25 октября 1917 года 3 часа ночи

Кавторанг Николай Михайлович Грессер 3-й проснулся оттого, что над ухом щелкнул взведенный курок. Рука молниеносно выдернула из-под подушки наган…

Тихо выругался. Щелкнул открывшийся сам собой замок стоявшего в головах чемодана. Жена невольно заворочалась.

— Опять ты вскакиваешь посреди ночи… Бо-ж-же, что за наказание.

После Кронштадта Грессер спал с наганом под подушкой. После Кронштадта… Отныне и навсегда в этом слове будет слышаться ему клацанье затвора, шорох клешей, метущих ступени, яростная дробь в дверь…

Ему всегда казалось, что самое страшное из того, что может с ним случиться, так это смерть от удушья в заживо погребенной подводной лодке. Всю войну в сейфе своей командирской каюты он держал изрядную дозу морфия на тот самый страшный безысходный случай. Но судьба пощадила его «Тигрицу», и в феврале семнадцатого он благополучно сдал ее своему однокашнику по Морскому корпусу. А спустя неделю случилось то, что не примерещилось бы ему и в самом нелепом кошмаре. Его пришли убивать свои — русские — матросы. Они пришли ночью. В ту самую первую весеннюю ночь, когда до острова Котлин доползли слухи об отречении императора, о революции, о свободе…

Грессер жил в третьем этаже доходного дома на Господской улице. Весь день первого марта он просидел в квартире, леча ангинозное горло всевозможными полосканиями. Он не знал о митинге на Якорной, не знал, что властитель Кронштадта — Вирен — поднят матросами на штыки, что весь день взбудораженные толпы ходили по кораблям, где им выдавали «драконов», и желтоватый кронштадтский лед становился красным там, где вершился суд скорый и беспощадный… Ничего этого он не знал, хотя и догадывался, что в городе неладно…

А в полночь винтовочные приклады заколотили в дверь его квартиры. Он успел набросить на плечи китель и, поразмыслив с минуту, все ж открыл дверь. Сильные руки выдернули его на площадку.

— Во какого выудили! — по-рыбацки обрадовался рябой широкоскулый матрос. — Сыпься вниз, гнида! Смертушка твоя пришла!

Какое счастье, что Ирина с Вадиком остались в Петрограде…

Своих, с «Тигрицы», в толпе взбулгаченных матросов он не углядел. Был бы кто из них — любой бы воспротивился столь вопиющей несправедливости: капитан 2-го ранга Грессер никогда не был «драконом». За всю войну он ни разу никого не ударил… Ударил. Но только один раз и то за дело — сигнальщика Землянухина… «Тигрица» шла ночью в надводном положении. Поход предстоял опасный, Грессер нервничал, ибо лучше других знал, куда и на что они идут. Он первый заметил веху, обозначавшую скальную банку, и вовремя успел отдать команду на руль. Но первым заметить веху должен был сигнальщик — она была в его секторе. И Грессер ткнул Землянухина биноклем в лицо:

— Плохо смотришь, чучело!

Эбонитовый наглазник рассек матросу бровь, но Землянухин снес тычок как должное:

— Виноват, вашскородь, прозевал…

— Смотри в оба! Лодку загубишь!

На том все и кончилось. И знали об этом случае только они двое — матрос и офицер. Землянухина давно уже нет в Кронштадте — его перевели на лодку-новостройку, так что никто не мог припомнить кавторангу ничего дурного. Но никто и не собирался ему ничего припоминать. Ночным пришельцам достаточно было того, что его выудили.

Он видел, как вниз по лестнице гнали в шею соседа — старшего лейтенанта Паньшина. Там во дворе — Грессер успел заметить в лестничное окно — жались перед матросскими штыками пятеро полуодетых офицеров.

— Дайте хоть шинель набросить! — взмолился кавторанг. — У меня ангина.

— Иди, иди, ща мы тебя вылечим! — пообещал рябой и поддернул ружейный погон.

Жизнь подводника приучила Грессера искать выход в секунды. И он, как всегда, нашел его, обметя затравленным, но цепким взглядом лестницу, окно, площадку второго этажа… Дверь в квартиру Паньшина оставалась полуоткрытой… Поравнявшись с ней, Грессер метнулся в сторону и тут же захлопнул тяжелую дубовую створку, набросил крюк, задвинул засов… Он успел проделать все это в считанные мгновенья, успел отскочить в сторону — от пуль, дырявивших дверь. В квартире никого не было. Расположение комнат Грессер знал прекрасно, так как жил в точно таких же этажом выше, поэтому, прикинув на бегу, что выбираться в окна, выходящие во двор и на улицу, — равноопасно, он ринулся в чулан, распахнул узкую раму и очутился на крыше чайной, пристроенной к торцу дома. Скатившись по ледяной кровле в задний палисадник, Грессер дворами и глухими проулками выбрался на северную окраину Кронштадта. Страх — смертный страх гонимого зверя — выгнал его на лед Финского залива, и он трусцой двинулся по санному пути в Териоки. Он обходил фортовые островки с глубокого тыла, опасаясь выстрела в спину. В одном кителе, без фуражки, в тонких хромовых ботинках, он пробежал по заснеженному льду верст десять, пока, вконец окоченевшего, его не подобрали финские рыбаки. Они отвезли его на санях в ближайший поселок. Дней десять он прометался в бреду жестокой простуды. Старуха финка выходила больного брусничным листом, клюквенными чаями, парным молоком. Грессер оставил ей свои золотые наградные часы, полученные за потопление германского крейсера, и отправился в Питер с пригородным поездом.

В столице бурлила и ликовала «великая и бескровная» революция. Извозчик с красным бантом и с красной лентой, вплетенной в гриву лошади, с трудом пробился на Английскую набережную.

В доме жены — особняке генерал-лейтенанта Верха— Николая Михайловича встретили как выходца с того света. Из Морского корпуса — через мост — примчался отпущенный до утра Вадик, кадет старшей роты. Когда все домашние вдоволь нарыдались и нарадовались, когда, отойдя душой и телом от кронштадтского бега, Николай Михайлович появился в Адмиралтействе, то и там его приняли как воскресшего из мертвых. Ему были рады, его расспрашивали, ему называли имена погибших в Кронштадте офицеров, и в тот же день у Грессера стала дергаться правая щека — то ли от всего пережитого, то ли от застуженного во льдах Маркизовой лужи лицевого нерва.

— Послушайте, правда ли, что они обезоружили даже памятники? — приставал к нему лейтенант Дитерихс, офицер из ГУЛИСО.— У Беллинсгаузена отобрали кортик, а у Петра — шпагу?

— Правда, — отвечал Грессер, испытывая некоторое удовлетворение от того, что отголоски кронштадтской гекатомбы взволновали тихую заводь Штаба.

Его принял морской министр контр-адмирал Вердеревский и нашел ему место под Шпицем: Грессера назначили старшим офицером в отдел подводного плавания. Казалось, жизнь снова налаживается, и притом в лучшем качестве: ни выходов в море, ни нервотрепки с матросами, от дома до службы — променадная прогулка в четверть часа, в просторных коридорах и высокооконных кабинетах — привычное золото погон, холеные лица сослуживцев, знакомых и по гардемаринским ротам, и по кают-компаниям, и по морским собраниям… Но горький дым кронштадтских труб — корабельных и заводских — докатывал и сюда, под Шпиц, и с каждым месяцем он ощущался все горше, все ядовитей, все убийственней… В октябре генмор работал как машина, разобщенная с гребными валами, — сам по себе. Маховики флота вращал Центро-балт. Грессер готовил бумаги, относил их на подпись, писал проекты приказов — с глухой тоской человека, вынужденного верить в платье голого короля…

25 октября 1917 года 3 часа 20 минут

Этот дурацкий щелчок чемоданного замка начисто лишил сна, и Николай Михайлович долго прислушивался к ночным звукам взбудораженного города. Откуда-то с Галерной осенний ветер принес глухие хлопки винтовочных выстрелов — необъяснимых и потому зловещих. Пробухали под окнами чьи-то сапоги, и долетел торопливый говорок: «Толкнулися мы, значит-ца, в Смольный, а тама народищу…»

Каменная раковина петербуржского двора втягивала в себя все шумы бессонной столицы. Но пуще всего шумел ветер с залива. Мерзкий проволочный свист проникал сквозь двойные стекла. Стекла дрожали, дребезжали и, казалось, трепетали, словно листы пергамента.

Как и все моряки, Грессер не умел спать в сильный ветер. С мичманских времен приобрел «штормовую бессонницу». Даже если вахту несешь не ты, без толку спать — в любую минуту поднимет аврал: лопнул швартов, не держит якорь, навалило соседний корабль…

Старый «мозер» пробил в гостиной третий час ночи. Дребезжащий звон его боя напоминал взвизги диванных пружин, вырывавшихся на свободу.

Грессер сделал отчаянную попытку уснуть, прибегнув к испытанному средству: представил себя летучей мышыо, висящей вниз головой в темном теплом дупле. При этом он грел затылок ладонью. Прием подействовал: сердце отпустило, голова приятно отяжелела, оставалось только вспомнить обрывок сна, прерванного щелчком чемоданного замка… Но тут за окном раздался протяжный грохот железа по железу. Так грохотать — раскатисто, звонко, сыпуче — могла только якорь-цепь.

Грессер выбрался из-под одеяла, приоткрыл што-ру…

«Диана»? — спросил он себя, увидев посреди Невы частокол крейсерских труб и мачт. «Диана» стояла в Гельсингфорсе. С какой стати она в Петрограде?

Приглядевшись, Грессер точно определил корабль— «Аврора». Он и забыл о ее существовании. Весь год корабль проторчал у стенки Франко-Русского завода.

Крейсер открыл прожектор, и дымчатый в дождливой мгле луч, недобро мазнув по окнам Английской набережной, запрыгал по разведенным пролетам Николаевского моста. У баковой шестидюймовки суетились комендоры.

