В мирное время эта экспедиция возбудила бы весь цивилизованный мир.Руаль Амундсен
Там, за далью непогоды,Николай Языков
Есть блаженная страна…
Под глыбой льда холодного Таймыра..Алексей Жохов
Московские экспрессы на Минск, Брест, Варшаву, Берлин проходят Оршу, как правило, поздней ночью… Если, выглянув невзначай в вагонное окно, вы увидите на оршанском перроне белую фигуру в истлевшем флотском кителе — не пугайтесь. Это призрак последнего командира «Вайгача» вышел пожелать доброго пути тем, кто помнит его имя, стертое с карты Арктики…
Глава первая.
ПУСТЯКОВОЕ ДЕЛЬЦЕ ДЛЯ АБВЕРА
Берлин. Июль 1990 года
Тогда я еще не знал, что его зовут Фабиан Рунд. Корветтен-капитан Фабиан Рунд…
Просто мы оба спешили на одной и той же набережной в один и тот же день к одному и тому же человеку: я — московский литератор и он — Фабиан Рунд, сотрудник абвера.
Мы пересекали одно и то же пространство, но с разрывом в полвека. Разумеется, у Рунда в его 1939 году были все шансы застать дома бывшего капитана 1-го ранга русского императорского флота Новопашенного, но не у меня в моем девяностом. По самым скромным подсчетам, Новопашенному было бы сейчас лет сто двадцать. Но я все равно упорно разыскивал дом № 18 на Шёнебергской набережной.
Берлин. Лето 1939 года
В один из знойных дней берлинского лета в кабинете адмирала Канариса, главы всемогущего абвера, раздался телефонный звонок главнокомандующего военно-морскими силами Германии гросс-адмирала Редера.
Редер. Хайль Гитлер!
Канарис. Хайль!
Редер: Вилли, одно небольшое дельце… Мне стало известно, что в Берлине живет кто-то из русских эмигрантов, участник арктических экспедиций адмирала Колчака… В свое время он заснял на пленку обширнейший участок совершенно необследованного побережья Русского Севера — приметные мысы, бухты и прочее. Нам нужен его фотоархив. Есть сведения, что он вывез его с собой.
Канарис: Насколько надежен источник сведений?
Редер. Он так же надежен, как и вся ваша контора. Это наш… это ваш военно-морской атташе в Москве капитан цур зее барон Баумбах.
Канарис. Хорошо. Найдем Приятно в такую жару остудить мозг мыслями об Арктике.
В том году мысли о полярных льдах студили многие умные головы в Берлине. В германских штабах ясно понимали, что война с Англией неизбежна и война эта будет, прежде всего, морской. А раз так — нужны передовые базы флота в Северной Атлантике, в Западной Арктике. О том, чтобы базироваться в портах Норвегии, приходилось пока что мечтать. При всем своем нейтралитете норвежцы настроены весьма пробритански. Но есть Новая Земля, есть Кольский полуостров, и есть весьма податливое большевистское правительство в Москве, которое обещало подыскать «базис норд» — «северную базу» для германских рейдеров если не в самом Мурманске, то неподалеку от него. Спустя полмесяца после начала войны, 17 сентября 1939 года, в Мурманск тайно вошли два немецких транспорта с грузами для будущей базы. Взамен Берлин обещал продать Советскому Союзу недостроенный тяжелый крейсер «Лютцов». С захватом Норвегии проблема базирования на советском Севере снялась сама собой. Но резко повысился интерес к Северному морскому пути — стратегической трассе, наикратчайше связующей океан Атлантический с Тихим океаном. Начало Второй мировой войны застало 3 5 немецких торговых судов в нейтральных портах Юго-Восточной Азии. Этот гигантский караван Редер, заручившись согласием Молотова, рассчитывал провести в Европу безопасным от англичан путем — меж скал сибирского побережья и кромкой полярных льдов — путем, разведанным и проложенным гидрографами русского флота еще в Первую мировую и вполне освоенным советскими ледоколами.
К тому же по нему можно было перебрасывать рейдеры в Тихий океан и там охотиться на торговых трассах союзников. Таким образом, «фотографическая лоция» северных берегов Сибири становилась документом стратегической важности.
Берлин. Июль 1990 года
Боже, как же хотелось есть! Такого голода я не испытывал со студенческих времен, когда решился плыть из Ростова в Москву теплоходом, имея на 12 дней 87 копеек… Но по сравнению с моим нынешним положением это были деньги. По крайней мере, я мог покупать хлеб — полбуханки в сутки. В Берлине у меня не было и пфеннига. А батон хлеба здесь стоит две с половиной марки. Астрономическая сумма для советского туриста, рискнувшего приехать в эти дни в исчезающую ГДР.
Получилось так мои знакомые берлинцы прислали мне приглашение. Время поездки совпадало с объединением Германии. Все бы хорошо, но Госбанк СССР вдруг объявил, что граждане, выезжающие до 26 июня, должны вернуть обмененные ими марки ГДР. Никаких обменов их на марки ФРГ, даже символических — на телефон, трамвай — не обещалось. И вообще, недвусмысленно давалось понять, что сейчас в Германию советским гражданам лучше не ехать.
Я законопослушно вернул упраздняемую валюту, стараясь не вспоминать, сколько часов (32!) пришлось отстоять за ней в очереди, отбил друзьям в Берлин телеграмму о том, что приехать не смогу, и на другой день отправился сдавать железнодорожный билет. И вот тут сердце дрогнуло. Не то чтобы стало жалко потерянного в очередях к интуристовской кассе времени (приходил на Большие Каменщики к пяти утра с термосом, бутербродами, книгами и раскладным стульчиком — и так три дня). А просто подумал: ну вот, в кои-то веки могу стать свидетелем настоящего исторического события и не стану из-за каких-то жалких марок. В конце концов, не за тряпьем же еду? Как-нибудь продержусь у друзей на бутербродах. Десять дней не срок, и я дал вторую телеграмму: «Ждите. Еду».
И приехал. И влип. Этой, второй, телеграммы друзья не получили (она придет почему-то спустя неделю после моего отъезда) и укатили в Лейпциг на недельку к родителям. Об этом мне сообщили соседи. Так я оказался во взбудораженном Берлине без крова над головой и без единого пфеннига. Конечно, можно было бы немедленно закомпостировать обратный билет и отправляться в Москву. Но… Я решил продержаться семь дней до возвращения друзей.
Тщательная ревизия багажа и карманов показала, что довольствоваться мне придется четырьмя кусочками вагонного сахара да начатой пачкой грузинского чая.
К тому же надо решить проблему с жильем. Я отправился на Унтер-ден-Линден, в наше посольство. Но там царило полное смятение, все гадали о дальнейшей судьбе учреждения: кого отправят на Родину, а кому посчастливится остаться… Гостеприимство соотечественников в этом роскошном офисе дворцового типа дальше чашки чая с немецким печеньем не пошло. Не до меня, и не до таких, кто оказался в подобной же ситуации; а их в тот бурный июль, как я смог вскоре убедиться, было немало.
Впрочем, все эти житейские дела отошли на второй план, как только я узнал, что открыли границу с Западным Берлином, и, хотя советским гражданам не рекомендовалось ходить в ту часть города, я немедленно ринулся в доселе запретный западный мир.
Берлин. Лето 1939 года
Германский флот готовился к сражениям на всех океанах. В том числе и в «океане без кораблей», как называли тогда Северный Ледовитый, где и в самом деле что парус, что дымок пароходной трубы были великой редкостью. Готовился серьезно и основательно; что-что, а предусматривать каждую мелочь германские штабисты умели.
«Ряд сведений географического, исторического, военного и экономического порядка, — отмечал знаток германских спецслужб Луи де Ионг, — накапливался немецкой разведкой благодаря связям с такими учреждениями, как Немецкий институт по изучению зарубежных стран (Deutsche Ausland-Institut), a также такими крупными немецкими фирмами, как “И.Г. Фарбен”, “Крупп”, “Цейсе”, “Рейнметалл-Борзиг”».
Мозг германского Молоха жадно требовал информации. И чтобы утолить этот информационный голод, в ход шло все — статистика старых биржевых журналов, обзоры технических рефератов, туристические путеводители, расписания поездов, открытки с видами ландшафтов и даже любительские пляжные снимки. Разглядывая на них фигурки стоящих в воде купальщиков, специалисты определяли уклон морского дна, беря за масштаб средний человеческий рост. А уклон дна — это уже военно-географическая информация, столь важная для высадки морского десанта.
В системе абвера действовал хорошо налаженный «информационный конвейер», который добывал страноведческие данные, анализировал их, хранил и выдавал по первому требованию родов войск для подготовки военных операций любого масштаба — от высадки диверсионной группы с борта яхты в какой-нибудь безвестной бухточке до массированного вторжения на Британские острова.
«За пределами Германии представители управления разведки и контрразведки имелись в большинстве немецких посольств и дипломатических миссий, — фиксировал Луи де Ионг, — к началу войны во всей системе управления насчитывалось 3 — 4 тысячи офицеров, которые должны были добывать сведения военного, экономического и политического характера».
Апофеозом германской разведки стало создание специального научно-информационного центра с кодовым названием «Раумкоппель».
* * *
РУКОЮ ИСТОРИКА. «Раумкоппель», — пишет известный в ФРГ историк Кайус Беккер, — начал свою работу в здании бывшей школы в Шёненберге (Мекленбург). Деятельность этого «научного центра» осуществлялась, в полной тайне. Никто даже не подозревал, что эти совсем не по-военному выглядевшие господа в штатском имели отношение к тому самому соединению «К», к которому принадлежали отчаянные бойцы-одиночки: боевые пловцы, водители человекоуправляемых торпед, взрывающихся катеров и прочие смельчаки. Более того, своей тщательной подготовительной работой эти люди решающим образом способствовали успеху многих диверсионных операций.
Возглавлял «научный центр» д-р Конрад Фоппель, служивший в течение многих лет хранителем Лейпцигского музея страноведения. В его подчинении находился целый ряд способных географов, геологов, океанографов, метеорологов и математиков. Источником, откуда они черпали свои удивительные познания, которые распространялись, почти на любой участок европейского побережья, была прежде всего библиотека, содержащая около 30 тыс. книг частично специального, частично популярно-повествовательного (например, путевые записки и та) характера, свыше 250 тыс. карт, 50 тыс. фотографий и огромное количество географических или имеющих отношение к географии журналов изо всех стран мира. Кроме тою, «научный центр» имел своих картографов, печатников, переплетчиков и большую фототехническую лабораторию, благодаря чему собранные научными сотрудниками данные могли быть в короткий срок размножены и переданы соединение «К» в любой удобной для нею форме.
Первое задание, которое было поручено «Раумкоппелю», гласило:
«Дать точную картину (с описанием, картами, фотоснимками) северного побережья острова Корсика. Указать несколько таких безлюдных мест, где бы яхта с осадкой 2 м могла вплотную подойти к берегу и высадить наших людей. Наметить удобные маршруты движения в глубь острова».
После 20 часов напряженной работы «Раумкоппель» с точностью часового механизма «выдал» все источники, содержащие ответы на поставленные вопросы. К этим источникам относились десятки книг с описаниями берегов, отчетов исследователей, карт, снимков рельефа и целый ряд новейших номеров географических журналов, которые вымывались через нейтральные страны. Подлинное искусство заключалось в том, чтобы из этой горы материалов и многочисленных, часто противоречивых сведений за период в 50 лет выбрать то, что было действительным на сегодняшний день и представляло ценность для выполнения поставленной задачи, и сформулировать все это в форме кратких, но ясных разработок.
«Мы придавали большое значение тому, — рассказывает д-р Фоппель, — чтобы в каждой отдельной разработке дать четкое представление о пределах своих знаний. Люди, которые при выполнении задания руководствовались нашими данными, должны были безусловно верить тому, что мы утверждали наверняка. Те данные, которые мы считали полезным указать, но не были уверены на сто процентов в их достоверности, мы сопровождали необходимыми оговорками и вопросительными знаками».
Меньше всего чудо-центр доктора Фоппеля мог информировать ОКМ о Северном морском пути.
— Это самая засекреченная морская трасса на планете! — оправдывался доктор Фоппель всякий раз, когда из ведомства Редера раздавались упреки на этот счет. — Большевики не сообщают в открытой печати никаких навигационных данных о ней, ибо этот единственный торный путь в непроходимом океане имеет для Советов стратегическую важность. По нему можно перебрасывать военные корабли как с Дальнего Востока на Крайний Север, так и в обратном направлении — из Северной Европы в азиатские моря. Причем перебрасывать скрытно и неуязвимо для любого противника.
Да, эта тоненькая голубая прожилка во льдах обладала для России важностью вены, закольцовывавшей сеть транспортного кровообращения в единую систему. Вместе с артериями сибирских рек она питала и обещала питать еще лучше весь заиндевелый и пока что почти безжизненный северо-сибирский горб гигантской страны. Вот почему она называлась Великой национальной магистралью, и все путепроходческие, мореплавательские секреты ее содержались в такой же тайне, в какой афганские горцы хранят перевальные тропы, а индейцы — сокровенные пути через сельву к древним святыням.
Не всякий корабль проскочит «гильотины арктических льдов». Во все века непосвященные смельчаки расплачивались за дерзкие попытки жизнями — своими и кораблей.
Если в страшном сне представить себе дорогу, которая вдруг хватает путника за ноги и обрекает его на мучительную смерть от голода, холода и цинги, то это и будет Великий северный путь между тундрой Сибири и кромкой льдов Арктики.
Порой он бывает милостивым и пропускает всех. Но вдруг захлопывает свои ледяные капканы и держит суда почти по году. По нему надо иметь счастье проскочить в куцее лето, пробиться, если льды все же запрут анфилады сибирских морей; надо знать, как выжить здесь, если пробиться не удалось. Мало знать, как перезимовать полярную полугодичную ночь, надо уметь спастись, если льды все же раздавят вмерзший в них корабль и выживать придется на голых льдинах.
Проскочить, пробиться, выжить, спастись… Только ледовые капитаны и лоцманы Севморпути обладали этим уникальным опытом Всякий опыт — это много информации, немного интуиции и чуток везения, и еще раз информация. Всякая информация может быть уловлена, перехвачена, добыта, накоплена… На этом стоял абвер, как, впрочем, и любая другая разведка мира.
Разумеется, кое-что о русской Арктике в картотеках доктора Фоппеля было. Например, великолепная серия аэрофотоснимков, сделанных с борта дирижабля «Граф Цеппелин».
Этот немыслимый полет вдоль всей секретной трассы Советы разрешили в 1931 году, когда между рейхсвером и Красной Армией цвела тайная любовь: под Казанью обучались танкисты Гудериана, под Липецком — будущие асы Геринга, а на верфях Ленинграда и Николаева стажировались подводники Деница…
«Летом 1931 года, — рассказывает писатель-историк Е.Л. Баренбойм в повести «Операция “Вундерланд”», — Советское правительство разрешило с чисто научными целями полет немецкого дирижабля над Арктикой. Командовал им его конструктор Эккенер. Среди десяти ученых разных стран на дирижабле находился и советский профессор Самойлович. Полету дирижабля было оказано всемерное содействие: для него была создана особая служба погоды, в район Земли Франца-Иосифа вышел ледокольный пароход “Малыгин”, была построена специальная швартовочная мачта. За четверо суток дирижабль облетел огромную территорию Советского Севера, почти в тысячу километров длиной и шириной более сотни километров. Фотограмметристы засняли ее на кинопленку. По договоренности материалы съемки должны были быть предоставлены нам. Но немцы заявили, что пленка испорчена. Сейчас эти данные “исключительно научного”, как писали тогда в газетах, полета широко использовались немецкими офицерами в работе над подготавливаемым планом».
Аэрофотограммы — это вид сверху, это бесценное подспорье для летчиков люфтваффе, которые собирались прокладывать трассы в Восточную Арктику. Командирам же кораблей нужен был иной ракурс на приметные мысы, скалы и бухты — не выше уровня ходовых мостиков.
И тогда гросс-адмирал Редер позвонил Канарису на Тирпицуфер.
Берлин. Лето 1939 года
Право, это было пустячное для абвера дело — разыскать фотоархив полярной экспедиции, который счастливый случай забросил не куда-нибудь, а именно в Берлин. С этим справился бы любой сыщик из уголовной полиции.
