюдов на брачный пир пророка?

– Минг! – сорвалось у курносого.

– Тысяча верблюдов! – воскликнули в один голос и Суфи, Адиль и Керим-Берды-Ишан.

– Ты думаешь, что у пророка была тогда тысяча верблюдов? На брачный пир его было подано мясо всего двух верблюдов, понимаешь?

Курносому сделалось стыдно.

– Назови имена принадлежавших пророку ослов!

Курносый был смят, уничтожен.

– Офаир и Яфур, и, разумеется, пророк не пожелал бы иметь третьего осла в твоем образе. Ты не мулла, ты ишак, если только не человек, торговавший бузой в доме бачей.

– Иди мять глину! – решила тогда ханум, указывая курносому на глиномятню. – Твоя голова нам бесполезна, но твои ноги и руки достаточно здоровы.

Курносого не только осыпали насмешками, но прямо с экзамена проводили к глиномятне и поставили его на самую трудную работу. Неповиновение народному кругу обошлось бы ему слишком дорого.

Суфи же продолжал вести экзамен. Перед ним предстал щеголеватый татарин, пробравшийся в Теке через киргизскую степь. Несмотря, впрочем, на его тюбетейку, расшитую золотом, и широкие плисовые шаровары, народ прозвал его банщиком и инстинктивно не доверял его праву говорить слова поучения.

– Я в медресе не учился, – заявил он Суфи, – поэтому на высокие вопросы не могу ответить. Но мое право быть муллой, и притом в такое опасное время, как война, не подлежит сомнению…

– Мы это сейчас узнаем, – прервал неподатливый экзаменатор. – Ты не учился в медресе – и бог с тобой! Наши правила допускают и невысокое образование муллы, но все-таки он должен быть просвещен книгой Писания и знанием жизни пророка. Будем же беседовать. Отвечай: был ли пророк грамотен?

– А иначе как бы он написал Коран?

При этом ответе и Суфи, и Адиль, и Керим-Берды-Ишан пришли в ужас. Перед ними стоял не только непросвещенный человек, но положительный еретик.

– Так, по твоему мнению, Коран написан пророком?

Банщик имел благоразумие отмолчаться.

– Коран написан на небесах и передан пророку через ангела Джабрия. Подлинник Корана и теперь хранится, и будет храниться до конца веков под престолом Аллаха. Но, может быть, ты знаешь хоть что-нибудь другое. Не можешь ли ты назвать, например, имя первой жены, которую Аллах по своей великой милости даровал пророку?

– Хадиджа, дочь Ховайлида.

– Вот имя жены ты знаешь. Может быть, ты также знаешь, в каком сражении у пророка выпал зуб?

Банщик промолчал.

– Почему следует поститься в луну Рамадан? Не слыхал? Как имя той птицы, которую пророк пошлет своим верным сынам на помощь против гяуров? Тебе это неизвестно? Боишься ли ты ангелов Накира и Монкира? Не боишься? Но, может быть, ты скажешь, сколько слов в Коране? Сколько песен в нем? Как их название? Ах, несчастный, ты ничего не знаешь, и если ты не скажешь мне как называется книга, в которой записаны все вечные предопределения, то ты будешь глупее моего ишака!

Кандидат в муллы растерялся.

– Сами-то вы хороши! – бормотал он бессознательно. – Ваши мечети… и даже такие знаменитые, как в Самарканде… рушатся подобно муравьиным кучам, а вы…

– Иди подавать воду тем, кому нужно мыть ноги! – перебила его ханум. – А мы постараемся и без твоей помощи спасти свои души.

Экзамен остальных людей Писания был несколько успешнее двух первых, но и выдержавших экзамен Суфи не признал муллами, а только предоставил им обязанности: одним – чтецов, а другим – носителей Корана.

Четверовластие не вмешивалось во все это дело, так как оно касалось духовной стороны народа, а следовательно, и подлежало решению исключительно народного собрания.

III

Не дремала и сторона гяуров. К морю прошли уже тысячи верблюдов из уральских степей и северной части Эмбы, но и этих тысяч было недостаточно, чтобы русскому отряду ступить твердой ногой в оазис. Пока со стороны Хивы не раздался гул верблюжьих колокольцев, до той поры Теке свободно распаляло свое вольнолюбивое сердце.

Но вот послышался со стороны Ургенча на Усть-Урте – на этом ужаснейшем из мертвых пространств – гул большого каравана. Оттуда шли пять тысяч верблюдов без грузов и даже без седел, при одних ленивых окриках лоучей: «Гайт! Гайт!» Только звезды на небе да редкие колодцы на земле служили им указателями пути по совершенному бездорожью.

Лоучей было несколько сотен. Скучно в такой дороге! Нельзя же всю жизнь кричать: «Гайт! Гайт!» Людям оставалось развлекать себя, и вот одни из них гонялись за песочными ящерицами, а другие приятельски швыряли друг в друга маленькими степными черепахами. Забавлялись и сказками, по временам боролись. Иногда в толпе затевали спор, где растут лучшие дыни, в Куня-Ургенче или в Хиве, но взятые на дорогу дыни были уже съедены, и спор оставался неразрешенным.

Солнце палило немилосердно.

Все эти тысячи верблюдов были наняты купцом с уговором поднять товары, доставленные кораблями на берег моря. Странно, разумеется, что купец свалил товар на северном пустынном берегу Кара-Бугаза, но расчеты купца не всегда понятны.

Первую часть пути при караване следовал хозяин его, известный в киргизской степи под именем Извергова. Ростом он достигал до горба высокого нара, а мускулами напоминал атлета из цирка. При встрече с ним рождалось инстинктивное желание посторониться и дать ему дорогу. По-киргизски он объяснялся как истый узбек…

Несколько караван-баши были избранными спутниками хозяина; он отличал их и пищей, и лаской. Зато и они относились к нему с собачьей преданностью и по одному его знаку бросались на своих же собратий истыми зверями.

За два перехода от моря Извергов и его сподвижники бросили караван и ускакали разыскивать на берегу купеческую кладь. По его словам, она была сложена где-то здесь, у залива, а между тем вот и море заблестело, а клади не было!

Подошел и караван. Лоучам объявили, что кладь свалена по ошибке на берегу моря, южнее залива, соединенного, как известно, с морем узким проливом. Неужели придется двинуться через этот грозный проток? Он несет такую массу воды, что никакая лодка не может ей противостоять! Ведь всем сорока киргиз-кайсацким родам известно, что здесь стоял в старые времена город, который за грехи его жителей провалился так глубоко, что море в этом месте может считаться бездонным.

Переправа поперек протока была, по мнению лоучей, совершенно невозможна, поэтому они сбились в одну толпу и запротестовали против караван-баши, указывавших им путь на южную сторону. Разговоры в многолюдной толпе пошли громкие, серьезные.

– Не для того Аллах создал людей, чтобы топить их в соленой воде!

– Притом у каждого из нас есть хороший нож, а пятьсот ножей могут сделать многое!

Положившись на свою силу, толпа лоучей кинулась на караван-баши и более строгих из них, не отличавших человеческое лицо от верблюжьего крупа, перевязала и бросила на песок. Оставалось найти главных обманщиков…

Казалось бы, все шло хорошо. Оставив караван-баши, можно было погнать верблюдов обратно в Ургенч. Но тут из-за барханов послышались звуки труб и барабанов! Оттуда же показались и шеренги белых рубах, а за ними вырос Извергов со сподручными.

– Гайт! – провозгласил он, указывая смущенным лоучам на грозно шумевший проток. – Первому, кто пойдет доброй волей и поведет за собой верблюдов, даю в награду пятьдесят тенге, чарык крупы и шапку зеленого чая.

Обещание купца было очень соблазнительно, а в то же время бешеное стремление воды в протоке наводило панический ужас. Лоучи пошептались между собою, но их совещание ни к чему не привело. Тогда Извергов схватил за поводья двух верблюдов и дерзко вступил с ними в бушевавшую пучину.

– Смотрите и стыдитесь! – кричали между тем караван-баши. – Богатый человек и тот не боится, а вы, байгуши, нищие и дорожите своей шкурой!

Казалось, при первом неверном шаге вода свернет смельчака в сторону и бесследно покроет его кипучими брызгами.

– Подлецы, мерзавцы, ишаки! – кричал он, выбравшись благополучно на ту сторону протока. – Вот ужо я займусь вашими узкоглазыми мордами, погодите!

Приходилось пропадать. Шеренги белых рубах сходились теснее и теснее, а не все ли равно, где пропадать, на земле или в воде? Здесь робость и решительность подали друг другу руку, и пяток за пятком верблюдов потянулись к воде.

Прибой воды был в этот день слабый, так что верблюды не теряли под собою земли, а у верблюда хотя и коротеньюй хвост, но все же лоучу можно за него подержаться. Переправа заняла целые сутки, при этом погибло не более десяти слабосильных верблюдов, не сладивших с течением, да две-три собаки, одуревшие от соленой воды. Люди все уцелели.

Клади же все-таки не было! Тогда лоучам стало ясно, что их ведут в Красноводск.

Весть о прибытии верблюдов из Хивы разнеслась по Красноводску моментально. Молодежь начинала уже тяготиться долгими приготовлениями к походу. Как и всегда в таких случаях, она стремилась перескочить через черную работу и броситься на врагов с отвагой в груди и с пустотой в желудке. Командующий же, как знаток азиатской степи, судил иначе: куль муки и бочка воды имели в его глазах цену не меньше цены зарядного ящика.

– Пришли-то верблюды, пришли, да дело вышло с ними не чисто, – докладывал Можайскому Зубатиков, вздумавший посочувствовать лоучам. – Они приведены обманом, как бы за купеческой кладью, и теперь лоучи клянут весь божий мир. Одно твердят: «Пропали! Теке всех перережет!» Известен ли этот обман Михаилу Дмитриевичу?

– Несомненно, но в таких политической важности операциях, как нынешняя экспедиция, горе пятисот человек, по его мнению, ничто!

– Налюбовался же я Изверговым! И где только вырабатываются подобные дикокаменные экземпляры человечества?

– В Азии, на окраинах, – пояснил Можайский. – Он родился простым крестьянским сыном, и быть бы ему всю жизнь мирным пахарем, да попал он в приказчичью свиту известного миллионера Блудова, которого тятенька посылал просвещать Азию торговыми делами. Никакого торгового дела сынок не сделал, а миллион рассорил и дошел в пьянстве до того, что из приказчиков устроил цирк. Извергов был у него наездником. Истребив первый миллион, юный коммерсант потянулся к тятеньке за вторым, но, потеряв в неравной борьбе с родителем клок бороды, остался в Москве изучать истинные начала коммерции. Извергов же встал на свои ноги и пошел баловаться по степи. То он помахивал перед публикой сотнями тысяч, то пребывал на положении санкюлота. Вот и теперь он колотится между банкротством и миллионом.

– Между тем я видел, как Михаил Дмитриевич обнял его и расцеловал?

– Ха-ха-ха! Он целовал не Извергова, а его тысячи верблюдов.

Можайский был прав. Изящный молодой генерал, вечно раздушенный, не мог обнимать Извергова, хотя и высоко ценил его как крупную и в данное время полезную силу.

– Слышали, сколько доставили мне верблюдов? – спросил восхищенный Михаил Дмитриевич, встретившись с Можайским. – Пять тысяч!

– Надеюсь, что ваше превосходительство передадите мне на заключение проект договора? – спросил официальным тоном Можайский.

– Вы хотите обидеть Извергова?

– Нет, только…

– Понимаю, не договаривайте и… пожалуйста… берегите меня от него… но не мешайте мне вести с ним кампанию. Вас, кажется, коробит… маленькая неприятность с лоучами?

– Михаил Дмитриевич, что скажет о вашем поступке история?

– История, мой дорогой, или недослышит, или переврет. Припомните, что говорят историки хотя бы о Тимуре. Гиббон прославлял благородство его души, Шлоссер, напротив, клеймил его кровожадность и, наконец, Вебер видел в нем друга образованности. Вот так точно и отечественные историки, если я вызову их внимание, расплывутся в разные стороны. И только ехиднейший из них нарушит тайну моего сегодняшнего приказа.

– Именно?

– В случае явного сопротивления лоучей привести их в покорность силой оружия…

– Но что скажут академические лекции?

– Разумеется, они будут на моей стороне. Ведь это только вашей мадемуазель гуманности тяжело видеть страдание пятисот дикокаменных каракалпаков, истинному же военному историку они будут представляться не более как дождевыми червями, которыми вольна кормиться всякая гусыня. Дальше вы еще не то увидите… даже несмотря на учрежденный надо мной секретный надзор.

– Над вами… надзор?

– А вы думаете, графиня Пр-ина, эта напомаженная умница, для чего сюда прибыла? Попечительницей над сестрами милосердия? Поверьте, что хрюкающие каракалпаки уже пользуются ее душевным благоволением и что она сообщила кому следует в Петербурге о моем бездушном отношении к людским страданиям. Там, в Петербурге, требуя, как и следует, победы и разгрома, желают вместе с тем, чтобы вместо запаха крови на полях Ахал-Теке веяли ароматы роз и фиалок…

IV

Дома ожидало Можайского очень милое приглашение графини Пр-ной.

«Говорят, вы бука, – писала она изящным почерком на изящной бумажке, – и избегаете новых знакомств, тем не менее я ищу возможности воспользоваться вашей опытностью. В нашем складе открылись беспорядки, и только при вашей помощи я надеюсь…»

Пришлось идти с визитом.

Графиня оказалась девицей, стоявшей уже у Рубикона, за которым чрезвычайно приятно заниматься политикой и судьбой меньших братьев, взывающих к состраданию. В общем же она выглядела интеллигентной особой, прошедшей сквозь ряд житейских утрат. Приемы ее отличались нарочитой простотой, которая сказывалась и в костюме из серой холстинки, и в белой пелеринке сестры милосердия. Общинного креста на ней не было.

– Мне прискорбно думать, что я заслужила ваше нерасположение, – так встретила она Можайского, – и тем более прискорбно, что наше святое дело не вызывает, по-видимому, сочувствия в отряде.

– Напротив, графиня…

– Помните, что мы не в салоне, а на войне, где истинное положение дел должно являться во всей наготе. Повторяю, наше святое дело у вас не в почете, и это совершенно понятно. Но разве оно может развиться и достигнуть должной высоты с таким странным представителем, как Ба-шов?

– Помилуйте, уполномоченный вашей общины Ба-шов принадлежит к идеалистам в лучшем значении этого слова. Во-первых, он сделал крупное пожертвование на нужды раненых…

– При нескольких миллионах состояния он не разорился, принеся в дар общине десять тысяч рублей.

– Во-вторых, он не щадит и лично себя: половину дня он проводит в складах, половину в обозе, и, нужно отдать ему справедливость, он не брезгает самой черной работой.

– Это только недостаток распорядительности.

– Вы строги.

– Прежде чем заботиться о подмазке телег, ему следовало устроить правильные отношения к командующему. С этой же стороны он сделал все, чтобы лишить общину расположения Михаила Дмитриевича, который только твердит и даже пишет… что мы готовимся раздавать бомбошки за счет трудовой копейки тамбовского мужика.

– Михаил Дмитриевич поторопился со своими суждениями – и только. Обстоятельства, несомненно, убедят его в неоценимой пользе теплого участия женщины в положении раненого. К сожалению, графиня, сюда прислали всего двух-трех сестер милосердия!

– Да, Стрякову, Пезе-де-Корваль…

– Под вашим… попечительством?

– Я буду работать наравне с ними, но прежде всего мы должны загладить дурное впечатление, вызванное бестактностью Ба-шова. Я признаю его бескорыстие, но согласитесь, что звание уполномоченного нашей общины менее всего давало ему право возбуждать против Михаила Дмитриевича высшие сферы Петербурга.

– А разве он возбуждал?

– Вы поймете это после двух-трех моих вопросов. Прежде всего скажите мне: правда ли, что пленным текинцам рубят уши?

– Я слышал, что охотничья команда творит нечто подобное. Мне объяснили это… странное посягательство на чужие уши тем, что пока нет войны, нет и пленных, но есть шпионы, которых обычно вешают или расстреливают… а здесь поступают снисходительнее – им рубят уши.

– Еще вопрос: правда ли, что у вас жгут нивы?

– Да, во время рекогносцировки сожгли все нивы в оазисе, таковы уже драконовские веления войны.

– Теперь извольте сами решить, приятно ли было Михаилу Дмитриевичу узнать, что уполномоченный нашей общины сообщил обо всем этом в Петербург! Вы соглашаетесь, что неприятно. Если так, то может ли оставаться Ба-шов нашим уполномоченным?

– Простите, но ваше доверие дает мне право на откровенность. Не кажется ли вам самим, что падающее на Ба-шова обвинение напоминает отчасти политику Макиавелли?

– О нет, Борис Сергеевич, вы ошибаетесь. Нельзя же не признать, что каждый выходящий за пределы своих обязанностей рискует столкнуться с непредвиденными случайностями. Во всяком случае, я должна вам сказать, что в Петербурге уже решили заместить Ба-шова другим лицом.

– И кем же, графиня?

– Князем Ш., человеком, прошедшим хорошую школу в восточную войну. Я очень уважаю эту светлую личность… Ба-шов же переходит по собственному, разумеется, желанию, чему помешать было невозможно, в простые санитары. Все это очень хорошо устроилось. Теперь у нас остается один вопрос: сойдемся ли мы с отрядным врачом? Князь и я намерены отстоять свою независимость. Мы богаты всем необходимым и особенно хорошо устроенным обозом, для чего же нам подчиняться какому-нибудь Гейфдеру? Что вы знаете об этом отрядном немце?

– Весьма немногое, графиня. По малому знакомству с русским языком он непозволительно комичен в объяснениях с больными солдатами. Наконец, знаю его как претендента на амплуа приятного тенора.

– А следует ли терпеть в отряде такого господина?

– Вот уже это не моего ума дело. Притом же вы сами только что сказали, что выходящий за пределы своих обязанностей…

Можайский вынес из этого свидания тяжелое впечатление. Признавая во многом равноправность обоих полов, он терпеть не мог политиканствующих дев. Здесь само собой явилось перед его умственным взором сравнение с образом Ирины во всей ее трогательной простоте. Дневник последней был чужд малейших признаков как напускной скорби, так и подрумяненных восторгов. Чтение же его, хотя бы по одной страничке в день и притом первой, какая откроется, обратилось у Можайского в нравственную потребность.

«Сегодня, – читал он по возвращении от графини, – я получила диплом на звание женщины-врача и теперь мысленно обращаюсь к тому дню, когда я объявила родным желание поступить на медицинские курсы. Мать, занимавшаяся моим воспитанием исключительно со стороны требований света, нашла мое желание безрассудным. Сестра Марфа нашла профессию врача несоответственной высокой пробе княжеской крови. Один отец ответил мне: “Учись, деточка, и я с тобой буду учиться…” Много мне довелось выслушать укоров по поводу моей решимости сделаться врачом. По соображениям ходячей морали мне предстояло иметь к концу курса незаконнорожденного ребенка, стриженую косу и пальцы в папиросных ожогах. Но вот диплом в моих руках, а мое женское достоинство ни малейшим образом от того не пострадало.

Теперь строгая мораль занята обсуждением вопроса, прилично ли мне, княжне Гурьевой, носить значок “Ж. В.” и посмею ли я выставить дощечку с надписью “Княжна Гурьева, детский врач, пользует бесплатно”.

“Деточка, я знаю владетельного князя, состоящего лейб-окулистом своих подданных, но мы скроем на вывеске твой княжеский титул, скроем его для того только, чтобы не наводить страх на нищету, готовую принести к твоей двери больного ребенка”. Так говорил отец, передавая мне дверную дощечку. Отец был прав. Первая моя пациентка пришла с улицы, то была кухаркина дочка.

С сегодняшнего дня я провожу в жизнь принцип: mens sana in corpore sana. Принесу ли я своим служением пользу человеку? Не знаю, жизнь так прихотлива. За дело!»

V

За войной – наперекор полководцу Мольтке – Можайский не признавал божеского установления и видел в ней только калейдоскоп, в котором низменное сменялось возвышенным, а отрадное уживалось с ужасающим. Ему ежедневно преподносили мрачные известия.

«Внезапно освидетельствовав розданные больным порции говядины, я нашел обвес по пяти золотников в каждой», – доносили ему с правой стороны.

«Лоучи при верблюдах купца Извергова заявили, что, не получая платы и хлеба, они предпочитают бежать в степь», – доносили ему с левой стороны.

«Из Ленкорани доставили две тысячи верблюжьих седел, называемых кеджеве, настолько неудобных, что…» – доносили ему с чекишлярского рейда.

Одолев в течение дня дюжину таких мрачных сказаний, Можайский выходил вечером освежиться на берег моря или в читальную клуба. Но прежде чем попасть в клуб, он останавливался на бульварчике, откуда открывался прекраснейший вид на всю прелесть залива, посеребренного яркой луной. Здесь ничто не росло, кроме кустиков божьего дерева, достаточно пышного, чтобы затенить уютную скамью. Неподалеку от нее шла к клубу главная аллея. Было уже темно. В клуб проходили компания за компанией. Говорили во всеуслышание.

– Куда мы денем пятьсот тысяч пудов одних сухарей? – спрашивал офицер, готовившийся в академию Генерального штаба.

– Съедим, – последовал ответ, очевидно человека с хорошим аппетитом.

– Наш отряд так мал, а запасы так велики! Нет сомнения, что мы не ограничимся походом в Ахал-Теке.

– И прогуляемся по вашему желанию в Индию?

– А почему бы и не так?

– Но каким же путем?

– Наискось, через Персию.

– Наискось, через Персию, нельзя, Англия завопит о нарушении нейтралитета, хотя, разумеется, она уже выслала в Теке не одну тысячу винчестеров.

– Так ли? Ведь теперь у них премьером Гладстон.

– Поверьте, все они на один покрой. Притом же вы напрасно так думаете об Индии. По-вашему, стоит показаться нашему солдатику на вершине Гималаев, как все эти раджи и магараджи так и завопят: «Пожалуйте, капитан, управлять Индией!»

Голоса политиканов удалились по направлению к клубу, поэтому ничто не мешало Можайскому возвратиться к занимавшей его мысли.

«“Жена обязана следовать за мужем”, – так говорит всемирный кодекс семейного союза. Но если сумасшедший муж взберется на крышу и скажет жене: “Следуй за мной”, разве она должна следовать за ним? В интересах Англии полезно, чтобы мистер Холлидей сидел за стенами Геок-Тепе, но не будет ли Ирина в положении жены сумасшедшего, взобравшегося на крышу?»

Шла новая компания с новыми речами.

– Слышали, Тыкма-сардар отбил у нас полмиллиона серебряной монеты.

– Вранье! А главное – не говорите так громко. Здесь не Чад и не Караджа-батырь, штабных здесь до пропасти.

Последовало строгое молчание, слышалось только звяканье незримой, но толстой казачьей шпоры, удалявшейся по направлению к буфету.

«Сколько возвышенных мыслей в ее дневнике, – продолжал мечтать Можайский, – и притом с какой простотой они изложены! Так пишут доверчивые дети, не изведавшие еще прелести украсительной риторики».

Кустик божьего дерева не предохранил, однако, его от собеседника, которым на этот раз отрекомендовался батальонный капельмейстер.

– Ваше превосходительство, не сочтите за дерзость, – заговорил он, придерживая руку у козырька.

– Чем могу служить?

– Мой марш, который я начал тревогой сорока барабанов…

– Прекрасно, вы начали свой марш тревогой сорока барабанов! Что же далее?

– После барабанов медные инструменты дадут понятие о штурме и разгроме крепости. На этот счет у меня достаточно вдохновения, но вот вопрос: какие мотивы отзываются особенно чувствительно в сердце, примерно… военного министра?

«Да он же кусается!» – подумал Можайский, срываясь с места.

– Сердце военного министра мне не открыто… а впрочем, в концерте инвалидов… но нет, имею честь кланяться…

Набежавшие тучки скрыли поспешное бегство Можайского, которому, впрочем, предстояло отправиться в эту же ночь в Михайловский залив. Оттуда доносил Зубатиков: «Получено-де приказание построить для экспедиции дешевую, дековилевского типа дорогу с конной тягой. Между тем строитель начал под шумок войны паровую дорогу – без разрешения, без плана, без денежных средств».

По дороге к заливу лежит остров Рау. Возле него в открытом море Можайский увидел перегрузку с морских судов на мелкосидящие баржи. Труд выходил поистине каторжный. Одно судно поднималось на волну, когда другое опускалось с волны. Пробираясь далее, по сети песчаных перекатов, «Чекишляр» мыкался со стороны на сторону, превосходно напоминая подстреленную дрофу. Сам залив представился в безотрадном виде: посередине его дымился отставной пароход, готовивший круглые сутки опресненную воду. Берега залива были обрамлены песчаными холмами, уходившими по материку вдаль на необозримое пространство. Повсюду царил хаос. Шпалы, рельсы и груды ящиков выглядывали беспомощно из песчаных сугробов, в которых вагоны и паровозы тонули по оси. Спешно строили запасный опреснитель. По дековилевской дороге прохаживался скорее самовар, нежели локомотив, подпираемый в опасных местах плечами кондукторов.

На берегу Можайский очутился в сердечных объятиях Узелкова, успевшего обветриться и обноситься.

– Все это ничего… а вот вопрос: как ты попал в здешние сугробы?

– Препечальнейшая история, дядя, которая может свести меня в могилу.

– Даже в могилу? Не забывай юнкера Шмидта из Кузьмы Пруткова.

– Да, тебе смешно, а каково мне? Моя эпопея такова: шел я с обратными верблюдами из Дуз-Олума, но здесь меня перехватили и теперь заставляют возить рельсы на верблюжьих горбах. Не правда ли, какое милое занятие для молодого офицера?

– Сколько у тебя верблюдов?

– Три тысячи. После каждого рейса мне приходится отправлять в лазарет до двухсот голов.

Все это было так скверно и так любопытно, что Можайский отправился тотчас же в строительную канцелярию. Оказалось, что постройка паровой дороги действительно начата без разрешения, без плана, на ура.

Возвратившись в Красноводск, Можайский передал командующему историю верблюжьего захвата и вообще постройки дороги.

– Итак, у меня ни верблюдов, ни дороги! – вскипел Михаил Дмитриевич, нервно хватаясь за перо. – Но вот… послушайте, что я пишу этим господам: «Вы захватили моих верблюдов и, не имея понятия об обращении с ними, перевозите рельсы на их горбах. Мне ясно, что ваша дорога не будет готова к экспедиции, поэтому извольте возвратить немедленно мою вьючную силу, иначе… потрудитесь вспомнить… что по власти командующего в военное время… я могу…»

Страстным пером Михаила Дмитриевича руководили на этот раз строгие расчеты стратега, готовившегося ко всем случайностям войны. На кончике пера его блестела и хорошая доза политических соображений. От такой, по-видимому, неважной войны, как экспедиция против Теке, зависело в ходе азиатских событий более чем многое.

Вьючная сила была, разумеется, возвращена ему немедленно, хотя и с помятыми горбами…

VI

Всеми правдами и неправдами командующий собрал более десяти тысяч верблюдов, благодаря которым красноводские склады быстро истаяли. Выносливые хребты передвинули их вперед на этапы, расположенные по линиям военных сообщений. Казалось возможным приступить и к общему подъему в Ахал-Теке, но Атрекская линия продолжала тормозить ход экспедиции. Там аппетит комиссионера Щ-ны, заготовлявшего верблюдов, дошел до волчьих размеров. Пришлось отдать его под суд, в котором не помогла ему и пуля, неизвестно кем адресованная в спину главного свидетеля его махинаций.

С исчезновением последнего куля в Красноводске командующий отдал приказ штабу перейти в Чекишляр. На время переезда штаба по морю погода была, по выражению капитана Тавасшерна, на отличку, поэтому молодежь сплотилась в веселые, жизнерадостные кружки.

В одном из них общим вниманием овладел адъютант командующего, недавно возвратившийся из рекогносцировки.

– Вы уже знаете, что, занимая этап за этапом, мы подвинулись до Бами, это будет в ста двадцати верстах от Геок-Тепе, – сообщал он своим слушателям. – Вообще из рекогносцировки мы вынесли убеждение, что Теке даст нам серьезный отпор только в сердцевине оазиса и то под защитой крепостных стен. Бами и Ягиан-Батыр-Калу, отстоящую от Голубого Холма всего в четырнадцати верстах, мы взяли без боя. Последняя крепостца нам очень пригодилась. За несколько часов спешной работы мы проделали в ее стенах амбразуры, и к вечеру апшеронцы уже кичливо просили «господ чакинцов» пожаловать к их котелку.

– Ну уж и неприятель! – заметил Узелков.

– Погодите, поручик, он еще даст себя знать. При выступлении утром из Самурского, которым окрестили за ночь Ягиан-Батыр, мы были окружены несметными толпами наездников. Они повели нас церемониальным шагом с боем на каждом шагу, и только шрапнелью мы ослабили их натиск. Настоящую же атаку мы выдержали возле Янги-Калы, это тоже крепостца под самой стеной Геок-Тепе. Здесь мы пустили в дело ракетную батарею, и, стыдно признаться, наши ракеты падали бессильно в среде нашего же отряда. Одна угораздила даже ранить лошадь командующего. Наконец-то попали на счастливую, которая и всполошила все сонмище джигитов.

«Ракеты с такими зазорами так же страшны, – заметил при этом Михаил Дмитриевич, – как огненные языки размалеванных китайских драконов».

– Нужно отдать справедливость нашим топографам. Нисколько не смущаясь градом неприятельских пуль, они чертили кроки и планы с замечательным хладнокровием. Увы, не так повела себя рота красноводцев. При одном натиске она смешалась и вызвала не совсем-то лестный отзыв командующего… При обратном движении текинцы насели на нас всей массой, пришлось работать шашками и штыками, а в конце концов мы возвратились при звуках марша добровольцев. На обратном пути к Бами текинцы насели на нас в одном пункте довольно-таки грозно, тогда Михаил Дмитриевич остановил отряд и потребовал стул к самой цепи застрельщиков. «Хочу, – говорит, – полюбоваться наездниками, молодцы!»

– Скажите, капитан, – спросил один из любознательных слушателей, – в кого он больше верит, в себя или в войско?

– Он не отделяет себя от войска и верит в одно общее, как он говорит, боевое сердце. Впрочем, он кое-чем недоволен в отряде.

– Чем же, чем?

– Патронами, ракетами, интендантством… но, господа, нельзя же так допрашивать.

Адъютант оставался адъютантом.

– А что у вас случилось тринадцатого августа?

Умолчав, почему командующий недоволен патронами и ракетами, адъютант охотно сообщил подробности события, о котором уже составились легенды, занимавшие весь отряд.

– В этот памятный день мы могли внезапно лишиться командующего и притом остаться в неведении, кто направил на него преступную руку. Желая поздравить новопожалованных нижних чинов при парадной обстановке, он приказал устроить маленький походный праздник с угощением и музыкой. На праздник были приглашены и нухурцы, но… вам, господа, нужно знать, что такое Нухур и его жители. Нухур – это сельбище в отрогах Копетдага с населением из двоеданцев: Персии они платят по одному аргамаку в год, а Теке в знак смирения – по одному червонцу. В наш отряд они доставляли кое-что из сельских продуктов, не расставаясь, понятно, с оружием, так как и вся-то местность возле Бами, Беурмы и прочего слывет под общим названием «не ходи один». Развалины целых селений, сторожевых башен и даже монументальных сооружений свидетельствуют на каждом шагу о частых здесь враждебных столкновениях.

Праздничали под открытым небом. Командующий поднял было чарку за здоровье новопожалованных кавалеров, как вдруг из толпы нухурцев раздался предательский выстрел. Пуля рассекла воздух над его головой.

«Сегодня тринадцатое? – спросил Михаил Дмитриевич у своего соседа и тотчас же обратился к нухурцам: – Не думаете ли вы, мерзавцы, что у Ак-падши только и есть один генерал, который может разнести ваше гнездо? Ошибаетесь! Вместо одного убитого вам пришлют двух живых, с той разницею, что я презираю ваше предательство, а другой перевешает вас всех до одного. Знайте это!»

Обыск нухурцев не обнаружил виновного. Нашли мультук со свежей пороховой копотью, но не нашли его хозяина. Все мы были очень удивлены, так как нухурцам невыгодно ссориться с русскими. Предположениям и догадкам не было конца.

Наконец, – заключил адъютант свое повествование, – кто-то из нас вспомнил о существовании гипнотизма и решил, что выстрел в Михаила Дмитриевича мог быть направлен по внушению какой-нибудь крупной гипнотической силы. И вообразите, господа, Михаил Дмитриевич остановился на этой догадке как на чем-то ясном и достоверном. Он вспомнил даже чью-то фамилию… какого-то мистера Холлидея… известного ему за гипнотизера первой величины…

Другой на том же пароходе кружок образовался из отбившихся от строя транспортных, продовольственных и этапных командиров. Вниманием их владел поставщик верблюдов.

– Кто взял Хиву, я или Кауфман, – это еще вопрос! – бахвалился он без малейшей застенчивости. – Только одна история может рассказать, в каком положении очутился наш старик на Адам-Крылгане, в этой долине гибнущих людей. Воды в отряде было меньше, нежели в пекле, и хотя по картам и значилась впереди Амударья, а далеко ли она?

– Он правду говорит, – подтвердил один из верблюжьих командиров, оказывавших купчине несколько льстивый почет. – Я командовал тогда эшелоном, и, теперь нечего греха таить, мы ожидали, что Кауфман застрелится.

– Вот при таком-то отчаянном положении он вспомнил обо мне, призвал и говорит: «Достань воды – крест получишь!» – «Постараюсь, вашество!» А где ее достать, когда пескам конца краю нет?! Но на каждое дело есть своя сноровка. «Ребята, – говорю своим приказчикам, – айда нюхать, где воняет падалью…» Бегали мои ребята по степи, бегали, пока не потянуло острым ароматом. «Здесь копайте!» И действительно, колодцы были наполнены завалью. Дали знать в отряд, а оттуда снарядили колонну с бочонками, турсуками и лопатами. Отряд был спасен.

– Давно ли у вас приятельские отношения с Михаилом Дмитриевичем? – полюбопытствовал кто-то из продовольственных.

– Первый раз он потрепал меня за ухо по сию сторону Амударьи, когда я запечатал хивинские магазины и сменил своими джигитами ханских сербазов.

– Это у вас кокандская медаль?

– Было дело и в Коканде. При втором штурме Андижана Михаил Дмитриевич спросил меня: «Куда следует, по-твоему, целиться?» – «Позвольте, – говорю, – навести пушки». – «Наводи!» Я знал, где базар в Андижане, – и навел. «По этому направлению извольте бомбардировать!» После первого же залпа базар загорелся, а если базар загорелся, то уж бери азиата голыми руками.

В кружках пошли суждения о подвигах рассказчика. Арбяные и верблюжьи командиры готовы были видеть в нем героя. Арбяным особенно понравилась дерзкая смена неприятельских часовых, а верблюжьим – открытие колодцев по запаху падали. Впрочем, тем и другим нравилась бомбардировка по андижанскому базару.

– Так-то оно так, – заметил скептик из боевых, – да черт его знает, где кончается у него правда и где начинается ложь.

– В общем-то бахвал! – подтвердили все кружки. – Но все же, согласитесь, башка с мозгом.

С переменой состава кружков менялись и темы для разговоров, но деление военной общины на боевое сердце и транспортное сохранялось как-то само собой. Деление это сказывалось даже в пароходном буфете. Боевое сердце освежалось то лимонадом, то сельтерской водою, а транспортное потягивало не без кичливости херес и мадеру.

В последние дни чекишлярский лагерь чрезвычайно расширился. Всюду виднелись коновязи, ротные кухни, походные горны и обозы… обозы без конца. Особенно внушительный вид имел артиллерийский городок с рядами орудий, одетых в чехлы, и с целыми складами боевого огня всех видов: навесного, настильного и продольного. Мортирная батарея смешила несколько своими пузанчиками, а между тем мортирные уверяли, что они поспорят в свое время и с дальнобойными.

Даже население чекишлярского лагеря приняло в последнее время более энергичную физиономию. Несмотря на удушливую жару, всюду шла удвоенная суета, и во всем сказывался подъем духа, охватившего лагерные фибры. По-видимому, достаточно было взмаха барабанной палочки, чтобы весь механизм лагеря пришел в движение.

Земляки, торопившиеся с торбами овса и вязками подков, перекидывались на ходу лаконическими вопросами: «Вы куда?» – «В распроклятые Чады, а вы?» – «На Оумбар, тоже райское место». – «Так вы, земляк, не с нами?» – «Нет, мы мортирные».

Несмотря на эту обстановку, на пристани можно было видеть разряженных особ с необыкновенно розовыми на ланитах колерами. Они порывались кокетничать со встречными офицерами – одна локонами, другая высокими каблуками, третья – увы! – детским возрастом. С ними была и дуэнья, раскормленная туша, прикрытая яркой драпировкой.

– На каком они здесь положении? – спросил Можайский, проходя по пристани и выдерживая беспокойно-ласковые взгляды, с одной стороны, длинных локонов, а с другой – высоких каблуков.

– На положении как бы кафешантанных арфисток, – отвечал Зубатиков, встретивший Можайского на пристани. – Только, кажется, арфы свои они оставили в Тифлисе.

– С ведома командующего?

– Не только с ведома, но и по контракту, с определением цен…

– А как вообще наши дела?

– Нехороши.

– Что случилось?

– Я понимаю, что спирт должен испаряться, ну а сахар почему усыхает?

– И много?

– Из последнего транспорта усохло двадцать процентов – почти тысяча пудов. От масла мы привезем в передовой отряд только дубовые клепки. Картофель бросаем в море. Извольте прочесть сегодняшние телеграммы из Дуз-Олума. Мы отправили отсюда две тысячи четвертей крупы, а там получили на месте по той же накладной десять тысяч пудов лошадиных галет.

– Что же это такое?

– Да когда командующий и слышать ничего не хочет! Тащи ему в передовые пункты все, что попадется под руку. Вот пожалуйте завтра на отправку, и вы увидите, можно ли нагрузить в несколько часов полторы тысячи верблюдов с соблюдением порядка. Смотрители же, пользуясь этою безумной спешкой, записывают: здешний в расход как можно больше, а дуз-олумский на приход как можно меньше. Спрашиваю транспортного: «Куда вы девали разницу?» – «Куда же я мог девать?» И верно, куда он мог девать? Не придут же к нему в дороге текинцы покупать сахар.

Нужно было немедленно схватить быка за рога. Весь день Можайский провел в подсчете магазинных и транспортных документов и в результате пришел к дикому выводу: из магазинов бесследно исчезли десятки тысяч пудов муки, крупы, сахара, масла…

– «Усерднейше прошу ваше превосходительство, – решился он написать командующему, – остановить чрезмерную спешность транспортировки, которая ведет хозяйство отряда к несомненному расстройству. Смею вас уверить, что потом никакой суд не отличит правого от виноватого и никакие кары не возвратят похищенного…»

Доктор Щербак удерживал в это время командующего в постели, так как усиленная верховая езда вызывала у него болезненное расширение вен.

– Капитан Баранок, где вы пропадаете? – спросил больной, не имея сил подняться с постели. – Ах, вы здесь, прекрасно! Передайте, пожалуйста, господин Можайскому, что я дарю ему два фунта моей крови, то есть двое суток для остановки транспортов, но не более, слышите ли, не более, хотя бы у него украли под носом весь Чекишляр!

Многим была отравлена жизнь в эти два дня, но бык попал в цепкие руки, и ему пришлось поплатиться своими рогами. Безумным утечкам и усушкам положили предел: факты и счета разошлись между собою, как радиусы из одного центра. Дуз-олумский магазин оказался переполненным излишками против счетов – излишками, которые легко было перевести в свое время на деньги, а деньги спрятать в карман.

Можайский засыпал в эти дни урывками и притом с хаотическими галлюцинациями. Его преследовал в беспокойных сновидениях какой-то разгульный канкан из бочонков и турсуков, из лимонной кислоты и проросшего картофеля. В этой пляске вертелся продовольственный человечек в тужурке с воротником из лошадиных галет и с головами сахара вместо пуговиц. Человечек ухитрялся еще надевать себе на голову бочонок с маслом. Но тут Можайский срывался уже с постели и пускался бегом к морю, чтобы окунуться в его свежей волне.

После этой ванны он возвращался к себе бодрым, и человечка в тужурке как не бывало. Вместо же капкана перед ним воочию толпились вокруг продовольственного склада тысячи верблюдов, подставлявших свои хребты под тяжелую ношу.

После двух льготных суток Можайский проходил мимо дома командующего.

– Ваше превосходительство, пожалуйте ко мне на минутку! – послышался из-за парусинного полога голос Михаила Дмитриевича.

Можайский взошел на веранду.

– По случаю вашей болезни я не беспокоил вас своими докладами.

– Какая это болезнь – пустяки, расширение вен… Правда, Щербак уверяет, что болезнь вен доведет меня до могилы, но теперь не до них. Как идет нагрузка?

– Сегодня нагружаем полторы тысячи верблюдов.

– А анафемские утечки, усушки, раструски?

– Все цело, ничего не пропало…

– Вы меня радуете, но каким же чудом они возвратились обратно?

– Они найдены в Дуз-Олуме.

– Голубчик!

– Что прикажете?

– Хочу поцеловать вас. Меня сокрушали не безумные пропажи, а сама мысль, что мы, понимаете, мы вдвоем не сладим с продовольственным нахальством. Согласитесь, было от чего прийти в отчаяние. Теперь я спокоен. Капитан Баранок!

– Я здесь, ваше превосходительство!

– Вы, господа, понимаете, что новая неудача в Теке была бы историческим бедствием. Вот у меня ворох секретных сообщений, к чему повели прошлогодние неудачи. В окрестном мусульманском мире началось положительное брожение. Наши туркмены откочевали за Атрек. Афганцы дерзят в верховьях Амударьи. Дервиши усиленно распевают свои призывные стихи на базарах, и даже, как мне пишут, Китай заговорил прозой, а когда он говорит прозой, значит ехидничает или сердится. Все ли, однако, у нас в порядке? Сколько у меня шашек и винтовок?

– За исключением домашнего расхода и больных, для отряда вторжения готово семь тысяч семьсот человек, не считая обозных и транспортных, – отвечал Баранок, всегда переполненный штабными сведениями.

– Только-то!

– Впереди ожидается из Туркестана вспомогательная колонна Куропаткина.

– И все-таки мало.

– Восемьдесят орудий…

– Вот это хорошая цифра! И если бы мне Провидение послало верблюдов и еще верблюдов… а впрочем, я могу порадовать вас и тем, что наша персидская продовольственная операция идет очень успешно. Там никто не отказался от подкупа. Будем же готовы к немедленному передвижению в Дуз-Олум. Доктор, давайте мне пилюль побольше, микстуры… пластырей, горчичников… чего хотите, но только поставьте меня скорее на ноги.

VII

Сагиб – так именовался полковник Гр-ков, которому командующий поручил устройство персидской продовольственной базы – занялся своею операциею в Мешеде, откуда нетрудно было направить караваны с хлебом на границы Теке. Хорошо знакомый с порядками и обычаями Ирана, он предвидел, что британские агенты выступят против него со всевозможным противодействием и что ему придется удовлетворять аппетиты господ ильхани всех степеней. Впрочем, наиболее сильное сопротивление он ожидал со стороны духовенства, не раз поднимавшего народные массы даже против тегеранских канцелярий.

Духовенство Мешеда занимает почетнейшее положение в той части правоверного мира, которая почитает имамат одним из основных догматов веры и отрицает за предопределением Аллаха влияние на ход людских дел. Два эти положения вносят коренную рознь между учениями Ши’э и Сунни. Проходят века, а рознь не сглаживается, и благодаря мюджтехидам, не расположенным поступиться имаматом, братья по пророку ненавидят друг друга сильнее, чем они ненавидят христиан и евреев.

Мюджтехиды Мешеда рассылают свои фетвы по догматическим вопросам всем последователям пророка, идущим по истинному пути. Будучи служителями знаменитой мечети Имамистериза, они преподают вместе с тем и общие науки в главном медресе, достойно почитаемом за высшую академию Ирана.

