Авантюры открытого моря

Черкашин Николай Андреевич

АВАНТЮРЫ РУССКОГО ФЛОТА

 

 

ПО СЛЕДАМ «СВЯТОГО ГЕОРГИЯ»

 

СТАРАЯ СЕНСАЦИЯ

Для меня эта история началась в разгар «перестройки» в Москве, на книжном кладбище близ Преображенского рынка. Сторож районного склада макулатуры разрешил порыться в горе книг, журналов, газет, сданных в обмен на «Французскую волчицу» или «Черного консула».

Я и подумать не мог, что там, за складским забором, под мелким осенним дождичком, поиск книжных диковинок, по недомыслию принесенных в жертву «Волчице», обернется для меня событиями куда более увлекательными, чем интриги французского двора.

Дома, разбирая находки — подмоченный том «Морской гигиены», «Справочник по реактивным самолетам» и бесплатное приложение к газете «Рабочая Москва» с повестью Новикова-Прибоя «Соленая купель», — я обнаружил и кусок дореволюционной газеты с оторванным названием. Внимание мое привлекла маленькая заметка собственного корреспондента Петроградского телеграфного агентства в Риме, датированная 23 сентября 1914 года:

«С судостроительной верфи «Фиат» в Специи угнана подводная лодка, строящаяся по заказу русского флота. Похитителем является отставной итальянский морской офицер Белл они, известный своим франкофильством и русофильством.

Им оставлено на имя правления верфи письмо, в котором он просит отложить окончательное суждение о его поступке, обещая прислать объяснение из первого же порта. Знающие его лица говорят, что Беллони спокойный, уравновешенный человек. Правление верфи, как это ни странно, узнало о пропаже только спустя 8 часов. Итальянское правительство открыло по этому делу следствие».

Заметка обрывалась, как бутылочное письмо в жюль-верновском романе, заставляя гадать, домысливать… Прислал ли Беллони объяснение своему поступку «из первого же порта»? Зачем и куда угнал итальянец русскую подводную лодку? Да и чем кончилась вся эта необычная история?

Видимо, в последующих номерах газеты были новые сообщения корреспондента ПТА… Вспоминаю: этот обрывок я наудачу извлек из картонной коробки с надписью «Вермут». Коробка осталась в левом углу навеса, рядом с прессовочным станком.

Утром заглядываю на склад. Коробка на месте. Роюсь в кипе старых «Работниц»… Чьи-то медицинские конспекты в ветхих газетных обложках. Вот с этого я оборвал клок с заметкой… Бережно снимаю одну обертку, другую… Удача почти невероятная! В уголке газетной полосы читаю: «К угону русской подводной лодки. Рим, 28/9 (Соб. корр. ПТА). Отставной мичман Анжелло Беллони, угнавший с верфи «Фиат» подводную лодку, строящуюся для русского флота, заявил о своем намерении поднять на ней российский флаг и вступить в войну против Германии на стороне Российской империи».

Старая сенсация сохранила свой заряд до наших дней. Шутка ли — угнать подводную лодку?! Не самолет, не танк — подводный корабль. Впрочем, в более поздние времена угоняли и подлодки. Последняя попытка была сделана несколько лет назад в Сан-Франциско. Группа неизвестных пыталась увести в море подводный атомоход, чтобы произвести ракетный залп по Атлантическому побережью США.

Но это политический гангстеризм, авантюра на грани безумия.

Поступок же Беллони при всей своей сумасбродности, бесспорно, был совершен из лучших побуждений. Можно понять молодого офицера, наделенного к тому же южным темпераментом: Россия ведет борьбу с заклятым врагом Италии — Австро-Венгерской империей, а правительство родной страны всеми мерами пытается сохранить позорный — в глазах рвущегося в бой мичмана — нейтралитет. О, он сумеет преподать хороший урок — должно быть, казалось Беллони — своим адмиралам, своему правительству!

Я невольно проникся симпатией к этому дерзкому моряку. Видимо, характерец у него был еще тот, если его в мичманском звании перевели в запас и отправили подальше от боевого флота — на судостроительный завод.

Наверное, вся эта история так бы и осталась для меня курьезом, забытой сенсацией, если бы через неделю мне не выпала командировка в Италию — поход в Средиземное море с отрядом балтийских кораблей.

Вообще-то узнавать о судьбе Анжелло Беллони и его подводной лодки надо было именно в Специи, где строилась лодка, но командировка предусматривала посещение только двух итальянских городов — Ливорно и Флоренции. Спрашивать в чужой стране наугад: «А не знаете ли вы человека, жившего полвека назад?» — дело куда как безнадежное. Единственное место в Ливорно, где могли хоть что-то слышать об истории с угоном русской субмарины, — это судостроительная верфь «Орландо».

…Выгадав время поближе к концу рабочей смены, прошу шофера остановиться у ворот судоверфи. Со мной наш переводчик. Выбираем в потоке рабочих самых пожилых. Вот, кажется, э; гот, в синем комбинезоне, с висками, заросшими серебряным волосом.

— «Фиат»? — переспросил рабочий переводчика, — Беллони? Угон лодки?

По выражению лица было видно, что обо всем этом мой собеседник слышит первый раз. Но уходить просто так он не собирался.

— Витторио! — окликнул он из толпы высокого старика в кепи с длиннющим козырьком. И пока старик пробирался к нам, наш новый знакомый рассказал, что Витторио еще до войны — второй мировой, разумеется, — строил корабли по русским, то есть по советским, заказам и что знаменитый лидер черноморских эсминцев «Ташкент» спущен именно здесь, со стапелей «Орландо».

Витторио тоже ничего, не знал о давнем событии, но он остановил еще нескольких своих коллег, и вскоре возле нас собралось довольно шумное общество. На меня поглядывали с любопытством и чуточку сочувственно, так, как будто это у меня лично угнали семьдесят лет назад подводную лодку. ~

— Беллони, Беллони? — повторялось на все лады. — Специя, «Фиат»…

И все пожимали плечами.

Ничего не оставалось, как распрощаться и поблагодарить всех по меньшей мере за отзывчивость, за готовность помочь… Мы возвращались в порт пешком — до стоянки нашего корабля рукой было подать, как у памятника «Четырем маврам» нас нагнал чернокудрый парень в полосатой майке и что-то быстро-быстро стал говорить переводчику. Тот достал блокнот, и парень начертил в нем схему со стрелками.

— Он говорит, — пояснил переводчик, — что какой-то Беллони, старый-престарый старик, живет во Флоренции, и нарисовал, как его отыскать.

Это была слишком невероятная удача, чтобы в нее можно было поверить. Ну, пусть это не сам Беллони, а в лучшем случае кто-то из его родственников, все равно ведь что-то можно будет узнать.

Я с трудом дождался следующего дня, когда огромный автобус повез наших матросов на экскурсию в город Данте и Микеланджело.

Во Флоренции, улучив момент, мы с сотрудником нашего консульства, которого тоже заинтересовала история с подводной лодкой, разыскали дом, указанный в блокноте, поднялись по железной лестнице — площадки ее выходили во двор наподобие балконов — на самый верхний этаж и там, на двери с искомым номером, нажали рычажок старого велосипедного звонка, привернутого прямо к ручке.

Дверь открыла пожилая черноволосая женщина в пластиковом переднике. Узнав, что нам нужен Беллони, она провела нас к отцу — сухонькому лысому старцу, который, несмотря на свои восемьдесят лет, сохранил и блеск в глазах, и ясную память.

С первых же фраз выяснилось, что Уго Беллони, так звали хозяина комнаты, никакого отношения к своему однофамильцу Анжелло Беллони не имеет. Более того, в их роду никогда не было моряков, все мужчины занимались стекольным ремеслом. Лично он сам, Уго Беллони, мастер высшего класса по шлифовке линз и прочих оптических деталей. И уж если мы, русские, интересуемся «Сан-Джорджио» — так, сказал он, называлась подводная лодка, строившаяся для России, — то он может сообщить, что перед первой мировой войной их фирма «Оффичине Галелео» выпускала перископы и прожекторы по заказам русского флота. Он сам, Уго Беллони, — это было первое его самостоятельное дело — изготавливал линзы для клептоскопа подводной лодки «Сан-Джорджио», или, как называлась она поначалу, «Р-1» — «Фиат».

Увлекшись воспоминаниями, старик нарисовал нам схему клептоскопа и объяснил, чем этот оптический прибор отличается от перископа: у перископа для обзора горизонта поворачивается вся труба со вставленными в нее призмами, у клептоскопа — лишь одна оптическая головка.

Ничего больше старый мастер рассказать не мог.

Ну что ж, и это надо было считать удачей. Я видел человека, который реально соприкасался с кораблем, существовавшим для меня лишь в виде угасающего типографского текста на ломкой от времени газетной бумаге. По крайней мере теперь я знаю название подводной лодки — «Сан-Джорджио».

Лиха беда начало! Квартирка старого оптика на флорентийской улочке была первой вехой на бесследном теперь уже пути «Сан-Джорджио» и его канувшей в Лету команды.

Еду, еду, следу нету… Это про лодку. Любую. А про подводную?.. Но есть еще два моря, в которых следы кораблей живут много дольше, чем кильватерная струя. Первое — море бумажное: валы отчетов, воспоминаний, газетных статей, архивных документов, морских карт, книг… Второе — память рода людского, живая память очевидцев и участников, память видевших. Если в первом еще есть лоцманская служба — библиографы и архивариусы, то второе — стихийно и непредрекаемо. Тут вся надежда на цепочку воспоминаний, на то, что она не прервется, когда один называет другого…

 

ПОДРУЧНЫЙ «ЧЕРНОГО

КНЯЗЯ»

На следующий день после визита к Уго Беллони в ливорненской военно-морской академии состоялся прием советских моряков. Надо сказать, что это единственное в Италии учебное заведение, которое готовит офицеров для военно-морского флота.

В больших прохладных залах, сервированных а-ля фуршет, итальянские гардемарины угощали калининградских курсантов пиццой и кьянти. То тут, то там возникали группки, которые пытались преодолеть языковой барьер с помощью английских фраз, мимики и жестов.

Моим соседом оказался один из преподавателей академии пожилой тененто ди фрегатто. Он попивал свое кьянти сам по себе, ничуть не проявляя итальянской живости и общительности. Чтобы не выглядеть таким же букой, я задал ему несколько праздных вопросов, на которые он ответил с официальной вежливостью.

Я спросил его, слышал ли он что-нибудь о «Сан-Джорджио».

— «Сан-Джорджио»? — переспросил тененто ди фрегатто. — Разумеется. Это учебный корабль нашей академии.

У меня прыгнуло сердце: неужели подлодка сохранилась?!

— Подводный корабль? — уточнил я.

— Нет, надводный. Он был построен в сорок третьем году.

Про подводную лодку «Сан-Джорджио» мой собеседник ничего не слышал, что было вполне понятно. События в Специи произошли тогда, когда тененто ди фрегатто еще не было на свете. Но едва я назвал имя Анжелло Беллони, лицо офицера оживилось:

— О, вы слыхали о нашем padrino?! Да-да, мне посчастливилось застать старика. В сорок втором я был у него курсантом. Правда, Беллони оглох, почти ничего не слышал, но в подводном деле соображал за троих. Синьор Боргезе его очень ценил.

Так я узнал, что Беллони, некогда экспансивный мичман, с годами остепенился и стал изобретателем в области подводного плавания. Он предложил новый тип гидрокостюма, строил карликовую подводную лодку для высадки подводных диверсантов. С началом второй мировой войны Беллони, оглохший в экспериментах с новым снаряжением, был назначен руководителем «Подводного центра», затем возглавлял школу боевых пловцов, находившуюся здесь, в Ливорно.

Много позже я нашел всему этому подтверждение в мемуарах «черного князя» — главаря подводных диверсантов итальянских ВМС Валерио Боргезе.

Больше всего меня удручило то, что Белл они работал у Боргезе и на Боргезе, на его «людей-лягушек», водителей человекоуправляемых торпед. Разумеется, он был просто специалистом, изобретателем «вне политики», он был солдатом, не обсуждающим приказов, как сказал бы о нем адвокат, окажись Анжелло Беллони на скамье военных преступников. Но престарелый изобретатель и его патрон князь Валерио Боргезе, отправивший на дно с помощью магнитных и прочих мин не один английский корабль, ушли от правосудия союзников куда как легко.

После приема в актовом зале нас провели по академии.

Академическая башня с часами внесена в лоции Лигурийского моря как навигационный ориентир. Море рядом. Но мачты с подвязанными парусами — они вздымаются над крышей учебного корпуса — неколебимы ни волной, ни ветром. Старая баркентина врыта в землю по фальшборт и превращена в наглядное пособие по морской практике.

Гид о чем-то рассказывает, а я никак не могу отделаться от мысли, что по этим вот плитам шагал главный подводный пират Средиземноморья князь Валерио Боргезе, в этих благочестивых стенах он был вскормлен и воспитан.

Головорезы Боргезе — звучит почти в рифму, — водители человекоуправляемых торпед, топили английские корабли и в Александрии, и на Мальте, и в Гибралтаре… Как могла родиться дьявольская идея человекоторпеды под таким щедрым солнцем, в такой жизнерадостной стране? Но ведь и картины Дантова ада родились на этой земле.

Входим в церковь военно-морской академии, встроенную в учебный корпус. Небольшой зал из желто-кофейного мрамора. Цветные витражи с парусниками. В алтарных окнах — изображения крестов с приросшими книзу якорными лапами. Якорные кресты или крестовые якоря.

В красных лампадах бьется живой огонь. На правой стене — барельеф святой Варвары, покровительницы оружия на море. На левой — огромная мраморная карта Средиземного и Черного морей. На ней помечены все итальянские корабли, погибшие в обеих мировых войнах. Возле Крыма несколько черных значков — катера диверсантской флотилии МАС, уничтоженные защитниками Одессы и Севастополя. На мраморных досках — фамилии всех погибших офицеров.

Сюда, в легкий полумрак и благоговейную тишину, доносятся сквозь не толстую алтарную переборку вопли спортзала.

Через стенку, в аудиторном классе, другая мемориальная карта: «Корабли, потопленные итальянцами». Возле Крымского полуострова несколько пометок: «Подводная лодка типа «Декабрист», «Подводная лодка типа «Щука»… И странно и больно видеть родные слова, выписанные чужими буквами да еще на такой карте…

Гид бесстрастно напоминает, что в Черном море во время прошлой войны действовали шесть итальянских подводных лодок. Но самое интересное открылось мне в зале гардемаринской столовой. Взглянув на две большие картины, висевшие по соседству — у входа, я уже не смог от них отойти.

На одном полотне был изображен линкор-красавец «Джулио Чезаре», ведущий огонь на полном ходу. После капитуляции фашистской Италии он был передан по репарациям одной из союзнических стран. Сдача без боя такого огромного корабля, как линкор, укол весьма чувствительный для национальных амбиций. Князь Боргезе публично поклялся, что «позорное пятно с итальянского морского флага будет смыто». Через несколько лет на реквизированном линкоре при невыясненных до сих пор обстоятельствах произошел взрыв. Корабль затонул, унеся с собой сотни жизней. Вторая картина, вывешенная рядом, как раз и подтверждала гипотезу подводной диверсии с целью «искупления национального позора». На полотне в темно-зеленых фосфоресцирующих красках глубины восседают верхом на торпеде два аквалангиста. Их лица в масках. Волосы развеваются в воде, а кажется, будто они стоят дыбом от ужаса, и от этого тебя самого пробирает легкая дрожь. Оба диверсанта уже под днищем корабля. Один из них держится за бортовой киль, другой крепит зажим для мины. Зритель смотрит на них снизу вверх, будто сквозь смотровой иллюминатор субмарины, высадившей боевых пловцов и теперь парящей в глубине.

«Джулио Чезаре» погиб в одном из портов средиземноморского региона в октябре 1955 года. До сих пор причина этой крупнейшей катастрофы остается загадочной. Есть предположение, что под линкором сработала не вытраленная немецкая элекгромагнитная мина. Но ведь «Чезаре» взорвался на якорной бочке, куда он становился не раз и не два…

Здесь, в Ливорно, я узнал еще один факт, который, как мне кажется, косвенно подтверждает гипотезу подводной диверсии. Дело в том, что в 1955 году ливорненская фирма «KoS.MoS» спроектировала и построила две сверхмалые подводные лодки: «SX-404» и «SX-506». Габариты последней — «SX-506» — относительно «сверхмалые»: длина 23 метра, надводное водоизмещение 70 тонн. С экипажем в пять человек эта лодка могла пройти без дозаправки 1200 миль (более двух тысяч километров). На двенадцать суток ей хватало всевозможных припасов. Главное назначение «SX-506» — переброска боевых пловцов в район диверсии. Восемь морских диверсантов располагались в центральном отсеке (всего отсеков три) на восьми складных койках. В районе высадки четверо боевых пловцов переходили в носовой отсек, облачались в легководолазное снаряжение и через шлюзовую камеру с донным люком выходили в забортное пространство, снимали с внешних подвесок семиметровые пластиковые сигары с прозрачными колпаками двухместных кабин — подводные транспортировщики, садились в них и доставляли к выбранному в гавани кораблю 270-килограммовую мину с часовым механизмом. Транспортировщики погружались на 60 метров. Мощность аккумуляторов позволяла им нести на себе двух людей и мину со скоростью марафонца — почти сто километров (свыше 50 миль). Обозначались эти подводные «колесницы» индексами «SF2P/X60».

Спустя почти тридцать лет, все эти цифры и индексы перестали быть тайной настолько, что итальянский журнал «Ривиста мариттима» опубликовал даже фотографию сверхмалой подводной лодки «SX-506» с транспортировщиками боевых пловцов. А тогда, в 1955-м, та карликовая лодка, видимо, все же была проверена в реальной диверсии с «Джулио Чезаре», после чего фирма «KoS.MoS» построила и продала другим странам свыше шестидесяти таких лодок.

Я так подробно пишу об этом, потому что бывший командир «Сан-Джорджио» Анжелло Беллони, будучи начальником школы и руководителем научно-технического центра, имел прямое или косвенное отношение ко многим диверсиям людей Боргезе. Ведь разработка и строительство сверхмалых подлодок начались еще перед второй мировой войной.

Если в 1943-м конструктору штурмовых средств было под шестьдесят, то в 1953–1955 годах, когда создавались «SX-404» и «SX-506», ему едва перевалило за семьдесят — возраст для изобретателя вполне творческий.

Выходило так, что искал патриота, а нашел пособника головорезов Боргезе. Но я и не подозревал, что передо мной, как говорят реставраторы, «записанная картина» и что сквозь верхний малоценный слой вот-вот проглянет новое лицо.

 

КТО ВЫ, ЛЕЙТЕНАНТ РИЗНИЧ?

Поздней осенью 1978 года дела занесли меня в Ригу. В одно из воскресений знакомый моряк-библиофил предложил съездить за город — порыться на книжном развале. Место, где собирались книжники, а также филателисты, нумизматы, коллекционеры открыток, значков, орденов, находилось на лесной поляне между поселками Имантой и Бабите. То было великолепное торжище! Глаза разбегались от обилия редкостных обложек, старых открыток, кляссеров с марками, монетами, этикетками… Скупое рижское солнце рябило на планшетах со значками и орденами… Я присел перед чемоданчиком старика филокартиста и стал перебирать пожелтевшие открытки с видами городов, монастырей, ландшафтов. Тут были и дореволюционные «посткарты», и зарубежные — немецкие, французские, английские… Итальянская открытка с изображением монастыря святого Георгия на севастопольском мысу Феолент задержала на секунду взгляд: «Сан-Джорджио»! Почему-то раньше не приходило в ірлову подобрать русский эквивалент итальянскому «Сан-Джорджио». Значит, подводная лодка Анжелло Белл они называлась «Святой Георгий». Незначительное это открытие отложилось в памяти.

В Георгиевском монастыре бывал Пушкин. Место живописнейшее. Мне посчастливилось видеть море с высоты этого крутого мыса… Открытку я купил.

Вечером мы рассматривали свои приобретения в кабинете моего друга. Я снял с полки указатель к «Морскому атласу» и наудачу просмотрел названия кораблей, начинавшихся со слова «Святой…», «Святая…».

Есть! «Святой Георгий»! Открываю нужную страницу. Несколько крупиц информации: «Русская подводная лодка… В сентябре 1917 года совершила переход из Специи в Архангельск… Входила в состав сил флотилии Северного Ледовитого океана».

Спрашиваю хозяина атласа, где бы можно было бы еще найти что-то о «Святом Георгии». Приятель порылся в своих картотеках:

— Вот где. — Посмотри прекраснейшую монографию Трусова «Подводные лодки в русском и советском флоте». Трусов — бывший машинный унтер-офицер с подлодки «Минога». Ничего более подробного о русских подводных лодках я не читал.

Монографию капитана-инженера 2-го ранга Трусова я читал уже в Москве — в военном зале Библиотеки имени Ленина. Знаток морской литературы оказался на высоте: книга действительно изобиловала редчайшими фотографиями, чертежами, подробными сведениями о конструктивных особенностях и боевых действиях едва ли не всех субмарин русского флота. Но самой важной для меня была 242-я страница. Сжато, но емко Трусов рассказывал о поистине героическом деле, которое выпало на долю малой — прибрежного действия — подводной лодки. Но спустя три года лодка была продана военно-морскому флоту России и в 1917 году с русской командой совершила труднейший и опаснейший переход из Италии на русский Север — в Архангельск, переход вокруг Европы, через два охваченных мировой войной океана, через оперативные зоны германских подводных лодок.

Командиром этого корабля был назначен старший лейтенант Иван Ризнич.

Этот человек сразу же заслонил в моих глазах фигуру Беллони, и поиск мой, начатый в Ливорно, обещал продлиться, но уже в ином направлении.

Ризнич, Ризнич… Несколько дней фамилия эта не выходила у меня из головы.

Кого удивишь в наше время переходом вокруг Европы, когда Мировой океан изборожден по всем широтам, высотам, глубинам, когда «Арктика» раздвинула своим форштевнем льды на самой «макушке» планеты — на Северном полюсе, когда подводные лодки, не всплывая, огибают земной шар под водой, когда Ален Бомбар переплыл Атлантический океан в надувной лодке, когда даже в ванне можно пересечь Ла-Манш?! Но я и не собирался никого удивлять. Я удивился сам. Разглядывая карту перехода, невольно наложил на маршрут «Святого Георгия» маршруты тех кораблей, на которых мне доводилось ходить из Средиземного моря на север, и понял, что видел все те же проливы, мысы, маяки, по которым определялся и старший лейтенант Ризнич.

И ясно припомнился осенний шторм в Северной Атлантике и высокий башнеподобный мостик нашей подводной лодки, затянутые в резину гидрокомбинезонов фигуры вахтенного офицера и боцмана. Оба обвязаны и принайтовлены страховочными концами к перископным тумбам. Волны перекатываются через рубку так, что подлодка скрывается на время под водой.

Мостик «Святого Георгия» много ниже, чем мостик современных океанских лодок, и я представляю, как накрывало верхнюю вахту в шторм. Удар иной волны легко ломает позвоночник привязанного к рубке подводника, может приложить к лодочному железу так, что и зубы выплюнешь.

В прошлую войну штормовая волна смыла с рубки С-102 сигнальщика и вахтенного офицера. Работали дизели, рулевой в центральном посту вел лодку по курсу, но добрую четверть часа корабль шел вслепую — наверху никого не было.

Шторм для дизельной подводной лодки опасен и тем, что в сильную качку, при больших кренах и дифферентах из аккумуляторных батарей может выплеснуться электролит, и тогда субмарина лишится подводного хода. Разумеется, в жесткую непогоду подлодка может погрузиться и переждать шторм на глубине. Но в военное время любой командир пойдет на это лишь в случае крайней нужды. Он предпочтет душевыворачивающую качку зряшному расходу электроэнергии, которая жизненасущна в подводном бою.

Помимо слепого произвола стихии, «Святого Георгия» подстерегали опасности, приуготованные умами специалистов в германском морском штабе: минные поля и позиции подводных рейдеров вокруг Британских островов.

И все-таки Ризнич привел свою «малютку» в Архангельск, совершив первый в истории русского флота океанский поход на подводной лодке.

Я пытался представить себе этого человека. Какой он? Высокий? Коренастый? Черноволосый? С бородой? Веселый? Властный? Откуда он родом? Что с ним стало после семнадцатого года?

Звучная короткая фамилия напоминала другую — Дундич. Олеко Дундич. Может быть, поэтому Ризнич виделся таким же лихим и отважным, как и герой гражданской войны. Дундич — серб. Фамилия Ризнич, по всей вероятности, тоже сербская. Серб на русской морской службе? Такое вполне могло быть, если вспомнить историю балканских войн. Но, может быть, Ризнич — это сокращенное «ризничий», фамилия духовного происхождения?

Проще всего было бы обратиться в Центральный государственный архив Военно-Морского Флота и посмотреть послужной список Ризнича. Но архив в Ленинграде, а как бы ни хотелось бросить все московские дела и немедленно взять билет на «Красную стрелу», надо ждать, когда в текучке дел и работ выдастся окно, хотя бы в два-три дня. Время шло, а желанное «окно» не выдавалось. Поездка в архив все переносилась и переносилась: из первоплановых дел — во второочередные, из второочередных — в третьестепенные…

 

«НЕИЗВЕСТНАЯ В ВОСТОЧНОМ КОСТЮМЕ»

Летом я часто наведываюсь в Мураново — подмосковный музей-усадьбу Баратынского и Тютчева. До Муранова от нашего Абрамцево рукой подать: можно на велосипеде доехать, можно и пешком дойти.

После морского похода в Италию я снова навестил уютный деревянный дом под теннистыми липами, ходил по комнатам, где в старой бронзе, фарфоре, гобеленах застыл золотой век, в десятый, а может, в пятнадцатый раз прислушивался к рассказу экскурсовода, и уж, конечно же, не побывай я в Ливорно, ни за что бы не обратил внимания на фамилию Боргезе, упомянутую экскурсоводом между делом.

Потом, когда Инна Александровна освободилась, я попросил ее подробнее рассказать об итальянце, жившем в Муранове и состоявшем гувернером при молодом барине — Евгении Баратынском.

Судя по древности рода Боргезе (корни его уходят в эпоху императорского Рима), по его разветвленности, гувернер Баратынского — отставной наполеоновский солдат Джьяченто Боргезе — и «черный князь», командовавший флотилией подводных диверсантов, могли состоять в разноколенном родстве. Так или иначе, но в мрачной тени Валерио Боргезе мурановский гувернер предстал эдаким Билли Бонсом, который своими рассказами о морских приключениях, о прекрасной Италии, об огненных пироскафах зажег в юноше интерес к Средиземному морю. В конце концов Баратынский отправился в круиз по лазурному морю. Плавание оказалось для него роковым — сорокачетырехлетний поэт умер в Неаполе от разрыва сердца.

Фамилия Боргезе насторожила, что называется, глаз на былые розыски, и когда, разговорившись о Баратынском и его дружбе с Пушкиным, о друзьях великого поэта вообще, Инна Александровна достала новенькую, только что вышедшую книжку «Современники Пушкина» и я стал листать, взгляд сразу же выхватил из текста фамилию Ризнич. Под портретом то ли турчанки, то ли сербиянки стояла надпись — «Амалия Ризнич». Разумеется, к командиру подводной лодки «Святой Георгий» Ивану Ризничу она никакого отношения не имела. Однофамилица, да и только. К тому же Инна Александровна сразу же предупредила, что искусствоведы ведут спор — Амалия ли Ризнич изображена на портрете. Портрет «Неизвестной в восточном костюме» (так называется картина) был написан в 30-х годах девятнадцатого века. А возлюбленная Пушкина скончалась в 1824 году. Двадцатичетырехлетний поэт увлекся красавицей итальянкой в пору одесской ссылки. Ей посвящены стихотворения «Простишь ли мне ревнивые мечты», «Под небом голубым страны своей родной…», «Для берегов отчизны дальней…». Несколько раз вспоминает он о ней и в «Евгении Онегине».

Итак, Амалия Ризнич! Кто она, откуда родом, почему у нее, итальянки, сербская фамилия? И наконец, робкая надежда, а вдруг все это имеет отношение к командиру «Святого Георгия»? Ведь фамилия очень редкая.

Еду в Москву, в музей Пушкина, спрашиваю, нет ли в фондах чего-нибудь об Амалии Ризнич. Разумеется, есть. Мне предлагают сборник пушкиноведческих материалов, выпущенный в 1927 году в Ленинграде. Открываю главу «Семья Ризнич» и переношусь в Одессу начала прошлого века. Сразу же становится ясным, что Амалия Ризнич, в девичестве — Рипп, полуитальянка-полуавстрийка, отходит в моих поисках на второй план, а вот муж ее, Иван Стефанович Ризнич, вполне годится в деды командиру «Святого Георгия». Но это еще надо доказать…

Иван Стефанович Ризнич родился в 1792 году в Триесте, где отец его, серб из Дубровника, держал торговую контору, перешедшую позже к сыну Ивану. Молодой наследник вовсе не ограничивал круг своих интересов одной только коммерцией. Он учился в Падуанском и Берлинском университетах, знал несколько языков, собрал хорошую библиотеку, увлекался театром и итальянской оперой.

Пожив некоторое время в Вене, молодой негоциант переезжает в 1822 году в Одессу, где основывает экспедиторскую контору по хлебному экспорту. Дом Ризнича, как считают некоторые пушкинисты, и сейчас еще стоит в Одессе на улице Пастера (бывшая Херсонская) под номером пятьдесят.

Энергичный, европейски образованный коммерсант очень скоро занимает в Одессе видное положение и не случайно привлекает внимание Пушкина, с которым даже состоит в переписке. Литературоведы считают, что образ Ивана Ризнича навеял поэту стихотворные строки:

Дитя расчета и отваги, Идет купец взглянуть на флаги, Проведать, шлют ли небеса Ему знакомы паруса? Какие новые товары Вступили нынче в карантин? Пришли ли бочки жданных вин? И что чума? И где пожары? И нет ли голода, войны Или подобной новизны?

Двадцатилетняя красавица итальянка родила ему сына Стефана, который скончался в годовалом возрасте. Заболев чахоткой, Амалия Ризнич уезжает на родину в Италию, где вскоре умирает.

Три года Иван Стефанович живет один, уходит с головой в служебные дела. За добросовестные услуги русскому государству его награждают орденом Владимира 4-й степени. Однако сердце его принадлежит сербскому народу, страдавшему под турецким игом. В 1826 году Ризнич издает на свои средства в Лейпциге книгу стихов прогрессивных поэтов-соотечественников.

В 1827 году Иван Стефанович вступает во второй брак — берет в жены графиню Полину Ржеву секу ю, сестру небезызвестной Эвелины Ганской, ставшей впоследствии женой Бальзака. Новобрачные переезжают из Одессы в имение графини под Винницей, в село Гопчица. Здесь Ризнич строит для местных крестьян церковь и приходскую школу. Деятельный, предприимчивый эмигрант принимает русское подданство, хлопочет о дворянстве и получает его вместе с чином статского советника и должностью старшего. директора киевской конторы Коммерческого банка.

Вторая жена принесла Ризничу двух дочерей и трех сыновей. Самый младший, Иван, родился в Киеве в 1841 году. Вот он-то, надо полагать, и стал отцом Ризнича-подводника. Не хватает лишь маленького звена — даты и места рождения командира «Святого Георгия». Узнать это можно только в Ленинграде — в Центральном государственном архиве ВМФ…

 

ПРОДАЕТСЯ ПОДВОДНАЯ ЛОДКА

Старинное здание Центрального государственного архива Военно-Морского Флота высится по левую руку от Зимнего дворца, и то, что оно расположено в самом сердце бывшей столицы — на Дворцовой площади, — сразу же настраивает на торжественный лад. С благоговением поднимаюсь по чугунным высокосводным лестницам. Дверь читального зала тяжела, будто снята с боевой рубки линкора. Здесь, в этом доме, обращенном к вечности, спрессована история российского флота. Здесь в шелесте бумаг оживают раскаты давным-давно отгремевших залпов, встают тени великих флотоводцев и безвестных моряков, подают голоса мертвые ныне корабли, их погибшие командиры и умолкнувшие радиопередатчики… Здесь распахиваются секретные некогда досье с государственными и военными тайнами. И кто знает, сколько неожиданных открытий погребено пока в неразобранных архивных папках и связках?.. Во всяком случае, история подводной лодки «Святой Георгий» приоткрылась мне с почти исчерпывающей полнотой. Я прочитал ее, как остросюжетную пьесу — с замиранием сердца. Для удобства дальнейшего рассказа выношу «действующих лиц» в отдельный список:

Адмирал И.К. Григорович — морской министр царской России.

Вице-адмирал А.И. Русин — начальник морского генерального штаба.

Дмитриев и Врангель — русские морские агенты в Италии.

Асвадуров — представитель фирмы «Фиат» в Петрограде.

Место действия: Рим, Специя, Корсика, Петроград. Время действия: 1914–1917 годы.

Перед первой мировой войной морской генеральный штаб, сознавая техническую отсталость русского флота, развил активную закупочную деятельность в ведущих промышленных странах.

Заказы были выданы даже на германские заводы фирмы «Крупп», которая построила для России три подводные лодки — «Карп», «Карась», «Камбала». Русский заказ оказал заметное влияние на развитие германского подводного флота. Так, параллельно с постройкой лодок для России «Крупп» начала строить улучшенную подводную лодку для германского флота.

Италия была одной из стран, в которой морское ведомство России разместило наиболее крупные заказы.

Фирма «Оффичини Галилео» во Флоренции поставляла русскому флоту перископы для подводных лодок и мощные прожекторы для морских крепостей. Долгосрочные контракты были заключены с судостроительными фирмами «Орландо и Ансальдо», а также с заводом ««Фиат» — Сан-Джорджио» в Специи, который взял обязательство построить для Черноморского флота подводную лодку водоизмещением в 700 тонн.

Надо сказать, что русские конструкторы, работавшие в подводном кораблестроении, завоевали немало приоритетов. Они, например, первыми установили на лодках дизели в качестве главного двигателя, что значительно увеличило дальность, скрытность и безопасность плавания. Крупным новшеством была постройка Невским заводом двухкорпусных подводных лодок типа «Нарвал» с водонепроницаемыми переборками, разделявшими внутренний объем на изолированные отсеки.

Эти корабли обладали высокой мореходностью и повышенной живучестью.

Итальянская подводная лодка «Фиат» была интересна русским инженерам лишь тем, что в ее конструкции удачно сочетались гидродинамические обводы подводной лодки с компоновкой двигателей надводного хода, что позволяло быстро достигать высоких скоростей.

В мае 1914 года был заключен контракт с обществом ««Фиат» — Сан-Джорджио» в Специи о постройке подводной лодки в 252 тонны водоизмещения. Фирма обязывалась после приемки корабля доставить его в Севастополь. Эта оговорка имела впоследствии решающее значение для судьбы подводной лодки.

Контракт предусматривал основные тактико-технические данные корабля: водоизмещение надводное 252 тонны, подводное 305 тонн.

Вооружение состояло из двух носовых торпедных аппаратов с двумя запасными торпедами. Скорость хода: надводная — 14 узлов, подводная — 9. Дальность плавания в надводном положении при скорости в 9 узлов — 1500 миль. В экипаж входили два офицера, четыре унтер-офицера, десять нижних чинов.

В боевой рубке — «наблюдательной башне» — имелись иллюминаторы для подводного наблюдения и два периклептоскопа.

За две недели до начала войны начальнику подводного плавания Главного управления кораблестроения вручили телеграмму от вице-адмирала Русина с пометкой «Весьма срочно»:

«Морской генеральный штаб ввиду возникших политических осложнений просит Ваше Превосходительство принять меры к немедленному переводу покупаемой у завода «Фиат» подводной лодки в один из ближайших французских портов впредь до выяснения положения».

26 июля 1914 года начальник генмора вице-адмирал Русин получил от морского агента в Риме Дмитриева шифрограмму:

«…Исполнить приказание нельзя, т. к. выход из Специи совершенно закрыт, завод «Фиат» описан властями, подводным лодкам не разрешено погружаться даже в гавани».

31 июля агент генмора во Франции передает в Петербург:

«Дмитриев телеграфировал приказ заводу перевести подводную лодку в Виллафранку, о чем сообщено заводу. Директор мне заявил, что вывести подводную лодку из Специи без разрешения властей невозможно, что правительство ввиду нейтралитета не позволит продажу лодки нам, воюющей стране, но что завод до конца нейтралитета держит лодку в нашем распоряжении на случай соглашения с другой нейтральной страной — Испанией — об условном приобретении ею лодки с доставкой ее во Францию, где лодка может и остаться. Директор добавил, к сожалению, что у него мало надежды на успешный дальнейший ход, ибо власти уже осмотрели подводную лодку и он полагает, что ввиду ее полной готовности в случае объявления войны ее реквизируют».

После соответствующих переговоров директор завода «Фиат» сообщил русскому морскому агенту в Риме, что «МИД Италии, ссылаясь на ст. 6 и 7 Гаагской конференции, указало ему, что завод может продать подводную лодку только невоюющей стране. Категоричность такого заявления ставит завод в невозможность выполнить желание русского министерства прямым и легальным путем; на нелегальный же — завод не может решиться, не желая рисковать своей репутацией и отношениями с итальянским морским министерством».

Завод просит выплатить ему половину стоимости корабля, чтобы в случае непредвиденных обстоятельств лодка юридически значилась за русским правительством.

28 августа 1914 года Русин отдал морскому агенту телеграфное распоряжение:

«Оставить лодку до конца войны в Италии. Никакой денежной платы до окончания приема лодки произведено не будет».

В тот же день он получил ответ от Дмитриева: «Директор завода просил меня дать ему 3–4 дня для обсуждения с соответствующими лицами создавшегося этой телеграммой положения и изыскания способа удовлетворения нашего требования».

Резолюция морского министра гласила: «Мы возьмем после войны, но просить не продавать ни одной державе, кроме, конечно, Италии».

4 сентября 1914 года морской агент Дмитриев уведомил морского министра телеграммой: «Завод «Фиат» согласен на предъявленные требования хранить лодку до конца войны».

Но уже на другой день — 5 сентября — начальник генмора получил из Бордо экстренную телеграмму:

«Командир порта Аяччио сообщил морскому министерству: подводная лодка, заказанная Россией заводу «Фиат», похищена итальянским мичманом запаса Анжелло Беллони без ведома фирмы и правительства, чтобы идти сражаться в Адриатическое море под флагом России или союзной державы, пожелающей ее купить. Подводная лодка, совершенно готовая, со штатской командой пришла под коммерческим флагом на Корсику, чтобы уведомить русское и французское правительства о своем поступке. Подводная лодка идет на Мальту ожидать решения России и в случае отказа всех союзников будет возвращена заводу. Прошу сообщить русскому правительству и просить его ответа. Дмитриев».

Ответ последовал не сразу. В генморе консультировались и совещались около двух недель, пока вице-адмирал Русин не отправил морскому агенту депешу следующего содержания:

«Похищение подводной лодки совершенно неожиданно для нас. «Фиат» имел в виду перепродать нам лодку через 3-е лицо, возможно, все подстроено «Фиатом», однако итальянец нам неизвестен. Так что не исключена возможность авантюры, предпринятой нашими врагами, хотя бы для Турции. Предложите французскому правительству перекупить лодку у нас. Цена 1 815 000 франков. Выпускать лодку с неизвестной командой не следует. Лучше задержать ее немедленно и отправить под конвоем в Тулон».

24 сентября Дмитриев докладывает начгенмору: «Французское правительство арестовало подводную лодку в Аяччио. Французский посол заявил, что она будет возвращена строителям. Итальянское правительство озабочено возможностью последствий этого нарушения нейтралитета, самое же похищение считает простым безрассудством».

25 сентября 1914 года итальянское правительство обращается к французскому с просьбой вернуть подводную лодку. Русин инструктирует своего агенмора в Бордо:

«Предполагаем протест Италии только формальным, и Франция ввиду войны отклонит возврат подводной лодки. Если Франция согласна выдать подводную лодку нам и если адмирал Буеде-Лапейрер согласен на участие подводной лодки в совместных действиях союзников, мы пошлем отсюда личный состав и мины».

Спустя три дня Дмитриев сообщил начгенмору подробности угона:

«В официальном заявлении мне «Фиат» отрицает причастность к краже. Объясняет припадком острого нервного возбуждения командира, увлекшегося фантастическим планом, для исполнения которого воспользовался выходом на пробу радиотелеграфной станции. Лодка еще в Аяччио. Следствие продолжается. Подробности еще не выяснены.

Франция рассматривает дело кражи подводной лодки как гражданское, предоставляя заинтересованным сторонам искать судом. Прошу сообщить, уплатило ли морское министерство что-нибудь за лодку, так как только в этом случае Россия может начать дело».

30 сентября. Секретная телеграмма русского посла из Франции: «Из объяснений со здешним МИДом выяснилось, что французское правительство во избежание щекотливых пререканий с Италией полагало бы рассматривать дело об угоне нашей подводной лодки из Италии в качестве гражданского правонарушения. Если русское правительство уже внесло фирме «Фиат» часть стоимости лодки, то это дает ему право обратиться во Франции в суд секвестра…

Ввиду уже дважды предъявленного Италией требования о возмещении подводной лодки, желательно по возможности получить скорее ответ по существу настоящей телеграммы».

Чувствуя, что подводная лодка уплывает, что называется, из рук, чины генмора решаются на авантюрный шаг, смысл которого изложен в служебной записке без подписи, но, судя по почерку, принадлежавшей перу вице-адмирала Русина:

«Морской генеральный штаб опасается, что если подводная лодка «Фиат» будет возвращена в Италию, то она может попасть Турции или нашим неприятелям, ввиду этого желательно принять всяческие меры, чтобы задержать подводную лодку во Франции.

Морское министерство вошло в переговоры с представителем «Фиата», чтобы уплатить ему как бы задним числом задаток (подчеркнуто мной. — Н. Ч.) с тем, чтобы предъявить указанный иск».

В октябре же 1914 года последовало прямое указание начгенмора Русина своему агенту в Италии Врангелю:

«…Предлагаю Вам переговорить доверительно с «Фиатом», что Морское министерство готово уплатить 40 000 франков в виде задатка за лодку. Деньги будут внесены представителю фирмы в Петрограде Асвадурову условным депозитивом на его имя. «Фиат», получив телеграмму о взносе Асвадурова, должен выдать Вам временную записку о получении денег задним числом до войны в счет следуемой по контракту суммы… Позаботьтесь, чтобы форма расписки была такова, чтобы ее можно было предъявить французскому суду. Если лодка будет присуждена, будет послана команда для приема лодки, после чего «Фиат» получит остальные деньги.

Морской генеральный штаб полагает, что в случае, если суд не признает прав на лодку за Россией и вернет последнюю в Италию, итальянское правительство ввиду огласки всей истории принуждено будет иметь особый надзор за подводной лодкой и вряд ли позволит передать ее кому бы то ни было».

Странное молчание морского агента в столь критической ситуации озадачило начальника генмора и вызвало дополнительное напоминание:

«Благовольте на № 1817 ускорить переговоры и, ответ».

Врангель молчит. Сутки. Вторые. Наконец 4 октября из Рима приходит долгожданная шифровка.

«Телеграммы (обе) получены сегодня одновременно семь вечера. Первую не могу расшифровать. Термин «Альфа» не известен. Врангель».

Затем через сутки начгенмору приходит еще один тревожный — время уходит! — запрос:

«Прошу сообщить, каким ключом набрана телеграмма № 1817. Несмотря на помощь канцелярии посольства, телеграмма не разбирается. Врангель».

Только 10 октября начгенмору приходит из Рима ответ по существу: «Предполагаю отказ. Морскому министерству известно от завода, что за лодку не поступало взносов. Следствие закончено. Администрация завода привлечена к уголовному суду за действия, могущие нанести вред дружеским отношениям страны с иностранными державами. Завод привлек командира к суду за кражу собственности завода, энергично отрицая в печати причастность к замыслам. Дело получает огласку. По моим частным сведениям, министерство предполагает лодку реквизировать по возвращении. Прошу срочного ответа. Врангель».

11 октября. «Ожидаю директора завода завтра в субботу. Врангель».

В тот же день дополнительная информация от Врангеля: «Директор «Фиата» телеграфирует: ожидает лодку сегодня в Специи. Лодка в 5 вечера вышла из Аяччио».

Третья депеша, полученная в тот же день, гласила: «Лодка пришла в Специю сегодня в час дня. Врангель».

Итак, авантюра с Асвадуровым и французским гражданским судом не удалась. Генмор полагал было отказаться от заказа, не веря уже ни в какие сроки. Война приобретала затяжной характер. А после ее окончания надобность в устаревшей подводной лодке наверняка отпадет. Но события, произошедшие на морских театрах первой мировой войны, заново предрешили судьбу субмарины.

 

НА ФАРВАТЕРАХ МИНЫ!