У Грессера дернулась и запрыгала щека. Похолодевшая грудь ощутила металл нательного крестика. Это не «Аврора», это мрачный призрак кронштадтской Вандеи вошел в Неву, в Петроград, подступил к самым окнам его дома. Грессер затравленно оглянулся, ища, как тогда, на Господской, путь к отчаянному спасению, но взгляд увяз в уютном сумраке спальни, едва рассеянном зеленой лампой под фамильной иконой.

Шальной свет корабельного прожектора вымертвил лики святых, круглое женино плечо, фотопортреты в резных овалах… Это беспощадный Кронштадт рвался в окно — страшный в своей слепой ярости. Нет-нет, неспроста они осветили именно его окно, ужаснулся мгновенной догадке Грессер. Они пришли за ним, они вот-вот застучат прикладами в высокие двери берховских апартаментов… Надо будить Ирину, надо бежать, ехать, мчаться прочь, прочь, прочь из этого проклятого города!

Грессер с трудом взял себя в руки и унял дрожь в щеке.

— Значит, «Аврора», — произнес он вслух. Он вспомнил, что крейсером в последнее время командует его тезка и сын отцовского приятеля лейтенант Эриксон, потомок того самого Эриксона, что изобрел телефон и построил в Америке первый бронированный корабль «Монитор». Неужели это Эрик привел «Аврору»? Или его, как и бывшего командира, пристрелили на трапе? Бедный Йорик! Даже если он жив, ему все равно придется сегодня несладко. «День славы настает». Николай Михайлович накинул японский халат, прошел на кухню. Горничная Стеша, прикрывая вырез ночной рубахи, испуганно выглянула из своей комнатки.

— Чтой-то вы в такую рань, Николай Михалыч?!

— Приготовь бритье, Стеша, и крепкий чай, — распорядился Грессер. — Бритье в ванную, чай в кабинет. Барыню не буди. Мне на службу надо.

Горничная поспешно затворилась и зашуршала юбками.

«Дура, — усмехнулся Грессер, — решила, что к ней пробираюсь… Интересно, закричала бы или тихо впустила?»

Он тут же рассердился на себя за эти плебейские мысли, недостойные великого дня. «День славы настает…» Эта строчка из «Марсельезы» припомнилась еще там, у окна, когда он глядел на угрюмую глыбу крейсера, и теперь он без тени иронии повторял ее. Да, сегодня или никогда… Сегодня он, капитан 2-го ранга Николай Грессер, потомок петровского адмирала-шве-да, военный моряк в восьмом колене, свершит то, что назначено ему судьбой и историей.

Возвышенные мысли одолевали его всегда почему-то во время бритья.

Грессер был третьим офицером на флоте, после старшего лейтенанта Павлинова и вице-адмирала Колчака, который брил и бороду и усы. Это требовало известной смелости, ибо император не благоволил к бритолицым офицерам.

На сей раз пальцы слегка дрожали, плохо слушались, и он дважды порезался своим насмерть отточенным лезвием, чего с ним давно не случалось. Замазав порезы квасцами, Николай Михайлович заглянул в зеркальце «жокей-клуб». В этот день он хотел запомнить свое лицо. Кто знает, быть может, он видит его в последний раз. В серых остзейских глазах застыл странный сплав тоски и безверия, страха и злой решимости. Но тонкий хищный нос и по-прежнему волевые губы ему понравились.

Грессер переоделся в чистое белье, надел новый китель, сшитый у самого модного в Кронштадте портного еще до Февраля и потому злато сверкавший упраздненными погонами. Поразмыслив секунду, он не стал их снимать. В такой день он может себе это позволить. И кавторанг с презрением покосился на повседневную тужурку с нарукавными галунами «а ля бритиш нэйви», введенными Керенским в угоду взбаламученной матросне.

Он стянул с пальца массивное обручальное кольцо и придавил им записку на столе: «Ирина! Собери в в дорогу самое необходимое. Жди нас с Вадимом вечером в Териоках по известному тебе адресу. Мы должны срочно оставить Питер. Не волнуйся, родная, все будет хорошо. Твой капитан Немо».

Заспанная Стеша принесла чай.

— И кудай-то вы ни свет ни заря?!

— Война, Стеша, война. Война и революция. Грешно спать в такое время… — торопливо отхлебывал чай Грессер. — И передай Ирине Сергеевне мой наказ: уезжать из города не мешкая. Я пришлю верного человека, он вам поможет.

Чай, подернутый ароматным парком, был хорош — вишнево-красен, в меру горяч и терпок. Кавторанг допил стакан залпом и, не слушая озабоченных причитаний горничной, решительно направился в прихожую. Стеша не успела даже подать шинель. Грессер облачился сам, пробежался пальцами по золоченым пуговицам, привычным жестом проверил, как сидит фуражка, но вместо кокарды ребро ладони укололось о золотое шитье непривычного «краба», учрежденного Керенским на потребу Центробалта.

Переложил наган в карман шинели (без погон), осмотрев барабан — все ли патроны на месте.

Стеша при виде оружия жеманно ойкнула.

— Подай дождевик, — оборвал ее притворные страхи Грессер.

Нахлобучив на фуражку просторный капюшон и убедившись, что «краб» не виден, Николай Михайлович вышел из квартиры.

25 октября 1917 года 4 часа утра

Матрос 1-й статьи Никодим Землянухин проснулся оттого, что гадюка, увиденная во сне, цапнула его за ногу. Нога загорелась, заныла… Но то уже было не во сне, а наяву. Вчера царапнула лодыжку юнкерская пуля в перестрелке у Николаевского кавалерийского училища. Вроде пустяк, весь день ходил с перевязкой, к утру же, вишь, как взяло, задергало… А тут еще и змея приснилась…

Аспида во сне видеть, известное дело, хитреца встретить. Но хитрецов Никодим среди своих корешей не числил, а иных встреч не предвиделось. Кряхтя и охая, Землянухин сел на скрипучей экипажной койке.

Матросы с подводного минзага «Ерш», намаявшись за день, храпели во все завертки.

Никодим достал из-под подушки бинт и отковылял в коридор — на свет, рану посмотреть да свежей марлей замотать. У питьевого бачка гремел кружкой Митрохин, минный боцманмат и председатель лодочного судкома. Был он в полосатом тельнике, в исподнем и сапогах на босу ногу.

— Охромел, браток? — участливо поинтересовался Митрохин. — Эк тебя не ко времени клюнуло! Нынче контру вышибать пойдем, а ты обезножел…

— Юнкера подковали…

— Вот что, — председательским баском распорядился Митрохин. — Все одно ты не ходок пока. А у меня каждый боец на счету. Заступай-ка ты на весь день в караул «Ерша» охранять. Не ровен час, кака стерва залезет. Лодку, сам знаешь, в момент затопить можно.

— И то жалко — новехонька, — соглашался Землянухин, перетягивая лодыжку. — В море еще не ходила. Как девка нецелована… Не робь, догляжу.

— Скажи баталеру, чтоб цельных две селедки выдал, буханку хлеба и шматок сала как пострадавшему от наемных псов капитала.

— Ишь ты, — усмехнулся Никодим. — Складно как — «сала — капитала». Стихами заговорил.

— Мы, Земелюшка, еще не так заговорим! Вот «Аврора»-матушка слово скажет — это будет дело. Слышь — против Зимнего стала!

25 октября 1917 года 5 часов утра

Долги осенние ночи в Питере. Еще и намека на рассвет не было. Шквальный ветер расклеивал желтые листья по мокрой брусчатке Конногвардейского бульвара. Fpeccep шагал, прикрывая лицо отворотами дождевика. Он сворачивал в безлюдные переулки и, если впереди маячили какие-либо фигуры, пережидал встречных в подворотнях, грея в ладони тяжелую сталь нагана.

«День славы настает…» — настырно звенела застрявшая в мозгу строчка.

У Поцелуева моста он наткнулся на извозчика-полуночника, чудом занесенного в такую ночь на Мойку.

— Эй, борода! — окликнул его Грессер. — В Графский переулок свезешь — не обижу!

— Можна и в Графский, — протянул нахохлившийся возница в рваной брезентухе. Но, разглядев под капюшоном пассажира офицерскую фуражку, трусливо запричитал:

— Слезай, ваше благородие, не повезу! Жизнь нонче дырявая. И тебя под пулю подставлю, и сам пропаду. Пешочком оно надежнее…

Хлестнул лошадь и покатил прочь от опасного седока.

Но и идти пешком оказалось вовсе не так надежно, как предсказывал извозчик. Едва Грессер перешел мост через Мойку, как на той стороне его строго окликнули:

— Эй, дядя, ходь сюды!

Три солдата в папахах-ополченках, с винтовками за плечами поджидали на углу раннего пешехода.

Кавторанг взвел в кармане курок и, с трудом переставляя ноги, двинулся к ночному патрулю. Глаза перебегали с солдат на парапет моста, с моста на угол переулка, привычно оценивая расстояние и время, отпущенное ему на все — на поиски спасения, на мгновенное решение, на прыжок, на бег…

К счастью, они просто стояли, дымя цигарками, а не шли ему навстречу. До них было шагов полета… Грессер не спеша перешел на их сторону и двинулся по тротуару. Он уже присмотрел арку, ведущую во двор, и знал, что будет делать в следующий миг.

— Ходи веселее! — поторопил ефрейтор-бородач, опиравшийся на винтовку.

Поравнявшись с аркой, Грессер метнулся в тоннельный проход, и, прежде чем солдаты спохватились, скинули с плеч винтовки, бросились вдогон, он успел проскочить тоннельчик и рвануть вправо за угол трехэтажного флигеля, особняком стоявшего посреди двора. Грессер с гимназических лет знал эти места, и конечно же солдатам-чужакам неведомо было, что за флигелем напрострел уходит анфилада из четырех дворов, чьи каменные коробки разгорожены жилыми перемычками, и что все входные двери правой стороны выводят не только на черные лестницы, но и в подъезды соседней улицы.