Медресе содержится вместе с мечетью Имамистериза за счет вакуфов, пожертвованных благонамеренными людьми для пользы веры и просвещения. Здание его занимает громадную площадь, обнесенную беспрерывным рядом студенческих келий. Посредине двора помещается хауз с проточной водою для омовения, обведенный аллеями из вековых карагачей и чинаров. Везде видны цветники как слабое напоминание о дженнете, привлекающем к себе все помыслы правоверных.

Кельи походят одна на другую. Разница между ними допускается только в надписях, свидетельствующих о душевном и умственном настроении студентов. Разумеется, в каждой келье видны на стенах по преимуществу стихи Корана о единстве Бога, а после них вдохновенные песнопения и сказания знаменитого араба Омар-ибн-эль-Фареза или отечественных поэтов – Аттара, Шибистери, Низами, Фирдоуси, Саади…

Кое-что прямо-таки соблазнительное можно было прочесть и из «Дивана» ходжи Хафиза Ширази. Впрочем, в вольнодумстве этого безбожника одна только форма стиха говорит о реальной наготе жизни, а содержание его всегда возвышенно и таинственно.

Встречались также надписи из гражданского права и из познаний в астрологии, астрономии, космогонии, математики. «Входящий, скажи, что ты знаешь о колесе Аристотеля?» – выведено синькой на стене одной кельи. «Входящий, открой, кто поучал халдеев их премудрости?» – изображено в другой келье суриком по белому полю. Вообще учение Аристотеля и Платона пользуется здесь большим уважением.

Из общежития софтов идут проходы к мечети Имамистериза и в здание аудитории. Неподалеку от последнего находится профессорский городок мюджтехидов. Над фронтоном аудиторий красуется надпись, в которой каждая литера выделана рельефом на отдельном изразце прекрасного лазоревого цвета. В общем, она провозглашает догмат ислама: «Ло ил лохе ил-лаллах» («Нет Бога, кроме Аллаха»). Ниже этой надписи красуется другая, заключающая в себе изречение имама Али: «Чернила ученого столь же достойны уважения, как и кровь мученика».

Громадный коридор, полутемный и всегда прохладный, дающий приют многочисленным гнездам ласточек и горлиц, делит все здание на три факультета: догматический, правоведения и общих познаний. Догматический факультет главенствует не только в медресе, но и во всей области мировоззрений Ши’э. Его мюджтехиды не допускают соперничества в вероучении и в понимании духовного и светского законодательства. В одном только практическом применении пяти догматов веры они допускают участие кази и шейх-уль-ислама с правом вершить дела, не испрашивая их фетвы.

Догматический культ состоит, если можно так выразиться, из пяти кафедр, не считая общей кафедры, преподающей всему медресе историю текста Корана и искусство его чтения.

История текста Корана стоит во главе вероучения, потому что христиане и евреи уверяют, будто он написан Мухаммедом подобно тому, как написаны их святые книги людьми, вдохновенными Богом. Они не знают, что подлинник Корана хранится от начала веков и будет храниться до конца их у престола Аллаха под охраной ангелов, оттесняющих демонов, которые стремятся узнать тайну его содержания. Они не знают, что он изображен на драгоценном камне ослепительной белизны и так велик, как велико расстояние от земли до неба и от востока до запада.

Софты приучают себя целые годы к певучему и выразительному чтению и при этом охотно повторяют суру, которую и сам Мухаммед считал сердцем Корана, ниспосланным ему в Мекке под названием «иа-син». Как велико значение этой суры можно заключить по числу и значению наград, обещанных пророком за одну только ее переписку. Тому, кто перепишет все восемьдесят три стиха «иа-син» и переписанным листком почерпнет глоток воды, чтобы утолить свою жажду, обещано пророком тысяча незримых лекарств, тысяча незримых светов, тысяча ясных познаний и столько же незримых благословений и милостей. В излюбленной суре софты особенно усердно изощряются над следующими стихами:

«В тот день обитатели рая предадутся восторгам радости. В беседе своих супруг они отдохнут в тени, удобно сидя на креслах. У них будут плоды, у них будет все, что они попросят».

Впрочем, ученые бабисты, идущие навстречу христианству, уклоняются от этой суры как от чересчур грубого представления райских утех.

Понятно, что, прежде чем дойти до этой суры, софты изучают во всей подробности достоверное описание рая и знают, что он состоит «…из плодовых деревьев и орошается реками молока и меда. Живущие там одеваются в шелковые зеленого цвета одежды и носят, по желанию, запястья из бирюзы или жемчуга. Самые кресла их украшены золотом и драгоценными камнями, и сверх того у них много мягких ковров и нежных подушек. Кушанья им подают красивые мальчики на золотых блюдах. Черноокие девы, поразительная красота которых исключает необходимость в семи дозволенных пророком украшениях, услаждают взоры мужчин. Девам дженнета не нужны, подобно девам земли, ни краски для бровей, ни румяна для лица, ни кудри на лбу, ни хенне для ног и рук. Но и при всей их красоте и пламенности сердец они разговаривают только об одном благочестии».

Вторая кафедра после истории Корана преподает учение о наследственности имамата и о том презрении, какого достойны сунниты, не признающие преемственность духовной власти. Отвергая этот догмат, грубые сунниты почитают потомков Али только дальними родственниками пророка и избирают своих духовных лиц так же беззаботно, как избирают надзирателей над чистотой грязных арыков. Можно судить поэтому, в каких потемках блуждают их души! Последователи Ши’э, напротив, никогда не простят племенам Аббаси похищение халифата и останутся навсегда верными всем двенадцати имамам, а последнего из них, Мехди, считают и ныне присутствующим во всех своих собраниях.

Факультет правоведения, исходя из повелений Корана, объясняет практическое применение его к обиходу жизни. Первая кафедра его преподает правила брачного союза во всех видах, начиная от временного с невольницей, купленной на капитал двух и более товарищей, и оканчивая постоянным браком со всеми условиями Бикра, Эфифа и Велуда. Вторая кафедра объясняет торговые законы, а третья, также немаловажная, устанавливает истинные понятия о правах собственности.

Слабее всех считается в медресе третий факультет, трактующий астрологию, астрономию, космогонию, физиологию и разные прикладные знания. Несмотря на то что аравитяне почитаются всем миром отцами математики, нынешняя наука в медресе не идет далее сложения и вычитания. Разумеется, лучшие умы и здесь занимаются вопросами: почему, например, большое колесо арбы и маленькая его втулка пробегают в одно и то же время при равном числе оборотов равное расстояние? Много таких вопросов перешло в медресе от времен халдейских мудрецов, хорошо понимавших, что земля держится на месте исключительно тяжестью своих гор и что небо, покрывающее землю точно сводом, никогда не даст ни одной трещины. Астрономия медресе уверяет, что падающие звезды состоят из раскаленных камней, бросаемых ангелами в демонов, стремящихся проникнуть в тайны небесной скрижали. Все прочие кафедры преподают предметы, знание которых необходимо более для светского, нежели для духовного образования, как, например, о разделении вселенной на тела твердые и жидкие, теплые и холодные, легкие и тяжелые. Впрочем, о подразделении занятий и действий человека на виды презренные и уважаемые, запрещаемые и дозволенные необходимо знать каждому правоверному, иначе он будет впадать по пути жизни в серьезные прегрешения. Но и обременяя себя знаниями, необходимо помнить, что мост, ведущий в дженнет, висит над бездной ада и что он острее меча и тоньше волоса.

Софты в этом медресе народ взрослый, украшенный почтенными бородами, а следовательно, и полноправный, чтобы судить о политике и прислушиваться для этого к базарным слухам. Наступали священные дни рождения и смерти Али, когда лекции в медресе прекращаются и софты предаются отдохновению.

Накануне праздника в чайных и цирюльных лавках Мешеда шептались, будто Имамистериз не будет освещена в ночь рождения Али, так как мутевали, собирающие доходы с вакуфа, растратили их и не могут купить необходимое количество свечей. Рядом с этим слухом шел и другой, не менее интересный: в хлебном караван-сарае говорили, будто между русским и английским сагибами завязалась серьезная борьба. Первый выразил желание скупить весь хлеб на базаре, а второй поклялся мешать ему на каждом шагу.

Сам русский сагиб не заглядывал по своей важности в караван-сарай, но его приказчик объявлял во всеуслышание, что он купит всю муку, пшеницу и ячмень, сколько найдет этого товара в пятницу по окончании службы в Имамистеризе. По его следам ходил английский сагиб.

– Не продавайте, – говорил он продавцам хлеба. – Мне хорошо известно, что у русского сагиба нет ни одного тумана. Мало того, по своей бедности он ест коровье мясо и даже решается есть от голода такую нечистую вещь, как печенка, которую каждый правоверный выбрасывает собакам на съедение. Взгляните на его живот – он пуст, как турсук из-под воды.

Завязавшаяся между сагибами борьба заинтересовала не одни чайные и цирюльные лавки, но и медресе, так что мюджтехиды собрались на конференцию и поставили на разрешение важные вопросы: допускать ли вывоз хлеба из Мешеда? Не повысятся ли на него цены и не пострадает ли от того народ?

«Обсуди предмет, – сказал имам Али, – и ты познаешь истину».

Пока медресе обсуждало эти вопросы и приближалось к истине, на приказчика русского сагиба сыпался в караван-сарае целый град насмешек.

– Пойди, – говорили ему продавцы, – купи прежде краски и выкраси хвост своей лошади, а потом мы продадим тебе хоть десять тысяч харваров пшеницы. Да, кстати, скажи, неужели твой сагиб кушает печенку?

В ответ на эти насмешки приказчик русского сагиба приехал на арбе, буквально нагруженной мешками с серебряными кранами. Тогда картина мгновенно переменилась. Продавцам сделалось конфузно. Вера в английского агента Аббас-хана была тотчас же утрачена, тем более что он принял ислам весьма недавно, а перед тем занимался продажею опиума. Весь базар пошел навстречу покупателю.

В этот же день мюджтехиды получили копию договора, заключенного старшиной хлебного караван-сарая с приказчиком русского сагиба.

«Во имя Божие, лучшее из всех имен! – говорилось в договоре. – Поводом к совершению настоящего условия с соблюдением всех правил Шер’э служило следующее: в лучшее время из времен и в счастливейший час из часов предстали пред благочестивым и благополучным местом Шер’э, требующим повиновения и достойным глубокого уважения, поверенный русского сагиба, Омиль-мирза, и поверенный торгующих в хлебном караван-сарае, Мансуф-мирза. По собственному желанию, без всякого притеснения и согласно с условиями Шер’э, справедливого и неизменного, они заявили, что первый обязывается купить, а второй продать всю пшеницу и весь ячмень, сколько окажется этих зерен в сарае в следующую после договора пятницу. Омиль-мирза доставит свои мешки, но прежде чем нагрузить караван для отправления… куда ему нужно… он уплатит…»

Обсудив предмет, мюджтехиды решили помешать продаже хлеба русскому сагибу, так как повышением цен будет обижен весь народ, а ильхани не затруднится взять взятку не только с кяфира, но даже с дикой свиньи.

«У кази же, который решился засвидетельствовать подобный договор, следует немедленно отобрать печать, – прибавили к своему решению мюджтехиды. – Он, очевидно, невежда. Такой судья может засвидетельствовать договор хотя бы о продаже мышей, ногтей и волос. Мог ли он, обладая рассудком и знаниями, приложить печать к торговой записи, в которой не обозначено с точностью количество и качество проданных предметов?»

Для приведения приговора в исполнение вся корпорация мюджтехидов с хакимом Шер’э во главе направилась к хлебному караван-сараю. Нужно было, чтобы Мешед видел заботы о его нуждах и чтобы паломники, собравшиеся к Имамистеризе, разнесли по свету славу о служителях пророка. К процессии мюджтехидов пристали все софты и все ученики мактабов, бегающие везде и всегда за студентами.

Процессия шла величественно. Народ почтительно сторонился перед мюджтехидами. Даже ишакам, которые по своей природной глупости всегда готовы ржать, хозяева затыкали глотки клевером.

Караван-сарай был на виду процессии, когда из громадной толпы зрителей вышел приказчик русского сагиба и, приблизившись к хакиму Шер’э, сообщил ему со всеми знаками глубокого уважения:

– Русский сагиб послал в Имамистериз двадцать тысяч свечей, но я не знаю, кому их передать?

– Двадцать тысяч? – переспросил хаким с приятным изумлением, но, тотчас же овладев собой, добавил с величественной простотою: – Оставьте приношение сагиба на дворе мечети.

Вместе с тем хаким замедлил ход процессии, заметив, что солнце склоняется к горизонту, поэтому правоверным пора озаботиться третьим намазом. Кстати же поблизости находились сады, хозяева которых с большой радостью отворили свои калитки для принятия почетных гостей.

На этот раз при наступлении дня рождения Али хаким приступил к намазу с особым благоговением. Когда астролог из медресе определил кебле – направление к храму Каабы в Мекке, весь сонм мюджтехидов и софтов опустился на колени. Легкомысленная молодежь, разумеется, ограничила бы намаз прочтением одной из коротеньких сур Корана вроде «сурового чела» или «согнутого солнца», но из-за стен виноградников и с крыш соседних домов смотрели тысячи любопытных. Такие знатные процессии не каждый день ходят по улицам Мешеда. Поэтому хаким решил прочесть всю «корову» с ее двумястами восемьюдесятью шестью стихами. При умственном чтении этой суры следовал ряд строгих уставных поклонов с дотрагиванием рукою до коленной чашки. По окончании же последнего стиха, с просьбой о победе над неверными, хаким перешел к селяму, когда можно приветствовать всех верующих поворотом глаз во все стороны.

Обычай воспрещает производить торговлю после вечерней зари. Нарушение этого порядка угрожает жадному торговцу встречей с нечистой силой, которой сам Аллах разрешил бродить по базарам в неурочное для торговли время.

По окончании намаза хлебный караван-сарай был уже заперт, и хакиму оставалось обратить процессию домой, тем более что наступало время молитвы в Имамистеризе. Здесь, при самом входе в мечеть, лежало благословенное число ящиков – сорок – с превосходными стеариновыми свечами.

– Аллах акбар! – произнес хаким и распорядился немедленно осветить Имамистеризу.

Мечеть распространила в эту ночь лучи своего яркого света на весь Иран. Правда, старый грешник ильхани подсмеивался потом над неожиданным счастьем мюджтехидов, но ему ли было препятствовать продаже хлеба русскому сагибу? Беспокойные часы, когда мюджтехиды и софты волновали народ, он просидел у себя в гареме и ожидал с нетерпением, будут ли ферраши побиты народом или нет». Увидев, что дело обошлось благополучно, он принялся писать записку русскому сагибу.

«Высокостепенный сагиб! Вы не бойтесь того, что некоторые неблагоразумные люди задумали помешать вам с закупкой хлеба. Покупайте сколько хотите! Если вам нужны ферраши для вашего спокойствия, я пришлю их сколько вам угодно. А для моего спокойствия вы пришлите мне вторую золотую люстру, так как мои глупые люди разбили первую люстру, чем меня очень опечалили. Ожидаю. Караван же с хлебом я советую вам отправить ночью. Жадным глазам никогда не следует показывать предметы их жадности».

Прочитав это послание, русский сагиб, носивший по требованию дипломатии статское платье, ответил любезным согласием немедленно выписать из России вторую золотую люстру.

Относительно первой люстры со старым грешником случилось обстоятельство, над которым немало посмеялись мюджтехиды. В гареме его появилась в последнее время рабыня, приобретенная им, скорее силой, нежели деньгами, от какого-то подозрительного человека Якуб-бая, пробиравшегося окольными путями из Теке в Тегеран. Он вез с собой девушку – несомненно, на продажу – поразительной красоты, выпадающей на долю горной дикарки. По ее словам, она родилась в Нухуре, попала в плен Теке и уже оттуда следовала поневоле за своим хозяином. Освобожденная из неволи и оставленная в гареме ильхани, она дико осматривалась некоторое время, но потом быстро поняла свою неотразимую власть над стариком. Даже когда она царапала ему глаза, он целовал ей ноги. Временный с ним брак она отвергла как установление, совершенно незнакомое ее родным горам. Тогда старый грешник дал развод одной из своих старух и отвел Аише четвертое штатное место в своем сердце.

Быстро освоилась Аиша со своим новым положением, тем более что благодаря природной красоте ей не нужно было сурмить брови и ресницы и наклеивать мушки на щеках. Старик исполнял с завязанными глазами все желания дикого котенка. Даже когда она увидела люстру в его парадной комнате и потребовала ее себе, желание ее было тотчас же исполнено. Но как заместить пробел в приемной зале? Весь Мешед знал, что у ильхани есть богатая вещь – золотой светильник с двадцатью свечами. Поневоле пришлось выпросить у сагиба вторую люстру.

Караван был уже наготове к выступлению, когда принц Рукн-уд-доуле, много слышавший об европейском комфорте, пожелал видеть у себя русского сагиба для приятных разговоров. При этом дружеском свидании принц высказал желание сесть когда-нибудь в крылатую коляску и приехать с визитом к своему русскому другу.

Сагиб немедленно обещал выписать для такого радостного случая крылатую коляску из России – и караван был отпущен.

Английский агент мог после этого кусать свои ногти, как сладкий леденец, и любоваться, как перед его глазами проходил громадный русский караван по направлению к границе Теке. Когда он поравнялся с медресе, мюджтехиды вышли на улицу и призвали на него благословение Аллаха.

«Персидская продовольственная база готова, – писал сагиб Гр-ков русскому сардару. – Хлеб подойдет к Гярмабу и в Буджнурд на самой границе Теке. Если он вам нужен теперь же, то вышлите колонну для конвоя. Ожидаю позволения отправиться к отряду».

Весть эта, доставленная отчаянно быстрыми джигитами, принесла Михаилу Дмитриевичу поистине художественное наслаждение. Он даже разрешил своему другу графу Беркутову выпить по этому случаю лишнюю бутылку шампанского.

VIII

Обещание выдать в задаток несколько мешков свежеотчеканенного серебра побороло нерешимость прибрежных туркмен. Они решились наконец дать пять-шесть тысяч верблюдов, но с обязательством распоряжаться ими только между морем и Дуз-Олумом. Идти далее, в Бами и вообще в оазис Теке, домовитые иомуды не соглашались. Они боялись мщения теке как урагана, способного обратить все их добро в пепел и мусор.

– Хорошо, если русский сардар победит, – рассуждали их вожаки, – а если он поступит как в прошлом году – придет, постреляет и уйдет? Что тогда будет с нашими стадами?

– Теперь русскими командует другой сардар, – возражали охотники до свежего серебра. – Теперь Ак-Падша прислал истинного гёз-канлы, а этот не уйдет.

– Гёз-канлы действительно может сделать многое, но ведь у теке есть аулиэ, которым ничего не стоит засорить и кровавые глаза тучами раскаленных углей. Ему достанется стыд, а нам разорение.

Однако мешки с серебром, не давая покоя иомудам и гокланам, склонили их сначала к размышлением, а потом и к решимости дать подрядчику верблюдов, хотя и с клятвой водить их только до Дуз-Олума. Клятву взяли с него лично и притом по указанием адата самую страшную: его заставили переступить через деревянную подпорку, которою поддерживают верх кибитки – тен-тек. Сам отец нечестивых должен бы задуматься, прежде чем нарушить клятву при этой обстановке, но подрядчик был, кажется, иного мнения: его не пугал зарок, отдававший и его, и семью его, и все его колено во власть огня и тысячи терзаний.

Вслед затем перед складами Чекишляра появились из-за Атрека массы верблюдов. Весь гарнизон был выслан на вьючку караванов. Вскоре они потянулись вереницами, один за другим, день за днем, – на восток, в глубь страны…

Склады у Каспия опустели.

Наступило время Можайскому подвинуться ко второму операционному базису, быстро нараставшему в Дуз-Олуме. Отсюда шли уже вести о появлении классических в военное время усушек, утечек, мышах.

Можайский поднялся громоздко, в рессорном экипаже, за которым плелся кулан, нагруженный мешками ячменя. На козлах балансировали Кузьма и Дорофей. Первому предоставлялось сесть на кулана, но, почитая последнего за осла, он ставил поездку на нем ниже своего достоинства.

Попав к Можайскому вестовым, а в сущности кучером, солдатик Дорофей оказался редким экземпляром: поступив недавно на службу и притом прямо на красноводский огород, он имел довольно-таки слабое понятие о военных науках. При полированности Кузьмы и невежестве Дорофея между ними поселился раздор, но прежде нежели он проявился в определенной форме, они употребили несколько суток на подыскание слабых сторон друг у друга. Наконец они были найдены. Дорофею случилось в приливе особого восторга оторвать зубами каблук у ротного цейхгаузного, а это дало Кузьме повод переименовать его в Откуси-каблук. Дорофей, как слабейший по диалектике, возражал в подобных случаях противнику одним замечанием: «Эх вы, санпитербурские!»

Отделиться от колонны было и опасно, и не в порядке, а идти с колонной шаг за шагом – тоскливо. За три версты от Чекишляра начиналась неоглядная степь – ровная, сухая, голая, с ощипанными кустиками соледревника и недощипанными корнями асса-фетиды. Изредка появлялись миражи и то убогие, наподобие солончаковых засух и фальшивых озер.

Одним из взводов колонны командовал Узелков, который, присаживаясь по временам к дяде Борису, развлекал его подслушанными рассказами бывавших в этой степи апшеронцев и полтавцев.

– Первый ночлег будет в Караджа-Батыре, – объяснил он дяде. – Здесь этапный начальник строит баню для гарнизона и, как только окончит ее, сейчас же застрелится.

Действительно, в Караджа-Батыре скука доходила до одурения, но, разумеется, этапный вовсе не располагал застрелиться даже и по окончании постройки ротной бани.

– Сегодня прибудем в Яглы-Олум, – докладывал Узелков на втором переходе. – Здесь протекает река Атрек, настолько многоводная, что по ней могут ходить паровые суда. Берега ее покрыты сплошными виноградниками.

Узелков повторял официальные, добытые расспросным путем сведения. Поверив людскому говору, сюда доставили паровой катер, но, к общему удивлению, он уперся кормой в персидский берег, а носом в туркменский. Такова была многоводная река. Вместо сплошных виноградников оказались одни камышовые заросли.

За Яглы-Олумом начальник колонны удвоил военные предосторожности, так как отсюда начиналось излюбленное текинцами место для нападения на русские транспорты. Но и Текенджик прошли без тревоги. Видимо, текинцы ждали неприятеля у себя дома.

– А вот здесь Чады, – говорил Дорофей Кузьме, желая показать ему свои географические сведения.

– И вовсе не Чады, а Чад. Только одни неотесанные дураки говорят Чады, – заметил Кузьма.

Дорофей стерпел эту грубость.

– Здесь у коменданта объявился под кроватью бездонный колодец, – продолжал он, делая вид, что не слышал ничего грубого. – Ночью у него так шарахнуло, что он подумал, не забралась ли в юрту чекалка, а утром глядь – колодец под кроватью!

Перед укреплением подскакал Узелков к экипажу дяди.

– Здесь смотри в оба! – приказал он Дорофею. – Здесь все место в провалах.

Укрепление стояло на отвердевшем песчаном холме, имевшем в основании твердую, непроницаемую породу. От времени песок прикрылся земляной пленкой. Сквозь нее дожди уносили песок в реку, а когда тонкая покрышка, ничем не поддерживаемая, падала, объявлялся провал, иногда в форме колодца.

– Труханули же вы, санпитербурские! – посмеялся в свою очередь Дорофей, ловко проводя коляску мимо провалов. – Ручками за фартучек придержались!

Кузьма не возражал.

Конечным пунктом движения колонны был Дуз-Олум, хранитель громадных интендантских складов. То был стратегический палладиум Михаила Дмитриевича. Первая операционная база выслала сюда все, что получила из-за моря, поэтому на площади укрепления возвышались теперь целые горы сухарей, конских галет, крупы, ячменя и бочонков с маслом, уксусом и спиртом.

Укрепление находилось на плато с крутыми и глубокими оврагами, на дне которых протекали скудные речонки Сумбар и Чапдыр. По берегам их виднелся высокий кустарник, в котором водились фазаны, куропатки, дикие козы и кабаны. За ними с трех сторон возвышались высокие хребты. Взобравшись на их вершины, легко было расстреливать людей в укреплении на выбор, но неприятель, опираясь на стойкость своего духа и клынчи, не располагал дальнобойными аппаратами войны.

Колонна вошла в укрепление хотя и поздним вечером, но в лагере было еще далеко до спокойной ночи. Одни примыкавшие к шатру командующего войсками кибитки выглядели степенно и строго. Вторая же за ними линия продолжала бодрствовать. Оттуда поминутно шли приказания в третью линию в денщикам: коньяку! чаю! папирос!

Во второй линии Узелков был своим человеком.

Там его накормили, напоили и пригласили провести вечер у какой-то баба-хинебс.

– А как перевести баба-хинебс? – поинтересовался Узелков.

– На одном из ста кавказских наречий это значит скачущая лягушка, – отвечал голос, судя по акценту, грузина.

«Непонятно, как это они проведут вечер у скачущей лягушки? – думалось Можайскому, невольно слушавшему откровенные разговоры, доносившиеся из соседних кибиток. Впрочем, он переходил уже от полудремы к полному забытью. – Такой хороший офицер, и вдруг ему нужна скачущая лягушка… Неужели, однако, лягушки поднимают здесь такой вой? Не воют ли это шакалы? По ком же они празднуют тризну?»

– Командующий просит ваше превосходительство пожаловать к нему по неотложному делу! – прервал внезапно его сон чей-то официальный голос, неожиданно ворвавшийся в кибитку.

– По какому делу? – спросил Можайский, отрываясь с неудовольствием от сладкой дремы.

– По случаю нарождения червей в сухарях.

Неподалеку, на штабном проспекте, слышался голос Михаила Дмитриевича с раздражительной ноткой.

«Капризничает, опять нервы не в порядке», – подумал Можайский, выходя на проспект.

– Потрудитесь, ваше превосходительство, прочесть этот рапорт и сказать мне свое мнение, – накинулся на него командующий, потрясая какой-то бумагой. – По-видимому, все ваши строгости не более как красивые фразы.

– «Имею честь донести, – читал Можайский при свете луны, – что в прибывших транспортах с хлебом отродился червь в значительном количестве. Из опасения подвергнуться нареканию испрашиваю приказаний».

– Порадовали! Экспедиция в начале, а червь уже отродился и притом в значительном количестве!

– Вашему превосходительству известно, какая борьба шла в Астрахани с представителями интендантства при приеме запасов, – напомнил Можайский.

– А червь все-таки отродился!

– Это требует проверки.

– Проверяйте!

Можайский и командующий расстались сухо.

Наутро проверочная комиссия отправилась в склад, где уже лежали наготове рассыпанные кули с подозрительными сухарями.

– Этих мне не нужно, – скомандовал Можайский, – а вы потрудитесь высыпать на брезенты по сто кулей из каждого бунта по указанию господ депутатов от войск.

– Ваше превосходительство! – взмолился смотритель, подавший рапорт о нарождении червей. – Взгляните благосклонно на мое положение…

«Как он похож на того продовольственного человечка, которого я видел с бочкой масла на голове и в тужурке с сахарными пуговицами…» – вспомнил Можайский о своих чекишлярских галлюцинациях.

– Ваше превосходительство! – продолжал молить смотритель. – Разрешите не тревожить мои бунты, складка их, можно сказать, образцовая.

Ответом служило приказание рассыпать вместо ста двести кулей из каждого бунта. И о удивление! Сухарь оказался в превосходнейшем состоянии. Игра продовольственного человечка была разгадана, и вечером того же дня можно было видеть на штабном проспекте дружескую прогулку командующего и Можайского. Неудачный же автор нарождения червей готовился к путешествию на тот берег. Отсылка на западный берег Каспия была своего рода изгнанием из армии и шельмованием.

IX

Раннее утро поднимало в Дуз-Олуме неумолчный оборот военно-походной жизни. С запада продолжали беспрерывно подходить продовольственные транспорты, артиллерия, Красный Крест, госпитали и парки. По вечерам лагерная жизнь распределялась между определенными центрами: в кибитке полкового командира князя Эристова можно было услышать свежие военные новости, а у воинственного казначея можно было позабавиться пикантными анекдотами.

И только на штабном проспекте говорили о серьезных делах.

Князь Эристов держал свою юламейку открытой каждому, кто мог принести новость и выпить за то в награду стакан кахетинского. Рослый Горобец заведовал чаем и вином. В кибитке князя было всегда тесно, и стаканы приходилось разносить поверх голов их благородий. Новости передавались здесь исключительно кипучего характера.

– Десять часов, а из Яглы-Олума все еще нет транспорта, – докладывал князю есаул Вареник, малоросс с Кубани. – Запоздалость, ваше сиятельство, необъяснимая.

– Наши люди не возвратились? – спросил князь.

– Нет, не вернулись.

– Велик ли транспорт?

– До тысячи верблюдов да десятков пять молоканских четверок.

– А сбегал бы кто на телеграф спросить сотенного в Яглы-Олуме, не нужно ли ему подмоги.

Идти на телеграф не пришлось, потому что начальник его из обруселых баронов явился и сам поделиться новостью.

– Столбы порубили, а проволоку украли, – объявил он во всеуслышание. – Надумали-таки, проклятые!

– Это их англичане подбили, – решил есаул Вареник.

– Да откуда же здесь англичанам взяться?

В это время втиснулся в кибитку и начальник гелиографа – изобретения, появившегося в первый раз на театре войны.

– Не спрашивайте, господа, сам все расскажу по порядку, – предупредил командир гелиографа, предвидя направленный на него залп вопросов. – Когда телеграф перестал действовать, я отправился с аппаратом на ту маковку. – Он указал по направлению к одной из горных вершин. – С утра было пасмурно, больше пяти часов я просидел в ожидании, когда солнце явится из-за облака, и наконец оно бросило на меня яркие лучи. Тогда я задействовал по всем высотам в надежде, что наши охотники тоже не прочь поговорить с нами. Им нетрудно отыскать нас, а нам приходится гоняться за ними по всему горизонту. Наконец с крайнего отрога Копетдага, приблизительно верст за двадцать отсюда, блеснули зайчики – раз, два, – и мы вступили в переговоры. Сведения я получил от охотников такие: «В степи со стороны песков собрались большие толпы. Одиночки выскакивают, рвут проволоку». Тут набежали тучки, а при них мои зеркала не действуют. До свидания, господа, темнеет, пойду пробовать фонарями.

После этого известия возникло немало соображений и догадок, но все, однако, были согласны, что до прибытия подмоги гарнизон отсидится. Как выйти, однако, из укрепления в такую темень? Прежде чем решили этот вопрос, явилось новое лицо – ординарец командующего, и с таким озабоченным видом, что Горобец даже побоялся подойти к нему со стаканом кахетинского.

– Командующий, – объявил ординарец, – приказал приготовить немедленно две сотни и два орудия к выступлению по первому знаку. Казаки на рысях, рота на молоканских фургонах.

Князь не успел дать знак есаулу Варенику, как тот выскочил из кибитки и уже где-то там, на ходу, выкликивал своего трубача. Милый грузин и все его Вареники и Горобцы представляли одно боевое сердце.

Не успела еще сотня выстроиться, как по дороге из Яглы-Олума послышалась военная песня с присвистами и тамбурином. Телеги грохотали.

– Все благополучно! – кричал издали в темноте транспортный начальник. – В обозе случились большие поломки. Телеграф поправили.

Дуз-Олум успокоился. Кибитка князя вновь наполнилась праздной публикой и густым дымом. Явилось предложение перекинуться в «любишь не любишь», но оно не осуществилось, так как командующий строго запретил карточные упражнения. Около полуночи молодежь потянулась на маркитантскую сторону, к землянке баба-хинебс, а люди степенные остались при кахетинском и при пикантных анекдотах.

На следующее утро в Дуз-Олуме произошло нечто выходящее из ряда обыкновенных событий. Всюду в кибитках – на штабном проспекте и даже по линии денщиков – были заметны тревога и волнение. Все были поражены вестью о неожиданном и экстренном отъезде командующего в Россию. Догадкам не было конца.

– Отозван, но за что же? – допрашивал князь Эристов.

– Верно, готовится большая европейская война? – догадывался воинственный казначей.

– Не прислала ли Англия ультиматум?

– Не вмешался ли сэр Роберт Томсон?

– Прекрасно, но разве мы не могли сказать ему: не ваше дело!

– А может быть, по причине… текинских ушей? – выступил и со своей догадкой отец Афанасий.

– Э, батька, вздор! Что такое текинские уши?

– Вражда ищет повода…

Но вот кто-то из ординарцев принес достоверное известие о причине внезапного отъезда Михаила Дмитриевича: трагическое семейное событие призывало его на время в Россию. Облагодетельствованный им человек, родом из балканских славян, некто Узатис, предательски умертвил его мать во время ее путешествия на Балканском полуострове.

Развернулась новая сеть догадок:

– Не политическое ли убийство?

– Разумеется, – утверждал воинственный казначей, претендовавший на знатока политических тонкостей. – Без политической цели такая умная и энергическая женщина не отправилась бы в Македонию открывать школы для тамошних пастухов. Несомненно, она проторивала Михаилу Дмитриевичу дорогу к короне болгарского князя.

Вот когда присутствующему обществу показалось, что пелена таинственности разорвалась пополам и что никому, кроме Турции и Англии, не могла прийти мысль подкупить Узатиса. Так и порешили с этим вопросом. Потом уже пошли дополнителыные догадки: Англия-де боялась, что Россия откроет в Европе Балканскую губернию, и вот… чтобы предотвратить этот шаг к Проливам, не задумались над убийством старухи.

Уныние овладело умами всего общества, но не надолго. Воинственный казначей – страстный поклонник «Wein, Weib und Gesang» – быстро переменил душевное настроение, предложив всей компании отправиться к баба-хинебс и там распить бутылку кисленького…

Несмотря на лагерную обстановку, дорога в слободку требовала все-таки некоторого внешнего приличия. Отличным прикрытием служат в таких случаях разговоры о серьезных предметах. Идя по направлению к землянкам, один из компании громогласно уверял, будто у шиитов существует сказание, как дьявол, возведя пророка на гору, чтобы соблазнить его прелестями мира, закрыл хвостом всю Туркмению…

– Вы напрасно думаете, что Туркмения так бедна, – возражали ему нарочито громкие голоса, – вы забываете про ее хлопок.

– Хлопок требует воды.

– Хлопок требует немного воды, и она будет…

– Разумеется, если артезианские колодцы…

– Да уж будет вода. Ученая экспедиция нашла, что Аральское море выше Каспийского и что существует старое русло, по которому Амударья направится в Каспий.

– Направить-то можно, но какими миллионами?

– Да уж направим и тогда разберем каналами для орошения земли. Поверьте, своим хлопком мы оденем всю Европу.

– А по-моему, – решил безапелляционно воинственный казначей, – продать бы всю эту Среднюю Азию англичанам, содрать с них миллиард и заплатить все долги.

– Господь с вами! – посыпались со всех сторон возражения против этого финансового предприятия. – Разве можно припускать сюда Англию? Да она замутит против нас всю Азию.

– Однако, господа, пока суд да дело, а отряд останется без мяса, – напомнил есаул Вареник, – не пришлось бы перейти на конину.

– Будет и мясо, – отвечал другой есаул. – Охотничья команда дала знать гелиограммой, что текинцы гонят большие стада баранов и притом с неимоверными курдюками.

– Неужели мы их проспим?

– Не поднести ли нам ягненочка мамзель баба-хинебс?

Последовал взрыв хохота. Далее можно было уже прекратить умные речи, так как весь кружок, пройдя маркитантские лавки с шашлыком и сардинками, очутился перед землянками «арфисток», оставивших свои арфы в Тифлисе. По дороге было приказано Иованесу принести пива и всего, что получше.

Так шла бивачная жизнь в Дуз-Олуме. Наконец бивак заскучал. Отсутствие командующего родило предположение, что по требованиям дипломатии экспедиция отложена на неопределенное время. Никто не верил, чтобы частные дела могли удержать Михаила Дмитриевича от заветной цели. Не такова его натура.

Продовольственные склады росли и росли и к ноябрю достигли миллиона пудов. Для артиллерии недоставало свободных площадок в укреплении. Где же Теке? Где же эта страна загадки и вопроса?

А тяжело находиться в лагере, когда на него повеет скукой. Полтавцы вздумали развлекать себя песнями со скороминкой, но попели день, попели два – скучно стало и со скороминкой, бросили. Для увеселение господ офицеров поигрывал по вечерам отрядный оркестр. Круглые сутки стоял в воздухе верблюжий рев, а по ночам тянуло из-за Сумбара и Чандыра омерзительным воем шакалов. Какофония эта усиливала досаду на бесплодную стоянку в котловине без воздуха и горизонта.

Из-за моря доставили переносные печи, немедленно наградившие весь лагерь простудами и угаром. Вскоре их забросили, и так основательно, что даже при семиградусных морозах лагерь согревал себя моционом, самоварами и коньяком. По три раза в день можно было видеть на штабном проспекте Можайского и Петрусевича. Эти две натуры, серьезно и крепко привязавшиеся друг к другу, не могли, однако, встретиться и не поспорить.

– А вы опять одержали блистательную победу над лоучами? – поздравлял Можайский Петрусевича. – Вы наняли верблюдов до Дуз-Олума, а теперь окружили их штыками и повели в Теке?

– Война имеет свои законы, которые еще не включены в счетные уставы, – возражал Петрусевич, отражая ядовитое замечание ядовитым ответом.

– И это говорите вы – автор монографии, в которой так хорошо доказано, что туркмены тоже люди?

– Да, это я говорю! – горячился Петрусевич. – Вам бы радоваться, а не осуждать мои злодеяния. Поступая правильно, мы платили бы по три рубля в сутки за верблюда, а теперь платим два двугривенных.

– А как называется этот способ расплаты?

Молчание. Размолвка.

Можайский принимался измерять восточную сторону штабного проспекта, а Петрусевич западную. Впрочем на двенадцатом измерении они вновь сходились и старались только не затрагивать те деликатные вещи, которые могли сейчас же повести к новой ссоре. Над Дуз-Олумом висели такие скучные ноябрьские тучи, что человеку было как-то нелепо отстраняться от человека.

Между тем из кибитки Можайского давно уже струились пары адски вскипяченного самовара. При нем-то обыкновенно заключался акт перемирия между враждовавшими приятелями. На этот раз день завершился иначе, на штабной проспект подали экстренную телеграмму.

– Наконец-то! – воскликнул Петрусевич, ознакомившись с ее содержанием. – Прибытие командующего назначено на десятое, а выступление отряда вторжения – на двенадцатое. Поздравляю с походом! Капитан Баранок, где вы?

Весть о походе подняла моментально на ноги весь Дуз-Олум. Отряд расставался с Капуей. Баба-хинебс не смела, а маркитанты не могли следовать далее по убогости своих арбяных одноколок и вообще по недостатку перевозочных средств, поэтому приказания сыпались из второй линии кибиток в третью линию в самом хаотическом беспорядке.

– Горобец, захвати у Иованески сардинок побольше! – слышался приказ князя.

– А мне сгущенного молока…

– Кныш, не забудь чересседельник.

– Собачий сын!

Вышло распоряжение бранного воеводы и на долю собачьего сына.

Возвращение Михаила Дмитриевича было давно желанным событием. Обойдя почетный караул и приняв рапорт, он пробыл у себя в шатре не более десяти минут, чтобы только привести наружность в обычное изящное состояние. Он не любил отдыхать именно после долгих путешествий верхом по голодным и холодным степям. Напротив, бес популярности подталкивал его в подобных случаях на новые подвиги неутомимости. Таким подвигом он ознаменовал и день своего возвращения в Дуз-Олум.

– Не связывайтесь со мной сегодня, – посоветовал он дружески Петрусевичу и Можайскому, явившимся к нему в шатер с отрядными делами. – Сегодня я буду экзаменовать порученных мне в Петербурге фазанов.

Спустя час весь Дуз-Олум видел, как он взбирался по ту сторону реки на вершину Копетдага. Подъем шел между валунами без тропок, по крутым ребрам и все выше и выше. То была рискованная прогулка. По синеве неба на самом позвоночнике хребта вырезывались две статные фигуры всадников: командующего и его неизменного ординарца Абадзиева. На линии водораздела лошади их ступали левой стороной по персидской покатости, а правой – по туркменской земле. Свита командующего составилась из званых и незваных, не предполагавших, однако, что человеку придет фантазия балансировать на остром гребне горного хребта. Многие охотно бы возвратились обратно. В конце концов, однако, свита поредела и рассеялась. Любимцы петербургских гостиных сознались, что галопируя в Михайловском манеже, они не готовились взбираться верхом к поднебесью.

Наутро были оповещены молебен и выступление головной колонны, названной в приказе отрядом вторжения. Погода не благоприятствовала параду. Молочная белизна туч, спустившихся с Копетдага, вызывала напоминание скорее о фуфайках, нежели о предстоявших военных лаврах.

Посередине обрамленного войсками четырехугольника, перед наклоненными знаменами, отец Афанасий призывал благословение Божие на предстоявших воинов. Поставец перед иконой святого Георгия был переполнен пылавшими свечами, и солдатики один за одним выступали из рядов, неся свои скромные избытки на сборную тарелочку. Офицеры окружали аналой. Отец Афанасий, по сану иеромонах, а по призванию санитар, правил службу с необыкновенной скромностью, так что фимиам исходил из его кадильницы только прерывистыми струйками.

«Как это не похоже на образцовые описания молебнов перед началом войны! – думалось Можайскому. – Где же эти парящие орлы? Где же яркие лучи выглянувшего солнца? Ничего подобного. Солдатики молятся усердно. Одни только их корявые, но молитвенно настроенные физиономии и останутся у меня в памяти…»

Отец Афанасий и начал и кончил молебен скороговоркой. Произошло торопливое окропление святой водой знамен и рядов. Части перестроились. Передовая колонна выступила тотчас же с песнями и бубнами вдаль, где так неясно вырисовывались будущие подвиги и лавры. Прочие части пошли к кухням и коновязям.

Х

Дуз-Олум, несомненно, находился под постоянным надзором текинцев, которым каждая горная расселина служила прикрытием и убежищем. Голова отряда вторжения не успела еще спуститься с плато и перейти Сумбар, как на вершинах Копетдага потянулись сигнальные столбы дыма, и с тех же вершин, или вернее из горных расселин, спустились в долину группы всадников, направившихся знакомыми тропинками в родное Теке.

– Хабар, хабар! – неслось за ними подобно ветру по всем стойбищам и пепелищам Теке. – Гяуры… чтобы им не найти в будущей жизни ни одной капли воды… идут со всеми ухищрениями шайтана… Хабар, хабар!

На другой день из Дуз-Олума выступил тяжелый штаб с полевой кассой и другими громоздкими учреждениями. Охранная при них колонна состояла из батареи, пятисот штыков и магазинки воинственного казначея. Эпикуреец по натуре, он сгорал теперь желанием застрелить хотя бы одного текинца. За что? За то, что они все подлецы! Не зная более разумного предлога, он опустошал свою магазинку каждый раз, когда в синеве предгорий показывались всадники. Насмешки не останавливали его в этом странном нападении на человека.

На дороге, проторенной караванами, отряд очутился в атмосфере разлагавшихся трупов. Дорога до Бами успела обозначиться околевшими верблюдами, не вынесшими грубого за ними ухода. Они преимущественно припадали на ноги. Брошенные на произвол судьбы, немногие из них выживали и ковыляли беспризорными инвалидами по степи, большинство же обращалось беспомощно в добычу шакалов.

Горы и близость границы соблазняли и лоучей к бегству из колонны и караванов. Одного имени теке было достаточно иомуду или гоклану, чтобы бежать и бежать, хотя бы под страхом поимки и солдатских штыков.

На третий день хода со стороны предгорья показалась нестройная и разношерстная толпа человек в пятьдесят, вызвавшая воинственного казначея в цепь застрельщиков.

– Не вздумайте стрелять! – крикнул вслед ему Петрусевич. – Это наша охотничья команда.