И Фабиан Рунд прекрасно сознавал, что именно поэтому выбор шефа пал на него, самого молодого сотрудника III отдела, и это задание — еще один экзамен в его новой карьере.
Первым делом Рунд позвонил в Лейпциг — в Ausland-Institut — и заказал справку о составе русской гидрографической экспедиции Северного Ледовитого океана. Спустя несколько минут он получил по телефону нужные сведения: «Русская гидрографическая экспедиция Северного Ледовитого океана (ГЭСЛО) осуществляла плавания в 1910 — 1915 годах на ледокольных судах 'Таймыр” и “Вайгач”. В последнем сквозном плавании — из Владивостока в Архангельск — экспедицию возглавлял капитан 1-го ранга Б.А. Вилькицкий. “Вайгачем” командовал капитан 1-го ранга П.А. Новопашенный. В состав экспедиции входили офицеры русского флота Транзе, Евгенов, Неупокоев, Никольский, Жохов, Давыдов, Лавров, Фирфаров…»
Рунд раскрыл «Справочник Российского общевойскового союза», нашел главу «Военно-морские объединения русских офицеров в зарубежье» и радостно потер руки: главой берлинской кают-компании был не кто иной, как бывший командир «Вайгача» калеранг Новопашенный. Здесь же указывался и его адрес Schonebergerufer, 18.
Рунд немедленно отправился — он был уверен в том — за «фотолоцией» засекреченного большевиками трансарктического пути. Да и кто, как не командир корабля, мог располагать подобными фотоснимками?
Глава вторая.
ГОСТЬ КАПЕРАНГА НОВОПАШЕННОГО, ИЛИ ВИД НА РЕВЕЛЬ ИЗ «БУМИШЕРХАУЗА»
Берлин. Июль 1990 года
На контрольно-пропускных пунктах еще стояли скучающие пограничники, но документов они уже не спрашивали; таможенные интроскопы были захвачены, поднятые шлагбаумы и расстопоренные турникеты пропускали потоки берлинцев в обе стороны. Хотелось увидеть сразу все: и фасадную сторону Рейхстага, который, подобно луне, позволял созерцать лишь один свой бок — из-за непроходимых доселе Бранденбургских ворот, и знаменитый парк Тиргартен с памятниками Гёте, Гегелю, и фешенебельную Курфюрсгендамм, и русское кладбище в Тегеле…
Проблема с жильем решилась сама собой. В Тиргартене пестрело множество палаток, мимо которых шныряли дикие кролики. В палатках жили любители рока, съехавшиеся в эти дни со всего света, чтобы побывать на суперконцерте «Wall» («Стена»), где под песни знаменитых рок-звезд должна была рухнуть берлинская стена, чей гигантский макет из белого пенопласта сооружали над громадной эстрадой.
Общительные студенты из Канады нашли мне место в одной из палаток с видом на Рейхстаг.
Там, под гостеприимным чужим пологом, меня особенно донимало чувство незаслуженной обиды… От него, как в детстве, порой хотелось разрыдаться… Ну почему моей великой Родине, моему сверхдержавному государству я столь безразличен и не нужен? Почему никому в нем нет дела до того, где должен ночевать и чем кормиться его законно выехавший за рубеж гражданин, который как-никак капитан 1-го ранга запаса, кавалер ордена «За службу Родине в Вооруженных Силах СССР», лауреат, почетный гражданин и прочая, прочая?- Почему в кремлеверхом небоскребе на Смоленской не разрешили обменять мне и трех марок? Мне бы хватило их на буханку черного хлеба, и уже это спасло бы от голодных спазмов…
Но я еще и радовался. Радовался тому, что коротаю ночи и дни по ту сторону великой запретной черты, стены, границы, которую я пересек безо всяких характеристик, справок, анкет, собеседований, наставлений, предупреждений, без райкомов, месткомов и ОВИРов. Пересек, и все. И вот разгуливаю по цитадели капитализма, форпосту мирового империализма, в сердце германского милитаризма, тоталитаризма и еще черт знает чего. И лежу под палаточной крышей с ребятами из Канады, и прекрасно понимаю их, а они меня.
По утрам мы пили грузинский чай, заваренный из моей пачки, и рассуждали о перестройке, Горбачеве, гласности и тому подобных модных вещах, а потом я уходил в свои странствия по городу.
Из всей невообразимой лавины увиденного в дни берлинского скитальчества здесь важно сказать лишь об уличном антикваре. Он торговал с лотка всякой милой дребеденью начала века: кайзеровскими пивными кружками, допотопными авторучками, довоенными открытками, почтовыми марками… Я взял потертый альбомчик с коллекцией довоенных визитных карточек. Кто их собирал? Кому они теперь интересны? Пышные титулы прусских баронов, почетные звания коммерсантов, адреса акушеров, дантистов, дипломированных экономистов… Одна из них, весьма простенькая, с голубым крестом Андреевского флага, задержала взгляд. Текст был набран по-русски и по-немецки: «Кают-компания офицеров русского флота в Берлине. Председатель — капитан 1-го ранга Петр Алексеевич Новопашенный. Schonebergertifer, 18».
Наверное, только от дикого голода могла прийти в голову такая странная мысль: заявиться по этому адресу и сказать: «Господа, я не ел три дня… И вообще, мне негде ночевать. Как офицер флота нашего общего Отечества, я надеюсь получить у вас помощь и поддержку». А что? Если бы кто-нибудь был жив из той эмигрантской кают-компании, которая и существовала для того, чтобы поддерживать бывших моряков на плаву изгнаннической жизни, уж наверняка приняли бы во мне участие, пристроили бы на ночь и чаем напоили. Возможно, даже с бутербродом.
Адрес на всякий случай я запомнил и даже переписал в блокнот. Вполне вероятно, что в этом доме живут дети или внуки Новопашенного. А поговорить нам будет о чем
На ближайшей автобусной остановке висел подробнейший план Берлина. Выяснив, что до Шёнебергской набережной можно добраться и пешком, я двинулся вдоль неширокого канала, в котором стояла зеленая вода с застывшими в ней пустыми пивными жестянками.
Новопашенный жил когда-то близ Потсдамского моста, рядом с массивной, крепостного вида больницей из темно-красного кирпича. Но самого дома уже не было. По всей вероятности, его разбомбили в 45-м, и теперь на этом участке зеленел скверик, весьма неровный по ландшафту, бугристый, заросший бересклетом, который, как известно, охотнее всего растет на местах бывшего человеческого жилья.
Я несколько раз прошелся по этому зеленому пепелищу, пытаясь прочитать хотя бы очертание фундамента исчезнувшего дома В траве что-то блеснуло. Я нагнулся и поднял… пятимарковую монету! В моем положении это было целое состояние. Во всяком случае, можно было немедленно купить на ближайшем углу длинную жареную колбаску и проглотить ее вместе с турецким бубликом, запивая баночным пивом
И тут подумалось, что находка вовсе не случайна. В городе, где умеют ценить каждый пфенниг, пятимарковыми монетами не разбрасываются. Просто эти деньги послал мне не кто иной, как капитан 1-го ранга Новопашенный. Раз уж я пришел за вспомоществованием в кают-компанию офицеров русского флота, то мне в нем не отказано. Мистика? Нет, чудо, которое свершается всякий раз, когда человек берет в руки оборванные нити прошлого и соединяет их. Надо просто суметь или угадать, как найти эти оборванные концы. На сей раз мне помогла старая визитная карточка…
На душе посветлело. Более того, я вскоре почувствовал, что нахожусь под незримым покровительством старейшины кают-компании, что с этого момента он ведет меня по городу и я должен идти, подчиняясь его воле, его тайным знакам… И я пошел куда глаза глядят, куда влекла меня рука невидимого гида.
Остановившись у китайского ресторанчика с вывеской «Хуан-Дали», я почувствовал, что в него надо войти. Сел за узорчатый столик под бумажными драконами, и сверхлюбезный официант-китаец бросился исполнять мой сверхосторожный заказ — чашечка жасминового чая. Разглядывая инкрустированных, резных, рисованных, отраженных в зеркалах драконов, попивая из крохотной чашечки (с драконами же) благоуханный желтоватый чай, я вспомнил, что здесь, в Западном Берлине, есть небольшой буддистский монастырь, о котором я знал еще со студенческих времен, когда писал курсовую о ламаизме — шаманизированном буддизме. И вот теперь вместо того, чтобы праздно шататься по городу, я должен — да, да, это так и прозвучало в сознании: «должен» — отправиться в этот монастырь. Официант-китаец рассказал, как его отыскать: местечко Фронау, десять остановок на метро. Я даже не огорчился, когда он потребовал за чашечку чая чудовищную сумму — три марки. Но, по крайней мере, две марки оставалось на билет до Фронау. И я, не медля ни минуты, двинулся к ближайшей станции U-bahn (метро).
Фронау — лесной уголок берлинского северо-запада. На улицах-аллеях, под вековыми липами, тополями и соснами, виллы одна уютнее другой. На вершине холма краснели сквозь сосновую хвою загнутые углы черепичной кровли. Внизу, у каменных воротец с каменными же слонами, висела доска, извещавшая, что «Будцишерхауз основан в 1924 году художником и писателем Пулем Дальке».
Строго говоря, это был не монастырь, а обычная вилла, перестроенная под кумирню, при которой жили два шриланкийских монаха. Нечто вроде буддистского подворья в Центральной Европе.
Когда-то в этот затерянный уголок Берлина (это я узнал позже) регулярно наведывался Гитлер. В начале тридцатых годов здесь жил тибетский лама Джорни Дэн. Он трижды и без ошибок предсказывал газетчикам, сколько нацистов пройдет в рейхстаг, и потому будущий фюрер проникся к нему особым доверием. Надо полагать, что это спасло кумирню в лихолетье «Великого» рейха.
Я поднялся по тропе к небольшой пагоде. Монах в оранжевой тоге был несказанно удивлен появлению здесь русского человека Он сообщил мне на английском, что я первый советский посетитель этого храма, показал библиотеку, молитвенный зал, а потом повел в крохотную трапезную, поскольку время было обеденное. Я не отказался ни от рагу из корней лотоса, ни от сладкого картофеля, ни от прочих мудреных восточных блюд, исходный материал для которых знал лишь повар-китаец, обслуживавший кумирню. За этот пир я поблагодарил Банти-садху (так звали гостеприимного хозяина) и… капитана 1-го ранга Новопашенного. Я ничуть не сомневался, что роскошное застолье случилось не без его вмешательства.
После обеда Банти-садху пригласил меня в храм, где несколько местных завсегдатаев собрались для медитации. Я тоже уселся на циновки и стал сосредоточиваться на одной и той же мысли: я пытался представить себе человека, которого никогда не видел, но с именем которого был связан весь день… Я ожидал, что он непременно выйдет на трансцендентальную связь. Но мысленному зрению очень расплывчато представлялся некий пожилой человек, сухощавый, в морском кителе… И только. Черты лица совершенно не читались. Я пытался вслушаться в свои мысли, определить в них то, что могло зазвучать извне… Но, кроме навязчивой строчки из Игоря Северянина, чей томик я захватил с собой в поезд, ничего не звучало.
Берлин. Август 1939 года
«Damen und Herren! Уважаемые пассажиры! Наш прогулочный рейс по каналам и озерам Берлина закончен. Мы подходим к причалу Трептов-парка. Прошу взглянуть на старого матроса, который готовится принять чалки нашего теплохода. Вы можете гордиться тем, что судьба свела вас с этим человеком, что наш речной трамвайчик принимает к пристани некогда один из лучших гидрографов русского флота, в не столь давнем прошлом отважный ледовый мореплаватель, бывший капитан 1-го ранга российского императорского флота Петр Алексеевич Новопашенный. Он искал неведомые земли. Он пытался проникнуть в священные пределы “земли онкилонов”. Судьба жестоко покарала его и его корабль — ледокол “Вайгач”.
Рукой большевистского узурпатора она сорвала с него прозеленевшие от морской соли погоны и боевые ордена, стерла с карты Арктики его имя и выбросила за пределы Отчизны. Благодарение Богу — его не постигла участь других соплавателей. Его не заслали в лагерь и не расстреляли в чекистском подвале.
Но корабль его погубили в 18-м году, когда в Енисейском заливе тот распорол себе днище о подводную скалу.
Ни о чем не спрашивайте его, господа. Он просто зарабатывает свой хлеб».
Возможно, такую тираду и произнес бы берлинский гид, если бы и в самом деле знал историю седоусого худощавого человека, подрабатывающего в туристический сезон швартовщиком на «Вайсфлотте» — о, ирония судьбы! — на «белом флоте» прогулочных теплоходиков.
Фабиан Рунд знал биографию Новопашенного в самых общих чертах и тем не менее невольно проникся симпатией к этому хмурому старику, чей подвиг корветтен-капитан, как моряк, не мог не оценить. Впрочем, в день, когда он появился на Шёнебергской набережной, ничто не выдавало в нем морского офицера.
— Директор лейпцигского географического издательства Фабиан Рунд, — отрекомендовался он Новопашенному. — Мы готовим фотоальбом о полярных экспедициях, и в частности о вашем выдающемся походе на «Вайгаче».
— На «Таймыре» и «Вайгаче», — уточнил Новопашенный.
— Нам нужны фотоснимки. Мы хорошо заплатим за них.
— Увы! — вздохнул собеседник, и от Рунда не укрылось, что вздох сожаления был искренним — Ни капитан 1-го ранга Вилькицкий, начальник экспедиции, ни я, его заместитель, не успели написать отчеты о результатах наших исследований. Не успели, так как сразу же, как только наши суда пробились в Архангельск, экспедиция ввиду военного времени была расформирована, и мы с Борисом Андреевичем получили назначения на боевые корабли. Вилькицкий — на эскадренный миноносец «Летун». Я — на «Десну». Потом и вовсе закрутило. Не до отчетов стало. Насколько мне известно, все материалы нашей экспедиции после большевистского переворота отправили в Ярославль. Там они и сгорели в 18-м году, когда красные подавляли восстание Савинкова. Вот и все, что я могу вам сообщить.
— Немного. И тем не менее… У кого-то из офицеров могли остаться негативы. Кстати, а кто из членов экспедиции вел фотосъемку?
— У нас было несколько камер. Но самую подробную съемку вел старший офицер «Таймыра» лейтенант фон Транзе.
— Вот как! Он остался в России?
— Нет. Он тоже покинул ее. У меня нет с ним связи. Слышал, что он осел где-то в Дании.
— А кто бы мог помочь найти его? Новопашенный задумался.
— Пожалуй, что… Да, только он. Барон Мирбах.
— Знакомая фамилия.
— Его дядя был послом в России.
— Тот самый Мирбах, что был убит в Москве террористом из ЧК?
— Да. Оба его племянника служили в русском флоте. Один погиб в Цусиме, а с другим, Рудольфом Романовичем, мы вместе выпускались из Морского корпуса. Кстати, и Александр Транзе тоже. Они были очень дружны.
Последняя должность Мирбаха — флагманский минер Балтийского флота и командир штабного судна «Кречет»… Теперь он работает в Берлине таксистом. Вы можете отыскать его либо возле Остбанхофа, либо на Ванзее. Это его излюбленные стоянки.
Бывшего кавторанга русского флота Рудольфа Мирбаха Рунд отыскал на стоянке возле Восточного вокзала. Бывалый шофер отвез его домой, а заодно сообщил и адрес фон Транзе.
— Он живет не так далеко от Берлина В Копенгагене… Через два дня с аппарелей копенгагенского парома съехал и растворился в потоке машин скромный «опель» корветтен-капитана Рунда.
Копенгаген. Август 1939 года
С большим трудом он разыскал подвальчик переплетной мастерской, затерявшейся в лабиринте средневекового квартала Фальконер-аллея, 72. На звонок вышел пожилой лысеющий мужчина в очках и с пушистыми, подкрученными вверх усами. Черный рабочий халат был заляпан клейстером. В подвальчике стоял смрад свежесваренного клея немыслимой рецептуры.
— Мне нужен господин фон Транзе.
— К вашим услугам.