Три винтовочных выстрела, грохнувших скорее для острастки, чем для дела, пошли гулять по гулким закоулкам двора-лабиринта, будя и без того встревоженных жильцов.

Отдышавшись под лестницей и став втрое осторожней, кавторанг вышел на Малую Гренадерскую и через четверть часа, уже без приключений, добрался до Графского переулка.

25 октября 1917 года 6 часов утра

Братва поднялась рано, и по гулким высоким коридорам старинного флотского экипажа пошли гулять веселые голоса. Землянухин обдал лицо и шею ледяной, но мертвой — прогнанной через трубы и насосы водой и отковылял на береговой камбуз раньше всех, так как его и еще четырех караульных уже поджидал в обводном канале паровой катер.

По случаю революции были сварены макароны, как после погрузки угля, но не в ужин, а вопреки всем обычаям — в завтрак. День начинался необычно. День начинался просто замечательно. И, запивая макароны крепким чаем, Землянухин забыл на время и про виденного во сне аспида, и про ноющую ногу, и про постылый на весь день бессменный караул.

Баталер выдал обещанные Митрохиным две сельди, буханку ржаного хлеба, от щедрот своих и в честь великого дня насыпал еще полный кисет махры. Не забыл и про сало — выдал шматочек весь в хлебных и табачных крошках. Никодим уложил харч в брезентовую кису, затянул поплотнее бушлат, нахлобучил на уши бескозырку, чтоб не сдуло, вскинул на ремень винтовку и отправился на катер.

Катер вошел в Неву, оставил за кормой «Аврору» и взял курс на Васильевский остров, где в тесную кущу сбивались краны и трубы Балтийского судостроительного завода. Ветер серчал, и Землянухин зажал в зубах концы ленты с золоченой надписью «Ершъ».

Подводный заградитель «Ерш» стоял у достроечного причала, выставив тупую, косо срезанную корму с крышками минных коридоров. Матросы помогли Землянухину перебраться с катера на корпус, передали кису с провизией, и паровик ходко пошел дальше.

Часового нигде не было, но, как только землянухинские сапоги загремели по палубе, люк в рубке приоткрылся и на мостик выбрался молодой.

— Ну что, вуенный, дрых небось, шельмец?! — вместо приветствия и пароля спросил Землянухин.

— Никак нет, Никодим Иваныч, службу правил! — белозубо оскалился матрос. — Смотрел, как положено — не тикет ли в трюмах.

— Тикет, да не в трюмах… Небо вон прохудилось. Тикет окаянное, — ворчал Землянухин, кутаясь в постовой дождевик. — А брезент-то сухой! Эт что — весь караул продрых?! Ах ты, зелень подкильная, дери тебя в клюз! Так-то ты службу несешь?!

— Все, дядя, была служба, да вся вышла! Революцию исделаем, войне акулий узел на глотку и глуши обороты.

— Давай вали отсюда, племянничек! С такими сделаешь революцию.

Но молодой его не слышал — во весь дух по лужам мчался к заводским воротам. Землянухин привалился к носовому орудию и с наслаждением закурил, гоня из ноздрей сырость терпким дымком. Ветер гнал по реке белые барашки, чуть видные в предрассветной темени.

Грессер уверенно поднимался по темной лестнице. На третьем этаже повернул барашек механического звонка у двери с медной табличкой: «Старший лейтенант С. Н. Акинфьев».

Лязгнул крюк. Акинфьев открыл и изумленно воззрился:

— Никий, ты! В такую рань?! Проходи. Извини — я в дезабилье.

Белая бязевая рубаха широко открывала могучую густоволосую грудь, крепкие скулы были окантованы всклокоченной со сна бородкой, отчего командир «Ерша», однокашник Грессера по выпуску, походил на разудалого билибинского коробейника.

— День славы настает, — загадочно, как пароль, сообщил Николай Михайлович, досадуя, однако, что привязавшаяся с утра фраза сорвалась-таки с языка. Акинфьев, впрочем, принял ее как невеселую шутку.

— Не знаю, как насчет славы, но день гибели русского флота наступил всенепременно.

Пока Грессер стягивал дождевик, шинель, стряхивал дождинки с фуражки и перекладывал наган в карман брюк, Акинфьев хлопотал у буфета, позвякивая то бутылочным, то стаканным стеклом.

— А я, брат, теперь горькую пью, — объявил он, держа наполненные стаканы, — потому стал фертоинг на рейде Фонтанки, втянулся в гавань и разоружил свой флотский мундир. Честь имею представиться — старлейт Акинфьев, флаг-офицер у адмирала Крузенштерна . На службу не хожу-с. Морячки вынесли мне вотум недоверия… Ба! Да ты при полном при параде.

На плечах Грессера тускло золотились погоны с тремя серебряными кавторанговскими звездочками.

— Рискуешь однако…

— Последний парад наступает.

— Перестань говорить загадками.

— Изволь.

— Только выпьем сначала. Иначе ни черта не пойму…

Грессер пригубил водку с одной лишь целью — чтобы согреться. Акинфьев споловинил стакан и закусил престранно — занюхав щепоть мятной махорки.

— Сережа, «Аврора» вошла в Неву и взяла на прицел Шпиц и Зимний.

— И поделом.

— Голубчик, ты пей да разумей. Во всем Питере нет сейчас войсковой части, равной по огневой мощи крейсеру. Ты представляешь, каких дров могут наломать братишки, подзунгулдаченные комиссарами?

Акинфьев слегка задумался, приподняв бровь краем стакана.

— Четырнадцать шестидюймовок. Почти артполк. Это солидно.

— Сережа, ты всегда был прекрасным шахматистом… «Аврора» — ферзь, объявивший шах нашему «королю». Эту красную фигуру надобно убрать с доски. Убрать сегодня, нынче же!

— Как ты себе это мыслишь?

Акинфьев долил в стаканы.

— Не пей пока, ради бога. Выслушай на ясную голову… Самый опасный противник «ферзя» — «слон», то бишь «офицер». Белый или черный, в зависимости от поля, на котором стоит «королева»…

— Перестань читать прописи! — рассердился Акинфьев. — Что ты задумал?

— «Ерш» получил торпеды?

— Да. Зарядили только носовые аппараты. В кормовой не стали…

— И прекрасно! И превосходно!

Грессер отставил стакан и заходил по комнате.

— Сережа, надо вывести «Ерш» и ударить по «Авроре» из носовых! И это должны сделать мы с тобой плюс твой механик. Кстати, кто у тебя механик?

Акинфьев плюхнулся в кресло-качалку и откинулся так, что на секунду исчез из глаз собеседника.

— Никий, пил — я, а вздор несешь ты…

— Не волнуйся, Сереженька, не волнуйся… Выслушай. Я все продумал, все рассчитано по шагам и минутам. «Ерш» и «Аврору» разделяет меньше мили. Десять минут хода. Стрельба по неподвижной цели залповая. В залпе две торпеды. Дистанция кинжального удара — промаха не будет! «Аврора» ляжет поперек Невы, и вся шваль разбежится. Мы выиграем время. Потом придут верные войска, надежные корабли, и никаких революций. Кризис уляжется. Ты перестанешь сидеть на экваторе и снова вернешься на корабль, где раз и навсегда забудут про судкомы и про совдепы. Флот снова станет флотом. И это сделаем мы: ты и я.

В принципе все не так сложно. Команда сейчас носится по Питеру и делает революцию. И черт с ней, матросней! Мы справимся втроем. Механик запустит движки. Ты станешь на мостике, я — к торпедным аппаратам. Стреляю по твоей команде. Потом погружаемся, и реверс — полный назад. Впрочем, там широко, и можно развернуться: два мотора враздрай… Можно и не погружаться. Уйдем в надводном положении. При такой готовности, как у них, они не успеют открыть огонь из кормовых плутонгов.

Акинфьев, трезвея, бледнел. Он медленно вылез из качалки.

— Капитан второго ранга Грессер, в Морском корпусе меня не учили стрелять по русским кораблям.

У Грессера яростно задергалась щека, и он безнадежно пытался унять ее, прижав ладонью.

— Старший лейтенант Акинфьев. Меня тоже не учили стрелять по русским кораблям, и до сих пор я не мазал по немецким. Но зато кто-то научил русских матросов прекрасно стрелять по русским офицерам. В Кронштадте растерзали трех наших товарищей по выпуску. Я назову их — Садофьев, Агафонов, Извицкий. Они погибли ни за что. Только потому, что носили на плечах погоны, которые вы, Акинфьев, поспешили снять.

— Что-о? — взревел Акинфьев и из билибинского коробейника превратился в разбойного атамана. — Вон из моего дома! И чтоб духу твоего здесь не было!

Грессер вынул наган.

— Видит бог, — прошептал он, — я не хотел этого. Почти не целясь — в упор, — он выстрелил в бязевую рубаху, четырежды нажав «собачку». Тут же повернулся и вышел в прихожую, услышав только, как за спиной тяжело рухнул бывший однокашник и жалобно зазвенело столовое стекло.

25 октября 1917 года 7 часов 30 минут

Из Графского переулка Николай Михайлович направился в Адмиралтейство. В другое время он вышел бы на Невский или на Гороховую и через полчаса неспешного хода был бы у цели. Но в это ненастное утро ему понадобилось больше часа, чтобы, то пережидая красногвардейские патрули, то огибая опасные места— у Телефонной станции трещала перестрелка, добраться до павильона, на котором сверкал золоченый кортик Шпица,

В Морском министерстве, как ни в чем не бывало, творилась обычная рутинная работа. Еще звенели телефоны, еще сновали офицеры с папками для бумаг, накладывались резолюции, бессильные что-либо изменить, ставились печати, уже утратившие свою юридическую силу, отдавались распоряжения, которые уже никто никогда не выполнит…

Николай Михайлович разделся в своем кабинете и, ловя недоуменные взгляды на свои погоны, решительно направился в приемную морского министра. На большом столе адъютанта в беспорядке валялись снятые телефонные трубки, отчего зеленое сукно столешницы походило на поле брани, усеянное костями.