Приближаясь к колонне, команда старалась принять вид, приличный воинскому званию, но ее усилия вели только к пущему комизму. Апшеронцу нельзя было забросить свою туркменскую шапку, как казаку нельзя было расстаться с замшевыми чембарами, вышитыми шелком. Обувь особенно конфузила команду: чувяки шли рядом с импровизированными штиблетами из сырой шкуры. Лица и носы охотников щеголяли не одними царапинами, но и лоскутками обветрившейся кожи. При всех этих изъянах команда, бродившая в горах целыми месяцами, дышала избытком здоровья.

Начальник ее представился Петрусевичу.

– Какие у вас слухи о текинцах? – спросил генерал.

– Пять суток никого не видели, – доложил начальник команды. – Все ахалинцы потянулись к Геок-Тепе, и только стада баранов задерживают их передвижение.

– Тем лучше для нас. Мы уже терпим недостаток в мясе.

– Пять-шесть тысяч баранов должны бы попасться на глаза командующему.

– И прекрасно. А вы как полагаете, поручик, могу я безопасно отделиться от колонны?

– Одни – ни в каком случае, но у меня есть люди, с которыми ваше превосходительство проскачете безопасно. Они же привычны и к верховой езде. Будьте спокойны, Голоус и Люлька постоят за себя.

Из команды выступили на призыв начальника наиболее излохмаченные люди.

«Да, эти не выдадут», – подумал Петрусевич при взгляде на их умные и решительные лица.

Подали коней. Петрусевич с охраной из Голоуса, Люльки и нескольких кубанцев отделился от колонны и направился по дороге в Бами, что было в ту пору немалым риском. Место Петрусевича занял в коляске Узелков.

– Вся степь провоняла трупами, местами дышать невозможно, – жаловался Яков Лаврентьевич.

– Муха всему причиной, – решился заметить Дорофей на козлах. – Она в падали родится и падалью кормится, а потом летит к человеку и несет с собой эту самую неприятность.

– Много ты знаешь, – заметил вполголоса Кузьма.

– А ты больше?

– Откуси-каблук!

– Молчи, санпитербурский!

Колонна шла в неприятельской земле со всеми предосторожностями и со всею скукой привалов, этапов и ночлегов. В одном из укреплений Можайскому подали записку от командующего:

«В этом укреплении салютовали залпами в честь старшей сестры милосердия, графини Пр-ной. За столь важное нарушение устава о гарнизонной службе надлежит виновных предать суду. При смягчающих, однако, обстоятельствах, не достаточно ли ограничиться денежным взысканием? Разберите, пожалуйста, дело это с точки зрения казенного убытка, а потом…»

– Мы чествовали не графиню, а женщину, – оправдывался перед Можайским начальник укрепления, выстоявший два года в Чаде и на Сумбаре. – Мы забыли, какого вида бывают женщины, и вдруг перед нами – амазонка, точно в Тифлисе, на Головинском проспекте.

– И что же?

– У нас был экономический порох, куда же его девать?

По пути в Бендесен было бы грешно не поклониться тому месту, где доктор Студицкий окончил жизнь смертью храбрых. Ему предстояло вскрывать труп казака, убитого между Бендесеном и Ходжам-Кала. Не дождавшись выступления назначенной в конвой роты, он поскакал вперед с несколькими казаками и за первым же гребнем наткнулся на толпу текинцев. Бросив коней, он засел с казаками у пригорка за камни. Пошла перестрелка, падали текинцы, падали и казаки. Молодая кровь Студицкого бушевала. Ему пришло нелепо фатальное желание выругаться, и притом не спрятавшись за камни, а в виду всей неприятельской толпы. По примете же казаков ругаться в бою – значит искать смерти и вообще накликать на себя беду. Примета сбылась: не успел он выпрямиться во весь рост, как пуля угодила ему в сердце. Заслышав перестрелку, конвойная рота бросилась вперед бегом и выручила остатки осажденной группы героев. Одни из них уже отдали богу душу, а другие истекали кровью. Место происходившего боя наметили крестом, положенным пластом по земле из мелкого булыжника. Каждый посетитель подбавлял к нему по камешку; так поступили по крайней мере Можайский и Узелков.

– И родился, и жил статской душой, – заметил Узелков, отдаваясь тихоструйному направлению мыслей, – а умер военным… Это редко бывает.

– Да, больше бывает наоборот, – добавил Можайский. – У иного в купели уже видна геройская натура, а глядишь, умирает смотрителем женской богадельни.

После нескольких дней пути колонна незаметно для нее самой подошла к Бендесенскому перевалу. После скучного на протяжении двенадцати верст подъема перевал открывается внезапно, с эффектом, доступным одним могучим силам всемогущего творчества. В картинной галерее природы выдаются мастерские пейзажи с таким сочетанием рисунков и красок, что человеку остается, замирая перед ними, пленяться и, пленяясь, замирать.

Не было горного хребта в Европе, через который не ступала бы нога Можайского, и все-таки Бендесенский перевал подавил его своим величием. Копетдаг тонул в ту пору в непроницаемой молочной пелене. Но вот что-то невидимое взволновало и разделило пелену на части; они сорвались и поплыли на север разными путями. В дальних отрогах сверкала молния и гремели бурные аккорды. Гроза, однако, длилась недолго. По уходе тучек открылась масса солнечного света, ярко оттенившего ложбинки, уголки и все рельефы могучего горного кряжа.

Спуск с хребта хотя и был разработан, но для большой колонны с верблюдами и в слякоть он представлял истинную пытку. Приходилось спускать телегу за телегой, зигзагами по ребрам; для прохода каждой пушки очищали весь путь. Много потрудились люди, чтобы колонна сосредоточилась в долине у подошвы хребта. Не слышалось ни прибауток, ни брани. Можайский заметил в своем скитальчестве по свету, что человек меньше бранится в горах, нежели в долине. Истину эту, впрочем, подтверждали Кузьма и Дорофей, проявившие теперь нечто похожее на единомыслие.

Можайский и Узелков шли пешком.

– Однако текинцы и их сардар, должно быть, плохие стратеги, – заметил Узелков. – На их месте я не пропустил бы здесь ни одного человека, а они дают спуститься нашей колонне так же спокойно, как бы мы спускались с Валдайской возвышенности. У нас же в колонне и миллионы рублей, и артиллерийский парк. Те два выступа сослужили бы нам службу неприступных бастионов, а повыше я разбросал бы горные орудия и, наконец, вот здесь держал бы в скрытой засаде митральезы.

Спуск колонны окончился позднею ночью.

В Бами, как в преддверии Ахала, пахло уже порохом; здесь военная обстановка была строже, чем в прежних укреплениях. На ночь закладывались секреты.

Можайскому пришлось задержаться в Бами, куда уже переместили значительную часть дуз-олумских складов. Весь день его проходил в упорной борьбе с мифическими усушками и утечками. Вечера проходили в дружественном кружке; теперь лагерные новости были содержательнее.

– Горсти текинцев позволили отбить у нас тысячу верблюдов! – запальчиво укорял в один из таких вечеров воинственный казначей собиравшийся в его палатке военный кружок. – Разве это не позор? Да будь я на месте командующего… я бы этого майора…

– Да ведь в Красноводске, – попытался возразить Узелков, – привыкли относиться к туркменам более чем легкомысленно. К тому же позор заглажен: верблюдов отбили, и отбили с честью…

В это время подали грог, мгновенно успокоивший взволнованный дух казначея. Мало того, благовонный аромат напитка привел его в необыкновенно щедрое настроение.

– Князь Давид, не желаешь ли получить пятьдесят тысяч? – спросил он после первых же глотков грога. – Подай рапорт командующему, что за отбитие у неприятеля одиннадцати тысяч баранов тебе следует получить, считая по пяти рублей за барана… а уж я выдам, будь спокоен, хотя бы Борис Сергеевич обрушил на нас с тобою громы и молнии.

Князь спросил взглядом: «Нет ли там у вас в законах, какого-нибудь на этот счет разрешения? Славная ведь штука пятьдесят тысяч!»

– Не слушайте, князь, не подавайте подобного рапорта, – посоветовал Борис Сергеевич. – Вы реквизировали в неприятельской стране, а реквизиция как военная добыча поступает в собственность государства бесплатно.

Князь тотчас же примирился с этим приговором, тем более что где-то неподалеку раздались выстрелы…

– Это что за стрельба? – воскликнул он, мгновенно забыв про обещанные казначеем. пятьдесят тысяч. – Стреляет шальной, в одиночку и притом неподалеку!

Узелков побежал к своей части, а казначей потребовал магазинку и стакан грога. Горнисты, однако, молчали, барабаны тоже, и только дежурный взвод драгун помчался вокруг лагерной стоянки.

– Мой же казак и отличился! – сообщил князь, возвратившись из объезда. – Ему предстояло идти с колонной, но из-за именин он захмелел так, что неподалеку от лагеря свалился с коня и проспал за камнем до вечера как убитый. Вечером ему померещились текинцы, и он выпустил по лагерю десяток патронов. Задаст же мне Петрусевич головомойку! Кажется, не будь войны, сдал бы полк – и айда в Кахетию!

– Господь с вами, – успокаивал Можайский, – вы, любимец всего отряда, и говорите такие вещи.

– А Петрусевич все-таки меня не терпит. Ему нужно, чтобы все полковые командиры были историками и стратегами. Без широкого, видите ли, образования он не понимает начальника отдельной части… Но мы еще увидим, такова ли в бою цена практикам, как теоретикам. Война в начале, а стыдно признаться, мы потеряли было командующего войсками…

Можайский широко раскрыл глаза.

– Да-с, штаб помалкивает, да и сам Михаил Дмитриевич не любит вспоминать о последней рекогносцировке, а скандал вышел, можно сказать, исторический. Командующий в надежде, разумеется, что его берегут как следует, отделился от отряда и запутался в горах. Наткнувшись на какую-то брошенную калу, он просидел в ней всю ночь в приятном ожидании, что придут теке и прирежут. При нем было всего три-четыре винтовки. Теоретики, видите ли, не сообразили проследить положение начальника. Хорошо, что к утру подоспели охотники…

За Бами начинается оазис – красноречивый свидетель того, что Теке потратило неимоверные усилия в борьбе за существование. На его раскаленной почве каждая капля воды была на счету, и, добытая с таким трудом, она ценилась дороже земли и солнечного луча. Солнца и земли в Теке много, но одна влага дает им оплодотворяющее значение. Без нее серпу и делать нечего, а когда серп отказывал текинцу в пропитании, текинец обнажал клынч и бросался в поисках хлеба в соседний Иран.

Повсюду виднелись пашни с оросительными каналами и приземистыми башенками, служившими земледельцам защитой от неожиданно появлявшихся недругов и сторожками против прожорливой птицы. При созревании нив подростки усаживались на кровли сторожек и заводили оттуда беспрерывную пальбу из самодельных луков комочками глины.

Война остановила и нарушила этот вековой обиход. Оросительные канавы испортились, отверстия для окон и дверей в башенках обратились в глазницы мертвых голов, каризы осыпались. Нивы были выжжены наступавшими гяурами. Эта картина военного опустошения, хотя бы и в полудикой стране, очень печалила Можайского при его передвижении из Бами в Самурское, бывшее крайним передовым укреплением.

На одном из переходов в Самурское колонну встретил командующий со свитой. Его беспокойному духу казалось, что колонны и транспорты запаздывали против маршрута и двигаются непростительно медленно.

Он остановился у коляски Можайского.

– Не найдется ли мне у вас местечка?

– Городничему-то? – пошутил Можайский.

– Мне бы следовало рассердиться на разврат, который вы, гражданская душа, внесли в мой отряд…

– Разврат?

– Да, разврат, потому что мягкие рессоры и подушки, несомненно, возбуждают зависть в каждой пехотной мозоли. Но у меня вены…

– Опять?

– Они – моя смерть. Увидите, что я умру глупейшим образом на постели, а не под знаменем… от какого-нибудь расширения, утолщения или сужения… а вовсе не от пули или почетного удара штыком. Говорят, вы ведете дневник нашей экспедиции. Запишите же это мое предчувствие… А теперь, – обратился он к адъютанту, не отстававшему верхом от коляски, – прикажите сыграть марш добровольцев.

Оставленная сардаром еще до прихода неприятеля Ягиан-Батыр-Кала выглядела теперь грознее прежнего. Вокруг нее протянули ров, насыпали вал и поставили длинные, тяжелые пушки. Кроме того, и в маленьких башнях, в которых в доброе старое время держали пленных шиитов до их выкупа, виднелись очень подозрительные вещи, кажется тыр-тыр! Все, решительно все русские переделали по-своему. Вместо того чтобы раскинуться во всю ширь, как следует честным людям, они стеснились подобно ячменю в переметной суме. По слухам, в Ягиан-Батыр-Кала набралось до десяти тысяч белых рубах со всеми ухищрениями того, кто один только не прославляет имени пророка. К счастью, русские сербазы не имеют понятия о настоящей стрельбе, поэтому и стреляют без сошек. С другой стороны, неприятно было узнать, что у русских положено иметь на каждых сто человек по отдельной пушке. Перебежчики лоучи уверяли, однако, что пушки у русских слишком далеко стреляют и поэтому никуда не годятся.

Такие вести одна за другой стекались к Голубому Холму, где каждый джигит мог передать сардару все, что он видел и слышал…

XI

Между тем одна только весть была верна: на маленьком клочке земли стиснулась боевая сила в семь тысяч штыков и сабель с десятками орудий и со всеми принадлежностями европейской войны. Продовольствия было пока немного, но транспорты с ним шли из Бами и Дуз-Олума ежедневно и уже беспрепятственно. Этапы зорко следили за степью.

Ни одна ночь не проходила в Самурском без перестрелки с невидимым большей частью неприятелем, поэтому вокруг укрепления тщательно закладывали секреты. Они чутко ловили всякий подозрительный шорох, к которому и нужно было прислушиваться, так как опытные теке подползали с необыкновенным искусством. Впрочем, ночная пальба не всегда шла попусту: утренний дозор находил иногда трупы людей, попадавших под слепые выстрелы.

С высоты самурских батарей открывалась вся окрестность. Видно было, как Копетдаг величественно останавливал попутные тучки и то закутывался в них, то словно гнал их от себя прочь. Его предгорья, несмотря на зимнюю пору, тонули в дымке, наполнявшей также и равнинное пространство. В этом пространстве Голубой Холм, как палладиум всего Теке, привлекал общее внимание самурского гарнизона.

Между Самурским и Геок-Тепе было всего двенадцать верст – расстояние совершенно ничтожное для текинского коня. На этой площади рыскали с утра до ночи сотни и тысячи наездников; одни из них метались как угорелые – то была молодежь, а другие – с большими шрамами – сходились в группы и подолгу и вдумчиво смотрели на русскую сторону. Гарнизон позволял одиночным всадникам подскакивать безнаказанно на близкое расстояние и даже отводить душу в потоках брани, в которой шайтан уступал место свинье как более позорному его собрату. По одиночкам не стреляли.

Было ясно, что теке не примут сражения в поле и что они фанатически верят в недоступность своей твердыни. Осада делалась неизбежной. Узелкову, как и всем поручикам, давно уже хотелось броситься туда, к стенам, на ура… Но командующий медлил, продолжая заниматься скучными выкладками о наличности в отряде штыков и сабель. Результат получался неудовлетворительный. Отряд вторжения оказывался менее предположенного состава. Одни пушки не обманули своим комплектом. Под предлогом освещения местности и подвоза продовольствия командующий решился ожидать прибытия туркестанской колонны. Она должна была прийти из-за Амударьи, через море песков, в которых нетрудно погибнуть не только одиночным путникам, но и целому отряду. Указателями пути служили ненадежные лоучи и компас. Большая награда ожидала того, кто даст весть о приближении туркестанцев и проведет их через песчаное море.

По наружности можно было думать, что командующий нисколько не опечален недохватками в составе отряда. Как бы развлекаясь, он натравливал Красный Крест на отрядного немца, а для уязвление интендантства ловил солдатиков с неимоверно короткими рубашками, походившими на институтские пелеринки, и отсылал их Можайскому на рассмотрение.

Наступила вторая половина декабря, а туркестанцев все еще не было. Наконец хорунжий Стеценко, взявшийся установить на свой риск связь между туркестанцами и самурцами, прислал киргизов-джигитов с письмами от полковника Куропаткина, что отряд его идет насколько возможно форсированным маршем.

Самурцы обрадовались, но еще сильнее их обрадовались джигиты, которым приказали явиться к генеральской палатке за получением наград. Горя сознанием величины своего подвига, они не очень-то поклонились даже самому капитану Баранку, принесшему пакет с теориями. Казалось, под их войлочными малахаями скрывались вместилища великих дум. Только перед генералом они крепко поджали руки к животам.

– Эти молодцы, – провозгласил генерал во всеуслышание, – были посланы мною для указания дороги колонне полковника Куропаткина. Пренебрегая встречами с теке и опасностью потеряться в песках, они блистательно исполнили мое поручение. Награждаю именем Белого царя…

На груди каждого джигита заблестел военный орден, к которому командующий добавил по целому состоянию – по нескольку сот рублей на брата. Гордо последовали награжденные к своим взмыленным коням, поминутно любуясь то радужными бумажками, то крестами на халатах…

Весть о скором прибытии боевого товарища со вспомогательным отрядом из испытанных туркестанцев привела командующего в отличное расположение духа. Все гражданские заботы мигом отпали от его сердца. Его не занимали больше ни распря Красного Креста с отрядным немцем, ни интендантские пелеринки, ни даже рапорты о плохих патронах. Теперь его занимала одна мысль – предпринять ряд боевых рекогносцировок.

На войне или сидят сложа руки до наступления боевой минуты, или тянут лямку до упадка сил. Можайскому было над чем поработать. По вечерам он уходил отдохнуть на батарею, возвышенное положение которой давало возможность охватывать зрением обширную картину. Несмотря на зимнюю уже пору, южное небо обновлялось беспрерывно свежими, яркими красками. В то время, когда вокруг, и особенно в предгорьях, сгущалась вечерняя синева, весь запад продолжал еще гореть лучезарным закатом. Ближайшие пески безуспешно боролись с творчеством природы и своим мертвым колоритом напрасно грозили и веселому западу, и чарующей дымке горного кряжа.

Вся эта картина погружала человека в мир нравственного затишья, и именно затишья, а не грез и мечтаний. Одинаково созерцали эту картину и седобородый артиллерийский дед, и группа поручиков. Поручики еще серьезнее увлекались и негой легкого теплого ветерка, и прелестью дивных красок!

Между тем неприятель, грозный и многочисленный, был неподалеку. Впрочем, он также подчинялся обаянию сумерек, по крайней мере его наездники, рыскавшие вокруг Самурского, простаивали целые вечера неподвижно и безмолвно перед жерлами вражьих орудий. В бинокли было видно, пока еще не угасал свет, что эти мощные фигуры пребывали прямо-таки в мечтательном настроении.

Днем Узелков непременно попросил бы артиллерийского деда прыснуть по теке картечью, но в сумерки и ему казалось нечестным разгонять выстрелами мечтателей, хотя бы и вражьего стана.

Темнело. Прохватывало морозцем. Наступала пора расходиться.

– Тоскует душа моя о зле мира сего! – напевал в заключение чуть слышно отец Афанасий, прислонившийся к амбразуре батареи. – Но не имам силы…

– Батя, не попить ли чайку? – перебивал его батарейный. – А то не хватить ли по чарке богатырской?

Расходились уже при свете костров. Можайский еле-еле мог протиснуться между плотно сдвинутыми юламейками. По пути ему открывались сцены военно-походного типа при своеобразной обстановке лагеря, обращенного в крепостцу. Вот там, у башни, приютился маркитантский навес из камыша, под которым беспрестанно жарили шашлык и пекли чуреки. Возле ограды взвешивали баранов, причем подрядчик уверял, что баран «не отощамши и весит не меньше пуда с честью». Приподнятый полог в госпитальном намете позволял видеть, как сестра Стрякова поила больного парным молоком. Где-то блеяли овцы, приведенные на заклание. На верхушке башни гелиограф пускал посредством фонаря огненных зайчиков. Наконец, капитан Баранок торопился с портфелем к генералу…

XII

В первых числах декабря кавказцы побратались в Бами с подошедшим отрядом туркестанцев, которым, однако, предстояло немедленное выступление в Самурское. Командующий ожидал их там более чем нетерпеливо. Туркестанцев он считал своей гвардией.

Начальник отряда, составивший себе громкое имя частью в Фергане, частью в последней восточной войне, издавна дружил с Можайским. Встреча их не могла пройти без разговоров о только что пройденном тяжелом пути, на котором не раз терпели бедствие наши колонны, проходя от Каспия к Аралу.

– Вся трудность перехода состояла в недостатке воды и, пожалуй, в ходьбе по сыпучему песку, – сообщал Алексей Николаевич Можайскому. – Со мной выступили пятьсот человек пехоты и триста кавалерии, несколько орудий и ракетных станков. Мы имели в среднем по верблюду на человека и около четырехсот лошадей. Для людей и коней требовалось воды до полутора тысяч ведер в сутки, а с верблюдами больше шести тысяч ведер. Верблюдов мы не баловали водой и в двадцать пять дней марша напоили их не более пяти или шести раз. Более расторопные лоучи ухитрились бежать от нас и увести сотню верблюдов, но мы пополнили убыль захватом по дороге… Что делать – война!

– А сколько вы возвратите верблюдов хозяевам по окончании экспедиции?

– Одного из ста, не больше.

Куропаткин не ошибся. По достоверному сказанию историка, из девятисот верблюдов, вышедших с туркестанским отрядом, и ста двадцати проводников возвратились в свои кочевья – двадцать семь человек и двенадцать верблюдов. «Остальные люди и верблюды, – скажет историк, – частью перебиты, частью стали добычей туркмен».

С приходом туркестанцев ничто уже не мешало предпринять решительные действия против защитников Голубого Холма. Некоторые вопросы оставались, впрочем, не выясненными. В штабе отряда не знали, как велика сила Теке, много ли у них патронов к русским берданкам, подошла ли помощь из Мерва, а главное, успела ли Англия доставить в крепость орудия и снаряды? Только присутствие англичан в крепости признавалось почему-то несомненным фактом.

Сознавая всю важность того момента, когда русский штандарт взовьется на Голубом Холме, командующий лично вникал во все подробности предстоявших действий. К тому же он чувствовал необходимость доказать высшим военным сферам, что при беззаветной храбрости он обладал дарованиями стратега и военного мыслителя. Вот в это именно его дарование Петербург не верил.

Вообще ему верили наполовину. Не верили ему даже в отряде, когда он предвещал необходимость осады, этой скучнейшей из военных операций. Особенно молодые стратеги, знакомые с войной по одной практике на учебном полигоне и в манежах, не скрывали свое неудовольствие.

– Так поступали в римских цирках гладиаторы, – уверял в интимном кружке офицер, готовившийся к поступлению в академию. – Чтобы сорвать гром аплодисментов и венок из рук императора, они искусственно возвеличивали силу своих противников, а потом повергали их на землю особо эффектными ударами.

Как бы то ни было, а декабрьские заботы командующего сосредоточивались на освещении местности Голубого Холма и на запасах шанцевого инструмента – на лопатах, топорах, кирках и мотыгах.

Оставалось произвести для полноты сведений одну-две рекогносцировки, как вдруг пронеслась между самурцами неприятная весть, будто сардар просит пощады.

– Подлец, татарская морда, разбойник!

– Господь с тобою, – остановил Можайский впорхнувшего к нему с этой вестью Узелкова. – Достойна ли благородного офицера такая площадная брань?

– Анафема! Посуди сам, дядя, неприятель довел нас до полной боевой готовности и теперь присылает повинную! «Мы-де разбойники и делайте с нами что угодно». Подлые трусы!

– Трусость-то их пока не доказана, – размышлял Можайский, – а сдачу их без боя одобряю.

– Статские мысли и притом, не сердись, дядя, без должной политической оценки. Даже поручикам теперь известно, что Россия должна нанести текинцам такой удар, от которого бы они никогда не оправились.

– Я поддерживаю мысли поручиков, хотя бы вы, Борис Сергеевич, отказали мне в стакане чая с коньяком, – подхватил вошедший в кибитку воинственный казначей. – Исторический рок требует разбить этих гордых бродяг вдребезги, да так, чтобы вся Азия содрогнулась от одного океана до другого. Здесь маниловщина – преступление. Здесь только та власть в почете, перед которой подвластные лежат в прахе и целуют следы ваших ног…

– А вы тоже слышали, что Теке просит пощады? – спросил Можайский, которому порядочно надоели уже доказательства в пользу беспощадного погрома.

– Могу вам сообщить, но только под величайшим секретом, что Тыкма – впрочем, только лично от себя – готов явиться с повинной и в обеспечение покорности предлагает своего сына в заложники. За ним надумается впоследствии и четверовластие, но Михаил Дмитриевич… делает все, чтобы отвергнуть его покорность.

– А вот сейчас узнаем, – сообразил Узелков, – если рекогносцировка на сегодняшний день отменена, значит, прощай мой темляк за храбрость.

Пока он ходил справляться насчет рекогносцировки, воинственный казначей продолжал доказывать Можайскому, что в целях высшей политики на стенах Геок-Тепе необходимо прибить такую же памятную доску, какую можно видеть в так называемом Тамерлановом ущелье: «Здесь Абдулла-хан, вместилище халифата, тень Всевышнего и обладатель счастливого сочетания звезд, победил Баба-хана и убил у него столько людей, что реки бурлили их кровью».

– Какой вы кровожадный, – заметил Можайский, продолжая спокойно разбираться в актах об интендантских пелеринках и об умышленном рождении червей. – И на что вам столько вражеской крови?

– Того требует исторический рок.

– Рекогносцировка не отменена! – объявил Узелков, тщательно закрывая полог кибитки. – Ответ, – продолжал он таинственно, – послали не совсем обычным путем: в цепи оказались два трупа текинцев, убитых ночью секретами, одному из них вложили в руки письменный ответ и отнесли его за пределы наших выстрелов. Теперь до свидания! – закончил Узелков. – Сегодня у нас парадная рекогносцировка с тремя генералами, и мы возвратимся не ранее позднего вечера. Михаил Дмитриевич прочтет под выстрелами диспозицию предстоящего обложения крепости.

Назначенная на этот день рекогносцировка представляла действительно крупный интерес. В отряде появились люди, вовсе не отмеченные перстом воинственного Марса. В числе их обнаружился и железнодорожник, потерявший надежду построить вовремя железную дорогу, и всякого рода предприимчивые птенцы. Птенцам казалось, что стоит дунуть на Геок-Тепе, как его стены распадутся на части, а взамен их вырастет рог изобилия, наполненный чинами и крестами.

Прежними рекогносцировками были выяснены все топографические условия местности, прилегавшей к Голубому Холму. Только часть, обращенная к пескам, где, по слухам, находились сады Улькан-хатун, оставалась необследованной. В нынешнюю, последнюю рекогносцировку командующий намеревался посвятить своих главных помощников во все подробности решительного подступа к крепости.

Колонна вышла налегке.

Одиночные всадники, не оставлявшие Самурское укрепление ни на одну минуту без своего надзора, помчались в крепость с вестью о наступлении русского сардара.

Но он уже много раз подходил к Голубому Холму и столько же раз обращался обратно. Разумеется, шайтан научает его теперь разным хитростям, однако ясно, что когда он перестанет обманывать, то возьмет с собою все пушки; теперь же он взял их с собою по-прежнему всего несколько штук.

Первую часть пути колонна прошла без выстрела, потом явилось обычное кольцо из нескольких тысяч всадников, сомкнувшихся в неразрывную цепь. Долгое время колонна и окружавшее ее кольцо двигались молча, медленно, без выстрела. Но как только кольцо попробовало сузиться и двинуться на рысях, батарея вынеслась вперед и прыснула картечью по предгорью и по песчаным барханам. Кольцо исчезло, рассыпалось…

Неприятель был наготове. Крепостные стены, унизанные плотной массой защитников, выглядели весьма солидно. Подступ к ним шел через Янга-Кала, где засели решительные люди. Свое присутствие там они обнаружили дружным залпом по приблизившейся колонне.

Не обращая никакого внимания на этот предмет, командующий остановил колонну у самых крепостных стен. Здесь на возвышенной и открытой со всех сторон площадке он потребовал начальников частей, которым и предложил выслушать диспозицию предстоявшего наступления. Диспозицию он принялся излагать пунктуальнее всякого историка. В его голосе не чувствовалось ни малейшей шероховатости, точно он читал гостям, собравшимся в его рязанской деревне, любимые стихи Хомякова.

– Отряд выступит по пройденному нами пути двумя штурмовыми колоннами. Правофланговая будет состоять под начальством полковника Куропаткина, а левофланговая под начальством полковника Козелкова. Путь первой колонны – несколько кружной, по предгорью… Первый огонь обрушится на полковника Куропаткина. На его пути будут канавы, стены и загородки, но артиллерия проложит ему дорогу… Пока первая колонна будет очищать себе путь, вторая пройдет севернее ее. Я буду находиться с главными силами при левофланговой колонне.

Неподалеку пронесся шипящий свист.

– Упорного боя ожидать нельзя. Из прежних рекогносцировок я убедился, что неприятель, не задерживая нас в Янги-Кале, бросится всей массой в Геок-Тепе. Тогда, граф Беркутов, вы будете наготове перерезать ему отступление…

– Носилки! – послышалось из строя.

– Я рассчитываю, что потери наши будут невелики, а на занятие Янги-Калы я могу дать не более получаса времени. Тотчас же нужно подправить стены и поставить в исходящих углах по митральезе…

Все положения диспозиции были уже втолкованы, разъяснены, между тем колонна продолжала оставаться под выстрелами неприятеля. Командующий тешился. Как бы приспосабливая ухо молодых солдат к истинно боевым звукам, он обводил биноклем горизонт, усеянный всадниками, и гребни стен. Наконец колонна повернула обратно в Самурское. Здесь вновь появилось кольцо неприятельских всадников, и артиллерийскому деду пришлось выпустить несколько вееров картечи.

– Я ранен! – вскрикнул железнодорожник, выпуская поводья из рук. – Поддержите… падаю… друзья…

– Носилки, носилки!

Произошла суматоха, но она продолжалась недолго. Рана оказалась неопасной, поэтому командующий, не поздравляя раненого со знаком военной доблести, приказал выдвинуть музыкантов и грянуть марш добровольцев.

XIII

Хорошо, что Суфи, Адиль и все люди Писания находились уже в месяце реджебе, перед наступлением праздника рождения Фатимы, в стенах Голубого Холма. Без присутствия благочестивых русскому сардару непременно удалась бы хитрость, на которую способен только тот, кто имеет власть над злыми гениями. Не зная, что в Теке прибыли ишаны из Бухары и Самарканда, он вызвал из преисподней своих слуг и предпринял дело, достойное волхвов и магов, осужденных Аллахом на вечные муки. Старший из магов мог бы поспорить даже с чародеями, бросавшими перед фараоном деревянные жезлы, мгновенно обращавшиеся в ядовитых змей.

В этот день гёз-канлы вышел с своими войсками из Ягиан-Батыр-Калы, как он выходил много раз уже, с небольшим числом пушек, с песнями и музыкой, точно на обыкновенную прогулку. Его окружили, но с ним не перестреливались. Ему предоставили спокойно подойти к стенам Голубого Холма, где он и остановился без видимого расположения приступить к чему-нибудь серьезному. Но кому известны козни врага?

Подойдя под самые стены крепости, он остановил свои войска как будто в ожидании, не произойдет ли на небе что-нибудь необычайное. Спускалась ночь, а гяуры все еще осматривались по сторонам, как будто искали встречи с кем-то запоздавшим. Кто же опоздал?

Суфи пришел в недоумение. На всякий случай он распорядился, чтобы чтецы и носители Корана вышли на стены и были готовы произнести слова, побивающие врагов правоверных. При виде их гёз-канлы повернул обратно в Ягиан-Батыр-Калу, а между тем здесь-то и сказались его козни. Не прошел он и четверти расстояния, как люди с хорошим зрением увидели, что на луну напало черное мохнатое тело и принялось грызть ее, как можно только грызть обыкновенный чурек. Луне сделалось больно. Она умалила свой свет и начала меркнуть. Всей массе защитников Голубого Холма сделалось жутко, так как не оставалось никакого сомнения, что маги и чародеи вступили в борьбу с луной. Они могут скрыть ее, хотя и не навсегда, но на очень долгое время.

Нужно было немедленно организовать защиту против напавшего на луну чудовища. К счастью, Суфи знал, как следует поступать в таких случаях. По его знаку все люди Писания обратились лицом к Каабе и запели главу из Корана о волхвах.

– Фараон, – воспевал Суфи, – сказал: «Пусть придут все искуснейшие волхвы». Когда волхвы пришли, Моисей приказал им бросить все то, что у них было для бросания…

– И когда они бросили, – подхватил Адиль, – все, что у них было для бросания, Моисей объявил: «Все, сделанное вами, есть не что иное, как магия. Аллах накажет вас за ваше суемудрие…»

– «Волхвы не будут благоденствовать», – заключил Керим-Берды-Ишан.

Казалось бы, после столь высоких, хотя и не совсем понятных истин шайтану оставалось скрыться в расселинах Копетдага, между тем чудовище продолжало разрастаться, и уже оставался непокрытым только небольшой край луны. Здесь в защиту луны выступила и Улькан-хатун. По ее приказу женщины появились на стенах крепости с чугунными котлами, медными тазами и даже с сухими лошадиными шкурами. В палках, чтобы поднять звон и стук, не было недостатка. Подростки так занялись этим делом, что чугунные котлы давали трещины один за другим, а лошадиные шкуры лопались, как пузыри, надутые воздухом.

Между тем скрылся и последний краешек луны, так что вся земля осталась без источника света. Видя неуспех борьбы, затеянной женщинами, Суфи вновь запел.

– «Пойдите вон, все покрытые бесчестьем, и я наполню вами ад и отниму от вас воду!..»

После этой угрозы шайтан опомнился. С одной стороны темного ядра блеснул светлый луч, который напал, в свою очередь, на мохнатое тело. Там, вверху, шла ожесточенная борьба.

Тем временем сардар, зорко следивший за своим земным противником, заметил, что он колеблется и не знает, идти ли ему обратно к себе или броситься на Голубой Холм. Видимо, решение это зависело от исхода борьбы на небе. Однако она еще не кончилась, как в Ягиан-Батыр-Кале зажгли громадные костры, ярко осветившие обратный путь. Луна также просветлела. По этому поводу произошел такой всенародный взрыв ликования, что младенцы не знали, за что им следует хвататься – за луну или за материнскую грудь.

– Смотрите, правоверные! – восклицал Суфи. – Смотрите, как позорно бежит с неба друг и слуга гёз-канлы! Он спешит в горную утробу, которая и да будет ему могилой!

Сардар очень помог благоприятному исходу дела тем, что приказал дать троекратный залп из всех крепостных мультуков и зембуреков в небесное пространство. Луна ожила, она только и ожидала этой могущественной защиты.

Русские сербазы говорили потом, что во всем этом деле не было никакого для них стыда. По их словам, в тот вечер происходило лунное затмение, вовсе не зависящее от магов и чародейства. Но кто же верит опозоренным?

XIV

Ничто уже не интересовало маленькую ханум. Она изнывала, переходя от ледяного холода к нестерпимому жару. Изредка она выражала желание покататься на старом козле, но уже с трудом держалась за его косматую гриву. Понятно поэтому нетерпение, с каким Улькан-хатун ожидала из-за гор женщину инглези, обладавшую чудесами. Она должна была побороть немилосердного ангела Мокира. Мистер Холлидей также нетерпеливо ожидал прибытия Ирины. Впрочем, на него находили и минуты тяжелого раздумья, и тогда он охотно подал бы ей знак остаться дома. В последнее время он заметил над собой строгий надзор. Ему нельзя было выйти за стены крепости без джигита, державшего наготове мультук с дымящимся фитилем. На требование убрать непрошеную охрану сардар объявил откровенно, что простой народ, не дождавшись пушек и пороха, считает его обманщиком и, не понимая политики, может причинить ему обиду.

– Люди же, понимающие политику, – добавил сардар, – должны в таком случае беречь своих друзей всеми мерами, не исключая и вооруженных приставов.

Убедившись в очевидном лишении свободы, мистер Холлидей горько пожалел о той лжи, которой он привлекал к себе жену, писав ей:

«Вы увидите здесь поистине мучительные страдания детей, не знающих медицинской помощи. Наш христианский Бог не знает различия между расами и племенами; ваше же звание врача оберегает вас и в берлоге разбойников. Теке к тому же и не разбойники, много сохранилось библейского в их пастушеском образе жизни. Придите сюда, Ирина, и вы поймете всю вашу силу и власть даже над этими каменными сердцами. Война не состоится или начнется так нескоро, что вы успеете возвратиться… и неужели в ваше отечество? Неужели я не услышу возле себя биение вашего сердца? Ирина, Ирина!»

Р.S. Наша резиденция обеспечит вам полную безопасность и все удобства к переезду. Далее от вас будет зависеть выбор пути: направо, в Теке, к Голубому Холму, или налево, в теперешнее расположение русского лагеря. Не теряю надежды смягчить вас своей мольбой».

«Дозволить ли джанаралу инглези выехать навстречу жене?» Вопрос этот весьма серьезно дебатировался четверовластием и был решен отрицательно. На встречу маленького каравана Ирины отправился Якуб-бай, и то под надзором Мумына и его мультука.

Встреча мистера Холлидея с женой произошла у самых стен Голубого Холма.

– Кто из вас дерзкий обманщик? – спросила Ирина, уклоняясь от объятий мужа. – Вы или ваш агент? Я направилась к русскому отряду, между тем я вижу себя в неприятельском лагере! Что это значит, мистер Холлидей?

– О, не проклинайте меня, не презирайте, Ирина, выслушайте.

– Возвратите мне свободу.

– Вы получите ее, но… не прежде, как увидев меня мертвым у ваших ног.

– Объяснитесь наконец!

– Мы оба попали в западню. Меня не выпускают без конвоя, и, разумеется, господа теке не постесняются проводить нас выстрелами, если мы повернем коней к русскому отряду. Необходимо подчиниться обстоятельствам.

– И остаться в лагере врагов моей родины?

– Невольно, Ирина, невольно. На этот раз, по крайней мере, я был преступником менее, нежели когда-нибудь. Прежде чем возвратить вам свободу, я хотел проститься с вами…

– Нет ли исхода?

– Никакого!

Оставалось преклониться перед неотразимым сцеплением обстоятельств и отдаться на волю судьбы.

Наступила ночь. Запылали костры, придающие в южной, непроглядной тьме всему окружающему фантастический колорит. Люди возвращались с работы; сегодня они довершили сооружение крепостных стен и ликовали. Ликование их выражалось в монотонно-печальной песне, причем каждый певец соображался только с собственным камертоном. Много дикого, непонятного, сказочного, кошмарного охватило воображение Ирины…

Мистер Холлидей сделал все, что мог, для обстановки ее жилья. Для нее были приготовлены две новые юламейки, соединенные войлочным коридором, а для услуг – старая татарка, недурно объяснявшаяся по-русски.

Сардар, разумеется, не выехал навстречу женщине, но и не оставил ее без некоторого попечения. Мужчинам было запрещено всякое назойливое любопытство, поэтому они делали вид, что вовсе не замечают ее присутствия. Женщины же приветствовали ее добродушным «аман бол!».

– Я поселился неподалеку от вас, – сообщил мистер Холлидей, останавливаясь у кибитки Ирины, – но, разумеется, без вашего согласия я не переступлю за ваш порог. Увы! Судя по вашему пренебрежительному взгляду, я не должен просить об этом согласии… И все-таки, Ирина, вы должны внимательно выслушать и принять мой совет. Вам необходимо непременно заручиться расположением женщины, которую народ величает здесь титулом Улькан-хатун. Она известна также и под именем ханум. Только при ее помощи вы будете вне всякой опасности. Прощайте! Да хранит вас Господь!

Несмотря на крайнее утомление, миссис Холлидей провела эту ночь в тревожных сновидениях. В первый раз в жизни она ощутила чувство полного бессилия. Утро чуть забрезжило, как в ее амбулаторию явилась ханум с больной внучкой. В ожидании женщины инглези, владеющей чудесами, она занялась обнюхиванием ящика с дорожной аптечкой.

– Улькан-хатун пожаловала к вам и принесла свою маленькую больную ханум, – доложила татарка, – это большая для вас радость.

– На что жалуется ее ребенок?

– У нее в животе пауки, – объяснила Улькан-хатун, – но прежде чем доверить тебе свое сокровище, я хочу знать, имеешь ли ты понятие о лекарствах. Например, если я отрублю себе палец, как ты будешь лечить его?

– Когда отрубите, ханум, тогда и узнаете.

– Так ты сомневаешься в моей решимости? – В руках Улькан-хатун очутился нож.

– Обождите, пока я приготовлю лекарство, – выговорила миссис Холлидей, призывая на помощь всю силу духа и спокойствия. – Потом я покажу, где лучше отрубить, чтобы скорее вылечить.

Она быстро отыскала бинты, кровоостанавливающие средства, антисептическую повязку…

– Теперь вы можете отрезать хоть целую руку. Рубите не по кости, а вот здесь…

Даже Улькан-хатун остановилась перед этим спокойным предложением. Она не затруднилась бы отрубить себе палец… но для чего же? Разве невежда не убоялась бы ее гнева?

– Пусть лечит, – решила она, – и пусть знает, что этот ребенок мне дороже самой жизни.

Женщина, владеющая чудесами, приступила к диагнозу. Дитя смотрело на нее с любопытством, так как текинские дети не знают испуга. Болезнь оказалась из быстро поддающихся правильному лечению. Миссис Холлидей без труда объяснила, что болит у маленькой ханум и чем выражается ее боль. Давая лекарство, она предсказала, что будет чувствовать ребенок после первых приемов.

Предсказание ее сбылось не позже вечера того же дня. Ребенку сделалось лучше. Такой необычайный успех стоил, разумеется, того, чтобы в виде благодарности получить дойную корову с принадлежностями доения и корма.

Через сутки кибитка миссис Холлидей была покрыта и перевязана богатым ковром и изящно тканными узорчатыми тесьмами. Вскоре маленькая ханум засмеялась. Тогда ей подвели старого козла, на котором она охотно прогалопировала, возбудив в своей бабушке взрыв величайшей радости.

Улькан-хатун, убедившись, что ее внучка спасена от костлявых пальцев ангела Мокира, явилась лично благодарить избавительницу. За ней рабыни несли полный костюм богатой текинки: буренджек, сотканный из шерсти новорожденных верблюжат, вываренной перед тканьем в молоке. Рубашки и шаровары были расшиты персидскими шелками, а сафьян на ичигах вышел из рук первого мастера Бухары. Наконец, для украшения головы и плеч была поднесена целая сетка из ювелирных изделий и русских рублей прошлого столетия. Ханум показала на себе, как следует надевать все эти украшения.

Обстановка кибитки была также пополнена кумганом для умывания, украшенным персидской бирюзой, прялкой для хлопка, парой кастрюль…

– Ты меня так обрадовала, точно я вышла замуж за прежнего мужа! – объявила Улькан-хатун. – Советую тебе переодеться в наше платье, тогда ты будешь милее нашему народу. Почему ты не носишь браслеты на ногах? Это красиво! Сейчас поставят мою кибитку рядом с твоей, а моя защита, поверь, надежнее десяти джигитов. Ты какой предпочитаешь сыр, овечий или верблюжий?

Поблагодарив за любезность, миссис Холлидей просила ханум объявить, что она согласна лечить, но только одних детей, так как для лечения взрослых у нее нет достаточно лекарств. Улькан-хатун совершенно одобрила этот план, и, как нарочно, в это самое время верзила, которого только что пырнули в драке ножом, появился в амбулатории.

– Сын мой, – обратилась к нему Улькан-хатун, – инглези будет лечить только маленьких детей, твою же колыбельку мать давно уже отдала ишаку на корыто. Если хочешь лечиться, то приходи ко мне. У меня на конце нагайки зашито для тебя хорошее лекарство.