* * *
ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Капитан 2-го ранга Александр Александрович фон Транзе, из дворян Лифляндской губернии. Родился 10 ноября 1880 года в Кронштадте, в семье флотского офицера Транзе. Окончил Морской корпус. Участвовал в Цусимском сражении вахтенным офицером на броненосце «Адмирал Ушаков». Был контужен. Взрывом выбросило за борт. Спасли матросы. Находился в японском плену в Нагасаки. В Первую мировую войну командовал канонерской лодкой «Грозящий», которая вела активные боевые действия в Ирбенах, Моонзунде, у Усть-Двинска. Награжден многими орденами. После октября 17-го трижды арестовывался (два раза в Кронштадте и в Петрограде). Как заложник был приговорен в 1918 году к расстрелу. Спасло вмешательство германского посла графа Мирбаха. Эмигрировал в Данию.
— Нет. Ничем помочь вам не могу, — заявил переплетчик, выслушав «директора географического издательства». — Вы спутали меня с младшим братом — Николаем фон Транзе. Тот действительно участвовал в экспедиции Вилькицкого… У нас была многодетная семья. Я — старший. А еще четыре брата и три сестры…
Но корветтен-капитану недосуг было выслушивать семейную историю фон Транзе.
— Вы немец?
— Скорее латыш. Мать — латышка православного вероисповедания, и все мы, дети, тоже были крещены по русскому обряду.
— За что вас арестовывали большевики?
— Сначала просто как офицера, то есть как заложника после убийства Урицкого. Потом я уехал к жене в Кострому. Но тут начался Ярославский мятеж. Заодно арестовали и меня.
— Где сейчас находится Николай?
— Я потерял с ним связь. Последнее письмо я получил от него со Шпицбергена. Он работал там на шахтах. Это было очень давно.
Фабиан Рунд протянул собеседнику портсигар. Чиркнул зажигалкой. Табачный дым слегка перебил гнусный запах переплетного клея. Из какой дохлятины они его варят?!
— Как вы думаете, господин фон Транзе, где могут храниться негативы вашего брата?
— Из экспедиции он привез кожаный футляр со стеклянными негативами. Часть снимков была сделана на целлулоидной пленке, и гибкие негативы хранились в альбоме со специальными таше. Николай очень дорожил этими негативами. Ведь он заснял почти все побережье от Берингова пролива до Таймыра… Футляр-фототека был из крокодиловой кожи, обшитой изнутри зеленым сафьяном, и запирался на ключик. Ему подарил его отец, когда Коля увлекся фотографией еще кадетом младшей роты в Морском корпусе… Простите, я отвлекся. Все ценные вещи, бумаги, дневники, в том числе и фототеку с альбомом, брат хранил в своей каюте…
— На ледоколе «Таймыр»?-
— Нет. После экспедиции он был назначен командиром эскадренного миноносца «Молодецкий». Там и хранил.
— Может быть, эсминец погиб, и все ушло на дно морское?
— Корабль не погиб. Зимой 1918 года Николай перегнал его из Гельсингфорса в Кронштадт. Шел через льды с большим некомплектом команды, но пригодился опыт ледовых плаваний на «Таймыре».
— Вы имеете в виду Ледовый переход Балтийского флота?
— Да, да. Брат тогда за личное мужество и спасение корабля получил благодарность чуть ли не от самого Троцкого. Но тот же Троцкий стал потом расстреливать балтийских офицеров. Всех, и меня в том числе, возмутила казнь адмирала Щастного, фактически спасшего Балтфлот от захвата, пардон, войсками кайзера. Брат не стал, дожидаться своей очереди. Он, как тогда печально шутили, «не любил расстреливаться». Он ушел от большевиков. В одну штормовую ночь взял с собой красавицу-жену и на катере двинулся к шведским берегам. Это было отчаянное предприятие… Когда они все-таки добрались до Готланда, у жены в волосах появились седые пряди…
— Так, значит, негативы оказались в Швеции?!
— Не все так просто. В марте семнадцатого, когда служить на кораблях стало очень… как бы это сказать? Неуютно? Нет, тревожно. Матросы убивали офицеров, грабили их каюты. Николай свез с эсминца все свое имущество, в том числе и футляр из крокодиловой кожи, в наше маленькое родовое имение под Лугой и отдал на хранение старшей сестре Юлии. Потом началась Гражданская война и Стефан служил у Юденича…
— Позвольте, кто такой Стефан?
— Это наш четвертый по старшинству брат. В мировую войну он был прапорщиком-артиллеристом… В общем, когда красные перешли в наступление, вся родня покинула дом и двинулась с отступающей армией в Эстонию. В Эстонии их приютил друг и сослуживец отца капитан 1-го ранга Клапье де Колонг. Вот в его имении они все и осели.
Эта бесконечная история уже начала раздражать Рунда, но терпение его было вознаграждено.
— Так, значит, вы полагаете, что архив вашего брата находится в Эстонии?
— Точно так.
— Но с Эстонией, с младшими братьями, я надеюсь, у вас не прервались связи?
— Не прервались. Вы можете написать письмо Стефану. Правда, сейчас он работает во Франции, на ковроткацкой фабрике в Тулузе. Сейчас поищу его адрес. Но я бы советовал связаться с нашими сестрами, которые живут в Таллинне: Еленой, Тамарой и Юлией. Возможно, у них даже кое-что осталось…
— Я бы попросил у вас фотографию Николая фон Транзе. Это нужно для публикации в нашем арктическом сборнике.
— Хорошо. Я дам вам его фото. Только оно очень раннее. 1905 год. Николай снялся сразу после выпуска.
* * *
СТАРОЕ ФОТО, Мичман в белом кителе, при кортике и золотой цепочке, перекинутой от второй пуговицы в нагрудный карман, безмятежно смотрит на фотографа. Девятнадцать лет. Чуть пухлое юношеское лицо, полоска темного пушка на верхней губе. Из-под обреза козырька черно-белой балтийской фуражки — умные глаза. Чуть грустные. Не оттого ли, что не успел ни в Цусиму, ни в Порт-Артур? Но впереди — льды полярных морей и огненные столбы германской, которую современники называли Великой или второй Отечественной войной…
Глава третья.
УЛЬТИМА ТУЛЕ
Москва. Август 1939 года
Эта беседа Молотова и Риббентропа не протоколировалась и велась с глазу на глаз, без помощи переводчиков, на русском языке. До революции они учились в одной гимназии.
Риббентроп: Господин Молотов! Германия вот-вот вступит в войну с исконным врагом вашей страны — Англией. Довольно будет вспомнить, что и Германия и Россия вместе пострадали от английского империализма в 18-м году. Не считаясь с союзническими узами, лондонские плутократы грабили беспомощное Советское государство как с севера, так и с юга. Вспомните, какой коварный удар нанесли англосаксы в 19-м году по Кронштадту.
Мы не взываем к возмездию за не столь уж давнюю интервенцию, но просим отнестись с должным вниманием к той суровой борьбе, которую вновь ведет Германия с коварным Альбионом.
И если масонские силы стравили наши великие державы в 14-м году, у нас сегодня хватит разума, чтобы быть вместе перед лицом общего врага. Нашему флоту нужны передовые базы в Северной Атлантике. Мы просим вас разрешить заходы немецких кораблей в Мурманск для ремонта и пополнения запасов.
Молотов: Мы понимаем сложное положение германского флота в неизбежной войне с Англией и готовы помочь вам в решении проблем базирования и снабжения немецких кораблей. На наш взгляд, Мурманск недостаточно изолирован, чтобы скрыть заходы германских кораблей в Кольский залив. К тому же там очень мало подходящих причалов. Вместо Мурманска мы предлагаем Германии на выбор две незамерзающие и хорошо укрытые бухты, в которые посторонние суда почти не заходят.
Это залив Териберка, в 30 милях к востоку от входа в Кольский залив, и Западная Липа в Мотовском заливе…
* * *
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
Германский штаб руководства войной на море 11 октября 1939 г.
Военно-морскому атташе в СССР капитану цур зее барону Баумбаху
Главнокомандующий Военно-морским флотом Германии гросс-адмирал Редер поручает Вам незамедлительно установить, насколько подходят предложенные Советским правительством бухты Кольского полуострова (Западная Лица и Териберка) для базирования немецких судов.
* * *
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
Военно-морской атташе при германском посольстве СССР капитан цур зее барон Баумбах 20 октября 1939 года
На ваш запрос от 11.10.39 сообщаю:
Залив Териберка недостаточно защищен от непогоды и не совсем подходит для создания там передовой базы флота. Я полагаю также, что не следует рассчитывать и на предоставление германскому флоту портов Мурманск и Владивосток, исходя из следующих соображений:
1. Посещение немецкими военными кораблями Мурманска и Владивостока нельзя будет сохранить в тайне из-за присутствия в них судов других государств.
2. Ремонтировать корабли силами немецких рабочих на судоверфях в этих портах нельзя будет по той же причине.
3. Советские власти хотели бы пойти навстречу и выполнить просьбу Германии, однако опасаются обвинений со стороны Англии и Франции в нарушении нейтралитета.
Самым подходящим местом для оборудования «Базис Норд» является, на мой взгляд, губа Западная Лица в Мотовском заливе, куда немецкие корабли могут заходить скрытно практически в любое время года, то есть и светлыми полярными ночами.
Таллин. Сентябрь 1939 года
Это был последний авиарейс мирного времени. В те утренние часы, когда пассажирский «дорнье» катил по бетонке таллинского аэропорта, орудия линкора «Шлезвиг» утверждали право Третьего рейха на Силезию, Эльзас и Лотарингию, на новые границы и новый порядок в Европе. Обыватели всех стран, изучая за чашечкой кофе или кружкой пива газетные сводки, полагали, что вспыхнул всего-навсего очередной региональный конфликт. Но смерч небывалой войны уже закручивался над первыми руинами Варшавы. Кто знал тогда, что вихри его разойдутся кругами ада от африканских пустынь до ледяных полей Арктики?
Фаэтон с поднятым верхом неспешно кружил по улочкам Нижнего города. Мягко барабанил дождь по туго натянутой коже. Металлическое кнутовище, воткнутое на немецкий манер рядом с сиденьем возчика, гибко покачивалось, как антенна, и, может быть, в самом деле различало во взбудораженном эфире и радиокоманды пикировавших на Варшаву, Кутно, Лодзь «юнкерсов», и SOSы польских кораблей, погружавшихся в осенние воды Балтики.
Война набирала обороты.
Фабиан Рунд по своей флотской специальности был первоклассным радиоинженером В абвере ему пришлось осваивать азы иного искусства. Как и всякого новичка, его снедало болезненное честолюбие, и он готов был прыгнуть на голову своей тени, лишь бы покончить с этим пустяковым в глазах шефа делом
Подспудное чувство, обостренное дождливой тоской этого мрачноватого города, подсказывало ему, что в таком месте, где жизнь сбита в пласты уныния, не может случаться никаких приятных сюрпризов, как не может происходить вообще ничего радостного.
Немолодая, но миловидная женщина — Елена Александровна Транзе — отнеслась к визиту зарубежного «издателя» с полным пониманием. Пока грелась вода для кофе, она переворошила все семейные альбомы, но ничего существенного для «будущей книги» отыскать не смогла.
— Тут дело вот как обстоит, — печально вздохнула она. — Вскоре после того, как Николай переправил из Гельсингфорса весь свой архив к нам в имение под Лугу — это было летом семнадцатого, не то в июле, не то в августе, — приехала мать лейтенанта Жохова, офицера, погибшего в экспедиции. Жохов был очень дружен с Николаем, и она хотела узнать все подробности гибели сына, а также получить фото его могилы. Сестры передали ей очень много всяких бумаг. В то время вокруг уже было неспокойно. Кое-где поджигали усадьбы. И хотя наш дом был довольно беден, мы тоже опасались разгрома. Луга находилась в прифронтовой полосе, а с фронта бежали толпы дезертиров. Пьяные, они были способны на все. И мы понемногу пристраивали наши вещи, книги, бумаги — у отца тоже был немалый архив — по друзьям и соседям. Так что, возможно, гостья увезла и негативы…
— Она увезла их в Петербург?
— В Кострому. Жоховы были родом из Костромы. Там же жили и родители жены моего брата Александра, у которого вы были. Видимо, они и сообщили ей наш лужский адрес
— Кострома — это где-то в Сибири?
— Нет. От Москвы верст двести на северо-восток. Большой старинный город на Волге…
Разумеется, Рунд не собирался отправляться из Эстонии в Россию. Для того чтобы выяснить судьбу неуловимой фотолоции, существовали другие каналы. Корветтен-капитан не питал на этот счет особых иллюзий, но неуклонно следовал золотому правилу разведчика: сомневаясь на каждом шагу, верить в успех операции, в ее конечную цель, в ultima tule.
Берлин. Октябрь 1939 года
В Берлине Фабиан Рунд обратился к шефу с официальным рапортом о разрешении подключить к своему делу специалистов из группы «Т». Эта группа была создана из людей, наделенных даром ясновидения и предсказания. Ее сотрудники жили в тщательно охраняемой вилле на берегу озера Ванзее. Своим названием — «Туле» — она была обязана легенде о древнегреческом мореплавателе Пифее, который, достигнув холодных скал туманного Севера, возможно острова Шпицберген, воскликнул: «Ультима туле!» Ему казалось, что это была та последняя цель, тот предел Вселенной, который суждено достигнуть смертному человеку.
Патроном «Туле» был рейхсфюрер СС Гиммлер, а идейным вдохновителем — Рудольф Гесс Содержались обитатели секретной виллы за счет бюджета войск СС.
Маги из группы «Туле» вырабатывали методику поиска судеб в астральном пространстве, не прибегая ни к каким точным наукам. Специалисты более узкого профиля, объединенные в организацию «Аненэрбе», изучали опыт китайских, вавилонских, египетских, персидских и тибетских магов-ясновидцев.
Рунд написал рапорт с обоснованием необходимости привлечения к его зашедшему в тупик делу людей из группы «Туле». Адмирал Канарис поддержал его просьбу.
Последнюю резолюцию на рапорте наложил сам рейхсфюрер СС Гиммлер: «Разрешаю».
* * *
В комнате с зашторенными наглухо окнами сидел спиной к двери почти неразличимый в полумраке человек. Рунд, чуть волнуясь, веря и не веря в дар ясновидца, коротко поведал о своих поисках.
— Кратко сформулируйте суть вопроса, — негромко, но властно потребовал человек из группы «Туле».
— Где находятся сейчас негативы Николая Транзе?
— У вас есть его фотография?
— Да.
Рунда предупредили перед визитом в «Туле», что понадобится портрет человека, чей «клад» он ищет.
Он протянул карточку мичмана фон Транзе. Человек, не оборачиваясь, взял ее и накрыл ладонью.
— Мне уйти? — спросил корветтен-капитан.
— Нет. Как давно был сделан снимок?
— Тридцать пять лет назад. В России. Скорее всего, в Кронштадте или Петербурге.
— Мне не нужна лишняя информация. Отвечайте только на поставленные вопросы.
— Яволь! — подтянулся Рунд.
— Это подлинник?
— К сожалению, копия.
— Где подлинник?
— Мне неизвестно.
Человек помолчал с минуту, потом резко откинулся на спинку кресла.
— Я не могу работать с таким материалом! Мне нужен подлинник.
Рунд дипломатично промолчал.
Человек снова наклонился к фотографии. Теперь он положил на нее обе ладони — одну поверх другой.
— Мне очень трудно работать с таким материалом, — произнес он уже не так раздраженно, и в душе Рунда затеплилась надежда.
— Шпицберген? — спросил сам себя ясновидец. И Рунд чуть не вскрикнул; «Да, да! Он работал на шахтах Шпицбергена!» Но, к счастью, сдержался.
— При чем здесь Дрезден? — рассердился сам на себя человек в кресле. — Это же север. Скорее Земля Франца-Иосифа, чем Гренландия, Меня ведет на запад, но это скорее всего Новая Земля… Мне очень трудно. Новая Земля? Да. Русская изба… Тогда Новая Земля. Не могу. Забирайте к черту свою паршивую карточку! Я же предупреждал: я работаю только с подлинниками.
Рунд поспешно ретировался. «Ничего себе адрес! — скептически кривил он губы в машине. — Новая Земля, русская изба! Сколько их там, изб, на земле размером с Австрию, и каждая — русская… Насобирали шарлатанов. И каждый корчит из себя пророка. Да с таким снимком любой филер взялся бы за обычный розыск». Он еще раз взглянул на фото и не поверил глазам: на конце цепочки, перекинутой в нагрудный карман, четко проступали часы. Часы сквозь ткань кармана! Пальцы ясновидца как бы допроявили фото. Нет, они из обычного снимка сделали нечто вроде рентгеновского… Может быть, это просто пятно? Но его раньше не было, да и цепочка, прикрытая тканью кармана, явственно продолжалась до самого ушка.