— Дмитрий Николаевич у себя? — осведомился Грессер у взмыленного старлейта.

— Отбыл в Зимний дворец. Когда будет — неизвестно.

Грессер досадливо покусал губы — планы снова менялись— и направился к выходу. В коридоре он едва не выбил из рук лейтенанта Дитерихса стопку свежеотпечатанных книжиц.

— Возьми себе одну в отдел! — милостиво разрешил автор, — Наконец-то мы дали флоту современный порядок старшинства… Можешь найти себя.

Грессер перелистал объемистый список, устанавливавший старшинство офицеров в чинах, и с трудом удержался, чтобы не трахнуть сияющего Дитерихса по голове новеньким гроссбухом. Идиоты, «Аврора» держит Шпиц на прицеле, а они выясняют — кто за кем! Но тут его осенило.

— У вас в ГУЛИСО есть факсимильные бланки?

— Есть, — ответил на бегу Дитерихс.

— Ну и прекрасно. Заверишь мне выписку из приказа. Вердеревский назначил меня командиром «Ерша».

— По морям соскучился?

— Да. Там воздух св. ежее.

Грессер сам отстучал на «ундервуде» выписку из несуществующего приказа, и лейтенант Дитерихс благополучно заверил ее гербовой печатью ГУЛИСО. Теперь можно было действовать.

Телефонная станция, на удивление, еще действовала, только вместо нежного голоска дежурной барыш-ци в трубке пророкотал чей-то густой бас. Тем не менее с Морским корпусом его соединили. Николай Михайлович попросил инспектора классов немедленно отправить кадета старшей роты Вадима Грессера в отдел подплава Главного штаба.

— Пусть он выйдет на набережную. За ним подойдет катер.

И, оставив инспектора в полном недоумении, пошел хлопотать насчет плавсредства. Разумеется, путь, по Неве был. куда безопаснее, чем. по мостам и улицам, перекрытым черт знает кем. Грессер проследил из окон Адмиралтейства, как моторная лодка с сыном вынырнула из-под Николаевского моста и благополучно— вздох великого облегчения — причалила к служебной пристани.

Вадим, рослый светловолосый — в мать — юноша, четко вошел в кабинет, вскинул руку к бескозырке. Николай Михайлович меньше всего хотел услышать от него казенные словеса и поспешил обнять сына так, что у того хрустнули крепкие плечи.

— Хочешь сюрприз? — с наигранной бодростью спросил Николай Михайлович. — Я беру тебя юнгой к себе на лодку. Можешь меня поздравить — назначен командиром подводного заградителя «Ерш».

— Поздравляю тебя, папа! И ты не шутишь насчет юнги?! — радостно и недоверчиво вопросил Вадим.

— Нисколько. Сейчас мы отправимся на Балтийский завод — «Ерш» стоит там, — и ты сам во всем убедишься. Быть может, даже сегодня нам предстоит боевое дело. Но об этом молчок.

— Папа, за кого ты меня принимаешь?! — засиял глазами юный Грессер.

— С твоим начальством я обо всем договорился. А пока переверни ленту литерами внутрь. Так надо. Для маскировки. И никаких лишних вопросов, мой мальчик. Виноват — юнга Грессер!

Николай Михайлович не собирался посвящать сына в детали операции. Он не мог поручиться, что в душе юноши при известии о предстоящей атаке «Авроры» не взыграют патриотические чувства. Потом, когда у них будет больше времени, а главное, когда дело будет сделано, он объяснит ему историческую необходимость их общего подвига— подвига, черт по-бери! — подбадривал себя Грессер, вспомнив бледнеющее лицо билибинского коробейника.

Ну что ж, если акинфьевы пасуют, то спасать флот и Россию придется грессерам. История повторяется: варяги снова приходят на Русь, ибо в жилах его рода текла древняя варяжская кровь.

— Подожди меня здесь, я через часок вернусь!

Пока Вадим перешивал за его столом ленту на бескозырке (блистать на питерских улицах литерами Морского корпуса было явно небезопасно), Грессер облачился в шинель, натянул дождевик с капюшоном и сбежал по боковой лестнице к выходу на набережную.

25 октября 1917 года 10 часов утра

Светало. Сквозь осеннюю хмарь тускло просвечивал плоский кружок неслепящего солнца. Дождь еше моросил, и Землянухин подвязал над распахнутым люком брезент, а сам залез от режущего ветра в рубку так, что из горловины входного люка голова его торчала, как из стального окопа. Зато все было видно вокруг и не дуло. Винтовка стояла рядом под рукой. Конечно, можно было бы задраить люк и наверстать упущенное за полубессонную ночь, но Землянухин нутром чуял — в такой день спать нельзя. Неспроста аспид приснился. Да и нога размылась так, что хоть выставляй на студеный ветер. Пусть застынет, проклятая.

А тут еще глаз, зашибленный биноклем, заслезился, засвербел. Капитана 2-го ранга Грессера помянуть заставил. Ишь ведь как саданул биноклем — бровь и подглазье рассек до кости. Вахту Землянухин достоял тогда, кровью умываясь. Внизу корешам сказал, что волной об перископ приложило. Стыдно было, что подвернулся командиру под горячую руку.

Ребята в дизельный отсек его отправили. Там мотористы врачевали: тряпицу с отработанным машинным маслом под глаз приложили. У маслопупов чумных, известное дело, отработанное масло — первое лекарство. И внутрь его принимают (от язвы), и ссадины им мажут. На них, насквозь промасленных, и впрямь, как на собаках, все заживает. А тут от такой примочки разнесло Землянухину весь глаз, окривел малость, думал, и вовсе ослепнет. Старший офицер кличку ему придумал — Циклоп. «Тебе, Землянухин, теперь только в перископ смотреть — второй глаз жмурить не надо».

Одно хорошо, на вахты ставить перестали. Отоспался хоть за поход. Спасибо экипажному подлекарю— спас глаз. Только на всю жизнь красным сделался, как у кроля. Велел подлекарь промывать глаз почаще крепким чаем или порошком белым — борной кислотой. Настоящий-то чай в команде давно перевелся, а вот порошок должен быть в аптечке, что в кают-компании висит.

Землянухин оглядел пирс и палубу — всюду пусто и безлюдно — задраил рубочный люк, спустился в центральный пост, где под иконкой-пядницей Николы Морского тлела вместо лампадки алая пальчиковая лампочка. Он хотел было перелезть в носовой отсек, как вдруг заметил в красноватом полумраке портрет Керенского, присоседившийся подле иконы. Весной, когда «Ерша» под гром оркестра спускали со стапелей, премьер толкнул речь с рубки подводной лодки. Потом подарил команде свой портрет и расписался в историческом журнале корабля. Теперь команда пошла его свергать, а портрет все еще висел в центральном посту. Непорядок! Матрос снял рамку, вынул фото длиннолицего человека во френче и с бобриком. Рамку засунул за трубу вентиляционной магистрали — сгодится еще на что-либо путное, а скомканное фото выбросил из люка в воду.

Восстановив справедливость, Землянухин почувствовал себя лучше. На душе полегчало, и глаз ныть перестал. Он не сомневался, что Митрохин с «ершовцами» обойдутся с Керенским точно так же. Попался бы он им в руки!

Вадиму в своих планах Грессер отводил простую, но очень важную роль. По его команде с мостика сын рванет рычаги стрельбовых баллонов. Торпедные аппараты к выстрелу приготовит он сам, минер первого разряда. Дело стояло лишь за механиком, который смог бы запустить дизели. За ним, третьим членом их отчаянной команды, и направлялся кавторанг. Он на сомневался, что инженер-механик с «Тигрицы», лейтенант Павлов, трудяга и колдун над моторами, после трех лет общего смертельного риска пойдет за ним в огонь, воду и медные лодочные трубы. Тихий, скромный, покладистый офицер.

Разумеется, его тоже не следовало посвящать в план до конца. Главное, чтобы Павлов сейчас оказался дома, у себя на Петровском острове. Грессер бывал у механика на крестинах дочери и хорошо знал, как отыскать его дом в задних дворах Петровского проспекта.

Он спрыгнул в рассыльную моторную лодку. За руку поздоровался с ее бессменным водителем — старым портартурцем отставным кондуктором Чумышем.

— «Како», «Живете», «Люди»? — назвал набор сигнальных флагов Грессер, заранее зная, что старый крейсерский сигнальщик ответит неизменным — «НХТ». Для морского уха сочетание этих букв звучит весьма жизнеутверждающе.

— А сынок-то ваш — орел! — польстил Чумыш отцовскому сердцу, правя под средний пролет Дворцового моста. — Добрый моряк будет.

— Хочу к себе на лодку юнгой взять. Что скажешь, Зосимыч?

— Дело стоющее, — одобрительно кивнул старик. — Под отцовским доглядом оно надежнее…

На этом оба замолчали, настороженно вглядываясь в мосты и гранитные берега, где то тут, то там мельтешил вооруженный люд. Могли и из озорства пальнуть…

За Тучковым мостом Чумыш сбавил обороты и плавно приткнулся в бухточку острова, откуда начинался Петровский проспект.

— Если через час не вернусь, возвращайся на стоянку, — предупредил Грессер и скорым шагом двинулся к дому механика. Но у первого же перекрестка из-под земли выросли трое — бородачи с погонами пулеметного полка и молодой мастеровой, опоясанный солдатским ремнем с навешенными бомбами.

— Далече путь держим, господин хороший? — поинтересовался бомбист с вежливостью, не предвещающей ничего хорошего. Бежать было поздно, да и благоразумие подсказывало, что лучше оставаться на месте.

— Иду к старому другу. Он здесь живет, тремя домами дальше.

Один из солдат зашел за спину и обхватил Грессер а по бокам.