Летом 1915 года на русском Севере (в Белом море) на главном морском пути, связывавшем Россию с союзниками, и прежде всего с Англией, появились немецкие мины. Открываю папку с надписью: «Дело Архангельского Контрразведывательного отделения о минах в Белом море…» Начинается оно с вырезки из газеты «Архангельск» за 5 июля 1915 года «Мины на Белом море»: «Объявляется для сведения мореплавателей, что в горле и бассейне обнаружены плавучие мины…»

Следующий лист «Дела…» представляет секретную телеграмму из Петрограда в Архангельск подполковнику Кашинцеву от генерал-майора Бонч-Бруевича:

«По сведениям нашего великобританского военного агента, служащий по транспорту грузов в Гамбурге немецкий офицер руководит разбрасыванием мин на Белом море. Совершенно срочно примите меры».

Первыми жертвами немецких минеров пали трое поморов-рыбаков. Даже казенный язык полицейского донесения, полученного начальником Архангельского отделения контрразведки подполковником Кашинцевым, передает драму, разыгравшуюся на берегу Белого моря:

«Пристав села Кузомени Горшков донес, что в селении Пулонге наносной береговой миной разорваны на мелкие части трое крестьян и что по заявлению крестьян-промышленников Умбы замечена на море по направлению к Кандалакше подводная лодка».

29 июня 1915 года в районе Городецкого маяка взорвался на мине шедший в Архангельск финский пароход «Урания» с грузом динамита и бензина.

Печальный список пароходов, подорвавшихся на немецких минах в Белом море, рос с каждой летней неделей 1915 года.

Вслед за «Уранией» отправились на дно английские транспорты «Твейлэит», «Друмлойсон», «Арндель», груженные углем и лесом, подорвались русская парусная шхуна «Николай» и норвежский углевоз «Лисекер», затем снова англичанин — пароход «Мадура» с русской пшеницей и льном в трюмах…

Плавучие немецкие мины наносили ощутимый ущерб российскому и союзническому мореходству на главной северной коммуникации. А тут еще в районах Ледовитого океана, прилегающих к горлу Белого моря, появились германские подводные лодки. С волнением читаю телеграмму, отбитую подполковнику Кашинцеву со Святоносского маяка 6 августа 1915 года: «Капитан пришедшего парохода «Бетти» имеет подобранного тяжело раненного человека с английского парохода «Гродно», уничтоженного германской подводной лодкой U-422. Требуется немедленная медицинская помощь».

11 августа 1915 года на стол начальника разведотдела штаба главнокомандующего 6-й армией легла такая телеграмма:

«По уверениям рыбаков-промышленников, мины эти разбросаны каким-то норвежским пароходом, идущим с грузом в Архангельск. Штабс-капитан Петров».

Этот же штабс-капитан Петров составил архангельскому генерал-губернатору обстоятельный доклад, весьма красноречиво характеризующий охрану водных районов близ Архангельска и Мурмана.

«Специально командированный в Белое море агент отделения сообщил: охраны Кольского залива абсолютно нет никакой ни на берегу, ни на море, а потому легко и безнаказанно возможна постановка мин, и пароходы, приходящие в Семеновские острова с грузом для новостроящейся железной дороги, могут быть потоплены и загородят фарватер, чем лишат на сравнительно большое время возможности подвоза необходимых для постройки материалов и провианта рабочим.

На островах Паное у входа в горло Белого моря, по заверениям лица, хорошо осведомленного о положении на островах, возможен склад германских мин, острова эти не обследованы».

Русский консул в Финмарке Цур-Милен срочно сообщал своему шефу — министру иностранных дел Сазонову — ценную информацию, которой поделился с ним английский вице-консул в Нарвике Гэнер: «В местах появления германских подводных лодок находящимися поблизости английскими тральными пароходами был замечен в отдалении какой-то сомнительный пароход. Окрашенный в черный цвет, который, как Гэнер склонен был думать, может быть грузовым судном, имеющим на борту запас минерального топлива для снабжения им подводных лодок, представляя собой как бы плавучую базу для последних. Цур-Милен».

Угроза русскому и союзническому судоходству на Севере возросла до такой степени, что генеральный морской штаб в докладе императору Николаю II за февраль 1916 года вынужден был констатировать:

«Императорским Морским Министерством получены агентурные сведения, что наше тяжелое положение (из-за отсутствия надлежащей охраны на севере) известно неприятелю. Противнику также известно, что возле незащищенного мурманского побережья находится 20–30 судов, ждущих перехода в Архангельск.

В Кольском заливе (Александровск и Семеновы острова) сосредоточены грузы совершенно бесценные, среди которых одних только ружей свыше 700 000 штук, и удачно выполненной операцией противник может сразу уничтожить вооружение целой почти 3/4-миллионной армии».

Учитывая опасность, генмор еще 5 августа 1915 года перебросил из Вологды в Архангельск для охраны Беломорья две подводные лодки — «Дельфин» и подводную лодку № 2.

Оба корабля практически были небоеспособны и почти всю войну простояли в Архангельском порту. 3 мая 1917 года командующий флотилией Северного Ледовитого океана уведомлял генмор: «Штаб полагает считать подводные лодки «Дельфин» и № 2 непригодными для боевой службы».

В конце 1916 года появилась реальная надежда заполучить итальянскую субмарину. Завод «Фиат» построил для отечественного флота серию больших лодок, так что нужда в малых, надо полагать, отпала.

«4 декабря 1916 года. Секретно. Справка морскому министру

Морской генеральный штаб полагал бы желательным вышеупомянутую подводную лодку по приемке ея отправить с нашим уже личным составом на Север для защиты Кольского залива.

Для осуществления этой операции представляется наиболее желательным назначение командиром лодки № 1 старшего лейтенанта Ризнич».

Резолюция морского министра: «Согласен».

В один прекрасный день сотрудница архива положила мне на стол две тоненькие папки: вахтенный журнал подводной лодки «Святой Георгий» и послужной список старшего лейтенанта И. Ризнича.

Жадно листаю личное дело командира «Святого Георгия» — фотографии нет, как нет ее в. архиве вообще. Скупые анкетные данные. Первым делом ищу сведения о рождении. Вот они: «Ризнич Иван Иванович, из дворян Киевской губернии, православный, родился 19 января 1878 года». Все сходится! И отцу в год рождения сына было 37 лет. Выходило, что командир «Святого Георгия» вел свой род от «пушкинского» Ризнича и что он в самом деле приходился великому французскому романисту внучатым племянником.

Испытываю почти физическое блаженство от того, что круг замкнулся. Кажется, уже третий круг в розысках по делу «Святого Георгия».

Читаю послужной список дальше: «Окончил Морской кадетский корпус. Действительная служба началась в 1895 году в Черноморском флотском экипаже. Через четыре года — вахтенный начальник на эскадренном броненосце «Синоп», затем ревизор на минном крейсере «Гридень», ревизор и водолазный офицер на крейсере 1-го ранга «Память Меркурия».

В 1902 году — помощник начальника водолазной школы. В русско-японскую войну «за труды по обстоятельствам военного времени» награжден орденом св. Анны III степени и светло-бронзовой медалью «В память 200-летия Гангутской победы».

Молодой офицер тянется к знаниям, посещает лекции Военно-юридической академии.

В декабре 1907 года Ризнич круто меняет службу — переходит в только что созданный учебный отряд подводного плавания.

Как отмечал в служебной аттестации Ризнича командир 8-го флотского экипажа: «В службе сего офицера не было обстоятельств, лишающих права на получение знака отличия беспорочной службы». Тем не менее 3 июля 1908 года Ризнич был уволен в запас. Почему?

Прежде чем найти ответ на этот вопрос, я решил съездить на родину моего героя. Может быть, там помнят его, может быть даже — но это была уж вовсе дерзкая надежда, — там живет кто-нибудь из его потомков, дальних родственников? Еду в Киев…

«Украинская энциклопедия» подсказала, где искать село Гопчица: Винницкая область, Погребищенский район, железнодорожная станция Ржевусская, река Россь. Название станции обнадеживало: если фамилия бабушки моего героя сохранилась на вокзальной вывеске, то уж наверняка что-то осталось от Ризничей и в родовом селе. Как-никак, а Иван Стефанович выстроил там церковь и школу.

…Автобус мчался вдоль берега полноводной Росси. Золотые холмы полей накатывали к реке от дальних лесов. Под старыми ветлами паслись кони. Потом за зеленой колоннадой стройных тополей открылись домики Гопчицы — ладные кирпичные хаты в садах и виноградниках. Кое-где сохранились и мазанки под соломой, будто для того, чтобы помнить, каким было село лет сто назад.

Председатель местного колхоза Алексей Платонович Лесовой, человек нездешний и новый, с живым интересом выслушал историю «Святого Георгия» и его командира. И как ни осаждали его страдные летние дела, повел меня смотреть, что осталось от старого имения. Осталось, увы, немного: лишь зерновой амбар, сложенный из дикого камня. Церковь Козьмы и Дамиана разобрали в 1953 году, тогда же снесли и старую школу. На ее месте сейчас новая, имени героя-пограничника Павленко.

— Знаете что, — посоветовал мне в утешение Лесовой, — сходите к бывшему директору школы. Он историю села писал. Может, он чего скажет?

Юрий Константинович Храбан, старый сельский интеллигент, усадив меня на лавочку в своем саду, повел рассказ о Гопчице со времен Богдана Хмельницкого. Я не торопил его и услышал наконец долгожданную фамилию, правда, Храбан, кроме того, как «пан Ризнич» был здешним управляющим, поведать больше ничего не смог. Но зато он рассказал, как лет тридцать назад его ученики, роясь на месте сломанной церкви, наткнулись на склеп с дубовым гробом, накрытым железным колпаком с надписью «Ризничъ». Самодеятельные археологи гроб вскрыли и обнаружили на золотистом бархате скелет рослого человека. Пришли взрослые, гроб закопали, склеп засыпали, а железный колпак унесли на колхозный двор. До недавнего времени он служил поилкой для мелкой живности.

— Так и не сохранился?

— Нет. Наверное, на металлолом сдали. А вот место склепа могу вам показать точно.

И мы пришли к новой школе. На месте старой, ризничевской, лежал большой камень, но не памятный знак, как мне показалось, а просто валун, чтобы по лужайке не ездили.

Отмерив от нижней ступеньки заднего крыльца полтора шага, Храбан показал мне чуть заметную впадину подле утоптанной дорожки.

— Вот здесь.

Я взял немного земли с места родовой усыпальницы Ризничей.

Из Гопчицы, бывшего имения Ризничей под Винницей, я возвращался подавленный тем, что увидел — сровненный с землей фамильный склеп предков моего героя. Коротая время в ожидании киевского поезда, я рассказал о своих поисках соседу-попутчику, пожилому железнодорожнику из местных жителей.

— А вы в Круподерницах не были? — спросил он меня. — Там какая-то церковь морская, с якорями.

На перроне затерянной в винницкой глубинке станции это сообщение прозвучало как известное присловье, обозначающее верх нелепости: «Подводная лодка в степях Украины». Кажется, я ответил что-то в этом духе, и железнодорожник принялся рьяно убеждать меня:

— Точно говорю — с якорями. Моряки там похоронены. А церковь строил граф Игнатьев… Да вы сходите, тут семь километров всего, до поезда успеете…

И я пошел. В старинное село Круподерницы, любимое имение графа Игнатьева, того самого, что заключал знаменитый Сан-Стефанский мир, меня подвез с полдороги попутный мотоциклист. Если бы не треск мотора, можно было бы представить, что вокруг ожили пейзажи из гоголевских поэм про сказочных виев, прекрасных утопленниц и отважных кузнецов. В камышовых зарослях на берегу пруда с кувшинками и, должно быть, с русалками прятались каменные стены некогда водяной, а потом машинной мельницы — круподерни, теперь полузаброшенной и потому таинственной.

Церковь, повторявшая черты воинского храма в Плевене, стояла на крутом холме в такой же буйной зелени, в какой утопала мельница и все село. И никаких якорей, равно как и колоколов, не просматривалось. Но за церковью, на погосте, по углам каменной глыбы, увенчанной дубовым крестом, лежали четыре адмиралтейских якоря. На камне едва проступали слова, выбитые, как мне объяснила сторожиха, по распоряжению графини Игнатьевой на символической могиле сына-моряка: «Крест сей воздвигнут в 1914 году в молитвенную память лейтенанта гвардейского экипажа графа Владимира Игнатьева, капитана 2-го ранга Алексея Зурова и всех наших славных моряков, с честью погибших в Цусимском бою 14–15 мая 1905 года».

Останки лейтенанта Игнатьева и старшего офицера крейсера «Светлана» кавторанга Зурова покоились за тысячи миль от этого камня на дне Желтого моря. А здесь, в зачарованной глуши, лопались от зноя стручки акаций и лениво гоготали гуси в чьем-то сонном саду.

Меньше всего я ожидал прочесть на памятнике имя Зурова. Для меня оно было связано лишь с забавным эпизодом, рассказанным академиком Крыловым в своих «Воспоминаниях»: однажды перед «страшным» экзаменом по мореходной астрономии кадет Морского корпуса Леша Зуров проник по поручению однокашников в типографию, где печатались билеты, и, не имея времени на списывание задач, спустил брюки, сел на литографский камень, после чего товарищи добросовестно изучили оттиск. За эту лихую проделку Зуров едва не попал в штрафную роту. Спасла его резолюция генерал-адмирала великого князя Константина Николаевича: «Вот такие офицеры и нужны русскому флоту, не теряющиеся при любых обстоятельствах».

От того литографского камня до этого — надгробного — Зурова отделяло немногое. Трудно было представить на мостике гибнущего корабля этого веселого удальца. Мне стало жаль его, как будто я знал его близко. Да ведь и знал: такие, как он, на флоте не переводятся…

Я стоял у черного камня. Сладковатая горечь цветущей сирени мешалась с пряной прелью погоста. Журчали птичьи голоса.

Я безнадежно опаздывал на поезд. Но ничуть об этом не жалел. Здесь, у камня с якорями, мне открылась та даль, что зовется былью веков, и в ней дымили высокие трубы обреченной эскадры, трепетали на реях сигнальные флаги и «готовые к бою орудия в ряд, на солнце зловеще» сверкали, в ней бурунили Японское море перископы первых русских подводных лодок — «Дельфина», «Сома», «Щуки»… И я понял, что рассказ о моем герое будет неполным, если обойти вниманием тех людей, что стояли рядом с ним.

От якорного обелиска в украинском селе незримые нити тянулись в города немыслимо разные: в русский Порт-Артур, болгарскую Варну и латышскую Лиепаю, бывшую Либаву… Но прежде пришлось вернуться в Ленинград, под своды морского архива.

 

«КАПИТАН ЩА»

За десять лет до выхода «Святого Георгия» в историческое плавание в Либавском военном порту появились странные матросы. После побудки, молитвы и завтрака они уходили из казармы, неся клетки с белыми мышами. Лишь посвященные знали — это идут на свои таинственные корабли подводники. А мыши им нужны для того, чтобы определять по поведению зверьков загрязненность воздуха в отсеках. Ведь лодка уходила под воду с тем запасом кислорода, какой содержался в атмосфере отсеков. И только.

Так началось в Либаве отечественное подводное плавание, во главе которого стоял талантливый деятельный офицер — капитан 1-го ранга (потом контр-адмирал) Эдуард Николаевич Щенснович. В русско-японскую войну Щенснович, или «капитан Ща», как его звали друзья, командовал самым быстроходным кораблем порт-артурской эскадры броненосцем «Ретвизан».

«Пойду таранить «Миказу», — частенько повторял каперанг Щенснович не то в шутку, не то всерьез. На флагмане японской эскадры, блокировавшей Порт-Артур, броненосце «Миказа», держал флаг адмирал Того. И когда русские корабли попытались прорваться из Порт-Артура во Владивосток и в Желтом море завязался жестокий бой, из кильватерной колонны неожиданно вышел «Ретвизан» и на всех парах ринулся на «Миказу». «Капитан Ща» вовсе не шутил, он вел свой броненосец на таран.

Очевидец, бывший минный офицер лейтенант И. Иениш писал: «Японцы переносят огонь на «Ретвизана». Он быстро оказывается в кольце падения снарядов. Громадные столбы разрывов все более и более льнут к нему, вода кипит вокруг. Несколько попаданий — по-видимому, в броню, но вскоре уже невозможно их отличить в вихре пены и дыма. Внезапно он меняет курс, склоняясь быстро вправо на сближение с японцами, видимо, набирает, судя по буруну у форштевня, максимальную скорость и продолжает идти на головной корабль неприятеля. Огонь японцев доходит до бешенства. Временами «Ретвизан», весь с мачтами, исчезает в гигантском куполе столбов воды, дыма и взлетающей пены. Каждый раз кажется, что на этот раз кончено. Но несколько мгновений — и броненосец выходит из падающей массы этого купола и так же упорно продолжает свой исступленный бег, все так же держа курс на головного вражеской линии. Все так же ровны и резки залпы его башен. Его низкая, но соструненная масса с тремя трубами четко рисуется на фоне фиолетового горизонта. Ясно вижу, что на «Миказе» кормовая башня не действует и средняя артиллерия работает только частично. В моей памяти блеснули слова Щенсновича: «Пойду таранить «Миказу», и глаза мои приковываются к «Ретвизану».

Возможно, форштевень «Ретвизана» и взрезал бы борт «Миказы», если бы в смотровую щель боевой рубки не влетел осколок снаряда. Отрикошетировав от броневых стен, он ударил Щенсновича в живот. Тяжело контуженный каперанг потерял сознание. Вызванный в рубку старший офицер (он руководил тушением пожара), не зная замысла командира, велел рулевому вернуть броненосец в кильватерный строй.

Контузия и раны сказались на здоровье Щенсновича роковым образом. Эдуард Николаевич заболел и умер семь лет спустя, в 1911 году.

Отважному порт-артурцу и доверили в 1907 году организацию совершенно нового на флоте дела — подплав.

В свой Учебный отряд подводного плавания — завязь будущих подводных сил России — Щенснович отобрал семь офицеров и двадцать матросов, руководствуясь такими критериями: «Каждый человек, выбранный на службу на лодках, должен быть высоконравственным, непьющим, бравым, смелым, отважным, не подверженным действию морской болезни, находчивый, спокойный, хладнокровный и отлично знающий дело». В эту великолепную семерку офицеров-подводников был зачислен и двадцативосьмилетний лейтенант Ризнич, бывший водолазный офицер с броненосца «Георгий Победоносец» (везло ему на Георгиев!), кавалер ордена святой Анны 3-й степени, полученного за «организацию подводного дела в 1904–1906 годах».

Ризнич пришел в отряд не учиться, а обучать, ибо ко времени создания «подводной дружины Щенсновича» он обладал изрядным опытом командира-подводника. Он наверняка гордился тем, что еще в 1904 году стажировался на «Дельфине» — первой русской субмарине — у самого кавторанга Беклемишева, подводника № 1. Правда, стажировка началась почти сразу же после трагедии, разыгравшейся на «Дельфине» летом того же года…

Утром 16 июня 1904 года «Дельфин» начал учебное погружение у западной стенки Балтийского завода. Вместо Беклемишева, который уехал по делам службы в Кронштадт, «Дельфином» командовал его помощник — лейтенант Черкасов. Это было первое его самостоятельное погружение и… последнее. Стравливая избыточное давление через рубочный люк, Черкасов не успел вовремя опустить крышку, и в лодку хлынула вода. «Дельфин» затонул. На поверхность успели вынырнуть лишь десять матросов и два офицера. Лейтенант Черкасов и двадцать четыре матроса погибли. Труп Черкасова нашли не в прочной рубке, а в корме. Это послужило поводом, чтобы обвинить лейтенанта в трусости, мол, бросил свой боевой пост. Однако Беклемишев сумел доказать следственной комиссии, что его помощник ушел в корму, уступая место под рубочным люком спасающимся матросам. Как командир, пусть даже временный, лейтенант Черкасов должен был покинуть корабль последним, и он остался верным этой старой морской традиции.

«Дельфин» подняли, отремонтировали, покрасили… Но мрачный ореол стального гроба, в котором задохнулись двадцать пять человек, не могли рассеять никакие доковые поновлення. Так что стажировка Ризнича началась в атмосфере, весьма способствующей размышлениям о бренности жизни подводника. Впрочем, вряд ли он им предавался, этот энергичный и решительный моряк. Выбор был сделан раз и навсегда: подводные лодки.

Пройдя «школу Беклемишева» (Ризнич был участником отличных торпедных стрельб на кронштадтском рейде), лейтенант-стажер получил назначение на одну из первых подводных лодок Невского завода — «Щуку». Он принял ее еще на стапелях, достраивал, спускал на воду, испытывал в море и… расстался с ней сразу же, как только лодку приняла комиссия. «Щуку» увезли на специальном железнодорожном транспорте во Владивосток, на Тихий океан, где разгоралась русско-японская война.

Ризнич получил новехонькую — только что со стапелей — подлодку «Лосось».

Корпус этого корабля-долгожителя мне довелось видеть еще несколько лет назад на севастопольской базе Вторчермета, где редчайший памятник отечественного судостроения был безжалостно разрезан на лом. Металла-то из него с гулькин нос…

В ноябре 1905 года Ризнич принял «Белугу» и одновременно исполнял дела начальника отряда подплава. Но самым памятным для Ризнича кораблем стала подводная лодка «Стерлядь». На ней он совершил беспримерный по тому времени переход в штормовую погоду из Либавы в Ригу без судна-конвоира. О ней он написал брошюру «Подводная лодка «Стерлядь», которая стала едва ли не первым учебником по практике подводного плавания. Брошюру морской генеральный штаб засекретил, так как речь в ней шла о субмарине отечественной постройки, а не иностранной, вроде лодок Лэка и Голанда.

К сожалению, это уникальное издание исчезло бесследно. Нет его ни в Ленинке, ни в научной библиотеке Военно-морской академии… Там, где слишком долго царила тайна, поселяется забвение.

…В Лиепае (бывшей Либаве) и сейчас еще стоят краснокирпичные фигурные корпуса казарм, в которых жили первые русские подводники. Какая отважная и дерзновенная жизнь кипела в этих стенах на заре века!

Все вновь, все неизведанно — и каждый фут глубины, и каждая походная миля на утлых, опасных подводных снарядах, в которых скептики видели скорее «аппараты», чем боевые корабли. Невольно хочется сравнить эту когорту энтузиастов с отрядом космонавтов: ведь и они, эти «охотники», мичманы и лейтенанты, стояли перед тем же порогом небывалого, за которым простиралась пусть не бездна Вселенной, но бездна океана. Недаром водные недра нашей планеты называют «гидрокосмосом».

Дух поиска и эксперимента, риска и удали разительно отличал Учебный отряд подплава от других частей и заведений императорского флота, погруженного после Цусимы в анабиоз позора и уныния.

Командир Либавского военного порта возмущался тем, что подводники не впускают его в эллинги с засекреченными субмаринами, тогда как простые мастеровые входили туда беспрепятственно.

Командир Либавского порта писал в Петербург жалобы и доносы на Щенсновича и его людей. А Щенснович в ту пору работал над документом, который по праву можно назвать первым «Уставом подводного плавания». Щенснович добивался строительства бассейна для своих лодок, теребил начальство, требуя средств на развитие учебной базы отряда. Столь же беспокойными и деятельными были и ближайшие его помощники — командиры учебных подводных лодок лейтенанты Ризнич, Власьев, Белкин, Заботкин…

Ризнич составил первый «Словарь командных слов по управлению подводными лодками». Лейтенант Белкин разрабатывал тактику ночных атак. Это стоило ему жизни. В 1909 году во время ночной учебной атаки Черноморская эскадра «Камбала», на которой находился Белкин, была нечаянно протаранена броненосцем «Ростислав».

Питомцы отряда учились не в классах, учились прямо на подводных лодках, учились в море. Тонули, горели, садились на мели, но горькая соль морского опыта насыщала инструкции, правила, рекомендации для тех, кто поведет потом свои «Барсы» и «Пантеры» в боевые походы сначала первой мировой, а потом и гражданской войны…

Чем больше я вчитывался в документы Учебного отряда, тем больше утверждался в мысли, что имя первого адмирала-подводника Эдуарда Николаевича Щенсновича забыто несправедливо. Ученик и соратник адмирала Макарова, он по-макаровски же взялся за совершенно новое и весьма важное для русского флота дело: создание ядра будущих подводных сил. Он разрабатывал тактику подлодок и методику обучения экипажей, он заложил основы профессионального отбора подводников и изучал психологию людей, заключенных в тесное замкнутое пространство стального корпуса. При всей широте своих планов и замыслов Щенснович вникал в такие «мелочи», как покрой дождевого платья для верхней вахты или замена казенной водки в рационе подводников на горячий грог, «ибо последний обладал более сильным противопростудным действием».

Однажды подводная лодка лейтенанта Ризнича задержалась с возвращением в Либаву из Риги на несколько суток. Свое опоздание командир объяснил тем, что не смел нарушить запрет начальника отряда закупать бензин у частных лиц.

«К сведению господ офицеров, — писал в приказе по этому поводу Щенснович, — впредь руководствоваться только интересами дела, даже если приходится поступать в разрез с моими распоряжениями».

Прекрасно сказано — по-нахимовски, по-макаровски!

 

ОШИБКА «МОРСКОГО СБОРНИКА»

Я бы не обратил особого внимания на мелькавшую в документах отряда фамилию Серафимов, если бы перед приездом в Ленинград, листая старые номера «Морского сборника», не наткнулся в октябрьской книжке 1915 года на убористое сообщение о том, что прогерманское правительство Болгарии казнило офицеров Серафимова и Манолова за симпатии к России. Стало грустно и обидно… Прокручивая архивные микрофильмы, я уже успел привыкнуть к фамилии этого офицера, которая так часто мелькала в приказах и распоряжениях Щенсновича. Разумеется, Серафимов не мог отречься от своих русских соплавателей, людей, посвящавших его в таинства подводной войны.

В том секретном, «режимном», как сказали бы сейчас, отряде обучался единственный иностранец — лейтенант болгарского флота Рашко Серафимов, будущий командующий военно-морскими силами Болгарии. «Считаю долгом, — отмечал в одном из своих приказов адмирал Щенснович, — признать лейтенанта Серафимова умеющим управлять подводной лодкой типа «Стерлядь»… За отличное содержание лодки благодарю лейтенанта Серафимова».

Серафимов боготворил Щенсновича, так как знал, что его русский командир в свои мичманские годы принимал участие в освобождении Болгарии от турок. За лихие атаки на Дунае, когда маленькие паровые катера, выставив вперед шесты с минами, бесстрашно неслись на турецкие мониторы, мичман Щенснович был произведен в лейтенанты и награжден боевым орденом.

«Мне кажется, — писал Щенснович в одном из писем к своему другу, — что после Дуная, когда на утлом катере да еще с шестовой миной, готовой ежеминутно взорваться и разнести в клочья нас всех, осыпаемый градом пуль, мы все-таки упорно шли на сближение с турецкими броненосцами, заставляя их позору отступать, уже никакие силы ада не будут страшными…»

Молодой болгарин был окружен в отряде подводников той особой теплотой, которая всегда отличала отношения двух славянских народов. Управлять подводной лодкой его учили и Ризнич, и Власьев, и командир «Пескаря» — лейтенант Келлер. Серафимов не только схватывал все на лету, но и сам привносил новаторские идеи. Так, в мае 1906 года подводники должны были провести показательную атаку императорской яхты «Штандарт». Перископы двух лодок — «Белуги» и «Сига» — были замечены с борта яхты, и атака сорвалась. Третьей лодкой — «Пескарь» — командовал Серафимов. Он подкрадывался к цели, не поднимая перископа, по заранее взятому пеленгу. Командир «Штандарта» обескураженно доносил: «Лодка «Пескарь» на яхте не была замечена, когда она атаковала, несмотря на самое тщательное наблюдение». Можно считать, что лейтенант Серафимов провел первую в истории подводного флота бесперископную атаку. Неужели он так бесславно погиб, как сообщил о том «Морской сборник»?

 

НА ЗЕМЛЕ РАШКО СЕРАФИМОВА

Я не историк, не архивист, и потому поиск мой строился довольно стихийно. Порой более срочные дела прерывали его, и тогда все откладывалось до какого-нибудь толчка или извне, или из глубины памяти… Так случилось в Варне, куда я приехал к болгарским водолазам, обнаружившим на дне Черного моря советскую подводную лодку Щ-204, которая погибла в 1941 году.

Я шел по тенистому бульварчику и вдруг набрел на скромный памятник с бронзовым бюстом графа Игнатьева, военного деятеля и дипломата, весьма чтимого в Болгарии. Сразу припомнилась церковь в Круподерницах, черный камень в якорях: Зуров, Щенснович, Ризнич, Серафимов… Да ведь я же в городе, где жил первый болгарский подводник лейтенант Серафимов! Найти варненский военно-морской музей не составило труда. Уже в самом начале экскурсии мне бросилась в глаза табличка: «Личные вещи капитана 1-го ранга Рашко Серафимова». За стеклом витрины тускло поблескивала парадная треуголка, шитая тужурка и кортик отважного офицера. Из рассказа начальника музея капитана 1-го ранга Георгия Антоновича Антонова я понял, что Серафимовым в Болгарии гордятся; о нем написаны научные труды, жизнь его изучена во всех подробностях, и только «либавский период» совершенно неизвестен исследователям.

— Вам, наверное, интересно будет знать, — заметил Антонов, — что Рашко Серафимов выходец из рода нашего народного героя, «апостола свободы» Басила Левского…

Разумеется, знать это было интересно, как и то, что судьба Серафимова во многом повторяла зигзаги судьбы его друга и учителя Ивана Ризнича. Они одновременно — в 1908 году — один в России, другой в Болгарии начали публицистическую деятельность, отстаивая будущность подводного флота. Так же, как и Ризнич, Серафимов предерзко спорил с начальником болгарского генерального штаба, защищая молодой флот своей страны от нападок царских сановников.

«Болгары храбры на суше, а не на море», — утверждал высокопоставленный оппонент Серафимова. Но бесстрашная атака болгарских миноносцев турецкого крейсера «Гамидие» в 1912 году — в ней принимал участие и капитан-лейтенант Серафимов — доказала обратное. Отзвуки той острой полемики, видимо, и ввели в заблуждение «Морской сборник», сообщивший в пятнадцатомтоду о казни Рашко Серафимова.

Когда человека хоронят раньше времени, говорят, что он будет долго жить. К сожалению, Серафимов не оправдал этого поверья. Он умер в двадцать втором году в Одессе… После того, как его отстранили от командования флотом, он ушел на своей парусно-моторной шхуне «Тритон» в красную Россию, но заболел в Одессе холерой. Там он и похоронен.

Так закончилась в моих поисках линия лейтенанта Серафимова, питомца либавского отряда, патриота Болгарии и друга России.

 

НАДЕНУ ФУРАЖКУ НА ПЕРЕСКОП!

В девятьсот седьмом году русская печать как никогда много писала о подводных лодках. Это не случайно, в это время создавалась программа строительства нового — «послецусимского» флота, решался вопрос, предопределявший морские победы и морскую стратегию государства: корабли каких классов закладывать на стапелях, строить ли линейно-броненосную армаду или создавать новые виды морского оружия?

В конце 1907 года капитан-лейтенант Колчак сделал в санкт-петербургском морском кружке нашумевший доклад: «Какой нужен России флот?» Блестящий оратор, Колчак пылко доказывал, что подводным лодкам нет и не может быть места в составе флота морской державы.

Чтобы нейтрализовать оппонента, лейтенант Ризнич выступил с лекцией «Подводное плавание и его значение для России». Через неделю успех Ризнича закрепил товарищ по либавскому отряду и герой Порт-Артура лейтенант Власьев. Его «Отчет командира подводной лодки «Пескарь» о плаваниях и маневрах» произвел благоприятное впечатление на слушателей, весьма влиятельных в правительственных кругах.

Тогда на подводников обрушился некий капитан-лейтенант Роберт фон Энгельман. Выпады этого «теоретика» на страницах «Морского сборника» граничили с прямым издевательством. «Всякий рыбацкий бот, — утверждал Энгельман, — неизмеримо правоспособнее подводной лодки… Бороться с субмаринами очень просто, — надо взять на «шестерку» молот и веревку, подойти к лодке, заарканить перископ, стукнуть по нему молотком, а затем тащить добычу на буксире в ближайший порт».

Энгельман публично похвалялся надеть свою фуражку на перископ любой подводной лодки из отряда Щенсновича.

Это был вызов, за который человека, затронувшего честь корабля, полагалось вызвать на дуэль. Жаль, но поединки к тому времени были запрещены. Однако, дуэль все же состоялась. Ризнич ответил Энгельману тем же оружием — пером публициста. Старейший морской журнал сохранил гневную отповедь подводника:

«Итак, общество считает меня фанатиком подводного плавания. Почему? Потому, что я говорю, что подводная лодка есть могущественное, хотя и не универсальное оружие… Я оптимист и потому считаю, что все улучшается на этом свете, все идет вперед. Фантазия моя дает мне картину будущего; имею ли я основания ей не доверять? Нет, так как в мой короткий век я видел то, что раньше было для меня «фантазией»… Сегодня фантазия, а завтра факт. Быть может, скоро появятся подводные крейсера, которые сделают морскую настоящую войну невозможной. «Dum spiro, spero». Энгельман утверждает, что лодка не мореходна, это аппарат, а не судно. Нельзя ли доказать? Впрочем, я предвижу, что автору будет трудно это сделать, поэтому за него я докажу — противное».

И Ризнич доказал это походом через два океана. Правда, это произошло через девять лет, когда он менее всего был готов к осуществлению такого доказательства…

По иронии судьбы именно в это время старший лейтенант Ризнич оказался под властью своих могущественных оппонентов. Вице-адмирал Колчак командовал Черноморским флотом, в состав которого входила подводная лодка Ризнича, а кавторанг фон Энгельман состоял при штабе Колчака… И когда возник вопрос: кому поручить опасное и почти безнадежное дело — перегон лодки-малютки из Италии в Белое море, — выбор пал на «фанатика подводного плавания».

Полемика Ризнича с Энгельманом меньше всего походила на академическую дискуссию. Это был бой чести и подлости, прозорливости и невежества. В конце концов, Ризничу пришлось уйти в запас и… заняться продажей велосипедов фирмы «Дуке». В справочнике «Весь Петербург» за 1909 год читаю: «И.И. Ризнич, представитель технической конторы «Дуке», адрес: угол набережной реки Карповки и Каменноостровского проспекта». Дом этот сохранился и ныне. Только никто в нем уже не помнит рослого рыжеусого коммерсанта с морской выправкой, занимавшего квартиру на втором этаже…

Рутинеры вынудили уйти в отставку и других офицеров, ратовавших за мощный подводный флот. Ушел в запас лейтенант Михаил Тьедер, ученик «первого подводника России» М.Н. Беклемишева, единомышленник Ризнича, командир подводной лодки «Скат», участвовавшей в войне с Японией. «Подводники — моряки будущего», — утверждал Тьедер наперекор Колчаку и Энгельману.

И Ризнич и Тьедер, оказавшись вне флота, оружия не сложили. Тьедер написал книгу «На подводной лодке», которая выдержала сразу два издания. Ризнич продолжал выступать с лекциями в защиту своих идей. Одна из них называлась «Ответ сомневающимся в пользе подводных лодок». Свои лекции и доклады представитель велосипедной фирмы издавал за свой счет в виде иллюстрированных брошюр. Некоторые из них и сейчас еще сохранились на полках научных библиотек Москвы и Ленинграда.

Призывы флотских прогрессистов не остались неуслышанными. Россия строила подводные лодки. В 1911 году была заложена новая серия больших субмарин оригинальной отечественной конструкции. Если боевые качества тех лодок, на которых служил Ризнич, вполне отвечали их мирным рыбьим названиям — «Лосось», «Стерлядь», «Пескарь», — то новые корабли были настоящими хищниками морских глубин — «Акула», «Кашалот», «Нарвал»…

Несколько позже появились легендарные «Барсы», которые оказались боеспособными и в годы второй мировой войны.

Это были корабли, которые предсказывал Ризнич и о которых он мечтал. Однако служить на них ему не пришлось…

 

ДИВИЗИОН ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ

С началом первой мировой войны призванного из запаса лейтенанта Ризнича назначили начальником дивизиона подводных лодок особого назначения. Это были три тихоходные малотоннажные (35 тонн), как сказали бы сейчас, «карликовые» субмарины с экипажем в одиннадцать человек, с дальностью плавания в 150 миль и глубиной погружения в 30 метров. Они были так малы, что вместо личных имен им присвоили номера — № 1, № 2 и № 3. Особое назначение дивизиона состояло в том, что его лодки должны были оборонять Пярнуский залив.

Военное счастье Ризничу не улыбалось. Почти два года дивизион простоял у стенки, если не считать коротких выходов на дозорную службу. Вахтенный журнал подводной лодки № 3, на которой держал свой брейд-вымпел Ризнич, полон невообразимой скуки: «1 марта 1915 года. Военная гавань Пярну. Красили корпус». Следующий день — «…Чистили цистерны», «…Команда ходила в церковь», «Команда ходила в баню». А то и вовсе события суток укладывались в три слова: «Случаев не было».

Из документов, хранящихся в Центральном государственном архиве ВМФ, удалось установить, что в 1916 году подводные лодки № 1 и № 2 отправили по железной дороге в Архангельск, где они бесславно и закончили свой путь. Подлодка № 2 при буксировке в Мурманск погибла в горле Белого моря, по счастью, без экипажа. Весенний шторм выбросил ее на камни, и волны разбили корпус. Подлодка № 1 до августа 1917 года простояла в Архангельском порту, пока ее не исключили из списков корабельного состава флотилии Ледовитого океана. А вот о лодке № 3, которой командовал Ризнич, оставаясь начальником дивизиона, никаких сведений не было. Куда делась она?

Сотрудники архива посоветовали обратиться к знатоку морской старины Дмитрию Адольфовичу Быховскому, бывшему подводнику, автору документальных книг по истории флота.

Созваниваюсь с Быховским и еду к нему…

В который раз убеждаюсь: Ленинград — это город, в котором можно отыскать ключ к любой застарелой морской тайне, раскрыть судьбу сгинувшего корабля, узнать едва ли не о каждом человеке, чья жизнь была хоть как-то связана с морем, дальними плаваниями, полярными экспедициями…

Идешь по строгим линиям Васильевского острова или бродишь мимо фасадов с лепными якорями, масками, кирасами, скользишь взглядом по узким окнам в старомодных переплетах и невольно веришь, что там, за этими оплывшими от времени стеклами, чего только не перевидавшими на своем беспокойном веку, там в ветхих книжных шкафах, ящичках дедовских секретеров, в шкатулках с пожухлыми письмами, в чьих-то допотопных семейных альбомах, в связках бумаг и фотографий, погребенных в еще пока не выброшенных сундуках и в запыленных антресолях, там-то и таятся разгадки многих морских тайн… Да что бумаги!.. Сколько драгоценного угасает в сотах памяти нерасспрошенных стариков — последних петроградцев и петербуржанок…

В квартире отставного капитана 2-го ранга Быховского не было ни сундуков, ни антресолей. Его кабинет занимала картотека — мощная машина систематизированной памяти. На мой вопрос о судьбе подводной лодки № 3 Дмитрий Адольфович, выдвинув один из каталожных ящичков, дал точный и исчерпывающий ответ: — Флагманская лодка дивизиона особого назначения была переброшена в 1916 году на Дунай. Там, базируясь на русский порт Рени, она охраняла стратегический мост от мониторов австро-венгерской флотилии. Как видите, Ризничу выпала честь войти в-историю подводного плавания еще и как первому командиру подлодки, действовавшей в речных условиях. Вы бывали на Дунае?

Я бывал на Дунае, и даже заносило меня в зеленый уютный городок Рени на высоком левобережье. Живо вспомнилась быстрая мутная вода в крутящихся воронках и спутанных струях. Там и большому современному теплоходу нелегко, а уж карликовой субмарине и подавно…

— Из Рени, — продолжал Быховский, — Ризнич был направлен в Италию принимать «Святой Георгий». Добирался он туда со своей командой через Персию, Египет, Тунис. Видимо, французы переправили его из Бизерты в Специю… Подводная лодка № 3 осталась в Рени, при оккупации Бессарабии ее захватили румыны, пытались ввести в строй, но ничего у них не вышло, разрезали «тройку» на лом.

Обо всем этом Быховский узнал почти из первых уст — от боцмана Грязнова, служившего с Ризничем на этой самой подводной лодке.

Как-то на заседание историко-литературной секции при Центральном военно-морском музее, которую возглавлял Быховский, пришел лысоватый старичок с аккуратной бородкой, в старом флотском кителе. Он внимательно и почтительно слушал доклады и сообщения. Вряд ли кто-нибудь из присутствующих подумал тогда, что с этим невзрачным человеком под своды музея вошла живая история российского подплава.

Грязнов начал службу на лодках еще в русско-японскую войну, с красной строки боевой летописи нашего подводного флота. Был инструктором в учебном отряде Щенсновича. После Дуная боцманил на большой лодке «Леопард», на ней же выходил в легендарный Ледовый поход, когда в марте 1918 года из Гельсингфорса в Кронштадт, раздвигая метровый лед, ушли от немцев 250 кораблей, ставших ядром советского флота на Балтике. После гражданской Василий Михайлович обучал краснофлотцев-подводников.

Уж Грязнов-то мог многое рассказать и о Ризниче, и о Щенсновиче… У него наверняка могла быть и фотография командира «Святого Георгия»… Быховский отыскал адрес старого боцмана — 14-я линия Васильевского острова, дом № 73, rio тут же предупредил:

— Грязнова я не видел давно. Может быть, его уже и нет…

Вскакиваю в такси и мчусь на Васильевский остров, как будто с помощью четырех колес можно обогнать время… Старый доходный дом с лепной осоавиахимовской эмблемой над упраздненным парадным входом. На этажи вела «черная» лестница. Воистину это была черная лестница.

— Опоздали вы годом, — встретила меня вздохом сожаления пожилая женщина, — умер он… в прошлую пасху… Поехал за тортом и… прямо в трамвае.

— Вы жена Василия Михайловича?

— И жена померла… Мы-то уж новые жильцы.

— Бумаги какие-нибудь остались? Документы, фотографии, письма?

— Да были бумаги. Во двор все выбросили… Жена Грязнова тихо померла, никто не слышал. Она тут с неделю пролежала… запах пошел. Ну и выбросили все перед ремонтом.

Я спустился в каменный колодец двора, раскаленный июльским солнцем. Из распахнутых окон выплескивались шумы большого дома: надрывались младенцы, орали магнитофоны, грохотала пальба с телевизионных экранов, на шестой этаж звали Витьку-паршивца, и сыпались с какого-то подоконника «миллион, миллион алых роз»…

Дом жил своей жизнью, и не было ему никакого дела до старого боцмана, игравшего со смертью в глубинах Балтики и Тихого океана… Через этот двор-колодец протекала Лета — река забвения, и мне вдруг стало до боли жаль лысоватого человека в старом флотском кителе, канувшего в ее мертвую воду почти бесследно…

Вместе с ним исчезли в ее черных омутах и все его потаенные суда, умевшие счастливо всплывать, но только не из глубин реки забвения; исчезли и его «годки»-товарищи, и те фотографии, где они запечатлены рука об руку с ним, боцманом «Леопарда» и подводной лодки № 3, сгинула и общая тетрадь, которой Грязнов поверял свои воспоминания…

Дом № 73 украшала лепная осоавиахимовская эмблема с девизом «Крепи оборону Родины!», и мне захотелось, чтобы рядом была выбита надпись:…как крепил ее военный моряк Василий Грязнов, живший в этом доме».

Итак, в свое звездное океанское плавание Ризнич отправился с берегов Дуная. Наверное, черноморские штабисты, которые подбирали командира на «Святой Георгий», понимали, что подводник, совершивший самый дальний свой лодочный переход одиннадцать лет назад по прибрежному маршруту Либава — Кронштадт и волею судеб всю войну проторчавший у причальных стенок Пярну и Рени, не слишком удачная кандидатура для столь рискового дела, как перегон подлодки-малютки из Средиземного моря в Белое. Но кандидатуру Ризнича выдвигал не кто иной, как командующий Черноморским флотом вице-адмирал Колчак. И выдвижение это надо понимать как запоздалую, но все-таки месть — тонкую, хорошо продуманную: «Кажется, вы, господин Ризнич, так рьяно отстаивали мореходность подводных аппаратов? Так вот вам шанс отличиться…» Шанс был не столько отличиться, сколько сгинуть в коварном Бискае или угодить под торпеду германского подводного рейдера… Ризнич после многих лет вынужденного бездействия принял этот вызов. Он верил в себя, верил в стойкость и храбрость русского матроса.

«Найти себе команду дружную и которой можно вполне довериться, — писал Ризнич, — не так трудно, если принять во внимание громадный контингент желающих плавать на подводных судах».

Именно такую — дружную — команду и подобрал Ризнич.