Ахал-Теке предприняло для самозащиты все, что было в его власти, оставалось ожидать прибытия подкреплений из Мерв-Теке. Правда, мервцы давно уже утратили воинственный дух, но Отамыш такой же брат Тохтамышу, как палец пальцу на одной руке. Разумеется, люди из Ирана и при встрече с мервцами бросали оружие и спрашивали у них же веревок, чтобы вязать друг друга, но доказательство ли это истинной храбрости? Во всяком случае, мервцы дали клятву помочь братьям, понимая, что если русский сербаз ступит ногой в Ахала, то Мерву также нужно будет пасть на колени.

Был день, когда с вершины холма увидели наконец поднимавшееся с юго-востока необъятное облако пыли. Оттуда много тысяч коней несли на своих хребтах каждый по два всадника и по два надежных клынча. Шли оттуда не одни бедняки, но и люди с весом и значением, что было видно по богатым попонам и наборным из бирюзы уздечкам.

Много повлиял на решение мервцев выступить на помощь Ахала слух о том, что инглези посылают афганцев броситься на Самарканд, а из Индии явятся ученые слоны, которые будут разбрасывать головы русских сербазов, как детские мячики. Слух шел из Герата, а там знают, что инглези в борьбе с русскими готовы принять сторону хотя бы самого шайтана.

Свидание отамышцев с тохтамышцами произошло у стен Геок-Тепе. Нарядившись в парадные халаты все Ахала выехало навстречу гостям из Мерва. Они побратались, как велит старый мусульманский обычай, – прикосновением сердца к сердцу и пожатием правой рукой левой. В то же время у ворот крепости джигиты Ахала встали с коней и, передав их конюшим, направились в ворота пешими.

– Мы держим своих лошадей за крепостью, там есть подножный корм и запасы соломы, – объяснил сардар командовавшему мервцами Коджар-Топас-хану. – В крепости у нас недостает ни места, ни запасов.

– Не знаю, что скажут наши люди, они не расстанутся с конями, – ответил Коджар-Топас-хан. – Мы думали, что наши друзья не пожалеют для нас воды и хлеба.

– Людям у нас всего довольно. Мы зарезали сегодня в честь вашего прибытия пятьсот баранов.

– Вы хорошо поступили, но мы все-таки не согласны расстаться с конями. Позвольте нам войти в крепость верхом, как людям, которые не собираются протягивать чашку за милостыней.

– Верхом нельзя! – воскликнул сардар. – Разве вам не известно, что во время стрельбы от лошадей бывает большой беспорядок?

– Ваши посланные нам этого не говорили.

– О простых вещах зачем говорить?

– Скрытая яма не простая вещь.

– У нас нет скрытых ям, мы теке из Ахала, а не из Мерва…

Произошло смятение. Все Ахала выстроилось у проходов с твердым намерением не пропускать лошадей в крепость. В свою очередь и мервцы решили не сходить с коней и заодно уже объявили, что они намерены подчиняться только своему сардару и никому больше. Ссора росла быстро. Из башни со стороны Ахала, пробегая между рядами джигитов, командовали сколько было сил:

– Стройся, справа по одному!

Команда эта действовала на мервцев устрашительно, и все-таки сойти с коней значило бы признать власть Тыкма-сардара и тем уронить свое достоинство. В воздухе засверкали клынчи. Нашелся нетерпеливый человек, выпустивший обидное слово «собаки!». Расстояние между братьями сузилось, у мультуков задымились фитили.

В это время в воротах крепости показалась Улькан-хатун. Она вела за собою Суфи, Адиля и других людей Писания. За нею следовали рабы персияне, сгибавшиеся под тяжестью наполненных золотом красных кожаных сундучков.

– Ханум, ханум! – раздалось в рядах Ахала. – Как вы посоветуете?

Теке говорят: «Когда ты взялся за рукоять шашки, то зачем тебе другая причина?» На этот раз, однако, дело шло о счастье всей страны, а не об аломане, где самый мудрый совет не стоит доброго удара клынча.

– Правоверные, послушайте, что скажет вам ишан, бывший три раза в Мекке, благочестивейший из мусульман, потомок пророка! – воззвала Улькан-хатун. – Один взгляд его должен осветить ваш помутившийся разум. Послушайте, что скажет вам и старая ханум. Нельзя вашим лошадям быть в крепости, когда тысячи мультуков будут греметь на ее стенах. Вы говорите, что лошади хотят есть. Я верю, но на спинах моих рабов вы видите не одну тысячу туманов.

Нужно было посмотреть в эту минуту на Софи-хана! Он своими руками прятал эти сундуки в башне кариза, а теперь они здесь, в руках этой неблагоразумной женщины!

– Пусть они будут подарком Ахала Мерву. Если ваши лошади немножко похудеют – не беда, у кого есть достаточно золота, тому смешно плакаться о недостатке жира.

– Аллах акбар! Аллах! – восклицал Суфи, обращаясь то к одной, то к другой стороне. – Валлах! Бисмиллах! Рахим!

Со своей стороны, и Адиль распорядился, чтобы люди Писания пошли с Коранами в руках между ополчившимися сторонами. Сам же он, шествуя со взведенными очами к небу, внушительно произносил суру о святости договоров:

– «Если вы и с язычниками заключите мир, то не нарушайте его, если только они не подали против вас помощи и сами соблюли все обещанные условия…»

Вся эта сцена так благотворно подействовала на людей из Мерва, что они сошли с коней и еще раз побратались, прикоснувшись сердцем Тохтамыша к сердцу Отамыша.

В эту ночь все пятьсот зарезанных баранов, приправленных луком и рисом, послужили на пользу человека. Клики братства могли бы достигнуть ушей русского сардара, но он был уже в это время поглощен мыслию о завтрашнем нападении на Голубой Холм.

XV

И вот наступило 20 декабря 1880 года. При рассвете сырая мгла сползла с вершин Копетдага и окутала туманным облаком все Самурское. Пронизывало до костей. Штаб-офицеры облеклись с совершенной откровенностью в шведские куртки, но обер-офицеры долго крепились; наконец и они тайком, без огласки спрятались в шерстяные фуфайки.

Впрочем, день выступления из Самурского начался обычными проблесками общественной лагерной жизни. Дорофей отправился, по обычаю, доить госпитальную корову; ротный петух занялся приветствием родным апшеронцам. Заблеяли овцы, предназначенные для сегодняшнего пропитания, загорланили духанщики над шашлыком, и запылали костры, причем пламя их осветило всех и вся зловещими бликами.

В четвертом часу утра горнисты дали первую повестку, за которою мгновенно пробудилась вся военно-походная обстановка. Самурское наполнилось прежде всего приказами и приказаниями. Следом за ними развернулась и вся картина выступления в поход боевого отряда с грохотом орудий, ржанием коней, торопливою запряжкой обоза и скорым маршем людей, доканчивавших свой туалет на ходу к сборным пунктам.

Наконец, к общей радости, ветер потянул с севера, и на ребрах горного кряжа не осталось ни одной тучки. Вместе с тем рассеялась и молочная пелена, покрывавшая долину, так что легко было разглядеть все контуры Голубого Холма.

К шести часам весь отряд построился в походный порядок. Отец Афанасий, с обычной своей скромностью отправил молебен, а командующий поздравил отряд с предстоящим боем. Началось методическое выступление части за частью, как было установлено диспозицией.

Можайский ждал более декоративной обстановки. Возвращаясь после молебна к себе в кибитку за биноклем, он услышал за спиной вопрос Михаила Дмитриевича:

– Статская душа, как вы чувствуете себя на военном положении?

– Если сказать правду…

– Зайдем ко мне! Заходи и ты, Николай Иванович, – обратился командующий к начальнику штаба. – Мне хочется услышать статскую правду насчет истребления человечества. Колонна Козелкова выступит через час, поэтому у нас достаточно времени для стакана чаю.

Дальнейшее объяснение произошло уже в кибитке.

– Я не ощущаю ни умиления, ни душевного подъема, – признался Можайский, – тем более что ваше поздравление с наступающим боем несколько подморожено.

– Вы правы. Сегодня я проглотил десять гран хины, а такой прием всегда парализует во мне хорошее расположение духа. Притом же я был пешком, а пеший командующий теряет половину своего декоративного величия. Не хотите ли вы, впрочем, полюбоваться картиной штурма?

– Сегодня?

– О нет! Сегодня я не готов к штурму, даже полагаю, что нам не миновать продолжительной осады. Переберитесь ко мне в лагерь, в траншею… и, право же, вы увидите нечто грандиозное. По рукам?

Можайский охотно принял предложение Михаила Дмитриевича.

– До свидания… под огнем неприятеля.

– До свидания, до свидания!

Расстались. Колонна Козелкова была уже на ходу.

Для лучшего наблюдения за панорамой боевого движения Можайский выбрал холмик, командовавший окрестностью на дальнее расстояние. При помощи бинокля отсюда можно было видеть стены крепости и всю ту тревогу, которую следовало ожидать в среде неприятельского стана.

Отряд состоял из трех колонн. Туркестанцы пошли вдоль горного хребта, а кавказцы левой стороной; при них был и штаб командующего. Затем потянулись тяжелые приспособления войны – лазареты, артиллерийский парк, фургоны и одноколки для раненых, кухни и команда денщиков.

Теке бодрствовало. Сигналы горнистов в неурочное время давно уже привлекли к себе внимание объездов, стороживших по ночам каждое движение в Самурском. Много произошло за это время фальшивых тревог, но теперь не оставалось сомнения в том, что русский сардар выступил против Голубого Холма со всеми пушками и со всеми своими хитростями.

Голубой Холм опоясался дымкой условленных пушечных сигналов, тысячи всадников мгновенно выросли в степи и бросились навстречу подступавшему врагу.

Следом за левой колонной из Самурского выступил командующий с небольшой свитой, направившийся к холму, на котором находился Можайский. В течение часа он успел преобразиться в статного и бодрого красавца, причем не без расчета на эффект нарядился в белый отороченный мехом полушубок.

– Что за прелесть эти туркестанцы! – заметил он, взбираясь на холмик быстрым аллюром и наводя бинокль на правую колонну. – Правда, они моя слабость… А там что за медвежата? Да, красноводцы! Ох, чувствую, что придется мне посадить их в целях хорошего воспитания в первую траншею… А все-таки, – обратился он к начальнику штаба, – не оправдались наши академические расчеты. Мы проектировали привести сюда до десяти тысяч человек, а привели?

– Три тысячи триста штыков, тысячу сабель, восемьдесят орудий, в том числе восемнадцать мортир, пятнадцать миллионов патронов…

– Где же остальные наши тысячи?

– Разбросались по этапам и лазаретам.

– И всегда-то мы ошибаемся в этих расчетах и терпим от того неудачи. Сначала скупимся на людей, а потом раскошеливаемся, да поздно. Немцы поступают наоборот. Досадно, на себя досадно!

– А правда ли, что у неприятеля всего одно орудие? – спросил Можайский.

– А уж об этом говорят?

В тоне Михаила Дмитриевича послышалась недовольная нотка.

– Говорят ли, однако, при этом, что у меня всего пять тысяч рядовых, тогда как там на каждого красноводца по десяти батырей?

В это время в стороне правой колонны послышались первые артиллерийские выстрелы.

– Пора! Верещагин! Где теперь ваш брат, Василий Васильевич? В Париже? Жаль. Такого красивого движения к неприятельской крепости он никогда не увидит. До свидания, Борис Сергеевич, до свидания под стенами Геок-Тепе.

Продиктованная в одной из рекогносцировок диспозиция движения к Голубому Холму была выполнена во всех деталях. Тыкма-сардар не ошибся: русский отряд быстро разметал плотное кольцо всадников и понесся на их плечах к стенам Голубого Холма. Здесь, у самой подошвы стен, произошла схватка врукопашную, очистившая свободный путь к разделу реки Сакиз-Яб. Жестокая ружейная пальба с южного фаса крепостных стен нисколько не помешала нападавшим приняться за окапывание своего временного лагеря. Убитых было немного.

Можайский возвратился в Самурское.

Здесь уже пробовали переговариваться с Янги-Кала посредством гелиографа, но солнце капризничало и досадливо прерывало слова и фразы. Из многих проб получилось наконец кое-что целое: «Потери наши невелики. Ночью готовится на вас нападение, примите меры».

По выходе отрядов Самурское выглядело наскоро брошенным становищем. Пришлось немедленно скучить весь его гарнизон в одно плотное ядро, так как пятисот оставленных в нем штыков недостало бы на охрану одних интендантских складов.

XVI

Но огонь фитильных зембуреков был слаб до того, что не достигал войск русского сардара, поэтому они спокойно и методично работали над созданием для себя земляной защиты. Изредка, впрочем, и зембуреки выхватывали из их рядов одиночек, которых и уносили – одних на перевязку, а других под последнее крестное знамение отца Афанасия.

Вечернюю зорю русский сардар пробил боевым залпом, направленным против Голубого Холма, где это приветствие унесло в могилу не один десяток людей. Гремели и оркестры, но недолго, так как все силы отряда напряженно работали над редутом и окопами. На ночь нужно было обезопасить себя от вылазки теке.

Три ручья, выходившие из Сакиз-Яба, получили названия. Великокняжеского, Опорного и Туркестанского. На первом осели ставропольцы и, оборудовав наскоро редут, повели из него первую параллель.

Ночь прошла, вопреки ожиданию, спокойно. Зембуреки постукивали, но без особенного рвения. На следующее утро самурцы увидели движение колонны со стороны Голубого Холма, посланной оттуда за тяжестями и за дальнобойной артиллерией. Она проходила не без грозной кичливости у самого юго-восточного фаса крепостных стен, приветствовавших ее усердной пальбой. Кроме того, группы наездников по-прежнему обняли ее со всех сторон, скрываясь врассыпную, когда им посылали недоброе приветствие из мелкой картечи.

Шли ширванцы.

– Нас провожали почетно и учтиво, – рассказывали они, благополучно достигнув Самурского. – Петрусевич же выдерживает, кажется, жаркое дело. Он послан с рекогносцировочным отрядом в дальние сады, откуда была слышна в лагере оживленная перестрелка.

– Окопались? – спрашивали самурцы.

– В полпояса готовы.

– Как велика ваша убыль?

– Пустячная. Тыкма-сардар только для виду защищал Янги-Калу, а все силы держит у себя на стенах Голубого Холма.

Переночевав в Самурском и усилившись апшеронцами, колонна повела на другой день обратно транспорт из тысячи верблюдов с продовольствием и массой разных тяжестей, в том числе и с запасом динамита и пироксилина. При ней шла осадная батарея. Очевидно, командующий, несмотря на свою относительную молодость и нервность натуры, вовсе не был расположен броситься на стены с завязанными глазами.

Вечером в Самурское пришла кавалерия покормиться, так как впереди не было фуража для лошадей.

– Сегодня текинцы дрались молодцами, – сообщали полтавцы, – даже Михаил Дмитриевич ходил на выручку. В садах скрыты большие запасы соломы и хлеба. Обеим сторонам жалко поджечь их, а добром нам не разделиться.

– Есть пленные? – спрашивали самурцы.

– Теке не сдаются в плен, да и мы от них отказываемся, командующий запретил. Одного изловили для языка, да он помешался от страха и на все наши расспросы у него один ответ: «Коп!» («Много!») «Есть ли инглези в Геок-Тепе?» – «Коп». – «Есть ли пушки?» – «Коп».

– А как, по-вашему, есть в крепости англичане?

– Должны бы быть и притом из инженеров, иначе трудно объяснить, откуда текинцы научились выводить траншеи с таким умением, с каким они соорудили редутную подкову! Вот насчет орудий и снарядов англичане отделались, вероятно, одними обещаниями, так как орудийная стрельба из крепости очень комична. До сих пор они выхватили у нас ядрами только спину у лошади, да горб у верблюда! А мы ведь роемся всего в шестистах саженях от стены, на таком расстоянии даже плохенькая артиллерия сделала бы из нашего отряда одно крошево!

Недостаток артиллерии не помешал, однако, защитникам Голубого Холма выказать на первых же порах дух солидной предприимчивости. Как предвидели полтавцы, так и случилось: сады ханум обошлись дорого русскому отряду.

В Самурском можно было догадываться 23 декабря, что в окрестностях Голубого Холма происходит нечто необыкновенное. Там не жалели артиллерийского огня, а между тем о решительном деле не было пока и помыслов. Солнце не показывалось. Гелиограф бездействовал, и только к вечеру уже по нескольким зеркальным зайчикам, взыгравшим на стенах Янги-Калы, прочли в Самурском нерадостную весть: «Генерал Петрусевич убит, общая потеря… семьдесят… завтра…».

Что случится завтра, солнце не дало договорить. Но и сообщенного было достаточно, чтобы признаться в крупной неудаче. Потеря Петрусевича не могла не повергнуть командующего в тяжелое раздумье.

Убедившись, что неприятель выбрал окончательную для себя позицию, сардар принял и со своей стороны стратегические меры. Прежде всего он запрятал боевые запасы в подошву стены, куда не достигали настилочно падавшие снаряды, а вдоль стены приказал устроить подземелья, где семейства всего гарнизона могли считать себя в некоторой безопасности. Часть кибиток насыпали песком. За ними можно было найти для еды и отдыха относительное спокойствие. Такими же песчаными кибитками оградили и лабораторию, в которой выделывали – по нужде, с большими ухищрениями – патроны к берданкам.

Сардар поставил свой шатер на совершенно открытой вершине холма, что произвело на защитников его хорошее впечатление. Суфи и, следуя его примеру, Адиль расположились также под открытым небом посреди быстро расширявшегося кладбища.

Улькан-хатун предложила женщине инглези одно из подземных убежищ, но встретила отказ под предлогом, что там невозможно заниматься лечением. Отказ этот привел ханум в восхищение. Вскоре известность женщины-врача среди матерей возросла необыкновенно. В амбулатории ее начали появляться и дети с огнестрельными ранами.

Большую часть времени сардар проводил на стене Бек, обращенной острым углом к неприятельскому фронту. Отсюда ему легко было наблюдать за всеми движениями врага. И только в глухую пору ночи, когда непроглядная темнота делала уже внезапный штурм невозможным, он удалялся на холм, чтобы предаться там до утра скорее глубоким размышлением, нежели тревожному отдыху.

Перед рассветом, в ночь на 23 декабря со стены Векиль прискакал сам Ах-Берды, который никогда не тревожил отца без надобности.

– Мумын лежал этой ночью в засаде у плотины и видел, как русский отряд в пятьсот коней выступил по направлению к садам, – сообщал он отцу. – Смотри на восток. Не видишь ли, как они крадутся? Они пробираются на север, чтобы броситься внезапно к нашим проходам.

– Аллах не выдаст. Тебе поручаю команду над проходом между стенами Векиль и Сычмаз, а Куль-Батырь выйдет в сады. Пусть он явится ко мне.

Сардар располагал своего рода гвардией из джигитов, приобретших испытанную в аломанах известность. Она была снабжена берданками и находилась под командой Куль-Батыря, наводившего одним своим именем страх на персидских ильхани.

Высылая гвардию в сады, сардар дал Куль-Батырю совет посыпать дорожки самана до ворот самой башни.

– Гяуры пойдут на эту приманку, как неопытные воробьи, – заключил он свой приказ с улыбкой человека, понимающего толк в военных хитростях.

Выбравшись из крепости через северные траверсы, Куль-Батырь повел джигитов в карьер и задолго еще до прихода русского отряда залег в башне и за стенами курганчи.

Туман окутывал в это утро всю окрестность Голубого Холма. Трудно было пробираться сквозь его пелену и притом по неизвестной и пересеченной оврагами и ручьями местности. Колонна шла на ощупь. Петрусевич не допускал и мысли, чтобы за этими глинобитными задворками могла скрываться грозная засада. Всюду было тихо, как в его ученом кабинете.

– Ваше превосходительство, – решился наконец заявить ему князь Эристов, – нужно бы осветить местность, так как впереди представляются все удобства для засады.

– Вы, князь, знаете Дагестан и Кабарду, а мне позвольте знать Туркмению и нравы теке, – отвечал с неудовольствием генерал, привыкший жить только одним своим умом.

Князю оставалось попробовать на всякий случай, исправно ли вынимается его шашка из ножен.

– Не кажется ли вам наша рекогносцировка приятной прогулкой по Тамбовской губернии? – спросил поравнявшийся с ним майор Булыгин.

– Боюсь, чтобы она не окончилась чем-нибудь печальным, – отвечал шепотом князь. – По-моему, с учеными генералами хуже иметь дело, чем с малыми детьми. Впрочем, я человек старой кавказской школы… Если ученый генерал написал сочинение о Туркмении, то он думает, что каждый, не писавший сочинения о Туркмении, дурак и тупица. Теперь он ведет нас по дороге, усеянной соломой, в надежде, разумеется, найти текинский интендантский склад, а того и не подозревает, что это обычная военная хитрость азиатов.

Следы соломы втянулись в узкие переулочки, пропускавшие шеренгу всего из трех всадников. Колонне пришлось разветвиться по целой сети проходов и проломов. Вскоре орудия завязли в арыке.

Князю хотелось доложить еще раз о своих сомнениях Петрусевичу, но он уже постеснялся из простой деликатности. В самом деле, солома, очевидно, была только что рассыпана, к ней даже воробьи не успели слететься.

– Горобец, загляни за стенку, чего там земля сыпется? – приказал он наконец своему неизменному драбанту.

Но Горобец не успел заглянуть за стенку, как из-за нее поднялись целые линии мультуков с дымящимися фитилями. Грянул дружный залп. Пули шли в упор, промаха быть не могло. Колонна смешалась, торопливо спешилась и бросилась в рукопашную.

Петрусевич вскочил первым во двор, прилегавший к башне, а следом за ним бросился и князь с драгунами и казаками. Новый залп последовал со второго этажа башни, и Петрусевич пал тяжело раненным! На него тотчас же накинулась толпа текинцев, очевидно, знавших, какой крупный трофей дался им в руки.

– Эристов, спасите! – успел он выговорить, охваченный уже неприятельскими тисками.

– Драгуны!

С этим громовым восклицанием и с широким взмахом шашки князь ворвался в толпу теке. За ним врубился и Горобец. Несколько секунд они работали вдвоем. Раненые батыри валились над полумертвым генералом, переходившим в самый момент боя из рук одной стороны в руки другой.

– Не выдайте! – услышал князь уже предсмертное моление.

Драгуны не выдали. Еще несколько секунд длился поединок двух против толпы, пока не разрушилась стена под напором лавы из драгун и подоспевших казаков князя Голицына. Из башни осыпали их градом пуль. Но вот подоспели и туркестанцы.

С приливом новой лавы теке принуждены были оставить свой трофей и броситься внутрь башни. Там им предстояло только умереть, так как орудия, выпутавшись с неимоверными усилиями из завязей, могли уже работать шрапнелью.

Переходя тяжело раненным из рук в руки, Петрусевич умер. Поддерживая холодевший труп, князь Эристов продолжал командовать нападением на башню, как вдруг, сверх всякого ожидания, внезапно раздался сигнал отступления.

– Горнист, ты с ума сошел! – воскликнул князь, действительно вообразивший, что раненый горнист сошел моментально с ума, что вовсе не редкость во время боя. – Какое тут отступление, кто приказал?

Нашелся, однако, и начальник отступления. То был бранный воевода, прискакавший на замену убитому генералу.

Увы, печально было возвращение рекогносцировочного отряда! На его обратном пути образовался печальный кортеж. Одноколки Красного Креста были наполнены ранеными и убитыми. В числе последних лежал и майор Булыгин, только что вспоминавший про Тамбовскую губернию…

Томимый тяжелым предчувствием и прислушиваясь к долетавшим с севера выстрелам, командующий вообразил, что Петрусевич увлекся и бросился на штурм Голубого Холма. Не получая от него известий, он посылал ординарца за ординарцем и, наконец, в восемь часов утра послал уже формальный письменный приказ: «Действовать решительно, но не вовлекаться в штурм. Если бой не утихнет, – добавил он, – поспешу лично на помощь». Каково же было его душевное смятение, когда первый ответный ординарец доставил известие, что Петрусевич ранен, а следующий сообщил уже о его смерти. Схватив тогда первые попавшиеся под руку части, командующий ринулся с ними на север, не ожидая, что возле правофланговой он встретит отряд в расстройстве и отступлении.

Все подробности осады и битвы в садах были хорошо видны с северо-восточного фаса крепостной стены. Каждая ошибка противников отзывалась радостно не только в боевых сердцах, но и в сердцах женщин и детей. Разброд колонны в переулках вызывал у наблюдателей затаенное дыхание. Нет сомнения, неверные шли по пути неизбежной гибели.

Много принесли пользы в эти часы испытаний благочестивые люди: Суфи, Адиль, Керим-Берды-Ишан и прочие люди Писания. Суфи знал, как следует поступать в подобном критическом положении. Он образовал на стенах крепости духовное шествие с громогласным чтением Корана. Люди казанского образования пробовали было уклониться от этого торжества, но Суфи объявил, что он потребует в таком случае изгнания их из крепости.

В Коране есть немало песней, которыми пророк грозил своим противникам в войнах с корейшитами и вообще с людьми, не принявшими его откровения.

– «Мы гадали по полету птиц о вас, и если вы не перестанете сопротивляться, то мы побьем вас камнями. Мы назначим вам страшное наказание!» – провозглашал Суфи, обратившись лицом к месту битвы.

– «И пошлет на вас Аллах птиц Абабиле, которые будут бросать в вас камнями, наносящими знаки, начертанные на небе!» – продолжал Адиль, пуская и этот стих по ветру против гяуров.

Значение стихов было таково, что вскоре разнеслась весть, будто русский сардар убит, а неверные бегут, преследуемые клювами невидимых птиц Абабиле. Сардар видел в бинокль – подарок О’Донована – как неверные, подобрав убитых и раненых, торопились отойти к главным силам отряда.

Защитники башни уцелели все до одного. Куль-Батырь предстал перед сардаром с поднятой головой.

– «Когда ты захватишь врагов во время войны, то все сосуды земли наполни их кровью!» – вычитал Суфи из Корана в виде приветствия возвратившемуся победителю.

Привели пленных. Развязали мешки с отрубленными головами павших сербазов, которые и выставили на пиках частью на стенах, частью у кибиток победителей.

Однако и радостям бывает предел. В минуту наибольшего восторга всего Теке из стана неверных неожиданно взлетела масса чугуна, стали и свинца. Дрогнула земля, всколыхнулся воздух. Многие из бесстрашных бойцов, только что хвалившихся подвигами и новыми зазубринами на шашках, пали у подножия холма бездыханными трупами!

Улькан-хатун восторженно поделилась с миссис Холлидей всеми подробностями происшедшего боя.

– Почему тебя не радуют наши успехи? – допрашивала она. – Ведь наши успехи все равно что успехи инглези.

– Если я буду радоваться смерти человека, мои лекарства потеряют силу.

– Приходи по крайней мере посмотреть, как будут казнить пленных. Из кожи на их спине будут вырезать ремни.

Миссис Холлидей едва не выдала себя. Слезы у нее хлынули градом.

– Ханум, вы знаете, я христианка, – выговорила она с лихорадочной дрожью, – а Иисус, сын Марии, запретил нам, женщинам, подобные зрелища. Не принуждайте меня, пощадите!

Улькан-хатун была совершенно удовлетворена этим объяснением и даже сама не пошла любоваться истязаниями пленных.

XVII

Незадолго до осады выяснилось окончательно, что пушки королевы никогда не будут греметь со стен Голубого Холма. Истину эту признали все, кто над ней подумал. Прежде всего сардар потерял веру в инглези, а за ним и юз-баши, и джигиты стали отворачиваться от мистера Холлидея. Женщины отплевывались от него, как от нечистого животного; подросткам же доставляло особенное удовольствие приветствовать его эпитетом краснобородого шайтана.

После победы в садах дух Теке воспрянул с необыкновенной силой, да и было отчего! Если в первом столкновении русский отряд лишился известного всей Туркмении генерала Петрусевича, то что будет с гяурами в день решительной битвы? Помощь Суфи и Адиля была так могущественна, а на лезвиях клынчей оставалось достаточно места для новых зазубрин. В одну из таких минут горделивого сознания своего превосходства четверовластие объявило мистеру Холлидею, что оно признает его наравне с обыкновенным юз-баши и что он должен выходить при всякой тревоге на крепостную стену.

Держа свое слово, мистер Холлидей со времени встречи с женой ни разу не обеспокоил ее своим появлением. Спустя только неделю, когда осада приняла уже грозные размеры, он появился у ее жилья.

– Подарите мне всего две минуты, – услышала она его голос, – и то во имя вашей свободы, а может быть, и жизни!

Она приподняла полог кибитки.

– Вы видите перед собою чудовище, которому нет прощения! Господь свидетель, что я не предполагал ничего подобного. Мы в берлоге величайших в мире разбойников. Здесь ад и все его ужасы, и один Бог знает, что нам готовится впереди.

– Что вы хотите сказать? – спросила она. – Опасность для меня очевидна. Мимо меня беспрерывно несут на кладбище убитых, и нет часа, когда бы не приводили ко мне раненых детей.

– Я предлагаю вам бежать. Меня отсюда не выпустят, но ваш побег при помощи ханум возможен. Через северные проходы можно безопасно скрыться в пески, а оттуда пробраться окольными путями в Персию.

– Я подумаю, но едва ли решусь принять ваше предложение, тем более что ханум меня не отпустит.

– В предстоящую ночь состоится вылазка, и трудно предвидеть, чем она окончится. Я помешаюсь на мысли о вашей безопасности.

– Нам пора расстаться.

– В таком случае простите и, если можете, не проклинайте меня. Да хранит вас Господь!

Да, теке готовились к вылазке. Стократ повторенные рассказы о битвах в садах обратили засаду и стычку в большое сражение и крупную победу. Упоение было общее. Подъем духа возрастал также благодаря степным бардам, быстро переложившим в стихи свои недавние подвиги.

Но проклятие шайтану! Он точно подслушал глумление над его бессилием и выступил с новой пагубной затеей. На такую затею мог навести русского сардара только худший из гениев, лишенный права подслушивать, что делается на небе. Гёз-канлы приспособился стрелять так, как играют дети мячиками: снаряды его, поднявшись вверх, начали падать вниз не дугой, а подобно камню, брошенному с неба.

Восемнадцать бомб сразу пало таким образом на головы людей, считавших себя у подошвы стены в совершенной безопасности. Где же спасение против снарядов вновь поставленной мортирной батареи? Падая на землю, ее шары вертелись, прыгали и, точно укушенные бешеными шакалами, проникали в подземелья; там они обращали все живое в окровавленные, растерзанные клочья!

Против этой выдумки теке не располагали никакими средствами сопротивления. Пришлось покориться судьбе. Да и вообще гяуры очень мало походили на живых людей. На опасности они не обращали внимания и работали своими лопатами, точно хотели уйти сквозь землю.

В несколько суток они протянули от одного ручья к другому широкую канаву глубиной выше человека, потом они повернули обратно и протянули вторую канаву, поближе к крепости. Наконец, они повели и третью, всего в пятидесяти саженях от стены.

Было бы странно думать, что работа их идет так быстро и дружно без помощи шайтана. По концам канав они поставили батареи, одетые панцирями из мешков с землей. Число пушек на них росло с каждым днем.

Боясь, что дальнейшая медленность защитников Голубого Холма может ослабить крепость духа, сардар пригласил четверовластие, духовенство и юз-баши к себе на совет.

– Мы решили броситься ночью на неверных, – сообщил он прежде всего Суфи и Адилю. – Сегодняшняя ночь будет темна, она наша помощь. Просим вас поселить в народе бодрость духа и напомнить об обещании пророка ввести в дженнет каждого, кто не пожалеет жизни за веру.

– Мы назначим пост и покаяние, – ответил Суфи.

– Вам, ученым мужам, лучше известно, как поступать при нападении на неверных.

– Мы не ограничимся провозглашением священных истин Корана и потребуем присягу со всего народа, не различая старого от малого.

– Как это будет внушительно!

– И пусть народ клянется по правилам «эмин-мюггелезе».

– Суфи, поверьте, что нет благодарнее сердец, чем сердца истинных текинцев. Если вашими молитвами враг будет обращен к позору, вы будете признаны заживо святым.

Только высшие ученые улемы и вдохновенные ишаны постигают всю силу присяги по правилам «эмин-мюггелезе». Теке, как малосведущие в Писании и живущие по устным преданиям, а не по законам Ши’э, не имели ни малейшего понятия о значении этой клятвы. Сардар тоже ничего не понимал в ней.

«Тем лучше, – думал он, рассуждая, как народ отнесется к устрашительному обету. – Народ боится того, чего не понимает, и нужно только радоваться, если святые отцы приведут его в некоторый ужас».

Сардар отпустил духовенство с большим почетом. Каждый из людей Писания вышел от него в новом халате. После этого они, зная духовное невежество своей паствы, сочли полезным просветить хотя бы только достойнейших людей истинным смыслом предстоявшей присяги. Смысл ее заключался главным образом в ужасных последствиях ее нарушения: клятвопреступник не умирает до последнего трубного звука и в образе нечистого животного скрывается в местах, куда от сотворения мира не проникал свет луны.

Суфи был хорошим церемониймейстером. Разделив людей Писания на несколько отрядов, он послал их с Коранами в руках по стенам холма. Себе он выбрал опаснейший угол стены Бек, Адилю поручил Векиль, а Керим-Берды-Ишану – Баш-Дашаяк. Муллам из Казани он отвел площади у кибиток и подземелий.

Носители Корана несли его открытым на стихе из суры «бероэт». Те, кому предстояло идти на вылазку, должны были не только повторять провозглашаемую чтецами песню, но и класть руку на раскрытую страницу. Остальному народу достаточно было следить искренним сердцем за словами присяги.

– Во имя Бога! – провозглашал Суфи, насколько доставало у него старческой силы. – Во имя единосущного, милостивейшего, милосерднейшего, взыскательного, победоносного, облегчающего участь виновных, всеведущего, карающего, перед кем все тайны раскрыты и ясны…

Далее голос Суфи прерывался.

– …Клянемся, – слышался со стены Векиль голос Адиля, – сражаться за родную землю и друг за друга… за крепость веры… и чистоту ислама…

Клятва при этой обстановке наполняла умы и сердца загрубелых батырей возвышенным мистицизмом. В приливе его они уже вдыхали в себя теплый аромат крови неверных.

Суфи между тем продолжал.

– Сражайтесь на пути Божием против нападающих на вас, убивайте их везде, где встретите, и гоните их, откуда они вас выгоняли…

К присяге явились и женщины, заявив, что они намерены идти рядом с мужьями и братьями истреблять неверных. Здесь Суфи, недолюбливавший по преклонности своих лет женский пол, поставил схоластический вопрос: достойны ли женщины идти на войну рядом с мужчинами? Пророк указал, что женщины сотворены для мужчин, что они существа несовершенные, что их хитрости велики и, наконец, что они могут быть биты; вопрос же об участии женщин в войне так и оставил открытым. Однако ханум провозгласила, что она пойдет на вылазку, хотя бы это и не нравилось пророку…

Присягу приняли четыре тысячи человек – число, назначенное сардаром на ночную вылазку. Сам он принял над ними главное начальство, а четверовластие решило стать у ворот и рубить головы трусам, если они окажутся в Теке. На кладбище после принятия присяги шло беспрерывное чтение Корана.

– Верующие! – провозглашал Суфи слова пророка, упрекавшего своих последователей за слабое участие в битве с его врагами. – Что было с вами в то время, когда сказали вам: идите сражаться на пути Божием? Вы сделались неповоротливыми и как бы привязанными к земле. Вы забыли, что здешние утехи так ничтожны в сравнении с будущей жизнью…

– Если вы не пойдете в сражение, то Бог накажет вас жестоким наказанием, – предупреждал на другом конце кладбища Адиль. – Он заместит вас другим народом.

– Тяжелые или легкие, идите и сражайтесь на пути Божием! Те же, которые говорят: «Уволь нас от войны», – будут поглощены геенной! – угрожал Керим-Берды-Ишан.

Все теке перебывали у мечети. Одни спускались со стен с дымящимися еще мультуками, а другие, прослушав ту или другую суру, вновь всходили на стены и посылали оттуда в неприятельский лагерь куски нарубленного свинца.

День 28 декабря прошел мирно. По крепости выпустили не более двухсот дежурных гранат. Ночь ожидали спокойную, поэтому капитан Яблочков с саперными офицерами Черняком и Сандецким вышли засветло трассировать новую параллель. Шашки и револьверы они оставили в траншеях, а следовавшие за ними саперы шли с одними приколками и мерной веревкой.

К семи часам южная ночь вступила в свои права. Темень ее не позволяла траншейным различать пространство между параллелями и стеной, между тем со стен легко было наблюдать за всем оборотом лагерной жизни. Огни неверных совершенно беззаботно освещали и шатры, и земляные ходы. Секретов они не заложили, патрулей не выслали.

«Тамбовская губерния!» – сказал бы при виде этого благодушия покойный майор Булыгин.

Из крепости можно было выйти темной ночью несколькими путями совершенно безопасно: через северные траверсы и чрез скрытые проломы, плотно замаскированные глиняными глыбами. Опасен был только спуск со стены, но его избирали наиболее ловкие охотники, цепко лепившиеся по выступам и расселинам. Ров вокруг крепости служил хорошим прикрытием для сбора людской толпы.

Неунывающие россияне проводили этот памятный вечер с непоколебимым доверием к своему благополучию. Апшеронцы в ожидании смены разбирались в сумках и котелках. Мортирная дремала, Начальник артиллерии правого фланга вышел на прогулку поразмяться между крепостью и батареей. Начальники флангов и отдельных частей находились в шатре командующего на совещании.

В лагере, отстоявшем от первой параллели всего на четыреста саженей, также царило душевное равновесие. Здесь посмеивались над отрядным немцем, который при усилении перестрелки жаловался на флюс, а при ослаблении напевал «La donna e mobile». Там встретившиеся земляки вспоминали про реку Псел. В кибитке воинственного казначея спорили о красоте голой истины, выходившей где-то напоказ миру из театрального колодца. Вообще в последние дни не было сколько-нибудь интересных убитых и раненых, поэтому дежурная стрельба не производила никакого впечатления.

Между тем плотно организовавшаяся в крепостном рву вылазка двигалась уже грозными потоками по направлению к траншеям. Так могуче и бесшумно катится только лава по горной покатости. Ничто не бренчало, ножи и клынчи были в зубах. Ползли босые, более решительные сбросили с себя всю одежду и вымазались жиром, чтобы удобнее было скользить в рукопашной схватке.

Не успели инженеры, трассировавшие новую линию, вскрикнуть «текинцы!», как «ло ил лохе илаллах!» потрясло воздух громовым раскатом.

Иногда рушатся с горных высот в долины осыпи раздробившихся каменных массивов. Оторвавшись от почвы, мириады осколков мчатся вниз с необыкновенной силой. Догоняя друг друга, они подпрыгивают, перескакивают, и горе всему живому, ставшему на их пути. Горе было беспечным в тот миг апшеронцам, когда на их головы опустились тысячи лезвий. Теке прилегли за насыпями и принялись работать ножами и клынчами из всех своих могучих сил.

В несколько минут, если не мгновений, траншейные теснины наполнились убитыми и ранеными. Из них образовался помост, по которому одолевшая сила ринулась к следующей траншее. Вскоре в ее власти очутилась мортирная батарея. Грозные клики и завывания разлились неудержимой волной. Завывали и женщины, явившиеся сюда со своими мужьями и братьями за сбором трофеев. Концерт вышел потрясающий!..

В первые моменты бешеного натиска траншеи впали в своего рода затмение, но паника не успела овладеть ими, как нашелся ротный, спокойно отчеканивший грозную команду:

– Рота, пли!

Раздался сухой дружный треск.

– Рота, пли!

Треск раздался еще дружнее, новая команда – и вихрь дикой свирепости быстро смирился. Людской поток встретил преграду. Завывание замолкло. Роты окрепли, и дальнейшая инициатива боя оставила теке. Они дрогнули и бросилось обратно нестройным уже полчищем к траверсам и проломам в стенах. Дежурившее в воротах четверовластие забыло при этом о своем обещании рубить головы трусам. Впрочем, где же трусы? Бежавшие несли с собой весть о победе.

Однако следом за ними грянули тысячи выстрелов. Взревели батареи, траншеи же и редуты опоясались линиями беспрерывного огня. К небу поминутно взлетали раскаленные дуги, и, наконец, все оркестры играли марш добровольцев…

Вылазка была отбита, но командующему не с чем было поздравить свой отряд. На месте апшеронского знамени лежали трупы знаменщика Захарова, командира батальона князя Магалова и двух субалтернов. Четырнадцатой роты не существовало! Она образовала груду тел, рассеченных страшными ударами. Счастливым обладателем знамени сделался батырь Бегенджи, передавший его в руки сардара.

Не удалось и начальнику артиллерии правого фланга поразмяться возле своих батарей. Он пал первым под ударами теке. В спутники с собой в дальний мир он взял нескольких офицеров и врача Троицкого. В руках нападавших побывала вся мортирная батарея, но, не зная ей цены, они разметали ее, как негодные горшки, в которых пекут чуреки. Напротив, горное орудие – без замка – они унесли в крепость с большим почетом.

Решившись истребить в эту ночь весь русский отряд, сардар выслал большую силу и против правого фланга редута, которым командовал опытный морской офицер. Неизменно хладнокровный, он решил подпустить врага на возможно близкое расстояние. Его башня молчала, хотя над затравкой каждой пушки тлел пальник, а линии берданок смотрели в упор нападавшим. Три раза подступали теке к башне и три раза отходили с досадой и огорчением. Если бы оттуда послышался хотя один ружейный выстрел, нападающие ринулись бы всей массой; теперь же эти молчаливые жерла наводили необъяснимую панику. Наконец теке решились броситься во что бы то ни стало, но в это самое мгновение стихнул в траншеях боевой клич теке и взамен его полились звуки оркестров.

Штурм правофлангового не состоялся!

Красный Крест и врачи отряда работали в эту ночь не покладая рук, а отец Афанасий, переходя от одного умирающего к другому, припадал к их головам и беспрерывно читал отходные.

Убитых было сто человек!

XVIII

Строгий артиллерийский огонь в ночь на 29 декабря видело все Самурское, в котором не оставалось и сомнения в сильной неприятельской вылазке. Кому она принесла победу, кому поражение? Сырое туманное утро не позволяло переговариваться гелиограммами, а одиночным джигитам или казакам не представлялось никакой возможности прорваться сквозь толпы рыскавшего неприятеля.

На всякий случай из Самурского вышел резерв, а с ним и Можайский, которого манило в лагерь осады безотчетное стремление к опасности. Подобное стремление свойственно и понятно сурово-любознательным натурам. Навстречу этой колонне показался из-под Голубого Холма кавалерийский отряд с князем Эристовым во главе. Увидев Можайского, он пересел в его экипаж.

– Весь лагерь под беспрерывным боевым огнем, – сообщил он с первого же слова. – У нас нет даже свободной силы для охраны вагенбурга.

– Что вас так сильно разогрело сегодняшнею ночью?

– Обыкновенное повторение всех наших войн – пренебрежение к неприятелю и потом горькая за то расплата. Не может же командующий следить за каждым шагом. В прошлом году мы двинулись за эти стены, не справившись, что за ними – ковыль-трава или тысячи головорезов. Казалось бы, достаточно и этого горького опыта, а между тем, вероятно, мы и сегодня не заложим секретов на ночь, точно впереди траншей находится для наблюдения за порядком околоточный надзиратель. У нас есть прекрасные фонари для освещение больших пространств, но мы забыли поставить их на место.

– А как велики вчерашние потери?

– Небывалые в Средней Азии! Судите сами: мы потеряли знамя, пушку, пять офицеров и одними убитыми более ста человек. Много голов унесли в крепость – это очень обидно!

– Что говорит Михаил Дмитриевич?

– Молчит. Впрочем, когда мы выступали навстречу вам, то Куропаткин готовился уже к поминкам. Кажется, военный совет решил для поднятая духа в отряде разгромить сегодня все отдельные форты.

В это время свист гранаты вызвал у князя гневное восклицание:

– Подлецы! Нашими же гранатами да нас же и бить!

– Как вы отличаете наши снаряды от текинских?

– У наших благородный свист, а они швыряют какими-то чугунными отбросами. Такие от них идут курбеты, что смех пробирает.