Рунд изумился еще больше, когда через две недели на стол ему легла дешифровка ответа военно-морского атташе из Москвы. Капитан 1-го ранга барон Баумбах сообщал:
«На ваш запрос от 8.10.1939 года. Источник “Ипсилон-5” (Y-5).
Интересующие вас документы были переданы родителями покойного лейтенанта Жохова его товарищу по Северной экспедиции бывшему старшему штурману ледокольного транспорта «Вайгач» старшему лейтенанту Н.И. Евгенову в 1919 году для написания научного отчета о результатах сквозного плавания из Владивостока в Архангельск.
Евгенов долгое время служил в Красном Флоте гидрографом, начальником экспедиций по обследованию сибирских рек. Последние годы был старшим морским начальником Севера в составе Гидрографического управления РККФ. В 1937 году, за год до своего ареста органами НКВД, Евгенов передал на хранение все имевшиеся в его распоряжении материалы, а также написанный им научный отчет, ненецкому охотнику-промысловику, с которым познакомился еще в 1912 году на Новой Земле во время своей службы на сторожевом судне “Бакан”.
Евгенов был арестован 26 мая 1938 года и в настоящее время находится в одном из лагерей Коми АССР.
Предпринимаются меры к установлению имени охотника-ненца и его адреса».
Рунд, подавив в себе уязвленную гордость, испытал чувство, близкое к восхищению: источник Y-5 проделал филигранную работу! Правда, результат этого дотошного исследования был равен пока нулю. Найти безымянного охотника-ненца в тундре — все равно, что найти песчинку в океане…
Нетерпение, с каким Рунд ждал следующего донесения Y-5, он переживал разве что в детстве, когда приключения в книге обрывались на самом интересном месте.
Кто он вообще, этот Y-5?
Конечно, работать в Союзе стало намного легче. Особенно когда большевики разрешили немцам почти массовый въезд для поиска могил родственников, погибших на Восточном фронте. Y-5 вполне мог прибыть с этой волной и в Кострому, и в любой другой тыловой город, где размещались лагеря и госпитали для немецких военнопленных. Но скорее всего, он мог быть давно завербован и надежно внедрен в «гидрографию» Красного Флота. Не исключено, что Y-5 — один из тех остзейских немцев, что приняли участие в экспедиции Вилькицкого.
«В дополнение к донесению № 647/39.
По уточненным данным, Евгенов передал документы Жохова через знакомого охотника-ненца начальнику радиостанции Д. Петрову в фактории Ягельное на Новой Земле. В 1914 году Петров в качестве радиста на норвежском судне “Эклипс” принимал участие в спасении экспедиции Вилькицкого. В настоящее время Петров также репрессирован и находится в концлагере на острове Вайгач. Интересующие вас документы, по всей вероятности, хранятся в Ягельной губе. Проникнуть туда не представляется возможным, ввиду того что фактория и радиостанция в ней закрыты.
Y-5».
Глава четвертая.
АРКТИЧЕСКАЯ ПОЭМА
Берлин. Осень 1939 года
Ошеломительно простая мысль пришла Рунду где-то на полпути со службы домой. Если бы он не держал руль своего «опель-кадета», непременно хлопнул бы себя по лбу: «Голова!»
Фабиан тут же свернул на набережную, ведущую к дому Новопашенного. Кто, как не он, бывший командир лейтенанта Жохова, мог рассказать о человеке, чье имя стало ключом к фотосокровищу Николая фон Транзе?
Новопашенного дома не оказалось. Соседи назвали бир-штуббе — пивной подвальчик, где его можно было найти в этот час. И не ошиблись.
Рунд изобразил радость нечаянной встречи и заказал две кружки пива и два стаканчика можжевеловой водки.
— Жохов? — Старик развеял рукой зависшее над столиком облако табачного дыма. — Был такой… Помню…
Алексей Николаевич. Поэт наш… Он шел на «Таймыре» вахтенным начальником. Это в первую экспедицию. Потом, это уже в 14-м, во второй наш поход, пошел он старшим офицером «Таймыра» и одновременно помощником начальника экспедиции Вилькицкого. Ко мне на «Вайгач» его перевели в августе, и не по доброй воле. Хуже некуда, когда друзья-ровесники один под начало другого попадают. Они с Вилькицким в Петербурге на одних балах кружились. Но одно дело в столичных салонах мушкетерствовать, другое — полярную ночь зимовать нос к носу… Тут приятельство порой, как торосы ломает… У Бориса-то служба хорошо шла, вверх и гладко. Папа — генерал, начальник всей гидрографии. Но надо сказать, Андрей Ипполитыч сыну не потакал. И экспедицию Борис возглавил лишь после двух чрезвычайных обстоятельств: смерти отца и тяжелой болезни начальника экспедиции генерал-майора корпуса военных гидрографов Сергеева. Тяжелый был человек Сергеев. Он в наше тайвайское сообщество не вписался.
— Как вы сказали? Тайвайское? — переспросил, Рунд.
— Тайвайское, — по складам повторил Новопашенный. — По первым слогам «Таймыра» и «Вайгача»… Борис еще хотел так открытую землю назвать: Тайвай. Но окрестили ее Землей Императора Николая II, в честь трехсотлетия дома Романовых. Большевики переиначили, конечно. Сейчас она на совдеповских картах как Северная Земля записана. Северная, и все тут… Мало ли у нас северных земель? За Полярным кругом хоть каждый остров «Северным» зови… Вы уж простите брюзгу старого… Опять с курса сбился.
Так вот, не пришелся нам ко двору генерал Сергеев. Кают-компания у нас была молодежная. Я в свои тридцать два и то стариком считался. А Вилькицкий с Жоховым, те и вовсе «козероги»: на четыре года младше меня были.
Я у Жохова, в их младшей кадетской роте, фельдфебелем был. Он на меня эпиграмму написал:
Ни сном ни духом, конечно, не ведал он, что мне придется ему глаза закрывать… Н-да… Морской круг, он очень тесен. Семья. Безо всяких аллегорий… А уж такой поход, как наш, сибирский, на одной военной дисциплине не сломаешь. Тут нужно было особое товарищество, основанное не на субординации, а на братстве людей, знающих, для чего они здесь, зачем пришли сюда, в ледяную погибель.
Общность судьбы, цели и риска — это, я вам скажу, такой сплав — на всю жизнь людей вяжет…
Ну и вот, Борис Андреевич Вилькицкий, Бобочка, как мы его называли, в свои двадцать восемь лет уже капитан второго ранга и начальник такой серьезной экспедиции, как наша. Жохов — всего лишь старлей и помощник.
Бобочка-то Бобочкой, но офицер лихой был, храбрый. Хотя и не очень везучий. В Порт-Артуре вызвался подводной лодкой командовать. Одно слово, что лодка. Гроб подводный, из подручного железа склепанный, а он на нем собирался на внешний рейд выходить, мины ставить. Слава Богу, что до этого не дошло… В атаки штыковые на японца ходил. Грудь навылет прострелили. А потом Морскую академию закончил. Вот он в чине приятеля и обошел…
Рунд поймал себя на том, что слушает старика с живым интересом, хотя почти все, что он рассказывал, было очень далеко от сути порученного ему дела. Но он знал и «серебряное» правило разведчика: дай человеку выговориться, и тот сам скажет то, что тебе нужно.
Кельнер уже дважды менял кружки с пивом.
— Однако и Жохов был не лыком шит. Правнук нашей российской знаменитости — адмирала Невельского, племянник адмирала Жохова. Ну и характер тоже не сахар, даром что поэт… Он ведь на Сибирскую флотилию с Балтики под фанфары загремел. Что уж у него там в Либаве произошло, точно не скажу. Слышал, что повздорил на линкоре — он на «Андрее Первозванном» служил — со старшим офицером. Вроде бы тот унтера несправедливо цукнул, ну и наш флотский Лермонтов вызвался… Кончилось тем, что обоих с линкора списали. Ну и махнул Алексей Николаевич к нам, искать забвения, коль уж не в долинах Дагестана, так в ледяных полях Арктики, на «Таймыре». Ну и гонор, конечно: после линкора — да на транспорт… Тут у него все в одну точку сошлось — и служебный курбет, и любовный афронт… Выбрал он в невесты кузину, а отец ее, адмирал Жохов, воспротивился. Так вот и отправился на край света с разбитым сердцем. Врачевал его стихами да холодом.
В поход 13-го года фортуна нам всем улыбнулась. Открытия как из лукошка посыпались.
Вот вы, географический издатель, можете себе представить, что всего каких-то двадцать пять лет назад карта на север от Таймыра, — Новопашенный пальцем изобразил на мокром столике абрис полуострова, — являла собой чистый лист бумаги? Именно с такой картой 1912 года мы и уходили в тот рейс Белая бумага. А ведь там простиралась земля размером с Голландию! И никто об этом не знал… Когда мы ее открыли, Вилькицкии написал приказ слогом Жохова. Поэма, а не приказ…
И Новопашенньгй стал читать его, как читают белые стихи:
— Браво! — зааплодировал Рунд, поощряя старика с повлажневшими глазами.
— Тот пролив, как вы уже и сами изволили догадаться, носит имя Бориса Вилькицкого. Красные географы подчистили с карты слово «Борис», а у острова генерала Вилькицкого, отца Бориса, слово «генерал». И получилось так, будто и пролив, и остров названы в честь некоего абстрактного Вилькицкого. Ни отца, ни сына. Они эти фокусы умели делать. Остров цесаревича Алексея в Малый Таймыр переросли. Остров Колчака — в Расторгуева. Ну, тут понятно, адмирал им как кость в горле… Я, кстати, у Александра Васильевича «Вайгач» принимал. Он первым его командиром был. Вот так-то, господин хороший! Ну, мой остров, остров Новопашенного, тоже в 26-м году переименовали. Не ложится на совдеповскую карту имя белого эмигранта. Не подумайте, что в обиде на них за «свой» остров. Его как раз толково переименовали — в остров Жохова. Как-никак, а Алексей Николаевич два острова лично открыл…
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «В ночь на 20 августа (1913 года. — Н. Ч.), — помечал в путевых записях врач “Таймыра” A.M. Старокадомский, — вахтенным начальником на “Таймыре” был лейтенант А.Н. Жохов. В 5-м часу утра он заметил впереди и несколько левее курса небольшой, высокий и обрывистый остров и немедленно сообщил об этом начальнику экспедиции. Не прошло и трех минут, как весь экипаж был на ногах. Из кают и кубрика, одеваясь на ходу, выскакивали на палубу офицеры и матросы, чтобы собственными глазами убедиться в существовании обнаруженного Жоховым острова».
— Так из-за чего же они поссорились, Жохов с Вилькиц-ким? — не выдержал наконец Рунд.
Трудно сказать, в чем коренилась истинная причина их раздора. В любой экспедиции, особенно в затянувшейся, конфликты не редкость. Ведь и от Седова ушел штурман Альбанов, и у Русанова был раскол… Два медведя в одной берлоге не живут. А тут две такие натуры.
Повод нашелся. Где-то в конце июля четырнадцатого года мы покидали рейд Анадыря. Я вывел «Вайгач» в бухту, а «Таймыр» все еще возился с якорями. Вахтенный начальник неправильно стал фертоинг, якорные канаты за ночь перекрутило так, что хоть топором руби. И обрубили бы — каждый день дорог, вся навигация с гулькин нос, — да запасных якорей не было. Сутки провозились, пока расцепились. Потерять ходовые сутки ни за понюшку табаку! Я Вилькицкого понимаю. Всем обидно было: и мне, и последнему кочегару. На прорыв в Европу идем, а тут сутки елозим, можно сказать, на старте, еще не войдя во льды… Жохов, как старший офицер, недосмотрел, конечно, хоть и не его прямая вина была. Ну, Борис Андреевич в сердцах с должности его снял и ко мне на «Вайгач» турнул, в вахтенные начальники. А у меня забрал к себе старшего — Николая Транзе, закадычного жоховского дружка-однокашника. Для гордой души поэта это был удар. Не приведи господь зимовать во льдах с поникшим духом… Да, впрочем, мы и не собирались зимовать. Приказ был срочно пробиваться в Архангельск и всю науку ввиду военного времени отложить до лучших дней. Нам везло и с погодой, и со льдами. Можно сказать, на фукса проскочили Чукотское море, Восточно-Сибирское и море Лаптевых. Оставалось миновать Карское, а там и до Архангельска рукой подать.
Господи, как мы рвались домой, на запад! Четыре года в сибирских морях… И вдруг, как драгоценный приз, — обнять любимых, встретить Рождество в семейном кругу… Каждое утро поднимаешься с мыслью: «Льды! Где они? Не перекроют ли путь?» Каждый вечер с молитвой: «Господи, не засти нам путь льдами». Каждую вахту первый вопрос сигнальщику: «Как льды?» Считали дни, мили, тонны паршивого угля.
Кончалось лето, а мы уже оставили за кормой добрых две трети пути. Почти никто не сомневался — прорвемся. Осталось только Карское… И вот тут-то и влипли. Пролив Вилькицкого нас и не пустил Даром что имя ему свое Борис Андреевич дал. Пролив от мыса Челюскина до Земли Императора был намертво забит сплоченными ледяными полями. Отчаяние, ярость, уныние — все было на наших лицах. Вилькицкий ринулся на таран. Впервые за всю экспедицию мы крушили льды своими форштевнями, скулами, бортами. Впервые мы шли, как ледоколы. Грохот льда и скрежет железа наполняли «Вайгач» от трюмов до мостика. Корпус трясло, как на булыжной мостовой. Но заклепки держали.
Мы почти пробились сквозь пролив, а «Таймыр» на самом выходе попал, в такие тиски, что затрещал корпус, ледяная глыба вперилась под ватерлинию, как нож под ребра. В левом борту образовалась вмятина, которая в любую минуту была готова превратиться в пробоину. Пострадал и мой «Вайгач»: срубились лопасть винта, оборвался штуртрос Судно трясло как в лихорадке. Мне доложили, что в трюмах появилась течь. Нечего было и думать о прорыве на запад. К середине сентября нас окончательно затерло льдами, и мы зазимовали. Ближайшим берегом было западное побережье Таймыра. Около сотни миль до него. Плохо еще и то, что «Таймыр» вмерз от нас аж за 16 миль и общались мы только искровым способом по радиотелеграфу.
Но что делать? Зазимовали. И на зимовку особый настрой души нужен. Мы же уже видели себя дома, а тут еще год из жизни вычеркивать! Год… Тогда мы не знали, проживем ли неделю. Льды сдвигались, металл стонал, того и гляди придется высаживаться на лед.
Нас ожидало то, что случилось недавно с большевистским пароходом «Челюскин». Но у них было «дальнобойное» радио. И самолеты. Они могли стоять лагерем и ждать помощи. Мы же в случае гибели судов должны были пуститься в тысячеверстный путь на запад. Не многие бы дошли… Нас ждали в конце сентября. Но мы ничего не могли сообщить о себе на Большую землю. И родным предстояло гадать, живы мы или разделили судьбу русановской «Анны» с брусиловским «Геркулесом». Для всего мира мы пропадали без вести на год. И сознавать это было мучительно. И отчаяние и черная меланхолия вползали в слабые души при одной только мысли, что крик наш о помощи не долетит отсюда до человеческого уха. И вдруг…
И вдруг радиотелеграфист докладывает мне: «Ваше высокоблагородие, слышу работу передатчика».
— Да это «Таймыр» вызывает.
— Никак нет. Чужие позывные.
— Тут, кроме нас, на тысячу верст не то что передатчика, души живой нет. Иди слушай. — И сам к нему в рубку.
Разобрали морзянку. «Эклипс». Поисковое судно. Капитан — Огто Свердруп, тот самый, что на нансеновском «Фраме» капитанил. Цель плавания — розыск пропавших без вести «Святой Анны» и «Геркулеса». Искали Русанова с Брусиловым, а нашли нас
Вилькицкий запросил: «Где вы? Укажите свое место». Бросились к карте — «Эклипс» от нас в 220 милях. Объяснили свое печальное положение. Свердруп ответил: «Иду на помощь».