Одно время ходила такая легенда, будто экипаж «Святого Георгия» сплошь состоял из младших офицеров, переодетых в матросское платье. Но это не более чем легенда. Все пятнадцать человек команды были матросами и унтер-офицерами, добровольно вызвавшимися идти в опасное плавание. Офицерские же погоны носили, кроме Ризнича лишь двое: штурман лейтенант А.Э. Ропп и подпоручик по адмиралтейству М.А. Мычелкин. Оба бывалые моряки, прошедшие в буквальном смысле огонь и воду…

Александра Эдуардовича Роппа Ризнич пригласил из «клуба самоубийц», как тогда называли дивизию, траления Балтийского моря. Лейтенант Ропп командовал в ней одним из тральщиков, служил на крейсере «Аскольд», отличившемся при штурме дарданелльских фортов.

Еще раньше — в 1908 году — мичман Ропп вместе с другими моряками линейного корабля «Слава» и всей гардемаринской эскадры участвовал в спасении жителей Мессины, разрушенной мощным землетрясением. На мундире его рядом с орденом Станислава поблескивала серебряная итальянская медаль…

Вахтенный начальник подпоручик по адмиралтейству Михаил Алексеевич Мычелкин прошел все ступени флотской службы: матрос, кондуктор, офицер. Немало морей избороздил он на своем веку. Чудом уцелел на торпедированном в Пенанге крейсере «Жемчуг».

Проблема сплоченности экипажа, психология взаимоотношений командира подводной лодки и членов команды волновали Ризнича не меньше, чем техническая сторона подводного плавания. «Что лучше, — задавался он вопросом, — будет ли командир отделен от команды и управлять лодкой отдельно или команда будет иметь возможность все время следить за командиром? Мне кажется, что где бы то ни было и что бы ни делалось, но если от действий другого зависит наше благосостояние, а тем более жизнь, то удивительно хочется быть в курсе дела и кажется очень тяжелым не иметь возможности следить за всеми действиями лица, в руках которого находится наша жизнь».

Команде «Святого Георгия» повезло: у нее был не просто отважный командир, но командир-психолог…

Командир был назначен, подобран экипаж, а вопрос о передаче лодки России все еще висел в воздухе. Истощенная затянувшейся войной царская казна не могла выплатить заводу те миллионы, которые оговаривались в контракте. Союзники-англичане обещали кредит, но не очень торопились.

Тем временем, ничего не зная о закулисной борьбе дипломатов и финансистов, в Специю для приемки подводной лодки прибывает русский экипаж во главе со старшим лейтенантом Ризничем.

Итальянские власти встретили моряков настороженно. Только что за революционные выступления им пришлось удалить из Специи экипаж ремонтирующегося русского парохода «Млада».

Морской министр приказал назвать подлодку Ф-1, однако подводники запротестовали. Морской агент Врангель доносил в генмор: «Нашей подводной лодке заводом перед спуском было дано имя «Святой Георгий». Командиру и команде весьма желательно было бы, если возможно, оставить название, тем более что данное ей — Ф-1 — по-немецки означает «скот», «скотина»…»

Просьбу уважили.

19 апреля Лондон, наконец, раскошелился и перевел заводу «Фиат» обещанный России кредит — 2 251 628 лир.

Путь в Россию был открыт.

 

ПОХОД

В сентябре 1916 года германское командование направило в Северный Ледовитый океан флотилию подводных лодок. Восемь субмарин развернули самый настоящий террор: за десять дней они пустили ко дну четырнадцать русских и союзных транспортов.

Но уже собирала свои силы флотилия Северного Ледовитого океана. И уже шли из далекого Владивостока через три океана в четвертый выкупленные у японцев эскадренные броненосцы «Полтава», «Пересвет», крейсер «Варяг»… Спешил из Средиземного моря крейсер «Аскольд». Дымились буксы у железнодорожной платформы под тяжестью подводной лодки «Дельфин», которую сопровождал из Владивостока в Архангельск будущий вахтенный начальник «Святого Георгия» подпоручик по адмиралтейству Михаил Мычелкин.

Флотилия стягивала свое боевое ядро. Ни одна страна не собирала свои корабли к бою на таком пространстве. Долог и опасен был путь на север. Не всем удалось дойти до скалистых берегов Мурмана. На выходе из Порт-Саида взорвался по неизвестной причине «Пересвет».

Самым малым кораблем, добиравшимся на север, была подводная лодка «Святой Георгий».

…Старый вахтенный журнал. Пожелтевшие разграфленные страницы, каллиграфический бег пера и следы от капель соленой морской влаги:

«7-го мая 1917 г. Воскресенье, г. Специя.

11.30. На строившейся в Италии в городе Специя на заводе «Фиат — Сан-Джорджио» лодке подняты флаг, гюйс и вымпел. Лодка начала кампанию.

Освящение лодки и Флага произвел приехавший из Рима священник при Российском в Италии посольстве архимандрит Симеон в присутствии Российских консулов из Флоренции и Сицилии, главного командира гавани Специя вице-адмирала Кани, администрации завода и офицеров строящихся лодок для Испании и Португалии».

«Из Специи. Вторник 13/20 июня.

7.00. Погрузили на конвоир, итальянский вооруженный пароход «Равенна», офицерский багаж; команда окончательно перешла из занимаемого на заводе помещения на лодку.

8.25. Вышли в бухту на погружение и дальнейшее следование с конвоиром «Равенна» в Геную.

16.30. Стали на правый якорь в порту г. Генуя около завода «Ансальдо», пришвартовались кормой к стенке.

Лейтенант барон Ροпп 1-й».

Записи в вахтенном журнале вел старший офицер подводной лодки лейтенант барон Ροпп 1-й. Несмотря на их отрывочность, обстоятельства опасного плавания прорисовываются весьма отчетливо.

В Генуе «Святой Георгий» получил первое боевое задание: отконвоировать в Гибралтар вместе с французским эсминцем и подводной лодкой восемь союзных транспортов. 18 июня 1917 года Ризнич вышел из Генуи в охранении каравана. Этим рейсом начинался долгий путь домой…

О том, в каких условиях протекало четырехмесячное океанское плавание, можно судить по свидетельству одного из подводников той поры:

«Даже в холодные зимние дни в отсеках не могло быть искусственной теплоты, так как драгоценное электричество не могло быть выделено для обогрева и температура внутри лодки была температурой воды, в которой она плавала. Спертый воздух, насыщенный маслом от работающих машин, запахом камбуза, необходимость хода целые дни без ванны и даже без умывания — все это было слишком неудобно.

Корабль постоянно качало, и некоторое число команды, даже испытанных людей, часто болело морской болезнью. Постоянная качка делала почти невозможным стоять или спать, и хотя бедный моряк мог бы выспаться, но качка выбрасывала его из койки на палубу. Едва можно было писать (слишком холодно) и читать, так как было мало света и главным образом потому, что от качки глаза не могли держать в фокусе написанное.

Но наиболее раздражающим явлением в жизни подводной лодки была сырость. Над матросом, лежавшим в койке, зачастую капала вода, подобно дождю.

Несколько часов плавания под водой приводили к тому, что умственное состояние определялось как «обалдевание». Но физические страдания почти ничто в сравнении с мыслью, что лодка в любую минуту могла натолкнуться на германские мины».

«Святой Георгий» отправился в плавание в самый разгар подводной войны. В феврале 1917 года Гинденбург и Людендорф настояли на том, чтобы Германия начала неограниченные действия подводных лодок. Атлантика кишела немецкими субмаринами. То была последняя и потому особенно яростная попытка задушить Англию кольцом морской блокады.

Караван вошел в Гибралтар, прижимаясь к побережью Франции, держась подальше от некогда бойких главных морских трасс Средиземноморья.

Справа по борту оставались роскошнейшие европейские курорты — Ривьера, Ницца… Немыслимо голубое летнее море меньше всего походило на «театр военных действий».

Вечером 21 июня моряки наблюдали лунное затмение. Штурман Ропп записал в вахтенный журнал с прилежностью астронома: «1916. Началось лунное затмение.

Четверг. 130. Луна очистилась».

Подводники, люди, склонные к поиску предзнаменований, толковали — добро или беду сулит затмение светила. На другой день выяснилось — беду. Неподалеку от Картахены на «Святой Георгий» вдруг ринулся испанский крейсер с явным намерением протаранить. Пришлось срочно погружаться и уходить на безопасную глубину. То ли испанец ошибся, то ли имел злой умысел — гадать было некогда…

25 июня караван благополучно добрался до Гибралтарской скалы. Оттуда «Святой Георгий», не обремененный конвойной службой, двинулся налегке. Однако, едва они миновали пролив и вышли в Атлантику, как на лодку обрушилась беда за бедой. Сначала вышел из строя мотор-генератор гирокомпаса. Затем налетел шторм, да такой, что нечего было и думать о починке путеводного прибора.

«4/17 июля 1917 г. Вышли из Гибралтара.

Зайдя за мыс Сан-Винсент, встретили свежий погс, зыбь крупная, сильно заливает. Подводная лодка принимает много воды».

Можно себе только представить, сколько драматизма скрыто за этой скупой строкой. Ведь именно так, «принимая много воды», погиб в осенний шторм броненосец «Русалка». Имя этого корабля, затонувшего на Балтике в 1893 году, прогремело на всю Россию. Из ста семидесяти семи матросов и офицеров не спасся никто. В ревельском парке Кадриорг на пожертвования народа был сооружен прекрасный памятник. Всякий раз, когда погибал в море корабль, к подножию монумента приносили венки.

Незадолго перед выходом «Святого Георгия» в свое отчаянное плавание постамент «Русалки» был снова завален живыми цветами. На траурных лентах поблескивало имя подводной лодки «Барс», без вести пропавшей в боевом походе. «Барсом» командовал опытнейший подводник, однокашник Ризнича по Морскому корпусу и отряду подплава старший лейтенант Н. Ильинский. Большая, новейшая по тому времени подводная лодка исчезла в глубинах Балтики. Малая, прибрежного плавания субмарина штурмовала океан. Легко могло статься, что рядом с венками экипажу

«Барса» положили бы свежие погребальные гирлянды. Но Ризнич вывел «Святой Георгий» из штормовой полосы и благополучно привел его в Лиссабон.

«6/19 июля 1917 г. Стали на бочку на рейде г. Лиссабон. Перебирали и сушили моторы, перископы, залитые соленой водой».

В Лиссабоне команду ждал отдых перед самым опасным участком маршрута — переходом в Англию. Пути к Британским островам были густо усеяны германскими минами, перекрыты кайзеровскими подводными лодками. Число их на позициях превышало порой три десятка.

Португальцы приняли русских подводников радушно: приготовили баню, сводили на бой быков. Коррида Ризничу и его спутникам не понравилась. И без того много крови лилось на полях Европы.

Пять суток прорывался «Святой Георгий» через коварный Бискай в Англию. Сто тревожнейших бессонных часов. И в любую секунду под бортом мог грянуть взрыв мины, торпеды…

Им везло. Командир немецкой подлодки промахнулся: торпеда прошла по корме. Ризнич записал в вахтенный журнал: «20-го августа 1917 года. Вышли из Плимута в Скапа-Флоу. Около мыса Уред мина прошла между тральщиком с запасными вещами, шедшим сзади нас, и нами, причем ее видели, шкипер тральщика, рулевой и командир».

24 августа, оставив главную базу британского флота, «Святой Георгий» двинулся вдоль Скандинавии к родным берегам. Но Северный Ледовитый океан уже вздымал осенние штормы.

Мне довелось видеть подводную лодку, попавшую в хороший циклон. Стальные листы легкого корпуса были смяты в гармошку, из прорех торчали вывернутые волнами баллоны воздуха высокого давления…

У мыса Норд-Кап «Святой Георгий» попал в шторм похлеще, чем на выходе из Гибралтара. Стоять на мостике было невозможно — валы перекатывались через рубку, — и Ризнич приказал задраить все люки. Дизель остановили, ему не хватало воздуха. Всю ночь лодка держалась против волны, выгребая на малых оборотах под электромотором. Потом, в Архангельске, подводники отмечали эту ночь как свое второе рождение. А тогда, в бушующем Норвежском море, кое-кто из команды уже начал переодеваться в чистое — смертное белье.

Конструктор лодки немало бы удивился, узнав, что его маленький «Фиат» выдержал океанские шквалы. Наверное, он с удовольствием пожал бы руку отважному командиру. Но это сделали за него соотечественники Ризнича, архангелогородцы, высыпавшие ясным сентябрьским утром встречать «Святой Георгий» под марши духового оркестра и перезвон соборных колоколов.

9 сентября 1917 года командир лодки доносил командующему флотилией Северного Ледовитого океана:

«Рапорт

Доношу Вам, г. Адмирал, что сего числа с вверенной мне командой прибыл из Специи и ходатайствую о зачислении ее в дивизион подводных лодок особого назначения с 1.IX. 1917 г.

При сем доношу, что нам пришлось все время прорывать блокируемые подводными лодками зоны и проходить вблизи минных полей неприятеля, выдерживать жесточайшие погоды, как-то у Сан-Винсента и Норд-Капа, конвоировать суда, не потеряв ни одного, что в настоящее время считается чрезвычайно редким в Средиземном море.

Список личного состава лодки на обороте сего прилагается.

Старший лейтенант Ризнич».

В списке были указаны:

1. Старший офицер, лейтенант А.Э. фон дер Ροпп 1-й.

2. Подпоручик по адмиралтейству М.А. Мычелкин.

3. Боцман Гусев, старший унтер-офицер.

4. Охотник, младший унтер-офицер Семенов.

5. Старший унтер-офицер Юдин.

6. Младший унтер-офицер Доданов.

7. Младший унтер-офицер Никитин. Мотористы:

8. Младший унтер-офицер Столяров.

9. Старший унтер-офицер Кузьмичев. Минный машинист, младший унтер-офицер Русинов. Электрики: Младший унтер-офицер Лапшин.

12. Младший унтер-офицер Тимофеев.

13. Комендор, младший унтер-офицер Туликов.

14. Старший радиотелеграфист Кистень.

В приказе по флоту и морскому ведомству морской министр контр-адмирал Д.Н. Вердеревский отмечал:

«Этот блестящий, исключительный по условиям плавания переход лодкою малого водоизмещения в осеннее время св. 5000 миль через ряд зон расположения германских подводных лодок, минных заграждений и т. п. наглядно показывает, что офицерам и матросам, сплоченным взаимным уважением и преданным своему делу, не страшны не только поставленные врагом всевозможные преграды, но и сама стихия… Родина вправе будет гордиться беспримерным в истории подводного плавания переходом подводной лодки малого водоизмещения из Италии в Архангельск».

Старший лейтенант Ризнич был произведен в капитаны 2-го ранга и награжден орденом Владимира 4-й степени с мечами и бантом. Так он поставил великолепную точку в своем давнем споре с Колчаком и Энгельманом.

Вахтенный журнал «Святого Георгия» обрывается в ноябре 1917 года. Из последней записи можно понять, что лодка стоит на ремонте в Архангельске, что запчасти в портовых амбарах Соловецкого монастыря растащены, что обогревный пар на корабль подавать перестали… А через три месяца «Святой Георгий» вступил в самый бурный период своей жизни: 17 февраля 1918 года его экипаж перешел на сторону советской власти.

Моторный старший унтер-офицер Илларион Кузьмичев был выдвинут членом Центрального комитета флотилии Северного Ледовитого океана. А моторист Яков Ужакло стал в годы гражданской войны комиссаром службы связи Белого моря в Совете комиссаров флотилии.

…Всего лишь пол года развевался над кораблем Андреевский флаг. Семь лет «Святой Георгий», переименованный в «Коммунар», нес службу в Красном Флоте.

В августе 1918 года в Архангельск вступили английские интервенты. Многие корабли флотилии Северного Ледовитого океана были уведены в Англию. Но «Коммунар» оставался верным присяге пролетарской республике. Экипаж увел подводную лодку вверх по Северной Двине, а затем, приведя ее в негодность, выбросил на отмель. С восстановлением советской власти в Беломорье «Коммунар» снова вступил в строй. Правда, на этот раз как учебное судно.

5 июля 1924 года потрепанную в боях гражданской войны подводную лодку разобрали в Архангельске на металл. Имя «Святого Георгия» — «Коммунара» было исключено из корабельного списка. Из списка, но не из истории.

А вот следы кавторанга Ризнича безнадежно терялись в дореволюционном Архангельске. Можно только предполагать, что он погиб в февральские дни 1918 года.

 

ОХОТНИЧИЙ ПЫЖ ИЗ СТАРОЙ ГАЗЕТЫ

Я возвращался из архива, не в силах отделаться от ощущения, что упущен кончик нити, который ведет к Ризничу. Кажется, побывал всюду, где только можно было хоть что-то о нем узнать, — Центральный военно-морской архив, Центральная военно-морская библиотека, Центральный военно-морской музей… Вдруг припомнилась графа из послужного списка, где шла речь о семейном положении. Короткая запись: «сын Иван, 1908 г. Кронштадт». Если он жив, этот сын Иван, если за три войны с ним ничего не случилось, значит, ему сейчас за семьдесят. И если он никуда за эти годы не переехал, что маловероятно, то живет либо в Кронштадте, либо в Ленинграде.

Подхожу к ближайшему справочному киоску — у Московского вокзала, — заполняю бланк… Через четверть часа получаю ответ. О, чудо! «Ризнич Иван Иванович 1908 года рождения проживает по адресу: ул. Халтурина, д. И». Да это же в двух шагах от моего архива. Сын Ризнича живет в двух шагах от дома, где хранится личное дело его отца.

Не медля ни минуты, возвращаюсь на улицу Халтурина. Вот большой и старый, по-видимому, бывший доходный дом. В одном из закоулков двора-лабиринта нахожу нужный подъезд, поднимаюсь на четвертый этаж, нажимаю кнопку трескучего звонка. Еще секунда, и я перенесусь на семь десятилетий назад… Проходит секунда, другая, третья… Проходит почти минута, прежде чем дверь приоткрывается на цепочке и в щели возникает старушечье лицо. Спрашиваю Ивана Ивановича.

— А его нет. Вы кто ему будете?.

Представляюсь, объясняю, по какому делу нужен мне Ризнич. Старушка смягчается, и дальнейший наш разговор протекает на многостольной коммунальной кухне. Из рассказа соседки узнаю, что Иван Иванович говорить об отце не любит, что человек он своенравный, резкий, вспыльчивый, гордый, к нему подход нужен.

Напоследок я узнал, что Ризнич-младший — художник-фарфорист, и довольно известный, работает и по сию пору на фарфоровом заводе имени Ломоносова.

Я распрощался и ушел, несколько обескураженный «информацией к размышлению». Если и в самом деле тема отца для Ризнича неприкосновенна — мало ли тому личных причин, — то при неосторожном расспросе легко получить поворот от ворот.

План действий придумался к вечеру. Я приду к Ризничу не как к сыну командира «Святого Георгия», а как к художнику-фарфористу. Для одной из газет я писал о Конаковской фаянсовой фабрике, немного знал предмет и мог завязать беседу ς художником, не выглядя абсолютным профаном. На всякий случай утром полистал еще кое-какие искусствоведческие книги.

Еду на Халтурина, вхожу в знакомый уже подъезд. На сей раз дверь открывает сам Ризнич. Высокий крепкий старик в полувоенном платье. Мое появление его не очень удивило. О нем писали в заводских и городских газетах, в художнических журналах, так что к визитам корреспондентов он вроде бы привык. Познакомились. Прошли в комнату. Украдкой оглядел стены — нет ли портрета отца? Нет. Висели расписные тарелки, но ничего хотя бы косвенно намекавшего на «Святого Георгия» не было. Зато множество странных вещей выдавали чудной быт этого сложного человека. На подоконнике стоял аквариум с личинками комаров — наживкой для будущих рыбалок. Несколько насекомых вылупились и противно зудели в воздухе, несмотря на снег за окном. С высоких стен смотрели чучела тетеревов, вальдшнепов, глухарей; поблескивал золотом корешков многотомный Врем в соседстве с «Птицами СССР»; на антресолях торчали лыжи, треноги старых мольбертов и прочая рухлядь…

Мы договорились встретиться завтра в музее фарфорового завода, где выставлены многочисленные работы Ризнича-художника.

Этот второй мой визит дал не намного больше, чем первый. Я узнал, что Иван Иванович почти всю жизнь провел в Ленинграде. И в войну здесь же служил старшиной-радиотелеграфистом на тральщике «Шуя». На ломоносовском заводе работает с довоенных времен. Художнические его работы демонстрировались на международных выставках в Нью-Йорке и Лондоне, Париже и Милане…

В музее образцов фарфорового завода мы долго ходили между витрин с сервизами, вазами, блюдами… Я слушал Ризнича, изображал внимательного экскурсанта, что вообще-то было нетрудно — старый художник рассказывал интересно. Мне нравилась его манера говорить — резковато, прямо, ничуть не заботясь, какое впечатление производят на собеседника суждения. Наверное, точно так же держался и командир «Святого Георгия», отец… Речь Ивана Ивановича изысканно правильная, отточенная, переноси ее на бумагу — и карандашу самого строгого редактора нечего будет поправить. У стенда с сервизом, расписанным Ризничем на тему «Маневры Черноморского флота», я рискнул и попробовал завести разговор о «Святом Георгии».

— Жаль, фотографии командира нигде не сохранилось, — вздохнул я. — Ни в музее, ни в архиве, ни в библиотеке…

Ризнич хитровато усмехнулся:

— В каком часу уходит ваш поезд?

— Сегодня ночью.

— Загляните ко мне вечером.

Вечера я дождался с трудом. Неужели что-то есть, что-то сохранил, что-то покажет?!

Все по сказке — с третьего раза. В третий раз распахнулась знакомая мне дверь. Иван Иванович все в том же полувоенном платье, загадочно улыбаясь, провел меня в комнату. Статный парень лет тридцати протянул руку:

— Ризнич Иван Иванович.

Старый художник посмотрел на сына вприщур, потом снова обратился ко мне:

— Вы хотели знать, как выглядит мой отец? Считайте, что перед вами живой его портрет. Я помню его лицо. Говорят, в третьем поколении потомки наиболее точно повторяют своих предков.

Затем мы пили чай. Внук командира «Святого Георгия» рассказывал о своей работе, она тоже связана с морем — гидрогеология. У него подрастает сынишка. По семейной традиции он тоже назван Иваном. Иван Иванович Ризнич, шестой в роду.

На посошок выпили за то, чтоб славному роду не было переводу…

Мой рижский приятель был немало удивлен, узнав, что я все еще разыскиваю следы «Святого Георгия», следы его командира…

— Делать тебе нечего… Подумаешь, историческое событие: перегнали корабль из точки А в точку Б.

— Ну, положим, атомный ледокол «Арктика» тоже перешел из точки А в точку Б. Из Мурманска на Северный полюс. Это во-первых. Во-вторых, речь идет о первом океанском плавании русской подводной лодки. Кстати, в дореволюционном флоте оно было и единственным. «Святой Георгий» стал «Коммунаром» — первой советской подводной лодкой на Севере. Так что именно с него можно вести родословную подводных сил Северного флота. Если хочешь, «Георгий» — «Коммунар» проложил путь в океан нашим нынешним подводным атомоходам. Он точка отсчета: от и до. До всплытия на Северном полюсе. До кругосветного похода под водой!

Иван Ризнич — фигура такого же плана, как автор «мертвой петли» капитан Петр Нестеров, а может быть, и крупнее. Он был не только отличным практиком, но и теоретиком военно-морского искусства. Недаром его называли «светлым гением русского флота», «пионером подводного плавания». Он точно предсказал путь, по которому пошло развитие подводного мореплавания России. И он самоотверженно отстаивал этот путь, ставя на карту и карьеру и жизнь…

Как ни похож внук на деда — судить о том может только Ризнич-художник, — все же хотелось увидеть подлинные черты Ризнича-командира.

С этой целью я приехал в Ленинград в очередной раз. Позвонил старому художнику, но оказалось, что на улице Халтурина он уже не живет — получил квартиру в новом районе. Между прочим, дом, в котором он жил на Халтуринской, принадлежал когда-то графине Ганской — сестре отцовской бабки. Теперь же к Ризничу надо было ехать в Гавань, на улицу Кораблестроителей. Остановка автобуса называлась внушительно: «Адмиральский проезд».

Многоэтажный дом стоял на берегу Финского залива, и в новых окнах Ризнича широко открывалось море — то самое, глубины которого бороздил его отец.

Как и старая квартира, новая была увешана чучелами птиц, лесными трофеями… Недаром любимый жанр живописи, которому художник отдается самозабвенно, — анималистика. Рыбак и охотник, Ризнич давний член республиканской судейской коллегии по собаководству.

Иван Иванович был на даче, и принимала меня его жена, Нина Ивановна. Она весьма сочувственно отнеслась к моему поиску и постаралась восполнить неразговорчивого мужа.

— Вы знаете, у него такая интересная жизнь Он встречался с известнейшими людьми… А из него слова не вытянешь! — сетовала Нина Ивановна.

Она назвала только несколько имен тех, с кем водил дружбу Иван Ризнич, — Виталий Бианки, поэт-подводник Алексей Лебедев, командир краснознаменной подводной лодки «Лембит» Матиясевич…

Об Алексее Лебедеве я расспрашивал особо. Блестящий поэт, чьи стихи вошли во все морские антологии, штурман подводной лодки Л-2, он погиб вместе с кораблем, подорвавшимся на мине в 1941 году… С Алексеем Лебедевым Иван Ризнич боксировал в одном спортклубе, когда оба начинали службу на Черноморском флоте. Потом судьба свела их на Балтике. Бывало, что Лебедев живал на квартире товарища, писал ему шутливые стихи… В дружбе Ризнича с Лебедевым каким-то отзвуком повторялась дружба Пушкина с его прадедом.

Из семейного альбома выпала фотокарточка человека в морской офицерской форме.

У меня екнуло сердце — кавторанг Ризнич?! Это был Ризнич, но только младший, художник. Иван Иванович сфотографировался во флотском кителе (покрой этой морской походной одежды почти не изменился с 17-го года), по всей вероятности, пытаясь представить себе отца. Разглядывая эту фотографию, я понял, что сыновняя любовь не угасла к отцу ни в роковом 37-м, ни в более поздние годы.

В том, что Иван Иванович человек с характером, я убедился еще раз, опоздав на условленную встречу у проходной фарфоровой фабрики минут на пять. Старый художник не стал ждать ни секунды: укатил на дачу. Попеняв себе, я позвонил его сыновьям — Ивану и Дмитрию. Решили собраться у старшего.

Иван тоже жил в новостроечном районе, настолько новом, что даже земля там была насыпана заново. Этот искусственный грунт, эти новехонькие стены блочных домов наводили на грустную мысль о том, что следы прошлого искать здесь бессмысленно, что дела дедов астрально далеки от забот внуков, что я напрасно трачу время, блуждая по лабиринту необозначенных микрорайонов.

Братья Ризничи и их семьи были в сборе. Не смогла приехать только сестра Наталья.

Я рассказывал им о «Святом Георгии», об их деде и с каждой минутой убеждался в ошибочности своих недавних сомнений. Им, потомкам, интересно было все, им, слава богу, благодарным потомкам, дорога была каждая подробность из жизни никогда не виденного ими, почти легендарного деда.

Иван — гидрогеолог. Дмитрий — мастер по ремонту медицинской техники. Оба далеки от военно-морского флота, и окружение у них весьма сухопутное. Но вот что примечательно: нет-нет а кто-нибудь из товарищей по работе, соседей, друзей да сообщит — нашел строчку про вашего деда в такой-то книжке, или встретил его имя на карточке библиотечного каталога, или мелькнуло оно в журнальной статье.

— Однажды, — вспоминает Иван, — в экспедиции по Вилюю нашел я на берегу таежной речушки Морхи охотничий пыж из старой газеты. Развернул и вдруг читаю родную фамилию: «…Право руля», — скомандовал Ризнич…» Ребята смеются: мол, куда ни ткнись, всюду Ризнич. А я подумал, может, и вправду про деда написано?

Иван — ленинградец только по месту рождения и по прописке. Все лучшие годы провел в экспедициях на Камчатке, в Сибири. Защитил диссертацию. Кандидат геолого-минералогических наук. На досуге построил каютный катер — морские сани типа «фоке». Летом вместе с сыном Ваней, шестым в роду Ризничей, бороздят воды Финского залива. Все-таки тянет море!

Я передал Ивану деревянный туесок с гопчицкой землей, взятой с места родовой усыпальницы Ризничей.

 

ФЛОТОПИСЕЦ ИЗ ИВАНОВА

Всякому, кто шел по следу, знакомо чувство безнадежного тупика. Потеряны все нити — ни вправо, ни влево… Где искать дальше, когда молчат архивы, музеи, библиотеки, когда опрошены все знакомые, кто хоть как-то связан с историей дореволюционного флота.

Да и что я ищу — песчинку в океане прошлого. Конец 1917 года не способствовал аккуратному подшиванию бумаг. Великая ломка. Гражданская война. Интервенция. Разруха. Сожженные библиотеки. Развеянные архивы.

На стыке двух эпох бесследно исчез маленький экипаж малого корабля. Эй, на «Святом Георгии»! Где ваш командир? Обозначьте свое место! Покажите свой перископ!

Глубина времени беспощаднее глубины океана. Моря веками хранят в своих недрах корабли, документы, сокровища… Время развеивает все в прах.

— Читал я где-то про твоего Ризнича! — звонит приятель. — Оказывается, он воевал в русско-японскую и изобрел миномет.

Расспрашиваю, где читал, когда?..

— Кажется, в каком-то журнале для изобретателей. В конце прошлого года.

Еду в редакцию журнала «Изобретатель и рационализатор», с любезного разрешения сотрудников роюсь в годовых подшивках. Есть! Вот эта статья — «Тайна изобретателя миномета». Но речь в ней шла о другом русском подводнике — мичмане Сергее Николаевиче Власьеве, талантливом изобретателе, отважном офицере, командире подводных лодок «Макрель» и «Акула». Судьба Власьева, впоследствии кавторанга, по-своему героична и загадочна. И ею занимался некто Алебастров из города Иванова. Но он же упоминал в своей статье и о Ризниче, ибо командир «Святого Георгия», судя по всему, был хорошо знаком с Сергеем Власьевым.

«В те годы, — пишет Алебастров, — на подводников смотрели как на «смертников». Когда зашла речь о прибавке содержания подводникам, морской министр адмирал Бирилев цинично заявил: «Прибавить можно… Все равно они все скоро перетонут…» О будущем подводного флота тогда шли ожесточенные споры… Известный военно-морской теоретик А.Д. Бубнов утверждал: «В открытом море подводные лодки не имеют никакого боевого значения». А адмирал Колчак вообще не находил места подводным лодкам в составе флота! На защиту подводного флота выступили молодые офицеры — лейтенант Ризнич, Тьедер, Власьев, Кржижановский, Подгорный. «Подводники — это моряки будущего!» — прозорливо восклицал М.М. Тьедер. «Морское могущество России неизбежно сопряжено с развитием подводного флота», — утверждал С.Н. Власьев.

Дискуссию разрешили просто: «главари» подводного лагеря Ризнич и Тьедер были изгнаны с флота!»

Пишу Алебастрову письмо, и вскоре приходит ответ, из которого заключаю, что имею дело с превеликим энтузиастом и знатоком истории отечественного флота. Игорь Сергеевич Алебастров, школьный учитель, пенсионер, вот уже много лет собирает материалы о зачинателях русского подводного плавания; он переписывается со старыми моряками, изучает подшивки давно исчезнувших газет, разыскивает родственников своих героев и время от времени публикует результаты бескорыстных изысканий на страницах не самых популярных журналов. Он поразил меня осведомленностью в «делах давно минувших дней», знанием истории флота, наконец, просто задором, с каким брался стирать «белые пятна» морских хроник, вызволять из небытия имена людей, забытых незаслуженно…

Какое счастье, что не перевелись еще подвижники! Один такой горячий любитель с успехом заменит иную дюжину полусонных профессионалов, вникающих в дело по долгу службы.

Этот человек, которого я ни разу не видел, а только слышал по телефону да разбирал строчки его взволнованных посланий, воодушевил меня на новые поиски, заставил бросить все и поехать в Архангельск, город, когда-то встречавший «Святого Георгия» громом оркестров и радостными возгласами.

Но прежде чем отправиться на Белое море, я побывал на берегах моря Московского. И вот там-то, в городе детства — Конакове, с легкой руки ивановского «флотописца» Алебастрова я нашел то, что так давно искал. Узнав, что я еду в волжский городок по домашним делам, Игорь Сергеевич воскликнул: «Ба! А почему бы в$м не заглянуть к Борису Лемачко? У него крупнейшая в стране коллекция фотографий русских и советских кораблей. Запишите адрес…»

Борис Васильевич Лемачко, инженер-станкостроитель, ничуть не удивился моему визиту. К нему часто обращаются изобретатели, историки, коллекционеры, журналисты. В его собрании свыше тридцати тысяч снимков, открыток с изображением линкоров, крейсеров, эсминцев, подлодок, тральщиков, авиаматок, пароходов, буксиров — всего того, что плавало за последние полтораста лет под флагом России и СССР. Увлечение юности — «открытки с кораблями» — стало чуть ли не второй профессией Лемачко. Во всяком случае, вот уже четверть века пополняет он свою коллекцию уникальными фотоматериалами.

А что остается от корабля, поглощенного морем или разрезанного у последнего причала автогеном? Модель — далеко не всегда. Фотография — как правило.

В десятках альбомов, стоявших на полках этой небольшой квартиры, были сосредоточены давно исчезнувшие эскадры и флотилии.

— «Святой Георгий»? — деловито осведомился Лемачко, и сердце мое сжалось: сейчас скажет: «Увы, ничем не смогу вас порадовать». Но что это? Он достает альбом. Раскрывает на какой-то странице, кладет передо мной. — Увы, у меня только две фотографии. И то прислали из Франции.

Впиваюсь в небольшие снимки. На одном запечатлена церемония первого подъема флага на «Святом Георгии» в специйском порту. Хмурое майское утро. На причале люди под зонтами. Это чиновники завода «Фиат». Рабочие, докеры, судостроители стоят так, дождь их не пугает. За рубкой по правому борту — небольшой экипаж. Бескозырки сняты. На корме матрос поднимает белое полотнище с косым синим крестом. С этой минуты подводная лодка «Сан-Джорджио» — русский корабль «Святой Георгий»… Перед коротким фронтом экипажа, там, где положено быть командиру, — гологоловый офицер, широкий лоб, усы, прямой нос… Ризнич? Снимок мелкий, и черты лица читаются плохо.

На второй фотографии подводная лодка выходит из Специи. Клептоскопы подняты. На мостике — рослый офицер в белом кителе. Это, несомненно, Ризнич, ибо никто, кроме него, командира, стоять там в такой момент не имеет права. На лицо его — экая досада — падает плотная тень. И все же это Ризнич! Вот мы и встретились — ни в Ливорно, ни в Ленинграде, ни в Кронштадте — на берегу Волги, под вековечный шум конаковских мачтовых сосен… Выходит, не такая уж это мистика — вызывать тени ушедших людей. Тень старшего лейтенанта Ризнича, застывшая на фотосеребре, стоит перед моими глазами. Надо только захотеть увидеть человека, и ты увидишь, даже если его давно уже нет в живых…

 

КОРОЛЕВНА

В Архангельск я прилетел в начале апреля. Северная Двина дремала подо льдом, по старинной набережной кружила метель. У здания Северного морского пароходства мужественно бил фонтан, перешибая поземку струями. Он утверждал весну на этой суровой земле.

Первые мои вылазки в краеведческий музей и областную библиотеку, где хранилась архангельская периодика 1917 года, принесли удручающие результаты. В обширном музее первая мировая война была представлена маленьким стендом; сотрудники ровным счетом ничего не знали о героическом переходе «Святого Георгия» из Италии в Архангельск. В еще более фешенебельной библиотеке подшивки газет и журналов семнадцатого года оказались неполными, разрозненными, а «Архангельские губернские ведомости» за сентябрь 1917-го состояли сплошь из «Обязательных постановлений министра торговли о ценах», полицейской хроники да «именных списков убитым, раненым, без вести пропавшим».

В морском пароходстве я надеялся узнать адрес ветерана-портовика, который мог бы помнить встречу «Святого Георгия».

— Вот что, — сказали мне в пароходстве, — загляните-ка вы к Ксении Петровне Темп. Ей девяносто два года, но у нее ясная память. Она хорошо знала Георгия Седова и даже провожала его «Великомученика Фому» в последний рейс. Может быть, она знает что-то и о Ризниче.

Встретиться с Ксенией Петровной оказалось не так-то просто. Несмотря на возраст, она ведет такой деятельный образ жизни, что впору записываться к ней на прием. Будь это так, в длинном списке оказались бы краеведы и фольклористы, ботаники и журналисты, историки и геологи…

Пока я дожидался своей очереди, Ксения Петровна консультировала студенток местного медучилища по лечебным травам. Ее соседка, фармацевт Валентина Михайловна Бугрова, угощала меня чаем.

— Если бы знали, что это за человек! — восклицала Бугрова с неподдельным пафосом, с каким женщины редко говорят друг о друге. — Всю жизнь она прожила в Архангельске. Отец ее Петр Минейко был одним из первых гидроэнергетиков России, главным инженером по строительству портов Белого и Баренцева морей. Кстати, ГЭС на Соловецких островах тоже он строил.

Ксения была красавицей, она и сейчас красива, это в девяносто-то два года! Сказать, что она ботаник — ничего не сказать. Она из породы последних энциклопедистов. Женщина-университет. Земля ли у нас такая холмогорская, что ли?! Судите сами. Она пешком исходила все Беломорье. Знает камни и травы, птиц и рыб края. Перевела на современный русский язык поморские лоции. Она читает древние славянские грамоты. Под ее редакцией только что вышел сборник «Былины Беломорья». Ее принимали в раскольничьих скитах, и староверы величали ее «королевной».

Она изучала водоросли Белого моря, пропагандировала их питательные свойства и даже добилась, чтобы в Архангельске начали выпекать лечебный хлеб с добавлением «морской травы». В семьдесят лет она погружалась в Белое море с аквалангом, чтобы изучать подводные нивы. Во время войны она пешком прошла по льду Ладоги и принесла в блокадный Ленинград мешок водорослевых спор. Она учила блокадников, как разводить водоросли и как готовить из них пищу.

Сын Ксении Петровны погиб под Сталинградом, у нее никого больше не осталось. Она одна. И не одна. У нее прекрасная библиотека. У нее всегда люди. Она работает ночи напролет. Ей некогда обедать. У нее на кухне нет кастрюль. Она питается, как студентка, чаем и бутербродами. Правда, чаи она заваривает свои, травяные. Мы, соседи, иногда приносим ей готовые обеды и чуть ли не силой заставляем есть. Она не от мира сего. Но живет для людей.

Федор Абрамов написал о ней восторженный очерк. Портрет Ксении Петровны висел у него в рабочем кабинете. Она почетный гражданин города Архангельска…

Вот с чем вошел я в книжное хранилище Темп. За столом, уставленным стопами фолиантов, папок, заваленным фотографиями, свитками карт, сидела худощавая седая женщина, похожая на одну из постаревших шекспировских королев. Услышав имя Ризнича, она грустно усмехнулась:

— Наконец-то хоть кто-то спросил меня про Ивана Ивановича! Как же мне его не знать… Я встречала «Святого Георгия» у Соборной пристани… Иван Иванович бывал у нас в доме… Целовал мне руку… Он хорошо пел. У него был баритон… Любил веселье, добрую компанию. Свой переход он отмечал весьма шумно — в Морском собрании гулял чуть ли не весь город… Высокий, слегка грузный, держался очень уверенно, подтянуто. Он приглашал нас с отцом на лодку. Маленькая, изящная, с блестящими перископами… Мы прозвали ее «конфетка». Но боже, как же тесно там внутри! Я не представляю, как он укладывался там на своем крохотном диванчике… Это невероятно, что они прошли два океана. Как они радовались, что им удалось выйти из шторма возле Норд-Капа.

А еще «Святой Георгий» мы называли «литературной лодкой». Дело в том, что Иван Иванович всегда появлялся в сопровождении двух офицеров. Одного звали Грибоедовым, другой носил фамилию Лермонтов. Оба состояли в родстве со своими знаменитыми предками. Еще Ризнич очень был дружен со знаменитым полярным исследователем Борисом Андреевичем Вилькицким, тем самым, что совершил первое сквозное плавание по Северному морскому пути из Владивостока в наш город. В его честь назван пролив в Северном Ледовитом океане.

— А в честь Ризнича?

— Кажется, был назван какой-то островок. Возможно, я ошибаюсь.

Она раскрыла атлас.

— Нет. В честь Ризнича ничего не названо.

— А какова его дальнейшая судьба?

— До восемнадцатого года он был в Архангельске. Что с ним стало потом, мне не известно. Я бы и сама хотела узнать, где его могила. Он был прекрасным моряком и истинным патриотом.

Ксения Петровна устало откинулась на высокую спинку стула. Она была родом из девятнадцатого столетия. Глядя на нее, слушая ее, зная о ней, думал: век Бородина и декабристов, Пушкина и Достоевского, век, в котором вспыхнули искры самых гуманных идей, наделил одну из своих дочерей всем лучшим, чем славен был сам, и она сумела пронести этот прекрасный дар сквозь вихри нашего времени, донести его нам, людям, стоящим на пороге века двадцать первого.

Ксения Петровна живет в каких-нибудь ста шагах от той пристани, где провожала в 1912 году судно Георгия Седова и встречала в 1917-м подводную лодку Ивана Ризнича. Пройдя по набережной мимо памятника Петру I, я вышел на площадку, сложенную из гранитных квадров под высоким холмом. Это и была Соборная пристань, переименованная в Красную. С трех сторон ее омывала Северная Двина. Если бы можно было прокрутить ленту реки вспять, как кинопленку, то сейчас бы вон там, из-за заснеженной излучины, показался черный струг подводной лодки с двумя блестящими клептоскопами, а колокола несохранившегося Троицкого собора грянули победную песнь в честь первопроходцев.

Справа от Красной пристани стоял белый теплоход «Аджигол» — флагман датского морского пароходства. Слева вздымались мачты шхуны «Запад», где курсанты старейшей в стране Архангельской мореходки размещали музей своего двухсотпятидесятилетнего училища.

Старая гранитная пристань готова была провожать новых Седовых и встречать новых Ризничей.

Мы живы, пока мы живем в чьей-то памяти. Сегодня я видел человека, в чьей памяти улыбался, пел, отдавал морские команды герой моей повести. Сегодня я впервые почувствовал, как тонок и трепетен ток, идущий из глубин прошлого, такого, казалось бы, далекого, ставшего достоянием учебников и ученых.

Вдруг вспомнилась та груда старых книг и журналов близ Преображенского рынка. С обрывка ветхой газеты начался этот поиск. Не так ли бездумно спешим мы отнести на «свалку истории» то, что при ближайшем рассмотрении может составить нашу гордость?!

После журнальной публикации очерка о Ризниче в «Юности» пришло много писем. Читал их, и было такое ощущение, будто в темени, заволакивающей прошлое, вдруг вспыхнуло множество фонариков, и в пятнах их света проступили новые лица, новые факты, новые подробности океанского плавания «Святого Георгия».

Вот что пишет бывший командир С-56, совершивший первое в истории советского подводного флота кругосветное плавание, Герой Советского Союза, вице-адмирал в отставке Григорий Иванович Щедрин:

«Мне довелось командовать подводной лодкой «Малютка» (М-5), на Тихоокеанском флоте — сравнимой по своим размерам со «Св. Георгием», и я вполне могу оценить на собственном опыте величие подвига экипажа и командира «Св. Георгия». Это было по плечу лишь дружному, крепко спаянному экипажу, возглавляемому бесстрашным командиром. Ризнич сумел создать на корабле атмосферу человечности, взаимного доверия и уважения.

Старший лейтенант И. Ризнич оказался и хорошим практиком, и не менее серьезным теоретиком, сумевшим правильно определить истинный курс развития отечественного флота. Жизнь доказала правоту его взглядов…

Важное уточнение пришло из Свердловска от юриста по образованию и историка по призванию Николая Старикова. «Та субмарина, которую угнал с завода в Специи мичман Беллони, — пишет Стариков, — так и осталась в Италии. Ее назвали «Аргонот», a F-1, переименованную в «Святой Георгий», построили для русского флота заново». Первородное имя F-1 «Сцилла» — удалось установить уже не из письма Старикова, а из других источников. Вероятно, была еще и «Харибда». Сцилла и Харибда — два легендарных мыса в Мессинском проливе. Пройти между ними, как гласит легенда, значит, счастливо миновать смертельную опасность.