— Локотки-то, барин, разведи, а то несподручно… От она, игрушка кака! — зацокал языком солдат, извлекая из кармана грессеровского дождевика офицерский наган.

— Это что ж, другу в подарок?! — покачал на ладони наган мастеровой.

— Да чего тут лататы разводить, — прогудел второй пулеметчик. — С ходу видно — контра. К стенке его, и весь разговор.

И снова, как у окна утром, грудь кавторанга ощутила металлический холодок нательного креста. «Все. На этот раз не отвертеться, — с леденящей безнадежностью осознал он, — и так весь день немыслимо везло. Боже, Вадим будет ждать…»

— Шагай! — подтолкнул его солдат к кирпичному брандмауэру. Грессер с ужасом обвел глазами пустырь: неужели здесь, в этом унылом захолустье, оборвется его жизнь?

— Погодь, Аким, — остановил пулеметчика мастеровой. — Тут птица непростая. Надо кой-кому его показать.

Грессера отвели в полуподвальчик бывшего трактира, где, сидя на столах и не выпуская из рук винтовок, отчаянно дымили махрой солдаты, фабричные, несколько студентов: то ли пережидали непогоду, то ли ожидая команды. Среди разношинельного люда мелькали и флотские бушлаты. К одному из них подвели кавторанга. Широколобый, с волчьим раскосом боцманмат хмуро глянул:

— Кто такой и куда направлялся? Почему с оружием?

«Ершъ» — ударили в глаза Грессеру литеры с заломленной бескозырки, и сердце запрыгало — вот оно, спасение! Он еще не знал, каким образом оно произойдет, но инстинкт безошибочно определил: буду жить! И от этой ликующей мысли Грессер улыбнулся, и улыбка вышла весьма натуральной. Он протянул боцманмату руку и радостно, будто старому знакомому, выдохнул:

— Здравствуйте, товарищ!

Этот жест, как и улыбка, был столь непритворен, что хмурый боцманмат невольно пожал ладонь.

— Ваш новый командир, — представился пленник. — Капитан второго ранга Грессер. Назначен на «Ерш» морским министром и Центробалтом. Вот выписка из приказа.

Моряк недоверчиво пробежал строчки, изучил печать, потом вернул бумагу и нехотя назвался:

— Председатель судового комитета Митрохин. Он же командир отряда Красной гвардии… Ежели вы на «Ерш» назначены, так почему вы здесь, а не на лодке?

— Иду за механиком, — охотно пояснил Грессер. — Он здесь живет. Хочу принять корабль как полагается. Тем более что он не совсем еще готов.

— Хорошо, — согласился Митрохин. — Вас проводят.

Он отошел к мастеровому с бомбами, и кавторанг краем уха уловил обрывок фразы: «…если врет — в расход».

Провожали его пулеметчик Аким и рабочий парень. Грессер уверенно привел их в пятый этаж серого доходного дома. Дверь открыла худосочная бледная шатенка — жена Павлова.

— Инженер-механик лейтенант Павлов здесь живет? — официально спросил кавторанг — нарочно для своих провожатых.

Женщина секунду вглядывалась, потом с облегчением улыбнулась:

— Николай Михайлович! А я вас не узнала… Какая досада, Саша уехал к сестре на Лиговку… Могу дать вам его адрес.

Грессер записал и попросил конвоиров отвести его к Митрохину.

— Дайте мне провожатого на Лиговский проспект, — попросил он у боцманмата. — Иначе меня снова задержат.

Широколобый усмехнулся:

— Шибко кореша мои понравились? Отпустить не могу. Не имею права отряд распылять… Так что добирайтесь сами. А уж лучше, мой совет, в такой день дома посидеть. На службу счас не к спеху… Подождет служба.

— Спасибо за совет. Но корабль я должен принять сегодня. И прошу вернуть мне мое оружие, — сыграл Грессер ва-банк.

Митрохин усмехнулся:

— Ну уж нет. Так идите. Вам же лучше будет. На пикет напоретесь, и бумажка не поможет. А наганчик я вам на лодке возверну.

Отобранное оружие кавторанг тоже записал за счет поруганной офицерской чести. Ну что ж, сегодня он расплатится за все сполна. «День славы настает»,

25 октября 1917 года Полдень

Царственный город вздымал в небо кресты и шпили, ангелов и корабли, фабричные трубы и стрелы портальных кранов. Статуи богов и героев на мокрой крыше Зимнего дворца подпирали головами низкое серое небо. Меж прозеленевших фигур курился дым. То был отнюдь не благовонный фимиам. То юнкера и ударницы топили печи в холодном осажденном дворце.

Бледное чухонское солнце выкатывало из-за арки Главного штаба. В прорехи небесной наволочи оно било в окна Зимнего, золотыми путами вязало статуи богов и героев на дворцовой крыше, и казалось, что по огненному настилу его лучей вот-вот съедет с арки колесница Победы и шестерка медных коней промчит ее над площадью, увлекая за собой неистовые толпы гневных людей. Каменное жерло арки, словно мортира, наведенная в сердцевину дворца, выхлестнет их в едином порыве, и под ударом могучего залпа рухнет мраморный столп, и бронзовый ангел с его вершины накроет неправедный дворец своим тяжелым карающим крестом.

На мраморных клетках столичного плац-парада вот-вот должен был разыграться финал грандиознейшей партии. И среди тысяч красно-белых фигур ее тайно творилась в этот день никому не ведомая комбинация: некий «офицер» должен был уничтожить некую «пешку», дабы белая «ладья» могла нанести удар по красному «ферзю». И тогда все вернется на круги своя: колесница Победы и кони незыблемо замрут на своем месте, а медные боги с крыши дворца вечно будут подпирать головами тяжелое, низкое небо.

Человек, вознамерившийся выиграть историческую партию, сидел на скамейке Петровского парка, бессильно привалившись к деревянной спинке. После всех ночных и утренних перипетий, после великолепного блефа, пережитого в полуподвале трактирчика, руки и ноги вдруг ослабели настолько, что Грессер едва доплелся до первой скамьи. Но мозг работал превосходно…

Тащиться на Лиговку через весь город — в который раз искушать судьбу. Не может же в самом деле везти бесконечно… Вызвать Чумыша и отправиться на моторке? Было бы лучше всего. По Обводному каналу они проскочили бы, минуя всевозможные пикеты, патрули, разъезды, до самого дома павловской сестры, что стоит у Ново-Каменного моста. Шестиэтажную жилую громадину, увенчанную угловой башней, построили совсем недавно — перед войной. Грессер знал этот дом. Его архитектор Фанталов приходился ему шурином. Черти бы их всех побрали — шуринов, архитекторов, механиков, этот дьявольский город, непроходимый, как минное поле!

Кавторанг извлек из кармашка-пистона часы: золотые стрелки у золоченых цифр отсчитывали золотое время. Все летело в тартарары из-за того, что инженер-механика понесло в этот день к сестре… И Чумыш безнадежно исчез со своим катером — попробуй вызови его отсюда…

Ветер сорвал капюшон с фуражки и надул его, как парус.

Парус!

Ну, конечно — парус. В конце Петровского проспекта — яхт-клуб. Взять шлюпку, швертбот, какой-нибудь «тузик» на худой конец, обогнуть Васильевский остров, войти в Екатерингофку, а там по каналам, по протокам, под мостами «северной Венеции» можно пробраться почти в любое место центра! От этого счастливого открытия Грессер ощутил прилив новых сил, покинул скамью и размашисто зашагал к западной стрелке острова. Там, за Петровской косой, начиналось взморье, и взгляд тонул в привычном мглистом просторе. Кавторанг сразу повеселел и прибавил шагу. День славы не угас!..

Тоненько взвыл пустой желудок. Грессер вспомнил, что кроме стакана чаю, принесенного Стешей, да глотка водки у Акинфьева, он и крошки во рту не держал. «У Павловых перекушу», — пообещал он голодному животу и тут же забыл о еде, потому что впереди— в изгибе дамбы — открылось дивное видение рощи яхтенных мачт. Они качались на свежем ветру, и слышно было, как пощелкивают по дереву необтянутые ликтросы.

Ни в яхт-клубе, ни в парусной гавани Грессер никого не нашел, даже сторож исчез, что было весьма на руку. Кавторанг прошелся по дощатым мосткам, выбирая подходящее суденышко. Он присмотрел себе небольшой швертбот с веселым именем «Внучокъ». Сбегал в шкиперскую за веслами и там же в кипе сигнальных флагов отыскал красное с косицами полотнище. Флаг на языке сигнальщиков назывался «Наш», и это короткое простое словцо обрело иной — коварный— смысл, как только красный стяг затрепетал на мачте «Внучка». «Ваш, ваш», — усмехнулся неожиданной игре символов Грессер. Он поддел ломом рым, к которому была примкнута на амбарный замок цепь швертбота, и вывернул его с надсадным скрипом из причального бруса. Ветер-бейдевинд туго впрягся в парус, зажурчала вода за кормой — «Внучок» ходко резал рябь Малой Невы. Кажется, впервые за весь день в душе кавторанга разжались стальные тиски, и он испытал нечто похожее на легкое опьянение.

Ему пришлось полавировать в виду острова Голодай, но зато, выйдя в Невскую губу и повернув на юг, «Внучок» резво понесся вдоль Морской набережной Васильевского. Не прошло и часа, как Грессер, обогнув ковши и пирсы Балтийского завода — он даже сумел разглядеть рубку «Ерша», такого близкого и все же пока недосягаемого, — входил в мутные воды Екатерингофки.

Перед Гутуевским мостом он зарифил парус и вошел на веслах в устье неширокого и грязноватого Ново-обводного канала. В екатерининские времена он отграничивал город с юга, но Питер давно перевалил этот рубеж, каменной лавой потек по старым почтовым трактам, сводя леса, вбирая в себя окрестные деревни, дачные усадьбы, озерца и речушки. По обеим набережным канала встали такие же уныло краснокирпичные, как и его стенки, корпуса бумагопрядильных фабрик, механических мастерских, типографий, газгольдеров осветительного завода, казачьих казарм, складов. Даже храмы здесь возводили из все того же темно-багрового кирпича, точно ставили их на крови.