С души будто глыба льда свалилась. Самое главное — судовое радио «Эклипса» хоть и маломощное, но держало связь с Югорским Шаром. И оттуда по цепочке сообщили в Питер, что с нами, и где мы. И все знают: живы. Покамест живы…
Ждем Свердрупа, как мессию.
А Свердруп тоже встал. Вмерз от нас в 280 километрах. Так втроем и зазимовали. И что самое препоганое — «Эклипс» потерял связь с Центром Далеко ушел. Меж собой переговариваемся, а что толку? Но у них там, на «Эклипсе», радист-чудодей был, король эфира — Петров Дмитрий Иванович.
* * *
ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Дмитрий Иванович Петров, 1886 года рождения. Из крестьян Тамбовской губернии. Матросом учился в Кронштадтском учебном минном отряде на радиотелеграфиста. После службы окончил курсы Главного управления почт и телеграфов. Получил назначение на Север и в 1910 году прибыл на строившуюся радиостанцию в Югорском Шаре.
Отто Свердруп выбрал на свой спасатель именно его. Лучшего радиотелеграфиста в русской Арктике не было. Вот он-то и связывал нас с Большой землей, пока мы не выбрались…
— У него были жена, дети?
— Наверняка нет. Как и все истинные полярники, он был убежденным холостяком.
Рунд посмотрел на часы: беседа затянулась.
— Вам приходилось бывать на Новой Земле? — спросил он.
— Случалось… — вздохнул Новопашенный.
— Наверное, туда очень трудно добраться?
— Непросто… Зимой — на санях из Амдермы. Летом — пароходом из Архангельска… Уж не собираетесь ли вы туда на экскурсию? — засмеялся старик
— Туда бы я предпочел отправиться только вместе с вами, — серьезно ответил Рунд.
— Нет уж, увольте. Я свое и отзимовал, и отплавал. Пора на мертвые якоря становиться, ниже земной ватерлинии…
Бывший каперанг долго протирал стекла пенсне. Так трут линзы морских биноклей — кусочком замши.
Глава пятая.
ТАЙНА ЗЕЛЕНОГО МЫСА
Архангельск. 1937 год
Следователь областного отдела НКВД допрашивал сумрачного, заросшего черной с проседью бородой, сухощавого моряка. Нашивки с рукавов кителя были спороты, но фуражку, которую мял в руках подследственный, еще украшал шитый «краб» с голубым флажком Главсевморпути.
Следователь: Назовите себя.
Арестованный: Петров Дмитрий Иванович.
Следователь: Это ваша фамилия?
Арестованный: Чья же еще?
Следователь: Сегодня вы Петров, завтра Иванов, а вчера Смирнов… Слишком простая у вас фамилия.
Петров: Какая есть…
Следователь: Итак, где и когда вы вступили в связь с врагом народа Евгеновым?
Петров: Это как мы познакомились, что ль? С самого начала?
Следователь: С самого начала.
Петров: В 1910 году на Новой Земле. Я служил в Югорском Шаре начальником радиостанции. Из Либавы пришло сторожевое судно «Бакан» — для охраны русских промыслов. Штурманом на «Бакане» был мичман Евгенов. Мы были почти что погодки. Я уже северил год, а ему все в новинку. Так вот и подружились…
Следователь: Почему вы скрыли, что служили в белой армии?
Петров: Я не служил в белой армии.
Следователь: Врешь, сволочь! Учти, всякий раз, когда ты будешь врать, я буду звать тебя на «ты» и «сволочью». Итак, за что тебя, сволочь, архангельское правительство в лице белого генерала Миллера наградило чином подпоручика?
Петров. Ни за что. Просто подошел срок производства в следующий чин, и Борис Андреевич Вилькицкий написал на меня представление на подпоручика по Адмиралтейству. Да я и не гнался за чинами. Какая там карьера — подпоручик в тридцать лет.
Следователь: Предположим В каких боях, походах, операциях белой армии вы участвовали?
Петров. Ни в каких боях и операциях я не участвовал
Следователь: И снова врешь, сволочь. Вспомни 1919 год. Куда и зачем вы направлялись со своим Борисом Андреевичем?
Петров: Мы шли в устье Оби для промерных работ…
Следователь: А то, что за вами следовали английский и шведский пароходы с оружием для Колчака, — это не военная операция?!
Петров: Я был в спецотряде Константина Константиновича Неупокоева Мы выполняли чисто гидрографические задачи. По нашим картам и сейчас суда ходят. И Вилькицкий в советское время караваны водил.
Следователь: Что входило лично в вашу задачу? Ведь вы же не гидрограф.
Петров. Я должен был выбирать места для будунгих более мощных радиостанций. Адмирал Колчак считал необходимым создать такую цепь от устьев сибирских рек до побережья Белого моря.
Следователь: Значит, вы выполняли задание адмирала Колчака?
Петров: При правительстве Колчака был создан Комитет Северного морского пути. Мы работали по его плану…
Следователь: …Утвержденному Колчаком!
Петров: В итоге так. Но ведь и большевики строят порт в устье Енисея по тому же плану.
Следователь: Вы даже здесь умудряетесь заниматься контрреволюционной пропагандой! Отвечать только по существу! Нам известно, что в царское время вы служили в разведывательных органах. Какого характера работу вы выполняли?
Петров. Я служил в службе связи и наблюдения Балтийского флота Сначала простым радиотелеграфистом, а потом меня взяли в центр радиоразведки под Ревелем. В мою задачу входило перехватывать донесения немецких кораблей и передавать их на расшифровку.
Следователь: Значит, вы владеете немецким языком?
Петров: Да какое там!.. Так, с пятого на десятое…
Следователь: Ну а со Свердрупом вы на каком языке общались? На норвежском?
Петров: Он и по-русски меня понимал.
Следователь: А в каком году он предложил работать вам на норвежскую разведку? В пятнадцатом или двадцатом?
Петров: Да не было такого! Вот вам крест святой!
Следователь: Кстати, о святом кресте… Есть сигналы — вот тут у меня подшиты, — что вы отправляли религиозные обряды в Амдерме и на Новой Земле. Вы что, сектант, что ли?
Петров: В двадцать третьем году я ушел в Соловецкий монастырь и был там рукоположен в сан иподьякона. Когда монастырь закрыли, ушел в Архангельск. Был безработным. Потом Евгенов пригласил меня на службу радистом, и я согласился. Ушел в катакомбную церковь.
Следователь: Но религиозные обряды отправляли?
Петров: Да. Иногда приглашали проводить в последний путь умершего. Отпевал. На оленях приезжали. Как откажешь?
Следователь: Подпишите протокол. На каждой странице… Н-да. Белый офицер… Служитель культа… И все без регистрации… Да еще шпионаж в пользу Норвегии. Все ваши преступления, ваше благородие, виноват, ваше преосвященство, или как вас там титуловать прикажете, пожалуй, на всю катушку потянут, если честно не признаетесь… Чему это ты улыбаешься?!
Петров отвел взгляд от портрета Дзержинского.
— А ведь вы под портретом Мефистофеля сидите… Как же я сразу не догадался! — Сатана, вылитый сатана…
— Тэ-экс.. — протянул следователь. — Это святотатство тебе тоже зачтется, сволочь… Увести!
Отбывать свой двадцатилетний срок Петрова отправили в лагерный пункт на острове Вайгач.
Поселок Черский (бывш. Нижние Кресты). Июнь 1974 года
В тот год газетные дела забросили меня в низовье Колымы. Поселок Черский стоит на высоком (правом) берегу Колымы, склоны, овраги и обрывы которого завалены пустыми железными бочками, собачьими трупами, обломками самолетов.
Трубы тепло- и водомагистралей, как и всюду в заполярных городках, змеятся поверх улиц. Трубы забраны в бетонные короба, засыпаны опилками, сверху настланы доски — вот и тротуар. Как в песне: «А я иду по деревянным городам, где мостовые скрипят, как половицы…»
В одно из летних воскресений я отправился на катере в небольшую факторию в устье Колымы. Катер должен был забрать недельный улов рыболовецкой артели, а я напросился в рейс, чтобы посмотреть берега печально знаменитой и все же величавой реки. Там, при впадении в Восточно-Сибирское море, Колыма разливается на километры. Туда прилетают из Афганистана черные лебеди…
Несмотря на разгар лета, по берегам то тут, то там лежали очажки снега, серого, как известь. А в самом устье и вовсе дохнуло холодом ледяных полей, дрейфовавших за горизонтом — неподалеку.
Артель из трех человек располагалась в бывшей караулке заброшенного лагеря. Местечко называлось Зеленый Мыс, хотя никакая особая зелень, кроме скудной тундровой растительности, глаз здесь не радовала.
Пейзаж, и без того унылый, уродовали столбы с обрывками колючей проволоки, покосившиеся караульные вышки, бескрышные бараки… Из развалин какого-то строения за мной внимательно следили глаза стаи одичавших собак, как мне потом объяснили рыбаки, потомков лагерных овчарок, брошенных здесь после ликвидации зоны и смешавшихся с волками.
Под кручей берега ржавела на осушке старая самоходная баржа с зарешеченными иллюминаторами.
Низкое незакатное солнце полярного дня смотрело на остатки лагеря с другого — дальнего берега Колымы. Такой пристальный, тихий свет, не пуганный ничьей тенью, бывает разве что на леших полянах да проклятых становищах, где творилось когда-то нечто страшное, и теперь даже птицы облетают их стороной. Безрадостен на таких местах солнечный свет, и чем ярче он, чем виднее под ним земля, бетон, трава, тем тревожнее на душе. Казалось, здесь и ночи-го не бывает потому, что солнечные лучи цепенит некая злая прошлая тайна.
Еще не зная, что к чему, я спустился к рыбакам, взял из своей сумки фотоаппарат и стал снимать зловещие картины. Я фотографировал с тем ощущением, с каким, быть может, следователь запечатлевает на пленку место преступления. Впрочем, тогда я и понятия не имел, что тут было на самом деле…
Без малого пятнадцать лет снимки эти пролежали в моем столе, пока однажды дела не привели меня в Петрозаводск. Здесь, на берегу Онежского озера, жил отставной капитан дальнего плавания Сергей Иванович Кожевников. Совершенно случайно в разговоре зашла речь о Колыме. Вот тут-то и приоткрылась зловещая тайна Зеленого Мыса. Я попытался записать рассказ Кожевникова на диктофон, но сели батарейки. И тогда я попросил Кожевникова написать мне подробное письмо, что он вскоре и сделал.
Вот оно: «Среди многих и многих, кто подвергся репрессиям тридцатых годов, был и я. В 1936 году меня, штурмана подводной лодки “Красногвардеец” Северного флота, арестовали и по статье 58 п. 10 УК РСФСР осудили на 5 лет, которые я отбывал в лагерях на Колыме. В тех краях я провел 13 лет, до 1949 года.
В 1938 году в лагере поселка Зверянка я познакомился и близко сошелся тоже с бывшим моряком Аркадием Петровичем Смирновым Прошло несколько месяцев нашей дружбы, когда в откровенном разговоре, с глазу на глаз, он рассказал мне подробности страшной истории, случившейся зимой 1937 года в лагпункте на Зеленом Мысе. В общих чертах об этих событиях я, как и многие заключенные лагерных пунктов, расположенных на берегах Колымы, знал тогда, когда эти события произошли, то есть в ноябре месяце 1937 года.
Кресты Колымские, ныне этот поселок называется Черский, в честь известного ученого-геолога и географа Ивана Дементьевича Черского (1845 — 1892), исследователя Восточной Сибири.
Сейчас, в наше время, пожалуй, мало кто знает о том, какие кровавые события разыгрались близ Крестов Колымских поздней осенью 1937 года, так как единственный уцелевший свидетель этих событий — Аркадий Петрович Смирнов в 1956 году покончил жизнь самоубийством
Особое ужесточение режима в колымских лагерях началось осенью 1937 года.
После снятия с должности и ареста начальника “Дальстроя” Э.П. Берзина большое число вольнонаемных работников, занимавших более или менее значительные должности в системе “Дальстроя”, были также репрессированы — получили сроки или были расстреляны. Но особо жестокой расправе подверглись уже отбывающие свой срок политические заключенные, коснулось это главным образом бывших членов партии, осужденных после убийства Кирова и обвиненных в принадлежности к троцкистско-зиновьевской оппозиции.
Обвинение их в принадлежности к оппозиции основывалось на том, что их фамилии были в списках “воздержавшихся” при общепартийном голосовании в 1927 году (за точность даты не ручаюсь, так как сам был беспартийным). Это голосование проводилось так: каждый член партии на собрании своей парторганизации должен был подойти к столу президиума собрания и проголосовать, вписав свою фамилию в один из трех списков: первый — “За генеральную линию” (считай, за сталинскую линию), второй список — “За линию оппозиции” (линию Зиновьева — Каменева) и третий список — “Воздержавшиеся”.
Подлость этого “демократического и свободного” голосования заключалась в том, что эти списки сразу после голосования попадали в ОГПУ. Вот этими списками и воспользовалось НКВД после убийства Кирова.
Раньше всех, и еще до убийства Кирова, были арестованы и осуждены голосовавшие за линию оппозиции, а после убийства арестовали всех по списку “воздержавшихся” и так называемых раскаявшихся и отошедших от платформы Зиновьева — Каменева.
Всех оппозиционеров по этим спискам судили Особые совещания, или, как их еще называли, тройки, которые, не ссылаясь на УК (уголовный кодекс), указывали в приговоре формулировки: КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность), просто КРД или ПВШ (подозрение в шпионаже). Людям по списку “воздержавшихся” в то время, в 1935 году, давали, как выражались в лагерях, “детские сроки” — 3 — 5 лет, и у многих из них они оканчивались в 1937 — 1938 гг.
Для “исправления” этого положения в Магадан был направлен из Москвы полковник НКВД Гаранин с неограниченными полномочиями. Ему препоручалось организовать ликвидацию (расстрелы) заключенных, бывших членов партии, осужденных по формулировкам КРТД и КРД Разумеется, нам, заключенным, Гаранин своих полномочий не предъявлял, и мы судили о них по тому, чему были свидетелями.
Вскоре после его появления в Магадане распространились слухи о том, что был расстрелян или просто застрелен самим Гараниным бывший начальник Ленинградского областного управления НКВД Медведь, который занимал эту должность в то время, когда в 1934 году был убит Киров, и который, как я думаю, был единственным еще оставшимся в живых из неугодных и опасных свидетелей, знавших тайну этого убийства.
В 1937 году Медведь не являлся заключенным, а был начальником Юго-Западного горнопромышленного управления (ЮЗГПУ). Весть о расстреле Медведя и многих других вольнонаемных работников “Дальстроя” быстро распространилась по лагпунктам Магадана и Колымы. Эти расстрелы и репрессии не скрывались, а, напротив, широко рекламировались, к тому же они придавали вес обвинению Берзина в обширном “антиправительственном заговоре”. Для этой цели было спровоцировано восстание заключенных в лагпункте на Зеленом Мысе, близ Крестов Колымских.
Маленькая лагерная командировка на Зеленом Мысе была рыбалкой ТЗК (торгово-заготовительной конторы), и в обычное время содержалось на ней 6 — 8 заключенных при одном охраннике. В лагерной самодеятельности, в лагерном фольклоре бытовала тогда песенка: “На рыбалке ТЗК тянут сети два зека…” По тем временам такое место было мечтой для каждою заключенною, но попадали туда только по особому блату, и, конечно, не политические заключенные, а так называемые бытовики или уголовники.
И вот перед самым ледоставом в 1937 году на эту маленькую командировку, которая и функционировала только в летнее время, прибыл этап в двести заключенных, и все только по политическим статьям; в качестве охраны их сопровождали семь стрелков во главе с командиром На палубу доставившей их баржи или понтона был погружен немудреный стройматериал для сооружения барака и караула. Как оказалось позже, на барже был и другой груз, а именно: двести боевых винчестеров и патроны к ним, ящик ручных гранат и несколько ящиков взрывчатки. Об этом грузе боезапаса этапу не было известно.
Когда река Колыма окончательно стала и местечко Зеленый Мыс оказалось как бы отрезанным от всею мира, командир группы охраны созвал на митинг всех заключенных и в пространной речи обрисовал их безвыходное положение, как приговоренных к неизбежной смерти, а себя — как их единомышленника, руководителя восстания и дальнейшею общею побега в Америку. После этою неожиданною и бурного митинга он предложил каждому взять винчестер и патроны к нему. Был провозглашен лозунг: “Кто не с нами, тот против нас”; кто откажется взять оружие, тот должен быть изолирован, как возможный враг, заперт в особом помещении и находиться под охраной.