Но самые интересные письма пришли из Владивостока от дочери ближайшего помощника Ризнича вахтенного начальника «Святого Георгия» подпоручика по адмиралтейству Мычелкина. Ольга Михайловна Косолапова, библиотекарь на пенсии, глубоко чтит память отца. Она прислала мне открытки, отправленные отцом с борта «Святого Георгия». На них сохранилцсь оттиски корабельного штемпеля с перевернутой буквой Я в слове «Подводная». Видимо, штемпель изготавливал наспех перед самым отходом лодки итальянский гравер, который по привычке к латинскому R и перевернул букву. В глазах филателистов эта оплошность придает отпечаткам особую ценность. Но для меня эти обтрепанные по краям открытки со скупыми заметками о походе «Святого Георгия» и вовсе не имели цены. На одной из них был изображен плотный офицер с подкрученными усами, в белом кителе и беловерхой фуражке — подпоручик Михаил Мычелкин, единственный из участников исторического похода, в чье лицо можно было заглянуть хотя бы на фотографии…

Ольга Михайловна Косолапова, ровесница сына Ризнича, писала: «Я мало видела отца. Он часто бывал в плавании: только в 1912–1913 годах он побывал в Императорской гавани (ныне Сов-гавань), Гонконге, Шанхае… Но тем ярче запомнились дни, когда он бывал дома».

Из писем Косолаповой вставала колоритная фигура моряка-тихоокеанца. Бывший конторщик Михаил Мычелкин в русско-японскую войну был призван матросом на флот. Во Владивостоке он увидел диковинные корабли — подводные лодки. Тогда они были окутаны воистину фантастическим ореолом. Во всяком случае, в магазин силикатных товаров Михаил не вернулся. Остался служить на флоте кондуктором. Много плавал. С началом первой мировой войны был произведен в офицеры, но не в мичманы (это звание присваивалось представителям флотской элиты), а в подпоручики по адмиралтейству — сказалось недворянское происхождение.

«Мещанин города Соликамска, как записано в метриках, — вспоминает дочь, — окончивший Пермское училище, куда ходил за 15 верст, неся сапоги на плече, всегда стремился к образованию. Мы получали по подписке энциклопедию Брокгауза и Ефрона, все 80 с лишним томов. Был у нас и шеститомник Пушкина под редакцией Венгерова, одно из лучших изданий, на котором воспитывались русские интеллигентные семьи. Отец научил меня читать…»

Война застала Мычелкина на крейсере «Жемчуг» в малаккском порту Пенанг. Вечером 28 октября 1914 года «Жемчуг» был торпедирован германским рейдером «Эмден». Первая торпеда разорвалась в кормовой части корабля, вторая попала в нос и вызвала детонацию патронного погреба. «Жемчуг» затонул через несколько минут.

«Отец находился в каюте, — вспоминает Ольга Михайловна, — когда корабль вздрогнул и погас свет от попадания торпеды, пущенной с «Эмдена». Он бросился к двери, но, как ни вертел ручку, дверь не открывалась. В коридоре слышались голоса, топот ног, корабль кренился, дверь заклинило. Папа бросился к иллюминатору, просунул руку, плечи, голову, но грудная клетка не пролезала, застряла — ни туда ни сюда. От попадания второй торпеды взорвался патронный погреб, взрывная волна распахнула все двери, и застрявший в иллюминаторе человек вылетел, как пробка, ободрав до кости ребра.

Когда очнулся, крейсера уже не было. Видно, отца выбросило далеко, и в воронку, возникшую на месте погружения, его не затянуло. Он плавал среди обломков, досок, ящиков. Его окликнули: «Миша, это ты?» Узнать кого-либо было трудно: все были облеплены черным мазутом…

Отец получил контузию, он окликал уцелевших, собирал их вместе, чтобы не уносило течением и отливом. Их заметило и подобрало в ночи английское судно».

Вот такого бывалого моряка и выбрал себе Ризнич в спутники по опасному плаванию. «Фотографию лодки в Специи, — читаю письмо, — с надписью даты спуска «Святого Георгия» на воду и несколькими строчками, адресованными маме («Дорогая Оля, дети…»), с печатью «Просмотрено военной цензурой» я подарила Н.А. Залесскому. Он очень обрадовался: «Этот снимок мне дороже всяких бриллиантов».

Вахтенный начальник «Святого Георгия» поручик по адмиралтейству Михаил Алексеевич Мычелкин умер зимой 1918 года. Поехал к брату в Пермь и тяжело захворал грудью. Видимо, сказались ледяные вахты в последний месяц океанского перехода.

«Об Иване Ивановиче Ризниче могу сказать только, — пишет Ольга Михайловна, — что отец относился к нему с большим уважением и даже симпатией. Я чувствовала это по голосу, когда он рассказывал о нем, перебирая фотографии. На одном фото, наклеенном на картон, Ризнич запомнился мне таким: крепкий, основательный, похожий на украинца с круглым смуглым лицом под козырьком фуражки.

Думаю, что отца потянуло на «Святой Георгий» не только из-за чувства воинского долга — надо! — но привлекла его и весьма притягательная личность командира Ризнича.

Как-то я спросила папу — хорошо ли жить на лодке? Он ответил: «Сыро». И добавил: «Резина мокрая. Душно».

О судьбе штурмана «Святого Георгия» старшего лейтенанта Александра Рогата известно лишь то, что после революции он остался в Советской России и умер в 1929 году, по всей вероятности, в Ленинграде.

А что же судьба командира «Святого Георгия»? Увы, документальных сведений о ней пока нет. Правда, за годы поисков у меня составилась целая коллекция версий на этот счет, предложений, мнений… Почти все они сходятся на том, что капитан 2-го ранга Ризнич не погиб в восемнадцатом году в Архангельске… Интересное письмо пришло из Владивостока от Георгия Николаевича Егорова. Он записал по памяти рассказ покойного отца-моряка: «В 1922 году белогвардейский адмирал Старк, покидая Владивосток, увел с собой многие суда Доброфлота. Эти пароходы оказались в различных портах Дальнего Востока, стояли они зачастую без экипажей и даже без охраны. Было предпринято несколько успешных попыток возвратить их во Владивосток с помощью специально подобранных команд.

Летом 23-го года мой отец в составе одной из таких команд прибыл в Шанхай. В день захвата белогвардейского парохода наши моряки рассредоточились и разными путями стали пробираться к судну. Однако захват не состоялся — командир не прибыл в назначенное место.

Позже выяснилось, что в городе его узнал кто-то из бывших сослуживцев-офицеров, его схватили, обнаружили под кителем красный судовой флаг и расстреляли. О командире отец рассказывал, что он был офицером царского флота, подводником, который угнал из Орана в Россию подводную лодку. Быть может, это был не угон, а перегон, и не из Орана, а из Специи? Если так, то тогда командиром группы захвата был не кто иной, как кавторанг Ризнич».

 

«ПО МЕСТАМ СТОЯТЬ! К ПОГРУЖЕНИЮ!»

В научной библиотеке Военно-морской академии я встретил человека, с которым давно искал случая познакомиться, — профессора, капитана 1-го ранга в отставке Николая Александровича Залесского. Николай Александрович с 1925 года собирает фотографии кораблей и судов русского военного флота. Он-то и предложил мне заглянуть в сборник ЭПРОНа за 1934 год, где была помещена редчайшая фотография, сделанная в последние годы морской жизни «Святого Георгия». Оказывается, корпус устаревшей и разоруженной субмарины Экспедиция подводных работ особого назначения (ЭПРОН) использовала в качестве судоподъемного понтона. Какая странная судьба у этой подводной лодки: вместо того, чтобы топить корабли, она поднимала их со дна морского!

Выходило, что «Святой Георгий» не был разобран на металл в 1924 году, как сообщал о том справочник, а плавал в составе ЭПРОНа по меньшей мере еще десять лет. Эти последние годы понтон «Святой Георгий» провел в Мурманском порту, поднимая затонувшие в гражданскую войну суда. Видимо, там, на корабельном кладбище Зеленый мыс, он и закончил свою необыкновенную жизнь.

Летом 1984 года старший внук Ризнича кандидат геолого-минералогических наук Иван Иванович Ризнич пригласил меня на морскую прогулку по Финскому заливу. Большой каютный катер, построенный руками Ивана при участии всех членов его дружной семьи, отвалил от причала водномоторного кооператива и, набирая скорость, помчался, взрезая невысокие волны. Справа по борту вздымались чуть видные в дымке купола и мачты Кронштадта. Мы проходили мимо города-гавани, куда приводил свою подводную лодку и где подолгу живал геройский дед капитана катера.

Иван стоял на руле — крепкий, широколобый; спокойные глаза, стриженые усы выдавали в нем того бывалого человека, каким становится к сорока годам, должно быть, любой геолог, изрядно поколесивший и походивший по нашей бескрайней стране. Он внимательно вглядывался в зеленую рябь залива, чтобы не наскочить с лету на какой-нибудь топляк. А я смотрел на Ивана, пытаясь угадать в нем черты того морского офицера, чей мужественный образ — загадочный и чуточку смутный — запал мне в душу на многие годы. Как, в сущности, все было недавно — в пределах одной человеческой жизни: и броненосец «Ретвизан», идущий в дерзкую атаку, и победный звон архангелогородских колоколов в честь подводников, одолевших океанские дали, и «Аврора», входящая в Неву…

— А знаешь, — оторвался на миг от штурвала Иван, — вместе со мной работает племянник Ксении Петровны Темп, той самой, что встречала «Святого Георгия» в Архангельске!.. Вот совпадение!

Я не удивился. Наверное, в таких совпадениях, когда дела и дружбы дедов повторяются через поколения, как повторилось в правнуках, например, приятельство Пушкина и Дениса Давыдова, есть своя закономерность. Если жизнь человека была посвящена благородному делу, неважно на каком поприще — литературном, научном, морском, — если она вобрала в себя хотя бы одну истинную идею, то отзвуки этой гармонии и через века будут находить родственные души.

В жизни рода Ризничей было много таких совпадений…

В 1966 году группа советских атомных подводных лодок обошла вокруг планеты, не всплывая из глубин Мирового океана. Этот грандиозный поход начался с командирского возгласа: «По местам стоять! К погружению!», а закончился словами: «По местам стоять! К всплытию!» Автором этих команд был лейтенант Ризнич, пионер русского подводного плавания.

В конце двадцатого века на Тихоокеанском флоте один из атомных подводных крейсеров был назван «Георгием Победоносцем». Так замкнулась эта история, которая началась на заре российского подводного плавания. У новонареченного корабля судьба оказалось столь же нелегкой, как и у его северофлотского тезки. В недоброе время взвилось над ним славное имя. Словно хотели защитить им корабль, прикрыть от гибели, которая нависла над ним в виде затяжного и безысходного ремонта. Ельцинское правительство не смогло (или не захотело) найти деньги для оживления боевого корабля. Американцы тут же предложили валюту для оплаты разделки совсем не старого еще атомохода на металл. Но моряки отстояли свою подводную лодку. В 2002 году необходимые финансовые средства были изысканы и моряки вместе с рабочими судоремонтного завода «Звезда» во Владивостоке отремонтировали корабль ударными темпами. В конце ноября 2003 года подновленный «Георгий Победоносец» под марш «Прощание славянки» отошел от заводской стенки и взял курс в родную базу.

Что бы там ни говорили, а у кораблей, как и у людей есть свои ангелы-хранители. Не допустил святой Георгий отправить на утиль освященный в его честь корабль…

 

ТОРПЕДА ДЛЯ «АВРОРЫ»

 

25 октября 1917 года 3 часа ночи

Кавторанг Николай Михайлович Грессер 3-й проснулся оттого, что над ухом щелкнул взведенный курок. Рука молниеносно выдернула из-под подушки наган… Тихо выругался. Щелкнул открывшийся сам собой замок стоявшего в головах чемодана. Жена недовольно заворочалась.

— Опять ты вскакиваешь посреди ночи… Бож-же, что за наказание…

После Кронштадта Грессер спал с наганом под подушкой. После Кронштадта… Отныне и навсегда в этом слове будет слышаться ему клацанье затвора, шорох клешей, метущих ступени, яростная дробь в дверь…

Ему всегда казалось, что самое страшное из того, что может с ним случиться, это смерть от удушья в заживо погребенной подводной лодке. Всю войну в сейфе своей командирской каюты он держал изрядную дозу морфия на тот самый страшный, безысходный случай. Но судьба пощадила его «Тигрицу», и в феврале семнадцатого он благополучно сдал ее своему однокашнику по Морскому корпусу. А спустя неделю случилось то, что не примерещилось бы ему и в самом нелепом кошмаре. Его пришли убивать свои, русские матросы. Они пришли ночью. В ту самую первую весеннюю ночь, когда до острова Котлин доползли слухи об отречении императора, о революции, о свободе…

Грессер жил в третьем этаже доходного дома на Господской улице. Весь день первого марта он просидел в квартире, леча ангинозное горло всевозможными полосканиями. Он не знал о митинге на Якорной, не знал, что военный губернатор Кронштадта адмирал Вирен поднят матросами на штыки, что весь день взбудораженные толпы ходили по кораблям, где им выдавали «драконов», и желтоватый кронштадтский лед становился красным там, где вершился суд скорый и беспощадный… Ничего этого он не знал, хотя и догадывался, что в городе неладно…

А в полночь винтовочные приклады заколотили в дверь его квартиры. Он успел набросить па плечи китель и, поразмыслив с минуту, открыл дверь. Сильные руки выдернули его на площадку.

— Во какого выудили! — по-рыбацки обрадовался рябой широкоскулый матрос. — Сыпься вниз, гнида! Смертушка твоя пришла!

Какое счастье, что Ирина с Надин остались в Петрограде…

Своих, с «Тигрицы», в толпе взбулгаченных матросов он не разглядел. Был бы кто из них — любой бы воспротивился столь вопиющей несправедливости: капитан 2-го ранга Грессер никогда не был «драконом». За всю войну он ни разу никого не ударил, хотя ударил. Но только один раз и то за дело — сигнальщика Землянухина. «Тигрица» шла ночью в надводном положении. Поход предстоял опасный, Грессер нервничал, ибо лучше других знал, куда и на что они вдут. Он первый заметил веху, обозначавшую скальную банку, и вовремя успел отдать команду на руль. Но первым заметить веху должен был сигнальщик — она была в его секторе. И Грессер ткнул Землянухина биноклем в лицо:

— Плохо смотришь, чучело!

Эбонитовый наглазник рассек матросу бровь, но Землянухин снес тычок как должное:

— Виноват, вашсокродь, прозевал…

— Смотри в оба! Лодку загубишь!

На том все и кончилось. И знали об этом случае только они двое — матрос и офицер. Землянухина давно уже нет в Кронштадте — его перевели на лодку-новостройку, так что никто не мог припомнить кавторангу ничего дурного. Но никто и не собирался ему ничего припоминать. Ночным пришельцам достаточно было того, что его выудили.

Он видел, как вниз по лестнице гнали в шею соседа — старшего лейтенанта Паныпина. Во дворе — Грессер успел заметить в лестничное окно — жались перед матросскими штыками пятеро полуодетых офицеров.

— Дайте хоть шинель набросить! — взмолился кавторанг. — У меня ангина.

— Иди, иди, щас мы тебя вылечим! — пообещал рябой и поддернул ружейный погон.

Жизнь подводника приучила Грессера искать выход в секунды. И он, как всегда, нашел его, обведя затравленным, но цепким взглядом лестницу, окно, площадку второго этажа… Дверь в квартиру Паныпина оставалась полуоткрытой. Поравнявшись с ней, Грессер метнулся в сторону и тут же захлопнул тяжелую дубовую створку, набросил крюк, задвинул засов. Он успел проделать все это в считанные мгновенья, успел отскочить в сторону — от пуль, дырявивших дверь. В квартире никого не было. Расположение комнат Грессер знал прекрасно, так как жил в точно таких же этажом выше, поэтому, прикинув на бегу, что выбираться в окна, выходящие во двор и на улицу, опасно, он ринулся в чулан, распахнул узкую раму и очутился на крыше чайной, пристроенной к торцу дома. Скатившись по ледяной кровле в задний палисадник, Грессер дворами и глухими проулками выбрался на северную окраину Кронштадта. Страх — смертный страх гонимого зверя — выгнал его на лед Финского залива, и он трусцой двинулся по санному пути в Териоки. Он обходил фортовые островки с глубокого тыла, опасаясь выстрела в спину. В одном кителе, без фуражки, в тонких хромовых ботинках он пробежал по заснеженному льду верст десять, пока, вконец окоченевшего, его не подобрали финские рыбаки. Они отвезли его на санях в ближайший поселок. Дней десять он прометался в бреду жестокой простуды. Старуха финка выходила больного брусничным листом, клюквенными чаями, парным молоком. Грессер оставил ей свои золотые наградные часы, полученные за потопление германского крейсера, и отправился в Питер пригородным поездом.

В столице ликовала «великая и бескровная» революция. Извозчик с красным бантом и с красной лентой, вплетенной в гриву лошади, с трудом пробился на Английскую набережную.

В доме жены — особняке генерал-лейтенанта Верха — Николая Михайловича встретили, как выходца с того света. Из Морского корпуса — через мост — примчался отпущенный до утра Вадик, кадет старшей роты. Когда все домашние вдоволь нарыдались и нарадовались, когда, отойдя душой и телом от кронштадтского бега, Николай Михайлович появился в Адмиралтействе, то и там его приняли, как воскресшего из мертвых. Ему были рады, его расспрашивали, ему называли имена погибших в Кронштадте офицеров, и в тот же день у Грессера стала дергаться правая щека — то ли от всего пережитого, то ли от застуженного во льдах залива лицевого нерва.

— Послушайте, правда ли, что они обезоружили даже памятники? — приставал к нему лейтенант Дитрихе, офицер из ГУЛИСО. — У Беллинсгаузена отобрали кортик, а у Петра — шпагу?

— Правда, — отвечал Грессер, испытывая некоторое удовлетворение от того, что отголоски кронштадтских событий взволновали тихую заводь штаба.

Его принял новый морской министр Александр Иванович Гучков и нашел ему место под Шпицем : Грессера назначили старшим офицером в отдел подводного плавания. Казалось, жизнь снова налаживается, и притом в лучшем качестве: ни выходов в море, ни нервотрепки с матросами, от дома до службы — променадная прогулка в четверть часа, в просторных коридорах и высокооконных кабинетах — привычное золото погон, холеные лица сослуживцев, знакомых и по гардемаринским ротам, и но кают-компаниям, и по морским собраниям… Но горький дым кронштадтских труб — корабельных и заводских — докатывал и сюда, под Шпиц, и с каждым месяцем он ощущался все горше, все ядовитей, все убийственней… В октябре генмор работал как машина, разобщенная с гребными валами, — сам по себе. Маховики флота вращал Центробалт. Грессер готовил бумаги, относил их на подпись, писал проекты приказов — с глухой тоской человека, вынужденного верить в платье голого короля…

 

25 октября 1917 года 3 часа 20 минут

Этот дурацкий щелчок чемоданного замка начисто лишил сна, и Николай Михайлович долго прислушивался к ночным звукам взбудораженного города. Откуда-то с Галерной осенний ветер принес глухие хлопки винтовочных выстрелов — необъяснимых и потому зловещих. Пробухали над окнами чьи-то сапоги, и долетел торопливый говорок.

Каменная раковина петербургского двора втягивала в себя все шумы бессонной столицы. Но пуще всего шумел ветер с залива. Мерзкий проволочный свист проникал сквозь двойные стекла. Стекла дрожали, дребезжали и, казалось, трепетали, словно листы пергамента.

Как и всем морякам, Грессеру не спалось в сильный ветер. С мичманских времен приобрел «штормовую бессонницу». Даже если вахту несешь не ты, без толку спать — в любую минуту поднимет аврал: лопнул швартов, не держит якорь, навалило соседний корабль…

Старый «Мозер» пробил в гостиной третий час ночи. Дребезжащий его бой напоминал взвизги пружин, вырывающихся на свободу.

Грессер сделал отчаянную попытку уснуть, прибегнув к испытанному средству: представил себя летучей мышью, висящей вниз головой в темном теплом дупле. При этом он грел затылок ладонью. Прием подействовал: сердце отпустило, голова приятно отяжелела, оставалось только вспомнить обрывок сна, прерванного щелчком чемоданного замка… Но тут за окном раздался протяжный грохот железа по железу. Так грохотать — раскатисто, звонко, сыпуче — могла только якорь-цепь.

Грессер выбрался из-под одеяла, приоткрыл штору.

«Диана»? — спросил он себя, увидев посреди Невы частокол крейсерских труб и мачт. «Диана» стояла в Гельсингфорсе. С какой стати она в Петрограде?

Приглядевшись, Грессер точно определил корабль — «Аврора». Он и забыл о ее существовании: ведь год корабль проторчал у стенки Франко-Русского завода.

Крейсер открыл прожектор, и дымчатый в дождливой мгле луч, недобро мазнув по окнам Английской набережной, запрыгал по разведенным пролетам Николаевского моста. У баковой шестидюймовки суетились комендоры.

У Грессера дернулась и запрыгала щека. Похолодевшая грудь ощутила металл нательного крестика. Это не «Аврора». Мрачный призрак кронштадтской Вандеи вошел в Неву, в Петроград, подступил к самым окнам его дома. Грессер затравленно оглянулся, ища, как тогда, на Господской, путь к отчаянному спасению, но взгляд увяз в уютном сумраке спальни, едва рассеянном зеленой лампадой под фамильной иконой.

Шальной свет корабельного прожектора вымертвил лики святых, круглое женино плечо, фотопортреты в резных овалах… Это беспощадный Кронштадт рвался в окно — страшный в своей слепой ярости. Нет-нет, неспроста они осветили именно его окно, ужаснулся мгновенной догадке Грессер. Они пришли за ним, они вот-вот застучат прикладами в высокие двери берховских апартаментов. Надо будить Ирину, дочь, надо бежать, ехать, мчаться прочь, прочь, прочь от этого проклятого города!

Грессер с трудом взял себя в руки и унял дрожь в щеке. «Значит, «Аврора», — произнес он. Он вспомнил, что крейсером в последнее время командует его тезка и сын отцовского приятеля лейтенант Эриксон, потомок того самого Эриксона, что построил в Америке первый бронированный корабль «Монитор». Неужели это Эриксон привел «Аврору»? Или его, как и бывшего командира, пристрелили на трапе? Бедный Йорик! Даже если он жив, ему все равно придется сегодня несладко. «День славы настает…» Николай Михайлович накинул японский халат, прошел на кухню. Горничная Стеша, прикрывая вырез ночной рубахи, испуганно выглянула из своей комнатки.

— Чтой-то вы в такую рань, Николай Михалыч?!

— Приготовь бритье, Стеша, и крепкий чай, — распорядился Грессер. — Бритье в ванную, чай в кабинет. Барыню не буди. Мне на службу надо.

Горничная поспешно зашуршала юбками.

«День славы настает…» Эта строчка из «Марсельезы» припомнилась еще там, у окна, когда он глядел на угрюмую глыбу крейсера, и теперь он без тени иронии повторял ее. Да, сегодня или никогда… Сегодня он, капитан 2-го ранга Николай Грессер, потомок петровского адмирала шведа, военный моряк в восьмом колене, свершит то, что назначено ему судьбой и историей.

Возвышенные мысли одолевали его всегда почему-то во время бритья.

Грессер был третьим офицером на флоте — после старшего лейтенанта Павлинова и вице-адмирала Колчака, — который брил и бороду, и усы. Это требовало известной смелости, ибо император не благоволил к бритолицым офицерам.

На сей раз пальцы слегка дрожали и он дважды порезался насмерть отточенным лезвием, чего с ним давно не случалось. Замазав порезы квасцами и растерев щеки одеколоном, Николай Михайлович заглянул в зеркальце «жокей-клуб». В этот день он хотел запомнить свое лицо. Кто знает, быть может, он видит его в последний раз. В серых остзейских глазах застыл странный сплав тоски и безверия, страха и злой решимости. Но тонкий хищный нос и по-прежнему волевые губы ему понравились.

Грессер переоделся в чистое белье, надел новый китель, сшитый у самого модного в Кронштадте портного еше до Февраля и потому злато сверкавший упраздненными погонами. Поразмыслив секунду, он не стал их снимать. В такой день он может себе это позволить. И кавторанг с презрением покосился на повседневную тужурку с нарукавными галунами аля бритиш пойви, введенными Керенским в угоду взбаламученной матросне.

Он стянул с пальца массивное обручальное кольцо и придавил им записку на столе: «Ирина! День, о котором я тебе говорил, настал. Возьмите с Надин в дорогу самое необходимое. Ждите нас с Вадимом вечером в Териоках по известному адресу. Мы должны срочно оставить Питер. Не волнуйся, родная, все будет хорошо. Твой капитан Немо».

Он окинул свой кабинет тем особым — цепким — взглядом, каким всегда прощался с кронштадтской квартирой перед выходом в море. Запомнить и унести с собой, быть может навсегда, и этот секретер с перламутровыми вставками, и настольную министерскую лампу, чей керосиновый фитиль он собственноручно переделал под электрический патрон, и чернокожие с золотом корешки «Военной энциклопедии», и портрет отца в рамке из обгорелых палубных «паркетин» с броненосца, погибшего в Желтом море, и висящий под портретом кинжал для левой руки…

Кто-то из знатоков холодного оружия уверял его, что это — дага или «каульбарс» («ерш»), как называли эту штуку в средневековой Германии. Он снял клинок со стены. То была самая ценная реликвия дома. Она передавалась в роду Грессеров от деда к старшему внуку и служила зримым, но — увы! — единственным свидетельством причастности родоначальника к рыцарскому клану. Лет триста назад именно этот кинжал помог достославному мужу одержать победу в фехтовальной дуэли. Левая рука пращура, вооруженная коротким клинком, нанесла удар неожиданно и разяще…

Может, взять на удачу с собой? Быть может, счастливая сила «каульбарса» не иссякла в веках?

Поразмыслив, он вернул дагу на место. Его «кинжал для левой руки» выкован из другого металла. У каждого должен быть свой «каульбарс». У каждого должен быть свой «ерш», улыбнулся он неожиданному каламбуру. В конце концов, под один и тот же вексель дважды в долг не берут.

Заспанная Стеша принесла чай.

— И кудай-то вы ни свет ни заря?!

— Война, Стеша, война! Грешно спать в такое время… — торопливо отхлебывал чай Грессер. — Передай Ирине Сергеевне мой наказ: уезжать из города не мешкая. Я пришлю верного человека, он вам поможет.

Чай, подернутый ароматным парком, был хорош — вишневокрасен, в меру горяч и терпок. Кавторанг допил залпом и, не слушая озабоченных причитаний горничной, решительно направился в прихожую. Стеша не успела даже подать шинель. Грессер облачился сам, пробежался пальцами по золоченым пуговицам, привычным жестом проверил, как сидит фуражка, но вместо кокарды ребро ладони укололось о золотое шитье непривычного «краба», учрежденного все тем же адвокатишкой на потребу Центробалта.

Переложил наган в карман шинели без погон, осмотрев барабан — все ли патроны на месте.

Стеша при виде оружия жеманно ойкнула.

— Подай дождевик, — сказал Грессер.

Нахлобучив на фуражку просторный капюшон и убедившись, что «краб» не виден, Николай Михайлович вышел из квартиры.

 

25 октября 1917 года 4 часа утра

Матрос 1-й статьи Никодим Землянухин проснулся оттого, что гадюка, увиденная во сне, цапнула его за ногу. Нога заныла. Но то уже было не во сне, а наяву. Вчера царапнула лодыжку юнкерская пуля в перестрелке у Николаевского кавалерийского училища. Вроде пустяк, весь день ходил с перевязкой, к утру же вишь как взяло, задергало… А тут еще и змея приснилась…

Аспида во сне видеть, известное дело, хитреца встретить. Но хитрецов Никодим среди своих корешей не числил, а иных встреч не предвиделось. Кряхтя и охая, Землянухин сел на скрипучую экипажную койку.

Матросы с подводного минного заградителя «Ерш», намаявшись за день, храпели во все завертки.

Никодим достал из-под подушки бинт и отковылял в коридор на свет — рану посмотреть да свежей марлей замотать. У питьевого бачка гремел кружкой Митрохин, минный боцман и председатель лодочного судкома. Был он в тельнике полосатом, в исподнем и сапогах на босу ногу.

— Охромел, братец? — участливо поинтересовался Митрохин. — Эк тебя не ко времени клюнуло! Нынче контру вышибать пойдем, а ты обезножел…

— Юнкера подковали…

— Вот что, — председательским баском распорядился Митрохин, — все одно ты не ходок пока. А у меня каждый боец на счету. Заступай-ка ты на весь день в караул «Ерша» охранять. Не ровен час кака стерва залезет. Лодку, сам знаешь, в момент затопить можно.

— И то жалко — новехонька, — соглашался Землянухин, перетягивая лодыжку. — В море еще не ходила. Как девка нецелована… Не робь, догляжу.

— Скажи баталеру, чтоб цельных две селедки выдал, буханку хлеба и шматок сала как пострадавшему от наемных псов капитала.

— Ишь ты, — усмехнулся Никодим. — Складно как: «сала — капитала». Стихами заговорил.

— Мы, земелюшка, еще не так заговорим! Вот «Аврора»-матушка слово скажет — это будет дело. Слышь — против Зимнего стала!

 

25 октября 1917 года 4 часа утра

.

Крейсер

«

Аврора»

Как ни хотелось завалиться на койку — прямо так, в синем рабочем кителе, скинув лишь ботинки, — и рухнуть ничком поверх верблюжьего одеяла (мамин подарок к выпуску), мичман Демидов присел к каютному секретеру, откинул доску и, повернув бронзовый ключик, открыл свой ящичек, где хранилась заветная — гардемаринская еще — тетрадь. Он не притрагивался к ней с июля — с самого выпуска.

Страница, отведенная для описания торжеств производства, была перечеркнута с восторгом девятнадцати лет.

У!

УРА! А!

ВЫПУСК!! УРА! УРА!

Ошеломительно новая — офицерская! — жизнь, перенасыщенная событиями революционного года, прервала хронику последних трех почти взрослых демидовских лет, но вчера он поклялся себе продолжить дневник и не бросать его до тех пор, пока будет длиться их прекрасный роман с Надин Грессер, пленительной богиней Северной Пальмиры, Авророй с Английской набережной, невской наядой и прочая, прочая, прочая… Именно вчера произошло то, что казалось немыслимым, несбыточным, о чем он вспоминал сегодня с легкой краской счастливого стыда и восторженным благодарением… Боже! Как доверить это бумаге так, чтобы никто не прочел?! Каким шифром записать этот восхитительный день?!

Может быть, писать по-французски? Но здесь, на «Авроре», по-французски читал каждый второй офицер. И если в грядущем морском бою осколок немецкого снаряда пробьет ему грудь и черная тетрадь вместе с другими его бумагами ляжет на стол старшего офицера или, быть может, самого командира… О нет! Чести Надин Грессер, дочери моряка и возлюбленной морского офицера, ничто не должно угрожать!

После долгих раздумий Демидов решил писать самое сокровенное арабской вязью, которую уж точно никто на корабле прочесть не сможет и которой он с грехом пополам овладел на первом курсе Петроградского университета — за год до поступления на отдельные гардемаринские классы.

События первой половины дня можно было доверить любому глазу, и мичман Демидов торопливо набросал по-русски:

«24 октября 1917 года. У стенки Франко-Русского завода.

Этот великий День моей жизни, который я могу уподобить по значению лишь Дню ангела или Дню производства, начался столь же обыденно и серо, сколь и все предыдущие недели и месяцы нашего ремонта: подъем флага, развод на работы и т. п. Правда, за завтраком в кают-компании наш командир (выборный) милый добрый Эрик — да простит он мне эту фамильярность! — еще раз подтвердил то, чем жили мы все в наше заводское прозябание: «Аврора» свертывает ремонт и в самые кратчайшие сроки уходит в Гельсингфорс. А это значит, что мы успеем еще хлебнуть настоящей боевой жизни, пока не замерзнет Балтика. И если Бог будет милостив к моей морской судьбе, он ниспошлет «Авроре» славное дело. Ведь случился ж Моонзунд, а это значит, что настоящая морская война для Балтийского флота только начинается, как мудро заметил Борис Францевич Винтер, наш старший офицер, и наш Ютландский бой (или Цусима?) — впереди. Петроград еще воздаст тем, кто спасет его у ворот Финского залива, огнем и броней преградив путь кайзеровским дредноутам.

Не слишком ли выспренне я выражаюсь?! Но День-то какой — День! Право, он стоит и «высокого штиля», и белых стихов.

Итак, за утренней трапезой лейтенант Николай Адольфович Эриксон, высокий, сутуловатый, с серыми чуть навыкате глазами, привыкшими разглядывать море скорее на штурманской карте, чем в прорези боевой рубки, дал понять весьма недвусмысленно, что крейсер идет в боевые порядки и посему свободные от службы офицеры могут покончить со всеми своими личными делами в городе до самого ужина. Подтекст этого необычного разрешения был откровенно ясен: «Господа офицеры, прощайтесь с Питером. Мы уходим на войну».

Я отпросился на берег тут же после обеда. Сменив китель на вицмундир и подвязав черный галстук, я сбежал по трапу на стенку и скорым шагом, миновав проходную завода, вышел к Цусимской церкви. Отсюда до дома Грессеров — рукой подать. Собственно, в этом и заключался весь мой план прощания с Питером — нанести последний визит Надин, как звали ее домашние, Наденьке, как звал я ее про себя.

Оставив Цусимскую церковь за спиной, я вдруг сообразил, что не худо бы поставить свечу Николе Морскому. Он один лишь знает, что ждет «Аврору» завтра. Я вернулся. В Царских вратах алтаря вместо занавеси висел шелковый Андреевский флаг. Стены храма украшали мраморные доски с именами кораблей мучеников: «Ослабя», «Бородино», «Суворов»… Я любил эту церковь и до флота… Зажег свечу Николаю Чудотворцу, попросил его об удаче на море и вышел с легким сердцем.

На Галерной в кондитерской я попросил положить в коробку полдюжины птифуров.

С замиранием сердца я поднялся на ее этаж. Дверь открыла она сама…»

Далее арабской вязью.

«Надин была в длинной черной, высоко запоясанной юбке и в пепельной шемизетке, заправленной за широкую атласную ленту, стянутую на узкой талии большим бантом. Она провела меня в гостиную, где никого, как впрочем и во всем доме, не было. Николай Михайлович ушел на службу, а Ирина Сергеевна со Стешей отправились на Щукинский рынок. Признаюсь, я не придал этому никакого значения. Я надеялся лишь на прощальный поцелуй, как тогда, летом, в Териоках.

Мы сидели на широком подоконнике в гостиной и смотрели на сумрачную Неву, всю в острых всплесках под осенним ветром. Надин была грустна. Она сказала, что утром разложила пасьянс на нас и вышло очень нехорошо. И что вообще жизнь нависла над всеми нами и вот-вот опрокинется, и мы вместе с нею. Все полетит в бездну, в пропасть…

Бедняжка! Кажется, она очень верила своим предсказаниям, в уголках ее огромных глаз блестели слезы.

Я позволил себе слегка обнять ее, и она не отстранилась, а припала к плечу моему со следами свежеспоротого погона. Пушистые волосы ее нежно защекотали щеку и шею. Она всхлипывала, шептала мне в ухо.

— Папа увозит нас всех в этот противный Гельсингфорс. Мы теперь увидимся очень нескоро… Если вообще увидимся…

— Но ведь это же замечательно! — вскричал я. — Ведь и мы уходим в Гельсингфорс! Мы обязательно увидимся… Там чудные кондитерские и великолепные цветочные магазины…

Я нес всю эту чушь, а перед глазами вставали страшные мартовские дни, гельсингфорсский морг, набитый телами растерзанных офицеров…

Я сцеловывал ее слезы, я покрывал поцелуями ее бледные щеки, виски, лоб, переносицу, пока наши губы наконец не встретились, не раскрылись, не слились…

…У входа в мертвецкую стоял замерзший труп адмирала Непенина в лихо заломленной бескозырке. В уголок рта была вставлена дымящаяся папироса…

…Надин бессильно сползла с подоконника на мои руки, и я унес свою драгоценную ношу в комнату…

…Вокруг адмирала приплясывали пьяные матросы: «Мы перед тобой тянулись. Теперь ты перед нами постой!» Я держал под руку вдову лейтенанта Ефимова, командира «Куницы», на которой проходил практику. Они покосились на горжетку Лилии Николаевны, на мои якорьки на гардемаринских, по счастью, черных погонах [17]Гардемарины Отдельных Классов в отличие от привилегированных питомцев Морского корпуса носили не белые, а черные погоны. Отсюда и их прозвище — «черные гардемарины».
, и пропустили нас под своды морга…

…Пальцы мои что-то расстегивали и что-то развязывали на безжизненном теле Надин, ни в чем не встречая преграды. Меня охватывал сладостный ужас от их дерзостной, преступной свободы. О, если бы ты хоть раз остановила мои руки, я ничего бы не посмел. Но ты не остановила их даже тогда, когда они вторглись и в вовсе запретные пределы…

…Прости меня! В тот день я был влюблен в Лилию Николаевну. Но только в тот день — страшный скорбный день. Она была неотразимо хороша в своем трауре, в своем горе. Знаю, что признаваться в этом кощунственно, но в любой миг того дня я мог разделить судьбу ее мужа. Я исподволь любовался ею, обожал ее, потому что не знал еще толком тебя, потому что та внезапная любовь придавала мне храбрость вести ее сквозь толпы опьяненных кровью матросов, под своды подвала смерти, где на столах и в проходах были свалены пробитые штыками и пулями тела корабельных офицеров с неприкрытыми лицами. Она бесстрашно шла по этому аду, и я, сжимая ее локоть, сгорал от немыслимой страсти, как сейчас, Надин, как сейчас…»

 

25 октября 1917 года 5 часов утра

Долги осенние ночи в Петрограде. Еще и намека на рассвет не было. Шквальный ветер расклеивал желтые листья по мокрой брусчатке Конногвардейского бульвара. Грессер шагал, прикрывая лицо отворотами дождевика. Он сворачивал в безлюдные переулки и, если впереди маячили чьи-то фигуры, пережидал встречных в подворотнях, грея в ладони тяжелую сталь нагана.

«День славы настает…» — настырно звенела застрявшая в мозгу строчка. _

У Поцелуева моста он наткнулся на извозчика-полуночника, чудом занесенного в такую ночь на Мойку.

— Эй, борода! — окликнул его Грессер. — В Графский переулок свезешь — не обижу!

— Можна и в Графский, — протянул нахохлившийся возница в рваной брезентухе. Но, разглядев под капюшоном пассажира офицерскую фуражку, трусливо запричитал: — Слезай, ваше благородие, не повезу! Жизнь нонче дырявая. И тебя под пулю подставлю и сам пропаду. Пешочком оно надежнее…

Хлестнул лошадь и покатил прочь от опасного седока.

Но и идти пешком оказалось вовсе не так безопасно, как предсказывал извозчик. Едва Грессер перешел мост через Мойку, как на той стороне его строго окликнули:

— Эй, дядя, ходь сюды!

Три солдата в папахах-ополченках с винтовками за плечами поджидали раннего пешехода.

Кавторанг взвел в кармане курок и, с трудом переставляя ноги, двинулся к ночному патрулю. Глаза перебегали с солдат на парапет моста, с моста на угол переулка, привычно оценивая расстояние и время, отпущенное ему на все — на поиски спасения, на мгновенное решение, на прыжок, на бег…

К счастью, они просто стояли, дымя цигарками, а не шли ему навстречу. До них было шагов полета… Грессер не спеша перешел на их сторону и двинулся по тротуару. Он уже присмотрел арку, ведущую во двор, и знал, что будет делать в следующий миг.

— Ходи веселей! — поторопил ефрейтор-бородач, опиравшийся на винтовку.

Поравнявшись с аркой, Грессер метнулся в тоннельный проход. И прежде чем солдаты спохватились, скинули с плеч винтовки, бросились вдогон, он успел проскочить тоннельчик и рвануть вправо за угол трехэтажного флигеля, особняком стоявшего посреди двора. Грессер с гимназических лет знал эти места, и, конечно же, солдатам-чужакам неведомо было, что за флигелем на-прострел уходила анфилада из четырех дворов, чьи каменные коробки разгорожены жилыми перемычками, и что все входные двери правой стороны выводят не только на «черные лестницы», но и в подъезды соседней улицы.

Три винтовочных выстрела, грохнувших скорее для острастки, чем для дела, пошли гулять по гулким закоулкам двора-лабиринта, пугая и без того встревоженных жильцов.

Отдышавшись под лестницей и став втрое осторожней, кавторанг вышел на Малую Гренадерскую и через четверть часа, уже без приключении, добрался в Графский переулок.

 

25 октября 1917 года 6 часов утра

Братва поднялась рано, и высокосводные старинные коридоры флотского экипажа доверху наполнились перекриком, смехом, бранью… Землянухин обдал лицо и шею ледяной, но мертвой, прогнанной через трубы и насосы, водой и отковылял на береговой камбуз раньше всех, так как его и еще четырех караульных уже поджидал в Обводном канале паровой катер.

По случаю революции были сварены макароны, как после погрузки угля, но не в ужин, а вопреки всем обычаям — в завтрак. День начинался необычно. День начинался просто замечательно. И, запивая макароны крепким чаем, Землянухин забыл на время и про виденного во сне аспида, и про ноющую ногу, и про постылый караул.

Баталер выдал обещанные Митрохиным две сельди, буханку ржаного хлеба, от щедрот и в честь великого дня насыпал еще полный кисет махры. Не забыл и про сало — выдал шматочек, весь в хлебных и табачных крошках. Никодим уложил харч в брезентовую кису, затянул поплотнее бушлат, нахлобучил на уши бескозырку, чтобы не сдуло, вскинул на ремень винтовку и отправился на катер.

Катер вошел в Неву, оставил по корме «Аврору» и взял курс на Васильевский остров, где в тесную кучу сбивались крапы и трубы Балтийского судостроительного завода. Ветер серчал, и Землянухин зажал в зубах концы ленты с золоченой надписью: «Брить».

Подводный заградитель стоял у достроечного причала, выставив тупую, косо срезанную корму с крышками минных коридоров. Матросы помогли Землянухину перебраться с катера на корпус, передали кису с провизией, и паровик ходко пошел дальше.

Часового нигде не было, но как только землянухинские сапоги загремели по палубе, люк в рубке приоткрылся и на мостик выбрался молодой.

— Ну что, вуенный, дрых небось, шельмец?! — вместо приветствия и пароля спросил Землянухин.

— Никак нет, Никодим Иваныч, службу правил! — белозубо оскалился матрос. — Смотрел как положено — не текет ли в трюмах.

— Текет, да не в трюмах… Небо вон все прохудилось, — ворчал Землянухин, кутаясь в постовой дождевик. — А брезент-то сухой! Это что — весь караул продрых?! Ах ты, зелень подкильная, дери тебя в клюз! Так-то ты службу несешь?!

— Все, дядя, была служба, да вся вышла! Революцию исделаем, войне акулий узел на глотку, и глуши обороты.

— Давай вали отсюда, племянничек! С такими сделаешь революцию…

Но молодой его не слышал — во весь дух по лужам мчался к заводским воротам. Землянухин привалился к носовому орудию и с наслаждением закурил, гоня из ноздрей сырость терпким дымком. Ветер встрепливал на реке белые «барашки», чуть видные в предрассветной темени.

Грессер уверенно поднимался по темной лестнице. На третьем этаже повернул барашек механического звонка у двери с медной табличкой: «Старшій лейтенантъ С.Н. Акинфьевъ».

Лязгнул крюк. Акинфьев открыл и изумленно воззрился:

— Ники, ты! В такую рань?! Проходи. Извини— в дезабилье.

Белая бязевая рубаха широко открывала могучую густоволосую грудь, крепкие скулы были окантованы всклоченной со сна бородкой, отчего командир «Ерша» походил на разудалого билибинского коробейника.

— День славы настает, — загадочно, как пароль, сообщил Николай Михайлович, досадуя, однако, что привязавшаяся с утра фраза сорвалась-таки с языка. Акинфьев, впрочем, принял ее как невеселую шутку.

— Не знаю, как насчет славы, по день гибели русского флота наступил всенепременно.

Пока Грессер стягивал дождевик, шинель, стряхивал дождинки с фуражки и перекладывал наган в карман брюк, Акинфьев хлопотал у буфета, позвякивая то бутылками, то стаканами.

— А я, брат, теперь горькую пью, — объявил он так, как сообщают о неожиданной и безнадежной болезни. — Потому стал фертоинг на рейде Фонтанки, втянулся в гавань и разоружил свой флотский мундир. Честь имею представиться — старлент Акинфьев, флаг-офицер у адмирала Крузенштерна. На службу не хожу-с. Морячки вынесли мне вотум недоверия… Ба! Да ты при полном параде!

На плечах Грессера тускло золотились погоны с тремя серебряными кавторанговскими звездочками.

— Рискуешь, однако…

— Последний парад наступает.

— Перестань говорить загадками.

— Изволь.

— Только выпьем сначала. Иначе ни черта не пойму…

Грессер пригубил водку с одной лишь целью — чтобы согреться. Акинфьев ополовинил стакан и закусил престранно — занюхав спиртное щепотью мятной махорки.