Ко времени прибытия колонны лагерь находился в тылу первой параллели. Кибитки тянулись в несколько рядов между ручьями Великокняжеским и Туркестанским. Здесь сосредоточились элементы мирного характера: Красный Крест, почта, казначейство, вагенбург. В виду траншей стояли небольшие укрепления, носившие уже русские названия, но состоявшие как бы временно во власти теке. Ближняя к параллелям курганча с башенками и загородками именовалась Великокняжеским укреплением, за ним в восьмидесяти саженях от крепостной стены – Охотничья кала, подальше Туркестанская.

В успехе погрома не могло быть сомнения. Можайский находился уже в лагере, когда перед ним развернулась картина беспощадной артиллерийской толчеи. На позицию были посланы осадная, легкая и мортирная батареи, митральезы и ракетные станки. Огонь их, к которому присоединились батареи таких дальних резервов, как Ольгинской калы, в полчаса изрешетил неприятельские стены.

В три часа последовала атака. Первая колонна шла с музыкой. Неприятель пытался кинуться в рукопашную, но губительные тыр-тыр прыскали в него тучей свинца. Теке отступали, собирались с силами, вновь кидались на врага и ложились у своих стен целыми завалами трупов.

В пять часов Куропаткин уже доносил:

– Позиции взяты. Приспособляемся. Пришлите воды.

На Охотничьей башне полоскался русский флаг.

Теперь только сардар пожалел о том, что он не уничтожил до прихода русского отряда все внешние укрепления. Овладев ими без больших потерь и обратив их в свою защиту, русские устроили на Охотничьей башне наблюдательный пост. Отсюда крепостная эспланада была видна как на ладони. Охотники взбирались по подмосткам к верхней части стены и если не фотографировали неприятельский стан, то только по неимению фотографических аппаратов. Более же ретивые наблюдатели высовывали головы поверх стен – под опасением, впрочем, встретиться с неприятельским приветствием.

В одну из особенно оживленных минут ружейной пальбы Узелков потянулся было на верхние подмостки, но Горобец как будто нечаянно удержал его благородие за ноги. С одной стороны, здесь было нарушение дисциплины, а с другой – на колючей физиономии Горобца светилось искреннее участие к молодому офицеру.

– Не выглядывайте, нехорошо, – промолвил он вполголоса.

– Да как ты смеешь?

– Чекинец бьет сегодня в глазок, на выбор. Давно ли санитары унесли Шаповалова, а уж опять двое просятся на носилки.

Сцена эта, скрывшаяся от взоров охотничьего гарнизона, разрешилась тем, что поручик подарил Горобцу пару папирос. Наблюдать за крепостью можно было с относительной безопасностью сквозь одни незаметные пробоины. У одной из них долго застоялся Яков Лаврентьевич.

– Нет сомнения, это англичанин! – воскликнул он в конце своего наблюдения. – Горобец, отсчитай от люнета тридцать зубцов и смотри на человека, что выглядывает по временам из-за парапета. Как на твой взгляд, текинец он или кто другой?

– Точно так, это кто-то другой, – сообщил Горобец о своем наблюдении. – Не подходит он к чекинцу ни волосами, ни ухваткой, а главное – карабин у него славный.

Узелков бросился вон из Охотничьего и, минуя не без риска под выстрелами траншейные прикрытия, направился в лагерь.

«Распалился! – подумал вслед ему Горобец. – Если не убьют раньше времени, то из него выйдет храбрый офицер».

– Дядя, – восклицал Яков Лаврентьевич, вторгаясь к Можайскому, – я видел сейчас Холлидея!

– Полно, мой милый, окстись, как говорят нянюшки.

– Повторяю, дядя, я видел сейчас из Охотничьей башни известного нам Холлидея. Позволь мне твой бинокль.

– Бинокль возьми, а только как же это?

– Вот бы кого взять в плен!

– Слушай, однако, мой милый кипяток, ты мне не нравишься. Ты чрезмерно бледен, и твой носовой платок, я вижу, в крови.

– Видишь ли… я контужен.

– Что же ты молчишь?

– Хвалиться-то нечем – контужен комом сухой глины. Ты, дядя, статский, ты этого не понимаешь. Настоящая контузия поселяет уважение к раненому, а тут один позор!

Узелков при этом тяжело закашлял и выплюнул сгусток крови.

– Я побегу обратно в Охотничье, – продолжал он, бравируя контузией, не представлявшей особого почета. – Да, чуть не забыл предупредить: в крепости происходит сегодня усиленное волнение, оттуда слышны восклицания: «Мы все пойдем, мы все…» Видимо, там готовится новая вылазка. До свидания, дядя, пришли табаку.

XIX

Волнение в крепости шло со стороны женской половины ее гарнизона, не желавшей оставаться равнодушной к трупам, брошенным за крепостной стеной. Они виднелись повсюду и особенно у Великокняжеского ручья. Многим раненым во время прошлой вылазки недоставало сил взобраться по скользкому крутому подъему, поэтому им приходилось умирать между двумя враждебными сторонами. Правда, под покровом ночи смельчаки выползали изо рва и уволакивали одиночек на свою сторону, но при малейшем шорохе передовая параллель посылала в пространство целые залпы, так что смельчаки ложились рядом со своими братьями и отцами.

Женщины не могли примириться также и с тем, что правоверные остаются в добычу нахлынувшим со степи голодным псам. Хотя гяуры нерасположены были надругаться над мертвыми, но текинки не волчицы, а ведь и волчица воет над трупом своего детеныша. И вот женщины собрались на совет, предпринявший решение: мужчинам идти в новую ночную вылазку, а следом за ними идти женщинам убирать своих мертвецов. Прежде, однако, чем идти с таким приговором к сардару, женщины пожелали заручиться согласием благочестивых людей Суфи и Адиля. Между женщинами и пришлым духовенством не было большого согласия, поэтому последние получали в дар только ничтожные вещи – клубки шерсти, пузыри с козьим сыром, пустые тыквы для воды…

– Мы пришли спросить, допускал ли пророк оставлять честных мусульман без погребения? – приступила ханум к Адилю. – Ты видишь, что наши отцы, мужья и сыновья лежат за крепостью, как самые негодные вещи.

– Вас бить надо! – выпалил Адиль, не разобрав, с кем он говорит, и вообще недовольный женщинами теке.

– Нас бить? Текинок бить? Разве есть что подобное в Писании? – раздались возгласы изумления. – Отец, ты из какой страны к нам пришел?

– Из Самарканда, знайте это.

– Отец, ты не сердись. Ведь осел и в Мекке побывает, но умнее от того не делается.

– Вы видите эту книгу Писания?

– Да, мы видим в твоих руках книгу Писания.

– Так слушайте же, что говорит пророк в песне о женщинах: «Я не люблю тех, которые скупы и которые советуют скупость другим и заботливо прячут то, что Бог дал им действием Своей милости. В день суда они явятся со змеями на шее в виде ожерелья».

– Мы верим, что все это сказал пророк насчет людской скупости, но ты прочти нам то место, где пророк велел бить текинских женщин.

– Я вам прочту это место, слушайте: «Добродетельные женщины послушны и покорны. Они заботливо сохраняют во время отсутствия мужа то, что Бог велел им сохранить в целости. В случае неповиновения вы можете удалять их от ложа и бить их, когда они восстают против ваших слов».

В толпе женщин начались догадки, разъяснения, переговоры.

– Пророк велел бить женщин только в тех странах, где мужчины трусы, – догадалась ханум.

– Или там, где женщины ходят закрытыми, – говорили в толпе, – мы же закрываем только одни подбородки, так как благодаря Аллаху на наших лицах нет ничего неприличного.

На этот шум подошел Суфи.

– Отец, мы пришли спросить, как должны поступать истинные мусульманки по смерти своих близких? – приступили к нему с допросом. – Мы, текинки, плачем по покойникам в продолжение года, но не знаем, правильно ли мы хороним своих умерших. Научи, отец, чтобы нам не отвечать потом на суде Аллаха.

– Умирающего следует положить на спину и обратить лицом к Мекке, – отвечал Суфи, обрадовавшись случаю поговорить о любимом предмете. – Когда умирающий испустит дыхание, ему нужно закрыть глаза и произвести омовение. Если нет воды, можно вытереть его землей. Омовение должно быть на открытом воздухе. После омовения следует надеть на него саван белого цвета. Во время перенесения до могилы нужно читать молитвы и плакать. Платье его следует зарыть в кургане. Перед могилой хорошо поднять покойника три раза вверх. В могиле нужно покрыть его досками и тогда уже засыпать землею. На могилах хорошо оставлять кувшины и рога баранов. Недурно ставить и шесты с украшениями из материи.

– Ах, отец, как ты хорошо объяснил! – воскликнул женский хор. – Но теперь скажи, честно ли оставлять наших мужей и сыновей в поле непокрытыми и с поднятыми к небу руками, точно они грозят пророку за свою смерть?

– В войне с неверными есть другие законы.

Суфи, однако, не мог вспомнить ни одного закона, который разрешал бы правоверным, павшим в смертном бое, оставаться в поле на добычу шакалам и с поднятыми к небу руками.

– Вас бить надо, – заключил он в виде исхода из своего затруднительного положения.

– Отец, подумай, ты ли это говоришь? Да настоящий ли ты Суфи? – послышался вопрос в среде женщин. – Пророк разрешил бить только бесстыдниц, а мы разве похожи на них? Видишь ли ты покрывала на наших лицах? Нет? Пойдем же к сардару, пусть он нас рассудит. Ханум, говорите за всех нас.

Вся толпа женщин направилась к холму.

– Господин наш, – обратилась к сардару ханум от имени женской половины гарнизона. – Скажи, как ты поступишь, когда русские убьют твоего сына Ах-Берды? Оставишь ли ты его с поднятыми к небу руками в добычу псам или похоронишь с честью?

– Ханум, мы об этом размышляли, – отвечал сардар, – и нашли, что нам стыдно предоставлять своих покойников растерзанию такой нечистой твари, как собака или шакал. Сегодня ночью мы сделаем вылазку. Вы, женщины, идите за нами подбирать убитых и раненых.

Приказ о вылазке сардар объявил лично защитникам Голубого Холма. На боевом коне, украшенном богатыми попонами – изделиями знатных девушек всего Теке, он объехал опасные места и подолгу стоял там, где огонь гяуров был особенно жесток. Это пренебрежение к неприятелю теке приняли громким ликованием…

Мужчины всегда были готовы сойтись с грудью врага; женщины также не имели недостатка в длинных ножницах как в орудиях нападения и в веревках, чтобы подтаскивать к стенам крепости убитых и раненых.

Люди Писания не остались, разумеется, без дела. Перед закатом солнца певучие голоса их слышались на всех стенах.

– «Если вы умрете, сражаясь на пути Божием, терпение и милосердие ожидают вас, а это дороже богатств, которые вы собираете…» – раздавался на стене Бек строгий голос Суфи.

– «Не призывайте неверных к миру, когда вы очень сильны и когда с вами Бог, Он не лишит вас награды за ваши дела…» – раздавалось на стене Векиль воззвание Адиля.

– «Неверные положили ярость в сердца свои – ярость невежд. Бог определил вам победу, которая последует без замедления…» – слышался голос Керим-Берды-Ишана.

Русские дозорные ясно различали со стен Охотничьей башни необычные сборища внутри крепости, но ежедневные слухи о готовящихся вылазках надоели уже всем и каждому.

– Вылазка так вылазка, есть о чем говорить! – рассуждали в траншеях, где усиленные земляные работы притупляли аппетит ко всему, кроме отдыха.

Можайский ухитрился даже развернуть походный столик, чтобы разобраться в новом хитросплетении подрядчика, предлагавшего – единственно из патриотизма! – понизить цены на хлеб более чем на пятьдесят процентов.

«Принять его предложение значило бы наложить черное пятно на доброе имя всей экспедиции, – писал Можайский в ответ на заданный ему вопрос командующим отряда. – Купец правильно указывает, что в настоящее время пуд хлеба обходится с расходами на перевозку свыше пяти рублей, и, казалось бы, его предложение ставить по два рубля очень выгодно, но…»

Можайский не успел развенчать показной патриотизм, как водворившаяся в лагере тишина была прервана неведомо откуда сорвавшимся ураганом. Начался он одиночными ружейными выстрелами. Судя по короткому подавленному звуку, стреляли в какой-то теснине, не допускавшей звуковых перекатов. Пальба разгоралась буквально с каждым мгновением и шла crescendo. Вот зарокотала и артиллерия. Вскоре в сумраке ночи выделились редуты и форты, озарившиеся огненными снопами.

«Вылазка! – сообразил Можайский, стремившийся остановиться на чем-нибудь определенном. – И, увы, у нас ни одного ротного залпа! Что бы это значило? Неужели опять заминка?»

Северо-западная сторона осадных работ вся перемигивалась тысячами вспышек. Оттуда уже доносился гул победного клича. Но не русского «ура», а другого – дикого, с завыванием!..

В то же время и в тылу лагеря завязалась суматошная перестрелка. Здесь уже явственно слышалось боевое воззвание теке – «урр, урр!». Лагерю грозила серьезная опасность, если бы арьергард не был настороже.

Впоследствии выяснилось, что сын сардара кинулся сюда с своими неустрашимыми сотнями. И если бы заминка в траншеях продлилась еще несколько минут, то кто знает, чем окончилась бы в эту ночь осада Голубого Холма. Нашим редутам пришлось бы расстреливать лагерь, чтобы вытеснить оттуда батырей и джигитов Ах-Берды.

Бой длился в траншеях не более четверти часа. Вылазка была отбита, что и возвестили три оркестра все тем же маршем добровольцев. Впрочем, ему еще долго аккомпанировал огонь артиллерии.

Мимо Можайского потянулись со стороны траншей и редутов вереницы носилок с убитыми и тяжелоранеными.

– Одна рота закаспийцев пала до последнего человека, – сообщил ему отец Афанасий, побывавший в траншеях и правивший теперь на сборном пункте общую отходную. – Спасибо апшеронцам, они дали хороший отпор, а то, пожалуй, и всем бы нам переселиться туда, где нет болезней и воздыханий.

Площадка быстро покрылась убитыми. Санитары укладывали их чинно, рядком, лицом к небу.

«Как эти грядки напоминают богатую ниву, смятую стихийной силой, – размышлял Можайский, обходя сонм покойников. – Давно ли они грезили красотами жизни, и вот что осталось! Бессмысленная буря свалила их здесь, как снопы спутанной соломы… и положила конец всем их радостям и терзаниям».

Да, не будь апшеронцев, сорвавшемуся урагану не было бы препона. Они первыми овладели правильными залпами, а за ними уже артиллерия вышла из сумятицы и перестала бить по своим.

Командующий не дремал. По его знаку на помощь редутам и траншеям бросились самурцы, дагестанцы, ставропольцы, и не более как в десять минут удары урагана встретились уже с непоколебимой преградой. Дальнейшие усилия его были бесполезны. Теке дрогнули перед современным оружием и бросились к крепостному рву. Женщины их успели убрать всего несколько десятков трупов, взамен которых легли новые сотни правоверных.

Легли в эту ночь и в братской могиле русского отряда два офицера и пятьдесят два рядовых; кроме того, перешли на попечение отца Афанасия и Красного Креста до ста раненых. Осада потеряла еще одно горное орудие. Тем не менее теке не успели укрыться за крепостными стенами, как в траншеях уже слышалось приказание командующего:

– Все намеченные работы окончить к рассвету!

К полуночи бомбардировка притихла, и только дежурные части продолжали тешиться навесной стрельбой. Крепость замолкла и приуныла, она считала и свои немалые потери. Мешки с добытыми в вылазке головами гяуров не вызывали уже в защитниках Голубого Холма прежнего ликования.

XX

К новому году траншеи потеряли более десяти процентов убитыми и ранеными. Тыл лагеря оставался без прикрытия, а линиям осады, растянувшимся на пять верст, недоставало сил для собственной охраны.

– Не всегда же неприятель…

Михаил Дмитриевич только в недавнее время возвел Теке в высокое звание неприятеля.

– Не всегда же неприятель, – говорил он начальнику штаба наутро после второй вылазки, – будет выставляться против пушечного жерла и ротного залпа. На его месте и с его головорезами я стер бы наш лагерь с лица земли. Ты меня понимаешь? Но об этом не следует говорить. Мне остается одно: сжать весь лагерь в кулак и подвинуть его к самой параллели.

– Но ведь у нас в лагере все полевые учреждения: казначейство, почта, телеграф, контроль…

– Что ты хочешь этим сказать?

– В военной истории…

– В военной истории не было примера, чтобы главнокомандующий выдвигал свою кассу под выстрелы неприятеля? Да, но что же делать! Мне легче уберечь ее под выстрелами, нежели в тылу осады. Распорядись…

Громоздкое передвижение лагеря вплотную к первой параллели совершилось под боевым огнем обоих южных фасадов крепостной стены. Гражданским учреждениям пришлось устраиваться на новом месте при обстановке, представлявшей больше опасности, нежели в траншеях. Несмотря на это, многие гражданские сердца бравировали, ставя свои кибитки без окопки и земляных валиков. Один Можайский поступил с нарочитой откровенностью, распорядившись обезопасить хотя несколько свою кибитку от продольных выстрелов. Тут же, на одной с ним площадке, расположились Красный Крест, казначейство, госпиталь, почтамт и все, кого не призывала служба в траншеи.

– А Карьку с Васькой тут беспременно покончат! – объявил Можайскому Дорофей, недовольный тем, что для коновязи не имелось прикрытого места. – У Карьки ногу перебили. Подлые! И стрелять-то у них нечем, а вздумали с Россией воевать!

Теке стреляли уже камнями в войлочной оболочке, что свидетельствовало об истощении в крепости убогого запаса артиллерийских снарядов.

– Где же мой стул? – спросил Можайский, намереваясь присесть на новом месте за работу. – Куда вы его запропастили?

– Стул никуда не годится, – объявил Кузьма, – ножку пулей перебило. Одно слово, смертоубийство!

Вскоре возле первой параллели вырос войлочный городок в тысячу кибиток со всеми приспособлениями основательно осевшего лагеря. Начались взаимные посещения и поздравления с новосельем. Обойдя вновь поставленный лагерь, командующий зашел пообедать к графине Пр-ной. Здесь кто-то не поостерегся и сказал, что теке бьют сегодня с удвоенным усердием на площадке Красного Креста. Этого было достаточно, чтобы Михаил Дмитриевич остановился посреди опасной площадки и продержал на ней минут десять всю свою свиту без всякой надобности.

«Михаила Дмитриевича выдумал корреспондент», – говорилось в ту пору в гостиных и между строк в периодической прессе.

«Хорошо бы, однако, поставить авторов этих измышлений сюда, на площадку, чтобы они постояли под выстрелами сотни зембуреков», – думалось Можайскому, невольно любовавшемуся бравадой молодого генерала.

Командующий зашел и к нему в кибитку.

– Здравствуйте, Борис Сергеевич, скажите, сколько пробоин в вашей юламейке?

– Ни одной.

– Впервые слышу такой ответ. Теперь все у нас щеголяют числом полученных пробоин. Не хотите ли пройтись со мною в госпиталь и навестить Яблочкова?

Госпиталь был переполнен ранеными. Их не успевали эвакуировать по недостатку экипажей. Никто не стонал, даже вздохи считались почему-то признаками дурного тона.

– Медики ручаются, что вы быстро поправитесь, чему я душевно рад, – говорил командующий Яблочкову. – Вы ранены дважды? Ну что же, это заслуга, это…

– Я сам виноват, – отвечал едва слышно раненый. – Мне следовало сделать крытый переход в траншее, а я оставил его на утро, и вот несу расплату за свою леность.

– Знаю, вы уснули после двухсуточной работы. Ну не беда, только поскорее выздоравливайте и напишите вашему брату, чтобы он устроил передвижной электрический фонарь специально для военных надобностей. Нужно, чтобы он освещал мгновенно громадные пространства. До скорого выздоровления, капитан!

Командующий торопился выйти на воздух.

– Яблочков до утра не доживет, – передал он свое наблюдение по выходе из госпиталя. – Мне удается подмечать на лицах раненых предвестников смерти. Не могу и объяснить, в чем они заключаются, но я вижу их явственно. Да, государям и вообще властителям земли не следует бывать в военное время в госпиталях. За подобные посещения платятся обыкновенно упадком духа и договорами берлинского характера.

В госпитале Борис Сергеевич увидел в первый раз графиню Пр-тину за делом сестры милосердия. Она не брезгала ни гнойными ранами, ни черной работой. «Вот за эту работу кланяюсь тебе в ножки, – подумал он, любуясь ее величественной простотой. – Здесь дело начистоту, без политики. Умру, но не забуду тебя в этой обстановке».

К вечеру накануне Нового года пришла почта. Кроме корреспонденции она доставила кому фуфайку, связанную милыми руками, кому жестянку с консервами или сухарями. В кружках явились избытки, а с ними и предложение встретить Новый год семейным образом. Мысль эту поддержал и Можайский. Послали за Иованеской, братом Иованеса, фактором, обегавшим каждый день офицерские кибитки с предложением своих услуг. В лагерных задворках появились уже и маркитанты, сумевшие в дороге избежать текинских ножей.

– Только, пожалуйста, господа, не держите меня без надобности, – просил обыкновенно Иованеска, готовясь подставить свои пятки под случайный выстрел. – Только, пожалуйста, господа, не держите, – говорил и теперь Иованеска, вздрагивая от постукиванья фальконетов. – Тарелку шашлыка могу доставить за два рубля, чуреки – по гривеннику, орехи…

– А пива можешь достать?

– По пяти рублей за бутылку и то только для вас, господа офицеры.

– Кислое?

– Нам оно дорого, мы не пробуем.

Иованеске набросали несколько десятков рублей, с которыми он и бросился опрометью в обозную сторону лагеря. Нашелся и доброволец-распорядитель. Земля служила столом, а газеты скатертью.

– Всего в изобилии! – объявил отец Афанасий, благословляя трапезу. – Недостает только монастырского кваса.

В обществе проявилась живая струнка. Выстрелы с крепостных стен не помешали воинственному казначею повторить свою неизменную «Wein, Weib und Gesang». Согрешили по секрету и насчет безика. Любители пари поставили вопросы, сколько выбудет из строя людей за время экспедиции. Держали и за пятьсот, и за тысячу человек.

– Господа, скоро полночь! Чокнемся, чем можем, за близких сердцу людей! – провозгласил Можайский, которому Иованеска добыл у маркитанта бутылку шампанского за фантастическую цену.

– Дядя, я за Ирину! – шепнул Узелков.

– Это мило с твоей стороны, но где она теперь, где?

– Господа, генерал приказал поздравить Теке с Новым годом! Смотрите на часы.

Ровно в полночь из всех орудий раздался залп по крепости. Такого Нового года там не ожидали. Оркестры грянули в траншеях торжественные гимны. Из крепости торопливо застучали зембуреки, но их не почтили ни одним ответным выстрелом.

«Только бы она была подальше от этого ада! – подумал Можайский, впадая в невольную задумчивость. – А ты, – допытывался он у Нового года, – а ты, мой милый, чем порадуешь? Если ты торопишься переселить меня в лучший из миров, то повремени, мне не хочется».

Проводив гостей, он погасил огонь, чтобы случайный посетитель не заявился с новогодним поздравлением. При свете полускрытой свечи он развернул дневник Ирины и остановился на странице, которую, впрочем, пробегал уже не в первый раз.

«…Я не сомневаюсь, что Марфа искренне любила Можайского и что она решилась отказаться от него только под гнетом аскетизма матери. Насколько мне дано знать природу человека вообще и женщины в частности, я решительно утверждаю, что ее отречение не добровольно. Он был поражен отказом, но у него не нашлось мольбы о пощаде…

Где же объяснение его поступка? Он слишком умен, чтобы не понять, как иногда женщине необходимо преклонение перед ней мужчины. За это преклонение она готова вознаградить его сторицей. Но он пошел на разрыв молча, сосредоточенно… точно в это время он уже любил другую. Не меня ли? Какая странная мысль! Во всяком случае, этот человек с непреклонной волей не был бы счастлив с существом, лишенным фосфора и железа. Ему нужна женщина тоже с сильным характером и, пожалуй, с горизонтом более дальним, нежели у Марфы. Как хорошему человеку, я желаю ему найти подходящую спутницу жизни…»

Можайскому показалось сегодня мало одной страницы дневника, и он читал далее – до последней строки.

«Ни медицина, ни светское воспитание не истребили во мне потребности заглядывать по временам в святая святых. Меня это очень освежает – и что же? Много раз я искала тот уголок сердца Вильямса, в котором он должен бы запрятать свою обетованную землю, и не находила. В напрасных поисках Вильямс представляется мне сухим, хотя и очень умным представителем англосаксонской расы… и я каждый раз задаю себе вопрос: что же он в состоянии дать моему славянскому душевному складу? Ах, бывают моменты, когда он кажется инквизитором, палачом.

Вот и теперь он подает мне знак идти с ним… туда, к венцу… но я хотела бы попрощаться с некоторыми людьми – и не могу, он зовет… иду, иду!»

XXI

Был один из тех скучных вечеров, когда монотонное постукиванье зембуреков и ответный огонь из траншей наводили одно уныние. Казенный барометр отрядного немца показывал к буре. И действительно, после вечерней зари лагерь всполохнулся и зашумел. Прежде всего захлопали приподнятые верхи кибиток, а вскоре затрещали и веревки с приколками. Песок и кремни понеслись тучами. Теке не могли бы выбрать более удобного момента для нападения, поэтому редуты и траншеи, а еще более лагерь пришли в нервное состояние. Население его, не исключая маркитантов, кучеров и лазаретной прислуги, вооружилось чем могло. Даже Кузьма и Дорофей подбодрились драгунскими шашками. Одна сестра милосердия Стрякова ничего не видела и не слышала, кроме предсмертного по временам хрипа своих раненых.

Стемнело. Две-три сотни головорезов Ах-Берды могли бы произвести в эту пору чудовищный погром. Стрельба по ним из редутов и траншей была немыслима. Патрули трубили поминутно «слушайте все!», но рев ветра заглушал горнистов, и был момент, когда лагерь выпустил по своему же патрулю залп в пятьдесят огней. К счастью, какой-то догадливый – не то драгун, не то казак – ответил на залп трехэтажной бранью, ясно показавшей, что идут друзья, а вовсе не враги. Кажется, в этот вечер храбрейшие сердца обоих станов желали скорейшего восхода луны…

При первом налете тучи из песка и гравия, окутавшей лагерь непроницаемой пеленой, сардар приказал готовиться к вылазке. Но перед ним предстал Суфи, познавший своим возвышенным духом, что эту страшную бурю поднял не кто иной, как гений зла, бывший в услужении у гёз-канлы. Да и кто же другой, как не этот негодяй ифрит, исполнявший все дурные поручения самого Соломона, мог ниспровергнуть на землю такой обильный дождь каменного хряща? Не правильнее ли в таких случаях держать в руках вместо ножа книгу Писания?

Вылазку отложили. Ифрит, однако, не сделал бы того, что он сделал, не имея в том надобности. Его усилие застлать небо непроницаемой тьмой клонились, несомненно, к омрачению глаз правоверных. Правоверные это поняли и сделали все, чтобы не поддаться сну. Тогда ифрит понес посрамление. Русский сардар, догадываясь, что его слуга не превозмог людей Писания, не посмел броситься на крепостные стены.

Однако на другой день после этой бури по всей крепости разнеслась странная весть, будто русские сербазы уходят в землю.

– Они роют колодец и проваливаются туда совсем, с головой…

Сардар распорядился вызвать смельчаков, чтобы проверить это нелепое известие. За смельчаками не было остановки. В первую же ночь Мумын подполз к Великокняжескому укреплению и убедился лично в том, что русские уходят в землю. Тогда сардар призвал на совет все четверовластие.

– Неприятель проводит кариз, – высказался первым Хазрет-Кули-хан.

– Не думаете ли вы, что русские хотят торговать водой? – ядовито заметил Ораз-Мамет-хан. – В таком случае им будет большой убыток, потому что у нас есть своя вода.

В четверовластии уже шли раздоры.

– Такой несообразной вещи я не думаю, – отвечал Хазрет-Кули-хан, – но русские все-таки ведут кариз. Они начали свой дьявольский замысел у самой плотины, чтобы оттуда подвести воду к подошве наших стен.

Мысль эта на минуту ошеломила весь военный совет.

– Как вы полагаете, святой отец? – спросил сардар присутствовавшего в совете Суфи.

– Сатана не имеет власти над теми, которые веруют и полагают надежду на Аллаха, – отвечал уклончиво Суфи.

– Русские вовсе не так глупы, как это некоторые думают, не будучи сами достаточно прозорливыми, – высказался Эвез-Дурды-хан. – Привести к нам воду под стены – значит прибавить воды в наш котел, и больше ничего. Что нам помешает прокопать арык сквозь стену и выпустить лишнюю воду, если она будет. Не вернее ли думать, что враги прокладывают дорогу в крепость, чтобы войти в нее ночью и напасть на нас сонных?

– Сатана – обманщик для человека! – отвечал на это замечание Суфи. – Кто берет его себе в покровители, тот погибнет жестокой смертью.

Но и это возвещение не разрешило вопроса, для какой надобности русские уходят в землю. На совете еще раз обменялись догадками. Суфи прочел еще одну суру из Корана на тему о Сатане, а дело от того нисколько не подвинулось. Спор разгорался. Вожди Мерва сказали какую-то грубость.

– Скажи моим слугам, чтобы они говорили с кротостью, ибо Сатана может посеять между ними несогласие. Сатана – отъявленный враг человека! – высказался Суфи, от которого не ускользнула зарождавшаяся неприязнь мервцев к текинцам.

– Что скажет джанарал инглези? – спросил сардар, обращаясь к позванному на совет мистеру Холлидею.

– Русские ведут подкоп, – отвечал инглези. – Подойдя под стену, они подложат бочки с порохом, взорвут ее на воздух и таким образом проложат себе дорогу в крепость.

– Аллах акбар! – нашелся выговорить Суфи, всплеснув руками. – Бисмиллах иль Рахим!

Совет примолк. Инглези знал, что он говорил. От него потребовали объяснения о том, как помешать русским и обратить их дело на их же голову. Тогда он повел речь о контрминах, о слуховых колодцах и о пересечении минных путей.

– Главное – нужно слушать, – решил совет, – нужно слушать, куда роют эти свиньи.

– А чтобы им помешать, я назначаю на завтрашний день вылазку! – объявил сардар, любивший проявлять свою абсолютную власть. – Отец, скажи людям Писания, чтобы они весь день просили помощи у Аллаха.

Наступил памятный для обеих враждебных сторон день 4 января.

– Сегодня вылазка! – мог решить каждый охотник при взгляде из Охотничьей калы на эспланаду крепости.

– Милости просим, милости просим! – заговорили редуты, траншеи и лагерь. – На этот раз не проспим!

Действительно, приготовления к вылазке шли в среде защитников Голубого Холма с детской наивностью. На глазах дозора с вершин Охотничьего форта они устанавливали лестницы, запасались арканами для своих убитых и раненых и мешками, как нужно думать, для сбора трофеев в виде русских голов. Обо всех их сборах и приготовлениях немедленно передавалось в ставку командующего, откуда ординарцы разносили по батареям и траншеям приказание за приказанием.

В траншеях, впрочем, шли и вольные разговоры.

– Не приведи бог, какой я сегодня лютый, – говорил апшеронец ставропольцу. – Будь у всех чекинцев одно горло, я и то перегрыз бы!

– За что так?

– За знамя.

– За знамя кто не перегрызет!

В горной батарее тоже были недочеты.

– Обобрали мою милку, так что и смотреть на нее совестно! – жаловался фейерверкер, потерявший в прошлую вылазку замок от орудия. – Все сестры на работе, а ей и выйти не в чем.

Каждый интересовался знать, во сколько минут десятого зайдет луна. Она замешкалась сегодня. Нетерпеливейшим казалось даже, что она пробудет на небе до утра и что вылазка не состоится. Но часу в одиннадцатом она склонилась к горизонту, а за ней спустилась южная темень. В тыл лагеря направились сильные патрули, подававшие знакомый ему сигнал «слушайте все!».

Вылазка готовилась решительная. Через траверсы и скрытые проходы пробрались в ров, окружавший стены, шесть тысяч человек. Преобладали мервцы. Прошли, однако, добрых полчаса, пока толпы не устроились и с кошачьей осторожностью не выбрались изо рва на площадь, отделявшую траншеи от крепости. Толпы полезли, приникнув к земле со стороны обоих фасов стены Бек и с южных частей Векиль и Баш-Дашаяк.

В траншеях мертво и мрачно, в лагере также погашены все огни. На батареях ни звука. Форты Великокняжеский, Охотничий и Туркестанский точно вымерли. Вылазкой командовал Ах-Берды, а у стен оставался с тохтамышцами сардар, готовый посылать резервы во все стороны.

Только при переправе через Великокняжеский ручей не обошлось без некоторого шума, но тут все равно нужно было подняться на ноги и броситься на врага. Теке бросились, и так стремительно, что секрет, несмотря на предупреждение о готовившейся вылазке, не успел отбежать к траншее и был весь переколот.

Воззвав к Аллаху, нападавшие взмахнули тысячами клынчей над головами неверных. Но где же они? Где неверные? В траншеях пусто! Никто не ответит оттуда ни стоном, ни пулей, ни ударом штыка!

В траншеях действительно было пусто. Люди лежали позади их и ожидали приказа подняться и встретить врага. Приказ дан. Люди поднялись, и тогда передовая линия вспыхнула внезапно боевым огнем. Момента этого ожидали ракетные станки, митральезы, свинец, шрапнель, бомбы…

Со стороны брешь-батареи блеснул фонарь, осветивший значительную часть пространства между траншеями и крепостью. Нападавшие дрогнули, они не ожидали подобной хитрости. Пули пронизывали их кольчуги из самодельной железной проволоки, как тесто для чуреков. Огонь ада не будет так убийствен, как был огонь 4 января.

Ротные ликовали. Методически, как на учебном поле, они произносили неумолимо грозное «рота, пли!». Нападавшие валились снопами.

При виде своей неудачи сардар побоялся употребить в дело резервы и, опустив голову, молча направился к Голубому Холму.

– Пропала наша земля, пропала! – заговорили вокруг него более впечатлительные люди. – Неверные хитры и страшны.

В полчаса все было кончено. Батареи выпустили в это короткое время семьсот снарядов, а траншеи и форты – до ста тысяч патронов. Бестолковые ракеты помогали фонарю освещать поле битвы. Понеслись звуки оркестров, но на этот раз меланхолические мотивы марша добровольцев возвещали торжество победителя. Впоследствии текинцы сознавались, что музыка действовала на них угнетающим образом. В ней они видели символ душевного спокойствия, чего никто не желает своему недругу.

– Продолжать намеченные работы до последнего заступа! – слышалось в траншеях приказание командующего, на этот раз звучным и даже задорным тоном.

Первые проблески утра осветили страшную картину. Из траншей виднелись одни трупы вплоть до крепостной стены. К прежним неубранным прибавилось до пятисот свежих, между которыми продолжали шевелиться тяжелораненые. Неподалеку от траншей лежал Ах-Берды, а рядом с ним Керим-Берды-Ишан с Кораном в одной руке и с клынчом в другой.

Главная роль в этой вылазке принадлежала мервцам. Соблазнившись славой и добычей прежних нападений, они пожелали взять инициативу дела в свои руки, при этом Коджар-Топас-хан обещал несколько хвастливо доставить в крепость десять орудий и столько русских голов, что ими можно будет заткнуть все провалы в крепостных стенах. Ожидание его не оправдались. Аллах решил иначе и предоставил неверным вкусить еще раз в жизни сладость победы.

– Вы нас не поддержали! – упрекали после погрома мервцы ахалинцев. – Вероятно, у вас такой обычай, чтобы из союзников делать кольчугу для своего тела.

– У нас такого обычая нет, – отвечали ахалинцы. – У нас каждая грудь служит сама себе кольчугой. Вы просили не помогать вам из боязни, вероятно, что, попав в рай, мы не оставим вам места.

– Вы говорили нам об одних русских порядках, а мы встретили у них совсем другие порядки! Так настоящие друзья не поступают.

– Шайтан не спрашивает правоверных, какие ему нужно устраивать порядки. Храбрые люди никогда не позволяют врагу читать, что у них написано на спине.

– Наши спины все изранены, а это хорошие надписи.

– Нужно, чтобы эти надписи были на груди, а не на спине. Вы говорите, что мы вам не помогли, а чей сын лежит впереди всех убитых? Где Ах-Берды и его сотни? Все там остались. Стыдно вам.

– Мы уйдем в Мерв!

Ахалинцы изумились:

– Мусульмане ли вы?

– Мы уйдем в Мерв, чтобы приготовить у себя отпор русским. Каждому своя кибитка дорога. Нет судьи, который бы нас не оправдал.

Ахалинцы собрались в кружки, которые и решили избрать Суфи третейским судьей. Сардар одобрил это решение.

– У нас есть праведной жизни человек – Суфи. Пусть он будет посредником и скажет, на чьей стороне правда. Что вы можете сказать против Суфи? Он не имеет здесь ни роду, ни племени, совершеннолетний, в полном разуме, правоверный и законнорожденный. Книгу же Писания он читает на память.

– Хорошо, мы согласны, – отвечали мервцы. – Пусть нас рассудит Суфи.

Избранный в посредники мусульманин потерял бы всякое уважение, вздумав отказаться от священного звания кази. Суфи, разумеется, принял посредничество и только выговорил себе день для размышления, так как разрешить спор между двумя племенами был труд нелегкий. Нетерпеливейшие из Ахала и Мерва поминутно приступали к нему с вопросами: кто же из них прав? В первый раз Суфи ответил, что, находясь в горестном расположении духа, он не смеет, по правилам Шар’э, произнести приговор. Во второй раз он ответил, что он голоден, а по правилам Аземы, голодный не должен приступать к решению дела. В третий раз он сознался, что был отвлечен посторонними мыслями, и в таком случае он может говорить только как простой человек, а не как судья.

Не дождавшись решения посредника, мервцы заявили о своем твердом намерении возвратиться на родину. Такое отступление от общего дела угрожало всему Теке тяжелыми последствиями. Но вот ханум принесла последний сундучок с персидскими туманами и обещала в случае победы над неверными посвятить доходы с своего кариза на богоугодное дело. Однако и эти жертвы не принесли никакой пользы. Тогда она созвала людей Писания и толпы женщин к стене Сычмаз, через траверсы которой мервцы должны были пройти в пески.

– Вы предстанете на суд Аллаха с черными лицами, – укорял здесь Суфи Коджар-Топас-хана. – Вы будете ввержены в огонь, откуда ваши вздохи и рыдания будут нестись до бесконечности.

– Вы будете пить воду горячее растопленного металла, – предупреждал Адиль. – А какое это презренное питье!

Мервцы не уступали.

– Собаки! – закричала тогда ханум. – Купцы! Все трупы ваших братьев мы оставим на лакомство нечистым шакалам. Пусть груди ваших жен и дочерей обрастут колючим терновником. Мы упросим Аллаха, чтобы верблюдицы приносили вам только змей и черных пауков и чтобы неверные отдали вас в подлое рабство шиитам!

Ханум умела и резко выражать свое негодование, но кто же слушает рассерженную женщину, даже если бы она имела золотую голову? Скоро ее голос был голосом в пустыне, так как все мервцы повернули коней в песчаные барханы и поспешили укрыться от пытливого наблюдения гёз-канлы.

Новое и тяжелое несчастье ожидало ханум. После того как мервцы так жестоко обидели ахалинцев, при возвращении к себе она услышала отчаянные вопли ее рабынь.

«Израфил, пощади мою малютку!» – взмолилась она сердцем, полным томящего предчувствия.

Увы, жизнь ее малютки была уже на исходе. Рабыни недосмотрели за ребенком. Пользуясь оплошностью нянек, маленькая ханум вышла на воздух из подземелья и понеслась на своем старом козле на свободу, где так ярко светило солнце. Недолго, однако, она пользовалась свободой. Одна из шальных гранат, поминутно бороздивших середину крепости, оторвала у нее руку.

– Все возьми у меня! – восклицала в исступлении ханум, обращаясь к миссис Холлидей, хлопотавшей возле ребенка, истекавшего кровью. – Возьми сады, возьми мой кариз, но только спаси радость моей жизни!

– Ханум, мое искусство ничтожно перед волей Аллаха. Будьте готовы к ее смерти, которая придет через два-три часа, так как больше я не в силах продлить ее жизнь.

Приговор этот заменил возбужденное состояние ханум примирением с могущественной силой предопределения.

Суфи явился к умиравшей.

Суровый старик желал, чтобы ребенок повторил за ним, как повторяет взрослый умирающий, длинные суры «иа-син» и «размещения», но у ребенка достало сил повторить всего один стих:

– «У них будут девы со скромными взглядами и с большими черными глазами. Цвет лица их будет напоминать цвет скорлупы страусовых яиц…»

После усилия, с каким дитя повторило этот стих Корана, началась агония с бредом о дженнете и о реке, наполненной медом. Она звала с собой и своего старого приятеля – козла, убитого той же гранатой.

Маленькую ханум похоронили рядом с батырями, защищавшими Голубой Холм. Плача не было. Тельце ее, обернутое в белый саван, отнесли на кладбище почтенные люди, служившие когда-то ее знаменитому деду Нур-Берды-хану. Вероятно, из уважения к памяти этого народного героя они устроили носилки из пик и алебард.

Несколько дней после этой катастрофы ханум не показывалась ни в совете сардара, ни на стенах Голубого Холма. Впрочем, дух гарнизона вообще принизился в последние дни, и даже храбрейшие, перестав считать зазубрины на своих лезвиях, частенько вспоминали об ударах судьбы.

Суфи и все его люди Писания также напоминали защитникам Голубого Холма о силе предопределения.

– «Каждый умрет так, как написано в книге, – распевал строгий старик посреди кладбища. – Книга же эта, именуемая явной, заключает постановления для всех дел мира сего…»

Улькан-хатун, проникшись этими словами Писания, не сказала ни одного слова упрека рабыням, недосмотревшим за ее внучкою. Женщина же инглези приобрела в ее глазах еще большее право на уважение, так как она продлила жизнь маленькой ханум хотя на время прочтения спасительных слов Корана.

XXII

Твердое решение командующего повести штурм не раньше, как будет готова минная галерея, вызвало в траншеях и лагере унылое затишье. Лагерь потянулся за фуражировками и добычей материалов для фашин и туров. Осаждавшие и осажденные поддерживали огонь без увлечения, исключительно ради напоминания о своей неусыпности. По временам водворялась безмятежность до того, что Дорофей доил госпитальную корову с таким спокойствием, точно он находился в благоустроенном коровнике. Крепость продолжала, однако, волноваться тревожными слухами о таинственном подземном ходе. Стрельба с крепостной стены по тому пункту, где открывалась минная галерея, не препятствовала, однако, работе гномов. С другой стороны, перепадали и в лагерь вести, будто из крепости ведут контрмины и подкоп под шатер командующего, находившийся в третьей параллели, всего в ста саженях от стены. Его сторона, обращенная к неприятельским выстрелам, была надежно ограждена мешками с землей. И только поверх этой ограды виднелся конусообразный верх шатра, служивший соблазном и целью для лучших мультуков и зембуреков гарнизона.

Трупы между параллелью и крепостью начали разлагаться, от них несло запахом до того невыносимым, что при затишье огня солдаты добровольно выходили из траншей и оттаскивали их подальше ко рву.

Наконец обе стороны признали необходимость в перемирии исключительно для уборки тел. Утром 7 января на Охотничьем форте подняли белый флаг.

– Русский сардар согласен дать вам время для уборки покойников, – объявил переводчик из Охотничьей башни. – Взгляните на них, они умоляют вас о похоронах.

– Мы принимаем ваше предложение, – отвечали с крепостной стены. – Если ваши люди не будут стрелять, то и мы не сделаем ни одного выстрела.

Заключили перемирие. По стенам пошли глашатаи оповестить начальников и простых людей, что до разрешения сардара никто не должен стрелять в русских под страхом быть повешенным.