После некоторого колебания среди заключенных таких не оказалось, а из стрелков двое отказались примкнуть к восстанию и предполагаемому побегу: то ли они не были посвящены в эту провокацию, то ли так было задумано по “сценарию”, но их заперли в отдельном помещении и держали под охраной.
Человеку, не побывавшему в тогдашних так называемых исправительных лагерях, и современному молодому человеку вряд ли удастся понять, как могли взрослые и неглупые люди пойти на такую, казалось бы, явную провокацию. Это была именно провокация, о чем говорили некоторые заключенные на митинге. Но заключенным, ожидавшим смерти, даже эта провокация давала слабую, как им казалось, надежду вырваться на свободу.
Дальше события развивались так: организатор-провокатор предложил силой захватить оружие, нужное количество продовольствия в магазине Крестов Колымских, на факториях Нижне-Колымска конфисковать у якутов нарты с собачьими упряжками и двинуться через тундру к мысу Дежнева и дальше на Аляску. Может быть, не все заключенные ясно представляли себе географию этого края, но план и маршрут побега были безумные и невыполнимые: преодолеть более чем тысячекилометровый путь по холодной и безжизненной в зимнее время тундре — это заговор обреченных. Тем не менее провокационное начало было положено, а организаторам именно это и было нужно.
В ноябре вооруженные отряды заключенных с антисоветскими плакатами вышли на демонстрацию в Крестах Колымских и в Нижне-Колымске, реквизировали на фактории и в магазине какое-то количество продовольствия и сколько-то собачьих упряжек, после чего вернулись к себе в лагерь и стали ждать благоприятной погоды для выступления в этот безумный поход
Конечно, всем этим руководил командир отделения охраны — провокатор из Магадана. Управление НКВД в Магадане не торопилось с ликвидацией этого восстания, там знали, что никуда заключенные с Зеленого Мыса не уйдут, а в лагере “повстанцев” тем временем, на всякий случай и чтобы не терять времени даром, сделали подобие оборонительного рубежа: заложили в разных местах на подходе к бараку самодельные фугаски из взрывчатки, провели от них провода к индукторам.
В последних числах ноября, а может быть в начале декабря, 1937 года в Нижних Крестах на лед Колымы сели самолеты из Магадана. Они доставили небольшой отряд войск НКВД, вооруженный винтовками и пулеметами. Руководители операции организовали и вооружили винтовками отряд из местного населения — якутов. После этих приготовлений лагерь на Зеленом Мысе был надежно блокирован и хорошо простреливался из пулеметов.
Оперативник из Зырянского райотдела НКВД Титаренко (я позже видел его в Зырянке и знал в лицо) явился в лагерь как парламентер с предложением, а вернее, с ультиматумом — в короткий и указанный им срок вынести все оружие за пределы лагеря и сдаться. При условии выполнения ультиматума Титаренко от имени магаданского начальства обещал полное прощение восставшим, что означало: у кого какой срок заключения был, такой и останется, а наказание понесут только организаторы восстания, то есть стрелки охраны и их командир. В случае отказа повстанцев выполнить в срок предъявленные требования будет открыт огонь из пулеметов по бараку. Все это было объявлено перед всеми восставшими на митинге в бараке, куда Титаренко привели, завязав ему глаза при проходе через “оборонительный рубеж”. Точно так же после предъявления ультиматума он был выведен за пределы лагеря, где ему развязали глаза и вернули пистолет.
После ухода “парламентера” митинг еще какое-то время продолжался. Раздавались голоса, что парламентеру верить нельзя, а руководитель восстания предлагал оказать вооруженное сопротивление. Конечно, Титаренко мало кто поверил, но в том безвыходном положении, как всегда в подобных случаях, у многих теплилась надежда: пусть добавят срок, но ведь жизнь-то сохранят! Никто не хотел думать о скорой расправе.
К указанному сроку все двести винчестеров были вынесены за “рубеж обороны”, заложенные фугасы удалены, и все это было сложено в установленном месте.
После пересчета сложенного оружия отряд войск НКВД вошел в зону лагеря, загнал всех его обитателей в барак, окружил его и взял под прицел пулеметов. Ловушка захлопнулась. В домик, построенный для лагерной охраны, стали вызывать по одному на “суд”. Кто входил в состав этого “святейшего трибунала” и кто его возглавлял — неизвестно, они ведь не представлялись. Возможно, его возглавлял сам полковник Гаранин, но это был не Титаренко, вероятно, кто-то выше, прилетевший из Магадана.
Полагаю, что участь всех этих несчастных “повстанцев” была предрешена в Магадане еще тогда, когда формировали этот этап.
Вся процедура “суда” сводилась к проверке фамилии по списку этапа и занимала несколько минут. После вызова того или иного заключенного проходило столько минут, сколько было нужно, чтобы дойти от барака до домика, где заседал “трибунал” (так будем его условно называть), и обратно в барак, где звучал выстрел в затылок. Трудно себе представить то чувство предсмертной тоски, которое испытывали ожидавшие расправы. Акция длилась меньше суток — расстреляли всех двести человек, сложили в штабель, облили керосином и сожгли.
Небольшой отряд лагерной охраны, исполнителей этой подлой провокации, посадили в самолет и увезли в Магадан. Разумеется, дальнейшую их судьбу не сообщили, но я думаю, что их, как живых свидетелей, тоже позже расстреляли; такова была логика наших карательных органов: не оставлять в живых свидетелей. Впрочем, один свидетель все же остался. Это и был мой товарищ по нарам, погодок и коллега, Аркадий Петрович Смирнов, штурман торгового флота, в прошлом житель Владивостока.
Не расстреляли Аркадия Смирнова по той причине, что он не входил в список этого этапа. Кроме того, в лагерь на Зеленый Мыс он прибыл в день расправы, вернее сказать, за час-два до ее начала
Первый срок заключения у Аркадия (а позже были еще второй, третий) был небольшой — всего три года — и кончался в 1938 году. Осужден он был владивостокской “тройкой” в 1935 году с формулировкой СОЭ (социально-опасный элемент) или СВЭ (социально-вредный элемент), но, вероятно, больше за то, что скрыл свое социальное (дворянское) происхождение. Во время тех событий он работал в низовьях Колымы каюром (погонщиком) собачьей упряжки и в тот день прибыл с нартой из Амбарчика в Кресты, где его задержали и отправили в уже осажденную зону лагеря на Зеленом Мысе, а там заперли со всеми вместе в бараке. На его глазах вызывали заключенных по одному — по списку, — и через несколько минут он слышал за стеной барака одиночный выстрел.
Никто из нас, заключенных, не сомневался тогда в произволе и беззаконии лагерных властей, поэтому Аркадий ждал общей участи. После того как прозвучал за бараком двухсотый выстрел, вызвали в “трибунал” и Смирнова — спросили фамилию, статью, срок, сверились со списками этапа, со списком получавших оружие, о чем-то пошептались. Велели увести. Из домика он вышел не один, сзади — вооруженный стрелок; пошли по снежной тропке к развилке — одна тропа за барак, и значит, на расстрел, другая — в барак, и значит, пока к жизни. Подойдя к развилке, Аркадий остановился в нерешительности, пока за спиной не услышал: “В барак!”
Вот Аркадий Смирнов и рассказал мне позже в подробностях эту страшную историю. Ни одной фамилии из списка обреченных он мне не назвал, вероятно, он об этом не спрашивал, а когда вызывали кого, не запомнил, не до этого было, но твердо знал, что весь состав этапа был из политических с разными статьями и сроками. Люди исчезли для всех — родных, близких, знакомых — бесследно. “И их же имена ты веси, Господи!” А место нужно помнить и знать. Зеленый Мыс, близ Крестов Колымских, ныне поселка Черского, в нескольких километрах вниз по Колыме.
Совершенно неведомыми путями история о восстании и расстреле целого этапа заключенных быстро распространилась по колымским лагерям, но без подробностей этой провокации.
Расстрел на Зеленом Мысе был только началом широких репрессий, начатых в колымских лагерях с появлением зловещей фигуры полковника Гаранина. Несколько позже, в ту же зиму 1937/38 года, на вечерних поверках стали зачитывать приказы о расстрелах за так называемый контрреволюционный саботаж на золотых приисках Колымы ранее судимых по статье 58 и КРТД. Делалось это ради устрашения и в назидание всем зекам».
* * *
Судьба Кожевникову все же улыбнулась. Там, за лагерной проволокой, он и представить себе не мог, что впереди у него — простор Мирового океана и весь мир. После освобождения, после окончания мореходки капитан дальнего плавания ходил и к берегам Австралии, и в порты Индии… Но живет он не благостной памятью об экзотических морях и странах, живет он заботой, снедающей душу и сердце.
— Там, на Зеленом Мысе, нужен памятник. А если денег нет — камень поставить. Чтоб не ходили люди по той земле с пустой душой и спокойной совестью!
Глава шестая.
ЧАЕПИТИЕ НА БОРТУ «СТАЛИНА»
Готенхафен (Гдыня). 3 июня 1940 года
В этот день из бывшего польского порта вышел немецкий транспорт № 45. Мало кто знал его подлинное название. Мало кто знал, куда направляется это грузопассажирское судно. И только отсутствие среди пассажиров женщин, да и сами пассажиры — молодые, спортивные как на подбор мужчины — наводило на мысль, что пароходу предстоит нелегкое плавание.
Мир — и Лондон прежде всего — не должен был знать об этом рейсе. Это была очередная «семейная» тайна Москвы и Берлина; и именно поэтому транспорт № 45, счастливо проскочив балтийские проливы и миновав Северное море, шел вдоль норвежского побережья, маскируясь под советский ледокольный пароход «Семен Дежнев». Красный флаг со свастикой был заменен на красный флаг с серпом и молотом. Фальшивый «Дежнев» шел под охраной немецкого тральщика.
За мысом Нордкап таинственный транспорт объявил свое имя — пароход «Дунай». Но оно предназначалось лишь для английских радиоперехватчиков. В Москве и Мурманске знали истинное имя номерного «Дежнева»-«Дуная» — вспомогательный крейсер «Комет», или попросту «Комета».
Там, за самым северным мысом Европы, капитан Эйссен получил шифровку от советских друзей из Главсевморпути с любезным приглашением зайти в Мурманск и переждать там до начала проводки. Однако Эйссен не захотел рисковать скрытностью своего рейса и пожелал укрыться в пустынном квадрате Баренцева моря — в Печорском заливе.
Корветтен-капитан Фабиан Рунд стоял на крыле ходового мостика, любуясь невероятной синевой Севера. Три недели назад он и представить себе не мог, что катапульта судьбы забросит его из сонного Цоссена в русскую Арктику. Шеф был настроен на лирический лад:
— Милый Фабиан! Хватит гоняться за химерой Редера. У вас есть шанс выветрить берлинскую пыль из своей флотской фуражки на хороших морских шквалах… Завтра вы отправляетесь в Гдыню… В порту найдете транспорт № 45, отдадите его командиру… виноват… капитану Роберту Эйссену этот пакет, Он все знает. От него получите более подробные инструкции. Можете, если представится случай, подбить его на поиски клада этого вашего русского лейтенанта… как его?
— Фон Транзе.
— Да, звучит очень по-русски.
— Как ни странно, все Транзе считают себя русскими. Они отказались от паспортов фольксдойче.
— Ну, это их проблемы… А я, честно говоря, искренне вам завидую, Рунд! Будь я помоложе лет на десять, я бы сам ринулся в это жюль-верновское плавание. Итак, взгляните на карту… «Комета» пройдет через льды всех сибирских морей, войдет через Берингов пролив в Тихий океан, порезвится на его просторах возле Австралии и Новой Зеландии, затем попугает англичан в Индийском океане и старой доброй Атлантикой вернется в родные края. Признайтесь, ведь курсантом вы мечтали именно о такой кругосветке? А?
— Это выше моего юношеского воображения!
— У вас есть дама сердца?
— Даже две! — подыграл шефу Рунд, радостно ошеломленный известием
— Вот как? Я не знал, что у вас два сердца. На всякий случай попрощайтесь с обеими подругами, как подобает мужчине, идущему в такой поход
«Комета» являла собой гибрид научно-исследовательского судна и боевого корабля. В его рубках размещалась наисовременнейшая аппаратура радиопеленгования и радиоперехвата. Рунд, как морской связист, оставивший свою первую профессию всего три года назад, приходил в восторг от того, насколько продвинулась за это время германская радиотехника. Особенно его взволновала аппаратура гидроакустического наблюдения и звукоподводной связи с погруженными подводными лодками.
Трюмы, кладовые, всевозможные выгородки, рундуки и кранцы «Кометы» были плотно забиты вещами на все случаи жизни, отчего пароход походил изнутри на плавучий этнографический музей, где меховые кухлянки эскимосов соседствовали с тропическими пробковыми шлемами, а разборные сани-нарты — с москитными сетками и безделушками для аборигенов Океании.
Замаскированные орудия и быстрооткрывающиеся пулеметы давали понять, что «Комета» вовсе не купец и не гидрограф, а боевой корабль, рейдер дальнего радиуса, вспомогательный крейсер, даром что без броневого пояса.
14 августа 1940 года Эйссен получил «добро» на вход в западные ворота Карского моря, пролив Маточкин Шар. Там он принял на борт двух советских лоцманов — Сергиевского и Карельского — и повел «Комету» по скалистому коридору пролива в свое пятое по штурманскому счету море — Карское, объятое с запада Новой, а с востока Северной землями.
Курс — на пролив Вилькицкого!
Новая Земля. Август 1940 года
Полуночное полярное солнце пробивалось сквозь шторку иллюминатора. Рунд проснулся: в дверь каюты стучал вестовой: — Командир просит вас подняться в штурманскую рубку.
Эйссен встретил его загадочной улыбкой.
— Кажется, у вас есть шанс испытать свои кладоискательские способности. Мы возвращаемся на Новую Землю. Впереди мощные льды, и мы переждем их, где бы вы думали?
— В Ягель-бухте?
— Вы на редкость проницательны.
«Комета» бросила якорь на рейде Ягельной губы. Капитан Эйссен протянул Сергиевскому сигарету.
— Господин лоцман, вы не будете против, если мои ребята разомнут ноги на суше? — кивнул командир «Кометы» в сторону близкого берега.
— Мои полномочия распространяются только на ледовую проводку, — замялся лоцман. — Думаю, надо запросить разрешение.
— Вы настоящий немец, господин Сергиевский. Я сам педант, но не до такой степени. Разве на этих скалах есть какие-то военные объекты? А может быть, в тех хижинах штаб обороны Арктики? Ха-ха… Грех не воспользоваться такой погодой, господин лоцман. Вы сами моряк и знаете, что такое походить по земле после палубы… Впрочем, я сделаю запрос по радио, если вы настаиваете. Чуть позже, когда радисты закончат регламентные работы. А пока беру ответственность на себя.
Моторный катер высадил матросов на новоземельские скалы, обросшие разноцветными мхами. Моряки радостно галдели, фотографировались, собирали на память камешки, перья, птичьи яйца…
Рунд сразу же направился к хибарам. Окна их были заколочены. Пустые железные бочки из-под солярки дополняли и без того унылый пейзаж. Обломок антенной мачты и старые пачки сухих батарей говорили о том, что здесь была радиостанция. Дверь не забита.. Рунд осторожно заглянул внутрь: железная печь, стол, стальной скелет голой кровати…
В углу сеней были набиты перекладины — что-то вроде скоб-трапа, ведущего на чердак. По ним корветтен-капитан взобрался в полутемный приют полярных сов и бог знает еще какой живности. Луч фонарика отыскал в дальнем углу дубовый бочонок. Внутри оказался увесистый тючок, обшитый пыльной мешковиной. Вспоров ткань, Рунд извлек допотопный дорожный погребец, обитый по углам медными накладками. Замки на ремнях не поддавались: они требовали миниатюрного ключика. В нетерпении Рунд перерезал ремни, вытряхнув наконец содержимое — связки тетрадей, писем, рулончик свернутых карт. На одной из этикеток каллиграфически было выведено: «Лейтенант Николай фон Транзе-2-й».