— Сережа, «Аврора» вошла в Неву и взяла на прицел Шпиц и Зимний.

— И поделом.

— Голубчик, ты пей, да разумей. Во всем Питере нет сейчас войсковой части, равной по огневой мощи крейсеру. Ты представляешь, каких дров могут наломать братишки, взбаламученные комиссарами?

Акинфьев слегка задумался, приподняв бровь краем стакана.

— Четырнадцать шестидюймовок. Почти артполк. Это солидно.

— Сережа, ты всегда был прекрасным шахматистом… «Аврора» — ферзь, объявивший шах нашему королю. Эту красную фигуру надобно убрать с доски. Убрать сегодня, нынче же!!

— Как ты себе это мыслишь? — Акинфьев долил в стаканы.

— Не пей пока, ради бога. Выслушай на ясную голову… Самый опасный противник ферзя — «слон», то бишь «офицер». Белый или черный, в зависимости от поля, на котором стоит «королева»…

— Перестань читать прописи! — рассердился Акинфьев. — Что ты задумал?

— «Ерш» получил торпеды?

— С неделю уже как оба аппарата зарядили. Да все никак на испытания не выберемся…

— И прекрасно! И превосходно!

Грессер отставил стакан и заходил по комнате.

— Сережа, надо вывести «Ерш» и ударить по «Авроре» из носовых! И это должны сделать мы с тобой плюс твой инженер-механик. Кстати, кто у тебя мех?

Акинфьев плюхнулся в кресло-качалку и откинулся так, что на секунду исчез из глаз собеседника.

— Ники, пил я, а вздор несешь ты…

— Не волнуйся, Сереженька, не волнуйся… Выслушай. Я все продумал, все рассчитано по шагам и минутам. «Ерш» от «Авроры» разделяет меньше мили. Десять минут хода. Стрельба по неподвижной цели залповая. В залпе две торпеды. Дистанция кинжального удара — промаха не будет! «Аврора» ляжет поперек Невы, и вся шваль разбежится. Мы выиграем время. Потом придут верные войска, надежные корабли, и никаких революций. Кризис уляжется. Ты перестанешь сидеть на экваторе и снова вернешься на корабль, где раз и навсегда забудут про судкомы и про совдепы. Флот снова станет флотом. И это сделаем мы: ты и я. В принципе все не так сложно. Команда сейчас носится по Питеру и делает революцию. И черт с ней, матросней! Мы справимся втроем. Механик запустит движки. Ты станешь на мостике, я — к торпедным аппаратам. Стреляю по твоей команде. Потом погружаемся и реверс — полный назад. Впрочем, там широко, и можно развернуться: два мотора враздрай… Можно и не погружаться. Уйдем в надводном положении. При такой готовности, как у них они не успеют открыть огонь из кормовых плутонгов.

Акинфьев, трезвея, бледнел. Он медленно вылез из качалки.

— Капитан 2-го ранга Грессер, в Морском корпусе меня не учили стрелять по своим кораблям.

У Грессера яростно задергалась щека, и он безнадежно пытался унять ее, прижав ладонью.

— Старший лейтенант Акинфьев. Меня тоже не учили стрелять по русским кораблям, и до сих пор я не мазал по немецким. Но зато кто-то научил русских матросов прекрасно стрелять по русским офицерам. В Кронштадте растерзали трех наших товарищей по выпуску. Я назову их — Садофьев, Агафонов, Извицкий. Они погибла ни за что. Только потому, что носили па плечах погоны, которые вы, Акинфьев, поспешили снять.

— Что-о? — взревел Акинфьев и из билибинского коробейника превратился в разбойного атамана. — Вон из моего дома! И чтоб духу твоего здесь не было!

Грессер вынул наган.

— Видит бог, — прошептал он, — я не хотел этого.

Почти не целясь — в упор — он выстрелил в бязевую рубаху, четырежды нажав «собачку». Тут же повернулся и вышел в прихожую, услышав только, как за спиной тяжело рухнул бывший однокашник и жалобно зазвенело столовое стекло.

 

Из дневника мичмана Демидова. Борт «Авроры»

Я вернулся на «Аврору» точно в срок — к ужину. Все были в сборе и уже рассаживались по своим местам. Коленька Красильников толкнул меня локтем в бок.

— Ты что сияешь, как барышня с мороза? Выпил?

— Самую малость, — поддержал я его заблуждение. — Перед ужином очень полезно для пищеварения.

Мне хотелось, чтобы меня побыстрее оставили одного и никто ни о чем не расспрашивал. На моих губах и в моих ладонях еще жила, билась Надин.

Едва был подан компот, лейтенант Эриксон поправил манжеты и объявил негромким глуховатым голосом:

— Господа офицеры, я прошу всех ночевать сегодня на корабле. В городе неспокойно. Могут быть всякие неожиданности, а мы все отвечаем за крейсер. Тем более что последние события в Рижском заливе обязывают нас быть в предельно боеготовом состоянии.

К этому спичу все отнеслись с большим пониманием, без нарочитых, как обычно, нареканий на суровую корабельную жизнь. Да и то сказать: отирание заводской стенки не шло ни в какое сравнение с тяготами походных будней. Упоминание об особой обстановке и призыв к боевой готовности грели кровь.

Эриксон закрыл за собой дверь командирской каюты. Младший механик лейтенант Буянов отправился в машину — готовить ее к ходовым испытаниям. Член судового комитета мичман Соколов ушел на очередное заседание. А мы все остались в салоне, который заменял нам кают-компанию, закрытую на ремонт. Одни читали, другие — мой сосед по каюте мичман Красильников и мичман Бук — играли в «трик-трак». Уют большой и доброй семьи, огражденной от всех невзгод мира толстой клепаной сталью, воцарился в салоне «Авроры».

Я присел в кресло у полупортика правого борта со свежим номером «Морского сборника», но сквозь страницы я видел рассыпанные по подушке волосы Надин и заново переживал восторг своего нечаянного счастья.

В десятом часу вечера через салон в каюту командира прошел невысокий матрос, никого не спросясь и не сняв бескозырку. Одет был, впрочем, по форме.

— Кто это? — спросил я Красильникова.

— Предсудкома Белышев. Из машинной команды.

От этого явления повеяло мартовским Гельсингфорсом и в душу закралась знобкая тревога.

Матрос пробыл в каюте командира довольно долго, вышли они вместе, вид у обоих был несколько обескураженный, у Эриксона — так даже растерянный. Свой разговор они продолжали на ходу.

— Если вы отказываетесь вести «Аврору», — спрашивал Белышев, — может, кто из офицеров рискнет?

Эриксон, кажется, взял себя в руки и ответил твердо:

— Никто из офицеров этого сделать не сможет.

Еще не зная, куда и зачем надо вести «Аврору», я мысленно с ним согласился. Большинству наших офицеров едва перевалило за двадцать. Эриксон, если не считать инженера-механика кавторанга Малышевича, самый старший из нас: ему только что стукнуло двадцать семь. Его выборное командирсгво началось у стенки завода, и он сам никогда никуда крейсер не водил. Ведь это же не шутка — ворочать огромный корабль, к тому же не в море, а в реке, посреди города. Да и потом, что за нужда? Тут меня осенило: немецкая эскадра прорвалась в Финский залив и теперь на всех парах мчит к Петрограду. Час-другой — и ее залпы накроют Адмиралтейство, Зимний, Исаакий, дом, где живет Надин. Не зря вещало женское сердце! И дурной пaсьянс… Вот оно, возмездие от судьбы за нынешнее счастье! Ведь не дается же оно в руки так просто, без искупления, без потери. А что равноценное могу я потерять? Только жизнь.

Я припал к холодному толстому стеклу полупортика. Рядом с крейсером стоял замызганный буксир. На его корме лежали дрова, на огромных поленьях сидели кочегары, смолили цигарки. Они оживленно спорили и тыкали пальцами в противоположный берег Невы. Что там такое? Буксир загораживал вид из полупортика. К тому же стояла кромешная тьма, только отблески света, падавшего из наших иллюминаторов, дробились на черном лаке реки, вид которой рождал тоскливую мысль о том, как мерзко захлебываться в этой густой стылой воде. Нет-нет, это совершеннейший абсурд: немцы не могли так быстро и так неожиданно прорваться. Кронштадт, форты, береговые батареи… Мы бы слышали их залпы. Здесь что-то другое. Что?

В салон снова вошел Белышев, и не один — с двумя матросами при винтовках. На немой вопрос старшего офицера он сказал:

— Я вынужден поставить часовых для вашей же пользы. Не ручаюсь за команду, если она узнает, что командир отказался вести крейсер. — Он обернулся к часовым и громко приказал: — Никого в салон не пускать! Вы за них отвечаете.

Белышев вышел, и в салоне повисло тягостное молчание.

«Вот так же начиналось и на «Павле», — мелькнула смятенная мысль. — Быть может, на клотике «Авроры» уже горит красный огонь — сигнал к расправе?»

Я сам видел, как в ту жуткую мартовскую ночь — с 3-го на 4-е — на всех кораблях, вмерзших в Гельсингфорсский рейд, вдруг стали загораться красные огни, будто одна мачта поджигала другую. Сначала линкор «Император Павел I», затем «Андрей Первозванный», «Слава», «Громобой», «Диана»… Мы на «Кунице» так и не поняли зловещего смысла этих огней, даже когда с «Павла» понеслась в ночь беспорядочная винтовочная пальба. Под утро на судно прибежал по льду без фуражки младший минный офицер «Павла» лейтенант Гроздовский. Ошпаренной рукой он зажимал рану на шее, весь правый погон был залит кровью, разодранный на спине китель напоминал фалды фрака. Я проводил его к командиру. Доктора на судне не было, и офицеры «Куницы» принесли в кают-компанию все лекарства, у кого что было. Ожоги и рану промыли спиртом, забинтовали, нашелся лишний китель. У Гроздовского дергался рот, когда он рассказывал, как матросы подняли на штыки штурмана Ланге, как убивали кувалдой лейтенанта Совинского, как выкуривали офицеров, закрывшихся в каютах, горячим паром, просовывая шланги в разбитые иллюминаторы…

Я не мог понять этого кровавого разгула, вызванного только тем, что бразды дисциплины с отречением государя вдруг резко пали, и от этого опьянения вседозволенностью вспыхнуло массовое безумие, прокатившееся по кораблям волной насилия, убийств, порой совершенно ничем не оправданных…

Наверное, до конца жизни меня не покинет тот позорный животный утробный страх. Он не оставлял меня и на «Авроре», хотя команда крейсера была весьма миролюбива; это тоскливое снедающее душу чувство то затихало, уходя вглубь, то вспыхивало при малейшем намеке на обострение событий, какой-либо пустяковой стычке или даже косом взгляде, брошенном кем-нибудь из строя или в кубрике.

Я тайно носил револьвер, рассчитывая дорого продать свою жизнь, если и на «Авроре» повторится то, что случилось на «Павле». Когда спускаешься в палубы, так и ждешь от каждого встречного — оскорбит, ударит, пырнет, выстрелит. Вся команда кажется переодетыми пиратами. Любой матрос — зловеще загадочен.

О Боже, как это унизительно, невыносимо — бояться собственных матросов! Ведь с ними идти в бой на общую смерть, и бояться их больше, чем немцев?!

Надин, я никогда не признаюсь тебе в этих постыдных страхах.

Едва матросы с винтовками встали у дверей салона, я вспомнил, что мой револьвер остался в ящике каютного секретера. Горько попеняв себя за беспечность, я тут же задался вопросом, весьма небезразличным для моей чести: а посмею ли я пойти и принести сюда револьвер? Во всяком случае, сразу же выяснится, действительно ли я такой трус, каким кажусь себе, или не все еще безнадежно. Заодно откроется и что означают эти часовые — охрану или арест?

Я медленно встал из кресла и, стараясь быть как можно непринужденнее, подошел к дверям, при этом от меня не укрылось, что взгляды всего салона устремились в мою сторону. Часовой опирался на винтовку и безразлично смотрел поверх офицерских голов. Я сказал ему, что иду в каюту за книгой. Как ни старался я владеть голосом, все же фраза прозвучала заискивающе. Матрос не удостоил меня ответом. Вспыхнув от унижения, я двинулся дальше. Второй часовой стоял в коридоре. Он подтягивал ремень винтовки. Увидев меня, он вытянулся и молча пропустил.

Я зашел в каюту, засунул под брючный пояс револьвер, глянул в зеркало — не оттопыривается ли китель, затем снял с полки томик Джека Лондона и вернулся в салон. Красильников ворчал, что он не понимает, что происходит.

— Кто командует крейсером — Эриксон или Белышев? Может быть, нам всем отправиться в кочегарку, а кочегары стану/на мостик?!

— Дорогой мой, на этом shipe мы без году неделя. Уже нас-то в любом случае на мостик не позовут…

Я сунул ему «Мартина Идена».

— Читай и укрепи дух свой.

Красильников улыбнулся. Мне удалось довольно точно скопировать отца Паисия.

Пришел инженер-механик Буянов и бесстрастно объявил, что машины готовы к работе и их скоро начнут проворачивать.

На Эриксона жалко было смотреть. Он то уходил в свою каюту, то возвращался в салон. Мрачно что-то бормотал, разводил руками, будто спорил сам с собой. Он походил на человека, которому сообщили вдруг убийственную весть, или на игрока, решающегося на последнюю ставку, после которой — пуля в лоб.

Право, его можно было понять. Приказ о походе он получил не от командира бригады крейсеров и не от Штаба флота, даже не от Центробалта, который мог отдавать боевые распоряжения, опять же только через Штаб флота. Группа каких-то заговорщиков, фактически находящихся вне закона, повелевает крейсером так, будто он давно уже перешел на их сторону, будто уже не существует ни Штаба, ни Центробалта, ни Правительства. Подчинись он сейчас, завтра, быть может, ему отвечать головой по законам военного времени за самовольный поход, за государственную измену.

Он был добрым малым, наш милый Эрик, исправным службистом, аккуратным штурманом — не более того. Ему никогда еще не приходилось решать столь ужасных дилемм. Он сгорбился так, что руки повисли вровень с коленами.

Я нечаянно поймал его взгляд и вдруг понял: он смертельно не хочет быть сейчас командиром, что он с радостью переложит это тяжкое бремя на любого, кто вызвался бы сам. Сам!

Я ощутил за поясом грозную сталь оружия, и голос Провидения шепнул мне: «Вот твой час! Вот твой шанс!..»

В следующую секунду я знал все, что мне предстоит сделать. Надо достать револьвер и выйти к командирскому краю общего стола. Надо громко и четко сказать, обращаясь к Эриксону и ко всему салону: «Господин лейтенант, я объявляю вас низложенным! Господа офицеры, с этой минуты я беру на себя всю полноту власти и всю меру ответственности. Прошу выполнять все мои приказания, а мичману Красильникову исполнять обязанности старшего офицера. Мы немедленно уходим в Гельсингфорс. Господа офицеры, прошу разойтись по боевым постам!»

Я расстегнул нижнюю пуговицу кителя и нащупал рукоять револьвера.

О, Надин, я вернусь к тебе не зауряд-мичманом, а командиром крейсера!»

 

25 октября 1917 года 7 часов 30 минут утра

Из Графского переулка Николай Михайлович направился в Адмиралтейство. В другое время он вышел бы на Невский или на Гороховую и через полчаса неспешного хода был бы у цели. Но в это ненастное утро ему понадобилось больше часа, чтобы, пережидая красногвардейские патрули и огибая опасные места — у Телефонной станции бабахала перестрелка, — добраться до павильона, над которым сверкал золоченый кортик Шпица.

В Морском министерстве как ни в чем не бывало творилась обычная рутинная работа. Еще звенели телефоны, еще сновали офицеры с папками для бумаг, накладывались резолюции, бессильные что-либо изменить, ставились печати, уже утратившие свою юридическую силу, отдавались распоряжения, которые уже никем никогда не выполнятся…

Николай Михайлович разделся в своем кабинете и, ловя недоуменные взгляды на свои погоны, решительно направился в приемную морского министра. На большом столе адъютанта в беспорядке валялись снятые телефонные трубки, отчего зеленое сукно столешницы походило на поле брани, усеянное костями.

— Дмитрий Николаевич у себя? — осведомился Грессер у взмыленного помощника.

— Отбыл в Зимний. Когда будет — неизвестно.

Грессер досадливо покусал губы и направился к выходу. В коридоре он едва не выбил из рук лейтенанта Дитерихса стопку свежеотпечатанных книжиц.

— Возьми себе одну в отдел, — милостиво разрешил автор. — Наконец-то мы дали флоту современный порядок старшинства… Можешь найти себя.

Грессер перелистал объемистый список, устанавливавший старшинство офицеров в чинах, и с трудом удержался, чтобы не трахнуть сияющего Дитерихса по голове новеньким гроссбухом. Идиоты, «Аврора» держит Шпиц на прицеле, а они выясняют — кто за кем! Но тут его осенило.

— У вас в ГУЛИСО есть факсимильные бланки?

— Есть, — ответил на бегу Дитерихс.

— Ну и прекрасно. Заверишь мне выписку из приказа. Вердеревский назначил меня командиром «Ерша».

— По морям соскучился?

— Да. Там воздух свежее.

Грессер сам отстучал на «ундервуде» выписку из несуществующего приказа, и лейтенант Дитерихс благополучно заверил ее гербовой печатью ГУЛИСО. Теперь можно было действовать.

Телефонная станция, на удивление, еще работала, только вместо нежного голоска дежурной барышни в трубке пророкотал чей-то густой бас. Тем не менее с Морским корпусом его соединили. Николай Михайлович попросил инспектора классов немедленно отправить кадета старшей роты Вадима Грессера в отдел подплава Главного штаба.

— Пусть он выйдет на набережную. За ним подойдет катер.

И, оставив инспектора в полном недоумении, пошел хлопотать насчет катера. Разумеется, путь по Неве был куда безопаснее, чем по мостам и улицам, перекрытым черт знает кем. Грессер проследил из окон Адмиралтейства, как моторная лодка с сыном вынырнула из-под Николаевского моста и благополучно — вздох великого облегчения — приткнулась к служебной пристани.

Вадим, рослый, светловолосый — в мать, четко вошел в кабинет, вскинув руку к бескозырке. Николай Михайлович меньше всего хотел услышать от него казенные слова и поспешил обнять сына так, что у того хрустнули крепкие плечи.

— Хочешь сюрприз? — с наигранной бодростью спросил Николай Михайлович. — Я беру тебя юнгой к себе на лодку. Можешь меня поздравить — назначен командиром «Ерша».

— Поздравляю тебя, папа! А ты не шутишь насчет юнги?! — радостно и недоверчиво вопросил Вадим.

— Нисколько. Сейчас мы отправимся на Балтийский завод — «Ерш» стоит там, — и ты сам во всем убедишься. Быть может, даже сегодня нам предстоит боевое дело. Но об этом молчок.

— Папа, за кого ты меня принимаешь?! — глаза юного Грессера сияли.

— С твоим начальством я обо всем договорился. А пока переверни ленту литерами внутрь. Так надо. Для маскировки. И никаких лишних вопросов, мой мальчик. Виноват — юнга Грессер!

Николай Михайлович не собирался посвящать сына в детали операции. Он не мог поручиться, что в душе юноши при известии о предстоящей атаке «Авроры» не взыграют патриотические чувства. Потом, когда у них будет больше времени, а главное, когда дело будет сделано, он объяснит ему историческую необходимость их общего подвига — подвига, черт побери! — подбадривал себя Грессер, вспомнив бледнеющее лицо билибинского коробейника.

Ну что ж, если акинфьевы пасуют, то спасать флот и Россию придется грессерам. История повторяется: варяги снова приходят на Русь, а в жилах его рода текла древняя варяжская кровь.

— Подожди меня здесь, я через часок вернусь.

Пока Вадим перешивал за его столом ленту на бескозырке (блистать на питерских улицах литерами Морского корпуса было небезопасно), Грессер облачился в шинель, натянул дождевик с капюшоном и сбежал по боковой лестнице к выходу на набережную.

 

25 октября 1917 года 10 часов утра

Светало. Сквозь осеннюю хмарь тускло просвечивал плоский кружок солнца. Дождь еще моросил, и Землянухин подвязал над распахнутым люком брезент, а сам залез от режущего ветра в рубку так, что из горловины входного люка голова его торчала, как из стального окопа. Зато все было видно вокруг и не дуло. Винтовка стояла рядом под рукой. Конечно, можно было бы задраить люк и наверстать упущенное за полубессонную ночь, но Землянухин нутром чуял — в такой день спать нельзя. Неспроста аспид приснился. Да и нога разнылась так, что хоть выставляй на студеный ветер: пусть застынет, проклятая.

А тут еще глаз, зашибленный биноклем, заслезился, засвербил. Капитана 2-го ранга Грессера помянуть заставил. Ишь ведь как саданул биноклем — бровь и надглазье рассек до кости. Вахту

Землянухин достоял тогда, кровью умываясь. Внизу корешам сказал, что волной об перископ приложило. Стыдно было, что подвернулся командиру под горячую руку.

Ребята в дизельный отсек его отправили. Там мотористы врачевали: тряпицу с отработанным машинным маслом под глаз приложили. У «маслопупов» чумных, известное дело, отработанное масло — первое лекарство. И внутрь его принимают (от язвы), и ссадины им мажут. На них, насквозь промасленных, и впрямь, как на собаках, все заживает. А тут от такой примочки разнесло Землянухину весь глаз, окривел малость, думал — и вовсе ослепнет. Старший офицер кличку ему придумал — Циклоп. «Тебе, Землянухин, теперь только в перископ смотреть — второй глаз жмурить не надо».

Одно хорошо, на вахты ставить перестали. Отоспался хоть за поход. Спасибо экипажному подлекарю — спас глаз. Только на всю жизнь красным сделался, как у кролика. Велел подлекарь промывать глаз почаще крепким чаем или порошком белым — борной кислотой. Настоящий-то чай в команде давно перевелся, а вот порошок должен быть в аптечке, что в кают-компании висит.

Землянухин оглядел пирс и палубу — всюду пусто и безлюдно, задраил рубочный люк, спустился в центральный пост, где под иконкой Николы Морского тлела вместо лампадки алая пальчиковая лампочка. Он хотел было перелезть в носовой отсек, как вдруг заметил в красноватом полумраке портрет Керенского, присоседившийся подле иконы. Весной, когда «Ерша» под гром оркестра спускали со стапелей, премьер толкнул речь с рубки подводной лодки.

Потом подарил команде свой портрет и расписался в историческом журнале корабля. Теперь команда пошла его свергать, а портрет все еще висел в центральном посту. Непорядок! Матрос снял рамку, выбрал фото длиннолицего человека во френче и с бобриком. Рамку засунул за трубу вентиляционной магистрали — сгодится еще на что-либо путное, а скомканное фото выбросил из люка в воду.

Восстановив справедливость, Землянухин почувствовал себя лучше. На душе полегчало, и глаз ныть перестал. Он не сомневался, что Митрохин с «ершонцами» обойдутся с Керенским точно так же. Попался бы он им в руки!

Вадиму в своих планах Грессер отводил простую, но очень важную роль. По его команде с мостика сын рванет рычаги стрельбовых баллонов. Торпедные аппараты к выстрелу приготовит он сам, минер первого разряда. Дело стояло лишь за механиком, который смог бы запустить дизели. За ним, третьим членом их отчаянной команды, и направлялся кавторанг. Он не сомневался, что инженер-механик с «Тигрицы» лейтенант Павлов, трудяга и колдун над моторами, после трех лет общего смертельного риска пойдет за ним в огонь, воду и медные лодочные трубы. Тихий, скромный, покладистый офицер.

Разумеется, его тоже не следовало посвящать в план до конца. Главное, чтобы Павлов сейчас оказался дома, у себя на Петровском острове. Грессер бывал у механика на крестинах дочери и хорошо знал, как отыскать его дом в задних дворах Петровского Проспекта.

Он спрыгнул в рассыльную моторную лодку. За руку поздоровался с ее бессменным водителем — старым порт-артурцем отставным кондуктором Чумышем.

— «Како» «Живете», «Люди»? — назвал набор сигнальных флагов Грессер, заранее зная, что старый крейсерский сигнальщик ответит неизменным— «НХТ». Для морского уха сочетание этих букв звучит весьма жизнеутверждающе.

— А сынок-то ваш — орел, — польстил Чумыш отцовскому сердцу, правя под средний пролет Дворцового моста. — Добрый моряк будет.

— Хочу к себе на лодку юнгой взять. Что скажешь, Зосимыч?

— Дело стоющее, — одобрительно кивнул старик. — Под отцовским доглядом оно надежнее…

На этом оба замолчали, настороженно вглядываясь в мосты и гранитные берега, где мельтешил вооруженный люд. Могли и из озорства пальнуть…

За Тучковым мостом Чумыш сбавил обороты и плавно приткнулся в бухточку острова, откуда начинался Петровский проспект.

— Если через час не вернусь, возвращайся на стоянку, — предупредил Грессер и скорым шагом двинулся к дому механика. Но у первого же перекрестка из-под земли выросли трое — бородачи с погонами пулеметного полка и молодой мастеровой, опоясанный солдатским ремнем с навешанными бомбами.

— Далече путь держим, господин хороший? — поинтересовался бомбист с вежливостью, не предвещающей ничего хорошего. Бежать было поздно, да и благоразумие подсказывало, что лучше оставаться на месте.

— Иду к старому другу. Он здесь живет тремя домами дальше.

Один из солдат зашел за спину и обхлопал Грессера по бокам.

— Локотки-то, барин, разведи, а то несподручно… От она игрушка кака! — зацокал языком солдат, извлекая из кармана грессеровского дождевика офицерский наган.

— Это что ж, другу в подарок?! — покачал на ладони наган мастеровой.

— Да чего тут лататы разводить, — прогудел второй пулеметчик. — С ходу видно — контра. К стенке его — и весь разговор.

И снова, как у окна утром, грудь кавторанга ощутила металлический холодок нательного креста. «Все. На этот раз не отвертеться, — леденящей безнадежностью осознал он, — и так весь день немыслимо везло. Боже, Вадим будет ждать…»

— Шагай! — подтолкнул его солдат к кирпичному брандмауэру. Грессер с ужасом обвел глазами пустырь: неужели здесь, в этом унылом захолустье, оборвется его жизнь?

— Погодь, Аким, — остановил пулеметчика мастеровой. — Тут птица не простая. Надо кой-кому его показать.

Грессера отвели в полуподвальчик бывшего трактира, где, сидя на столах и не выпуская из рук винтовок, отчаянно дымили махрой солдаты, фабричные, несколько студентов — то ли пережидали непогоду, то ли ожидали команды. Среди разношинельного люда мелькали и флотские бушлаты. К одному из них подвели кавторанга. Широколобый с волчьим раскосом боцманмат хмуро глянул:

— Кто такой и куда направлялся? Почему с оружием?

«Ершъ» — ударили в глаза Грессеру литеры с заломленной бескозырки, и сердце запрыгало — вот оно, спасение! Он еще не знал, каким образом оно произойдет, но инстинкт безошибочно определил: буду жить! И от этой ликующей мысли Грессер улыбнулся, и улыбка вышла весьма натуральной. Он протянул боцманмату руку и радостно, будто старому знакомому, выдохнул.

— Здравствуйте, товарищ!

Этот жест, как и улыбка, были столь непритворны, что хмурый боцман невольно пожал ладонь.

— Ваш новый командир, — представился пленник. — Капитан 2-го ранга Грессер. Назначен на «Ерш» морским министром и Центробалтом. Вот выписка из приказа.

Моряк недоверчиво пробежал строчки, изучил печать, потом вернул бумагу и нехотя назвался:

— Представитель судового комитета Митрохин. Он же командир отряда Красной гвардии… Ежели вы на «Ерш» назначены, так почему вы здесь, а не на лодке?

— Иду за механиком, — охотно пояснил Грессер. — Он здесь живет. Хочу принять корабль как полагается. Тем более, что он не совсем еще готов.

— Хорошо, — согласился Митрохин. — Вас проводят.

Он отошел к мастеровому с бомбами, и кавторанг краем уха уловил обрывок фразы «…если врет — в расход».

Провожали его пулеметчик Аким и рабочий парень. Грессер уверенно привел их на пятый этаж серого доходного дома. Дверь открыла худосочная бледная шатенка — жена Павлова.

— Инженер-механик лейтенант Павлов здесь живет? — официально спросил кавторанг — нарочно для своих провожатых.

Женщина секунду вглядывалась, потом с облегчением улыбнулась.

— Николай Михайлович! А я вас не узнала… Какая досада, Саша уехал к сестре на Лиговку… Могу дать вам его адрес.

Грессер записал и попросил конвоиров отвести его к Митрохину.

— Дайте мне провожатого на Лиговский проспект, — попросил он у боцмана. — Иначе меня снова задержат.

Широколобый усмехнулся:

— Шибко кореша мои понравились? Отпустить не могу. Не имею права отряд распылять… Так что добирайтесь сами. А уж лучше, мой совет, в такой день дома посидеть. На службу счас не к спеху… Подождет служба.

— Спасибо за совет. Но корабль я должен принять сегодня. И прошу вернуть мне мое оружие, — сыграл Грессер ва-банк. Митрохин усмехнулся:

— Ну уж нет. Так идите. Вам же лучше будет. На пикет напоретесь — и бумажка не поможет. А наганчик я вам на лодке возверну.

Отобранное оружие кавторанг тоже записал на счет поруганной офицерской чести. Ну что ж, сегодня он расплатится за все сполна. «День славы настает…

 

Из дневника мичмана Демидова. Борт «Авроры»

«Едва я покинул свое кресло, как дверь в салон распахнулась и Белышев с мичманом Соколовым быстро прошли в каюту командира.

Я опоздал! Промедлил всего лишь несколько мгновений… Не знаю, чего они мне стоили — судьбы или жизни… Захотелось вдруг горько разрыдаться в плечо Надин, как это сделала она, там, на подоконнике… Я рухнул в кресло, и Красильников, мой несостоявшийся старший офицер, положил мне на колени Джека Лондона, отметив ногтем строчку.

Белышев с Соколовым вышли из каюты командира, и все как один впились в их лица взглядами:

ч т о?!

Мне показалось, что комиссар повеселел. Он подошел к часовому, шепнул ему что-то, усмехнулся, и оба удалились из салона. Через минуту и Эриксон весьма решительно перешагнул комингс своей каюты. «Жребий брошен!» Он был в фуражке, длинном бушлате, с биноклем на груди.

— Господа офицеры, прошу вас наверх, по своим местам. Сейчас будем сниматься и пойдем к Николаевскому мосту.

— Куда, куда? — удивленно протянул Красильников. Но ему никто не ответил.

Я прошел в каюту, надел пальто и взбежал на ют, куда был расписан по снятию со швартовых. Порывистый ветер с юга чуть не сорвал фуражку. Было сыро, темно и беззвездно. Но дождь уже не моросил.

С кормовой рубки наружный плафон едва освещал ют тусклым электричеством. Я споткнулся о кормовые концы, разбросанные по палубе. Ютовые тихо зубоскалили у лееров правого борта. Я отозвал унтер-офицера и велел навести порядок.

— Черт-те что на палубе. Сами же ноги поломаете!

Унтер зыкнул ютовых.

— Эй, вуенные! Концы в бухты прибрать!

Матросы нехотя принялись за дело.

Палуба мягко сотряслась и мерно задрожала — пустили машины, которые работали то вперед, то назад, размывая винтами отмель, наросшую за год стоянки.

— Отдать кормовой! — крикнули с мостика. Я громко репетовал, думая о том, что опоздай Белышев на полминуты — и эту команду подавал бы я, и кто-то другой смотрел бы, как уползает с берега стальной трос, как плавно отходит от стенки корма, волоча по воде свет, ниспадавший из иллюминаторов. «Аврора» шла по Неве самым малым… Осенняя темень поглотила Васильевский остров — ни огонька, ни искры из трубы. Лишь на Английской набережной горел тусклый оконный квадратик. Я всмотрелся, и сердце взыграло: то был дом Верха и свет был зажжен на этаже, где жили Грессеры. Трудно было сказать, в какой комнате, но мне хотелось думать, что это не спит Надин, что она у окна и видит, как приближается к ее дому красавец-крейсер. Она, конечно, думает обо мне, о том, что случилось вчера. Как? Уже вчера? Да, сейчас далеко за полночь и на дворе 25 октября семнадцатого года.

А все-таки это просто распрекрасно, что мы идем к Николаевскому мосту! Об этом и не мечталось, чтобы так попрощаться, почти как в рыцарском романе — примчать под окна дамы на коне в боевых доспехах…

— Господин мичман, куда мы идем? — осторожно интересуется долговязый матрос.

— К Николаевскому мосту.

— А что мы там будем делать?

— Не знаю, — стараюсь отвечать, как можно дружелюбнее. — Подойдем, получим приказание — станет ясно..

— Скорей бы на якорь да в кубрик погреться. Спина задубела… Глянь, Васюта, окно горит. Не одни мы не спим.

— И то веселее…

Мне неприятно, что они положили глаз на мой огонек. Я не хочу, чтобы кто-нибудь отпустил сальную шутку насчет неспящих в ночи, и быстро перевожу разговор:

— Какая жуткая тишина…

Крейсер застопорил машины и теперь идет по инерции, бесшумно, будто скользит по намасленному стеклу. Ничто не взбулькнет, не всплеснет…

Вдруг ржаво загрохотала цепь, и вода гулко ухнула под тяжестью станового якоря. Крейсер вздрогнул и замер, уставив форштевень в гранитный бык Николаевского моста.

— Вот и приплыли! — облегченно вздохнул унтер-офицер. Все разом о чем-то заговорили, радуясь скорому отдыху.

Из темноты возникла фигура Эриксона, он шел с мостика к себе в каюту.

— Идите отдыхать, — кивнул он мне устало. Я приказал унтер-офицеру отпустить матросов в кубрик, а сам отправился в свою каюту, где и написал эти строки.

Сейчас лягу и усну так, как говорила бабушка: будто мертвый рукой обвел.

Спишь ли ты, милая Надин?»

Подводная лодка «Аргонот», та самая, которую угнал Беллони и которая станет «Святым Георгием». Специя. 1914 год

Мичман Иван Ризнич (рисунок по фотографии). 1898 год

 Корабельная печать «Святого Георгия»

Лейтенант Ризнич у рубки сверхмалой подводной лодки № 3. Он командовал дивизионом таких кораблей. 1916 год

Подпоручик по адмиралтейству Михаил Мычелкин. 1916 год

Ольга Косолапова, дочь подводника Мычелкина. Владивосток 60-е годы XX века

Освящение подводной лодки «Святой Георгий» в Специи. 1917 год

Сверхмалая подводная лодка № 2. Дунай. 1915 год

Ксения Петровна Темп — муза полярных капитанов. Архангельск. 1990 год

Матросы «Святого Георгия» вместе с итальянскими моряками. — Снялись на память перед опасным походом. Специя. 1917 год

Судьба корабля… Корпус «Святого Георгия» на берегу Северной Двины.1920 год

Лейтенант Иван Ризнич. 1904 год…

Сын командира «Святого Георгия» художник Иван Иванович Ризнич. Ленинград. 70-е годы XX века

Потомки Ивана Ивана Ризнича. Первый ряд — внуки: Иван Иванович (геолог) и Дмитрий Иванович (техник), справа. Правнук Иван и правнучка Ольга. Ленинград. 70-е годы XX века

Контр-адмирал Владимир Пилкин, герой Порт-Артура и Белого флота

Посыльное судно «Китобой», бывший тральщик и зверобой

Старший лейтенант Оскар Ферсман, командир легендарного «Китобоя» в эмиграции

«Китобой» в копенгагенском порту. 1920 год

Офицеры «Китобоя». Двадцать лет спустя… Штурман — лейтенант Оскар Вилькен {вверху), старший лейтенант Георгий Вахтин

Баталер капитан Г. Пономарев {слева) и сигнальщик мичман Г. Марков. Копенгаген. 1920 год

«Китобой» — навстречу неизвестности

Экипаж «Китобоя» в Копенгагене. 7 июля 1920 год

Бизерта. Корабли русской эскадры. Крайний слева — «Китобой». Декабрь 1920 год

Ветераны Белого флота и участники легендарного похода. Среди «китобойцев» — Оскар Ферсман (стоит второй справа)

Подводная лодка «Ожел» в предвоенные годы

Таллинские башни — немые свидетели героизма польских подводников

Капитан маринарки (капитан-лейтенант) Ян Грудзински, взявший на себя командование подводной лодкой «Ожел»

Комендоры польской подводной лодки «Вилк» у борта британского корабля — «Ожел». 1940 год

Командор подпоручник (капитан 2-го ранга) Хенрик Клочковски

Поручник маринарки (старший лейтенант) Анджей Пясецки по прозвищу Пабло, один из главных организаторов побега из Таллина

Алвин Гудман: «Я командовал Зеехундом».

Франция, Брест. 2000 год

Зеехунд» — одна из немногих карликовых подлодок Германии, уцелевших после второй мировой.

Стоит в морском музее французского Бреста. 2000 год

Айсберг опасен для субмарины и в надводном положении и в подводном

Счастливцы, пережившие столкновение с «клыком» айсберга. Капитан 2-го ранга Юрий Пастушенко [слева). К-279. Гренландское море. 1983 год

Первый советский атомный подводный ракетоносец К-19 в море. Его прозвали «Хиросимой». 1961 год

Моряки из 10-го отсека после сорокасуточного заточения. Капитан-лейтенант Борис Поляков, (третий справа в первом ряду). Североморский госпиталь. 1972 год

Адмирал Валентин Селиванов благодарит Бога за счастливый исход дальнего плавания. Санкт-Петербург. 1996 год

Молебен в Морском соборе Санкт-Петербурга. Настоятель — протоиерей Богдан

Первый российский авианосец — «Адмирал Флота Советского Союза Н. Кузнецов» в Средиземном море. 1996 год

 

25 октября 1917 года. Полдень

Царственный город вздымал в небо кресты и шпили, ангелов и корабли, фабричные трубы и стрелы портальных кранов. Статуи богов и героев на мокрой крыше Зимнего дворца подпирали головами низкое серое небо. Меж прозеленевших фигур курился дым. То был отнюдь не благовонный фимиам. То юнкера и ударницы топили печи в холодном осажденном дворце.

Бледное чухонское солнце выкатывало из-за арки Главного штаба. В прорехи небесной наволочи оно било в окна Зимнего, золотыми путами вязало статуи богов и героев на дворцовой крыше, и казалось, что по огненному настилу его лучей вот-вот съедет с арки колесница Победы и шестерка медных копей промчит ее над площадью, увлекая за собой неистовые толпы гневных людей. Каменное жерло арки, словно мортира, наведенная в сердцевину дворца, выхлестнет их в едином порыве, и под ударом могучего залпа рухнет мраморный столп, и бронзовый ангел с его вершины накроет дворец своим тяжелым карающим крестом.

На мраморных клетках столичного плац-парада вот-вот должен был разыграться финал грандиознейшей партии. И среди тысяч красно-белых фигур ее тайно творилась в этот день никому неведомая комбинация: некий «офицер» должен был уничтожить некую «пешку», дабы белая «ладья» могла нанести удар по красному «ферзю». И тогда все вернется на круги своя: колесница Победы и кони незыблемо замрут на своем месте, а медные боги с крыши дворца вечно будут подпирать головами тяжелое низкое небо.

Человек, вознамерившийся выиграть историческую партию, сидел на скамейке Петровского парка, бессильно привалившись к деревянной спинке. После всех ночных и утренних перипетий, после великолепного блефа, пережитого в полуподвале трактирчика, руки и ноги вдруг ослабели настолько, что Грессер едва доплелся до первой скамьи. Но мозг работал превосходно.

Тащиться на Лиговку через весь город — в который раз искушать судьбу. Не может же в самом деле везти бесконечно. Вызвать Чумыша и отправиться на моторке? Было бы лучше всего. По Обводному каналу они проскочили бы, минуя всевозможные пикеты, патрули, разъезды, до самого дома павловской сестры, что стоит у Ново-Каменного моста. Шестиэтажную жилую громадину, увенчанную угловой башней, построили совсем недавно — перед войной. Грессер знал этот дом. Его архитектор Фанталов приходился ему шурином. Черти бы их всех побрали — шуринов, архитекторов, механиков; этот дьявольский город, непроходимый, как минное поле!

Кавторанг извлек из кармашка-пистона часы: золотые стрелки на золоченых цифрах отсчитывали золотое время. Все летело в тартарары из-за того, что инженера-механика понесло в этот день к сестре… И Чумыш безнадежно исчез со своим катером — попробуй вызови его отсюда…

Ветер сорвал капюшон с фуражки и надул его, как парус.

Парус!

Ну конечно — парус. В конце Петровского проспекта — яхт-клуб. Взять шлюпку, швертбот, какой-нибудь «тузик» на худой конец и, обогнув Васильевский остров, войти в Екатерингофку, а там по каналам, по протокам, под мостами «северной Венеции» можно пробраться почти в любое место центра! От этого счастливого открытия Грессер ощутил прилив новых сил, покинул скамью и размашисто зашагал к западной стрелке острова. Там, за Петровской косой, начиналось взморье и взгляд тонул в привычном мглистом просторе. Кавторанг сразу повеселел и прибавил шагу. День славы не угас!..

Тоненько взвыл пустой желудок. Грессер вспомнил, что, кроме стакана чая, принесенного Стешей, да глотка водки у Акинфьева, он и крошки во рту не держал. «У Павловых перекушу», — пообещал он голодному желудку и тут же забыл о еде, потому что впереди — в изгибе дамбы — открылось дивное видение рощи яхтенных мачт. Они качались на свежем ветру, и слышно было, как пощелкивают по дереву необтянутые ликтросы.

Ни в яхт-клубе, ни в парусной гавани Грессер никого не нашел, даже сторож исчез, что было весьма на руку. Кавторанг прошелся по дощатым мосткам, выбирая подходящее суденышко. Он присмотрел себе небольшой швертбот с веселым именем «Внучокъ».

Сбегал в шкиперскую за веслами и там же, в кипе сигнальных флагов, отыскал красное с косицами полотнище. Флаг на языке сигнальщиков назывался «Наш», и это короткое простое словцо обрело иной — коварный — смысл, как только красный стяг затрепетал на мачте «Внучка». «Ваш, ваш», — усмехнулся неожиданной игре символов Грессер. Он поддел ломом рым, к которому была прикреплена амбарным замком цепь швертбота, и вывернул его с надсадным скрипом из причального бруса. Ветер-бейдевинд туго впрягся в парус, зажурчала вода за кормой — «Внучок» ходко резал рябь Малой Невы. Кажется, впервые за весь день в душе кавторанга разжались стальные тиски, и он испытал нечто похожее на легкое опьянение.

Сначала ему пришлось полавировать, но зато выйдя в Невскую губу и повернув на юг, «Внучок» резко понесся вдоль Морской набережной Васильевского. Не прошло и часа, как Грессер, обогнув ковши и пирсы Балтийского завода, входил в мутные воды Екатерингофки. Он даже сумел разглядеть рубку «Ерша», такого близкого и все же недосягаемого. Перед Гутуевским мостом он спустил парус и на веслах вошел в устье неширокого и грязноватого Ново-Обводного канала. В екатерининские времена здесь была южная граница города, но Питер давно перевалил этот рубеж, каменной лавой потек по старым почтовым трактам, сводя леса, вбирая в себя окрестные деревни, дачные усадьбы, озерца и речушки. По обеим набережным канала встали такие же уныло красно-кирпичные, как и его стенки, корпуса бумагопрядильных фабрик, механических мастерских, скотобоен, газгольдеров осветительного завода, казачьих казарм, складов. Даже храмы здесь возводили все из того же темно-багрового кирпича, точно ставили их на крови.

Ново-Обводный, словно замасленный пояс, стягивал рабочую блузу города. И здесь, в его пролетарских недрах, красный флажок на мачте «Внучка» трепыхался, будто охранная грамота. Мимо по обе стороны канала проносились к Варшавскому вокзалу грузовые моторы с винтовочным людом в кузовах. Красногвардейцы с любопытством поглядывали на одинокое суденышко, упрямо ползущее от моста к мосту, на простоволосого гребца в дождевике (фуражку Грессер спрятал под банку), на красный стяг, развевавшийся над швертботом. У Провиантских складов Измайловского полка кавторанг позволил себе передохнуть — большая часть пути была пройдена. Взглянув на фигурную башенку Варшавского вокзала, он вспомнил, что Ирина с дочерью должны непременно уехать из города. Уехали ли? Страшно представить, что будет, если те, кто придут мстить за «Аврору», застанут их в квартире. Грессер снова приналег на весла, их лопасти оставляли за собой вертлявые воронки в мертвой от фабричных стоков воде.