Выйдя из своих укреплений, обе стороны стали лицом друг к другу безбоязненно, точно с намерением обменяться добрыми пожеланиями. Обе стороны казались утомленными. Было прекрасное утро. Стены, покрытые беспрерывными рядами защитников, картинно вырезывались на фоне голубого горизонта.

Мужчины и женщины вышли из-за стен скрытыми ходами и принялись исполнять свой печальный долг. Между траншеями и стенами открылись сцены, воспроизведение которых доступно только воспаленному воображению. Покойников волокли за руки, за ноги, за платье, по одному и по два. Ах-Берды и Керим-Берды-Ишана унесли с почетом. Немало, однако, нашлось трупов, которыми брезговали, как телами недостойными погребения.

– Почему вы не все трупы убираете? – допрашивали текинцев. – Разве не все правоверные достойны похорон?

– Они – мервцы!

– Но ведь мервцы тоже мусульмане. Признайтесь, они бросили вас?

Ответа не последовало.

– Мы хотим говорить с Тыкма-сардаром, – обратился с воззванием из Охотничьей башни принц иомудский. – Нам нужно сказать ему доброе слово насчет ваших семейств.

– Наш сардар уехал к хивинскому хану с жалобой на вас, – отвечали из-за зубцов крепостного парапета.

– Вы слишком умны, чтобы жаловаться на нас! И кому же? Хивинскому хану! Он не имеет над вами никакой власти. Зачем вам трудить лошадей в такой бесполезной дороге? Что же касается почтенного Тыкма-сардара, то мы видим, что он стоит сейчас по правую сторону, возле пушки…

– Вы ошибаетесь. Сардар возвратится только через два дня. Однако зачем ваши люди смотрят к нам в крепость?

– Да ведь и вы же смотрите на нашу сторону!

– Мы смотрим, но ничего не пишем, а ваши люди пишут на бумаге.

– Мы скажем им, чтобы они не писали. Наш сардар предлагает вам выслать, куда сами знаете, ваши семейства со всеми вашими богатствами. Мы пропустим их без обиды.

– Не думаете ли вы, что ваши выстрелы вредят нам? Нисколько. Мы хорошо защищены, и к нашим семействам вы можете добраться только по нашим трупам, чего Аллах не допустит.

– Аллах рассудит правого от виноватого.

– Судя по разговорам, вы правоверный, а служите гяурам.

– Я сербаз и служу своему падше. Мой падша может дать вам мир, если вы будете его просить.

– Без приказа хивинского хана мы ничего не можем сказать.

– К чему вы говорите такие сказки о хивинском хане? Разве он посмел бы обнажить клынч против нас? Будем мужчинами и условимся так: когда вы захотите говорить с нами, выкиньте на том месте, где стоите, белый флаг.

– Нам больше говорить с вами не о чем. Откуда вы пришли, туда и ступайте. А что вы роетесь под землей, так мы это слышим… и вы увидите, какое Аллах даст нам оружие на вашу погибель.

В суматохе перенесения трупов текинцы не заметили, что с ними выбежал один из рабов шиитов в цепях, обмотанных мягкой рухлядью. Перед траншеей он обнажил цепи – и все было понятно. Вскоре они распались под отмычками слесаря. Успокоенный и обласканный, он, разумеется, принес ценные показания о расположении цитадели, о силе ее защитников, о господствовавшем духе и обо всем, что годилось для успеха предстоявшего штурма.

– Скажите вашим людям, чтобы они уходили, – возвестили со стены. – Мы дело свое окончили и нам не для чего смотреть больше друг на друга.

В две-три минуты картина изменилась. То же прекрасное утро, та же чарующая синева гор, то же голубое небо, но люди уже не те. Они стали врагами! Они снова принялись ухищряться в обмене средствами истребления!..

До штурма было еще далеко.

Пришла почта. В кибитке Можайского образовался кабинет для чтения. Здесь все, начиная от отца Афанасия, принялись одобрять премьера Гладстона за то, что он не присосался к Теке. Для одного только поручика Гайтова, из осетин, английский премьер не представлял никакого интереса. Впрочем, он явился к Можайскому по экстренному поручению командующего.

– Командующий просит вас пожаловать к нему в траншею, – доложил он Борису Сергеевичу и при этом добавил: – Если вас ранят или убьют, то я буду в ответе.

– Последнее обстоятельство успокаивает меня настолько, – заметил шутя Можайский, – что я охотно пройду открытой площадью под выстрелами теке.

Гайтов протестовал. Площадка подвергалась усердному обстрелу.

– В таком случае я отправлюсь без вашей охраны, на собственный риск и страх.

Храбрый осетин еще раз запротестовал, но уже только по долгу службы; ему и самому было неприятно пробираться воровски позади складов и пустых ящиков.

«Что я почувствую? – спросил себя Можайский, выходя на площадь, совершенно открытую неприятельским выстрелам. – Сегодня перестрелка идет в мажорном тоне, если только это не плод моего воображения – воображения человека, не привыкшего, чтобы его расстреливали так откровенно».

Беспрерывная стукотня по пустым, брошенным здесь ящикам из-под снарядов и патронов не доставляла, впрочем, и осетину Гайтову ни малейшего удовольствия.

«Несомненно, что у людей привычных сердце бьется не так беспокойно, как мое теперь, – продолжал разбирать себя Можайский. – Но не всем же быть героями, притом я держу голову, кажется, довольно прилично!»

По входе в траншею путь сделался совершенно закрытым; здесь только изредка пули выколачивали из земляных валиков струйки сухой пыли и мчались далее в пространство с рикошетами и присвистом. Траншейные обыватели не обращали на них никакого внимания.

Можайский нашел командующего в состоянии траншейного far niente – полураздетым, в кровати, с неизбежною книжкой, трактовавшей методы войны в конце XIX века. Она была его Кораном. Всегда матовый цвет лица его принял за время осады еще более сливочный колорит, а выражение пытливых зрачков казалось утомленным и беспокойным. В шатре отдавало приятными духами.

– Надеюсь, дорогой Борис Сергеевич, что вы не посетуете на мое приглашение? – спросил он, приподнявшись с кровати. – Мне хотелось освежиться от этого завывания.

Завыванием он называл какофонию звуков от беспрерывного пролета пуль над его шатром.

– Надеюсь, что Гайтов берег вас как зеницу ока?

– Я охотно прошелся с ним по открытой площади.

– По открытой площади? Но это безумие! И особенно сегодня, когда я нарочно приказал усилить огонь, чтобы вы полюбовались картиной траншейной жизни.

– Мне и самому хотелось испытать, велик ли во мне запас так называемой силы воли.

– И что же?

– Я не победил учащенного биения сердца, поэтому едва ли мой статский дух очутится при переселении душ в богатырской груди исступленного Роланда.

– Герои, как и поэты, родятся, а храбрые люди, как и ораторы, делаются. Наполеон родился, Пушкин родился…

– А вы, Михаил Дмитриевич?

– Без личностей, милостивый государь, без личностей! Скажите, разносят ли меня в английской прессе?

– За вами следят по пятам и отмечают все выдающиеся факты вашего движения в Теке. Я готов думать, что корреспонденты прячутся в мешках, которыми окружен ваш шатер.

– Что говорит «Таймс»?

– Она называет вас ненасытным генералом, которому только Англия помешала обратить Мраморное море в русское озеро.

– По этой фразе я узнаю корреспондента, как узнавали кичливых парфян по высоким каблукам! Однажды за дружеским обедом не то в Ловче, не то в Адрианополе я назвал в шутку Мраморное море русским озером. Фразу эту подслушал О’Донован и с той поры разносит ее по всем английским редакциям. Вы знаете, где он?

– В Мерве.

– Да. Туда он пробрался через Персию и наобещал простодушным разбойникам целые корабли английских денег и оружие. Теперь он сидит на вершине Копетдага и ловит по ветру слухи о моих зверствах. Но что говорят англо-индийские газеты?

– Они называют вас флибустьером.

– Позвольте, и это выражение мне знакомо. Я слышал его в Гурьевке от Холлидея!

– Флибустьером, проповедующим учение о силе и значении исторического рока. Учение это состоит, по их догадкам, в том, что исторический рок выше земной власти и что каждый русский генерал в Азии есть только частица исторического рока. По этому учению, русский среднеазиатский генерал может и должен предпринять всякое движение вперед на свою ответственность. Они требуют, чтобы Англия сторожила каждый ваш шаг.

– Узнаю мидян строптивых по ретивым их коням! Мысли и оборот речи – все мне указывает на Холлидея. Неужели и он пустился в эмиссары? Вот кому я не советовал бы встретиться при штурме с нашим милым графом Беркутовым. А как относятся в лагере к моим телеграммам о ходе осады?

– Я буду говорить только о себе и чистосердечно признаюсь, что не ожидал такой правды в военных реляциях.

– Особенно в моих, не так ли? В донесениях к государю я не убавил ни одного раненого и не присчитал неприятелю ни одного убитого. К счастью, государь относится ко мне с беспредельным добродушием. Зато масса военных радуется моим неудачам и предполагает, что Геок-Тепе будет моей гробницей.

– Вы расположены сегодня к меланхолии?

– Я не скрыл о понесенных мною потерях – и вот результат: мне уже навязали ментора для преподавания мне военной науки. В менторы назначили человека, нажившего себе на канцелярских стульях до того расстроенную печень, что он не может сесть на коня. И это будет руководитель осады и предстоящего штурма, ха-ха-ха! Но бог с ними… разумеется, я разгромлю крепость, прежде чем он высадится в Красноводске. Скажите лучше, в унынии ли лагерь?

– Лагерю скучно, но уныния незаметно.

– Говорят ли, что я нарочно создал текинское сидение?

– Да, говорят, будто вы тянете осаду ради эффектного штурма.

– В этой догадке есть по крайней мере здравый смысл. К сожалению, и здравый смысл забывает, что мир цивилизации должен покорить Азию раньше, чем она научится делать берданки. Давно ли было время, когда русский приказчик отсиживался в караване от нападения степняков с самоварной трубой в руках? Еще в черняевскую эпоху азиаты верили, что когда русские кричат «ура», то у них выскакивают пули изо рта. Вот здесь, на этом месте, где мы с вами разговариваем, наш отряд потерял двадцать восьмого августа семьдесят девятого года четыреста пятьдесят человек убитыми и ранеными, в том числе одними убитыми семь офицеров, да столько оружия, что наши револьверы продавались за бесценок на базарах Персии и Хивы. Правда… – Михаил Дмитриевич приостановился, возобновляя, видимо, в своей памяти хорошо известные ему подробности неудавшегося штурма. – Правда, людей послали тогда на штурм без лестниц и без фашин и вообще без всяких приспособлений. Вы видите стены, теперь они выше тогдашних, но все-таки возможно ли взлезть на них при помощи одних штыков? Господа командиры думали иначе и вступили в бой с невозможностью. Гарнизон, видя, что стены прекрасно защитят сами себя, бросились на вылазку с решимостью истребить врагов. Наши отступили, пожертвовав… многим, очень многим! И вот мне уже приходится бить азиата не по воображению, а по загривку, и, право, кто думает, что я затягиваю осаду для эффекта или для приумножения лавров, тот не понимает, чем может отразиться на нашем положении в Азии повторение двадцать восьмого августа. Теперь я веду войну батальонами и ротами, но в случае неуспеха сюда придется вести корпуса и армии. Таково значение подъема духовных сил в народной обороне. Даже и теперь, по одним только слухам о моих потерях, у нас за спиной волнуются и иомуды, и гокланы, а Афганистан прет прямо на Калугу!..

– Но день штурма все-таки близок?

– Пока не знаю. Без минного взрыва я не рассчитываю на успех. Необыкновенная храбрость теке заставляет меня быть осторожным. Дайте им наше оружие, и шансы будут неравны. По духу они герои и только по средствам и знаниям младенцы. Идти без солидной подготовки на штурм с моими пятью тысячами штыков значило бы искать поражения. До свидания, дорогой Борис Сергеевич, спасибо за визит и за статские речи. Возвращайтесь, пожалуйста, назад не площадкой, а траншеями.

Несмотря на многократную встречу грудь с грудью, оба враждовавших стана не успели составить определенного понятия о силе своих противников. На стороне Теке было много удач: бой в садах ханум, смерть генерала Петрусевича и успехи двух вылазок, но затем Аллах прогневался и послал 4 января большую потерю в людях.

Желая исследовать нравственную силу гарнизона, командующий решил открыть в стене пробную брешь. Батарея расположилась с этой целью всего в тридцати саженях от стены. С раннего утра восемь ее орудий принялись посылать снаряд за снарядом, под ударами которых сухая глина брызгала во все стороны своеобразными фонтанами. Через час беспрерывной толчеи образовались в стене расселины; одни глыбы валились в крепость, другие в ров. Через два часа чугун пронизал уже всю толщу стены и открыл эспланаду крепости.

Здесь легко было подметить необычайное мужество теке. Видно было, как после каждого выстрела сотни рук вскидывали обратно землю на только что разбитую позицию; женщины не отставали от мужчин.

Узелкову так и хотелось вскрикнуть: «Браво, теке, браво!» А теке ложились в это время за обвалом стены в виде нивы, урожай которой принадлежал ангелу Израфилу. Как только замолкла батарея, бреши не существовало, она была заделана до верхнего уровня стены!

Теперь только пушечная культура столкнулась с беззаветным мужеством, стоившим рукоплесканий. Оба стана узнали наконец силу своих средств. После пробного испытания отряд перестал подозревать командующего в том, что он тянет осаду для усиления эффекта, и примирился с мыслью о необходимости ожидать окончания мины.

Мина сделалась вскоре центром общего внимания. Прогулка к ней из лагеря считалась обязательной для каждого, кто пренебрегал пальбою зембуреков. Минеры были героями дня. Стоило одному из них показаться на божий свет, как на него обрушивалась вереница вопросов:

– Быстро ли подвигаетесь вперед?

– По два фута в час, вашебродие…

Минеру было не до расспросов. Ему хотелось подышать свежим надземным воздухом, чтобы с облегченной грудью вновь нырнуть в непроглядную тьму.

– Как велико расстояние до крепостной стены?

– Капитан Маслов сказывают, что теперь попадем в самую точку.

– А разве была ошибочка?

– Не могу знать…

– На какое количество пороха готовите камеру?

– Капитан Маслов сказывают…

– Чем вы там дышите? У вас сломался вентилятор, а запасного не взяли?

– Не могу знать…

Полакомившись воздухом, минер быстро исчезал в беспросветной галерее, предоставляя любознательной публике разойтись или ожидать появления другого минера с тем же традиционным «не могу знать».

Наконец отрядный инженер донес командующему, что мина готова и что к ночи на 12 января он зарядит камеру по всем требованием пиротехники.

XXIII

В полночь на 12 января адъютанты командующего и ординарцы роздали диспозицию, определявшую общий план предстоявшего штурма.

«Завтра, – объявлял командующий, – имеет быть взят главный вал неприятельской крепости у юго-восточного угла ее…»

Побуждаемый осторожностью, внушенной твердостью духа, проявленной защитниками Голубого Холма, командующий не предполагал взять всю крепость в один прием и даже опасался, что колонны нерасчетливо ввяжутся в дело.

– Командующий требует останавливать натиск людей внутрь крепости, – добавляли адъютанты, раздавая диспозицию. – Натиск разрешается только при очевидности победы и бегстве неприятеля.

«Для штурма назначаются три колонны, – говорилось в диспозиции. – Первая, под командой полковника Куропаткина, овладеет обвалом, какой будет произведен взрывом Великокняжеской мины. Вторая, полковника Козелкова, овладеет артиллерийской брешью. Третья, подполковника Гайдарова, произведет демонстрацию у стены Баш-Дашаяк. Резервы останутся в моем распоряжении. Всей артиллерии действовать по крепости…»

Кто из участников штурма не бросает накануне его мысленный взгляд на прожитое? У кого нет там, далеко, сердца, которое застынет, а может быть, и навсегда замрет при вести о катастрофе? Канун штурма – это подведение итогов всему душевному и сердечному. Одни из участников предстоявшего боя подводили эти итоги прощальными, нервно набросанными строчками. Другие – теплым взглядом на медальоны и амулеты. Люди же с крепкими верованиями меняли белье и заботливо оправляли на шее тельные кресты.

Теке также чувствовали приближение решительной минуты. Накануне штурма они получили грандиозное предостережение: два беззаветной храбрости молодых офицера – мичман Мейер и поручик Остолопов – расширили пробную брешь в стене взрывом динамита и пироксилина. Поручение это они исполнили добросовестно до того, что напор образовавшегося газа подбросил Мейера на воздух.

С крепостных стен было видно необычайное в лагере движение. Через траншеи перебрасывались мостики, артиллерия выдвигалась на позиции, выставлялись целые склады патронов. Колонны уплотнялись, каждая имела по оркестру; митральезы служили им дополнением.

Всю эту ночь реяли над Голубым Холмом крылья ангела Израфила, спустившегося на землю из неведомых высот за сбором душ правоверных. Чувствуя его холодное веяние, правоверные обратились к людям Писания за амулетами, предохраняющими дух и тело от направленной против них вражды. Такими амулетами надежно служат рукописные суры Корана под названием «Дневной рассвет» и «Люди». Впрочем, наиболее верующие, не ограничиваясь двумя сурами, повесили себе на шеи целые Кораны миниатюрной печати. Ангел Израфил должен был это видеть и понимать.

Наступавшие события вызывали особые заботы Суфи и всех людей Писания.

– Ступайте во врата геенны и оставайтесь там навеки! – провозглашал, чуть только забрезжил дневной свет, Суфи, обратившись лицом к гяурам. – А геенна, какое это презренное местопребывание для гордых!

– В садах Эдема, – возвещал Адиль на другом участке стены, – куда будут введены пострадавшие за веру, текут реки, и правоверные найдут там все, чего пожелают. Принявшие смерть будут совершенно довольны, когда ангел Израфил, собирая свою ниву, скажет павшим колосьям: «Да будет с вами мир. В награду же за ваши дела вы войдете в рай!»

Юз-баши, есаулы и все подручные сардара обошли еще до рассвета подземелья и кибитки с призывом к оружию. Наступили минуты тяжелых испытаний.

– Правоверные! – напоминали люди Писания, обходя сгущавшиеся возле стены толпы защитников Голубого Холма. – Пророк сказал: кто обратит спину в день сражения, тот будет подвержен Божьему гневу. Его жилищем будет ад. Какое это страшное жилище! В огне Аль-Готама, ужаснейшей из всех частей ада, будут собраны все муки и мучители… со змеями в руках… и все ленивые и трусы испытают на себе власть Сатаны…

Четверовластие распорядилось, чтобы в случае нападения гяуров семейства Теке залегли в подземелья, но Улькан-хатун не подчинилась этому приказу. Даже курице приказано Аллахом защищать своих цыплят, а как же она не выступит на защиту женщин и детей Теке?

Гонцы прибывали к сардару ежеминутно. Все они подтверждали единогласно, что гяуры поспешно и явно передвигают людей и пушки с места на место и готовятся к решительному удару.

XXIV

Демонстративная колонна Гайдарова, выступив чуть свет против западной стены Баш-Дашаяк, привлекла к себе общее внимание гарнизона. Некоторое время сардар колебался, куда ему направить главные силы. Правда, мельничную калу уже разбивали на его глазах гранатами и даже как будто бросились к ней на штурм, но Тыкма и сам штурмовал в былое время хорасанские крепости.

«Нет, – решил он, – там врагу нечего делать. Он обрушится на восточную сторону, куда смотрят его пушки и куда идет его подземный проход».

Утвердившись в своей догадке, он направил к опасному месту избранные сотни под начальством Хазрет-Кули-хана. Свой же боевой значок – высокое древко с конским хвостом под молодой луной – он укрепил на высшей точке холма. Отсюда могли быть видны все подробности предстоящего боя.

В одно время с наступлением демонстративной колонны открыла огонь и брешь-батарея по тому месту стены, которое было изранено для пробы чугуном и пироксилином. Тридцать орудий направили в эту точку свои жерла. Снаряды их вылетали так быстро, что сталкивались на лету и вгоняли друг друга в стену.

Образовалась неистовая толчея.

Не прошло и получаса, как под беспощадным натиском бешеного чугуна блеснул сквозь всю толщу стены просвет, вызвавший у брешь-батарейных виртуозов усиленное старание. Следующая сотня снарядов обратила просвет в расселину, сверкнувшую зигзагом от гребня и до подошвы стены. Повалились целые глыбы. Открылись ворота, становившиеся с каждым залпом все шире и шире…

А там, за воротами, стояла живая сила, не желавшая сторониться перед пролетом разгоряченного металла. Там люди закрывали пролом своею грудью. Теке глубоко верили, что ком земли, брошенный в лицо гяуру, пролагал путь в вечно радостный дженнет. У кого не было лопаты, тот взбрасывал глыбы земли руками, и обвал бреши то повышался, то понижался, смотря по тому, кто брал верх – самоотвержение человека или пушечный снаряд. Трупы ложились вперемежку с пластами земли.

Увы, металл осиливал дух человека!

Суфи это ясно сознавал и, взывая к Аллаху на гребне стены, уже скорее усовещевал гяуров, нежели грозил им муками ада.

– О неверные! – провозглашал он дрожащим от волнения голосом. – Если вы перестанете сражаться первые, то это будет вам выгодно. Если вы воротитесь, мы тоже воротимся. Ваши хитрости ни к чему не послужат, ибо Бог с правоверными.

Суфи не знал, что в это время инженер, заведовавший минной галереей, читал уже приказ командующего: «Через полчаса по получении сего взорвать великокняжескую мину».

Момент взрыва наступил в 11 часов 20 минут утра и, не промедлив ни одного мгновения, проявился в стихийно-потрясающем величии. Ему предшествовало чувствительное колебание земли на всем пространстве Голубого Холма. То минная камера открывала выход газу, развернувшемуся в ней с чудовищной силой. Выход его был направлен под стену, у которой гарнизон ожидал внезапного появления гяуров. Стена вздрогнула и сначала как бы неохотно, но тотчас же со страшным напряжением взлетела на воздух.

Несколько тысяч пудов земли увлекли за собою в пространство до трехсот человек, только что потрясавших воздух воинственными кликами. Смерть застигла их между небом и землей. Многие из них разорвались в самом пространстве уже на части.

Не прошло и минуты, как все выброшенное на высоту ринулось обратно и образовало удобовосходимый конусообразный обвал. В осыпях его шевелились существа с не погасшей еще жизнью. Над ним нависла туча черного дыма.

Внезапность явления охватила ужасом всю массу защитников и все население Голубого Холма. Потрясающий грохот взрыва при громе восьмидесяти орудий был естественным напоминанием правоверному миру о призывной трубе последнего суда. Продолжавшееся сотрясение стен говорило о колебании всего мира, Тлевшие над полками мультуков и зембуреков фитили как будто боялись прикоснуться к пороховой мякоти. Пророк сказал: «Когда прозвучит труба, родственные связи разрушатся, все обезумеют и не подумают о других».

– Зерзеле! – воскликнул Суфи, взлетая к небу с Кораном в руках.

– Зерзеле! – разнеслось по всей крепости.

О, если бы это было только землетрясение. Но нет, вслед за взрывом из всех траншей встали ряды гяуров и бросились – одни к обвалу, образованному взрывом стены, а другие к артиллерийской бреши. Они шли при барабанном бое, в сопровождении грозной артиллерийской бури, которая заглушала по временам мощное неумолкаемое «ура».

Во главе левой колонны апшеронцы стремились отбить у врага свое знамя. При ней шел и граф Беркутов, он выделялся блестящей формой свитского офицера.

«Вот человек, которому хочется быть убитым, – думалось его товарищам, советовавшим ему надеть серое пальто. – Все человеку улыбается – и вдруг…»

И вдруг случилось то, что и предвидели товарищи графа. Тысячи мультуков и берданок глядели в лицо штурмовавшей колонны. Как только она выступила из траншеи, со стены брызнул на нее свинцовый град. Граф Беркутов пал первым.

Служа на общем сером фоне черным мундиром и серебряными украшениями хорошей мишенью, он привлек на себя внимание лучших стрелков. Пуля попала ему в сочленение ноги. Рядом с ним пал вчерашний герой мичман Мейер, которому пуля пронизала щеку, челюсть и ключицу. Роты начали редеть, а брешь продолжала оставаться недоступной. Пали тяжело раненными командиры батальонов апшеронского и ставропольского полков; апшеронцы изнемогали.

Артиллерийская брешь образовалась неудачно, с прямыми отвесами, так что взбежать на стены было очень затруднительно. Колонна не имела ни лестниц, ни иных штурмовых приспособлений. Между тем из-за обвала и со стен оспаривали каждый вершок земли.

– Надо умирать! – решили в колонне.

Колонна готовилась лечь поголовно, но резерв был уже за плечами. При этой поддержке инициатива боя возвратилась к апшеронцам. Честь стать первым во главе штурмовой колонны выпала на долю унтер-офицера Кривобородко. Вслед за ним рванулась и вся рота, а с нею и столь ненавистные Теке тыр-тыр. Благодаря последним потянулись беспрерывные струйки губительного свинца, и вскоре стены крепости начали покрываться рядами трупов.

Гяуры одолевали.

С затаенным дыханием и сердечным трепетом ожидала колонна Куропаткина минного взрыва. Не успела взлетевшая к небу смесь из земли и трупов рухнуть обратно, как нетерпеливые охотники и часть казаков бросились к намеченному обвалу. Увы, не выждав урочных секунд, многие из них нашли под массой обвала место вечного успокоения. Некоторых отрыли. Первым пал прапорщик закаспийского батальона Мориц, которому предстояло искупить свою растерянность в отражении вылазки 30 декабря.

Батареи на время замолкли. Нужно было разобраться. Осмотревшись, насколько возможно, в хаосе дыма, пыли и трупов, охотники, ширванцы и саперы взбежали на вершину обвала и отсюда уже двинулись по обе стороны гребня неудержимыми потоками. Путь им открывали митральезы.

С этого момента диспозиция штурма утратила всякое значение, так как между нападением и защитой не было уже ни преграды, ни промежутка. Гребни стен покрылись ковром алевших трупов. Уцелевшие остатки защитников, поражаемые губительным огнем, бросились со стен внутрь крепости в надежде принять бой перед своими семьями…

Следом за ними спустились и все три колонны, распространявшие по всему пространству Голубого Холма неумолимую смерть. Она проносилась вихрем от стены к стене, не различая ни возраста, ни пола. В фантастическом образе этой фурии сошлись и слились свирепые существа, утратившие естество человека, гром и огонь выстрелов, лязг оружия, вопли обезумевших женщин и детей и победные клики.

Победители ступали далее по крови и трупам. Адиль первым пренебрег муками Аль-Готама и бросился спасаться через северные проходы. Напрасно после того сардар рубил собственноручно бегущих. Охваченные ужасом теке обратились в бегство общей массой. Сардару осталось вложить окровавленный клынч в ножны и подать знак Мумыну снять и унести боевой значок.

Впрочем, не на радость обратились теке и в бегство. За стеной Сычмаз на обезумевшую толпу бросились драгуны и пехота. Битвы больше не было. Шла рубка, сеча, истребление…

Погоня длилась пятнадцать верст, на расстоянии которых легли тысячи трупов.

В час дня на Голубом Холме величаво красовался уже русский штандарт, гордо возвещавший полную победу над всей страной Теке. Знамя апшеронцев возвратилось обратно в родной батальон. Горные орудия также возвратились в свою семью. И только те сотни людей, к которым прикоснулись в этот день черные крылья ангела смерти, не присоединились к общему победному ликованию.

Встреча командующего со своими помощниками отличалась после боя особою сердечностью. Поздравляя с победой, Можайский решился на нескромный вопрос:

– Михаил Дмитриевич, я знаю, вы не любите ни понедельник, ни тринадцатое число. Почему же вы предпочли понедельник в таком серьезном деле, как штурм крепости?

– Вам для чего же это сведение?

– Для исторических записок.

– Тогда извольте записать: сегодня исполнилось ровно восемьдесят лет со времени знаменитого указа Павла Петровича, которым он повелевал донскому войску собраться в полки и, выступив в Индию, оную завоевать. Наполеон Первый очень рассчитывал на эту маленькую в интересах его любезность. Только внезапная смерть Павла остановила движение знаменитого Платова во главе его сорока полков. В память этого неудавшегося похода я устроил сегодня первый этапный пункт по направлению к Гиндукушу.

– А второй где?

– В Герате.

– И когда?

– При первой демонстрации Англии против России, при первом вторжении ее флота в Мраморное море. Так вы это и отметьте в своих записках в виде завета моего наследникам по оружию.

– Вы убеждены, что искренняя дружба между Россией и Англией невозможна?

– Она желательна, скажу более – она необходима для правильного хода исторических событий, но доказательства этому должны идти со стороны Англии, а не России. Верьте, что Англия будет не раз еще называть Россию и великим, и славным, и даже просвещенным государством, но эти взрывы нежности более чем опасны!

Не успели защитники Голубого Холма покинуть его стены, как в тылу лагеря выросла целая толпа грабителей. Явились курды и нухурцы. Цель их была одна – поживиться добром обессиленных недругов. В знак доброй приязни к русским они навязали себе на плечи белые полотенца и, вооружившись всевозможным дрекольем, ринулись в крепость. Там, однако, встретили их неприветливо – нагайками, прикладами и, наконец, угрозой стрелять в них как в мародеров.

Осторожность подсказывала командующему, что, несмотря на разгром и панику, неприятель может собраться с силами и устроить ночное нападение. Одновременная же оборона громадной крепостной площади и лагеря была не по силам утомленному отряду. Поэтому лагерь придвинули после штурма к стенам и образовали из него и крепости одно общее укрепление.

– Никак невозможно чай пить, очень припахивает, даже до тошноты, – доложил Кузьма, подавая Можайскому на месте нового расположения лагеря стакан какой-то микстуры.

– Как же ему не припахивать, – заметил Дорофей, – когда здешняя вода все одно что настойка на текинских трупах.

– Что ты болтаешь?

– Да извольте пройтись вдоль ручья и вы сами увидите, сколько навалено в него побитого народу.

Дорофей говорил правду. На дне Великокняжеского ручья и по его берегам виднелись трупы, предавшиеся уже гниению. Чай из такой воды не мог отличаться ароматом.

Впрочем, и без этой чудовищной настойки нервы Можайского приподнялись до болезненного напряжения. Для него было все так непривычно. Неустанная пальба, грохот барабанов, взрыв стены с разорванными на части жертвами и потрясающие клики ожесточившихся сторон привели его душевную сферу в хаотическое состояние. У него явилось естественное стремление разобраться в этом вихре кровавых впечатлений и отрешиться хотя бы на время от кошмара – огня, свинца и смерти.

Только дневник Ирины мог вызволить его из плена невольных представлений. И действительно, после нескольких страниц дневника, дышавших прелестью человечности и простоты, он почувствовал себя на свободе. Все эти бреши, обвалы, стоны, взрывы отступили от него и скрылись в неоглядной дали. Он очутился на Волге, в Гурьевке. Он в библиотеке старого князя. Оттуда из девичьей половины неслись звуки рояля…

XXV

Иллюзию эту разрушил раздавшийся неподалеку от кибитки внезапный окрик бранного воеводы.

– Оставить между ручьем и стеной всю площадь свободной! – гремел он на весь лагерь. – Согнать сюда семейства этих разбойников, оцепить их!.. И если что – в нагайки живо!

«А вдруг в этой толпе я увижу Ирину? – промелькнуло в возбужденном мозгу Можайского. – Холлидей не задумается поставить ее в самое тяжелое положение… Но нет, не может быть, чтобы она выдержала ужасы этого ада».

Ночь после штурма выдалась с пронзительной изморозью. Благодаря ей и минувшим картинам дня сновидения победителей отличались тревожным характером. К Можайскому вновь возвратились и подавленные рыдания, и стоны, и вообще проявления мировой скорби. Сквозь тяжелое забытье ему представлялась бесконечная процессия трупов, оживших для того только, чтобы дойти до могилы…

Христианская сторона творила тризну.

Мусульманский мир причитал перед грозным ликом Израфила. Слышался голос и того страшного ангела Малека, которого даже нельзя просить о конце мучений. Он неумолим.

Наступившее утро открыло взамен мучительных грез встревоженной души картину действительности, которая, однако, по своим ужасам ни в чем не уступала тяжелому кошмару.

Теке не предвидели, до каких страшных проявлений доходит боевой огонь современного оружия.

Рассчитывая защитить свои семейства грудью и клынчами, батыри доверчиво заслонили их собой, но – увы! – гяуры открыли все семь ворот геенны и брызнули из них адским огнем. Правоверные не устояли против него. Одним только слугам шайтана повелено судьбой прохлаждаться огнем, а не водой….

Выйдя с рассветом из своей кибитки, Можайский очутился на площади, покрытой толпой из пяти тысяч женщин и детей всех возрастов – от грудного ребенка до ветхой прародительницы. Толпа едва была прикрыта захваченным второпях рубищем. Он остолбенел перед этою картиной, редко, впрочем, повторяющейся даже в истории военных ужасов. В академиях он видел совсем другие виды батального содержания. Там обе стороны нападают и защищаются – на полотнах, испещренных сочными красками, героями совершенно опрятного характера. Одни колют других с видом людей, помогающих Творцу управлять вселенной, а другие умирают со взведенными к небу очами в виде благодарности за ниспосланную смерть. Каждый герой соблюдает внушительное приличие, и если он падает с лошади, то падает по всем требованиям берейторского воспитания.

Перед Можайским, напротив, извивалось чудовище, которое могло служить только грандиозной моделью для изображения неописуемого ужаса. Все в нем было переполнено страхом и отчаянием.

«Так нельзя!» – решил он, охватывая всю картину глазами сердца.

«Так нельзя, нет, так нельзя!» – твердил он, возвращаясь в свою кибитку.

«Милостивый государь Михаил Дмитриевич, – писал он с лихорадочной поспешностью. – Рядом с моей кибиткой извивается в судорогах голода, холода и страха толпа из нескольких тысяч женщин и детей. Неделю, а может, и более она будет оставаться в ваших руках с целью вызвать покорность побежденного врага. Нужно накормить и согреть это чудовище. Придите и взгляните на него. Все средства облегчить его страдания имеются у нас в избытке. Себя же отдаю на этот случай в полное ваше распоряжение».

Отправив записку, Можайский пошел бродить по становищу. Чудовище находилось в агонии. Мусульманин-победитель имеет право на жизнь побежденного, а гяуры разве добрее правоверного? Вот эта старуха, что делила между внучатами кусочек бараньего жира, несомненно, считала его последним обедом в земной жизни. Там девушки из боязни приглянуться победителям торопились испортить свои свежие щеки размазней из глины. Старые фурии выглядели благодаря истерзанной одежде и распущенным косам свирепее обыкновенного. Только кое-где полный несмышленыш тормошил выбежавшую за ним приятельницу-собачонку.

Обойдя вокруг становища, Можайский решился пройти через него по нескольким направлениям. Ему уступали дорогу скорее с равнодушием, нежели с ненавистью. Хорошо владея тюркским языком, он пытался вступать с толпой в объяснения, но от него отворачивались с коротким «не понимаем». На один только вопрос: «Не нужна ли помощь вашим раненым?» – сотни голосов воскликнули: «На что нам помощь, когда вы сегодня же отрубите всем нам головы?»

В это время, однако, врачи успели уже образовать по собственному побуждению на открытом воздухе, у крепостного рва, перевязочный пункт. Сюда направили раненых женщин и детей.

– У вас кто лечит, мужчины или женщины? – спросила Можайского одна из старых матрон, видимо, пользовавшаяся в своей среде большим почетом. – Нам королева инглези прислала свою женщину, которая делает чудеса.

– У вас есть женщина инглези? Она лечит? Где же она? – посыпались вопросы Можайскаго.

Живость и волнение его испугали матрону.

– Не знаю, ничего не знаю, я женщина бедная и простая, – ответила она, скрываясь в массе окружавших ее женщин.

Можайский шел дальше, не давая уже себе отчета, куда он идет и с какой целью.

«Ирина, неужели ты здесь?» Этот жгучий вопрос застилал перед ним, как пеленой, всю своеобразную картину только что утихнувшей военной грозы.

Выбравшись из становища, он отправился в крепость без всякого плана и намерения. Он наступал как-то без страха и трепета на уцелевшие от взрыва гранаты и натыкался на сломанные зарядные ящики. По главной дороге, проложенной вдоль всей крепости, были расставлены посты и орудия. До текинских трупов еще не дотрагивались и только более ужасные из них оттаскивали в сторону. Свои также не все были убраны, поэтому ряса отца Афанасия продолжала беспрерывно мелькать у носилок с убитыми и ранеными.

Вся эта картина павшей твердыни быстро пополнялась новыми явлениями. В подземельях оставались раненые и те из уцелевших защитников, которые, не найдя смерти, не успели бежать вовремя из крепости. Они ожидали ночи, чтобы под ее покровом проскользнуть мимо часовых. Но не каждому удавалось это бегство!

XXVI

По возвращении из крепости Можайский нашел у себя приказ по отряду: «Находя необходимым обеспечить продовольствием семейства, брошенные текинцами, учреждаю комиссию под председательством его превосходительства господина Можайского».

Приказ этот доставил Можайскому истинное наслаждение. Он не скрыл от ординарца, что переживаемая им минута была лучшей минутой пребывания в отряде.

– Но командующий приказал доложить вашему превосходительству, что он не даст вам ни одного казенного зерна, – дополнил ординарец. – Он предвидит, что хотя текинцы и разбиты, но впереди может оказаться непредвидимая надобность в запасах продовольствия.

– Доложите Михаилу Дмитриевичу, – поспешил объяснить Можайский, – что я берусь накормить всю толпу ее же хлебом. Я убежден, что все крепостные норки полны мукой, крупой и всяким добром.

Увлекшись симпатичным делом, он тотчас же принялся писать воззвание к текинским семействам. Перо его не раз упражнялось в восточном слоге.

«Ваши мужчины вздумали сопротивляться воле Белого царя, – выходило теперь из-под его пера, – поэтому он приказал своим генералам покорить вашу землю. Вы видите, к чему привело упорство: Тыкма-сардар и его помощники обратились в легкий пух и не постыдились оставить за своими спинами тысячи ваших отцов и сыновей убитыми. Война окончена, отныне вы не опасайтесь за вашу жизнь…»

Можайскому казалось, что никогда ничего лучшего он не написал в своей жизни и не напишет. В минуты его творчества к нему собрались не только члены комиссии, но и охотно предложившие свои услуги добровольцы: воинственный казначей, разжалованный в казаки майор, два драгуна, отец Афанасий…

– Господа, вот воззвание, которое я полагал бы объявить в среде текинских семейств! – заявил Можайский членам комиссии. – Прочтем его в разных местах, а потом пригласим толпу в крепость за припасами.

Предложенный план был одобрен. Организовав свои действия, комиссия вышла к толпе, которую и пригласила выслушать важное слово. Толпа женщин и подростков насторожила внимание. Воззвание прочли громко, отчетливо, но, увы, оно было встречено гробовым молчанием. Никогда у мусульман не было таких порядков, чтобы кормить и одевать побежденных.

– Не хочет ли русский сардар прежде накормить нас, а потом уже рубить головы? – послышался в толпе голос Улькан-хатун. – Скажите ему, что нам приятнее умереть голодными, нежели с жирным куском во рту.

Все добрые намерения комиссии разбивались о пассивное сопротивление ошеломленной толпы. К счастью, нашелся майор из иомудов. Он взял под руки двух встречных довольно-таки противных старух и повел их в крепость. Толпе казалось, что этот изменник-мусульманин повел старух на казнь. Однако спустя четверть часа они показались обратно на вершине обвала не только невредимыми, но и под тяжелой ношей всякого добра. Кроме того, солдаты по приказу майора вели за ними барана и несли вязанку топлива.

Не успевшая опомниться, не смея радоваться, толпа окружила старух плотной стеною и узнала, что гяуры обошлись без обиды и позволили брать все, что видит глаз человека. Старухи залопотали, как мельницы под сильным ветром:

– Мы опять пойдем в крепость, мы наберем там всего, чего захотим. Кто с нами?

Не прошло и часу, как между правоверными и гяурами водворилось соглашение на честных началах. Гяуры не обманывали. Было ясно, что они не намерены рубить головы и, возвращая побежденному неприятелю жизнь и хлеб, стараются только искупить свои грехи. Ведь у гяуров, по их словам, есть тоже дженнет, но только без гурий.

Несмотря на сильное утомление, Можайский видел в эту ночь хороший сон. Ему грезилось, что Ирина, войдя в его кибитку, присела к его изголовью и долго-долго смотрела на него своими ясными и добрыми глазами.

Раннее утро встретил он на гребне минного обвала. Отсюда открывалась панорама всей площади, только что взборожденной тремястами тысячами снарядов, пуль и ракет. Россыпь обвала продолжала свидетельствовать об ужасах взрыва. Под тяжестью ее глыб скрылось несколько сот мусульманских и немало христианских жизней. Трупы Суфи и Хазрет-Кули-хана венчали гребень обвала.

С намерением осмотреться Можайский присел на глиняный выступ, но, к своему ужасу, обманулся: под ним оказалась группа мертвецов, прикрытых слоем пыли. Тогда он перешел с обвала на стену, но и здесь ему представилась арабеска, пригодная для иллюстрации Дантова ада. Здесь трупы переплелись в чудовищных позах: голова одного лежала под туловищем другого, на этого навалился третий и, прислонившись к парапету, замер с оскаленными зубами. Далее виднелись истерзанные осколками пушечных снарядов трупы женщин и детей. Повсюду глаз наталкивался на лужи запекшейся крови. На стенах и внутри крепости пало в день штурма до шести тысяч человек! В последние дни осады теке не хоронили своих покойников.

Более отрадную картину представляло Можайскому урочище его «бабьей бригады», как он сам назвал свою импровизированную семью. Там шло беспрерывное движение и стоял неумолчный гул. Дети все еще плакали от холода, старухи же и молодые женщины молча и сосредоточенно ожидали разрешения пройти в крепость за хлебом и топливом. Появление его на обвале было знаком для часовых разомкнуться и пропустить людской поток к разоренному пепелищу.

Вскоре к нему присоединились и сотрудники. Странная это была комиссия. Суровый с виду рубака не гнушался помочь грязной старухе втащить на обвал ее ношу из тулупа, котелка с застывшим салом и всякой хурды-мурды, необходимой человеку для питания и пригрева. Явились и добровольцы-солдатики, помогавшие управляться с детьми и тяжелыми ношами. Иной из них при встрече с убогой фурией навязывал ей горшок с маслом, которым только что сам попользовался в первой встречной кибитке. Муравейник тащил к себе верхи кибиток, вязанки дров, платье, мешки с мукой и вороха войлочных изделий. За матерями шли дети, подбирая все, что тем было не под силу нести. Масса эта торопилась, бежала, падала, но в среде ее опасение за жизнь исчезло.

От восхода и до заката солнца Можайский не сходил с обвала. Популярность его быстро возрастала и доставила ему почетное звание якши-аги. К нему начали являться с просьбами и жалобами. Жаловались больше молодые женщины на то, что сербазы ловеласничают. Наконец прибежала с рыданием и в крайнем перепуге девушка, заявившая, что у нее отрезали косу с заветными червонцами.

– Ваше превосходительство, вы требуйте роту, иначе мы осрамимся! – заявил жандармский офицер. – Я располагаю всего несколькими жандармами, между тем разнузданность солдат растет ежеминутно. Взгляните, между кибитками бродят одиночки с шашками наголо и в подпитии… а это, помяните мое слово, поведет к дерзкому нарушению дисциплины.

Можайский тотчас же послал к коменданту записку с просьбой прислать ему охрану. Нужно было оцепить ту часть крепостной площади, где женщины добывали себе продовольствие.

Охрана явилась в виде взвода под командой поручика Узелкова, который оказался недурным распорядителем. В полчаса он отбросил всех одиночек в дальние углы крепости, что очень ободрило «бабью бригаду». Проведав об этой охране, старухи явились к якши-аге, чтобы благосклонно потрепать его по плечу и предложить ему уже от себя свежеиспеченную лепешку с творогом. Улькан-хатун удостоила его погладить по щеке и даже назвала его своим сыном.