Обводный, словно замасленный пояс, стягивал рабочую блузу города. И здесь, в его пролетарских недрах, красный флажок на мачте «Внучка» трепыхался, будто охранная грамота. Мимо, по обе стороны канала проносились к Варшавскому вокзалу грузовые моторы с винтовочным людом в кузовах. Красногвардейцы с любопытством поглядывали на одинокое суденышко, упрямо ползущее от моста к мосту, на простоволосого гребца в дождевике (фуражку Грессер спрятал под банку), на красный стяг, вившийся над зарифленным парусом. У Провиантских складов Измайловского полка кавторанг позволил себе передохнуть- большая часть пути была пройдена. Взглянув на фигурную башенку Варшавского вокзала, он вспомнил, что Ирина должна непременно уехать из города. Уехала ли? Страшно представить, что будет, если те, кто придут мстить за «Аврору», застанут их со Стешей в квартире. Грессер снова приналег на весла, их лопасти оставляли за собой вертлявые воронки в мертвой от фабричных стоков воде.

25 октября 1917 года 14 часов 35 минут

Пока швертбот тащился по каналу, события в городе обгоняли его со скоростью красногвардейских грузовиков. В час дня («Внучок» еще шел под парусом по Екатерингофке) был взят Мариинский дворец и распущен предпарламент. А в те минуты, когда, добравшись наконец до Лиговки, Грессер привязывал швертбот под Ново-Каменным мостом, на экстренном заседании Петроградского Совета Ленин объявил о свершении социалистической революции. Партия века, которую кавторанг еще надеялся выиграть, стремительно близилась к финалу. Одна за другой исчезали с доски его фигуры — Госбанк, электростанция, тюрьма «Кресты», Николаевское кавалерийское училище, Павловское, Владимирское, школа прапорщиков… Но красный «ферзь» еще не был введен в дело. Еще можно было успеть убрать его белой «ладьей». Кто бы обратил внимание на то, как от безлюдных причалов

Балтийского завода почти бесшумно оторвалось и скользнуло в Неву щучье тело подводной лодки? А если бы и всполошились, никто и ничем не смог бы помешать удару — до залповой позиции десять минут хода! От торпед, нацеленных кавторангом Грессером, еще не уклонилось ни одно судно.

— Боже, как я рад вас видеть!

Николай Михайлович едва удержался, чтобы не обнять своего механика. Павлов, не привыкший к таким сантиментам обычно сдержанного командира, смущенно хлопотал в прихожей, ища достойное место для грессеровской шинели.

— Да как же вы меня нашли, Николай Михайлович?! — конфузился он, не забывая, однако, делать сестре отчаянные знаки, которые надо было понимать как призыв к большому кухонному авралу.

— Нет, нет! — заметил тайный семафор Грессер. — Гостевать нам некогда! Чашку чаю, бутерброд, и баста!

Однако от тарелки гречневой каши, сдобренной гречишным медом, не отказался. Ел жадно, торопясь и вопреки правилам бонтона говорил о делах.

— Снова, милейший Андрей Павлович, нам выпало вместе послужить… Мы оба назначены на «Ерш». Он еще в заводе, но сегодня надо срочно перегнать его на Охту… Приказ морского министра. Собирайтесь пока… Срочно!

— Да я что ж… Я очень рад… Мигом… Дизеля только на «Ерше» паршивые, американские, фирмы «Новый Лондон», втрое слабее, чем нужно. Поставили за неимением проектных, так скорость на семь узлов упала…

— Ничего, ничего, на Неве и десяти узлов хватит… Главное, чтоб запустились.

Они шли по Гороховой вдвоем, в открытую, никого не сторонясь и ни от кого не прячась. Да и не было никому дела до двух прохожих в дождевиках, спешивших туда же, куда стремились боевые отряды, а то и просто кучки поблескивающих штыками красногвардейцев.

Впереди — в дальнем простреле улицы — мерк в ранних сумерках золоченый кортик адмиралтейского Шпица. Там лепные гении Славы осеняли Центральную арку, под которую вскоре вошли эти двое в тяжелых намокших плащах.

25 октября 1917 года 18 часов 10 минут

На парадном лестничном марше они встретили скорбную процессию. Впереди шел кондуктор Чумыш, держа за собой носилки. С носилок свисали полы шинели, с головой прикрывавшей чье-то тело. Офицеры Штаба молчаливой гурьбой спускались по ступенькам, понуро потупив взгляды. Грессер увидел Вадима, он шел рядом с Дитерихсом.

— Что случилось? — спросил их кавторанг, обнажая голову. Дитерихс сделал патетическую мину:

— Не перевелись еще на флоте настоящие герои! Боже, какой был человек!

— Кто? — рявкнул Грессер.

— Подполковник Уманцев. Час назад застрелился в своем кабинете.

Сердце у Грессера тоскливо сжалось. Он хорошо знал этого офицера из отдела морской авиации. Боевой летчик, кавалер золотого Георгиевского оружия за храбрость, он, как и Грессер, служил под Шпицем недавно. Еще вчера он заходил к нему за справочником по кайзеровским субмаринам, и они остроумно пикировались насчет возможностей самолета и подводной лодки в морских войнах будущего и весело сошлись на том, что самолеты в грядущих сражениях будут взлетать с подводных лодок.

Кавторанг не стал спрашивать о причинах рокового шага — в последние дни самоубийственные выстрелы в кабинетах Адмиралтейства раздавались нередко, но Дитерихс словоохотливо пояснил, что час назад Уманцев получил из Ораниенбаума, где базировалась Петроградская школа морской авиации, удручающее сообщение. Группа летчиков-инструкторов, которая тайно готовилась к воздушному налету на Смольный и на «Аврору», была кем-то выдана и арестована матросами. Арестованы все семьдесят летчиков-офицеров. Уманцев, как выяснилось из его посмертной записки, был главным разработчиком и вдохновителем операции.

— Вот так уходят от нас лучшие люди! — сакраментально заключил кадровик.

— Так уходят настоящие офицеры! — кавторанг со значением произнес слово «настоящие» и поспешил отделаться от антипатичного ему лейтенанта. Грессер, в душе считавший себя викингом, недолюбливал немцев вообще, и особенно тех, кто воевал против немцев же. Еще он подумал, что, если его удар по «Авроре» сорвется, ему придется последовать примеру подполковника Уманцева.

«К черту, к черту! — отогнал он мрачные мысли. — Покойника встретить — к удаче. Все будет хорошо. И завтра тот же Дитерихс будет восклицать в коридорах: «Не перевелись еще на флоте настоящие герои!»

— Ты обедал? — спросил он Вадима, удрученно шагавшего рядом.

— Нет, папа.

— Ничего. Ужинать будем на «Ерше». На Ерше Ершовиче, у Петра Петровича! — деланно взбодрился Грессер.

Они шли полутемными коридорами. Электричество отключили, и всюду — на коридорных перекрестках, лестничных площадках, в рабочих комнатах — горели свечи и керосиновые лампы. Их красноватый шаткий свет сгущал и без того тревожную атмосферу под сводами Адмиралтейства. В пустом кабинете Уманцева, куда по пути к себе заглянул Грессер, тоже оплывала толстая непогашенная свеча. Из-под тумбы стола торчала черная рукоять упавшего на пол револьвера. Кавторанг подобрал его. По старым флотским поверьям, вещи мертвецов приносили счастье. Он постоял еще немного, отдавая долг памяти. Вот еще один, кто попытался выиграть партию века. Мир праху твоему! Грессер с болезненным любопытством заглянул в окно. Что видел в свой последний миг Уманцев? С большим трудом он рассмотрел в ночной темени Медного всадника, тщившегося перескочить Неву с крутого камня. За Николаевским мостом вспыхнул огненный зрак «Авроры». Голубоватый луч как бы прощупывал снарядные трассы будущих залпов.

Надо спешить!

День славы близился к концу.

Свой второй — запасной — наган Грессер извлек из служебного сейфа и вручил сыну.

— Стрелять умеешь?

— Папа! — обиженно воскликнул сын.

— Ну, ну… Я пошутил. Держи. Это мой тебе подарок с началом новой флотской жизни… Андрей Павлович, у вас оружие с собой?

Павлов обескураженно захлопал себя по карманам:

— Вы знаете… С тех пор как я сдал свое оружие в Кронштадте… По распоряжению судового комитета… С тех пор безоружен. Да и на что механику пистолет?

«Голубчик, — хотел было возразить Грессер, — сначала вы офицер, а уж потом — механик…»

Но укором характера не исправишь. Да. и к лучшему, если у Павлова не будет револьвера. Как-то он еще поведет себя, узнав, что «Ерш» потопил «Аврору»… Потопил! — Грессер не позволял себе сомневаться в ином исходе дела. Главное, чтобы Павлов привел подводную лодку в движение. А уж убрать какого-нибудь Митюху-часового — если, конечно, раскомиссаренная команда сочла нужным его выставить — он, капитан 2-го ранга Грессер, сможет сам: приказом ли, пулей ли…

Вдруг осветилось все — вспыхнули люстры, рожки и настольные лампы. И тут же под старинными сводами поплыло, грохоча, ломаясь, множась, эхо выстрелов. Грессер, а за ним Вадим и Павлов выскочили в коридор, но чей-то истошный вопль заставил их замереть на месте:

— Из кабинетов не выходить! Всем оставаться на местах! Оружие на пол!

В Адмиралтейство ломились матросы с винтовками. Они врывались в святая святых российского флота, где с петровских времен решались судьбы сотен кораблей и сотен тысяч нижних чинов. То кровь ударила в думную адмиральскую голову. Апоплексический удар. Потоп! Генмор шел ко дну, как цусимский броненосец.