 

25 октября 1917 года 14 часов 35 минут

Пока швертбот тащился по каналу, события в городе обгоняли его со скоростью красногвардейских грузовиков. В час дня («Внучок» еще шел под парусом по Екатерингофке) был взят Мариинский дворец и распущен предпарламент. А в те минуты, когда Грессер, добравшись наконец до Лиговки, привязывал швертбот под Ново-Каменным мостом, на экстренном заседании Петроградского Совета Ленин объявил о свершении социалистической революции. Партия века, которую кавторанг еще надеялся выиграть, стремительно близилась к финалу. Одна за другой исчезали с доски его фигуры — Госбанк, электростанция, тюрьма «Кресты», Николаевское кавалерийское училище, Павловское, Владимирское, школа прапорщиков… Но красный «ферзь» еще не был введен в дело. Еще можно было успеть убрать его белой «ладьей». Кто бы обратил внимание на то, как от безлюдных причалов Балтийского завода почти бесшумно оторвалось и скользнуло в Неву щучье тело подводной лодки. А если бы и всполошились, никто и ничем не смог бы помешать удару — до залповой позиции десять минут хода! От торпед, нацеленных кавторангом Грессером, еще не уклонилось ни одно судно.

— Боже, как я рад вас видеть!

Николай Михайлович едва удержался, чтобы не обнять своего механика. Павлов, не привыкший к таким сантиментам обычно сдержанного командира, смущенно хлопотал в прихожей, ища достойное место для грессеровской шинели.

— Да как же вы меня нашли, Николай Михайлович! — конфузился он, не забывая однако делать сестре отчаянные знаки, которые надо было понимать как призыв к большому кухонному авралу.

— Нет-нет! — заметил Грессер. — Гостевать нам некогда! Чашку чая, бутерброд — и баста!

Однако от тарелки гречневой каши, сдобренной гречишным медом, не отказался. Ел жадно, торопясь, и, вопреки правилам высшего света, говорил о делах.

— Снова, милейший Александр Павлович, нам выпало вместе послужить… Мы оба назначены на «Ерш». Он еще в заводе, но сегодня надо срочно перегнать его на Охту… Приказ морского министра. Собирайтесь пока… Срочно!

— Да я что ж… Я очень рад… Мигом… Дизеля только на «Ерше» паршивые — американские, фирмы «New London», втрое слабее, чем нужно. Поставили за неимением проектных, так скорость на семь узлов упала….

— Ничего, ничего, на Неве и десяти узлов хватит… Главное, чтоб запустились.

Они шли по Гороховой вдвоем, в открытую, никого не сторонясь и ни от кого не прячась. Да и не было никому дела до двух прохожих в дождевиках, спешивших туда же, куда стремились боевые отряды, а то и просто кучки поблескивающих штыками красногвардейцев. Впереди в ранних сумерках мерк золоченый кортик адмиралтейского шпица. Там лепные гении славы осеняли центральную арку, под которую вскоре вошли эти двое в тяжелых намокших плащах.

 

25 октября 1917 года 18 часов 10 минут

На парадном лестничном марше они встретили скорбную процессию. Впереди шел кондуктор Чумыш, держа за собой носилки. С них свисали полы шинели, прикрывавшей с головой чье-то тело. Офицеры Штаба молчаливой гурьбой спускались по ступенькам, понуро потупив взгляды. Грессер увидел Вадима, он шел рядом с Дитерихсом.

— Что случилось? — спросил их кавторанг. Дитерихс сделал патетическую мину:

— Не перевелись еще на флоте настоящие герои! Боже, какой был человек!

— Кто? — рявкнул Грессер.

— Подполковник Уманцев. Час назад застрелился в своем кабинете.

Сердце Грессера тоскливо сжалось. Он хорошо знал этого офицера из отдела морской авиации. Боевой летчик, кавалер золотого георгиевского оружия, он, как и Грессер, служил под Шпицем недавно. Еще вчера он заходил к нему за справочником по кайзеровским субмаринам, и они остроумно пикировались насчет возможностей самолета и подводной лодки в морских войнах будущего и весело сошлись на том, что самолеты в грядущих сражениях будут взлетать с подводных лодок.

Кавторанг не стал спрашивать о причинах рокового шага — в последние дни самоубийственные выстрелы в кабинетах Адмиралтейства раздавались нередко, но Дитерихс словоохотливо пояснил, что час назад Уманцев получил из Ораниенбаума, где базировалась Петроградская школа морской авиации, удручающее сообщение. Группа летчиков-инструкторов, которая тайно готовилась к воздушному налету на Смольный и на «Аврору», была кем-то выдана и арестована матросами. Арестованы все семьдесят летчиков-офицеров. Уманцев, как выяснилось из его посмертной записки, был главным разработчиком и вдохновителем операции.

— Вот так уходят от нас лучшие люди! — сакраментально заключил кадровик.

— Так уходят настоящие офицеры! — Кавторанг со значением произнес слово «настоящие» и поспешил отделаться от раздражавшего его лейтенанта. Грессер, в душе считавший себя викингом, недолюбливал немцев вообще и особенно тех, кто воевал против немцев же. Еще он подумал, что, если его удар по «Авроре» сорвется, ему придется последовать примеру подполковника Уманцева.

«К черту, к черту! — отогнал он мрачные мысли. — Покойника встретить — к удаче. Все будет хорошо. И завтра тот же Дитерихс будет восклицать в коридорах: «Не перевелись еще на флоте настоящие герои!»

— Ты обедал? — спросил Грессер Вадима, удрученно шагавшего рядом.

— Нет, папа.

— Ничего. Ужинать будем на «Ерше». На Ерше Ершовиче, у Петра Петровича! — деланно взбодрился Грессер.

Они шли полутемными коридорами. Электричество отключили, и всюду — на коридорных перекрестках, лестничных площадках, в рабочих комнатах — горели свечи и керосиновые лампы. Их красноватый шаткий свет сгущал и без того тревожную атмосферу под сводами Адмиралтейства. В пустом кабинете Уманцева, куда по пути к себе заглянул Грессер, тоже оплывала толстая непогашенная свеча. Из-под тумбы стола торчала черная рукоять упавшего на пол револьвера. Кавторанг подобрал его. По старым флотским поверьям, вещи мертвеца приносили счастье. Он постоял еще немного, отдавая долг памяти. Вот еще один, кто попытался выиграть партию века. Мир праху твоему! Грессер с болезненным любопытством заглянул в окно. Что видел в свой последний миг Уманцев? С большим трудом он рассмотрел в ночной темени Медного всадника, тщившегося перескочить Неву с крутого камня. За Николаевским мостом вспыхнул огненный зрак «Авроры». Голубоватый луч как бы прощупывал спарядные трассы будущих залпов.

Надо спешить!

День славы близился к концу.

Свой второй — запасной — наган Грессер извлек из служебного сейфа и вручил сыну.

— Стрелять умеешь?

— Папа! — обиженно воскликнул сын.

— Ну, ну… Я пошутил. Держи. Это тебе мой подарок с началом новой флотской жизни… Александр Павлович, у вас оружие с собой?

Павлов обескураженно захлопал себя по карманам:

— Вы знаете… С тех пор, как я сдал свое оружие в Кронштадте… По распоряжению судового комитета… С тех пор безоружен. Да и на что механику пистолет?

«Голубчик, — хотел было возразить Грессер. — Сначала вы офицер, а уж потом — механик…»

Но укором характера не исправишь. Да и к лучшему, если у Павлова не будет револьвера. Как-то он еще поведет себя, узнав, что «Ерш» потопил «Аврору»… Потопил! Грессер не позволял себе сомневаться в ином исходе дела. Главное, чтобы Павлов привел подводную лодку в движение. А уж убрать какого-нибудь Митюху-часового — если, конечно, раскомиссаренная команда сочла нужным его выставить — он, капитан 2-го ранга Грессер, сможет сам: приказом ли, пулей ли…

Вдруг осветилось все — вспыхнули люстры, рожки и настольные лампы. И тут же под старинными сводами поплыло эхо выстрелов, грохоча, ломаясь, множась. Грессер, а за ним Вадим и Павлов выскочили в коридор, но чей-то истошный вопль заставил их замереть на месте.

— Из кабинетов не выходить! Всем оставаться на местах! Оружие на пол!

В Адмиралтейство ломились матросы с винтовками. Они врывались в святая святых российского флота, где с петровских времен решались судьбы сотен кораблей и сотен тысяч нижних чинов. Это дурная кровь ударила в думную адмиральскую голову. Апоплексический удар. Потоп! Генмор шел ко дну, как цусимский броненосец.

Грессер затравленно оглянулся — из глубины коридора уже смотрело вдоль кабинетных дверей тупое рыло «максима». Пулеметчик в бескозырке зычно гаркнул:

— Полундра! Кому говорю! По местам!

Оба офицера и кадет нехотя повиновались. Щека кавторанга отчаянно дергалась. Кронштадт повторялся в самом худшем варианте — он настиг его вместе с Вадимом. Мысль Грессера работала с удвоенной энергией: за себя и за сына. В соседних кабинетах громко хлопали двери, их обитателей уводили…

Вадим снял бескозырку, чтобы вернуть ленте ее законное положение. Он не хотел быть инкогнито перед лицом опасности.

— Стоп! — остановил его отец. — Достань наган и выводи нас с Александром Павловичем под прицелом. Ты понял? Мы — арестованные, ты — конвойный.

Глаза юноши загорелись. Ну конечно же, для него начиналась увлекательнейшая игра. Будет о чем рассказать в Корпусе!

Так они вышли в коридор и пошли прочь от пулемета. Их не окликнули, их не остановили… Грессер шел на полшага впереди Павлова, заложив руки за спину. Он выбирал дорогу, ибо только он один знал, что за ближайшим поворотом — ход на боковую лестницу. Сердце гулко отбивало шаги. И кавторанг томительно считал не то удары в груди, не то шаги по ковровой дорожке. «…Двадцать семь, двадцать восемь… Господи, пронеси! Двадцать девять… Если выберемся, закажу молебен… Тридцать… Тридцать один…»

В спину ему смотрело револьверное дульце Вадима, спину Вадима сверлил стальной зрак пулемета.

На сорок втором шаге-ударе кавторанг свернул за угол и… столкнулся с Чумышем.

Процессия сбилась, смешалась. _

— С нами, с нами, Зосимыч! — сквозь зубы выдавил Грессер. Но кондуктор с круглыми от страха глазами не мог взять в толк, зачем ему тоже надо шагать с арестованными.

Их суету заметили.

— Эй, с наганом, веди сюда! — распорядился чей-то металлический голос.

Грессер навскидку выстрелил между мраморных колонн, откуда раздался приказ, и кинулся, увлекая всех за собой на боковую лестницу. Он только на секунду оглянулся — бежит ли Вадим? Тот бежал, отмахиваясь зажатой в руке бескозыркой. Вслед за ним поспевал Чумыш. Последним скатывался по ступенькам Павлов.

Дубовая дверь во внутренний дворик была заперта. Грессер ударился в нее всей тяжестью грузного тела и с острой тоской понял — не выбить, не открыть… Сверху громыхала сапогами погоня.

Чумыш ткнулся в дверь цокольного этажа, и она распахнулась. Бросились в нее. Теперь вел кондуктор. Подвальные лабиринты он знал досконально. Ступеньки. Поворот. Еще ступеньки… Железная дверь с корабельными задрайками. В мгновение ока сбили стальные клинья — ржавый визг, затхлая темень, спасительная броня пожарной двери. Задраились. Дышали тяжело и часто. Механик чиркнул о стену спичку, посветил вокруг, и все с замиранием сердца оглядели глухие своды каменного мешка. Повсюду громоздились связки бумаг, дел, папок…

С той стороны рвали задрайки. Громко щелкнула пуля — кто-то сгоряча попробовал прострелить железную дверь. В темень западни доносились голоса:

— Дыму бы подпустить. Враз бы вылезли…

— Бомбу под замок — и вся недолга…

— Пущай сидят! Часового поставить — и что твои «Кресты».

Спичка механика давно погасла, тьма стала еще гуще. Грессер отыскал плечи Вадима и слегка сжал их, прислушиваясь к голосам за дверью.

Павлов дышал, как загнанная лошадь.

— Ваше благородие, дайте-ка мне спички, — обратился Чумыш к механику.

— Куда ж ты нас, старый черт, завел?! — одышливо вопросил Павлов.

— Вы меня зазря не чертите! Как завел, так и выведу. Ни одна крыса того не знает, что Чумышу ведомо. Спички дайте! — уже не попросил, а потребовал кондуктор.

Полупустой коробок прогремел в темноте. Слышно было, как Чумыш что-то разгрыз, потом выяснилось — карандаш. Он поджег расщепленную половинку и посветил в дальнем углу лх нечаянной камеры. Грессер, Вадим и Павлов нетерпеливо шагнули следом. Кондуктор присел, и все увидели квадратную дубовую крышку с двумя ржавыми кольцами.

— Там, где у нас внутренний двор, раньше канал был, — пояснил Чумыш по ходу дела. — Канал не то при Павле, не то при Александре засыпали. Да не абы как, а с умом.

Кондуктор ухватился за одно кольцо, Грессер — за другое, рванули разом… Разбухшая от сырости крышка сидела прочно. Дернули вчетвером. Увы, люк не поддавался. Такого оборота не ожидал и Чумыш.

— Эк, засела дура! — сокрушенно ругнулся он.

Грессер взял у Вадима револьвер и пятью точными выстрелами расщепил край крышки. Из щели потянул сырой сквозняк. Кавторанг выдернул из ближайшей стопки бумагу, поджег и просунул в дыру. Огонь высветил под крышкой кирпичный пол. Он был неглубоко — в метре, не больше. Кавторанг растеребил одну из связок и приказал всем скручивать листы в жгуты и пропихивать в щель. Работа закипела при свете карандашного огрызка. Когда под крышкой выросла высокая горка скрученной бумаги, Грессер бросил в дыру карандашный огарок, и на кирпичном полу запылал костер. Все с новой энергией принялись бросать в огненную щель скрученную бумагу. Пламя подсушило отсыревшую древесину, и вскоре* поднатужившись, Грессер с механиком вырвали злополучную крышку. Чумыш спрыгнул в люк. Согнувшись в три погибели, он исчез в темени низкого и узкого хода. Грессер последовал за ним. Потом спустился Вадим. Последним, закрыв за собой крышку, пролез механик.

Эти четыреста подземных метров показались им с коломенскую версту, прежде чем они выбрались из водосточного колодца у западного торца Адмиралтейства.

— Ну, Зосимыч, удружил, — обнял кондуктора Грессер. — Век не забуду. Пойдешь ко мне боцманом?

— Эх, Николай Михалыч… С меня теперь боцман, что с пальца гвоздодер. Я уж на вечную зимовку ниже земной ватерлинии собрался…

— Рано крылья опустил, орел порт-артурский! А сослужи-ка нам последнюю службу — подбрось в Балтийский завод. Только катер сюда подгони. Нам сейчас, сам понимаешь, не резон по набережной фланировать.

— Не сумлевайтесь! Сделаю, как надо.

Чумыш исчез в ночной мороси, переждав броневик с белыми буквами на пулеметной башне — «РСДРП». Боевая машина катила с Сенатской площади в сторону Зимнего…

 

Из дневника мичмана Демидова. Борт «Авроры»

Как ни был мертв мой сон, я очнулся, повинуясь внутреннему толчку, что всегда будил меня за полчаса до подъема флага. Умывшись и растеревшись, вышел на верхнюю палубу. Утро серое, ветреное, холодное. Ветер сносил дымы из труб Зимнего на норд-вест, значит, дул с юго-востока.

Чугунная громада Николаевского моста нависала над Невой совсем близко от нас. На мосту вершилось обычное движение, лишь изредка мелькали красные повязки на рукавах солдатских шинелей и матросских бушлатов.

На набережных толпился народ, разглядывая «Аврору». Она стояла посреди Невы, точно новый дворец с высокой колоннадой труб, выросший за ночь на виду города. У стенки завода крейсер сливался с цеховыми постройками и был малоприметен.

Я поднялся на сигнальный мостик и навел бинокль на толпу. Надин среди глазеющей публики не было. Тогда я навел линзы на ее окно. Оно приблизилось, но угол зрения был неудачен — стекла тускло отливали.

Неужели еще вчера я был по ту сторону этой стеклянной границы и губы мои пылали на ее губах? От этой мысли бинокль в руках слегка задрожал.

Ее окно смотрело на «Аврору»… То была каменная оправа нашей жгучей тайны. Прямоугольный колодец, в застекленной непроглядной глубине которого жила моя прекрасная сирена… Видит ли она, какое величественное прощание подарила нам судьба?

Я опустил бинокль и взял контрольные пеленги на башню Кунсткамеры и шпиц Адмиралтейства. «Аврора» стояла на якоре незыблемо. Я записал пеленги в журнал. Эти простые служебные дела привели мои мысли в трезвый порядок. К черту сирен и наяд! Есть милая, обожаемая, земная, грешная, сладостная Надин. Как все преобразилось со вчерашнего дня! Как обновилась вся жизнь! Каким глубоким таинственным смыслом наполнилась каждая мелочь бытия, каждый пустяк уже примелькавшейся корабельной жизни! Все, все, все, на что упадет взгляд, напоминает ее, говорит о ней, обещает ее… Вот вьются ленты у сигнальщика на бескозырке, а я уж думаю, как хороша была лента черного репса в ее волосах. Вот тренькнул машинный телеграф, точь-в-точь как звонок за ее дверью… Сколько томительного сладостного ожидания разлито вокруг… С завистью смотрю я на корабельный прожектор; луч его так легко может проникнуть в ее окно, упасть к ее ногам, лечь на руки, объять ее…

Вчера она стала моей. Теперь я обязан по долгу офицерской чести предложить ей руку, сделать официальное предложение… Да что по долгу! По давней заветной и безнадежной доселе мечте я могу просить Надин выйти за меня замуж. Пусть до лейтенантского чина мне трубить еще три года, пусть нет у меня этих злосчастных пяти тысяч… Николай Михайлович Грессер настоящий боевой моряк, и он, не впадая в предрассудки, конечно же отдаст дочь за настоящего боевого моряка, пусть пока и в невеликих чинах. К тому же революция наверняка упразднит «мичманский ценз», и нам ничто не помешает соединить руки…

— Надолго мы тут стали, господин мичман? — спросил сигнальщик, подставив ветру спипу.

— Думаю, что нет. Прибудет высокое начальство, посмотрит, как отремонтирован крейсер, и двинем в Гельсингфорс.

Я и не подозревал, как глубоко заблуждался. Вместо представителя Главного морского штаба на корабль прибыл Антонов-Овсеенко, член Военно-Революционного комитета. Что он говорил команде, я узнал лишь много позже — понаслышке, так как сразу же после обеда свинцовый сон — сказались все полубессонные ночи — не дал мне выбраться из койки.

Сколь сладко просыпаться в броне и железе с именем любимой. О, Надин!

Перед глазами замелькали вспышки сокровенных видений.

Арабской вязью:

«…Щемизетка брошена на китель. Длинная черная юбка соскользнула с подлокотника кресла, точно живая. Туфелька улетела под фортепиано…

Придя в себя, я ужаснулся разорению, в которое привел столь сложные, столь красиво подобранные, разглаженные, затянутые наряды моего божества, ее уложенные волосы. Я ощутил себя вандалом, разрушившим прекрасную статую, язычником, сорвавшим в порыве безумия покровы со своего кумира и застывшего в ожидании неминуемого возмездия. То было святотатство художника, под чьей кистью Мадонна вдруг обратилась в «обнаженную маху»… Но вместо праведного гнева на меня обрушились неистовые милости поверженной богини…

Мой крестик качался над ней на цепочке…

…Потом в гостиной она взяла меня за руки:

— Я прошу вас обещать мне… Нет, лучше поклянитесь! Клянитесь мне, что вы никогда не посмеете подумать дурно о том, что было сейчас… Никогда не поставите мне этого в укор…

— Да господи! Как в голову вам могло такое прийти?! Да я… Я клянусь самым святым, что у меня есть, что буду боготворить этот день и вас всю жизнь, сколько бы мне ее ни досталось. Клянусь флагом своего корабля… Клянусь спасением своим в бою… Если выпадет смерть медленная, томительная — вы, память о вас, об этом дне будут моим утешением.

Она убежала в комнаты и вернулась оттуда, неся в ладонях маленький образок из очень темного серебра.

— Вот… Он хранил на морях моего деда. Он счастливый. Бабушка сказала: «Надень его на того, кого хочешь спасти». Теперь он ваш… — Она застегнула мне на шее цепочку, поцеловала в лоб и губы и легко подтолкнула к двери. — А теперь ступайте, ступайте… Скоро придут наши. Вас никто не должен видеть сейчас. И запомните мой телефон в Гельсингфорсе. Он очень простой: девятнадцать-семнадцать. Все вместе, как нынешний год».

 

25 октября 1917 года 19 часов 00 минут

Склянки на «Авроре» отбили семь часов вечера, когда от Адмиралтейской набережной отвалил черный катерок с пассажирами и рулевым.

— Скажи на милость, службу не забыли! — восхитился кондуктор, расслышав сквозь клекот мотора медные удары авроровской рынды. Грессер с тревогой вглядывался в приближающиеся надстройки крейсера: что, если прикажут встать к борту? Высокие трубы корабля вырастали над мостом с каждой секундой. Вот и выгнутый нос с черной серьгой якоря (второй отдан), клепаный борт с тремя ярусами иллюминаторов, отваленный выстрел со шлюпкой на привязи…

На заре туманной юности корабельный гардемарин Грессер проходил на «Авроре» морскую практику. Вон иллюминатор его кубрика. В кожухе первой трубы отогревался он после вахт на сигнальном мостике. А сколько раз банил баковое орудие, за которым был закреплен в гардемаринской прислуге!

Однажды летней тихой ночью, когда крейсер резал заштилевшее море, Грессер выбрался из душного кубрика наверх. Никем не замеченный, он пробрался на бак, за шпили, и лег там на теплое дерево палубы. Он лежал на спине — головой к форштевню, раскинув руки в стороны. Лицо его нависало над росзвездями черной бездны. Корабль чуть покачивался, и вместе с ним качалась ночная Вселенная. И тогда у гардемарина захватило дух от созерцания этой космической шири. Он плыл один между морем и звездами неведомо куда — в вечность и бесконечность. Потом он нигде не испытывал такого величественного чувства, и он всегда благодарил судьбу и «Аврору» за тот звездный миг в его жизни.

То была злая ирония судьбы, что именно ему предстояло сегодня уничтожить «Аврору». «Уж лучше бы ты потонула в Цусиме», — не без горечи пожелал кавторанг, глядя, как створятся за кормой катера мачты и трубы крейсера.

— Пронесло!

Не окликнули, не осветили, не выстрелили. Чумыш держал курс на огни Балтийского завода.

Землянухин сидел в боевой рубке и приканчивал вторую селедку, заедая ее ржаной краюхой. Он хотел было спуститься за чайником, который грелся на электрокамбузе, как вдруг услышал глухое фырканье мотора. Насторожился. Выглянул из рубочного люка и подвинул поближе винтовку.

Маленький катер ткнулся в лодочный корпус, и один из пассажиров — высокий, в офицерской шинели — зычно крикнул:

— Вахта! Прими концы!

Землянухин вылез из люка по грудь, выпростал винтовку, клацнул затвором.

— Стой! Кто идет?

— Ага, есть живая душа! — обрадовался офицер. — А ну помоги вылезти!

— Кто идет, спрашиваю! — рассердился матрос на слишком уверенного в себе незнакомца.

— Я новый командир «Ерша». Капитан 2-го ранга Грессер, — громко представился офицер. — Со мной вновь назначенные механик, боцман и юнга. Кто старший на борту?

— Я старший… Матрос 1-й статьи Землянухин.

— Землянухин, ты? — радостно удивился кавторанг. — Не узнал меня, что ли?

— Узнал, как не узнать… — протянул матрос.

— «Тигрицу» нашу помнишь?

— Все помню, ваше выск… Тьфу! Господин кавторанг. Ничего не забыл.

— Так прими концы! — властно потребовал Грессер.

— Часовой есть лицо неприкосновенное, — важно напомнил Землянухин. — Все начальство в екипаже. Туда и езжайте.

— О ч-черт! Какое, к лешему, начальство, если я командир. Вот мое предписание.

— Не могу знать. Председатель судкома меня ставил. Председатель и снимет. Бумажку ему покажьте.

— Друг мой, не придуряйся ватником! — начал злиться кавторанг. — Председатель судкома боцманмат Митрофанов наложил свою резолюцию.

— У вас резолюция, а у меня революция! — парировал Землянухин, уличив про себя командира в неточности: не Митрофанов — Митрохин.

— Стой! — осадил он кавторанга, решившего взять скат лодочного борта приступом. — Стой! Стрелять буду!

Но первым выстрелил Грессер. Пуля цвенькнула над ухом, и Землянухин нырнул вниз, захлопнув крышку люка.

Пуля вторая и третья отрикошетили от стальной горловины. Кавторанг еще не мог поверить, что блестящая комбинация «белая ладья берет красного ферзя» рухнула оттого, что некая пешка сделала непредусмотренный ход и навсегда ускользнула из-под удара.

По обе стороны рубки «Ерша» зажглись красно-зеленые ходовые огни — сигнал бедствия. Их включил Землянухин, призывая к себе на помощь.

Грессер, Чумыш, Вадим, Павлов столпились вокруг задраенного люка. Час назад они точно так же стояли перед дубовой крышкой лаза в надежде на выход. В надежде на вход им было отказано — входной люк незыблемо перекрывал массивный литой кругляк из красной меди.

Щека Грессера задергалась вдруг быстро-быстро, он издал странный горловой звук и принялся яростно колотить рукоятью нагана крышку рубочного люка.

— Открой, сволочь, открой! — рыдал он, отбиваясь от рук Чумыша и Павлова, пытавшихся оттащить его прочь от рубки. С помощью Вадима, наконец, удалось это сделать. Грессер все же вырвался, сумев при этом не расстаться с оружием. Он отскочил к носовой пушке, ударился спиной о казенник, и этот удар привел его в чувство. Он вскинул наган, тщательно прицелился и расстрелял сначала левый красный фонарь, затем — правый зеленый. Брызнули осколки стекол, ходовые огни погасли.

Кавторанг перекрестил лицо, сунул теплый ствол в рот и нажал спуск.

— Папа! — заорал Вадим.

Курок сухо щелкнул. Как чемоданный замок.

Осечка?

Грессер быстро осмотрел барабан. Он был пуст. Кавторанг швырнул револьвер в воду и, обессилев, упал грудью на пушечный ствол. Вадим подбежал, обнял, прижался к плечу.

Мимо них скользили по Неве почти бесшумно силуэты эсминцев-«новиков». Жидкий дым их труб стлался по воде. Эсминцы шли к «Авроре», словно два припозднившихся телохранителя.

— «Самсон» и «Забияка», — совиным оком прочел надписи на бортах Чумыш. — Из Гельсингфорса притопали… Видать, будет дело.

 

25 октября 1917 года 21 час 40 минут

«Аврора» стояла посреди Невы незыблемо, точно броневой клин, вбитый в самую сердцевину города.

В казенник баковой шестидюймовки уже загнали согревательный заряд, который, прежде чем начаться боевой стрельбе, должен был выжечь густую зимнюю смазку в канале ствола.

Река обтекала корабль, и острый форштевень крейсера невольно разрезал Неву надвое. Полотнища вспоротой реки трепетали за кормой, словно матросские ленты…

Из дневника мичмана Демидова. Борт «Авроры»

После полудня пролился мелкий дождь, хорошо очистивший воздух от туманной дымки. Видимость улучшилась, несмотря на то, что быстро стемнело, а небо было затянуто облаками. С высоты авроровского мостика хорошо были видны оба городских берега в разноярусье горящих окон. Ярко освещенные трамваи неторопливо всползали и сползали с плавных крыльев моста. Петроград жил обычной жизнью, разве что толпы людей стояли на набережных и любовались подошедшими к «Авроре» кораблями, освещавшими друг друга, мост, Неву и здания мощными морскими прожекторами. Поодаль от нас курились легкими дымками минные заградители «Амур», «Хопер», яхта Красного Креста «Зарница», а после ужина подошли и стали к Васильевскому острову учебное судно «Верный» вместе со сторожевиком «Ястреб». Наши матросы кричали им с борта, вызывая земляков и дружков.

Крейсер погружался в якорное безделье, офицеры разошлись по каютам, лишь в салоне несколько человек пили вечерний чай. Я устроился у своего любимого полупортика и стал дочитывать Джека Лондона.

Вдруг кресло, палуба и стол дрогнули от орудийного выстрела. Шнурок звонка в буфетную закачался, словно маятник.

Эриксон, сидевший напротив меня с папиросой, недоуменно поднял брови.

— Леонид Николаевич, — поймал он мой взгляд. — Пойдите наверх, выясните, что это за выстрел, и доложите!

Я быстро прошел из салона в каюту. Надел фуражку, выбежал на верхнюю палубу и двинулся по левому борту на полубак, где толпились праздные матросы. При виде меня они расступились, и я прошел к носовой шестидюймовой пушке, возле которой хлопотали комендоры.

— Куда стреляли, ребята?

— Холостым пальнули. Белышев приказал. Со стороны Зимнего неслась беспорядочная трескотня винтовок. Я невольно залюбовался ночной панорамой, рассвеченной, словно в праздник, дюжиной прожекторов. Лучи их, иссиня-белые, метались по мостам и фасадам, утыкались в Зимний, взблескивали на шпилях и куполах.

— Цвень-нь-нь!!

Пуля, прилетевшая с Васильевского острова, злобно цокнула в левую скулу «Авроры» и отлетела, фырча. Матросы зашевелились.

— Постреливают, однако.

— Затемнить корабль!

— Эй, внизу! Вырубите фазу!

— Броняшки на иллюминаторы ставь! Вали вниз, ребята!

«Аврора» гасила огни…

 

НИКОЛА С КОРАБЛИКОМ

(Вместо эпилога)

Все решилось на входных стрелках Медгоры: шестидюймовый снаряд угодил под бегунок паровоза морского бронепоезда «Адмирал Непенин». Взрывная волна шуганула в топку и вышвырнула горящие угли в будку машиниста. Тела оглушенных офицера-механика и матроса-кочегара заживо испеклись в раскаленном шлаке. Спасся только командир бронепоезда кавторанг Николай Леман, находящийся в боевой рубке, приклепанной к тендеру паровоза. Он выскочил из белых клубов горячего пара в сугроб и стал зарывать ошпаренные лицо и руки в снег, запорошенный угольной пылью. Командование принял на себя старший офицер бронепоезда кавторанг Грессер. Но вторым накрытием свалило под откос блиндированную платформу с морскими орудиями Канэ, а рельсы позади хвостового броневагона завило в турий рог… Последняя пулеметная башня еще прижимала цепи красных к взрытому насту. Николай Михайлович не строил иллюзий: участь «Адмирала Непенина» была решена…

Как и положено командиру, пусть и временному, Грессер покидал бронепоезд последним. Он собрался было спрыгнуть, как ожила вдруг пулеметная башня хвостового вагона. Пулемет бил короткими прицельными очередями, а потом вдруг сорвался на бешеную молотьбу.

Грессер пробрался в десантный вагон и за плечи вытащил из-под бронеколпака лейтенанта Демидова. Губы его были закушены в кровь.

— Я же приказал, — тряс его Грессер, — всем покинуть поезд! Немедленно! Ну?! — И, встретив запаленный взгляд, умоляюще попросил: — Бери лыжи — и за мной. Слышишь? Нужно взять лыжи и уходить в лес.

Демидов слепо повиновался.

— Лыжи! — кричал Грессер выскакивавшим из дверей и люков морякам. — Разбирайте лыжи!

Лыжи для разведкоманды лежали на платформе с путевым припасом.

Под «дымовой» завесой парящего паровоза они уходили на лыжах в тайгу. Уходили счастливчики, кому досталась пара смоленых деревянных стругов… Остальные бежали вслед за ними, проваливаясь по колено, по пояс в остекленевший мартовский наст, судорожно выбираясь из него, и снова — ползком, рывками, с молитвами и матюками — стремились в низкорослую чащу карельской тайги. Смерть — неминуемая, беспощадная, ликующая — смотрела им в спины сквозь прицелы красноармейских пулеметов. Смерть клевала их в затылки и меж лопаток, валила в зернистый, спекшийся на морозце снег, присыпанный сбитой пулями хвоей. И только тогда, когда зловещее цвеньканье наконец стихло, Грессер остановился, перевел дух, осмотрелся. За ним едва поспевал на лыжах Леман с багровым, ошпаренным лицом.

— «Непенинцы», ко мне! — гаркнул Грессер в сложенные ладони. Слева и справа из заснеженных елочек выехали на зов лейтенанты Демидов, Твердоземов. Потом двое гардемарин в матросских бушлатах и штурман Миклашевский. Двинулись группой — след в след. Первым торил лыжню Грессер… Чуть позже их вереницу догнал инженер-механик старлейт Ильютович. Шли до позднего вечера, опасаясь погони… Шли молча, истово, греясь на ходу… В темных сумерках встали, вытоптали лыжами площадку под вывороченным корневищем буреломной ели, нарубили лапника, но костер не зажгли, чтобы не привлечь на огонь преследователей.

Ночь коротали, тесно прижавшись друг к другу, дрожа в непросушенных, волглых шинелях и бушлатах. А утром двое гардемарин из орудийной прислуги не поднялись…

Их застывшие тела уложили под корневищем. Руки скрещивать на груди не стали, так и положили их с кистями, засунутыми в рукава заледеневших бушлатов. Леман, как командир, прочел над ними короткую молитву. Подняли было наганы для прощального салюта, но Грессер, напомнив о рыщущих красных отрядах, просил не стрелять. Молча двинулись дальше — на запад, к финской границе. Шли с надеждой выйти на какую-нибудь деревушку, рыбацкий стан, избу лесника, но чем дальше углублялись в тайгу, тем глуше становились ельники вокруг заметных озер да занесенных валунов. Ни тропы, ни лыжни, ни следа, ведущего к жилью. Только цепочки, оставленные волчьими лапами, то и дело пересекали взятый курс.

Во вторую ночь все же решились развести костер.

Утоптали площадку. Молодежь разбрелась за хворостом. Пошел и Грессер. Завернув за большой — с избу — валун, он увидел Демидова, без шапки, по колено в снегу… Лейтенант быстро крестился, держа в опущенной руке взведенный наган.

— Дима! — гаркнул Грессер так, что качнулись ветви.

Демидов растерянно оглянулся, как очнувшийся лунатик, и бессильно опустился в снег. В два прыжка Грессер добрался до него и выхватил из вялой руки наган:

— Ты что? Ты в своем уме? Как можно так раскисать?!

— Я не раскис… Николай Михайлович, поймите… Я всю свою жизнь учился воевать. Топить врага в море. Жил мыслью, Что я — защитник своей Родины… Но я не убил ни одного немца. Я третий год убиваю только своих… Русских. Я положил их столько, что и целая деревня потом не народит. Зачем? Зачем России нужен лейтенант Демидов? Зачем я? Зачем мы все, если мы должны стрелять друг в друга?! Русские в русских? Зачем? Я не хочу.

Он жадно набивал рот снегом, и губы его тряслись то ли от холода, то ли от рыдания. Грессер с силой растер ему виски льдышкой:

— Успокойся! Ну, прошу тебя… Я приказываю: лейтенант Демидов, возьмите себя в руки! И перестаньте быть тряпкой, слюнтяем, бабой!.. Дима, Дмитрий, слушай меня… Ты стрелял в людей. Да, в русских, в своих… Но обезумевших. Их поразила страшная, неведомая психиатрам напасть, которая заставила их вломиться в дверь твоего и моего дома. Они вкусили крови в Кронштадте, в Питере — и пьяны, и свирепы. Им внушили сатанинскую мысль, что они имеют право убивать любого, кто окажется на их безумном пути… Когда безумец с окровавленными руками врывается в твой дом, у тебя нет времени на увещевания. Надо стрелять… И ты стрелял… Ты прав…

— Но зачем их так много?

— В эпидемию тоже гибнут тысячами… Это — эпидемия. Мор. Красный мор… Это пройдет и кончится. Все потом ужаснутся. Идем к костру. Идем, отогреемся… Выпить бы рому глоток… Или крепкого чаю. Идем!

Там, на утоптанной площадке, уже трещало пламя и «непенинцы» жадно сгрудились у оранжевых языков.

— Коля, — шепнул Грессер Неману тезке и однокашнику, — правь, как на корабле, а то народ одичает.

— И то верно, — согласился Леман, морщась от боли лопающихся волдырей.

— Штурман! — строго окликнул Миклашевского Леман. — Наше место?

Лейтенант вздрогнул, будто назвали его тайное забытое имя. Но он был истинным штурманом, ибо в горячке боя и отступления не позабыл прихватить обрывок путевой карты и теперь к всеобщему изумлению достал его из-за пазухи:

— От станции Медгора мы ушли верст на пятнадцать… До финской границы еще полтораста. Пять ходовых дней.

Все сгрудились над измятым бумажным лоскутом, позабыв про костер.

Карта! Их общий сертификат на спасение. Карта! Клубок Ариадниной нити из этого гиблого лабиринта озер и валунов. Карта! Значит, и здесь ступала нога человека, раз расчерчена эта глухомань на геодезическую сетку.

— Пять дней… — мрачно протянул Леман, и у всех холодок пробежал по неоттаявшим спинам при мысли о еще пяти ночлегах в снегу, для кого-то столь же смертельных, как для схороненных утром гардемарин. — Где механик?

— Я, господин кавторанг! — встрепенулся Ильютович.

— Обеспечьте теплый ночлег. Придумайте что-нибудь. Сообразите. Вы же инженер, черт возьми!

— Есть, — без особого энтузиазма откликнулся грузный, неповоротливый Ильютович.

— Берите молодежь в помощники, и с Богом!.. Та-а-ак, кто у нас старший артиллерист? Лейтенант Демидов? Произведите учет оружия и огневых припасов.

В наличии оказалось шесть наганов, два кортика и один артиллерийский тесак.

— Николай Михайлович, вам придется взять на себя и обязанности ревизора. Как у нас с провизией?

Провизии вышло удручающе мало. Перетряхнув все карманы, офицеры выложили на разостланный носовой платок Грессера плоскую баночку сардин, три английских бульонных кубика и горстку слипшихся в табачных крошках монпансье.

Больше всего обрадовались жестянке, в которой можно было кипятить воду — полстакана зараз. Пили по очереди, обжигая губы о закопченную жесть, горячий хвойный отвар, присасывая выделенный Грессером крохотный леденец. Никто не смог припомнить чаепития более сладостного, а главное, живительного, чем это.

Тем временем Ильютович и в самом деле проявил инженерную сметку: из ветвей и снега соорудил нечто вроде грота, обращенного к кострищу. Нарубили лапника тесаком, на него и завалились, тесно прижавшись друг к другу.

Леман распорядился выставить на ночь боевое охранение. Вахту решили нести по два часа — до рассвета. Демидову выпала «собака». С полуночи и далее.

— Возьмите мою овчину! — Стянул Леман с плеч романовский полушубок, он единственный, кто был одет не в бушлат и шинель. — Передавайте его по смене, а мне кидайте ваше рубище. Не замерзну в куче…

— Дима! — погрозил пальцем Грессер. — Помни наш уговор!

Эту ночь передремали по-божески. Утром встали все и, похлебав из жестянки бульону, двинулись в путь. Приморозило так, что ноздри слипались от неосторожно втянутого воздуха.

Островерхие ели стояли в снежных нарядах посреди вечной тишины, сотканные из хвои и снега. В этой стылой красе была разлита смерть, и Грессер с беспощадной ясностью прочитал в низком небе последнее условие их затянувшейся игры: «Если засветло не выйдем к жилью, утром встанут не многие». Во всяком случае себя он не тешил иллюзией. И потому с мрачным любопытством оглядел ландшафт своей грядущей кончины: «Так вот где Бог привел…

Во всяком случае здесь, под сенью еловых лап, в бескрайнем снежном саване, выходило лучше, чем в тесном затхлом отсеке «Тигрицы» или под стенкой городского пустыря…

К вечеру не открылся ни один знак человеческого присутствия, еще и подморозило. И похоже было, что ни один Грессер валился на лапник с мыслью не о ночлеге, а о смертном ложе. Не грел и костерок, разложенный кое-как. Тем не менее охранение все же выставили, и первому опять выпало вахтить Демидову.

Уже сквозь сон, сладкий гибельный сон замерзающего человека, Грессер уловил сухой хлопок нагана. Он сразу понял, что случилось…

— А, ч-черт! Не уберег…

Он рванулся на выстрел, словно чужая смерть придала силы. Чертыхаясь горестно и злобно, кавторанг проваливался в глубокие следы, оставленные лейтенантом… У кого-кого, а у него был шанс выбраться из этих дебрей. Молодой, сильный… Он бы мог и в одиночку выбрести на жилье…

…Демидов шел ему навстречу, сгибаясь под тяжестью матерой волчицы. Сбросил зверя в снег.

— Вот… С первого выстрела положил… Прямо в башку, — с трудом отдышался Дмитрий. — На живца взял.

— Как это?

— Лег на снег… Они подкрались. Вроде как на падаль… С первого выстрела. У меня всего один патрон и был.

— Ну, значит, жить тебе долго… Смерть свою пристрелил.

Волка освежевали, выпотрошили, тушку жарили на еловом стволике, поворачивая как на вертеле. Грессер запек волчье сердце в угольях… Рвали полусырую, полу сгоревшую волчатину голодными зубами. Оживали… Только Ильютович не ел:

— Не могу… Собачатина. У меня пес дома остался.

Шкуру подсушили над костром. Нарезали меховых стелек в сапоги. И поутру двинулись дальше. Смерть подарила им этот ночлег. Но не надолго. К полудню Леман скорчился от дикой рези в желудке. Остановились. Развели костер… Потом слегли еще двое — Трердоземов и Любимов. Полусырая волчатина выходила боком.

Леман корчился и просил пристрелить его… Чтобы не слышать его стонов, Грессер оставил при больных Ильютовича, и вместе с Демидовым они отправились бродить по округе. Шли без надежд. Понимали оба: на сей раз — конец. С больными не уйти.

Стояло мартовское полнолуние, и огромная волчья луна катила по верхушкам елей.

— Николай Михайлович, смотрите! — вскрикнул Демидов.

На вершине валуна, похожего на постамент Медного всадника, высился большой деревянный крест о восьми концах. Поодаль, на берегу заметенного озерца стояла рубленая часовенка, а подле нее три избушки, сращенные в одну под единой крышей. В крохотном оконце тлел красный свечной огонек. Туда и постучались, все еще не веря глазам своим. Вышел старец в монашеском облачении, бесстрашно спросил, что за люди.

Грессер, перекрестившись на часовню, объяснил как мог, кто они и откуда и что остальные четверо замерзают в тайге без сил.

— Эх, — вздохнул старец, — из всей братии я один и остался… Однако же пособим чем сможем…

Он вытащил из-под крыльца деревянные санки, впрягся в них и зашагал вслед Демидову, торившему обратный путь.

— Как вас звать, батюшка? — спросил лейтенант.

— Отец Феофилакт я. Игумен Николо-Святского скита. Было нас четверо. Брат Савл преставился в позапрошлое Рождество. А братья Борис и Георгий как ушли летом за мукой в село, так и сгинули. Бог весть, где они и что с ними.

С трудом отыскали бивуак. Уложили Лемана на сани. Остальные, весьма воодушевленные открытием товарищей, поднялись и зашагали сами, время от времени впрягаясь по двое в сани. Так и дошли и свалились без сил на скамьях трапезной, прислушиваясь лишь к тому, как старец разжигал печь, ставил чай да приговаривал, что потчевать ночных гостей особо нечем: сухари да рыбы сушеные, что братья Борис и Георгий без вести пропали и что год как живет он на подножном корму да милостию Божьей.

Потом пили что-то блаженно обжигающее и ароматное, потом игумен развел всех по кельям и укрыл самых продрогших драными овчинами…

Под утро, вынырнув из провального забытья, кавторанг Грессер вдруг тихо разрыдался от давно забытого чувства — покоя. Того самого безоглядного, безмятежного покоя, когда можно отдаться сну всецело, не боясь, что ночью тебе выстрелят спящему в спину, что рядом с твоим случайным ложем разорвется шальная граната, хлынет вдруг море из роковой пробоины.

Впервые за много лет тело его каждой клеточкой ощутило вдруг свою безопасность, и он заплакал легко и счастливо, как плачут дети, убедившись, что кошмар остался во сне, и им ничто не грозит, и мир прекрасен. То были слезы смертника, которому объявили о помиловании…

Он проснулся от пригревшего щеку солнца, лившегося в келью из рубленого оконца, и с наслаждением втянул в себя запах чистого деревянного жилья — кисловатого духа овчины, терпкого аромата сухих дубовых листьев, восковых свеч перед иконами старого письма.