О торжество аналитической мысли! Отыскать здесь, на краю земли, в этой избе, гипотетически вычисленный архив?! Да это подобно открытию планеты на кончике пера…
Умерив радость, Рунд поспешно затолкал бумаги в охотничий рюкзачок. В своей каюте он принялся за изучение тетрадей, пригласив офицера-переводчика. Чем дольше вчитывался знаток русского языка в бумаги, тем сильнее мрачнел Фабиан Рунд.
Да, это были походные дневники Николая Транзе. Но речь в них шла о переходе «Таймыра» и «Вайгача» на Дальний Восток южным путем — через Индийский океан! И ни одной тетради о северном пути.
То была лишь половина полярного архива. Вторую корветтен-капитану искать больше не довелось. «Комета» уносила его в большую войну. Но до конца жизни Рунд помнил: улыбка фортуны может быть фальшивой.
К 19 августа «Комета» была на подступах к восточным воротам Карского моря. Ее вел ледокол «Ленин», который благополучно проводил пароход в море Лаптевых и там передал ледоколу «Иосиф Сталин». Со «Сталина» радировали: «Следуйте за мной. Когда встретим лед, прошу Сергиевского пригласить к нам капитана «Кометы», если тот пожелает».
Эйссен пожелал, и на борту «Сталина» состоялась теплая встреча за хорошо сервированным столом. Капитан «Сталина», один из лучших ледовых мореходов Союза Михаил Белоусов, передал гостю последние навигационные поправки к грифованной советской морской карте № 2637, прикнопленной к прокладочному столу «Кометы» советскими же лоцманами. Он ознакомил своего подопечного с ледовым прогнозом и пожелал счастливого плавания. Оно и в самом деле оказалось счастливым.
Ледоколы «Ленин», «Сталин» и «Каганович» провели «Комету» через Великий Северный путь в рекордный срок — за 23 дня! До этого рекорд укладывался в 26 суток
И если Сталина за его сверхобязательные поставки продовольствия воюющей Германии прозвали в Европе главным интендантом Гитлера, то после проводки «Кометы» его вполне можно было титуловать и главным ледовым лоцманом фюрера.
Наркоминдел не забыл выставить счет Берлину за «ледовые услуги» в 950 000 марок.
* * *
РУКОЮ ИСТОРИКА. «В дальнейшем этот “волк в овечьей шкуре” (рейдер “Комета”. — Н.Ч.) действовал в Тихом океане и добился, по оценке адмирала флота В. Маршалла, “исключительных успехов”. За 17 месяцев автономного плавания “Комета” потопила 9 судов союзников общей грузоподъемностью 65 000 тонн и захватила голландское судно с грузом олова и каучука, направив его в оккупированный немцами порт Бордо.
К сожалению, перечисленные “подвиги” “Кометы” отражают далеко не все последствия и результаты перехода Северным путем
Нужно учесть, во-первых, что проводка военного корабля в Тихий океан самым коротким и безопасным путем проходила в разгар боевых действий на море. Во-вторых, сведения о навигационном оборудовании Севморпути, полученные во время проводки “Кометы”, позволили германскому штабу руководства войной на море заблаговременно развернуть систему радиостанций на арктических островах Северного Ледовитого океана…
Данные о советских полярных станциях в Арктике, организации их радиосвязи, результаты промеров глубин в проливах были обобщены немецкими специалистами и уже в 1941 году изданы секретным приложением к “Наставлению о плавании в арктических морях”. Это в значительной мере способствовало проведению активных операций немецкого флота на морских путях в Арктике, особенно в начальный период войны».
Разумеется, фотографии Николая Транзе и его походные дневники сделали бы немецкие лоции более точными. Но рейс «Кометы» позволил германским адмиралам обойтись и без его архива. А абвер в лице корветтен-капитана Фабиана Рунда окончательно потерял интерес к негативам и бумагам русского лейтенанта.
Однако точка в этой истории еще не была поставлена.
* * *
СУДЬБА КОРАБЛЯ. Когда штурман «Кометы» вел свой карандаш по карте через пролив Санникова, он, разумеется, ничего не знал ни о человеке, чьим именем назван пролив, ни о загадочной земле, ни о сожженной дороге. Но via combusta уже пролегла через судьбу рейдера первой трещинкой краха… 7 октября 1942 года английские легкие силы отправили «Комету» на дно Ламанша.
Глава седьмая.
МАТРОС С «КОМЕТЫ»
Была такая кинокомедия в шестидесятые годы — «Матрос с “Кометы”». И была такая драма в жизни — двадцатью годами раньше…
И все-таки на Аляску из Зеленого Мыса один человек ушел. Ушел, не дожидаясь кровавой расправы. Ушел, несмотря на всю абсурдность этого предприятия. Ушел без лыж, будто забыв, что заполярная зима уже надвинулась, запуржила…
Он долго присматривался к вмерзшему в колымский лед буксиру, тому самому, что притащил их арестантские баржи. Однажды вечером он взобрался на засугробленную палубу, отдраил люк в машинное отделение и там наковырял котелок солидола. Замотал его в ветошь и уложил на дно вещмешка. Залил спичечный коробок расплавленной свечой. Пол-литровая алюминиевая кружка, счастливо обнаруженная на колышке собачьего вольера, должна была заменить чайник. Из куска медной проволоки он выгнул легкий таганок.
В разграбленном магазине ему удалось разжиться холщовым мешочком, куда вошло пять фунтов ржаной муки, плитка черного чая и кусок сала размером с кирпич.
Провизии этой должно было хватить до первого чукотского стойбища или охотничьей заимки. Главный же расчет был на винчестер с полусотней патронов.
Из одежды удалось раздобыть к своему ватнику шерстяной красноармейский подшлемник, вязаные носки да постовые рукавицы со свободным спусковым пальцем. С тем и двинулся в тысячеверстный путь — на восход, на свободу, на Аляску…
Он выбрался из барака в три часа пополуночи. Легкий морозец прихватил нос и щеки. В осеннем туманце курился острый полумесяц. Сухой плотный снежок звучно поскрипывал под подшитыми грубыми валенками.
Он шел под берегом Колымы на север, чтобы подальше уйти от сторожевого поста, выставленного южнее лагеря, на санном пути в поселок, и, отойдя километра на три, скинул шапку, пал на колени и стал креститься, оборотясь к востоку. Он молил Бога, чтобы тот не отвернул от него свой лик, не дал замерзнуть, не попустил задрать медведю, не занес пургой, не наслал цингу, уберег от доносного глаза, от пули охранника… После молитвы, оставив Полярную — Прикол-звезду, ринулся в тундру, будто спрыгнул с парохода посреди океана.
Наст был плотный, и ноги почти не вязли в снегу. Но он знал, что так будет до первой пурги.
Сердце пело даже при мысли о белой смерти мороза. Лучше замерзнуть в тундре, чем быть пристреленным за железной колючкой.
Первую ночь передрог в снегу, завернувшись в брезентовый балахон, который прихватил со сторожевой вышки. Утром поставил на таганок кружку с плотно примятым снегом, поджег кусочек ветоши, намазанной солидолом, и вскипятил чай. В нем же сварил три галушки, скатанные из ржаной муки. Кусочек сала довершил завтрак. Шел весь день. Ужин был таким же, только чуть более плотным — четыре галушки и два ломтика сала — для подогрева изнутри.
Погода пока что щадила его: и ночью, и неразличимым днем стоял ровный, мягкий морозец, и ничто не предвещало пургу.
На четвертое светание (отсчет суток он вел по красноватым зорям на восточном склоне) он вышел к старой поварне на берегу большого тундреного озера. В хибаре с забитыми окнами стояла печурка, сделанная из железной полубочки. На топчане валялась облезлая оленья шкура. Пошарив под притолокой, он обнаружил сокровище — жестянку из-под зубного порошка, набитую сырой и серой слежалой солью. И еще один подарок приуготовила ему фортуна. Под крышей поварни он нашел старые охотничьи лыжи с пересохшими ремнями из моржовой кожи.
Первым делом он затопил печь. По доброму сибирскому обычаю последний обитатель поварни оставил для растопки охапку каких-то корневищ и несколько деревяшек, попавших сюда, видимо, с колымского берега.
Пока огонь пожирал скудное топливо и топился снег в кружке, он сотворил благодарственную молитву ангелу-хранителю. Эту ночь он не передрожал, а впервые провел в блаженном сне, хотя зыбкое тепло печурки хибара держала плохо.
Подкрепившись ржаными галушками и чаем, он извлек из вещмешка книжицу в твердом коленкоровом переплете, украшенную витиеватым тиснением: «Краткая биография Иосифа Виссарионовича Сталина». Книжку эту он выменял на буксире на мундштук, собственноручно вырезанный из мамонтовой кости. Окунув очинённое перо чайки в припасенный пузырек йода, он вывел первые строки своего путевого дневника. Добротная, плотная бумага книги позволяла писать между типографских строчек и на больших полях. Сам того не ведая, он дописывал биографию вождя, она проступала сквозь официальный текст рыжевато-кровянистым бисером убористого почерка радиотелеграфиста старой флотской школы. Вести дневники Петров приохотился еще в Кронштадтской школе.
«25 ноября 1938 года. Не знаю, какой день недели.
Сегодня впервые за время похода я перестал ощущать страх. Поварня, лыжи и соль — знамение Господне, его ободрительный знак: “Иди!” Я верю в добрый исход. Я перейду Чукотку. Я знаю Север. У меня нет карты. Но Господь выведет меня к становищу добрых людей, и они помогут.
Весь день боролся с искусом зазимовать в поварне и добывать еду охотой. Но этого нельзя делать по двум основаниям: 1. Слишком близко от лагеря, могут снарядить погоню. 2. Как бы удачна ни была охота, она не спасет от цинги.
26 ноября. Вторые сутки блаженствую под дарованным Богом кровом. Надо немного набраться сил. Впереди — неизвестность…
Чинил лыжи. Опробовал их. Крепления держат. И слава Богу.
Имел на обед свежее мясо. Подстрелил небольшого лемминга. Сварил бульон. Соль сделала его вполне съедобным.
Всю трапезу твердил себе: это не крыса, это лемминг… Противно, но питательно. Оленятинки бы.
27 ноября. Сильное небесное сияние — значит, погода устоялась. Пурги не будет. Помолясь, вышел…
Декабрь. Дня не знаю. Сбился с точного счета. Должно быть, за Юрьев день перевалило. В Юрьев день медведь в берлоге засыпает. А я, как шатун, бреду на восход.
Вчера подбил песца. Устроил пир. Добыл из-под снега ягелю. Растираю, добавляю в муку, завариваю с чаем, жую так. Но десны все же опухают.
Вокруг — ни звука человеческого, ни следа. Погода благоволит. Ночую в снегу. Шкуру захватил из поварни. Хоть и лысая, а все же — постель.
Амбарчик, кажется, обошел. Теперь буду выбираться к побережью. Там и плавник для костра есть, и чукчи зверя бьют…
Год 1939-й. Январь. В Рождество запуржило. Залег в снег. Скоро завалило. Пережидал, как в пещере. Даже чай варил. Холод донимает.
Пишу кратко. Иод кончается. Да и пальцы свело… Если кому приведется найти эти записи, добрый человек, отошли их Евгенову или Гернету в штаб Главсевморпути…
Господи, зовешь ты меня».
Петрова нашел под снегом чукотский охотник Анкат. Обнаружил его залежку по торчащим из снега лыжам, которыми тот пробуравил в сугробе дыхательный ход. Убедившись, что незнакомец еще дышит, Анкат соорудил из его лыж знак поприметней и двинулся к своей яранге. Вскоре он примчался на собачьей упряжке, погрузил полуживое тело на нарты и отвез на становище. Жена и мать Анката растирали замерзшего путника в четыре руки медвежьим жиром, потом укрыли едва затеплившееся тело медвежьими шкурами и, когда Петров ненадолго пришел в себя, стали отпаивать его горячим чаем с растопленным китовым жиром
Приходя в себя, он видел желтые огоньки горящей ворвани в глиняных плошках и нависающую над ним шерсть медвежьего полога — черную от осевшей на ней копоти. И снова проваливался в забытье, такое же непроницаемо черное, как и его нечаянное убежище.
Два месяца провалялся беглец с жестоким воспалением легких. Его отходили чукотские женщины одним лишь им ведомыми снадобьями.
«Весна 1939 года. Кажется, я снова могу продолжить свой дневник. У Анката в хозяйстве нашелся обломок химического карандаша.
По расспросам хозяина яранги я определил, что он подобрал меня где-то на подходе к низовьям реки Раучуа. Яранга его стоит где-то в полуторастах километрах севернее Баранихи. Это значит, что я прошел всего лишь четверть своего пути. Не намного меня хватило… Пережду до лета и двинусь по сухотропу.
Анкат — вольный охотник, бьет зверя, сдает песцовые шкурки в колхоз. Из Баранихи раз в лето ходит к нему моторка. Зимой отвозит добычу на собаках.
Он плохо говорит по-русски, но все же понял то, о чем я его просил; не говорить обо мне никому. Я подарил ему свой винчестер, и Анкат счастлив. Его бердан порядком изношен. Несколько раз ходил с ним на охоту. Вдвоем куда сподручнее.
Он просит дожить у него до следующей зимы, а там он отвезет меня на нартах за Пегтымель к своему брату. Пегтымель, сколько помню я карту, это середина Чукотки, это только половина пути. Дай Бог дойти мне до этой реки за лето…»
Сентябрь 1940 года. Берингово море
В ранних осенних сумерках сигнальщик «Кометы» обнаружил справа по курсу странное плавучее средство. Вместе с вахтенным офицером они в два бинокля изучали непонятное сооружение, похожее на катамаран. Да это и был катамаран, составленный из двух чукотских каяков. Он пересекал курс парохода под самодельным парусом, используя попутный западный ветер. Так далеко от берега местные рыбаки не уходили.
Вахтенный офицер доложил Эйссену, и тот приказал застопорить ход. Бородач, сидевший в катамаране, охотно покинул свое утлое суденышко и перебрался по спущенному штормтрапу на борт «Кометы».
Допрашивали его в ходовой рубке в присутствии Эйссена и Рунда.
Буйноволосый бородач назвался Дмитрием Петровым Он признался, что бежал из лагеря и два года жил среди чукчей, пока не представился случай соорудить из двух каяков катамаран и выйти на нем к берегам Аляски.
— Господин Петрофф, — сказал ему Эйссен, — у нас нет возможности передать вас каким бы то ни было властям, так как наш маршрут не предусматривает никаких заходов в иностранные порты. В то же время мы не можем содержать вас на корабле ни как пассажира, ни как пленника. Вам придется выполнять обязанности камбузного матроса, а также нести вахты, согласно корабельным расписаниям
Молчаливый бородач кивнул в знак согласия.
Почти полгода Петров драил палубу «Кометы», чистил варочные котлы, красил судовое железо, пока весной сорок первого года немецкий рейдер не захватил голландский пароход с оловом и каучуком Ценную добычу решено было отправить в Германию. В состав перегонной команды назначили всех, от кого Эйссен посчитал нужным избавиться на «Комете», в том числе и Петрова. Командование пароходом принял корветтен-капитан Рунд.
Рунд не доверял голландским радистам. Он велел врезать в дверь радиорубки новый замок и все ключи хранил у себя. Среди матросов перегонной команды радиотелеграфистов не оказалось, и Рунду приходилось нести радиовахты одному и, кроме того, следить за движением судна, что было весьма утомительно. Он несказанно удивился, когда спасенный русский бородач (бороду, отращенную на Чукотке, он так и не сбрил, несмотря на пекло тропиков) заявил, что он профессиональный радиотелеграфист и мог бы взять часть радиовахт на себя. Рунд с изумлением смотрел, как загрубевшие пальцы матроса безошибочно бегают по верньерам и тумблерам приемника, передатчика… В свою очередь, Петров поразился тому, что немецкому офицеру знакомы имена Евгенова, Жохова, Вилькицкого. Все это выяснилось, когда в одной из доверительных бесед за рюмкой голландского рома Петров признался Рунду, что он бывший радиофицер русского флота, подпоручик по Адмиралтейству. Запаса немецких слов, намертво заученных в непенинском радиоразведцентре, вполне хватало, чтобы худо-бедно объясняться с корветтен-капитаном, который проникся к русскому коллеге такой симпатией, что велел голландскому капитану найти для своего помощника китель с лейтенантскими нашивками. В нем Петров и нес свои немые радиовахты. Он, разумеется, в эфир не выходил, но важно было прослушивать широковещательные станции. Увы, голос Москвы до Индийского океана не долетал. И о том, что творилось в мире, можно было судить лишь по радиосообщениям англичан из Кейптауна.