Грессер затравленно оглянулся — из глубины коридора уже смотрело вдоль кабинетных дверей тупое рыло «максима». Пулеметчик в бескозырке зычно гаркнул:

— Полундра! Кому говорю! По местам!

Оба офицера и кадет нехотя повиновались. Щека у кавторанга отчаянно дергалась. Кронштадт повторялся в самом худшем варианте — он настиг его вместе с Вадимом. Мысль Грессера работала с удвоенной энергией: за себя и за сына. В соседних кабинетах громко хлопали двери, их обитателей уводили…

Вадим снял бескозырку, чтобы вернуть ленте ее законное положение. Он не хотел быть инкогнито перед лицом опасности.

— Стоп! — остановил его отец. — Достань наган и выводи нас с Андреем Павловичем под прицелом. Ты понял? Мы — арестованные, ты — конвойный.

Глаза юноши загорелись. Ну конечно же для него начиналась увлекательнейшая игра. Будет о чем рассказать в Корпусе!

Так они вышли в коридор и пошли прочь от пулемета. Их не окликнули, не остановили… Грессер шел впереди, заложив руки за спину. Он выбирал дорогу, ибо только он один знал, что за ближайшим поворотом — ход на боковую лестницу. Сердце гулко отбивало шаги. И кавторанг томительно считал не то удары в груди, не то шаги по ковровой дорожке. «…Двадцать семь, двадцать восемь… Господи, пронеси! Двадцать девять… Если выберемся — закажу молебен… Тридцать… Тридцать один…»

В спину ему смотрело револьверное дульце Вадима, спину Вадима сверлил стальной зрак пулемета.

На сорок втором шаге-ударе кавторанг свернул за угол и… столкнулся с Чумышем.

Процессия сбилась, смешалась…

— С нами, с нами, Зосимыч! — сквозь зубы выдавил Грессер. Но кондуктор с круглыми от страха глазами не мог взять в толк, зачем ему тоже надо шагать с арестованными.

Их суету заметили.

— Эй, с наганом, веди сюда! — распорядился чей-то металлический голос. Грессер навскидку выстрелил между мраморных колонн, откуда раздался приказ, и кинулся, увлекая всех за собой на боковую лестницу. Он только на секунду оглянулся — бежит ли Вадим? Вадим бежал, отмахивая бескозыркой. Вслед за ним поспевал Чумыш. Последним скатывался по ступенькам Павлов.

Дубовая дверь во внутренний дворик была заперта. Грессер ударился в нее всей тяжестью грузного тела и с острой тоской понял — не выбить, не открыть… Сверху громыхала сапогами погоня.

Чумыш ткнулся в дверь цокольного этажа, и она распахнулась. Бросились в нее. Теперь вел кондуктор. Подвальные шхеры он знал досконально. Ступеньки. Поворот. Еще ступеньки… Железная дверь с корабельными задрайками. В мгновение ока сбили стальные клинья — ржавый визг, затхлая темень, спасительная броня пожарной двери. Задраились. Дышали тяжело и часто. Механик чиркнул о стену спичку, посветил вокруг, и все с замиранием сердца оглядели глухие Своды каменного мешка. Повсюду громоздились связки бумаг, дел, папок…

С той стороны рвали задрайки. Цокнула пуля — кто-то сгоряча попробовал прострелить железную дверь. В темень западни доносились голоса:

— Дыму бы подпустить. Враз бы вылезли…

— Бонбу под замок, и вся недолга…

— А пущай сидят! Часового поставить, и что твои «Кресты».

Спичка механика давно погасла, тьма стала еще гуще. Грессер отыскал плечи Вадима и слегка сжал их, прислушиваясь к голосам за дверью.

Павлов дышал, как загнанная лошадь.

— Ваше благородие, дайте-ка мне спички, — обратился Чумыш к механику.

— Куда ж ты нас, старый черт, завел?! — одышливо вопросил Павлов.

— Вы меня зазря не чертите! Как завел, так и выведу. Ни одна крыса того не знает, что Чумышу ведомо. Спички дайте! — уже не попросил, а потребовал кондуктор. Полупустой коробок прогремел в темноте. Слышно было, как Чумыш что-то разгрыз, потом выяснилось— карандаш. Он поджег расщепленную половинку и посветил в дальнем углу их нечаянной камеры. Грессер, Вадим и Павлов нетерпеливо шагнули следом. Кондуктор присел, и все увидели квадратную дубовую крышку с двумя, ржавыми кольцами,

— Там, где у нас внутренний двор, — раньше канал был, — пояснил Чумыш по ходу дела. — Канал не то при Павле, не то при Александре засыпали. Да не абы как, а с умом.

Кондуктор ухватился за одно кольцо, Грессер за другое — рванули разом… Разбухшая от сырости крышка сидела прочно. Дернули вчетвером — по две пары руки на рым. Увы, люк не поддавался. Такого оборота не ожидал и Чумыш.

— Эк засела, дери ее в клюз! — сокрушенно ругнулся он.

Грессер взял у Вадима револьвер и пятью точными выстрелами расщепил край крышки. Из щели потянул сырой сквозняк. Кавторанг выдернул из ближайшей стопки бумагу, поджег и просунул в дыру. Огонь высветил под крышкой кирпичный пол. Он был неглубоко— в метре, не больше. Кавторанг растребущил одну из связок и приказал всем скручивать листы в жгуты и пропихивать в щель. Работа закипела при свете карандашного огрызка. Когда под крышкой выросла высокая горка крученой бумаги, Грессер бросил в дыру карандашный огарок и на кирпичном полу запылал костер. Все с новой энергией принялись бросать в огненную щель скрученную бумагу. Пламя подсушило отсыревшую древесину, и вскоре, поднатужившись, Грессер с механиком вырвали злополучную крышку. Чумыш спрыгнул в люк. Согнувшись в три погибели, он исчез в темени низкого и узкого хода. Грессер последовал за ним. Потом спустился Вадим. Последним, закрыв за собой крышку, пролез механик.

Эти четыреста подземных метров показались им с коломенскую версту, прежде чем они выбрались из водосточного колодца у западного торца Адмиралтейства.

— Ну, Зосимыч, удружил, — обнял кондуктора Грессер. — Век не забуду. Пойдешь ко мне боцманом?

— Эх, Николай Михалыч… С меня теперь боцман, что с пальца гвоздодер. Я уж на вечную зимовку ниже земной ватерлинии собрался…

— Рано крылья опустил, орел порт-артурский! А сослужи-ка нам последнюю службу — подбрось в Балтийский завод. Только катер сюда подгони. Нам сейчас, сам понимаешь, не резон по набережной фланировать.

— Не сумлевайтесь! Сделаю, как надо.

Чумыш исчез в ночной мороси, переждав броневик с белыми буквами на пулеметной башне — «РСДРП». Боевая машина катила с Сенатской площади в сторону Зимнего…

25 октября 1917 года 19 часов 00 минут

Склянки на «Авроре» отбили семь часов вечера, когда от Адмиралтейской набережной отвалил черный катерок с тремя пассажирами.

— Скажи на милость, службу не забыли! — восхитился кондуктор, расслышав сквозь клекот мотора медные удары авроровской рынды. Грессер с тревогой вглядывался в нарастающий силуэт крейсера: что, если прикажут встать к борту? Высокие трубы корабля вырастали над мостом с каждой секундой. Вот и выгнутый нос с черной серьгой якоря (второй отдан) клепаный борт с тремя ярусами иллюминаторов, отваленный выстрел со шлюпкой на привязи…

Лет десять назад корабельный гардемарин Грессер проходил на «Авроре» морскую практику. Вон иллюминатор его кубрика. В кожухе первой трубы отогревался он после вахт на сигнальном мостике. А сколько раз банил баковое орудие, за которым был закреплен в гардемаринской прислуге.

Однажды ночью — летней, тихой, когда крейсер резал заштилевшее море, Грессер выбрался из душного кубрика наверх. Никем не замеченный, он пробрался на бак — за шпили и лег там на теплое дерево палубы. Он лежал на спине — головой к форштевню, раскинув руки в стороны. Лицо его нависало над звездами черной бездны.

Корабль чуть покачивался, и вместе с ним качалась ночная вселенная. И тогда у гардемарина захватило дух от созерцания этой космической шири. Он плыл один между морем и звездами — неведомо куда, в вечность и бесконечность. Потом он нигде не испытывал такого величественного чувства, и он всегда благодарил судьбу и «Аврору» за тот звездный миг в его жизни.

То была злая ирония судьбы, что именно ему предстояло сегодня уничтожить «Аврору». «Уж лучше бы ты потонула в Цусиме», — не без горечи пожелал кавторанг, глядя, как створятся за кормой катера мачты и трубы крейсера.

— Пронесло!

Не окликнули, не осветили, не выстрелили. Чумыш держал курс на огни Балтийского завода.

Землянухин сидел в боевой рубке и приканчивал вторую селедку, заедая ее ржаной краюхой. Он хотел было спуститься за чайником, который грелся на электрокамбузе, как вдруг услышал глухое фырканье мотора. Насторожился. Выглянул из рубочного люка и подвинул поближе винтовку.

Маленький катер ткнулся в лодочный корпус, и один из пассажиров — высокий, в офицерской шинели — зычно крикнул:

— Вахта! Прими концы!

Землянухин вылез из люка по грудь, выпростал винтовку, клацнул затвором.

— Стой! Кто идет?

— Ага, есть живая душа! — обрадовался офицер. — А ну, помоги вылезти!

— Кто идет, спрашиваю? — рассердился матрос на слишком уверенного в себе незнакомца.

— Я новый командир «Ерша». Капитан второго ранга Грессер, — громко представился офицер. — Со мной вновь назначенные механик, боцман и юнга. Кто старший на борту?

— Я старший… Матрос первой статьи Землянухин.

— Землянухин, ты? — радостно удивился кавторанг. — Не узнал меня, что ли?

— Узнал, как не узнать… — протянул матрос.