Потом повеяло печным теплом, и где-то неподалеку за дощатой стеной застреляли дрова. Так просыпался он мальчиком в усадьбе деда под Лугой. Просыпался и ждал, когда в детскую заглянет бабушка, чмокнет в маковку и скажет: «Ангел мой золотой… Блинчики-то уже стынут». А дед с напускной суровостью кричал из-за двери: «Нутко, под воду холодную — марш!» И нянька тащила умывальный кувшин, и бабушка окунала в него свой локоть — не холодна ли вода и защищала единственного внука от деда-спартанца…

В дверь и в самом деле заглянул дед, но не мамин батюшка, а игумен Феофилакт, и, перекрестившись, позвал в трапезную — к столу. На широких скобленых сосновых плахах стояли глиняная плошка с моченой брусникой и берестяной туес с ржаными сухарями. Против каждого места было положено по сухой рыбинке. Прочитав застольную молитву и поклонившись образу Николы Чудотворца в правом углу старец пригласил всех к трапезе, весьма довольный тем, что офицеры поддержали его молитву и крестились истово. Пока едоки раздирали вяленых лещей и грызли сухари, заедая их моченой брусникой, игумен открыл ветхую книгу в телячьем переплете и стал читать вслух, как это водится на монастырских трапезах. Грессер, увлеченный поначалу отдиранием от хребтины длинных жирных волокон, слушал монаха рассеянно, как и все, отметив, впрочем, что читает он Послание апостола Павла к римлянам. Но, вслушиваясь мало-помалу в древние словеса, он вдруг понял, что скитоначальник выбрал страницы из Святого писания неспроста, с умыслом, и что речь идет по сути дела о них — белых и красных:

«…как Иудеи, так и Еллины, все под грехом, как написано: «нет праведного ни одного; нет разумевающего; никто не ищет Бога; все совратились с пути, до одного негодны: нет делающего добро, нет ни одного. Гортань их — открытый гроб; языком своим обманывают; яд аспидов на губах их; уста их полны злословия и горечи. Ноги их быстры на пролитие крови; разрушение и пагуба на путях их; они не знают пути мира. Нет страха Божия пред глазами их».

Последнюю фразу он повторил с такой горечью, что все невольно потупили глаза, а кавторанг Грессер отложил недогрызенный сухарь.

После чая, заваренного на брусничных листьях, офицеры разбрелись по кельям. Лишь лейтенанты Демидов и Твердоземов отправились за водой на озерцо к проруби.

«Они не знают пути мира, — повторял про себя Николай Михайлович, лежа на меховой подстилке. — Ноги их скоры на кровопролитие…» Из всех смертей, пережитых им на гражданской, две будоражили душу особой болью — Акинфьев и Наденька. Его не раз терзала окаянная мысль: гибель дочери — это возмездие за выстрел в Акинфьева. Здесь, под осиновой кровлей скита, душа впервые чуть выпросталась из-под нещадного гнета тайной вины. «Скажу старцу, покаюсь — снимет грех… Пусть любую епитимью наложит. Но снимет…»

Три дня «непенинцы» приходили в себя, отогреваясь и подкрепляясь пусть скудными, но все же харчами. Утром 10 марта 1920 года над озерцом, близ которого приткнулся скит, пророкотал низколетящий аэроплан с красными звездами на крыльях. Самолет ушел в сторону Медвежьей горы. Это событие не на шутку встревожило обитателей скита, и братская трапезная превратилась на время в весьма бурную кают-компанию. Обсуждалось одно — как быть дальше. Старший лейтенант Миклашевский твердо стоял на своем:

— Надо немедленно уходить дальше. К финнам… Нагрянут красные, господа, и перебьют нас, как куропаток. Пока лежит наст, пока не началась распутица, надо уходить. Три-четыре перехода — и мы в безопасности.

Безусловно, штурман был прав. Но отправляться в студеную глухомань могли не все. У Лемана распухли помороженные ступни. Грессер понимал, что ночевки в снегу ему уже не по возрасту. В конце концов решили разбиться на две группы. Миклашевский, Любимов, Ильютович, Демидов и Твердоземов уходят за кордон и там готовят выручку тем, кто остается пока в скиту: Леману и Грессеру. Им оставили по револьверу.

В последнюю минуту, когда группа Миклашевского уже готова была тронуться в путь, лейтенант Демидов, поймав прощальный взгляд Николая Михайловича, снял мешок с провизией, отдал его Твердоземову:

— Господа, я остаюсь. Должен же кто-то охранять командира.

Возражать ему никто не стал. Старец благословил лыжников.

Так они и остались втроем — Леман, Грессер и Демидов, не считая игумена.

На следующее утро отец Феофилакт вынес им охапку старых подрясников и прочего монашеского платья:

— Облачайтесь! Неровен час, нагрянут ваши недруги… За братию сойдете. Ишь как бородами обросли.

Посовещавшись, офицеры спрятали шинели, кители и кортики на чердаке баньки и переоделись в черное.

— Вы хоть крещеные? — спросил игумен.

— Православные, — ответил за всех Грессер, зная, что обрусевший Леман такой же немец, как и он — швед. Во всяком случае, в училищном храме Павла Исповедника на молебнах всегда стояли рядом.

Март двадцатого года выдался в здешних местах лютый. На третий день после ухода группы Миклашевского запуржило. С неделю почти безвылазно сидели в кельях, выбираясь ненадолго разве что за водой да дровами. Отсыпались за все бессонные ночи вахт, дежурств и тревог. Ходили с игуменом в часовню и молились за ушедших в безвестье путников, за тех, кто еще бился на белых фронтах и кораблях под Андреевским флагом, молились за свои заскорузлые души и поруганную Россию…

В келье брата Георгия Леман обнаружил краски, кисти и загрунтованные под будущие иконы доски. Неплохой рисовальщик, он скрашивал зимние вечера тем, что копировал образа. И заслужил похвалу отца Феофилакта:

— Вот ведь вас как Господь сподобил. Вам бы иконы писать, а не с оружием ходить…

Грессер убивал время за чтением Святого писания и Четьи Минеи — иных книг в скиту не было. Демидов сидел над дневником, описывая последний бой «Адмирала Непенина» и исход уцелевшей команды.

Так прожили они в скиту три месяца, и ушли в Финляндию в начале июня. Игумен Феофилакт одарил их на дорогу крестиками из карельской березы, освященными на Валааме. На память о семерых постояльцах остались у него семь икон, написанных Леманом: два Николы, Димитрий-воин, Георгий Победоносец и прочие святые, чьи имена носили его сотоварищи. Иконы, впрочем, неканонического письма. Но игумен Феофилакт хранил их в часовне до 1924 года, пока скит не закрыли и не разорили новые власти. До тридцатого года в избушках-кельях живали охотники, промышлявшие лис и юлка в тайге. Потом и они сгорели от забытого огня. Иконы же вместе с прочей нехитрой утварью разошлись по окрестным деревням…

 

Москва

.

Зима 1986 года

Леман, Леман… Впервые эту фамилию я услышал в Средиземном море, где наша подводная лодка вела слежение за американским ударным авианосцем «Нимиц». Новехонький корабль выходил на первое свое боевое патрулирование в Средиземноморье, и мы получили из Москвы шифровку, что проход «Нимица» к берегам Ливана ожидается как раз через позицию, нарезанную нашей «Б-409-й», и, по правилам большой военно-морской игры, мы должны были вовремя заметить авианосец, соблюдая при этом свою скрытость, а затем условно выпустить по суперкораблю ящерные торпеды. Посему в кают-компании то и дело склоняли имя американского адмирала, прославившегося во вторую мировую войну. Судачили о том, что его-де родной брат — контр-адмирал русского флота возглавлял после Колчака Черноморский флот, а потом и весь Красный при Ленине. И тут один из прикомандированных офицеров-штабистов заметил, что и у нынешнего военно-морского министра США Джорджа Лемана близкие родственники служили в Русском флоте, а один из них — полный тезка — Георгий (Джордж) Леман защищал Порт-Артур.

Тот давний праздный спор-разговор вдруг всплыл в памяти, когда я начал собирать материалы о судьбе морского бронепоезда «Адмирал Непенин» и на глаза случайно попалась заметка из «Советской России» № 200 за 1986 год. Речь в ней шла о крупных военно-морских маневрах НАТО под кодовым названием «Нозерн уэддинг-86» — «Северная свадьба», которые разворачивались близ берегов Норвежского и Балтийского морей. Поражало мистическое сплетение двух имен, принадлежавших четырем людям: морской министр Джордж Леман с американским обозревателем Джорджем Миклашевски (Георгием Миклашевским — в русской интерпретации) — и командир бронепоезда Леман с его штурманом Миклашевским, которые за 66 лет до «Нозерн уэддинга» едва не справили свадьбу со смертью в этом же самом скандинавском регионе.

Эта газетная вырезка, словно маленький магнитик, выудила из памяти почти забытый эпизод студенческой жизни. Зимой 1966 года мы, лыжники турклуба МГУ, шли по карельской тайге, проверяя свою выносливость перед более суровым походом по горной тундре Кольского полуострова, где-то за Медвежьей горой в пургу сбились с маршрута и из последних сил доползли до затерянной в лесах деревушки со странным, должно быть, финским, названием Лилимгумзь. Так что январскую стужу перемогали не в палатке, а в крестьянской избе, расстелив спальные мешки на широченных половицах близ русской печи.

Висели в горнице иконы. После только что прочитанных солоухинских «Черных досок» все мы были очень неравнодушны к иконам и тут же азартно принялись оценивать хозяйскую божницу. Спорили о странной иконе — «Никола с корабликом». Святитель-чудотворец, вопреки канону, держал в руке не Божью книгу, а трехмачтовый кораблик. Вполне понятно, что ликописец напоминал этим корабликом о покровительстве Николая мореходам. Но наши знатоки с истфака уверяли своих оппонентов в том, что кораблик приписан в более поздние времена, так как в семнадцатом веке монастырский богомаз не мог видеть трехмачтовых кораблей, а то, что икона древняя и относится именно к этому столетию, говорят и ковчег, и крокеллюры левкаса, и…

Хозяин избы, который долго прислушивался к мудреному спору и которого, видимо, насмерть сразили «крокеллюры левкаса», крякнул и молвил свое непросвещенное слово, что-де «Николу с корабликом» написал его отцу один моряк-постоялец, пехом шедший на запад с Онеги…

А теперь представьте коллаж: атомный авианосец «Нимиц» среди карельских валунов, белый бронепоезд, идущий сквозь скит, и две двуликие фигуры — русского штурмана Миклашевского вкупе с американским политологом и морского министра Лемана с его сиамским братом, капитаном 2-го ранга Российского Императорского флота, сжимающего в руках икону «Никола с корабликом».

 

Петроград

.

Сумерки, вечер и ночь 25 октября 1917 года

Весь день глаза у Ирины Васильевны Грессер были на мокром месте. Прочитав записку, придавленную обручальным кольцом, наслушавшись Стешиных рассказов про то, как Николай Михайлович прятал в карман «левольверт», наконец, потеряв голову от собственных предположений и догадок — свежи были еще и кронштадские страхи — Ирина Васильевна, перед самым полдником опустилась на полусобранные дорожные баулы.

— Саша, Сашенька, — беги за доктором, крикнула Надин, выискивая в аптечке флакон с нюхательной солью.

— Вы ей в лицо пырснете! — уговаривала Саша. — Вы ей водой пырсните, она отойдет.

— Да, беги же ты за Марк Исаичем! — умоляла Надин, расшвыривая склянки. — Он дома сейчас. Пожалуйста.

— Нету их дома. — Упорствовала Саша. — У них свет в окнах не горит.

— Тогда вызови скорую карету!

— Не надо скорую, — слабо помахала рукой Ирина Васильевна.

— Наденька, голубчик, сбегай за папой на службу. Чует мое сердце — он там. Позови его… Скажи, чтобы оставил все свои фантазии и шел домой. Умоляю. Он послушает только тебя.

Надин накинула приготовленный в дорогу сак-манто с дождевой пелеринкой и бросилась к дверям.

— Ради Бога — будь осторожна, — крикнула в догонку мать, приподнимаясь с пухлого портпледа. — Возьми извозчика сколько бы не заломил. У тебя есть деньги?! — Есть! — донеслось уже с лестницы.

«Какой там, извозчик! — Думала Надин, стремясь по Английской набережной. — Тут до адмиралтейства — рукой подать…

От ветра с моросью сразу же развились и прилипли к вискам накрученные перед обедом пряди-спиральки.

С казенных пристаней, громоздившихся по левое плечо, кричали ей что-то задиристо-ухарское подгулявшие матросы. Благо ветер сносил их крики, Надин слов не разбирала, держась подальше от парапета, полубежала навстречу золоченому шпицу.

В Адмиралтейство ее не впустили, матросы с красными повязками, перекрывшие парадный вход и без того взбудораженные, при виде барышни оживились еще больше.

— Вы, мамзель, лучше к нам на пароход приходите!.. А тут делать нечего… Закрыто заведение… Кто тут у вас, женишок что ль? Ах, папенька… Домой, домой идите!.. А то у нас тут женихи горячие… Без попа окрутят…

Надин отошла в садик к памятнику Пржевальскому и, глядя на мокро блестевшие горбы бронзовых верблюдов — старых добрых знакомцев еще по детским прогулкам, — стала думать, как быть дальше.

— Господи, Надин! Что вы тут делаете? — Окликнул ее офицер в черном дождевике. — Да, вы меня забыли! Дитерихс Иван Иванович. Мы с вашим папенькой коллеги.

— А где он? Я за ним пришла. Там мама слегла…

Дитерихс стряхнул с козырька натекшие капли.

— Полагаю, что Николай Михайлович сейчас в Зимнем… Он искал Вердеревского, а он сейчас там, на заседании Правительства… Идемте, я вас провожу… Скорее всего он там… Мне к министру надо, и Николая Михайловича найдем… У нас тут ужас что творится. Адмиралтейство захватили. Еле выбрался…

Так под скороговорку своего провожатого Надин вышла к Дворцовой площади. С поленниц, сложенных перед Дворцом, густо веяло сырой берестой.

— Куда? — заступили им путь трое юнкеров в волглых тяжелых шинелях.

— К морскому министру на доклад. — Дитерихс показал адмиралтейский пропуск.

— А барышня? — Хмуро осведомился портупей-юнкер.

— Дочь! — Коротко бросил офицер и ввел Надин в подъезд, оставив юнкеров гадать, чья именно она дочь — морского министра или кавторанга.

В подъезде их остановил еще один караул — из ударниц венского батальона. Надин только слышала о женщинах-солдатах, но видела их впервые и потому, пока Дитерихс объяснялся со старшей, во все глаза разглядывала странных бойцов. Как не огрубляло, не кургузило их солдатское платье, все выдавало в них сестер по полу: и нежные щеки, и проколотые для серег уши, и пышные волосы, хоть и коротко стриженные, но так и не подмятые папахами… Она смотрела на них изумленно: «Как вы решились? Как можно? Женщина и винтовка? Женщина и погоны? Женщина и война?»

— Что, в пополнение нам? — кивнула ей на прощание начальница караула — рослая деваха с унтер-офицерскими лычками на измятых погонах.

Надин, стесняясь своего праздно-нарядного облачения, на фоне их суровых рубищ, не нашлась, что ответить, и пожала плечами так, как будто и в самом деде собиралась поступить в батальон да только не уверена — примут ли?

Она поспешила за Дитерихсом по лестнице, подальше от прочих расспросов и вскоре растворилась в общей суете дворцового муравейника. Она впервые попала в Зимний и хотя посещала балы в других столичных дворцах, была захвачена его великолепием. Впрочем, и Дитерихс бывал тут не часто — сбился, заблудился и стал просить какого-то прапорщика отвести их в Белый зал, где, как выяснилось по расспросам, находилось Правительство, а значит и контр-адмирал Вердеревский со своим морским окружением.

Краснощекий юнкер с красными же погонами стоял на посту перед бело-золотыми нарядными дверями.

— Простите, но туда нельзя, — вежливо, преградил он дорогу. — Идет заседание.

— Давно? — Спросил Дитерихс.

— Давно.

— И сколько еще продлится?

— Кто ж это знает? — Пожал плечами юнкер. — Простите, но мне нельзя с вами говорить. Я — на посту. Вы пройдите в покои — там на банкетках и ждите.

Ничего другого не оставалось…

А вокруг творилось великое мельтешение военных людей, умноженное зеркалами. Сновали по коридорам лощеные, в обтяжечку юнкера, мешковатые стриженые ударницы, сбегали и взбегали по лестницам, не теряя выправки, придерживая шашки, офицеры. Все они мчались куда-то что-то выяснять, сообщать, требовать… Все они путались в мраморном лабиринте дворца. Все спешили с одной и той же маской горестной заботы на лице…

Ах, как странно было видеть букеты штыков, составленных в козлы винтовок под бронзовыми округлостями нимфы, или коробку с пулеметными лентами у мохнатых ног резного сатира, поддерживающего затейливую столешницу; солдатские тюфяки под драгоценными гобеленами… Это нелепое смешение дворцового искусства и неказистого быта, суеты и вечности наполняло душу тоскливым ожиданием вплотную надвинувшегося конца света. И еще страшно дуло, потому что некоторые окна были распахнуты и по коридорам плохо топленого дворца гуляли сквозняки. Надин поплотнее запахнула пальто.

— Мерзнете? — не укрылось от Дитерихса. — Хорошо бы чего-нибудь горяченького выпить… Эй, голубушка, — окликнул он ударницу с медным чайником. Нет ли у вас тут где-нибудь буфета или что-то в этом роде?

— Какой сейчас буфет?! Чаю хотите — идемте со мной… Воду, черти отключили! Вот еле набрать успела.

Дитерихс взял у худощавой девицы в солдатских обмотках тяжелый чайник, и они пошли втроем.

В Портретной галерее строился взвод женского батальона.

— Смирно! Глаза направо! — зычно командовала высокая блондинка в офицерских ремнях.

Герои Отечественной войны изумленно взирали из своих рам на небывалое воинство. Казалось, что и они вот-вот начнут отпускать гусарские шуточки… Лихие уланы и драгуны, младые полковники и генералы выглядывали из-за женских спин, обтянутых солдатскими рубахами, будто стояли в третьей шеренге, будто и некому было прикрыть их славные тени, кроме как этим отчаянным россиянкам.

Надин смотрела на них со смешанным чувством жалости, недоумения и неприятия. Все это походило на нелепую игру женщин в мужчин.

Все это было так же странно, или если бы мужчины переоделись вдруг в платья сестры милосердия и стали бы носиться с суднами, корпией, бельевыми корзинами…

Наконец, они спустились в первый этаж и там в какой-то низко-сводчатой длинной зале, где расположилась на постой одна из рот батальона смерти, нашли себе место на железных койках, сдвинутых поближе к огненному зеву камина. В камине пылали принесенные с площади березовые плахи. Прямо на них, прикрываясь фуражкой от жара, Дитерихс и водрузил чайник с водой.

— Давайте знакомиться пока чай не вскипел. — Предложила ударница. — Я Таня Синицына родом цз Опочек. Смешно, правда? Как будто синица почки клюет.

Все улыбнулись.

— А что означает эта полоска? — показала Надин на узенькую красную нашивку над манжетой Таниной гимнастерки.

— Нашивка за ранение. — Пояснил Дитерихс. — И куда же вас, голубушка, угораздило? — Спросил он, не чувствуя бестактности вопроса. Однако Таня ничуть не стушевалась:

— Газы. Хлора под Барановичами наглоталась… Говорят, верхушки легких сожжены. Теперь вот покашливаю, как чахоточная… Ой, чай кипит.

Разлили дегтярный настой. Надин грела озябшие пальцы о железные бока кружки, закутав ее в носовой платок. Стало вдруг хорошо и уютно — от ароматного парка над кружкой, от запаха горящей бересты, от красных отблесков камина на не затоптанном еще паркете. А за спиной кто-то вздыхал.

— Эх, к этому бы чаю да корзиночки с заварным кремом… Помните в кондитерской «Конрада» к кофе подавали?

— Я бы от миндальных трубочек не отказалась.

— А какие птифуры были в «Вене» на Малой Морской!..

— Хватит, девочки, а то я расскажу про маковки на меду, которые моя мама делает!

Вдруг погасли все лампы разом.

— Ого. Это уже второй раз… Теперь, кажется, всерьез и надолго.

— Неужели на приступ пойдут?!

— У кого свечи? Зажгите свечи!

— Не надо! От камина света довольно. Дитерихс поднялся:

— Пойду, выясню в чем дело. Ждите меня здесь, Надин. Заодно узнаю, не кончилось ли заседание.

В камине бабахнуло сырое полено — разлетелись искры с угольками. Ударницы взвизгнули, засмеялись.

— Ну, вот, — покачала Таня головой, — а если «Аврора» пальнет…

— Вы думаете до этого дело дойдет? — обеспокоилась Надин. — Мне кажется моряки ни за что не станут стрелять. Папа говорил, что…

— Господи, какая у вас коса красивая! — Вздохнула Таня, проведя по своим стриженым кудрям. — Можно потрогать. А я свою срезала, когда Виктора убило. Он в Карпатах погиб. Подпоручик полевой артиллерии… Пейте чай. Остынет.

— Там столько пьяных… — кивнула Надин в сторону площади. — Мы еле прошли… А вы покажете как стрелять?

— Покажу. Дело нехитрое. — Усмехнулась Таня. — Нам бы только до утра продержаться… Только до утра! А там подойдут войска и разгонят эту шваль. Уже высланы нарочные… Там знают… Генерал Алексеев их приведет. Этот потверже Корнилова будет…

С широкого подоконника мрачно откликнулась немолодая пулеметчица:

— Генерал Алексеев арестован своими писарями. И даже погоны содрали.

— С-сволочи…

Вбежал взъерошенный юнкер:

— Господа, замечательная новость! Только что телефонировали… К нам движется народное шествие во главе с отцами города и духовенством. Они сломают блокаду.

— Ура! Да здравствует Россия!

— Господи, да свершится воля твоя!..

— Это будет поразительно красиво!

Надин подсела поближе к Синицыной и восторженно зашептала:

— Как это похоже на оборону белогорской крепости! Пушкин будто предвидел… Он все зашифровал. Белогорск — это Зимний… Понимаете, там все зимой происходит… И тот же ужас отчаяния и та же надежда отбить супостата.

— Похоже, похоже… — вздохнула Таня, — только Швабриных у нас тут слишком много…

В углу на три голоса тихо затянули:

И-извела-а меня кручина, По-одколо-одная змея…

Таня негромко подхватила, глядя в пляшущее пламя.

Догорай, гори моя лучина. Догорю с тобой и я…

Песню оборвал истошный крик:

— Вторая рота — в ружье!

Таня схватила винтовку и метнулась к окну.

— Стань здесь, — крикнула она растерявшейся Надин. — В угол, в угол… Туда не попадут.

Вдруг с мелким звоном разлетелось стекло в полукруглом окне и фукнуло пламя в камине от ветра, плеснувшего в зал. Надин вжалась в свой угол. Тени ударниц — большие, ломаные — плясали по стенам… С грохотом рухнула картина в массивном багете. Вспорхнула каменная пыль… Тут только до нее дошло, что это пули клюют стену, и ей стадо страшно, но не за себя и не за Таню, а за мраморную амазонку на палисандровой подставке, за напольную китайскую вазу, за полотно с «Чесменским боем…» Все это могло быть в любой миг расколото, разбито, продырявлено…

— Не стрелять без команды! — крикнул высокий женский голос. — Подпускать поближе!

— Да они с верхних этажей валят! — Истошно заорали с лестницы. — С чердака идут. Потолок проломили!

— Первый взвод — к бою! За мной!

Ударницы бросились от окон к выходу.

«Господи, а как же папа?» — ужаснулась Надин и побежала за бойчихами. Но в дверях ее отшвырнули: спиной вперед влетела Синицына, она так и поехала на спине по паркету — винтовка в одну сторону, папаха — в другую. Вслед за ней сильные руки выпихнули еще кого-то, и в зал с матюгами ввалились разъяренные бородатые солдаты. Надин едва успела прошмыгнуть за портьеру.

Вспыхнул свет — будто нарочно, будто в помощь нападавшим… Свет был беспощаден, как и озверевшие мужики. Он выдавал всех, кто хотел укрыться, затаиться, спастись…

Рыжий детина не дал Тане подняться — придавил ее к полу.

— У, стервозина… Я те покажу, как с винтом баловать… Васька, ноги ей держи… Вяжи, вяжи… Обмотки распусти.

Васька, мозглявый парнишка с приказчицкими усиками, обмоточными лентами привязал танины ноги — одну к львиной лапе напольного канделябра, другую — к каминной решетке.

— Вы не смеете! У меня муж офицер… Он в Карпатах погиб… Господи! Мамочка!!! Что вы де… А-а-а!

Яростный крик звериного отчаяния… Крик стыда, боли и ужаса задохнулся под чьей-то безжалостной ладонью.

И рычащие стоны самца в безумстве похоти…

И заросшие черным волосом тощие ягодицы сновали в машинном ритме меж разваленных колен.

— Вреж ей! Вреж! Вреж! Так! Так! — распаленно выдыхал в такт его толчкам тот, кто держал заломленные над головой руки.

— Кончил что ль? — Теребил насильника матрос в бескозырке со страусиным пером. — Слазь давай… Будя… Другим оставь… Другие тоже хочут…

— Эй, флотский, в очередь!

— Вон, зырь, кака цитра! Моя будет!

Надин с ужасом увидела, что матрос с раскорябанной щекой тычет пальцем в ее сторону. Запоздалый страх ударил в ноги, и она бросилась в распахнутые двери.

За ней бежали.

Она летела.

Коридор был пуст.

Погоня отставала.

На повороте в угловом зеркале отразился только матрос.

Куда дальше?

Вот дверь. Лестница. Коридор. Зал. Анфилада комнат.

Боже, мертвец на полу! Лицом в красную лужицу.

В сторону! Сюда. Здесь тоже дверь.

Гонится?

Догоняет.

Она бежала до кровяного надрыва в легких.

Толкнула последнюю на пути дверь — полукруглую, в арабесках и без сил ввалилась в высокую мраморную комнату всю в восточных орнаментах, арабских арках, зеркалах в мавританских оправах. Откуда ей было знать, что это ванная императрицы? Она успела только понять, что отсюда выхода нет, а дверь с витражным верхом не запереть, не удержать… Господи, спаси!..

Она бросила молящий взгляд вверх и увидела звезды, густо нарисованные на широком — во весь потолок — овальном синем плафоне. Из огромной в двенадцать лучей звезды спускалась цепь магометанской люстры…

Он ударился в дверь с разбега, и Надин отлетела на ковер перед овальной мраморной ванной, которая померещилась ей в эту секунду белым саркофагом. Бронзовый маскарон Нептуна, из распахнутого рта которого долженствовала литься вода в ванну, ухмылялся злорадно и похотливо. Но два дельфина по бокам его внушали надежду на спасение.

— Ну, ты здорова, девка, бегать! — Отрывисто продышал сивухой и луком матрос; пышное перо воткнутое за ленту бескозырки придавало ему маскарадный, клоунский вид. Надин смотрела на него с надеждой, что все это балаганная шутка, буфф, что все обойдется, кончится смехом…

— Надо ж, прямо в баню угодили! — радостно удивился матрос и, разопревший от бега, скинул бушлат, а на него — бескозырку с пером. — Давай раздеваться! Я те спинку потру.

Надин вцепилась ему зубами в жилистое запястье.

— Ы-а, стерва! — Взревел насильник и с размаху ткнул ее головой о мраморный край. В этом и сталось спасение. Отлетевшая под нарисованные звезды душа Надин не узнала позора насилия. Пьяному самцу досталось лишь ее бездыханное тело…

…Утолив в себе зверя, матрос бросил тело в ванну, и Надин распласталась в ней, точно в мраморном саркофаге.

Он открыл зачем-то краны. — Нептун всхлипнул и выпустил холодную струйку. Воду в Зимнем перекрыли с полудня…

В парижском журнале, бывших русских офицеров «Военная быль», мне удалось отыскать воспоминания полковника Отто фон Прюссинга, начальника Школы прапорщиков Северного фронта о защите Зимнего дворца. 25 октября 1917 года он оборонял со своими юнкерами осажденный дворец.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. Нападавшие, которые оказались пьяной толпой, покинули дворец и мы несколько, вздохнули. Где-то нашелся ящик со свечами, и я стал обходить наши баррикады. Что представилось нашим глазам при тусклом свете мерцающих свечей, трудно описать. Пь#ная ватага, почуяв женщин за баррикадами, старалась вытащить их на свою сторону. Юнкера их защищали. Большинство ударниц все же попали в лапы разъярившихся бандитов. Всего, что они с ними сотворили, — я описать не могу — бумага не выдержит. Большинство были раздеты, изнасилованы, и, при посредстве воткнутых в них штыков, посажены вертикально на баррикады. Обходя весь наш внутренний фронт, мы наткнулись в коридоре, у входа в Георгиевский зал на жуткую кучу: при свете огарков, мы увидели человеческую ногу, привязанную к стенному канделябру, груда внутренностей, вывалившаяся из живота, из-под которого вытягивалась другая нога, прижатая мертвым телом солдата; по другую сторону, вытянулся красногвардеец, держа в зубах мертвой хваткой, левую руку жертвы, а в руках оборванную юбку. Голову жертвы покрывала нога матроса, который лежал поверх. Чтобы разглядеть лицо женщины, нам пришлось оттянуть труп матроса, но это было нелегко, так как она, в борьбе, зубами вцепилась в ногу матроса, а правой рукой вогнала кинжал ему в сердце. Все четверо уже окоченели. Оттащив матроса, мы узнали командиршу ударниц.

Брат Федора Раскольникова Александр Ильин-Женевский, будучи красным комиссаром в октябрьские дни, безапеляционно утверждал: «Буржуазная печать впоследствии писала, что пленные ударницы подверглись всякого рода истязанием, а часть их была изнасилована. Все это, конечно, совершеннейший вздор».

Антонов-Овсеенко: «В Питере наши потери при захвате Зимнего были невелики. Пять матросов и один солдат убиты, много легко раненных; на стороне защитников правительства никто сколь-нибудь серьезно не пострадал».

Из авторских приложений Джона Рида к своей книге «10 дней, которые потрясли мир»:

«…Член комиссии — д-р Мандельбаум сухо засвидетельствовал, что из окон Зимнего дворца не было выброшено ни одной женщины, что изнасилованы были трое и что самоубийством покончила одна…

Лариса Рейснер: «Толпа искала Керенского — и нашла на своем пути фарфор, бронзу, картины, статуи и все это разбила. Если заяц бежит от охотников в хрустальный магазин, он ведет за собой свору, которая придет по его следам и все перебьет. Тут ничего неожиданного нет».

Из призывов ЦК и Военной комиссии партии социалистов-революционеров: «…Грабежи и насилия, сопровождавшие взятие Зимнего дворца, еще более раздражают значительную часть матросов и солдат. Центрофлот призывает к неповиновению большевикам».

Даже у самих большевистских лидеров — даже в самых наиотредактировавнейших юбилейных изданиях прорывались намеки на замолченное злодейство.

Первый комиссар Зимнего дворца Григорий Чудновский: …Раз они (ударницы. — Н.Ч.) не сдаются, значит, сами желают кровопролития, и будет же им жарко! Матросы давно говорят, что устроят им всем жаркую баню, а весь бабий батальон отвезут в Кронштадт на усиление гарнизона: «Там мол, они нам послужат до победного конца…»

Его соратник, член полевого штаба Военно-революционного комитета по захвату Зимнего Константин Еремеев вспоминал: «Когда я вышел на площадь и подошел к воротам, они уже были открыты, и толпа женщин в солдатских фуражках, гимнастерках и штанах высыпала на площадь». Тут скопилось много моряков и солдат. Шел разговор и даже спор: отпустить или отвести куда-нибудь, и, кажется, матросы хотели их конвоировать в казармы 2-го Балтийского экипажа, считая своей военной добычей. Но павловцы настаивали, что они отведут их туда же, куда отвели юнкеров…

Женщин-солдат окружили и повели.

— Пошли-поехали! Павловские невесты! — кричали вслед ударницам матросы.

— Сегодня павловцы жениться будут. Павловцы, зовите на крестины. Невесты, веселей, с песней!

Поручик Александр Синегуб, один из организаторов обороны Зимнего дворца:

«…Теперь пулеметы стучали громче. Местами щелкали винтовки…

— Расстреливают. — Прервал молчание солдат.

— Кого? — Справился я.

— Ударниц! — И помолчав, добавил: — Ну и бабы, бедовые. Одна полроты выдержала. Ребята и натешились! Она у нас. А вот, что отказывается, или больна которая, ту сволочь сейчас к стенке».

Семьдесят лет и три года маршировали мимо стен Зимнего колонны демонстрантов. Семьдесят лет и три года мимо дворцовых окон проходили люди, не ведая, не задумываясь, не желая знать, какую победу заставляли их праздновать 7 ноября по новому стилю, 25 октября — по старому.

Три четверти века в умах и душах поколений жил партийный миф, возведенный в ранг государственного праздника, о героической штурме «петроградской Бастилии». И только за девять лет до скончания столетия «великой ломки» кто-то догадался принести на Дворцовую площадь траурные Знамена.

И в тишине, не затоптанной маршем колонн, не взорванной криками здравиц и громом оркестров, донеслись вдруг стенания поруганных женщин, вставших, как встарь, на пути обезумевших орд.

 

ПАССАЖИР ДАЛЬНЕГО СЛЕДОВАНИЯ

Станция «Ерофей Павлович». 20 февраля 1941 года

…Труп пассажира, умершего в мягком вагоне поезда Владивосток — Москва, снесли на носилках в пустую камеру линейного отдела НКВД и оставили там до утра, когда до станции «Ерофей Павлович», названной так в честь землепроходца Хабарова, должна была добраться единственная в пристанционном городке карета «скорой помощи». Документы покойного и его багаж, состоявший из одного старомодного вьюк-конверта, обшитого по закраинам брезента кожей, отнесли в кабинет начальника линейного отделения, и тот, полистав мало что сообщивший ему паспорт — Грессер Николай Михайлович, русский, 1880 года рождения Санкт-Петербургской губернии, прописанного в Ленинграде, вдовца — открыл медный замочек вьюк-конверта таким же медным ключиком, найденном на шее мертвеца вместе с серебряным нательным крестиком, украшенным старославянской надписью: «Спаси и Сохрани!».

Щелкнул замочек, и пожилой лейтенант НКВД открыл дорожную сумку. Первое, к чему потянулась его рука, был увесистый замшевый футлярчик из-под театрального бинокля. Расстегнув кнопку, он извлек изящный дамский револьверчик, который будучи еще меньшим, чем карманный «бульдог», именовался в дореволюционные времена «щенком» или «паппи», о чем лейтенант в силу рабоче-крестьянского происхождения не знал. Но он очень взволновался, обнаружив, что в снаряженном барабане револьверчика отсутствовали два патрона. Эта находка возбудила особый интерес начальника ЛОМа к остальным вещам во вьюк-конверте. Отложив в сторону сверток мужского белья — кальсоны, рубашка, носки, полотенце, — он извлек из-под него толстую тетрадь в черной клеенчатой обложке с аккуратно надписанной этикеткой «Ослепление подводных лодок», и вторую — потоньше, без этикетки. Пролистав первую тетрадь, лейтенант понял, что это научный труд и речь в нем идет о каких-то новых способах борьбы с подводными лодками. Там были непонятные рассчеты, формулы, схемы. Зато другая — без этикетки — была совершенно понятной: что-то вроде дневника. Между страниц были вклеены использованные железнодорожные билеты «Москва — Владивосток» и обратно. Их было много — более полусотни. Если верить пробитым на них датам, этот странный старик последние три года только и делал, что ездил из Москвы во Владивосток и, проделав немалый двухнедельный маршрут, почти тут же возвращался обратно! Выходило так, что в вагонах курьерского поезда он провел без малого три года!

Револьвер, секретный трактат о подводных лодках и эти странные челночные рейсы — все наводило на мысль, что на глухой сибирской станции нашел свой последний приют матерый агент японского — какого же еще, если Владивосток? — империализма.

Лейтенант НКВД вытер взмокший лоб и снял телефонную трубку…

 

Петроград-Ленинград. 1922–1938 годы

Капитан 2-го ранга Николай Михайлович Грессер объявился в Петрограде в конце 1922 года со справкой о демобилизации из РККФ и прочими удостоверительными советскими документами, приобретенными за массивное обручальное кольцо червонного золота, которое когда-то в гарнизонном храме Порт-Артура надела ему на безымянный палец незабвенная Ирен.

Он рискнул позвонить в свою квартиру, где не был ровно пять лет — с того дня, как ушел готовить торпедный залп по «Авроре». Дверь открыла Стеша и это было единственное, что напоминало прежнюю жизнь. В шестикомнатной квартире, перенаселенной после многочисленных уплотнений, жили теперь пять семейств, не считая самой Стеши. Гостиную занимал лудильщик-татарин с женой-прачкой и кучей ребятишек. В спальне обитала подозрительная парочка — нерасписанная, как сообщила Стеша, — явно злоупотребляющая кокаином и добывающая зелье вместе с хлебом насущным в каком-то ультрасовременном пролетарском театре. Столовая отошла чете совслужащих банка. В комнате Надин квартировала телефонная барышня чахоточного вида. В покоях Ирен хозяйничала решительная революционная дама в кожанке и в кожаной же юбке — секретарь какого-то флотского трибунала. Вместе с ней жила и ее мамаша — черноусая старуха-еврейка, разбитая болезнью Паркинсона. Стеша же на правах старожилки, а также представительницы угнетенного класса бывшей прислуги и председателя квартирного совета, выбрала себе кабинет Николая Михайловича с видом на Неву и Васильевский остров, а главное очень удобной буржуйкой, чья жестяная труба выходила не в окно, как в остальных комнатах, а в каминный дымоход, для чего и была водружена посреди старинного очага с еще не выломанным бронзовым убранством. На тех же правах предкварсовета она заставила жильцов разобрать свою рухлядь из бывшей прикухонной каморки, и поселила туда «ветерана Красного Флота» — как было объявлено для всех — Николая Михайловича Грессера.

Как и пять лет назад — все тем же маршрутом по Английской, а ныне набережной Красного Флота, под шпиц Адмиралтейства — Грессер снова стал ходить на службу. Правда, на сей раз куда как скромную — в типографию Морского ведомства и «Морского сборника». Должность его называлась — линейный корректор. В шутку Грессер называл себя «линкором». Порой так и представлялся:

— Линкор Грессер, если угодно!..

Впрочем, особенно представляться было некому. Новых знакомств бывший кавторанг не заводил, а старых — войны, голод и ВЧК резко поубавили.

Типографией заведовал выдвиженец из участников штурма Зимнего — бывший экипажный фельдшер с непереносимой для корректорского уха и глаза фамилией Авсяников, человек столь же безграмотный в типографском деле, сколь и его фамилия, однако напористый и сверх всякой меры революционно бдительный. С ним у Николая Михайловича сразу же не заладилось. И дело даже не в том, что Авсяников отстаивал новое — советское — написание стариннейшего мореходного инструмента, которого-то и в руках не держал — «секстант», когда любой уважающий себя моряк напишет и скажет — «секстан». Авсяников сразу же «классовым чутьем» почуял в подначальном ему сотруднике «белую контру». Ну, разве станет сочувствующий делу освобождения мирового пролетариата человек приходить на советскую службу в старорежимном офицерском кителе даром что без погон? Разве станет он подчеркивать свое эксплуататорское прошлое пробором, расчесанным на дореволюционный манер? Разве станет он избегать пролетарского слова «товарищ», и обращаться к сотрудникам по корректорской не иначе, как «коллега», а к женщинам — «друг любезный» или «сударыня»?

Грессер пережил обе чистки — в 24-м и 28-м. Правда, оба раза, видимо, не без содействия завтипографией, арестовывался и месяца по три отсиживал на Шпалерной. Причем, очередной отпуск Авсяников засчитывал в срок проверочной отсидки. В остальном жизнь ему омрачали только три вещи: застарелое — с подводницких времен еще — люмбаго, мизерное жалованье «линкора» да еще то, что кавалеры телефонной барышни в поисках туалета всегда набредали на его дверь, распахивали, изумленно матюгались, что надо было понимать как своего рода извинения, и исчезали в коридорном полумраке. Пришлось завести крючок и запираться изнутри, что было весьма противно его натуре: жизнь взаперти так напоминала его камерные отсидки.

Столовался Николай Михайлович довольно дешево и безвкусно — по обеденному билету, выданному ему, как малооплачиваему служащему, профсоюзом печатников. Единственное роскошество, которое он мог позволить себе в день зарплаты, — это покупка стограммового пакетика кофейных зерен в бывшем Елисеевском магазине на Невском. Всякий раз по такому случаю, он накрывал столик в своей каморке белой салфеткой с вышивными монограммами Ирен, ставил китайскую фарфоровую чашечку, милостиво выданную ему Стешей из его любимого сервиза с драконами (подарок боевого друга по Порт-Артуру — адмирала Непенина), а потом усаживался с ручной мельницей и не спеша молол поджаренные пахучие зерна. Созерцать, как они прыгают, мечутся, мельтешат перед тем, как попасть под стальной жернов-винт было весьма успокоительно для души, ибо на ум сразу же приходило грустное философическое сравнение этих зерен — лощеных, пузатеньких, маслянистых, мчащихся по гибельному для. них в конце концов кругу — с тщетой человеческой суеты, взлетов, провалов, интриг, побед, а в итоге — праха, подобному тому, что скапливался в ящичке кофемолки.

Потом он горделиво шел на кухню, распространяя вокруг себя божественный аромат свежемолотого «мокко», столь крепкий, что подавлял на время керосиновую вонь примусов, ставил старый кофейничек с оббитой эмалью на свою керосинку, поджигал фитиль и долго — пока не зашумит вода — предвкушал скорое блаженство.

Кофейная церемония устраивалась обычно в первое после зарплаты воскресенье. Закрывшись на крючок, Николай Михайлович облачался в белый флотский китель (спасибо Стеше — сохранила), садился за столик, накрытый на кают-компанейский манер, даром что без вестовых, раскрывал новый номер «Морского сборника» или выпрошенный в редакционной библиотеке экземпляр американского военно-морского журнала «Proceeding», и, не спеша, смакуя каждый глоточек, попивал «горячий, крепкий и сладкий, как поцелуй мулатки», кофе. Потом, сменив белый китель на синий, он производил мдлую приборку и усаживался за главный труд жизни — тактическое пособие для командиров — «Ослепление подводных лодок». Несколько глав из будущей книги он прочитал в Военно-морской академии как лекции по новым методам противолодочной борьбы, и, хотя успех у слушателей был несомненный (в качестве гонорара Грессеру была выдана пара хромовых комсоставовских ботинок), тем не менее штатного места ему в академии не нашлось. И к счастью, потому что очень скоро «академиков» начали сажать. Кажется, именно тогда Николаю Михайловичу снова стали сниться кронштадтские сны: стук в дверь, расхристанные матросы на лестничной площадке, беспощадный прищур рябого минера — «ща мы тебя вылечим!» И тот бег, прыжки, метанья загнанного зверя — в любую дверь, потом — спасительный рывок в незапертое окно — на крышу сарая — чайкой, бег по льду Финского мимо фортов, бег в подворотнях на Малой Подьяческой, бег на лыжах под Медвежьей Горой…

Странное дело, ему никогда не снились минные катера японцев, шедшие один за другим на «Сторожевой», прикрывший своим бортом безходный линкор «Севастополь» в бухте Белого Волка. И тот страшный взрыв, разворотивший миноносцу бак вместе со всеми, кто вел огонь из бакового орудия. Ему никогда не снились германские эсминцы, мчавшиеся на таран всплывшей «Тигрицы». Но стук в дверь, услышанный однажды сквозь сон, заставлял его обливаться холодным потом.

Он с ледяным спокойствием пережил первый арест и «Кресты» в октябре семнадцатого. Не дрогнул и тогда, когда его увели из корректорской на Шпалерную в 27-м. Следователя-чекиста интересовало, где находился и чем занимался военмор Грессер с 17-го по 19-й годы, прежде чем попал, согласно справке, выданной строевым отделом Онежской флотилии, на Красный флот. Николай Михайлович заявил, что после смерти жены и гибели дочери, ушел из мира в монастырь, в Свято-Никольский скит к игу мну Феофилакту искать душевного утешения. И это было почти правдой, если не считать его службы на бронепоезде «Адмирал Непенин». Проверка «монастырской версии» заняла почти три месяца. Из Петрозаводского ГубЧека пришло информационное письмо, подтверждавшее наличие такого скита, возглавляемого игуменом Феофилактом, но после смерти последнего и закрытия скита, не представлялось возможным уточнить имена и фамилии всех его насельников. Эта полуопределейность и спасла Грессера от репрессий. Однако всему есть предел, и он твердо знал, что третьего ареста его сердце не выдержит

Мысль о том, чтобы уйти прежде чем, постучат или войдут в дверь без стука, отметалась им по двум соображениям: во-первых, под рукой не было нагана, а травиться, как затяжелевшая институтка, или вешаться, как проворовавшийся конторщик ему, офицеру императорского флота, никак не пристало, а во-вторых, на память в минуты мрачных размышлений всегда приходило поучение карельского старца о том, что Христос сам нес свой крест на Голгофу, негоже и нам сбегать от испытаний, сколь ужасны бы они ни были для духа и плоти. «Господь, самоубийцу не приветит».