– Сын мой, – сказала она, – если бы ты был правоверным, я желала бы увидеть тебя в дженнете посреди красивейших гурий.

По наступлении сумерек сообщение с крепостью прекращалось, и Можайский мог свободно предаваться размышлениям о прожитом дне. Много испытано им и тяжелых, и отрадных минут; не отрадно ли видеть это чудовище пригретым и успокоенным?

Оставаясь весь день на обвале, он проголодался и с удовольствием присоединился бы к тарелке рисового плова. Решившись с этою целью пробраться к приятельнице, не побрезгавшей гяура назвать своим сыном, он выдержал по дороге к ее кибитке целый натиск любезностей. Ему подносили из вежливости на платке или на листе бумаги чуреки, конину, творог.

– Аман гельдингиз, аман бол, аман якши-ага! – приветствовала его «бригада».

Но вот и кибитка ханум.

– Примут ли русского гостя?

На этот вопрос из кибитки приподняли полог, и одна из женщин приветливо протянула ему руку. Другая же, напротив, быстро отвернулась от гостя в противоположную сторону.

– Сегодня я ничего не ел, – сказал он ханум, – и был бы вам благодарен за кусок чурека и ложку шурпы.

– Когда я буду на свободе, приходи и скажи: ханум, позволь съесть твою любимую лошадь. Поверь, я не поскуплюсь для тебя целым табуном. Теперь же ты получишь только чурек, кусок верблюжьего сыра и вяленую дыню. Я пойду распорядиться, а ты, сын мой, не говори с моей дочерью, она немая.

Ханум вышла из кибитки распорядиться угощением гостя. К ее услугам было целое урочище преданных ей женщин.

– Борис Сергеевич! – выговорила внезапно немая, выступая из темной половины кибитки.

– Боже, кого я слышу! Ирина!..

– Помогите мне, я растерялась, – прошептала она. – По тяжелой случайности я очутилась в крепости и теперь не знаю… не следует ли мне открыться перед нашими властями?

Испуг и радость охватили Можайскаго, но что можно сделать или сказать при такой обстановке?

– Приходите завтра ранним утром на обвал…

Больше он ничего не успел выговорить. Вошла ханум.

Она сама подала ему и шурпу, и плов, и вяленую дыню. Можайский обещал съесть все, что ему дадут. Ханум принялась услуживать гостю, чего она не сделала бы даже для сардара. Впрочем, и немая дочь не отказалась помогать ей.

XXVII

Возвращаясь к себе, Можайский встретился у Великокняжеского ручья с кружком Красного Креста.

Графине Пр-ной прыжок через ручей был не под силу, но это затруднение разрешил солдатик, несший на себе ворох ковров.

– Погодите, сестрица, я вам мост устрою, – выступил он с услугой и свалил всю ношу в ручей. – Пусть их, надоели! – продолжал он, уминая в грязь ценный бархат. – Все равно подлец Иованеска не даст больше одной бутылки.

Заработав пятками во время осады сотню рублей, Иованеска открыл теперь духан, в котором свободно разменивал свертки ковров и узлы с серебром на рюмки и стаканы алкоголя. Только за верблюда, нагруженного разным добром, он платил монету с прибавкой бутылки кахетинского хереса.

– Командующий приказал снять часовых и не препятствовать семействам текинцев пробираться в степь, – сообщил Можайскому кто-то из встретившегося общества.

– А персидскому агенту разрешено отобрать рабынь-персиянок и отправить их на родину.

Известия эти всполошили весь душевный мир Бориса Сергеевича. Что предпринять Ирине? Бежать? Явиться в лагерь?

Под предлогом усталости он повернул к себе, не обращая внимания на новые для него картины лагерного обихода после разгрома крепости. Здесь казак шил дратвой из ценного ковра переметные сумы; там фейерверкер чистил пушку половиной ценного бархатного халата. Ради смазки сапог апшеронец влез в бочонок с маслом.

Кузьма вздел серебряные браслеты с бирюзой. «По-санпитербурски», – заметил Дорофей. Впрочем, и у Дорофея очутилась в торбе женская шелковая рубашка.

Вещи утратили свою ценность. Домовитые приобретали связки серебряных женских уборов – узлами, на глазомер, по дикой оценке.

Приказав никого не впускать к себе, Можайский присел писать записку.

«Милостивая государыня…» – начал он на одном листе.

«Высокоуважаемая! – писал он на другом. – Сердечно…»

Наконец он нашел подходящее выражение.

«Дорогая Ирина! Сегодня разрешат текинским женщинам уходить из лагеря в степь. В песках ожидают их отцы, мужья, братья. Кроме того, персидскому агенту позволено выбрать рабынь-персиянок для пересылки на родину. Вам доступно скрыться обоими путями. Предпочтите первый, не поможет ли вам ханум? При ее помощи переход в Персию доступен в одни сутки. Да спасет вас Господь!»

Не успел Можайский запрятать записку в дневник Ирины, как в кибитку вторгнулся Узелков.

– Спасаюсь от трупного запаха, – объяснил он причину своего появления, – там у нас в крепости разит до того, что пища не идет в горло.

От усталости разговор не клеился. Выпив наскоро чаю, дядя и племянник решили лечь спать.

– Жандарм чуть не застрелил мародера, – передавал Яков Лаврентьевич, укладываясь на ворох соломы. – Завтра последний день дозволенного грабежа, и слава богу, а то люди выбились из повиновения.

Можайский уклонился в другую сторону:

– Интересно, были ли во время осады англичане в крепости или нет? Сведение это очень важно для моих исторических записок.

– Какие тут англичане! Взгляни завтра на склад текинского оружия и ты увидишь позор, а не шашки! Когда их показали командующему, он нашелся только сказать: «Какая мерзость!»

– Спи, неугомонный.

Неугомонный заснул. Что касается самого Можайского, то он всю ночь не смыкал глаз и первые утренние проблески встретил с большим нетерпением. Выбравшись на воздух, он пошел вдоль Великокняжеского ручья.

Ни лагерь, ни «бабья бригада» не успели еще войти в дневную колею, и только в одном углу крепости шла усиленная деятельность. Там жгли трупы. По недостатку горючего материала процесс этот оказался очень медленным, между тем следовало торопиться с уборкой мертвых тел, иначе тифозная гроза была неминуема.

Оставив аутодафе, Можайский отправился к обвалу на свою позицию, где его появление было сигналом для подъема «бригады». Непрерывная линия женщин и детей вновь потянулась в крепость, но уже не за добычей пищи и платья, а чтобы поголосить и поплакать в память покойников. С гребня стены открывалась картина, возбуждавшая дрожь и в загрубелом сердце. Здесь долго и молча крепились старухи, но стоило одной из них удариться в причитания, как вся толпа принималась надрываться в жалобах и рыданиях.

Надрывалась на этот раз и ханум, стоя на обвале лицом к крепостному кладбищу.

– У меня был любимый муж Нур-Берды-хан. Его Аллах призвал к себе в слуги. Была у меня нежно любимая внучка… цвет моего сердца и аромат моей души, но ангел Израфил поднял ее на свои черные крылья. Были у меня стада и земли, но какая теперь в них прелесть?

За плечами ханум стояла ее немая дочь, успевшая обменяться с Можайским едва заметным взглядом. Он попросил ее пройти к одной из ниш в крепостной стене, где, по-видимому, можно было избежать свидетелей. Здесь действительно никто не помешал ему передать этой загадочной текинке письмо и сверток персидских червонцев. Один только несносный Узелков едва-едва не обнаружил тайну своего дяди.

– Дядя, я опоздал по твоей же вине! – упрекал он, взбегая на обвал. – Кузьма меня не разбудил, взвода нет, я бегом…

И он пустился бегом в крепость.

Немая дочь ханум выждала минуту, когда могла без опасения обменяться несколькими словами с Можайским.

– Я ничего не сделала противного долгу человечества, – говорила она на всякий случай по-английски, – и могла бы даже открыться нашим властям, но во избежание глупых догадок я предпочитаю бежать…

– Ирина, если вы счастливо избегнете опасности…

– При помощи ханум это возможно.

– Помните, что вы мне дороги.

– И вы…

– Прощайте, на нас смотрят.

– До свидания… на рейде в Энзели… мой добрый, мой хороший.

Еще минута – и Узелков увидел бы, какими взглядами они попрощались, радостными, полными надежды.

– Взвод на месте и все благополучно, – рапортовал он дяде. – Сегодня оканчиваются «вольготные трое суток», и дисциплина войдет в свои права. Ах, дядя, обрати, пожалуйста, внимание на эту принцессу разбойничьего гнезда. Как она изящна и стройна даже в этом глупом буренджеке. Лицо мне не удалось видеть, но, разумеется, она скуластая, с прорезанными осокой глазами, да?

– Не знаю, не видел, да и какое мне дело? Не хочешь ли проводить меня к коменданту?

Временный комендант Верещагин принужден был закрыть глаза на трое суток и не видеть ничего, что творилось в печальные дни накипевшей злобы.

– Как комендант вы, конечно, знаете все достойное внимания в Геок-Тепе? – спросил, встретившись с ним, Можайский. – Объясните мне, из чего вышло у нас такое долгое сидение?

– Самого замечательного нет больше в крепости.

– Вы говорите о текинцах?

– Об их геройском духе! Он отлетел и, разумеется, навсегда. Взгляните на склад дреколья, образовавшийся у моей кибитки, под названием «склада отобранного у неприятеля оружия». В этом хламе вы увидите алебарды блаженной памяти опричников и крючки, которыми ловят баранов за ноги. Дух, один только дух неприятеля, привел нас к историческому сидению, а вовсе не его средства обороны и нападения…

Можайский нашел свою «бригаду» в большом волнении. Персидский агент, отбирая для отправки на родину персиянок, руководился не происхождением их, а одной красотой, поэтому женщины и девушки Теке, не желая попасть в гаремы шиитов, подняли вопли и бросились под защиту якши-аги.

Можайский нашел Зульфагар-хана возле кибитки ханум, которая вела с ним ожесточенный спор. Он требовал выдачи ему немой девушки, выкраденной, по его словам, из Хорасана.

– Я вцеплюсь в тебя зубами, – кричала ханум, – если ты вздумаешь взять мою дочь в гарем проклятого шиита! Взгляни на эту руку, видишь мои ногти? Хочешь ты предстать на суд Аллаха слепым? Изволь! Якши-ага! – завопила она, увидев Можайского. – Белый царь пощадил нашу жизнь! Для чего? Для того разве, чтобы подарить наших дочерей на утеху шиитам? Ага, скажи ему, что она моя дочь!

Ожесточению ханум не было пределов. Она принялась рвать на себе рубашку, царапать грудь и хвататься за нож.

– Успокойтесь, успокойтесь! Вашу дочь никто не посмеет взять, – объявил Можайский. – Россия завоевала Теке не для того, чтобы наполнить гаремы ваших ильхани красивыми девушками, – обратился он к Зульфагар-хану. – Здесь все скажут, что девушка, которую вы требуете, принадлежит к семейству теке. Если же вы будете настаивать на противном, то мы освидетельствуем весь ваш караван и посмотрим, действительно ли вы выбрали одних дочерей Ирана?

– Мне казалось, что она из нашего Курдистана, – оправдывался Зульфагар-хан, – но я готов отказаться и прошу вас только не верить, что дочерям суннитов неприятно делаться женами шиитов. Я уступаю, я отказываюсь!

Ханум успокоилась и просветлела…

XXVIII

О происшедшей размолвке с Зульфагар-ханом как с лицом, принадлежавшим к дипломатии, Можайский счел долгом приличия передать командующему войсками. Михаила Дмитриевича он нашел на площадке Красного Креста верхом и в видимом расположении пококетничать с окружавшим его миром. В последние дни. окуриваемый фимиамом из всех стран и сфер, он чувствовал себя на положении излюбленного кумира.

«Одна сестра Стрякова ведет себя с истинным достоинством, – подумал Можайский, окинув взглядом площадку Красного Креста. – Она разбирается в окровавленных бинтах, забывая, что возле нее гарцует герой. Все же прочие – и отрядный немец, и бранный воевода – благоговейно пожирают его особу. И он это видит, понимает!»

– Ваше превосходительство, – выступил Можайский с докладом в строгом стиле, – я имел объяснение с Зульфагар-ханом. Он выбирает из пленных семейств всех красивых девушек, несомненных текинок, и под предлогом их иранского происхождения отправляет в Персию. Такое безобразие…

– А вы, ваше превосходительство, полагаете, что это безобразие? – прервал его Михаил Дмитриевич не без легкого сарказма.

– Совершеннейшее безобразие! Россия освобождает рабов всюду, где она их находит. Эту миссию она выполнила в Туркестане, Фергане, Бухаре и Хиве, и, разумеется, не она будет закабалять в рабство детей свободного Теке.

– Да вы знаете ли, неисправимейший из гуманистов, что, препятствуя этому господину выкрасть у нас толпу красивых, на его взгляд, дикарок, вы лишаете их лучшей доли на земле? В гаремах старых ильхани они будут грызть жаренные в бараньем масле фисташки, размазывать суриком щеки и валяться по целым суткам на шелковых мутаках. Это ли не блаженство?

– Но они сопротивляются, они не хотят идти в гаремы шиитов.

– Вы думаете? Успокойтесь! Попасть в гарем – это мечта каждой дикарки. Наши черкешенки не чета текинским девам, а и те…

Людское кольцо, благоговейно окружавшее победителя, готово было ему аплодировать.

– В таком случае прошу назначить председателем комиссии по продовольствию текинских семейств лицо, более меня сообразительное.

Можайский сухо откланялся и повернул к своей кибитке. Вышла – и на виду всех – серьезная размолвка.

По возвращении к себе Борис Сергеевич написал формальный отказ от председательства. Запечатывая, однако, свое письмо, он внезапно озарился вопросом: как же отразится его поступок на судьбе Ирины? И вот после краткого раздумья он отложил письмо в сторону. В это время к нему явился ординарец командующего.

– Командующий приказал узнать, что предпринято вашим превосходительством, кроме красивых фраз, для продовольствия текинских семейств? – спросил он выдержанно официальным тоном.

– «Красивые фразы» вам принадлежат, господин ротмистр?

– Я передаю подлинные слова командующего.

– Потрудитесь пройти со мной по занятому семействами Теке пристанищу и доложить командующему только то, что сами увидите.

При первом же взгляде на лагерь «бабьей бригады» не оставалось никакого сомнения, что недавнее чудовище, обратившееся в людскую толпу, было теперь пригрето и насыщено. Везде виднелись одеяла, войлоки и чувалы с запасами. Нашлись и дойные козы. Горели костры.

– Ваше превосходительство! – выкрикнул с задорным апломбом бранный воевода, встретившись с Можайским. – Ваша «бригада» обожралась!

– Не вашим ли добром, полковник?

Воевода не унялся:

– Повторяю: обожралась. Между детьми открылась дизентерия… А это вы знаете, чем грозит отряду?

– Не поговорить ли нам о чем другом? Не слышали ли вы, полковник, будто сегодня кто-то отправил отсюда в казенном транспорте массу набарантованных ковров? Не слышали?

– Что за вопрос?

– Я хотел предупредить, что если мои агенты найдут набарантованные ковры в казенных фургонах, то выбросят их на дорогу.

Воеводе это известие не понравилось:

– С вами нельзя и говорить по-приятельски. Бедный офицер отправит какой-нибудь ковришко…

Воевода пришпорил коня.

Вероятно, доклад ординарца утешил командующего. Он не замедлил прийти в кибитку Можайского. На столе лежало письмо на его имя.

– Борис Сергеевич, можно разорвать, не читая? – спросил он, показывая на письмо. – Я уверен, что там нет ничего для. меня приятного.

– Если угодно…

– Я говорил с массой, ловившей каждое мое слово, а не с вами, – объяснил он, разрывая письмо. – Вы скажете, что я популярничаю и притом в дурном тоне. Да, вы правы, но мне нужна популярность, хотя бы и дурного тона. Я не брезгаю ею даже в сношениях с идиотами и не препятствую уродовать себя хотя бы на спичечных коробках. Какой смысл в подобной популярности? Об этом мы поговорим после, на свободе, где-нибудь в Гурьевке или в моем Спасском. Теперь же вот вопрос… – Михаил Дмитриевич дружески обнял Можайского. – На сколько времени обеспечен мой отряд продовольствием?

– На полгода.

– Сколько у меня снарядов?

– По приблизительному счету, до восьми тысяч артиллерийских и до десяти миллионов патронов.

– Остальную часть Теке я займу без выстрела. Сегодня будет занят Асхабад, а больше и занимать нечего. Можно пойти на Мерв, куда скрылся Тыкма-сардар и все уцелевшие люди белой кости, но я сообщу вам под величайшим секретом, что меня гложет тот самый бес, который сидит в каждом среднеазиатском генерале. Мне хочется пройти хотя бы только по умозрительной линии к Герату. В северо-восточном уголке Персии я наметил местечко Люфтабад. Хорошо бы там отдохнуть…

– Одному или со свитой?

– С маленькой свитой. Я возьму не более пятисот человек и несколько орудий. Но, пожалуйста, это пока исторический секрет, и если о нем узнает ваша подушка, сожгите ее. Вот я не вижу у вас награбленных собак и ковров, это меня очень радует.

– Михаил Дмитриевич, я готовлюсь к крупному скандалу! Наш бранный воевода повез в казенном транспорте скупленные им по дешевой цене ковры, паласы, дорожки…

– Нельзя ли их секвестровать?

– Секвестровать не могу, но я приказал попутному контролеру выбросить всю эту хурду-мурду на дорогу. Таково мое право.

– Прекрасное право! Если хотите, я буду благодарить ваших альгвазилов в приказе по отряду. Мне претила эта картина скупки награбленного хлама. Что прилично Иованеске, то непристойно людям с таким положением, как наш бранный воевода.

– Для чего же вы держите его при отряде?

– Держу его как человека, необходимого мне для успеха дела. До свидания, мой дорогой. Если услышите, что из отряда исчез командующий, то знайте, что я… на отдыхе в Люфтабаде.

XXIX

Был лунный вечер. Можайскому не спалось, у него ночевал Яков Лаврентьевич. Они сумерничали, зная, что цепь часовых вокруг «бабьего» выгона снята и что семействам Теке открыт свободный путь в пески.

Чуть стемнело, как началось бегство женщин и детей. Пользуясь свободой, многие из них, как бы передвигаясь на более чистое место, уходили за черту лагерной стоянки и скрывались за стенами крепости. К полуночи движение сделалось более откровенным. Вскоре группы женщин и детей потянулись с мешками и скарбом на плечах вдаль, на север, в пески…

«Счастливой дороги!» – выговорил про себя Борис Сергеевич.

– Можно подумать, дядя, что в среде беглянок уходит любимое тобой существо, – заметил Яков Лаврентьевич.

– Милый, ты говоришь несообразности.

– Ты так чувствительно прощаешься с ними.

– Расскажи мне лучше новости сегодняшнего дня.

Узелков был всегда богат новостями.

– Слышал я, – сообщал он дяде, – что бранный воевода поднимал сегодня курс кредитного рубля. Армяне начали давать только по два крана за рубль, но после нескольких нагаек воеводы курс повысился, и Иованеска дает теперь уже по четыре крана.

Этот своеобразный способ поднятия курса прошел мимо внимания Можайского.

– В крепости нашли канцелярию сардара и интересные протоколы его военного совета, – продолжал сообщать Узелков. – «Инглези поступили с нами нехорошо, – написано в одном протоколе, – вместо пушек они прислали женщину». Тут что-нибудь есть иносказательное, дядя?

– Несомненно, иносказательное! А то как же? – подтвердил Борис Сергеевич, отрываясь от картины бегства текинских семейств. – В некоторых мусульманских наречиях женщина и обманутая надежда – синонимы. Спокойной ночи, мой милый!

– Спокойной ночи, дядя!

Узелков прокашлял всю ночь с таким подозрительным хрипом, что у Можайского запала мысль, в порядке ли у него легкие. Утром он заметил на соломе кровавую окраску.

– У меня болит голова, – заявил Можайский за утренним чаем, – и перед глазами мерещатся трупы, поэтому я хочу посоветоваться с доктором. Кузьма, попроси ко мне на минуточку доктора Щербака.

Этот не замедлил прийти.

– Обо мне успеем поговорить, – обратился к нему Можайский, – но прежде, доктор, обратите внимание на этого милого юношу…

– Не нужно, не нужно! – воспротивился Узелков. – Я здоров, а если я кашляю, то это вовсе не доказательство…

– Обратите внимание на это кровавое пятно.

– Прескверное пятно, – решил доктор, пересмотрев пучок окрашенной соломы, – да вы, поручик, не контужены ли?

– Ему стыдно признаться, что он контужен не вполне благородным снарядом – комом глины в грудь.

– Хуже такой контузии я ничего не знаю. Разрешите диагноз.

Узелкову оставалось повиноваться.

– Скажу я по праву доктора: война окончена, а лавры все уже распределены, и поэтому вам, поручик, необходимо немедленно оставить эту безбожную страну. Пока вам достаточно Крыма, но если вы останетесь здесь хотя бы на месяц, медицина предпишет вам поездку на юг Франции, а еще через месяц – на Мадейру, и притом с лишением права выкрикивать «рота, пли!».

– Да разве у меня чахотка?

– Основательное начало, основательное!

– Какая гадость!

– Да-с, гадость. О себе вам угодно полюбопытствовать? – спросил доктор Можайского. – Там, где вы работаете, заразный запах.

– Говоря откровенно, голова начинает разбаливаться до непонимания простых вещей, и перед глазами проходят по временам вереницы трупов.

– Разрешите диагноз.

Диагноз был тоже неутешительный.

– Ваше превосходительство! – воскликнул доктор. – Пора вам сократить пребывание возле этого страшного кладбища. Сегодня уже свалился в тифе ваш сотрудник, жандармский офицер, а завтра и вы ляжете рядом с ним, если только не уйдете из Геок-Тепе. Сейчас я подаю рапорт о том, что крепость представляет собою сплошной очаг тифозной заразы и что лагерь необходимо перевести вверх по течению воды.

– Решено, кажется, сровнять крепость с землею, вспахать ее и засеять?

– Красивое приказание – и только. Когда-то еще зазеленеет эта нива, а тиф не ждет. Бегу, до свидания!

Семейное становище редело с необыкновенной быстротой. Женщины, не торопившиеся бежать в пески, повеселели, и даже некоторые из них впали в грех кокетства. Они смыли с лица глиняную растушовку и, приведя в порядок свои богатые косы, украсились всем, что только уберегли от трехдневного погрома. На них появились шелковые буренджеки, браслеты с сердоликами на ногах, массивные пояса с лопастями в виде сердец и налобники с массой цепочек. Им хотелось поразить гяуров, прибывших из страны вечных морозов.

Видели ли они у себя дома такие тяжелые обручи на шеях или серьги, для которых нужны очень крепкие уши?

Видели ли они расшитые туфли и шаровары красного персидского канауса? Да, было время, когда аломаны приносили людям много добра. В ожидании возвращения мужей и братьев группы их жен и сестер свободно прохаживались теперь перед кибитками гяуров и откровенно критиковали своих недавних страшных врагов.

Так выбивалась жизнь из-под смертного гнета.

Прежде нежели закрыть продовольственную комиссию, Можайский отправился к ханум, так победоносно отстоявшей свою немую дочь. Но ее юламейка была пуста.

– Где ханум? – спросил он у соседей, собиравших свой скарб для откочевки.

– Убежала.

– А ее дочь?

– Тоже убежала, и мы сейчас убежим. Прощай, якши-ага. Ты много сделал хорошего, но как жаль, что ты не мусульманин! Прощай, прощай!

XXIX

Пятнадцать верст гналась после падение Голубого Холма кавалерия князя Эристова за обезумевшей толпою. Не страх перед смертью гнал толпу, нет, что такое смерть! Теке бежали перед грозой и ужасами Малека, вознесшего врага на своих крыльях. Враг ринулся тогда к Голубому Холму, имея в руках громовую тучу, потрясшую всю страну. При этом девятнадцать стражей ада бросились на слуг пророка, а во власти этой стражи – сакар, которым можно жечь и металл, и глину так же легко, как и пушинку козла.

Да, гяуры подняли тогда все свои змеиные бичи и мчались, несомненно, верхом на дивах. Перед такой неотразимо губительной силой приятнее падать и умирать, нежели озираться и вступать в губительный бой. Легко было потом говорить, что теке бежали перед обыкновенными сербазами, но ведь известно, что гяуры выпускают во время войны страшных Яджуджей и Маджуджей, а по окончании войны прячут их вновь за железную перегородку…

Уже пали две тысячи человек, когда наконец «рука бойцов колоть устала» и горнист князя Эристова протрубил отбой. Уцелевшие защитники Голубого Холма почувствовали себя, однако, в безопасности, только достигнув могилы аулиэ Джалута. Увы! Еще так недавно собирался вокруг нее весь текинский народ с радужными надеждами. Сколько принесли тогда бараньих лопаток и рогов на могилу! Сколько разноцветных лоскутков навесили на древко, поставленное в изголовье святого. Но правду говорят, святые последних веков далеко не могут сравняться с Ирег-ата и Сари-эр, которые дали жизнь текинскому народу и со времени сотворения теке покоятся на Мангышлаке. Пусть они это знают.

Доброконные явились первыми у могилы аулиэ, хотя и пешему стоило только произнести: «Аллахи, валлахи!» – как всадник уступал ему круп своей лошади. Мало-помалу урочище возле аулиэ покрылось обессиленными конями и всадниками.

Первая ночь прошла в гнетущей тишине. Каждый переживал свои личные ощущения и боялся растравить рану своего ближнего. Не было ни огня, ни пищи, ни слов. Одно только восклицание и исходило из правоверных уст, запекшихся от жажды и истомы: «Аллах акбар!» Вообще же люди были так истомлены, так исстрадались, что забывали даже поднимать при этом восклицании, как то требуют просвещенные истолкователи Корана, руки к ушам.

Наутро Тыкма-сардар объявил народное совещание. Все, достигшие могилы аулиэ – и старый и малый, и раненые, и обессиленные, – собрались в общий круг. Первые мысли и вопросы были о друзьях и защитниках Голубого Холма.

– Где Суфи?

На этот вопрос правоверные подняли глаза к небу.

– Инглези жив или убит?

Здесь правоверные опустили глаза долу, точно хотели убедиться, что шайтан не упустил свою жертву.

– Я здесь, перед вами, – повел речь сардар к народному кругу, – но если вы считаете меня трусом, то я надену веревку на шею и отправлюсь на смерть к гёз-канлы.

– Нет, нет! – послышались со всех сторон восклицания. – Вы, сардар, исполнили свой долг как следует храброму теке. Аллах назначил каждому человеку его судьбу. Мы слепо верим в Его предопределение, мы не шииты.

– Кого же народ считает виновником своего бедствия?

Послышались разные ответы. Некоторые осуждали мервцев, оставивших при первой неудаче Голубой Холм без своей поддержки. Большинство же проклятий пало на голову инглези.

– У инглези, – решил народный круг, – ложь на языке всегда готова, как у младенца соска во рту с козьим молоком.

Выслушав оправдания, сардар вызвал людей, бывавших в тех мусульманских странах, которые по гневу Аллаха подпали под власть неверных. Такие люди явились из Туркестана, Самарканда, Ферганы, с Эмбы и с низовьев Амударьи.

Пошли расспросы.

– Как поступают русские с землями правоверных, подпавших под их власть по воле Аллаха?

– Гяуры отдают их обратно покоренному народу, и только берут херадж и танап с урожая и зякет с торговли, – отвечали туркестанцы.

– И притом меньше, чем берет эмир, – прибавили бухарцы.

– Как они поступают с нашими женщинами?

– Они не обращают на наших женщин никакого внимания, все равно как мы не даем цены отрезкам наших ногтей.

О рабстве мужчин не было вопросов. Теке знали, что христианский пророк Иисус, сын Марии, запретил рабство.

Впечатление получилось благоприятное. Тыкма-сардару предстоял вопрос: бежать ли ему в Мерв или положить клынч у ног русского сардара? Круг разошелся, не приняв на этот раз никакого решения.

Но вот появилась в песках и ханум.

– Через три дня после того, как гёз-канлы взошел на Голубой Холм, прекратились его обиды, – поведала она собравшемуся вокруг нее народу. – Потом гяуры повесили даже своего сербаза за то, что он, напившись араку, зарубил текинца. Раненых лечат. Над женщинами был начальник якши-ага, в котором и сам Аллах не признал бы гяура.

Сообщения ее подтвердили вскоре сотни женщин, пробравшихся в пески так же свободно, как будто они перешли из аула отца в аул мужа. В войнах с Ираном таких порядков не бывало. Тогда победитель старался истребить все корни побежденного. На базарах Хорасана ильхани уступали тогда пленных теке – при удачном, разумеется, набеге – по два червонца за голову.

Мягкость гяуров поражала изнемогшие сердца. Заметив, что усталая толпа, разбитая физически и нравственно, готова склониться перед неотразимым ударом судьбы, сардар поставил крутой вопрос:

– Продолжать ли войну?

– Чем мы будем воевать? – послышались суждения в отдельных группах. – Инглези обманули. Где их слоны, которые должны были отрывать головы врагам? У нас нет ни пушек, ни пороха, клынчи наши притупились. Все сильные руки лежат в могилах.

Не успел, впрочем, народ поразмыслить над своим положением, как со стороны Голубого Холма показался гонец с восклицанием:

– Хабар, хабар!

При этом он потрясал в воздухе бумагой – посланием гёз-канлы, призывавшим текинский народ к покорности. Чтение бумаги поручили Адилю, предпочевшему участь беглеца участи благочестивого Суфи. Народ сдвинулся вокруг него вплотную и внимал ему, как внимал бы голосу, призывавшему к неведомой жизни.

– «Объявляю текинскому народу! – возвещал гёз-канлы. – Войска великого моего государя уничтожили крепость Геок-Тепе, которую вы почитали неприступной. Она никогда не будет больше служить вашим гнездом и вашей защитой. С ее падением всей стране Ахала остается предаться милосердию моего повелителя. Так и поступите. Он, милостивый, пощадит вашу жизнь и ваше достояние. Приходите в Асхабад узнать вашу судьбу, но знайте наперед, что тех, которые захотят сопротивляться, я сочту преступниками и буду истреблять их на каждом шагу».

Объявление это нанесло сардару решительный удар.

Народ всколебался. «Не достаточно ли человеку испытать и один раз в жизни силу адского огня?»

Пользуясь этим настроением, Софи-хан заявил, что он согласится скорее надеть себе веревку на шею и показаться с нею в стане гяуров, нежели повести вновь народ под змеиные бичи Яджуджей и Маджуджей.

– А вы, ханум, как полагаете? – спросил сардар, ставя таким образом свою судьбу в зависимость от приговора женщины.

– А я полагаю, что Софи-хан собака и что мы с тобою убежим в Мерв. Там найдутся люди, которым веревка на шее не составляет почетного украшения.

Не в первый раз Софи-хан переносил от жены кровные обиды. Предпочитая в таких случаях стоическое хладнокровие, он обычно отплевывался, если обида случалась наедине, а при людях ограничивался замечанием: «Ты помутилась в рассудке!»

Теперь же он поступил высокомернее.

– Наши предки говорили, что хитрость одной женщины может составить поклажу для сорока ослов! – провозгласил он, как человек, понимающий время и обстоятельства. – Кто хочет быть одним из этих сорока, тот пусть идет за моей женою, а мой путь лежит в Асхабад.

Все слабые духом – а в каком народе их нет? – сделались доверчивыми, как дети, и тоже обратились лицом к Асхабаду, как бы не желая попасть в число сорока ослов. Другие же, более откровенные, прямо заявили, что они начали бояться русских, а кого боятся, тому и кланяются.

Вокруг Софи-хана образовалось большинство, которое и поплелось за ним с понурыми головами и с угнетенным духом.

– Собака! – кричала ему вслед ханум. – Когда ты будешь стоять на коленях перед гёз-канлы с веревкой на шее, не забудь сказать ему, чтобы он затянул петлю покрепче, иначе ты продашь ее на виселицу для своих братьев!

Несмотря на физическую и нравственную усталость, сардар и ханум потребовали коней и заявили, что они не желают сдаваться русским и что у кого есть стыд, тот разделит их участь.

Увы, на этот призыв отозвались немногие. При сардаре осталась всего горсточка людей, которым расстаться с мыслью об аломанах было неприятнее, чем лишиться жизни. Эта горсточка направилась в пески, чтобы пробраться в Мерв.

Дерево растет веками, а от напора бури оно ложится на землю, для того чтобы уже никогда не подняться. Сигнал к падению подали жители Аннау. В мирное время им жилось тесно между Ираном и Теке.

«Мы день и ночь плакали и молили Аллаха, чтобы могущественная держава изволила пожаловать к стороне Ахала, – писали они победителю Теке. – Наконец вопли наши услышаны, и мы, несчастные, весьма этому обрадованы».

Старшины Кизыл-Арвата тоже не замедлили с ответом на приглашение победителя прийти к нему с покорностью.

«После низкого почтения, – писали они, – от нас русскому сардару слова следующие: против вас мы не имеем никакого враждебного намерения и считаем вас за самого старшего. Теперь, ага-джанарал, помилуй нас, и мы будем исполнять твои приказания. Приди и посмотри, как мы живем мирно и занимаемся своими обыкновенными делами».

Солоры и сарыки, как более знатные племена, писали более знатным слогом:

«Мы всегда были во вражде с теке и убивали их, сколько хотели. Таких храбрых людей, как мы, немного на свете, поэтому хан из Мешеда, шах из Серакса, шах Дарегеза и шах Кучанский предлагают нам землю, воду и свою дружбу. Но они шииты, и мы не желаем иметь их своими братьями. Вы же нам приятны. Если вы заключите с нами мир, то это будет всем хорошо. Кланяемся вам и молимся».

«Вы присланы сюда нашим победителем, – писали жители Гяурса, испытавшие на своих лучших людях свист змеиных бичей, посетившему их отрядному начальнику. – Наши люди были на защите Геок-Тепе и большая часть их там погибла. Непобедимое побеждено, и что же после того остается нам, оставшимся в живых? Поклониться победителю и просить у него прощения за наши прежние дела, что мы и делаем».

Мерв-Теке, находившееся еще далеко от победителя, писало с заносчивостью:

«Небезызвестно вам, джанарал, что войска Наср-эд-Дин-шаха были нами всегда побеждаемы, и много раз при встрече с нами они теряли пушки и имущество. Победив войска хивинского хана, мы самого Магомет-Эмин-хана убили. Мы всех побеждали. Если вы нас победите, будет вам хорошо, если же мы победим, будет вам большой убыток. Помиритесь с нами, и тогда обе стороны будут в порядке и удовольствии».

Несмотря, однако, на вызывающий тон, Мерв отказался от предложения сардара образовать новую защиту. Набрав здесь в сторонники не более двух тысяч человек, он решил, что с такой горстью людей война невозможна.

Ему оставалось покориться, хотя бы строгая ханум обозвала его собакой.

«Доношу вам, генерал, – писал он командующему после своей неудачи в Мерве, – что когда я бежал из Ахала, то на пути получил письмо, в котором сказано: «Не бойся явиться к великому генералу, он забыл все твои грехи». Поэтому, надеясь на милость Белого царя, я прошу вас, генерал, оставить мне жизнь, лошадь и оружие. Вашу же лошадь я посылаю вам в подарок».

То была боевая лошадь Скобелева Шейново, пользовавшаяся в плену большим почетом.

– Шейново привели! Шейново привели! – раздалось наконец в Асхабаде. – Тыкма сдался, конец войне!

Да, бывший сардар явился в приниженном виде. У ног победителя он положил свой клынч, который был тут же ему возвращен с объявлением от имени Белого царя прощения и забвения всего прошлого.

XXXI

Несомненное окончание войны выразилось в поспешном выступлении туркестанского отряда обратно через убийственную песчаную пустыню на север, вдаль, за Амударью. Путь предстоял более тяжелый, нежели при передвижении в Теке. Тогда верблюды были свежие, здоровые, а теперь пришлось довольствоваться отощавшими от голода и непосильного труда. Между тем всякое промедление угрожало новыми опасными осложнениями. По весне пески испаряют всю влагу и обращаются в Адам-Крылганы, в долины гибнущих людей.

Не далее третьего перехода верблюды начали падать угрожающим образом, но отрядом командовал тот же туркестанец Куропаткин. Он не задумался бросить в песках все, не исключая офицерского багажа, в чем не видел пользы для отряда, и пошел далее и далее. Воды и еще немножко воды – вот все, что ему было нужно.

– Призвать текинцев и поручить им за хорошую плату собрать брошенное имущество и доставить его сюда, – посоветовал Можайский на заданный ему вопрос, как быть с туркестанским багажом.

Совет его приняли с недоверием.

– Только без конвоя и опеки, – добавил он, – иначе я не ручаюсь за успех дела. Положитесь на честность побежденного врага.

– На честность теке – этих разбойников и грабителей? – вопил бранный воевода.

– Ну да, да, этих разбойников, по вашему мнению, и грабителей… не вкусивших еще благ нашей цивилизации. Доверьтесь им, как бы вы доверились лучшим из ваших друзей.

Бранный воевода уступил с ехидным предвидением, что разбойники разворуют весь багаж до последней нитки. Его предвидение не сбылось. Теке со священным уважением к оказанному им доверию доставили из песков не только все ценное, но и все негодные обрывки и обноски.

Вслед за уходом туркестанцев наступило упразднение вообще боевой организации закаспийского отряда и расформирование полевых управлений.

Охотнее всех Можайский принял меры, чтобы повернуть как можно скорее к морю, а там и за море – к родному, вероятно, пепелищу. Накануне выступления из оазиса Узелков порадовал дядю подарком – экземпляром Библии на английском языке с инициалами на переплете «Ж. С».

– Она найдена при одном из убитых, – пояснил он, – и служит несомненным доказательством, что здесь были англичане.

– Весьма возможно, – подтвердил Борис Сергеевич, – а впрочем, на свете так много случайностей. В кибитке сардара, например, нашли векселя московской чайной фирмы и рецепт Пирогова. Во всяком случае, я очень благодарен за твое любезное внимание… И если тебе нравится мой бинокль…

– Помилуй, дядя!

– И кавказская бурка?

– За такую-то малость?

Перелистывая Библию, Борис Сергеевич пробегал алчными глазами встречавшиеся на ее полях заметки. Почерк их принадлежал Ирине.

Запрятав Библию в сокровенный портфель, хранивший также и дневник Ирины, Борис Сергеевич не расставался с ним ни на суше, ни на море. Злые языки могли придумывать на этот счет какие им угодно побасенки.

На одном из переходов он догнал взвод солдат, медленно подвигавшийся с тяжело раненным графом Беркутовым. При взводе шел доктор. Кныш вел коня.

– Не могу ли я служить раненому своим экипажем? – спросил он у доктора.

– Нет, в экипаже ему не прожить и часа, а на носилках протянем до Самурского.

– А дальше?

– Неизбежная смерть. В ране у него образовалась пробка, а из-за нее – заражение крови. Впрочем, он и не желает выздоровления.

– Можно с ним говорить?

– Без всякого опасения. Угасая с каждым мгновением, весьма возможно, что он зацепится за что-нибудь земное.

Потухавший взгляд умиравшего едва-едва распознал хорошо знакомые черты Можайского.

– Ах, как я рад встрече с вами! – выговорил он через силу. – Друзья мои, остановитесь!

Взвод бережно опустил носилки и отошел в сторону.

– Доктор, мне можно стаканчик?

По знаку доктора Кныш подал вино.

– За русскую женщину! – провозгласил граф, поддерживая с трудом поданный ему стакан. – Вы знаете за кого? За Ирину!

Странный был этот тост – в туркменской степи, под открытым небом, перед лицом смерти – за русскую женщину!

– При свидании передайте ей мое последнее прости, но не говорите, что я искал смерти. Она не терпела бравад. Впрочем, все Беркутовы умирают еще со времен Екатерины из-за женщин. К сожалению, Ирина меня не поняла и думала, что я ценил женщину только как приятную игрушку. Впрочем, я таким и был, но под ее же влиянием переродился. Она не заметила этого перерождения, и вот я умираю с одним желанием – обелить себя перед нею. Другого завещания у меня нет. Вы хороший, вы исполните мою просьбу и дайте мне… нет, ничего… знаю, вы тоже любили, но… ах… прощай…

– Одною светлой личностью стало меньше! – объявил доктор. – Ребята, – обратился он ко взводу, – ваш полковник скончался.

Старший подал знак на молитву. Она была коротка:

– Сподоби его, Господи, взойти в селение праведных!

Вот и все напутствие, каким помянул взвод своего любимого полковника. Подняв по-прежнему бережливо носилки с не остывшим еще трупом, печальный кортеж двинулся далее по дороге в Самурское.

XXXII

Предстояло решить, куда же далее, в Крым или на Волгу? Выбор зависел от телеграммы, которую Можайский ожидал от Ирины. На полпути, однако, ему пришлось остановиться, так как по всем линиям военных сообщений разнеслась странная весть, будто командующий намерен продолжать экспедицию. Останавливая следовавшие к морю войска и транспорты, этапные начальники сообщали по секрету, что Михаил Дмитриевич двинулся с летучим отрядом, но куда двинулся – никто не знал.

«В Люфтабад? – мелькнуло в уме Можайского, вспомнившего беседу с Михаилом Дмитриевичем на другой день после штурма. – Но неужели он решится броситься на свой страх – и куда же? В Герат! За такую авантюру не погладят по головке».

О Люфтабаде имелись в отряде слабые представления. Говорили, что это гнездо азиатского сброда, приютившееся в стороне от дороги между Ахала и Мервом. Говорили также, что из него можно выйти на дорогу к Герату, где в ту пору шла междоусобица между Абдурахман-ханом и претендентом на кабульский престол Эюб-ханом.

В действительности Люфтабад принадлежал Аллаху, а после него персидскому сборщику податей. Население его было смешанное: из шиитов и суннитов, из номадов и горожан. Ежегодно с наступлением времени, когда у этой общины подозревалось накопление пшеницы и баранов, персидские ильхани вспоминали о Люфтабаде как о части дорогого отечества и являлись к добрым согражданам за сбором танапа, хераджа и зякета.

В этом году Люфтабад давно уже откупился от попечения начальства, между тем Сеид-Али-хан примчался вторично и притом с поспешностью, совершенно несвойственной персидскому чиноначалию. Впрочем, в ту пору весь север благословенной страны находился в возбужденном состоянии. Тому была причиной весть о разгроме Геок-Тепе, пронесшаяся по оазису и по вершинам Копетдага, Кызилдага и Зыркана как бы на крыльях тучи или при дуновении урагана.

Сеид-Али-хан предупредил прибытие русского отряда всего несколькими часами. Приезд его никогда не радовал жителей Люфтабада, поэтому они не без ехидства приготовили подходившему к городской стене «знаменитому русскому полководцу» торжественную встречу. Старейшины встретили последнего сердечным приветствием и сладким дастарханом.

– Мы, жители – старые и молодые, кази, ходжи, муллы и все прочие – слышали, что вы к нам пожалуете, – приветствовал старейшина Люфтабада знаменитого русского полководца. – Обрадовавшись и возгордившись, мы выходим к вам навстречу, и все мы – кази, ходжи, муллы и старшины – подтверждаем, как мы довольны и благодарны.

При приеме дружественной депутации острый взгляд командующего выискал в ее среде человека с весьма двусмысленной наружностью.

– Заметьте эту подлую морду, – обратился он к стоявшему неподалеку ординарцу, – морду, которая так низко кланяется. Видите? Типичнейшие черты шпиона! Устройте через наших молодцов, чтобы он побывал у меня для маленького разговора.

В какой-нибудь час под стенами Люфтабада выстроились правильные ряды палаток и коновязей. Четыре орудия смотрели на город довольно игриво.

Первым гостем командующего – и не совсем добровольным – был субъект с типическими чертами шпиона.

– Где я тебя видел? – спросил командующий своего смущенного гостя. – Говоришь ли ты по-русски?

– Понимаем мало-мало… насколько в торговле нужно.

– Откуда ты родом?

– Из Тифлиса.