— «Тигрицу» нашу помнишь?

— Все помню, ваше высок… тьфу! господин кавторанг. Ничего не забыл.

— Так прими концы! — властно потребовал Грессер.

— Часовой есть лицо неприкосновенное, — важно напомнил Землянухин. — Все начальство в екипаже. Туда и езжайте.

— О ч-черт! Какое к лешему начальство, если я командир. Вот мое предписание.

— Не могу знать. Председатель судкома меня ставил. Председатель и снимет. Бумажку ему покажьте.

— Друг мой, не придуряйся ватником! — начал злиться кавторанг. — Председатель судкома боцманмат Митрофанов наложил свою резолюцию.

— У вас резолюция, а у меня революция! — парировал Землянухин, уличив про себя командира в неточности: не Митрофанов — Митрохин. — Стой! — осадил он кавторанга, решившего взять скат лодочного борта приступом. — Стой! Стрелять буду!

Но первым выстрелил Грессер. Пуля цвенькнула над ухом, и Землянухин нырнул вниз, захлопнув крышку люка.

Пуля вторая и третья отрикошетили от стальной горловины. Кавторанг еще не мог поверить, что блестящая комбинация «белая ладья берет красного ферзя» рухнула оттого, что некая пешка сделала непредусмотренный ход и навсегда ускользнула из-под удара.

По обе стороны рубки «Ерша» зажглись краснозеленые ходовые огни — сигнал бедствия. Их включил Землянухин, призывая к себе на помощь.

Грессер, Чумыш, Вадим, Павлов столпились вокруг задраенного люка. Час назад они точно так же стояли перед дубовой крышкой лаза в надежде на выход. В надежде на вход им было отказано — входной люк незыблемо перекрывал массивный литой кругляк из красной меди.

Щека Грессера задергалась вдруг быстро-быстро, он издал странный горловой звук и принялся яростно колотить рукоятью нагана крышку рубочного люка.

— Открой, сволочь, открой! — рыдал он, отбиваясь от рук Чумыша и Павлова, пытавшихся оттащить его прочь от рубки. С помощью Вадима им наконец удалось это сделать. Грессер все же вырвался, сумев при этом не расстаться с оружием. Он отскочил к носовой пушке, ударился спиной о казенник, и этот удар привел его в чувство. Он вскинул наган, тщательно прицелился и расстрелял сначала левый — красный фонарь, затем — правый, зеленый. Брызнули осколки стекол, ходовые огни погасли.

Кавторанг перекрестил лицо, сунул теплый ствол в рот и нажал спуск.

— Папа! — заорал Вадим.

Курок сухо щелкнул. Как чемоданный замок.

Осечка?

Грессер быстро осмотрел барабан. Он был пуст. Кавторанг швырнул револьвер в воду и, обессилев, упал грудью на пушечный ствол. Вадим подбежал, обнял, прижался к плечу.

Мимо них скользили по Неве почти бесшумно силуэты эсминцев-«новиков». Жидкий дым из частокола их труб ненастно стлался по воде. Эсминцы шли к «Авроре», словно два, припозднившихся телохранителя.

— «Самсон» и «Забияка», — совиным оком прочел надписи на бортах Чумыш. — Из Гельсингфорса притопали… Видать, будет дело.

ИЗ ДНЕВНИКА МИЧМАНА Д.

Борт «Авроры»

За ужином лейтенант Эриксон, наш добрый милый Эрик, высокий, сутуловатый, с серыми, чуть навыкате глазами, привыкшими разглядывать море скорее на штурманской карте, чем в прорези боевой рубки, объявил: «Господа офицеры, я прошу всех ночевать сегодня на корабле. В городе неспокойно, а мы отвечаем за крейсер».

После чая мы все остались в салоне: одни читали, другие играли в трик-трак. Я присел в кресло у полупортика правого борта с томиком Бунина. Вдруг через салон, никого не спросясь и не сняв бескозырки, прошел в каюту командира невысокий матрос. Он пробыл у Эриксона довольно долго, вышли они вместе, вид у обоих был несколько обескураженный. Свой разговор они продолжали на ходу: «Если вы отказываетесь вести «Аврору», — смущенно спрашивал матрос — предсудкома Белышев, — может, кто из офицеров рискнет?» Эрик, кажется, взял себя в руки и ответил твердо: «Никто из офицеров этого сделать не сумеет».

Еще не зная, куда и зачем надо вести «Аврору», я мысленно с ним согласился. Большинству наших офицеров едва перевалило за двадцать. Эрику стукнуло двадцать семь. Его командирство началось у стенки завода, и он сам крейсер еще никогда не водил.

Белышев вернулся в салон с двумя матросами при винтовках. «Для вашей же пользы, — ответил он на немой вопрос командира, — не поручусь за команду, если она узнает, что вы отказались».

О боже, как это унизительно — бояться собственных же матросов! Я тайно носил револьвер, рассчитывая дорого продать свою жизнь, если и на «Авроре» повторится то, что было в Кронштадте. Едва часовые встали у дверей салона, я с ужасом вспомнил, что револьвер остался в каюте. Горько попеняв себе за беспечность, я тут же задался вопросом, весьма небезразличным для моей чести: а посмею ли я пойти и принести оружие? Заодно откроется, что означают эти часовые — охрану или арест? Я не спеша встал и подошел к дверям. Взгляды всего салона устремились в мою сторону. Часовой опирался на винтовку и безразлично смотрел поверх наших голов. Я сказал, что иду в каюту за книгой. Как ни пытался я владеть голосом, все же фраза прозвучала заискивающе. Матрос не удостоил меня ответом. Вспыхнув от унижения, я двинулся дальше. Второй охранник стоял в коридоре. Он подтягивал ремень винтовки. Увидев меня, вытянулся и пропустил.

В каюте я засунул револьвер под брючный пояс, а затем вернулся в салон вместе с инженер-механиком, который бесстрастно объявил, что машины готовы к работе. На Эриксона жалко было смотреть. Он то уходил в свою каюту, то возвращался, мрачно бормотал что-то, разводил руками, будто спорил сам с собой. Право, его можно было понять. Приказ о походе он получил не от штаба флота и даже не от Центробалта, а от группы каких-то заговорщиков, находящихся фактически вне закона. Подчинись он им сейчас, завтра, быть может, ему отвечать головой по законам военного времени за самовольный поход. Он был добрым малым, наш милый Эрик, исправным службистом, хорошим штурманом— не боЛее того. Ему еще никогда не приходилось решать столь ужасной дилеммы. Он сгорбился так, что руки повисли вровень с коленями. Я нечаянно поймал его взгляд и вдруг, понял: он смертельно не хочет быть сейчас командиром, он с радостью переложит это тяжкое бремя на любого, кто вызвался бы сам. Сам!

Я ощутил за поясом тяжелую сталь оружия и голос провидения шепнул мне: «Вот твой час! Вот твой шанс!..» В следующий миг я знал все, что мне предстоит сделать. Надо вынуть револьвер и подойти к командирскому столу. Надо громко и четко сказать, обращаясь к Эриксону и ко всему салону: «Господин Лейтенант! Я объявляю вас низложенным! Господа офицеры, с этой минуты я беру на себя всю полноту власти на судне и всю меру ответственности за нее. Прошу исполнять мои приказания! Мы немедленно уходим в Гельсингфорс!»

Я расстегнул нижнюю пуговицу кителя и нащупал рукоять револьвера. Но тут дверь в салон распахнулась, и Белышев с мичманом Соколовым быстро прошли в каюту командира.

Я опоздал! Промедлил всего лишь несколько мгновений… Чего они стоили мне — судьбы или жизни?! Я едва не разрыдался в плечо соседа.

Белышев с Соколовым вышли от командира. Все, как один, впились в их лица взглядами. Что?!

Мне показалось, что комиссар повеселел. Он шепнул что-то часовому, и оба удалились из салона. Через минуту и Эриксон весьма решительно перешагнул комингс своей каюты. «Жребий брошен!» Он был в фуражке, длинном бушлате, с биноклем на груди. «Господа офицеры, прошу по своим местам. Сейчас будем сниматься и пойдем к Николаевскому мосту».

Я отправился на ют… «Аврора» шла по Неве самым малым. В ночной теми ни огонька, ни искры. Лишь на Английской набережной горел оконный квадратик.

«Господин мичман, куда мы идем?» — спрашивает один из моих ютовых. «К Николаевскому мосту». — «А что мы там будем делать?» — «Не знаю, — признаюсь я честно. — Придем, получим приказ». — «Эх, скорей бы на якорь да в кубрик. Спина задубела… Глянь, Васюта, окно горит. Не одни мы не спим». — «И то веселее». — отвечает Васюта.

Какая жуткая тишина… Вдруг ржаво загрохотала цепь, и вода гулко ухнула под тяжестью станового якоря. «Вот и приплыли!» Все заговорили разом, радуясь скорому отдыху. Из темноты возникла фигура Эриксона, он шел с мостика к себе в каюту. «Идите отдыхать», — кивнул он мне устало.

— Цвень-нь-нь!!

Пуля, прилетевшая с Васильевского острова, злобно цокнула в левую скулу «Авроры» и отлетела, фырна. Матросы зашевелились.

— Постреливают, однако.

— Затемнить корабль!

— Эй, внизу! Вырубите фазу!

— Броняшки на иллюминаторы ста-авь!

«Аврора» гасила огни…

25 октября 1917 года 21 час 40 минут

«Аврора» стояла посреди Невы незыблемо, точно броневой клин, вбитый в самую сердцевину города.

В казенник баковой шестидюймовки загнали согревательный заряд, который, прежде чем начаться боевой стрельбе, должен был выжечь густую зимнюю смазку в канале ствола.

Река обтекала корабль, и острый форштевень крейсера невольно взрезал Неву надвое. Полотнища вспоротой реки трепетали за кормой, словно матросские ленты.

До сигнального выстрела оставалось пять минут.