«А если офицер стреляется в бою, чтобы не попасть в руки врагу?» — спрашивал старца Грессер. «И тогда не можно» — твердо отвечал игумен. — «Пусть враг тебя поразит. А сам себя — не смей. Слабодушие сие есть».

Перед Пасхой 37-го года, Стеша, убирая комнату к первомайским праздникам, попросила Николая Михайловича забрать ненужный ей киот с иконой Казанской Божьей Матери. Когда-то этой иконой его с рабой Божьей Ириной благословили на счастливое супружество…

Грессер осторожно принял из Стешиных рук реликвию и перенес ее в свои пределы. Вешая икону на стену, он вдруг услышал, как внутри киота что-то глухо стукнуло. Попытка открыть палисандровый резной футляр не удалась — нужен был ключик для внутреннего замочка, хитро сработанного старыми мастерами из морской бронзы. Ключик всегда хранился у Ирен в особой связочке вместе с ключами от шкатулки с драгоценностями, картоньера с личным архивом и аптечным шкафчиком. После того, как в роковую октябрьскую ночь Ирен скончалась от разрыва сердца, и связочка ключей, и шкатулка с драгоценностями, и картоньер с его порт-артурскими письмами — все исчезло. Николай Михайлович грешил на родственников жены, которые взяли на себя похоронные хлопоты, пока его держали в «Крестах». Но как открылось теперь, сестер Ирен винить было не в чем. Выставив аккуратно стекло, Грессер обнаружил за иконой замшевый футляр из-под театрального бинокля, а в нем — миниатюрный револьверчик «щенок», дамская разновидность «Бульдога», подаренный Ирен на Рождество — 1917-го года. Под револьверчиком же блеснула россыпь золотых вещиц: перстень-печатка деда Ирины по материнской линии капитан-лейтенанта Тыркова, оборонявшего Севастополь, бабушкин еще медальон с детским локоном Надин и прядка Вадима, обручальное кольцо отца, погибшего под Рущуком на Дунае в Освободительный поход, его же золотые наградные часы на стружчатой цепочке — от императора Александра II, Иринины «бриолезы» — серьги-подвески с бриллиантиками, подаренные ей свекровью на рождение первенца, колье с изумрудом-кабошоном — это его подарок в день свадьбы, старинный брелок в виде штаб-офицерского эполета с первоалександровским еще вензелем, преподнесенный прадеду по матери полковнику Ратькову от офицеров полка в годовщину Бородинского сражения… Весь этот фамильный реликварий, надо было полагать, Ирен упрятала под охрану Божьей Матери, получив его записку о срочном отъезде из дома в день покушения на «Аврору».

Больше всего он обрадовался «щенку». Все семь патрончиков тускло поблескивали из барабанчика тупыми пульками, обещая смертоносную дозу свинца — наверняка.

Драгоценности Николай Михайлович уложил в замшевый футляр и спрятал в киоте, а револьверчик засунул в кожаный очешник. С ним он и отправился наутро в корректорскую, ощущая в левом кармане брюк бодрящую тяжесть оружия. Весь день он строил планы вокруг счастливой находки.

Арест не казался теперь таким безысходным. В любом случае он успевал поднести руку к виску… «Из дамской игрушки? Фи, господин, кавторанг!» — останавливал себя Николай Михайлович. «Пусть враг тебя поразит».

Пусть… Это тоже выход. Надо только стрелять первым. Тогда отрикошетят, будьте благонадежны. И стрелять, конечно же, надо мимо… Ведь свои же придут брать, русские люди. Не ведают, что творят. Не своей волей посланы… Нет, нет — ни в кого он стрелять не будет. Баста! Одного лейтенанта Акинфьева до конца дней не замолить. Стрелять только на провокацию, только ради ответных выстрелов.

От этого решения на душе стало легко и ясно, как бывает в солнечный день январской стужи.

Весь май прошел в ожидании ареста, в ежеутреннем и ежевечернем прощании с жизнью. Право, и в пятьдесят пять грессеровских лет встречать каждый день как последний было опустошающе тяжко. Тем паче, что майские дни переходили в ночи цвета белой сирени, а уж сирень в ту весну буйствовала по всему Ленинграду — от Марсова поля до самой Стрельни.

Однажды на Караванной он остановился у витрины торгсина. Мужской перст на указателе «Скупка золота» повелевал открыть тяжелую, оббитую бронзой дверь под навесом ажурно-чугунного козырька. Но человек в белом флотском кителе без погон и нашивок так и не подчинился персту указующему — прошел мимо. За все это время после находки семейного клада, мысль о золоте возникла только однажды и то весьма отстраненно: де от судьбы не откупиться никакими сокровищами. Да и торговаться с ним никто не будет. Придут и возьмут. Да еще в вину поставят, что не сдал добровольно. Отдать Стеше? А может, Божья Матерь и в самом деле сохранит замшевый футляр под своим покровом? Но для кого?

В Михайловском саду меж фонтанных струй носились в поисках прохлады ласточки. Он брел наугад, прощаясь с городом, давшим ему жизнь и теперь грозящим отнять ее. Нет, конечно же, не Питер собирался отнять ее. Это — они, захватившие Зимний и Смольный, Петропавловку и Адмиралтейство, они придут за ним, чтобы принести еще одну кровавую жертву своим красным богам. Город же просто не в силах спасти его, прикрыть, защитить… Но ведь спасал же, прятал в своих дворах и домах.

Грессер перешел через Троицкий мост, хотя ему казалось, что он бежит, как обезумевший Евгений от Медного Всадника… Который год, который день слышал он за своей спиной топот Железного Всадника в островерхом буденновском шлеме.

Сзади и в самом деле топали. Он обернулся: двое красноармейцев с малиновыми петлицами громыхали сапожищами ему в след. Рука нащупала «щенок» в кармане кителя и тут же разжалась. Оба бойца сосредоточенно поглощали мороженое, зажатое меж вафельных кружков. Оба свернули с моста на Петровскую набережную.

Грессер промокнул платком охолодевший лоб.

«Господи, Царю Небесный, укрепи дух мой и дай достойно встретить погибель», — прошептал он, поворотившись к крестам и куполам Иоанновского монастыря.

Грозная тень Медного Всадника поотстала, и тут он увидел Медный Ковчег. Слева в купинах сирени купоросно зеленел клепаный борт в виде креста с иллюминатором и две матросские фигуры возле кингстонного вентиля. «Стерегущий»! «Сторожевой»! Порт-Артур! Он и сам не знал, зачем сами собой привели ноги к этому памятнику. Но от медной картины обреченного тонущего корабля вдруг повеяло спасением. Он еще не знал, как и что, но уже родилось предчувствие — есть исход!

«Стерегущий»… Там, в Порт-Артуре, ему дважды довелось выходить на нем в море, подменяя не надолго заболевшего старшего офицера. Так что памятник был воздвигнут отчасти и в его честь, в честь Макарова и Эссена, Непенина и Колчака, Дудорова и Черкасского — всех порт-артурцев… И разве сейчас он не сам «Стерегущий», готовый открыть кингстоны, чтобы не попасть в руки неприятеля?!

Весь день не выходил из головы Порт-Артур… А ночью было ему видение, а может просто очень ясный сон из давней офицерской младости: возвращается он лейтенантом из японского плена, поезд тащится из Владивостока через немеряные сибирские пространства вторую неделю, а он блаженно спит себе на верхней полке и видит сон — сон во сне — видит все наперед, что будет: и «Тигрицу», и «Кронштадт», и «Аврору», и разбитый парящий бронепоезд, и рубленую часовенку на валуне, и даже завкорректорской товарища Авсяникова, который пришел в его прикухонную каморку как понятой вместе с чекистами, хитро подмигивает, кивая на киот, мол знаю, знаю, что там запрятано, оттягивает удовольствие раскрыть его последнюю тайну, а пока грозит пальцем и приговаривает: «Вам бы все по старой орфографии «секстан» писать. Уж больно вы, ваше высокоблагородие, к старорежимным буквам привержены. Ужо пропишем мы вам ижицу с фитой…»

В полночь загрохотала крюком входная дверь, и спавший на сундуке татарин-лудильщик впустил в прихожую трех военных в длинных шинелях. Звеня шпорами, цокая стальными набойками на каблуках, продефилировали они мимо грессеровской двери и обмершего за ней Николая Михайловича в ночной рубашке, и только затем выяснилось из радостных восклицаний Стеши и обрывков разговоров, долетевших в кухаркину комнату, что приехал с Дальнего Востока ее брат-пограничник с двумя товарищами и теперь все трое заночуют до завтрашнего поезда в Петрозаводск…

Сердце колыхнулось, словно льдина на воде. Держась за левую половину груди, Николай Михайлович добрел до кровати, но ложиться не стал — долго стоял с опущенной головой перед иконой…

Под утро все решилось — бежать! Бежать, пока не пришли. Хватит искушать судьбу, она и так послала ему немало предупреждений… Он собирался, как по экстренному вызову на корабль. Уложил в чемоданчик футляр с драгоценностями, накрыв его сменой белья, папку с рукописью недописанного труда «Ослепление подводных лодок», бритвенный прибор, складень-триптих, подарок старца Феофилакта, портмоне с фотокарточками Ирен, Вадима и Надин, жестянку с намолотым кофе, томик карманного атласа, шерстяной набрюшник, игольницу с пуговицами и коробку дорожных шахмат тонкой японской работы. Затем облачился в пальто, перешитое из флотской шинели, и, присев на краешек стула, набросал Стеше: «Многоуважаемая Степанида Викентьевна! Завербовался в плавание на Черное море. Вернусь не скоро. Присмотрите, пожалуйста, за комнатой. Н.Г.» Записку оставил на ручке Стешиной двери, за которой похрапывали бравые пограничники, и, открыв по-ночному задвинутые засовы, легко и молодо сбежал по лестнице. Трамваи еще не ходили, и Грессер тем же путем, каким однажды уже пробирался в Графский переулок, носивший теперь имя Марии Ульяновой, двинулся в сторону Николаевского вокзала. Белая ночь должна была вот-вот озариться всплывшим из-за Лавры солнцем. Редкие дворники в холщовых фартуках провожали полусонными взглядами торопливого не по годам прохожего с чемоданчиком. И столь же недоуменно смотрели ему вслед бронзовые львы с висячего мостика…

Всей наличности едва хватало на билет до Москвы. В столице же, поплутав по Каланчевским переулкам и убедившись, что слежки нет, направился в ближайший Торгсин, где обменял золотой брелок-эполет на изрядную пачку червонцев. Снова вернулся к вокзалам и на Ярославском, все также озираясь по сторонам, купил билет в купейный вагон до Владивостока. Потом до самого отправления прохаживался по крытому перрону, вглядываясь в лица пассажиров, носильщиков, проводников. Нет, никто его не выслеживал. В это можно было верить.

Он вошел в свой вагон за три минуты до того, как поезд дернулся и за окном поплыли невзрачные московские задворки, сокольнические березняки и дубравки, уже изрядно оперенные клейкой зеленью мая. Чтобы и вовсе сбить сыщиков с толку, если они все же пробрались за ним в экспресс, он доплатил бригадиру и переселился в мягкий вагон. По счастью, в купе никого больше не было, и Грессер, привалившись в угол мягкого дивана, обтянутого малиновым плюшем, мгновенно уснул, обхватив чемоданчик. Уснул блаженно от одной только мысли, что ни одна душа в мире не знает и не узнает, где, в какой точке бескрайнего российского пространства находится некий гражданин Грессер Николай Михайлович, 1880 года рождения, русский, беспартийный, совслужащий с ленинградской пропиской по набережной Красного флота.

Вид при этом у него был столь измученный и счастливый, что заглянувший в Мытищах проводник, не решился его будить, а осторожно положил рядом стопку постельного белья.

Проснулся Николай Михайлович в Ярославле, когда в купе пришли двое попутчиков, — пожилая семейная пара, едущая в Новосибирск. Он перебрался на верхнюю полку, застелил ее и после вечернего чая под досужий дорожный разговор, устроился на ночь основательно. Спал, как давно уже не удавалось, — беспробудным сном пьяного боцмана. Очнулся утром, когда за кремовыми шторами бежали уже вятские версты. Он вдруг вспомнил, как удивлялся в детстве: душа, витавшая во сне где-то далеко от тела, не отставала от поезда, а отлетев в ночной час где-нибудь на белгородщине, находила его уже в Таврической губернии.

Проводник разбрасывал по стаканам ложечки, и тоненькая стеклянная музыка неслась из служебного купе по всему вагону.

После тщательного бритья с горячим компрессом Грессер, застегнув ворот кителя на крючки и выправив манжеты, отправился в ресторан, где имел почти английский завтрак: тарелку овсяной каши, яичницу с ветчиной и стакан весьма крепкого и недурного чая. Официант тоже остался доволен взыскательным гостем и обещал придерживать ему место у окна по ходу поезда, если господин хороший надумает отобедать. Назвать Грессера товарищем у официанта, помнившего иные времена, язык не повернулся; чем вверг Николая Михайловича на весь день в тоскливые размышления на счет того, что официант, наверняка, агент ГПУ, раскусил вот в нем господина и теперь будет присматриваться к нему всю дорогу. Успокоился он лишь тогда, когда поезд перепетлял уральские горы, и все самое страшное — Шпалерная и Лубянка, агенты, доносчики, сыщики, соглядатаи, товарищ Авсянников и соседи по коммуналке, первомайские толпы и зафлаженный кумачом, как волчье логовище родной Питер — все это осталось там, за еловыми горбами уральского хребта и никакого касательства к нему уже не имело. Тем не менее в вагон-ресторан он ходить перестал, а покупал теперь на станциях шаньги с черникой, ватрушки с творогом, кедровое молоко и прочую сибирскую снедь. За окном мелькали старинные русские ныне мясопустные города — те самые, через которые он уже однажды ехал осенью 1905 года, возвращаясь из Мацуямского лагеря. Тут мало что изменилось с тех пор, хотя минула треть века. С каждым дорожным днем, чем ближе становился Дальний Восток, тем явственнее оживало его порт-артурское мичманство; так веет Океаном за сотни верст от побережья. Порой Николаю Михайловичу и вовсе казалось, что лента времени побежала вспять, разматываясь вместе с дорожным полотном. И стоит только выйти на владивостокском вокзале, как в Золотом Роге откроются высокотрубные силуэты «России», «Богатыря» и «Рюрика»…

В Иркутске меняли паровоз и поезд стоял долго. Грессер заглянул в вокзальный ресторан, где, конечно же, все было по-иному, чем в ноябре пятого года, но все же он отыскал тот подоконник, на котором их славная мацуямская троица — лейтенанты Ларионов, Павлинов и Грессер 2-й, — отмечали День Морского корпуса. Ресторан был забит эшелонной публикой, и они едва пробились сюда, к окну, выходящему на перрон, с бутылкой смирновки и малосольным омулем… Павлинов читал стихи:

Но Спасу на Водах молитву сотворя, Да исцелит он Русь от тяжкого недуга, — Мы чарку флотскую поднимем друг за друга И все, чем свято нам Шестое ноября.

Во Владивостоке Николай Михайлович первым делом купил обратный билет до Москвы. Так что, если агент-официант сообщил о его приезде в местное НКВД, полагал Грессер, все их сыщики с ног собьются, отыскивая его в городе. Кому придет в голову, что человек, проделавший двухнедельный путь через всю Россию, прибыл во Владивосток на несколько часов и уже катит обратно? Оставшееся до отправления поезда время он провел с толком. Отыскал действующий храм — для этого пришлось ехать в предместье, куда-то за Четвертую речку — и там в маленькой рубленной из лиственицы церквушке горячо поблагодарил Спасителя за свой счастливый исход.

Там же на Речке, он купил роскошный дубовый веник — в Ленинграде подобное приобретение всегда наносило ощутимую брешь в его бюджете — и отправился в баню, где с наслаждением смыл полумесячную грязь вместе с дорожной усталостью. Вечером, отужинав в «Золотом Роге» скоблянкой из трепангов, китайскими позами, приправленными маринованным папоротником-орлятником, он вошел в мягкий вагон московского экспресса. Всю обратную дорогу грела прежняя мысль: никто, никто в этом мире не в силах угадать, где, в какой день и даже час, в какой точке СССР он сейчас пребывает, и не пребывает вовсе, а несется с курьерской скоростью от всех тех, кто тайно ищет его. Освобожденный от тягостного страха — «придут и арестуют» — он прекрасно спал, блестяще обыгрывал в шахматы попутчиков, а самое главное — снова смог работать над заветным трудом, раскладывая в тихий час листки рукописи на столике, застеленной вагонной салфеткой. Соседи, чтобы не мешать ученым занятиям благообразного старика — не то профессора, не то изобретателя, — уходили в коридор, в курительный тамбур или ресторан, оставляя его наедине с настольной лампочкой под шелковым малиновым колпаком. В такие минуты Николаю Михайловичу казалось, что он снова уединен в своей офицерской каютке на «Сторожевом» или «Тигрице», что уютное утлое жилище его сотрясает бортовая качка осеннего шторма и что вот-вот постучит вестовой и поставит на столик стакан в тяжелом корабельном подстаканнике: «Ваше высокоблагородие, откушайте чайку пока самовар под парами…» В дверь и в самом деле стучали, и вестовой в обличье вагонного проводника, почтительно ставил на краешек стола тонкий стакан, окованный начищенной медью, и дразнящий аромат свежезаваренного чая отрывал взгляд ученого пассажира от мудреных бумаг…

…В Москве Николай Михайлович переночевал в Рещиковом переулке на квартире бывшего порт-артурца, некогда капитана 2-го ранга инженер-механика Лобача-Жученко, поутру сходил в Сандуновские бани, долго парился и кейфовал, потом отобедал в «Славянском базаре», где еще не разучились готовить старомосковскую похлебку с курником, и укатил в метро на Каланчевку к трем вокзалам. В каменном тереме-крепостце Ярославского вокзала купил билет до Владивостока в мягком вагоне, затем заглянул в ближайший торгсин и пополнил свой банк, сдав скупщику золота серьги-бриольезы. Полюбовавшись напоследок светорезной игрой бриллиантиков, с тяжелым вздохом переложил семейную реликвию в черновласые пальцы скупщика. Он покупал у него еще несколько недель своей беглой свободы. Все бабки, деды, прабабки и прочие пращуры, слитые в нем как продолжателе рода обеих линий — грессеровской (шведской) и тырковской (русской) — спасали его теперь, переводя свою родозащитную силу в силу фамильного золота. «Но зачем, зачем, — задавался он горестным вопросом, — такая жизнь с ее свободой непойманного зверя? Разве не прожита самая главная часть отмеренной ему юдоли? А этот жалкий остаток? Пусть приходят и берут, и казнят… Чего жалеть?» — спрашивал себя Николай Михайлович и слышал в ответ ласковую скороговорку отца Феофилакта: «Страшно впасть в руки Бога живаго, потому сторонись слуг его. И сам себя не предавай им. А надобно будет, Христос сам тебя на Голгофу призовет…»

Оставив за спиной десять тысяч верст, он повторил во Владивостоке всю программу прошлого приезда. Добавил лишь посещение Морского кладбища, где долго стоял у гранитного креста-монумента нижним чинам крейсера «Варяг», а потом, бродя по дорожкам, нашел на крестах несколько знакомых по службе в Сибирской флотилии имен.

Прикупив у корейцев в дорогу земляных орехов, маринованного папоротника-орлятника, туесок кедровых орешков и банку сока лимонника, сел в поезд, точно прибыл на родной корабль. И снова две недели без сосущего по ночам страха…

В Москве, переведя дух в Рещиковом переулке, посетив повышенный разряд Сандунов и помолившись потом в Солдатской церкви, что рядом с лефортовским военным госпиталем, он снова двинулся на вокзал за билетом…

Так прошел остаток года… А на Рождество тридцать девятого по пути во Владивосток Николай Михайлович влюбился в дорожную спутницу и едва не сделал ей предложение.

Она вошла поздней ночью в Ярославле — закутанная в заснеженную шубу и шаль, с двумя объемистыми баулами. Николай Михайлович, даже не разглядев толком попутчицу, уступил ей нижнюю полку, уместив под ней ее тяжеленные баулы, помог раздеться. Женщине было лет тридцать пять, она ехала во Владивосток к маме и столь долгий путь, который она проделывала впервые, пугал ее не на шутку. Утром они окончательно познакомились и назвали свои имена. Ее имя ему сразу понравилось — Ольга Константиновна. Он сказал, что знал только одну Ольгу Константиновну, королеву эллинов.

— Вы бывали в Греции? — спросила женщина.

— Три раза. И не только там. Бывал в Китае и Японии, Германии и Швеции, Франции и Италии… — разоткровенничался он вдруг, сам того не желая. — Королева эллинов Ольга Константиновна, урожденная Романова, охотно привечала русских моряков в Пирее и часто посещала наши корабли…

В свою очередь Ольга Константиновна, не королева, рассказала, что она родилась в Шлиссельбурге, детство прошло в Питере, она успела три года проучиться в гимназии имени принца Ольденбургского. В тридцатом году вышла замуж за выпусника Техноложки, уехала с ним в Ярославль, где муж служил главным инженером на лакокрасочном заводе. Но три месяца назад он получил смертельное отравление на производстве и вот теперь она едет к маме, чтобы обрести душевное равновесие.

Только тут Николай Михайлович обратил внимание, что Ольга Константиновна одета во все черное.

— А дети у вас есть? — осторожно поинтересовался он, после того, как были сказаны все приличествующие скорбному случаю слова.

— Детей у нас не было… — Задумчиво призналась она. — Впрочем, дети меня окружали везде и всегда. Я ведь преподаю в школе английский язык.

Грессер сразу же перешел на английский и обнаружил у ярославской учительницы весьма недурное знание языка. Семейная пара, которая ехала вместе с ними в купе — степенный бухгалтер военного завода, толстяк в круглых черных очках и его жена, дама забальзаковского возраста — насторожились, а потом глава семьи вполголоса посоветовал им перейти на родную речь.

— Знаете, сейчас такое время… Иностранный язык не в почете. — Мялся работник счетного фронта, — могут не правильно понять. Вы, конечно, из бывших… У меня папа тоже был человеком с достатком, но… будьте осторожны, особенно при проводнике… Ну, вы меня понимаете.

Да, Грессер и Ольга Константиновна его отлично поняли. Николай Михайлович пригласил спутницу отобедать в вагоне-ресторане, и уж там-то они дали волю воспоминаниям о родном городе. Тезка королевы эллинов держалась воистину с королевским достоинством и в тоже время просто, открыто… У нее были красивые гладко зачесанные на прямой пробор светло-русые волосы, чуть вздернутый носик, серо-голубые глаза — с чисто питерским шармом. Она немало помнила из той, дореволюционной жизни, и Грессер отводил душу в нескончаемых с ней беседах.

Это был лучший его рейс. Он не считал дорожных дней и ночей, он вообще забыл о своем вагонном прибежище.

Где-то за Уралом ночью под бешеный перестук колес Грессеру пришла мысль, что он мог бы сделать предложение этой милой вдове, и она вполне могла бы принять его, несмотря на то, что он старше ее на двадцать лет. «Подумаешь, пятьдесят пять, — хорохорился он про себя, — раньше купцы в этом возрасте только впервые невест под венец вели…

Мысль была весьма соблазнительна — остаться бы на семейный постой в Ярославле. Может быть, даже и дети пошли. Он еще в силах… И никто бы его там не сыскал в губернской глуши. Но… Во-первых, он не купец, чтобы жениться на закате жизни. Во-вторых, и это самое главное, ему не хотелось подвергать ни малейшему риску жизнь этой чудесной женщины. Пришлось бы тянуть всю эту канитель с выписками, прописками, регистрациями… До него вполне могли добраться и в Ярославле (шепотом она рассказывала о тамошних чистках), и тогда бы ее судьба как жены «врага народа» была бы очень горька.

Во Владивостоке он не без сожаления распрощался с Ольгой Константиновной, прежде обменявшись с нею адресами. На всякий случай…

Так в сплошных переездах из Москвы во Владивосток и обратно прошел весь 1938 год, памятный, кроме дорожного романа с Ольгой Константиновной, и еще одним, воистину чрезвычайным происшествием…

Грессер в десятый, а, может быть, и в пятнадцатый раз возвращался из Владивостока в Москву. В Хабаровске свободное место в их купе, где, кроме Николая Михайловича, ехали какой-то чин из Приморского крайторга и очень довольный собой тип с петлицами таможенника высокого ранга, занял тучный и шумный майор НКВД. Голова его с коротким и придавленным носом, маленькими прижатыми ушами, походила на боксерскую грушу. В лице майора не было ничего лишнего, все в нем было подчинено жестокой необходимости — принимать удары с наименьшей болью и огрызаться хищно, беспощадно. Несмотря на звероватую внешность, он оказался весьма компанейским человеком, и вскоре все, кроме Грессера, — тот сослался на недомогание — принялись отмечать отпуск майора, выбравшегося из таежной глухомани не куда-нибудь, а на Запад, в Москву. Николай Михайлович сморщился, как от зубной боли, при мысли, что еще десять дней ему придется слушать этот громогласный и бесцеремонный басок:

— Кончайте, папаша, дамскими болезнями хворать, — кричал он Грессеру на верхнюю полку, — все эти мигрени-фигрени после первого же стакана улетучатся! А рыбец знатный какой, да вы такого рыбца… — подносил он хвост малосольной нельмы под нос каждому из попутчиков, но с верхним соседом этот номер не прошел. Встретив ледяной взгляд, веселый отпускник досадливо крякнул:

— Эх, была бы честь предложена… Ну, что, братцы, хряпнем для разгону! Это ни какое-нибудь там плодовыгодное или «Слезы Мичурина». Это только у нас, на Кербинских приисках, варганят… Я человек простой, уж простите, семь классов вместе с коридором… Да к тому же из глухомани… Эх, глухомань — много Вань и мало Мань. А у нас, как раз наоборот, — повествовал он сотрапезникам, — одни Мани сидят. Такие я вам скажу штучки-сучки…

Майор захмелел быстро и стал угощать слушателей пикантными историями из жизни женского лагеря под копченое сало дикого кабана. Ему вторил торговый начальник:

— А вот у нас бухгалтерия, я вам скажу, такая бюстгалтерия…

Однако его байки меркли на фоне тех картин, которые смачно живописал начальник лагеря.

Николай Михайлович придавил подушкой ухо, но гогот честной компании донимал его и сквозь эту защиту. Он ворочался, выразительно покряхтывал, даже погасил верхний свет, делал вид, что спит, но никого это не трогало. В полумраке при синем ночнике лагерный декамерон становился все забористей и похабней…

После известия о том, какой смертью погибла Надин в Зимнем, он на дух не переносил похабщины. Теперь же, когда ему вдруг пришла мысль, что вот такое же животное, как этот энкаведешник, терзало его дочь, ему неудержимо захотелось достать из очешника револьверчик и всадить в лоснящегося от кабаньего сала весь барабан.

Заполночь, когда торгаш и таможенник уже клевали носами, майор собрался в туалет. Он нашарил вагонное полотенце, долго и тупо вглядывался в метки и вдруг радостно захохотал:

— Да это же наша продукция! — Помахивал он вафельным полотенцем перед лицами собутыльников. — Это же наши Мани шьют. У нас есть цех бельевой. Так я однажды туда после обеда зашел…. Ну, ладно, а то обос….тесь от смеха. Завтра расскажу!

Он лязгнул дверью и скрылся в коридоре. Скрипнув зубами, Грессер спустился с верхней полки, натянул китель, застегнулся на все пуговицы и вышел следом.

Майор стоял в некотловом — дальнем — тамбуре в белой нательной рубахе, и, распахнув дверь вагона, курил, остужая распаренное тело дорожным ветерком.

— Не спится, папаша? — Осведомился он, почесывая шерстистую жирную грудь. Грессер подумал, что дамская пулька «щенка», пожалуй, не возьмет этого борова — застрянет в сале. В немой ярости, распиравшей его душу, умолкли все человеколюбивые поучения отца Феофилакта. Отчаянная решимость притекала в сердце от правой руки, сжимавшей в кармане брюк револьверчик. Эх, сюда бы сейчас его добрый верный наган!

Он выбросил карающую десницу:

— А теперь молись, сволочь, если умеешь!

Начальник лагеря отшатнулся к грохочущему проему:

— Ты, что, дед, спятил?

— Молись, скотина… Ну?! Повторяй за мной: «Отче наш, иже еси на небеси…»

Майор попытался загородиться дверью, но тут вагон резко качнуло вправо и тело в синем галифе и белой рубахе с воплем исчезло в полосе смазанного скоростью пространства — экспресс шел под горку с бешеным перестуком колес.

Грессер перекрестился, спрятал оружие, возблагодарив судьбу, что не пришлось нажимать на спуск и брать на душу еще один смертный грех, закрыл дверь и вернулся в купе. Торговый чин и таможенник уже спали, приткнувшись нераздетыми на смятые подушки. Под их заливистый носовой дуэт Николай Михайлович забрался на свое место и уснул сном праведника.

Майора хватились не сразу — только к полудню, когда оба его бывших компаньона окончательно протрезвели и стали строить всевозможные догадки, куда он подевался. Один считал, что он «нашел себе Маню в соседнем вагоне», другой полагал, что отстал от поезда в Биробиджане. Только в Благовещенске, когда в их купе постучал милицейский старший лейтенант и назвался следователем линейного отдела, стало ясно, что с майором что-то стряслось. Опросив всех и записав в протокол, что никто с пострадавшим не ссорился, удостоверившись у проводника, что выпавший из вагона пассажир был «шибко выпивши», следователь сошел в Куйбышевке-Восточной. На том все и кончилось…

Вагон в России больше, чем вагон…

Поезд дальнего следования для русского человека много больше, чем транспортное средство. Это некий град на колесах, гуляй-город, в котором он не просто перемещается в пространстве, а проживает часть своей жизни: спит, ест, бражничает с добрыми попутчиками, завязывает дружбы, флиртует, кутит в вагоне-ресторане, грустит у окна, влюбляется порой всерьез, так что иной раз и подругу жизни находит, а случается и смерть принимает под зыбким вагонным кровом. Так что вагон — это движимая часть его жилища, а купе — это особая комната-келья, пристроенная к его дому или квартире для дорожных размышлений о жизни, ибо только в дороге и находится у нас время подумать о вечном, оглянуться на прожитое…

У англичанина — паб, у француза — кафе, у немца — бир-штуббе, у русского человека — купе. Особое место для особо душевного общения.

Кто у нас из писателей лучше всех живописал железную дорогу? — Задавался вопросом Грессер, — Некрасов? Толстой с его душеразраздирающей сценой гибели Анны Карениной на рельсах? Гаршин — в «Сигнале»?.. Наверное, можно назвать еще с полдюжины громких имен, и все же пальму первенства в этом жанре надо бы присудить Ивану Бунину. Иван Алексеевич, вечный странник, многоезжий пассажир, дал великолепные картины вагонного быта и того душевного состояния, в котором человек пребывает только в пути и только на железной дороге. Грессер знал Бунинские рассказы почти наизусть: «Я стоял возле черного окна, из невидимых отверстий которого остро и свежо дуло, и, загородив лицо от света руками, напряженно вглядывался в ночь, в леса. Тысячи красных пчел неслись, развевались там, иногда, вместе с зимней свежестью, пахло ладаном, горящими в паровозе дровами… О, как сказочно мрачна, строга, величава была эта лесная ночь! Бесконечная, узкая, глубокая просека лесного пути, великие, темные призраки вековых сосен, тесным, дремучим строем шли вдоль него.

Светлые четырехугольники окон косо бежали по белым сугробам и подножья леса, иногда мелькал телеграфный столб, — выше и дальше все тонуло во тьме и тайне».

Вот и Николай Михайлович теперь подолгу стоял у такого же ночного окна — с немытыми должно быть с бунинских времен стеклами и вглядывался во все ту же темень лесной дорожной ночи. Разве что в глаза лезло то, что не мешало Бунину любоваться русскими пейзажами: стальные мачты-раскоряки, толстые трубопроводы непонятного назначения, бегущие вдоль полотна, свалки металлолома, облезлые громады элеваторов, стойбища холодных паровозов да станционные вывески вроде «Красноармейская» или «Отпор». Всюду следы поспешного и небрежного хозяйствования — хлам ржавого металла, покосившиеся, выщербленные заборы…

Стоя у окна, он привычно поражался глубине российской глухомани и тому, что и здесь люди живут и гложут их все те же мысли и сомнения, заботы и страсти, что и столичных жителей. И дорисовывал себе эту жуткую в своей свинцовой дремучести жизнь и оттого своя, питерская, представлялась на минуту значительной, возвышенной, осмысленной, что, конечно же, было вовсе не так…

… Рождество сорокового года он встречал в поезде на перегоне Иркутск — Улан-Удэ. И Пасху, и Николу Весеннего, и все двунадесятые праздники тоже. Томила ли его эта нескончаемая дорожная жизнь? Он находил ее очень похожей на ту, какой жил в офицерской молодости, когда под ногами беспрестанно сотрясалась палуба от работы судовых машин, когда пошвыривала его в корабельной койке крутая зыбь, когда целый год стучали под подушкой колеса бронепоезда на стыках.

Проводники дальневосточных экспрессов уже узнавали его, даже когда он ехал не в мягких, а в жестких вагонах. Такая популярность ничуть не радовала Грессера, тревожила. Он отрастил седую эспаньолку, а неизменный вьюк-конверт стал прятать в дерматиновый чехол. Но все равно ловил сочувственные взгляды проводников: «Эк, мотается дед на старости лет!». «Видать важная птица, — судачили меж собой проводники, мужики живалые, сами не первой молодости. — Должно быть, секретный курьер какой или морской инженер засекреченный».

А он корпел над трудом своим, если купе пустовало или попадались тихие малоразговорчивые попутчики. Потом, когда рукопись после долгих злоключений в чужих шкафах и сейфах ляжет на стол кому надо и академик-адмирал Аксель Иванович Берг, светило морской радиоэлектроники, ходивший одно время на подлодке Грессера штурманом, напишет восторженное предисловие к монографии своего безвестно сгинувшего командира. И назовет его «основоположником фундаментальных идей радиоэлектронной борьбы с подводными лодками», и выдвинет книгу на соискание посмертной Сталинской премии. Но автор ее, Николай Михайлович Грессер 2-й никогда о том не узнает…

Он умер ночью, когда скорый поезд Владивосток — Москва вошел в один из длинных даурских тоннелей. Пока душа его летела к свету в тоннеле астральном, тело с остановившимся сердцем, неслось под прокопченными паровозным дымом сводами тоннеля Верхне-Шилкинский. Оно подрагивало на верхней полке в такт качкам вместе с телами спящих спутников и потому не казалось безжизненным. Лишь голова застыла в последнем повороте на подушке, припорошенной черной антрацитовой крошкой, точь-в-точь, как после угольных авралов на «Авроре».

 

«ФЛАГ НЕ БУДЕТ СПУЩЕН! К БОЮ!·.»

Большому кораблю — большое плавание. А малому? Вопреки присловью и Морскому регистру маленький «Китобой» проделал большой и опасный одиночный поход, оставив за кормой воды Балтики, Северного моря. Атлантического океана, Средиземноморья, наконец, Черного моря…

Это небольшое китобойное судно было построено в Норвегии в 1915 году и сразу же было куплено русским правительством для пополнения тральных сил Балтийского флота. Через три года «Китобой» ушел с кораблями Балтийского флота из Кронштадта, приняв участие в легендарном ледовом походе. Его включили в состав действующего отряда Красного Балтийского флота.

Тактико-технические качества «Китобоя» были весьма скромны: 310 тонн водоизмещения, 12-узловой ход. Тридцатиметровое суденышко несло на себе две 75-миллиметровые пушки и один пулемет.

Свою воспетую потом в стихах одиссею «Китобой» начал 13 июня 1919 года, когда под брейд-вымпелом начальника дивизиона, бывшего лейтенанта Николая Моисеева, нес дозорную службу на подходах к Кронштадту между маяками Толбухиным и Шепелевым. Командовал «Китобоем» бывший мичман Российского флота, а тогда военмор Владимир Сперанский.

Воодушевленные успешным наступлением русской СевероЗападной армии на Петроград, бывшие офицеры без особого труда убедили команду перейти на сторону белых. И «Китобой» рванул самым полным навстречу трем английским кораблям, входившим в бухту. Вопреки ожиданиям Моисеева, англичане встретили «Китобой» отнюдь не самым лучшим образом.

Историк белого флота Николай Кадесников свидетельствовал: «Англичане буквально ограбили сдавшийся им корабль, причем не были оставлены даже личные вещи офицеров и команды, и через несколько дней передали тральщик, как судно, не имеющее боевого значения, — распоряжение Морского управления СевероЗападной армии…»

Морское управление, во главе которого стоял герой Порт-Артура молодой контр-адмирал Владимир Пилкин, находилось в Нарве. Помимо танкового батальона, дивизиона бронепоездов и полка Андреевского флага, оно располагало крошечной флотилией из четырех быстроходных моторных катеров, приведенных капитаном 1-го ранга Вилькеном из Финляндии. «Китобой» стал ее флагманом, На нем поднял свой брейд-вымпел командующий речной флотилией участник Цусимского сражения капитан 1-го ранга Дмитрий Тыртов.

Весь экипаж тральщика, за исключением механика и нескольких специалистов, перевели в полк Андреевского флага, куда списывали всех неблагонадежных, в том числе и тех, кто служил когда-то у красных. Туда же попал и лейтенант Моисеев. Мичмана Сперанского отправили в Ревель в так называемый 5-й отдел Морского управления, который занимался разгрузкой пароходов, доставлявших Северо-Западной Армии оружие, боеприпасы и обмундирование из Англии.

Судьба же лейтенанта Моисеева печальна. Часть полка Андреевского флага перебежала к красным, захватив с собой офицеров. Моисеев вместе с лейтенантом Вильгельмом Боком был выдан ЧК. «Труп Моисеева, — пишет Кадесников, — был вскоре найден белыми. Погоны на его плечах были прибиты гвоздями — по числу звездочек». В момент гибели ему не исполнилось и 33 лет.

Судьба мичмана Владимира Ивановича Сперанского тоже печальна. В 1945 году он был насильно репатриирован из Чехословакии в СССР, арестован, и спустя пять лет умер в Казанской тюрьме.

Самый интересный период жизни «Китобоя» связан с его новым командиром — лейтенантом Оскаром Ферсманом, выпускником Морского корпуса 1910 года.

К концу 1919 года явственно обозначился крах Северо-Западной армии. Эстонцы, с территории которых действовали полки Юденича, стали прибирать к рукам войсковое имущество белых. Судьба «Китобоя» тоже была предрешена: день-другой, и над ним взовьется новый флаг — черно-сине-белый, и новая команда поднимется на его палубу. Чтобы не допустить захвата единственного сколь-нибудь ценного судна Морского управления, адмирал В. Пилкин приказал лейтенанту Ферсману уходить из Ревеля в Архангельск к генералу Миллеру. Экипаж «Китобоя», почти весь состоявший из офицеров русского флота, был полон решимости совершить этот непростой переход. Для многих из них это утлое, совсем не военное суденышко было осколком флота, которому они присягали и мечтали служить верой и правдой всю жизнь. К тому же в то смутное время они были рады убогим каютам и кубрикам несостоявшегося китобоя как последнему пристанищу с гарантированным кровом над головой.

Итак, «Китобой» стал тайно готовиться к походу в полярные моря. Самая острая проблема, с которой столкнулся Ферсман, — уголь. Угольная яма судна была давно и безнадежно пуста. Тогда адмирал Пилкин купил на свои деньги воз дров — сырых, обледенелых, но все-таки это был выход. Подсчитали, что до Копенгагена этого топлива должно хватить. А там — Бог не без милости, моряк не без удачи.

«Около полудня 15 февраля, — сообщает мичман Николай Боголюбов в своей статье, — обманув внимание эстонских часовых с помощью случайно подошедших английских офицеров, «Китобой» по личному приказу адмирала Пилкина отдал швартовы и вышел на полузамерзший Ревельский рейд, приготовив к бою свои две 75-мм пушки и подав к ним весь свой боевой запас, состоявший из 30 снарядов». Это был скорее побег, чем уход.

«Китобой» шел через непротраленные минные заграждения. Офицеры-кочегары швыряли в топку тяжеленные поленья. Машина с трудом развивала четырехузловой ход. Сказывалось некачественное топливо. Тем не менее беглец добрался до Либавы в надежде там получить уголь. Но прежде чем это произошло, латвийские власти изрядно попортили нервы лейтенанту Ферсману — сначала настырными предложениями купить судно, а потом откровенными угрозами захватить его. Уголь дали англичане, и «Китобой», разведя пары, поспешно ринулся в проливную зону, нашпигованную немецкими минами.

27 февраля маленький корабль вышел на внешний рейд Копенгагена. О том, что произошло дальше, лучше всех рассказал поэт русского зарубежья Арсений Несмелов:

…И с волною невысокой споря, С черной лентой дыма за трубой, — Из-за мола каменного, с моря Входит в гавань тральщик «Китобой». И сигнал приказывает строго: «Русский флаг спустить». Якорь отдан. Но, простой и строгий, Синий крест сияет с полотна; Суматоха боевой тревоги У орудий тральщика видна. И уже над зыбью голубою Мчит ответ на дерзость, на сигнал: «Флаг не будет спущен. Точка. К бою! Приготовьтесь!» — Вздрогнул адмирал.

На рейде Копенгагена в то время стояла 2-я бригада крейсеров английского флота под флагом контр-адмирала сэра Кована: три легких крейсера и пять эскадренных миноносцев. Хорошо известно, что именно сказал адмирал Кован лейтенанту Ферсману:

«Я надеюсь, что каждый английский морской офицер в подобном положении поступил бы столь же доблестно, как это сделали вы!»

Конечно, в жизни все было не так просто и эффектно, как в поэме стихотворца. В конфликт «Китобоя» с англичанами вмешалась вдовствующая Государыня Императрица Мария Федоровна, жившая в то время в Копенгагене.

Англичане стояли на том, что «Китобой» их законный приз, захваченный в июне 1919 года. Британское адмиралтейство требовало от Ферсмана, чтобы «Китобой» шел в Англию с английским экипажем и под английским флагом. Русские моряки могут находиться на борту судна только в качестве пассажиров.

В конце концов, благодаря моральной поддержке датских властей, французов и дипкорпуса славянских стран британское адмиралтейство отказалось от притязаний на «безотечественный». русский корабль. «Китобой» был снабжен углем и провизией для· дальнейшего следования.

В Копенгагене они узнали, что Северный фронт генерала Миллера пал, так что необходимость идти в Архангельск отпала. Поскольку у Ферсмана было право действовать сообразно обстоятельствам, он принимает решение идти в Севастополь на соединение с Белым флотом Вооруженных сил Юга России.

Германия, не желая осложнять отношения с советским правительством, запретила «Китобою» переходить в Северное море Кильским каналом. Пришлось огибать Ютландский полуостров, прокладывая курс по невытраленным минным полям; минные заграждения выставляли и немцы, и англичане, но «Китобой», даром что тральщик, шел без карт и без тралов, играя со смертью в «русскую рулетку». Точно так же — вслепую — прошли и Ла-Манш, всего лишь два года назад считавшийся «каналом смерти» для немецких подлодок.

Частые поломки заставляли ремонтироваться то в Лиссабоне, то в Бизерте… В Севастополь «Китобой» добрался только 12 ноября 1920 года, тогда, когда впору было ложиться на обратный курс. В Крыму начиналась эвакуация Белой армии, а вместе с ней и гражданского люда, начинавшего свой бег в никуда. В любом случае лишнее плавсредство в Севастополе было весьма кстати, и «китобойцы» деятельно включились в общий аврал.

С командой и 150 пассажирами лейтенант Ферсман двинулся в Константинополь. Под его же начало определили еще два тральщика: трудяга «Китобой» тащил на буксире и потерявший ход эскадренный миноносец «Звонкий».

Из Константинополя Ферсман повел свои тральщики в Бизерту, где через три года «Китобой» закончил свое существование как русский военный корабль. Его продали итальянцам. С новым флагом и новым именем «Итало» он начал свою службу портовым буксиром в Специи и, похоже, счастливо пережил вторую мировую войну.

Что же касается лейтенанта Оскара Оскаровича Ферсмана, то о нем известно, что из Бизерты он перебрался в Копенгаген. Там он и прожил остаток жизни вплоть до 1948 года, когда, уже будучи больным, отправился на пароходе в Аргентину, чтобы повидаться с братом. Там и умер, аргентинская земля приняла прах отважного морехода.

Тогда, в 1920 году, тральщик «Китобой» был последним русским кораблем, над которым развевался Андреевский флаг в европейских водах Атлантики. Спустя 76 лет синекрестное белое полотнище принес сюда первый российский авианосец «Адмирал Флота Советского Союза Н. Кузнецов».