– Твоя фамилия?

– Тер-Грегорянц.

Якуб-баю все фамилии, кроме его собственной, были одинаково хороши. После погрома Геок-Тепе ему было не расчет оставаться по ту сторону Копетдага, поэтому он пробрался на нейтральную землю.

– Ты шпион?

– Ваше высоко… превосходительство! – возопил Тер-Грегорянц, почувствовавший мгновенно озноб во всем позвоночном столбе. – Наши папенька… наши маменька… и сами мы с малых лет торгуем шелком, и неужели же мы решимся на такое, можно сказать, паскудное дело?

– Ты с кем тут шляешься, с О’Донованом?

– Ваше высоко… превосходительство!..

– Ты будешь повешен, как только я увижу, что следишь за мной. С этой минуты ты состоишь у меня на службе. В Тегеран ты будешь сообщать только то, что я прикажу, иначе…

– Ваше!..

– Где теперь хан Дарегеза?

– Хан находится в двух шагах от вашей палатки.

– Что он делает?

– Он записывает тех, кто вам кланялся, и рассчитывает, во что оценить каждую за это палку.

– Почему он не встретил меня?

– Из боязни, чтобы народ не считал его маленьким человеком. Впрочем, утром его палатка будет рядом с вашей.

Действительно, утром правитель Дарегеза поставил свой шатер возле палатки командующего и просил позволения у «знаменитого полководца» явиться к нему с приветствием.

Свидание состоялось.

Правитель Дарегеза, величественно окутавшийся в халат с собольей опушкой, выглядел истинным вельможей. Лев с солнцем на спине, красовавшийся на высокой барашковой шапке, грозил всему миру высоко поднятой саблей. Да, никто не умеет держать так гордо головы на плечах, как ильхани Ирана…

Много было высказано при свидании приязни и уверений во взаимной дружбе. Враги одного были объявлены врагами обоих, а в залог общего согласия и вечного мира запасная лошадь командующего добровольно перешла к коновязи ильхани. На указательном же пальце ильхани появился новый перстень с необыкновенной бирюзой.

Разумеется, сердечные чувства нисколько не повредили ни долгу службы, ни патриотизму правителя Дарегеза. После свидания со знаменитым полководцем он отправил феррашей с палками по всему Люфтабаду. Вместе с тем он послал нарочного с донесением к Сапих-салар-азаму, в котором после витиеватого вступления сообщал, что:

«Знаменитый русский полководец, уничтожив гнусное разбойничье гнездо Теке, явился к вашему слуге с почтительной о том вестью, причем его отборное войско преклонило перед вашим слугой три тысячи своих копий. Жерла его тридцати орудий припали также к стопам вашего слуги. Но этот почет нисколько не ослабил твердыни его долга, и он спросил: «Долго ли вы, генерал, намерены прожить в благословенной стране Ирана?» По высокому своему образованию он ответил стихом из Шах-Наме: «Смертный, можешь ли ты, вдыхая аромат Ирана и согреваясь лучами его солнца, быть властителем своих дум?»

Увы! Сапих-салар-азам был человеком малосведущим в «книге царей» и хотя слышал о Фирдоуси, но в депеше правителя Дарегеза его более всего заинтересовали три тысячи копий и тридцать пушечных жерл.

Обратный курьер доставил Сеид-Али-хану наставление, как ему следует обходиться со знаменитым полководцем.

– Наш город маленький, хлеба у нас немного, – заявил Сеид-Али-хан своему новому другу. – Если вы, генерал, намерены долго у нас гостить, то у нас наступит страшный голод.

– Хлеб мы едим свой, – ответил командующий, – а когда в вашем городе недостанет хлеба, мы подвезем его из Ахала и будем раздавать его даром всему вашему народу.

Здесь правитель Дарегеза быстро переменил фронт своей политики и заявил, что хлеба у него тоже много, что ему ничего не стоит подарить своему другу тысячу харваров ячменя.

– Не следует только раздавать народу даровой хлеб, потому что он тогда забудет Бога.

Прошла еще неделя. Из глубины Ирана примчался новый гонец с новыми наставлениями.

– Наши люди очень волнуются, – объявил тогда правитель Дарегеза своему высокому гостю, – и мы боимся, что они сделают вам что-нибудь неприятное.

– О, не беспокойтесь, почтенный ильхани, я настороже и сегодня же прикажу навести пушки на базарную площадь Люфтабада.

Ильхани испугался. Перед ним был тот гёз-канлы, перед которым все воинственное Теке обратилось в прах и развалины. Желая успокоить рассерженного гостя, он принялся уверять, что обыватели Люфтабада трусы и что достаточно послать в город десять феррашей с палками, и они уймутся.

По совести говоря, канцелярии Ирана не сразу решили, что им приятнее – беспокойный ли нрав Теке или строгий порядок, наступивший после разгрома Геок-Тепе. Что же касается правителей хорасанских провинций – наследственных и ненаследственных, – то они предпочли бы остаться в соседстве с головорезами. Правда, эти соседи разоряли пограничные села и брали, чем могли, контрибуцию, но наносимые ими раны выпадали на долю исключительно населения, а не таких особ, как Рукн-уд-доуле. Последний очень сожалел о том, что клоповник, в котором он содержал пленных теке, опустеет и что в минуту пьяной потехи ему некого будет рубить шашкой по башке.

XXXIII

Не успел Сапих-салар-азам решить головоломный вопрос о числе дипломов на «Льва и Солнца», следовавших победителям Теке, разумеется, для их облагораживания, как эти победители явились незваными гостями у стен Люфтабада. С выдачей дипломов пришлось повременить. Три тысячи копий и тридцать пушек предстали перед умственным взором дипломата в неприятной перспективе.

«И только такой глупый человек, как Сеид-Али-хан, мог обрадоваться, что они склонились к его стопам… Да и склонились ли?»

Из Дарегеза шли гонец за гонцом. Но все их известия были неясные, противоречивые. Утренний вестник докладывал, что русский отряд сел на лошадей и вытянулся по дороге к Герату, а вечерний чапар доносил, что отряд возвратился, слез с коней и варит кашу.

Нужно было разобраться в этой путанице сомнений и догадок. На улице Кучей-ла-Лезар никогда не отказывали дать хороший совет, когда нужно было поставить улицу Кучей-черак-газ в затруднительное положение.

После десятого гонца, повторившего еще раз, что друзья возвратились под стены Люфтабада и принялись варить кашу, сапихсалар-азам отправился на прогулку переулочками, без свиты, как простой человек, желающий продать горсточку дешевой бирюзы.

В это время сэр Томсон только что получил европейскую почту. В сумке экстренного курьера нашелся конверт особой важности с печатью министра по делам колоний.

Министр писал:

«Сэр, вам известно, что между границами русского влияние в Средней Азии и нашими индийскими владениями весь путь легко делится на три этапа: Теке, Герат и Кандагар. Я не говорю о Памире, мы займемся им в свое время. Кандагар состоит в полувассальных к нам отношениях. Распоряжаясь свободно его укреплениями и телеграфом, мы можем построить к нему железную дорогу. Россия, постигая, очевидно, наше намерение, собралась ответить нам занятием Теке. Испытанная русским отрядом неудача в прошлом году не остановит победоносное движение вперед так называемого – на языке петербургского кабинета – исторического рока. Теке будет сопротивляться, но с силой его сопротивления соразмерится и сила удара, Теке падет! В этом событии не заблуждаются и академик по среднеазиатским делам Арминий Уомбери, и наш исследователь сэр Роулинсон. Ни та слабая нравственная поддержка, которую мы можем оказать из Хорасана, ни двоедушие хорасанских властей не уберегут твердыни – сегодня Ахала, а завтра Мерва – от русского погрома. Ход событий сократит, таким образом, путь между Индией и Россией на два этапа: от Кандагара к Герату и от Герата к Мерву. Отсюда ясно: кто первый овладеет Гератом, тот будет иметь хороший ключ к замку соседа.

Обращаем ваше испытанное внимание к положению этой маленькой азиатской республики. Благодаря междуцарствию в Афганистане мы можем влиять в данную минуту на ее судьбы без помехи и затруднений. Отделенный в 1857 году от Персии Герат – если не спрашивать мнение его жителей – может быть возвращен нами прежнему хозяину хотя бы в виде подарка с некоторыми за то обязательствами со стороны тегеранского кабинета. При полной солидарности с мнением сэра Роулинсона министерство начертало с этой целью следующую программу новых отношений Герата к Ирану. В Герате мы поставим своего резидента. Укрепления его поступят в распоряжение наших офицеров. Мы выговорим себе право посылать в помощь ему войска на время всякой опасности. Иностранные агенты будут считаться шпионами. Само собой разумеется, что тегеранский кабинет будет против торгового с нами договора на правах более благоприятствуемого государства, но непреодолимого не существует, поэтому поручаю вам…»

Здесь сэр Томсон был отвлечен от чтения депеши тем, что мимо его окон промелькнула знакомая фигура сапихсалар-азама.

Условные звонки дали знать всей резиденции о желании главы принять таинственного гостя.

«Британия может гордиться министерской программой, – размышлял в ожидании гостя сэр Томсон. – Но сэр Роулинсон и министр по делам Индии ошибаются, полагая, в этом деле достаточно одной Англии и немножко Персии. Не следует в таких случаях забывать Петербург и его агентов…»

Сапих-салар-азам, встревоженный вестями из Люфтабада, хитрил при встрече с сэром Томсоном меньше, чем сделал бы это в другое время. Почти с первых же слов он сообщил, что покоритель Теке привел с собой в Люфтабад шесть тысяч казаков, пятьдесят орудий и бесконечный караван верблюдов.

– Нет сомнения, что этот опасный безумец идет на Герат! – заключил свою речь почтенный сановник. – Мы же не готовы, чтобы остановить его движение, поэтому пусть Англия поставит ему преграду.

– К сожалению, ваши ильхани нередко ошибаются, – заметил с англосаксонской невозмутимостью сэр Томсон. – По моим сведениям, в Люфтабад прибыло всего шестьсот коней и четыре орудия, но все-таки я желал бы знать, как вы объясните этот поступок русского генерала?

– Я думаю, что он идет на соединение с Абдурахман-ханом. Далее же они пойдут рука об руку на Индию.

– Я привык глубоко уважать ваши всегда мудрые соображения, но полагаю, что теперь они ошибочны. Правда, Абдурахман, убегая из Самарканда, нашел на дороге две телеги с оружием, у которых не было хозяев, но когда он пришел в Кабул, то на дороге в Бомбей он нашел добрую сотню мешков с хорошими индийскими рупиями. Теперь он предпочитает ходить по этой дороге, а не по дороге в Самарканд.

– Но тогда что же заставило русского генерала сделать шахматный ход на Люфтабад?

– По-моему, это очень умный ход. Здесь ваши границы определены так слабо, что покоритель Теке может объявить Люфтабад никому не принадлежащей территорией. Разумеется, ничего подобного допустить невозможно. Не хотите ли поэтому встретиться сегодня же со мной как бы нечаянно у русского посла?

Через полчаса в салоне русской резиденции произошла неожиданная встреча представителей английской и персидской дипломатии. Первый изумлялся, узнав, что победитель Теке гостит в Люфтабаде.

– Известие это я принимаю ad referendum, – заявил сэр Томсон представителю русской резиденции, – но если оно подтвердится, то я буду вынужден присоединить и свою просьбу к желанию высокостоящего сапихсалар-азама. Немедленное отозвание русского генерала из Люфтабада будет простой справедливостью.

Разумеется, представитель русской резиденции ответил совершенной готовностью удовлетворить все законные желания их превосходительств.

Не далее, однако, как на другой день после этого свидания Сапих-салар-азам пробирался уже на улицу Кучей-черак-газ, озираясь заботливо, чтобы его неурочный визит не заметили на улице Кучей-ла-Лезар. Он был прост, как человек, у которого недостает даже краски, чтобы выкрасить хвост своей лошади.

Со всевозможными оговорками и восточными арабесками он сообщил его превосходительству русскому резиденту – по долгу вековой дружбы – что коварная Англия предлагает ему присоединить Герат к владениям шахиншаха, но что он, как верный друг России…

Доверие требовало доверия.

– Меня всегда поражал ваш дар государственного предвидения, – отвечал русский резидент. – Вы, разумеется, поняли быстрее меня, куда клонится предложение Англии. Но, увы, она повторяется! На другой день после вашего согласия в Герате очутится резидент Англии с багажом в виде благоприятного торгового договора. Резидента кто-нибудь обидит… всегда случается так, что их обижают… И тогда Персия будет призвана к ответственности. В ограждение же резидента от оскорблений в его распоряжении очутится батальон спаги, а Персии будет предоставлено положение индийской провинции. Не устрашает ли вас эта перспектива? Что же касается петербургского кабинета, то она представляется ужасной, и я заранее ручаюсь, что Россия не допустит свою добрую соседку до подобного положения. Теперь в Теке не более двадцати тысяч человек, но у нас на Кавказе, вы знаете, стоят всегда наготове два-три совершенно готовых корпуса.

Сапих-салар-азам подтвердил, что именно эту картину предвидел его государственный ум и что он ни за что не согласится подать совет своему повелителю сойти на путь индийских магараджей.

И Герат остался до времени Гератом.

XXXIV

Русский резидент признал, впрочем, и по личным дипломатическим соображениям необходимым просить Петербург об отозвании беспокойного генерала из Люфтабада. Петербургские канцелярии единодушно приняли к сердцу это представление; телеграммы полетели за телеграммами. Но телеграф доходил тогда только до Бами, откуда депеши посылались в Люфтабад с нарочными, не всегда исправными. По крайней мере первая телеграмма пропала, пропала и вторая. Тогда третью телеграмму было уже приказано начальнику штаба лично доставить Михаилу Дмитриевичу.

Оставалось повиноваться.

Бросив прощальный взгляд на дорогу в Герат, Михаил Дмитриевич снялся и выступил обратно в Бами. Он уносил с собой наскоро набросанные кроки и один очень важный документ, добытый у Тер-Грегорянца. После потери этого документа владелец его бежал, как потом оказалось, из Люфтабада без оглядки. Письмо было написано по-английски и помечено: «Геок-Тепе, 5 января 1881 года».

«Сэр! – писал, очевидно, очень сведущий агент. – Мои письма о первых двух вылазках текинцев свидетельствуют перед вами об их необычайно воинственном духе и о торжестве их сокрушительных натисков.

Но если вам угодно припомнить, я не предавался иллюзиям и докладывал вам, что без нашей помощи этот дикий народ не устоит против европейского оружия. Предвещания мои сбываются. Вчерашняя вылазка покрыла все Теке позором.

Русский командующий разгадал тактику неприятеля и отразил хитрость хитростью. На ночь он вывел свои войска из траншей и позволил приблизиться вылазке при необыкновенной темноте на расстояние десяти шагов. И только когда в воздухе послышались взмахи текинских шашек, раздалось по всем траншеям грозное русское “пли!”.

Сэр! Еще несколько мгновений текинцы рвались столкнуться с русской грудью, но свинцовый град был неумолим. Нападавшие образовали пораженную ужасом толпу. Площадь, которую она должна была пробежать, чтобы укрыться за стенами крепости от беспощадного истребления, покрыта и теперь перед моими глазами сотнями трупов. Смело утверждаю, что старые фурии, бившие по щекам возвратившихся сыновей своих, поступали несправедливо.

Вы видите, сэр, здесь должна повториться история тех войн, в которых геройский дух сталкивается с европейским оружием.

Поражение текинцев неизбежно. Не скрою от вас, они больше не верят нашим обещаниям и даже затрудняют свободу моих личных действий.

Сегодня я хотел сделать маленькую прогулку за крепостную стену, но меня не выпустили под предлогом опасности со стороны русского лагеря; другими словами, я в плену. К счастью, жена моя пользуется расположением одной уважаемой здесь знатной текинки, что облегчает ужас ее положения.

Думая, что мне не удастся покинуть наших друзей, предаюсь на волю Господа и провозглашаю: да здравствует королева!

Холлидей».

XXXV

С окончанием войны на всех ее участников находит нередко величайшее уныние. Природа как бы мстит в этом случае за насилие над ее законами.

Ликвидация в Теке поступила просто: он сровняла могилы, поглотившие тысячи храбрых защитников Голубого Холма, с землей, так что историк может пройти по этой ниве, не потревожив себя и мыслью о прошедшем здесь урагане смерти. Можайского поразила также своей простотой панихида об упокоении душ и таких видных деятелей, положивших живот свой на поле брани, как Петрусевич и Беркутов. Гробы с их останками были заделаны в неуклюжие ящики для отправки в дальние места погребения – одного, кажется, на Кубань, а другого в Петербург.

На панихиду собрались немногие, да и те, как можно было подметить, молились о покойниках как о лицах совсем постороннего ведомства.

Все уцелевшее предъявляло усиленный спрос на так называемые блага жизни. Не говоря уже о георгиевских и анненских темляках, нашлась парочка, предъявившая требование на брачный венец. Она умудрилась воспылать взаимною страстью в самый разгар текинского сидения.

Заговорили, разумеется, и о памятниках на братских могилах, но туркестанцы не сошлись с кавказцами, и экспедиция в Теке осталась без монумента. Впрочем, туркестанцы поставили свою отдельную колонку с именами офицеров, павших на поле брани.

Наконец и прессе открыли уста. Впрочем, первый говор об окончании экспедиции в Теке раздался в иностранной печати:

– «Caveant consules!» – взывал неугомонный Арминий Уомбери в одном из русофобских листков. – Вы дремлете в то время, когда нагайка сибирского казака рассекает уже воздух на вершине Гималаев! Вас не страшит и блеск казачьей пики, которая так приятно щекочет нервы подвластных вам племен. Вы не хотите видеть, что падение Теке обращает ваш азиатский буфер в бочку пороховой мякоти. Вас спросит потомство: почему вы не помогли Теке? Почему вы не были готовы в Герате и Кандагаре? Почему вы допустили северным ордам двинуться с огнем и мечом к берегам Индийского океана? Неужели вы пробудитесь тогда только, когда эти орды освободят двести миллионов населения Индии от вашей опеки. Не рассчитывайте на то, что служители Будды враждуют со служителями пророка. Достаточно одних ваших соляных законов, чтобы они склонились на сторону вашего исторического врага. Еще раз, и быть может в последний, повторю: caveant consules!»

Серьезная часть английской прессы, поддерживаемая судостроителями и пушечными заводами, требовала предъявления России ультиматума при малейшем ее движении к Герату. Герат обращался в боевой шатер всех политиканов.

«Таймс» обмолвилась даже репликой по вопросу: «Где висят ключи к Золотому Рогу? Только безумные могут еще верить, – восклицала она, – что ключи от константинопольского пролива висят в Берлине на перекладине Бранденбургских ворот. Нет! Надвигающийся с севера исторический рок знает, что их следует искать по дороге между Гератом и берегами священного Ганга, и когда загремит на этих берегах русское “ура”, мир содрогнется и минареты Стамбула рассыплются в прах…»

Отечественная пресса ликовала по всем правилам академических словоизвержений. Она больше всего упирала на эпический бой и на тысячи тюрбанов, усеявших поле битвы.

– И вот, как на грех, теке не носят тюрбанов, – заметил Можайский, разбирая полученную почту, – а тут корреспондент самолично видел, как тысячи тюрбанов покрыли поле битвы.

– О, если история вообще так справедлива, то, может быть, и прекрасной Елены не существовало на свете! – не без горечи добавил Узелков. – Думал ли я, например, участвовать в эпическом бое! Между тем участвовал и сам того не подозревал…

Многое смешило и многое печалило в период ликвидации, но всем и каждому хотелось скорее отправиться туда, за море, в Европу!

Ликвидировались и взаимные счеты текинцев; ахалинцы обижались на то, что вместе с ними не разгромили и мервцев.

– Если нас взяли в двадцать два дня, то Мерв вы возьмете в две минуты, – нашептывали ахалинцы своим недавним врагам. – Если против нас было восемьдесят пушек, то против них достаточно пяти пальцев.

– У нас верблюдов нет, – пробовали урезонить мстительный дух ахалинцев, не прощавших своим сородичам и союзникам бегство их после неудачной вылазки 4 января.

– Мы вам дадим верблюдов.

– Но мервцы и сами поклонятся нам.

– Пока будет между ними Улькан-хатун, они не поклонятся, а нам это обидно. Вы не думайте, что пушки, отбитые ими двадцать лет назад у персидского ильхани, очень страшны. Ведь они без колес и лежат на песке, как дохлые верблюды.

Ликвидировались и верблюды. Подрядчик выразил решительное, хотя и не удавшееся намерение получить из казны все, что можно, и скрыться без расплаты с лоучами. Из двадцати тысяч верблюдов, циркулировавших при отряде, уцелело около полтораста голов, а остальная масса досталась в добычу шакалам. Из сотен туркестанских верблюдовожатых пришли к получке денег всего семнадцать человек, которые, замотав свой грошовый заработок в грязные тряпицы, поплелись с кнутовищами в руках через неоглядные пески по направлению к Аральскому морю. Подрядчик запрятал в голенища не одну сотню тысяч рублей.

Ликвидировался и Можайский. Не столько, впрочем, побудили его к тому официальные условия и распоряжения, как телеграмма, которую он почему-то поцеловал, хотя вообще не имел привычки целовать получаемые телеграммы. Она была помечена станцией персидского телеграфа и состояла всего из нескольких слов. «Мы можем увидеться на рейде Энзели. Я в безопасности. Ирина».

– Дядя, к чему ты отправляешься кружным путем, когда можешь высадиться в Баку через двадцать часов? – допрашивал Узелков Бориса Сергеевича.

– Милый, я ликвидирую счеты, – отвечал Борис Сергеевич, – и тебе нет никакой надобности быть вместе со мной. Прощай до Гурьевки или до встречи в Крыму, а не то поезжай в Каир или на Мадейру и основательно полечись. Над средствами не задумывайся.

Все ликвидировались, только одна железная дорога продолжала строиться с большим опозданием и все еще готовиться к войне…

XXXVI

Восток и запад Каспийского моря вновь были охвачены лихорадочной деятельностью. Пассажиры торопились пересечь море по кратчайшим расстояниям, чтобы успеть показать миру и друзьям лавры, пока они не поблекли. В лаврах были не одни георгиевские ленточки, мечи и банты, но и черные косынки и шапочки, украшавшие раненые руки и головы.

Можайский отправился на пароходе Тавасшерна.

– А дама, которая ехала с вами в прошлом году, так и осталась в Персии? – полюбопытствовал капитан, принимая своего единственного кругового пассажира. – Я никогда не забуду, с какой самоотверженностью она ухаживала во время бури за больными детьми. Из нее вышел бы превосходный капитан океанского крейсера.

Выше этой похвалы Тавасшерн не придумал бы и в целую навигацию.

– Она овдовела, – отвечал Можайский.

– Овдовела? Ну что же, вдова – это парус, выдержавший шторм.

– И возвращается на родину.

– В Англию?

– Мы встретим ее в Энзели.

– В Энзели? Так вот почему вам понадобилась лучшая каюта на пароходе!

На энзелийском рейде капитан бросил якорь и спустил на воду ботик. Не ожидая приглашения, Борис Сергеевич принял его в свое распоряжение и направился к лодке, которую он давно уже высмотрел в бинокль. С лодки подавали ему сигналы.

Вскоре лодки сошлись на дистанцию сердечных рукопожатий. Пассажиры их забыли при встрече о многом: они забыли об опасности сильных движений на утлых скорлупках, забыли о пароходе и рейде, забыли… и забылись до откровенных и крепких объятий.

– Боже, как ты утомлена!

– Ничего, все тяжелое прошло.

Тавасшерн встретил своего милого доктора с затруднительной для него любезностью. Освободив уже давно себя от сладости поцелуев, он теперь серьезно прильнул к женской ручке… той самой, которая перевязывала размозженную ступню его матроса.

– Ко всему этому, – добавил он, – могу порадовать вас тем, что барометр превосходен, что деток у меня всего трое, и все здоровы, и что у буфетчика плавает отличная стерлядка.

Одолев почетный рапорт, Тавасшерн скомандовал: «Ход!» – до того азартно, точно он намеревался выскользнуть навсегда из Каспийского моря.

– Куда же мы, на Волгу или в Крым? – спросил Можайский. – Если на Волгу, то нужно высадиться в Астрахани.

– Пока на Волгу, а там хоть на край света, – отвечала Ирина Артамоновна. – В это короткое время в моей душе накопилось столько ярких и грозных впечатлений, что я чувствую потребность в умиротворяющем отдыхе. На Волгу, мой милый, мой хороший.

– Ты на Волгу, а я?

– Со мной не хочешь?

– Не то…

– Ты боишься княгини Марьи Алексеевны? Не боишься? Прекрасно! Теперь слушай, в нашем распоряжении имеется неисчерпаемый источник воспоминаний о прожитом и его достанет до конца… Но мне не хотелось бы говорить о минувшем хотя бы только до приезда в Гурьевку. Веришь ли, пробуждение из летаргии не так отрадно, как мое пробуждение, и мне хочется только ходить, говорить, дышать, чувствовать…

– Один вопрос, Ирина, один вопрос: знаешь ли ты, что Холлидей убит во время погони за бежавшими текинцами?

– Я догадывалась и почти знала… но как ты мог узнать?

– При одном из убитых нашли Библию с его инициалами на переплете и с твоими пометками на полях.

Все время перехода от Энзели до Девяти футов и потом до Гурьевки Ирина и Борис Сергеевич свято хранили уговор, и ни одним словом не обмолвились о прошлом. Настоящее их было слишком богато, чтобы прибегать к запасам и складам воспоминаний. Правда, они только ходили, сидели, говорили, дышали… но все-таки не заметили, как поравнялись с Гурьевкой и как Антип Бесчувственный явился с «Подружкой» у пароходного трапа.

Вечером они сошлись на площадке Княжого Стола.

– Какой контраст между прожитыми мгновениями и нынешними, – говорил Борис Сергеевич, не расставаясь с рукой Ирины. – Воображаю, какой ужас тебе пришлось испытать во время осады. Тебя окружал целый мир незнакомых явлений, и на каждом шагу – угроза смерти.

– К счастью, я нашла охрану в ханум, которая дала тебе название якши-аги. В благодарность за то, что я вылечила ее внучку, увы, убитую потом вашими ненавистными снарядами, она оберегала меня от всех бед и приводила ко мне своих женщин петь их заунывные песни.

– А тебя не смущал страх быть узнанной? Могло случайно обнаружиться твое происхождение, и что тогда? Рабство, смерть?

– В моей аптечке нашлась бы доза сильного яда, и я уже подумывала о нем, когда слышала ужасные подробности казни наших пленных. К счастью, надежда на лучшее так свойственна человеку, поэтому я даже искала тебя во время перемирия с крепостной стены, но новизна картины застилала глаза.

– А какие моменты были особенно тяжелы?

– Лично для меня – полночь под Новый год. Помню, я задумалась о милых сердцу людях, как неожиданно раздался страшный залп. То было ваше поздравление с Новым годом. Но и вам жилось нелегко?

– И очень. В людях мы понесли большую потерю, и в числе убитых – графа Беркутова.

– Он… убит?

– Я присутствовал при последних минутах его жизни, и он завещал мне обелить его в твоих глазах.

– О, он ни в чем не виноват передо мной, как ты это знаешь из моего дневника. Кстати о дневнике – возврати его мне. Я внесу в него одну страницу – это описание утра, каким оно представилось мне на второй день после штурма Голубого Холма. Помню и никогда не забуду, как при восходе солнца обезумевшая толпа женщин ожидала поголовного истребления. Покорность судьбе наложила на весь наш стан тяжесть могильной плиты. И вот явился ты с своим словом любви к человеку… и тебе не поверили… а потом я увидела уже тебя на вершине крепостного обвала: ты помогал старухе втащить на верх мешок с припасами. Мне хотелось тогда же броситься к тебе и открыться… но ханум остановила мой порыв. Она советовала не обижать якши-агу. Ты был под ее нравственным покровительством.

– Несмотря на буренджек и туфли, ты выдала себя походкой, взглядом, белизной рук.

Борису Сергеевичу понадобилось при этом взглянуть поближе, те ли он видел тогда руки, которые так доверчиво отдавались теперь его пожатиям. Убедившись, что он не ошибся и что поцелуй нисколько не обидит их, он…

Но о чем же тут говорить? Увлечение воспоминаниями о прожитом было настолько полно и для обоих симпатично, что они не заметили, как наступил вечер. Они не расслышали даже звука почтового колокольчика, возвещавшего приезд князя Артамона Никитича…

– Да где же они?

Услышав голос отца, Ирина бросилась к нему со всей полнотой глубоко охватившей ее радости. Борис Сергеевич, желая предоставить отцу и дочери пережить без помехи первые мгновения их встречи, отошел в сторону.

– Борис, на моей груди достанет и тебе места, – обратился к нему Артамон Никитич. – Повоевали – и довольно, а теперь мир вам и любовь… и даже без объяснений поступков. Успеете объясниться, да и о чем же?

Когда Сила Саввич принес лампы, свет их озарил семейную картину.

– Ирина, ты поседела? – удивился ее отец.

– Отец, я не плачу над своими сединами, не потребует ли только Борис, чтобы я окрасила их к венцу?

Вместо ответа Борис поцеловал седую прядку.

– Эти седины займут лучшую страницу в истории маленькой войны! – заявил он тоном убежденного историографа. – Она будет говорить сама за себя и притом правдивее и Шлоссера, и Вебера, и Гиббона.

XXXVII

Шум военной грозы затих и мало-помалу развеялся и исчез во времени и в пространстве. Всем и каждому оставалось подчиниться историческому року и принять продиктованные им условия. Сердечнее всех участников войны подчинились им Борис Сергеевич и Ирина. Только недостаток свидетельства о смерти ее мужа мешал заключить немедленно договор о вечном мире. Наконец после долгих усилий и сложной процедуры этот документ был добыт, и Можайские отправились в Крым любоваться морем, Яйлой и немножко друг другом.

Даже у старого князя пробудилась здесь прежняя энергия, и в те дни, когда Яйла хмурится и посылает млечные тучки к прибрежью, он не отпускает от себя дочь и зятя, и они вместе проходят историю знаменитого сидения под стенами Голубого Холма.

Нескоро улеглись отголоски этого сидения, да и улеглись ли? На этот счет ответит дальнейший ход исторического рока. Ход его замедлился и, кажется, это замедление уязвило самолюбие покорителя Теке.

Несмотря на завидные лавры, выразившиеся в высоком чине и в знатном кресте, Михаил Дмитриевич находился при переходе из военного на мирное положение в дурном расположении духа. По крайней мере он расстался с войсками поспешно и уныло – без традиционного приказа о понесенных трудах и проявленных доблестях, без парада, обедов и салютов. Многие в Красноводске узнали о его отъезде, когда «Чекишляр» выбрался уже в открытое море. Притом же и сама решимость пересечь бурный Каспий на утлой скорлупе указывала на высоко поднятые нервы человека, которому не было и надобности доказывать личную неустрашимость.

«Чекишляр» довольно счастливо пробрался к Царицыну. Здесь народные массы встретили своего любимца с непокрытыми головами и проводили его до вокзала громовым «ура». Всегда речистый, он встретил это чувство глубокого обожания только парой крупных слезинок, доказывавших растроганное состояние его души. Поезд его с трудом выбрался из осады благодарных сограждан.

Спустя несколько месяцев по окончании войны Михаил Дмитриевич отправился за границу. Во время пребывания его в Париже пылкие умы, а вернее горячие сердца студентов, вызвали его на такое объяснение, которое повело к грому бранденбургских литавр. Рептилии германской прессы немедленно опрокинулись на него всеми своими запасами заказной клеветы. Названия флибустьера, людоеда и нарушителя трактатов были наиболее ласковыми и приличными эпитетами. Наконец вмешательство дипломатии усмирило пыл померанских гренадер, и тогда литавры вновь повисли на Бранденбургских воротах.

По возвращении из-за границы Михаил Дмитриевич занялся маневрами с ночными тревогами и переправами вплавь через реки, о чем много тогда говорилось и в печати, и в военных кружках. Необыкновенный переход он сделал 4 июня 1882 года, проскакав в 13 часов более 100 верст.

Последний же экстренный переход его жизни был уже переходом в страну вечной беспредельности. Утром 25 июня вся Москва оцепенела, узнав, что его не стало! Не верилось Первопрестольной, что недавний покоритель Теке не поведет уже свои полки в боевой огонь. Утрата его была утратой России. Так выразился и государь, телеграфируя сестре покойного:

«Страшно поражен и огорчен внезапной смертью вашего брата. Потеря для русской армии трудно заменимая и, конечно, всеми истинно военными сильно оплакиваемая».

За границей известие о смерти Михаила Дмитриевича вызвало совершенно противоположные впечатления. Париж служил по нем заупокойные обедни, а «Панч» и «Кладерадач» изощрялись в злостных на него карикатурах. Впрочем, смерть видного деятеля, и особенно внезапная, возбуждает обычно тысячи нелепых догадок. Так и теперь: люди серьезные считали причиной, подготовившей разрыв сердца покойного, контузию осколком гранаты, полученную им в траншее Зеленых гор. Медицина останавливалась на расширении вен от непомерной верховой езды. Но Охотному ряду в Москве чудилась немка, сгубившая героя в предательских объятиях, а петербургские скворцы и ласточки называли француженку, переполнившую его сердце избытком благодарной неги.

Русский народ проводил его прах достойным образом. И что бы ни говорили фемистоклюсы, не успевшие еще победить ни одного Ксеркса, о непримиримых противоречиях в образе мыслей и действий покойного, он оставил истории свое имя, отечеству – покоренную страну и только психологам – загадку: где и на чем остановился бы полет мысли и дел этого человека? Он был прав, говоря, что история разберется в своих суждениях о его недостатках, как она разобралась в своих приговорах хотя бы о Тимуре. Будущие Шлоссеры, Веберы и Гиббоны найдут в нем, каждый по своему углу зрения, то истинного героя, то авантюриста, но никто не посмеет отказать ему в любви его к родине.

Противник его, бывший сардар, а с падением Голубого Холма текинец Эвез-Мурад-Тыкма, не мог не подчиниться условиям, продиктованным историческим роком. Вдобавок к жизни, лошади и оружию ему дали чин майора милиции и позволили побывать в России, посмотреть, с кем и с чем он воевал. Впрочем, ни один бывший хан не отказался от красивых эполет…

Не так скоро уступила требованиям исторического рока сподвижница сардара, ханум. Прежде чем перейти на мирное положение, она извелась в нравственных терзаниях. Скрывшись после погрома Голубого Холма в Мерв-Теке, она приобрела здесь громадное влияние на народную массу. Ей всегда находилось свободное место и на празднике, и в совете, но, как умная женщина, она видела, что тохтамышцы не могут по слабо развитой воинственности мечтать о славе отамышцев. Народ ходил задумчиво, с опущенными головами и восклицал чаще, чем нужно: «Аллах акбар!»

Мерву нельзя было пошевельнуться, не вызвав ропота или угрозы со стороны того или другого соседа. Россия и Бухара сторожили его северо-восточную границу, а Афганистан и Персия – юго-западную. Мало того, персияне, понимая, что Мерву не суждено больше разбивать их войска и пленять их армии, распорядились занять часть мервского Серакса и построить там крепость Рунн-Абай. Обессиленные сунниты с затаенными в душе проклятиями пропустили в эту крепость гарнизон в тысячу шиитов.

Все это видела и понимала ханум и часто, очень часто показывалась без свиты, одинокая, на берегу Теджента, разделявшего Ахала от Мерва.

Недоставало только у нее решимости пустить своего коня в воду, чтобы перейти на русскую сторону. Но вот шииты стали хозяйничать возле Рунн-Абая как у себя дома, и мервцы все громче и громче повторяли, проходя мимо кибитки ханум: «Мы пропадаем!» Да кроме того, и Афганистан выпустил не без доброго совета Индии какого-то эмиссара Сие-Пуша поддерживать волнения в народе…

В последний раз ханум, не сдержав коня, вынеслась на противоположный берег Теджента. Там ее ожидали и встретили как желанную гостью.

– Мерв не в силах сопротивляться – приходите и овладейте им, – сказала она встретившему ее русскому начальнику и, разумеется, добавила: – Так угодно Аллаху!

В этот день русский исторический рок приобрел древнейший город в Средней Азии, существовавший, по сказаниям Диодора и Страбона, за две тысячи лет до Рождества Христова. Он приобрел Мерв, в котором, по местному преданию, прародитель Адам изучал земледелие под руководством небесного ангела. Под развалинами Мерва орда Чингисхана похоронила в одном сражении до миллиона жителей. Вместе с его руинами исторический рок приобрел оазисы Теджентский, Голатанский и Серакский и, подвинувшись к Афганистану, попросил персиян очистить Рунн-Абай. Персияне галантно исполнили его просьбу.

Афганистан охотно помирился бы с новым соседом, но индийские рупии и навязчивость Англии подвинули его на глупое дело. Англия явилась сюда устраивать буфер между своими проходами в Гималаях и русским Туркестаном. Во главе разграничительной комиссии стоял генерал-бехадур сэр Питер Лемсден. Устраивая буфер, он повел разграничение до того дипломатично, что командовавший афганскими войсками Теймур-Шах-хан без повода и причины надвинул свой отряд в четыре тысячи человек на новые русские пределы. Прежде чем заговорили пушки, заскрипели перья дипломатии.

«Требую, чтобы сегодня до вечера все подчиненные вам военные чины до единого возвратились на правый берег реки Кушки», – так просил Наиб-Салара генерал Комаров 17 марта 1885 года.

«Храброму и отважному генерал-бехадуру Комарову, – последовал ответ в тот же день. – По такому важному делу, как вы пишете, я, Наиб-Салар, должен посоветоваться с английским капитан-бехадуром Йетсом».

Совет вышел, как скоро оказалось, неудачный. Подвинувшись навстречу историческому року, Наиб-Салар потерял при столкновении с ним всю свою артиллерию, знамена и половину отряда. При этом судьба посмеялась довольно зло над людскими делами: знамя взял с бою сарык Аман-Клыч, а в то же время капитан Йетс очутился в трагикомическом положении. Ему пришлось просить в день самого боя защиты у генерала Комарова от афганцев.

Высланный для охраны английской миссии от ее друзей русский эскорт не догнал ни генерал-бехадура Лемсдена, ни капитан-бехадура Йетса. Они ускакали, окруженные остатками афганского отряда.

С той поры исторический рок и интересы Британии беспрерывно встречаются в ущельях и на равнинах Средней Азии. Последнее их свидание произошло на Памире. Здесь, как на крыше мира, Англии очень хотелось бы занять конек и усадить на него политического агента. Число политических агентов Англии превысит в Азии вскоре число ее странствующих приказчиков с бирмингемскими товарами.

А как принял народ Теке коренную перемену его судьбы? Вышедшему из черной кости Мумыну пришлось обратиться по-прежнему в общую массу людей. Нелегко ему было расстаться со званием есаула и с положением адъютанта при сардаре. Скрывшись в Асхабад, он бежал бы и далее, потому что сербазы и казаки шли по пятам, но бежать и только бежать – разве это назначение человека?

Мумын решился поэтому остаться в Асхабаде на положении бедняка, у которого ничего нет, кроме надежды на случайное счастье. В этой смутной надежде он спрятал свое единственное достояние – клынч – за городом в песчаный бархан, куда и приходит по временам любоваться блестящим лезвием, подышать на него и вновь спрятать поглубже в песок.

А чем же кормиться? В соседнем ауле ему дали место в кибитке и войлок для подстилки, с тем чтобы он ходил каждое утро в город с турсуком кумыса на продажу.

– Слявни молако, слядки молако, кусни молако! – выкрикивает он, пробегая по раскаленному песку асхабадских проспектов. – Купи, барыня, молако!

– По-вчерашнему, с войлоком?

– Нет, у меня сегодни московски молако.

– Знаю я твое московское молоко.

– У меня мышь попала молако. Вот какой молако!

Мумын выхваливает свой товар, как научили его хвалить шалуны из русского медресе. Разумеется, доходы его невелики. Теперь он просит каждого, кому продает кумыс, протекции для поступления объездчиком в таможенное ведомство. Если заветная мечта его не удастся, он переделает свой боевой клынч на простой резак и отправится рубить камыш для казачьей пекарни.

С переменой политической судьбы переменилась и бытовая сторона жизни теке. Сильную конкуренцию их верблюдам создала железная дорога, протянувшаяся наконец от Каспия к Самарканду и идущая далее, мимо грандиозных развалин мечетей и усыпальниц. Дух великого Тимура, мечтавшего об обращении всего мира в ислам, несомненно, оскорбляется свистками русского паровоза. Но черный камень над его прахом лежит так неподвижно.

Над созданием закаспийской дороги трудился солдат – родной брат тем апшеронцам и ставропольцам, которые прошли здесь в облаках дыма при блеске боевого огня. Рельсы ее протянулись мимо южного фаса Голубого Холма, неподалеку от гремевших в свое время редутов: Опорного, Ставропольского, Великокняжеского и других. На месте Янги-Калы, служившей передовым фортом, стоит степная железнодорожная станция, тщетно ожидающая пассажиров.

На ее виду постепенно и быстро рушатся бывшие когда-то твердыни всего Теке. Следующие мимо нее пассажиры широко раскрывают заспанные глаза перед неожиданно появляющеюся громадной руиной. Впрочем, большинство пассажирских голов занято на этой дороге соображениями об американском хлопке туркестанской культуры и расчетами за премированный сахар киевских сахароваров.

А между тем законы разрушения, взявшие верх над законами творчества, ведут над остатками Голубого Холма неумолчную работу. Стены его принизились и вспухли. Степной ветер чувствует себя властным над ним господином. Во многих местах они дали расселины и обвалы, так что пройдет еще десяток лет, и даже участник штурма не укажет места минного взрыва и батарейной бреши. Подземелья, в которых теке трепетали за свою жизнь, и кладбища обоих станов кишат теперь всякими тварями, не брезгающими гнездиться в грудах костей.

Жутко приходится степняку, приткнувшемуся поздней ночью на усталом верблюде к руинам крепостной стены.

Вокруг нее над бесчисленными ямами и могильниками несется раздирающий вой голодных шакалов. В расселинах плачут совы. Повсюду шуршат целые гирлянды летучих мышей. К тому же чутко настроенное ухо степняка слышит и тяжелые вздохи павших батырей, и детские вопли, и лязг железа, и ржание коней…

Ничего этого не слышит офицер, стремящийся в столицу на экзамен в академию Генерального штаба. Окинув утомленным взглядом развалины Голубого Холма, он припоминает прошлое страны и повторяет про себя в виде ответа на предстоящие вопросы профессора военной истории:

«Нам известно, что за двадцать пять веков до христианской эры Зороастр видел в Средней Азии престол Аримана – бога тьмы. Более достоверные источники указывают, что Средняя Азия, со включением Хорасана, исчезнувшей Бактрии и мифического Афрозиаба подвергалась беспрерывному истреблению. За двенадцать веков до нашей эры по ней прошел в погоне за сердцем Семирамиды Нин Ассирийский, за пять веков – Кир Персидский, голову которого строптивая царица массагетов Тамира бросила собственноручно в мешок, наполненный кровью его сподвижников, за три века – Александр Македонский, занявший почетное место на страницах Корана под именем Двурогого – Зулькарнана. Прошли по ней персы, сарматы, скифы, массагеты. В девятом веке здесь господствовала династия Саманидов, в одиннадцатом – Сельджукидов, в тринадцатом здесь властвовал Чингисхан, в четырнадцатом – Тимур, в восемнадцатом – Надир-шах, в…»

Подойдя к девятнадцатому веку, кандидат в академики впадает обычно в тяжелое забытье, вызываемое душной атмосферой раскаленного в степи вагона. Ему припоминаются в фантастических очертаниях потоки крови, которой монголы упитали каждую пядь этой земли. Перед ним растут и рушатся города, крепости, мечети, башни, водопроводы, медресе, усыпальницы… И весь этот мир прошлого уходит за пределы умозрительной дали.

Туда же плетутся, уже на плечах истории, и воспоминания о том, какими доблестями и страданиями, какой любовью и ненавистью ознаменовалось недавнее историческое сидение у стен Голубого Холма.