Но Петров наслаждался забытым хоршцем эфира, клекотом морзянки, завыванием и грохотом радиоокеана. Иногда к нему заглядывал Рунд. Слушали вдвоем. Когда оба уставали, Рунд заказывал по телефону бутылку сельтерской, и кок-голландец приносил в перегретую радиолампами рубку бутылку ледяной воды и тонко нарезанный лимон.
— Так как вам удалось пересечь Чукотку? — допытывался Рунд. — Чем вы питались?
И Петров рассказывал, как он шел по летней тундре, собирая ягоду-шикшу и клюкву, как добывал на скалах яйца чаек-моевок и заедал их ярко-красные желтки выброшенной на камни морской капустой. Рассказывал, как потчевали его чукчи кровяной похлебкой «понта» с толченой сараной и листьями черемши или рыбной строганиной с моченой морошкой.
Корветтен-капитан при описании подобных яств лишь брезгливо поводил плечами и смотрел на рассказчика, как смотрят на шпагоглотателей и факиров.
В июне сорок первого голландский сухогруз, благополучно обогнув мыс Горн, вошел в воды Биская. «Флигер Голландер» («Летучий голландец»), как прозвали немцы захваченный пароход, закончил свой полукругосветный рейс в порту Бордо.
— Что вы собираетесь делать дальше? — спросил Рунд Петрова; за время опасного плавания они стали почти приятелями.
— Я надеюсь отыскать в Париже Вилькицкого. Евгенов говорил, что он осел именно там
— Нет никакой гарантии, что вы его найдете. Поезжайте лучше в Берлин. Там живет Новопашенный. Я дам вам его адрес… И вообще, напишу самые лучшие рекомендации.
Петров задумался.
— И все же к Вилькицкому. Новопашенного я почти не знаю…
Рунд помог выправить необходимые бумаги для получения вида на жительство в Париже. С тем Петров и отправился на розыск Вилькицкого.
Евгенов ошибся: Вилькицкий осел в Брюсселе…
Глава восьмая.
«МЫ СЧИТАЛИ ЕГО ПРЕДАТЕЛЕМ»
Париж. 22 июня 1941 года
В Париже полицейский чиновник, оформлявший Петрову документы, прочитав в немецких бумагах его фамилию, заговорил вдруг по-русски:
— Вы из России? Эмигрант?
— В некотором роде… А вы?
— Люби Константин Григорьевич. Капитан 2-го ранга российского императорского флота. В прошлом.
— Подпоручик по Адмиралтейству Петров Дмитрий Иванович.
— Где служили?
— Служба связи флотилии Северного Ледовитого океана.
— Великолепно! Я имел честь командовать подводной лодкой «Карп» в Черном море… А знает ли служба связи, что нынешним утром германские войска вторглись в пределы бывшей России?
Ответом было молчание человека, которого поразил гром.
— Кстати, где вы остановились?
И узнав, что у Петрова в Париже ни единой знакомой души, кроме не найденного еще Вилькицкого, Люби предложил свою холостяцкую квартирку на «Бульваре Севастополь».
* * *
ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА Сын потомственного моряка, Константин Григорьевич Люби родился в 1888 году. Православный. Женат. После Морского корпуса окончил курс в Учебном отряде подводного плавания.
Впервые я встретил эту короткую фамилию в книге патриарха истории русского кораблестроения, доцента военно-морской академии Николая Александровича Залесского. Книга, которая была издана в Ленинграде, называется “Краб” — первый в мире подводный заградитель». Как явствует из ее названия, речь в ней идет о гордости отечественного судостроения — уникальной подводной лодке «Краб», построенной николаевскими корабелами в 1914 году. Кстати, именно этот корабль открыл боевой счет русских подводников. На выставленных «Крабом» минах подорвался близ Босфора германо-турецкий крейсер «Бреслау». Собственно, это был «Краб» № 2, первый же подводный минзаг строился еще в 1904 году в Порт-Артуре и представлял собой одноместную карликовую подводную лодку, командиром-водителем которой вызвался быть двадцатилетний мичман Борис Вилькицкий.
Лейтенант Константин Григорьевич Люби был первым старшим офицером минзага «Краб». Он так рвался в бой, ему так досаждала задержка с достройкой лодки, с доводкой ее сложного по тем временам минно-постановочного устройства, что командование Черноморского флота перевело его на другую подводную лодку и назначило командиром «Карпа». Эта субмарина вполне оправдывала свое мирное рыбье имя, ее боевые качества к началу Первой мировой войны значительно уступали более молодым соратницам. Лейтенант Люби не унывал и надеялся на военное счастье.
Люби водил дружбу со своим бывшим сослуживцем по «Крабу» — потомком знаменитого русского мореплавателя — Валерианом Крузенштерном, командиром «Нерпы». Однажды «Нерпа», крейсируя под Босфором, всплыла для осмотра каравана турецких парусников. Подводную лодку заметили с береговой батареи, и вокруг «Нерпы» стали рваться снаряды. Погрузиться не позволяло мелководье, на которое вышла лодка, обходя караван. Но лейтенант Крузенштерн не растерялся. Он снял фуражку и помахал ею рыбакам-банабакам Те в ответ стали размахивать фесками. Этот обмен приветствиями озадачил артиллеристов. Батарея прекратила огонь, и «Нерпа» благополучно выбралась на глубину.
Много лет спустя, когда. Люби взялся за перо, этот эпизод послужил сюжетом одного из его рассказов.
В трудные годы эмиграции он публиковал свои рассказы и очерки во французских и русских журналах под псевдонимом Черномор.
В 1934 году вышла его первая книга «Под колумбийским флагом». О ней чуть позже. Здесь же уместно вспомнить очень верное наблюдение писателя-моряка Виктора Конецкого: флот, даже если он выталкивает из себя человека, успевает дать ему нечто такое, что позволяет добиваться успехов в других сферах жизни.
Русский флот дал Константину Люби многое, можно сказать, все для того, чтобы не пропасть на чужбине. Отец его, штурман крейсера «Богатырь», определил сына в Морской корпус вскоре после того, как это старейшее учебное заведение России отметило свое 200-летие. В1908 году корабельный гардемарин Люби, находясь в учебном плавании в Средиземном море, спасал вместе с другими русскими моряками жителей Мессины, сожженной извержением Этны. Тот выпуск Морского корпуса с гордостью называл себя «мессинским». Мичман Люби был награжден первой своей медалью — «За оказание помощи пострадавшим во время землетрясения в Мессине и Калабрии». Позже к ней прибавились боевые ордена — Станислава III степени и Владимира, затем золотое Георгиевское оружие «За храбрость».
Его всегда тянуло неизведанное — риск, приключения, опасности. Именно поэтому молодому офицеру пришлась по душе профессия подводника. Незадолго перед войной он закончил обучение в либавском отряде подводного плавания и был направлен в дивизион подводных лодок Черного моря.
Весьма болезненно пережил он затопление Черноморской эскадры в Цемесской бухте и немецкую оккупацию родного Севастополя в восемнадцатом году.
Все это определило его жизненный выбор: в белом флоте капитан 2-го ранга Люби командовал канонерской лодкой «Страж». Потом — тернистый путь многих: Константинополь, Греция… В 1920 году Люби обучал в Пирее греческих подводников как офицер-инструктор.
В конце двадцатых годов Люби перебрался во Францию. Здесь он не смог найти применение своему морскому опыту и потому отправился искать счастья в Южную Америку. В то время, 1932 — 1933 годы, Колумбия вела войну с Перу. Боевые действия шли и по речным просторам Амазонки. Люби становится главным морским советником Верховного главнокомандующего вооруженными силами Колумбии. И не просто советником Он вооружает во Франции транспорт «Москэру» и под колумбийским флагом пересекает Атлантический океан. Сделать это было не так просто, как сейчас кажется. Вместо матросов у капитана Люби были обычные солдаты, вчерашние крестьяне, переодетые в морскую форму. Не обходилось без казусов. Однажды, заглянув в орудийный прицел, Люби ничего не увидел, так как линзы прибора почему-то вдруг стали матовыми. Выяснилось, что новоиспеченный комендор «почистил» стекла наждаком…
Ближайшим помощником в том отчаянном рейсе был у Люби его соотечественник, бывший лейтенант русского флота Евгений Гире, выходец из старинного и разветвленного морского рода, чьи представители и поныне несут свою вахту на флоте. Перед входом в Амазонку Гире предложил для устрашения противника удлинить стволы 88-миллиметровых орудий вентиляционными трубами. Уловка имела успех. Неприятель зачислил «Москэру» в разряд «вспомогательных крейсеров» и старался избегать с ним боевых столкновений.
По сложному фарватеру коварной реки Люби прошел три тысячи километров, поднявшись в самые дебри Амазонки. В одном из боев он был тяжело ранен в ногу и потому вернулся во Францию, где целиком отдал себя научной и литературной работе. Он выступал с лекциями о диковинной природе Амазонки, о жизни и нравах племен, населяющих ее берега, написал книгу о своем необычном походе, публиковал очерки о боевых действиях русского флота на Черном море, статьи по вопросам военно-морского искусства, пытался прогнозировать развитие военных флотов. О том, насколько точны и дальновидны были его прогнозы, красноречиво говорит такой факт: в 1935 году Люби был арестован и предан суду за… разглашение в печати тайн французских военно-морских сил Обвиняемому грозил немалый срок каторжных работ. За Люби вступились русские моряки. Бывший контр-адмирал Кононов, создатель Амурской речной флотилии, выступавший на суде как военно-морской эксперт, сумел доказать, что свои прогнозы Люби строил, исходя только из личных знаний и опыта. Суд из шести офицеров, представлявших все рода войск французской армии, единогласно оправдал обвиняемого.
Собственно, на этом следы Люби во Франции для меня терялись. И только счастливый случай помог до конца выяснить его судьбу.
С севастопольцем Александром Михайловичем Агафоновым, активным борцом французского Сопротивления, я познакомился, когда работал над книгой «Севастопольские курсанты». Однажды, читая рукопись его воспоминаний, наткнулся на знакомую фамилию — Люби. Оказывается, бывший русский моряк тоже сражался в рядах французских подпольщиков. Он держал конспиративную квартиру, на которой довелось как-то укрыться и Агафонову. Люби хранил архивы, списки бойцов Сопротивления, помогал добывать бланки паспортов и пропусков… Пожилой, припадающий на раненую ногу, он вел опасную игру с гестапо.
— Когда в сорок втором наша группа «Бретань» была неожиданно арестована, — рассказывает Агафонов, — мы посчитали, что Люби нас выдал. Мы считали его предателем до тех пор, пока после войны не выяснилось, что списки нашей группы попали к немцам вместе со связным, которого они схватили на улице.
Сам же Люби был арестован и казнен в год освобождения его второй родины — в сорок четвертом.
Так закончилась одиссея капитана Люби.
К сожалению, книг его в наших библиотеках отыскать не удалось.
Под небом Парижа свела двух офицеров русского флота игра случая? воля Провидения? каприз истории? Две прихотливо сплетенные судьбы… Парижское подполье было последним общим узлом, связавшим нити их жизней.
Люби привел Петрова в одну из групп парижского Сопротивления. Так начал он свою вторую германскую радиовойну. Чем она закончилась для него — неизвестно. По одним сведениям, радист-маки был сожжен в Бухенвальде, по другим — мирно почил в бозе под Франкфуртом-на-Майне, где служил дьяконом в русском храме в Висбадене.
До Аляски он не добрался…
Если на погосте церкви Святой Елизаветы сохранилась плита Петрова, на ней следовало бы выбить надпись: «Здесь покоится сын трех стихий — моря, льдов и эфира, воин и пастырь Дмитрий Петров. Не Родина изгнала его. Но Родина помнит его».
Глава девятая.
ЗАПОНКА ЛЕЙТЕНАНТА ЖОХОВА
Москва. Осень 1990 года
Как это называть? Живет себе человек, живет, крутится, вертится, стекла для балкона добывает, дочь в школу водит, и еще миллион всяких терзаний, забот, дел… И вдруг в житейской суете его умом, его душой овладевает одно случайное имя, ничего ему толком не говорящее… И он, вместо того чтобы думать о людях, родных и близких, о тех, кто входит в самый тесный круг его общения, сосредоточивается лишь на этом имени, на этом человеке.
Всякий раз, когда со мной это происходит, меня начинает корежить, как шамана, который вызывает дух давно исчезнувшего соплеменника.
Я понимаю, что отныне все насущные дела мои придут в упадок, потому что я буду узнавать, искать, собирать все о человеке по имени Петр Алексеевич Новопашенный, и когда его информационная аура сгустится настолько, что увижу — кто это, я пойму, мне откроется, зачем я искал, зачем тревожил его тень на том берегу Стикса…
Имя Новопашенного все же попало на скрижали истории, хотя оно процарапано на них весьма слабо. Цензоры двадцатых, тридцатых и всех последующих годов постарались и вовсе выскрести его: сначала убрали с морской карты, переименовав остров его имени, вычеркнули отовсюду, откуда могли, — из мемуаров, географических справочников, Морского атласа, научных статей…
Но имя человеческое невытравимо, как растение, что и под камнем пробьется. Не в одной, так в другой книге кто-то помянет моего героя.
Пожалуй, первым, кто это сделал, был «Дарвин» полярных экспедиций Вилькицкого, врач «Таймыра» A.M. Старокадомский. Открываю его книгу «Экспедиция Северного Ледовитого океана», 1946 год: «П.А. Новопашенный, назначенный в экспедицию на “Вайгач” после окончания Морской академии по гидрографическому отделению, проработал два года в Пулковской обсерватории и был одним из наиболее опытных гидрографов-геодезистов во флоте».
Немного, но все же… Из этой же книги узнаю, что существует отчет об экспедиции, написанный Новопашенным в соавторстве с Вилькицким и Старокадомским: «Плавание гидрографической экспедиции Северного Ледовитого океана в 1913 году».
Прекрасно, значит, и в этих строчках живет человек.
Выписываю из спецхрана Ленинки морские журналы русской эмиграции. Листаю парижскую «Военную быль», пражский «Морской журнал», сан-францисские «Морские записки»…
Там строчка, тут строчка, словно искры отгоревшей жизни…
«Попал в плен к японцам под Гензаном на парусной шхуне в 1904 году…» Жил год в Японии. Ага, значит, вот почему и жасминовый чай, и дальневосточная экзотика Фронау!..
Советская монография «Моонзундская операция», 1928 год. Тираж 800 экземпляров. Автор — бывший сослуживец Новопашенного по Балтике барон А.М. Косинский, преподаватель Военно-морской академии РККА: «Переходя к службе связи, я ограничусь также отзывом адмирала Бахирева; “Начальник службы связи капитан 1-го ранга Новопашенный шел навстречу нашим нуждам, и просьбы наши им исполнялись, если к тому представлялась возможность. Разведок фактически мы производить не могли, но все же достаточно осведомлены были о движении и возможных намерениях противника из его телеграмм”.
Значит, после ухода адмирала Непенина Новопашенный возглавлял секретный центр русского флота по радиоперехвату и расшифровке переговоров германского флота. Знать бы ему тогда, что не пройдет и трех лет, как судьба забросит его навсегда именно в Берлин, в стан бывшего врага.
Цитата из мемуаров капитана 1-го ранга И.И. Ренгартена об октябре 17-го, когда большевизированный Балтийский флот трещал по швам: «Бедный Новопашенный бьется как рыба об лед; до чего все развалилось — не может пройти гладко такая ясная вещь, как выставление поста службы связи, ибо в деле путаются и начальник, и комитет и мешают друг другу… Он ездил на Вердер и в Пернов, говорил по телефону с постами. С Залиса ему сообщили, что теплой одежды не надо присылать, ибо сухопутные войска отослали присланную им одежду: они не намерены зимовать и с первым холодом кончат воевать — пойдут по домам… Ну а что же тогда делать посту? Для кого наблюдать, если войско ушло? Логично». След бренных забот бренного человека…
А вот еще из той же работы: Новопашенный в 17-м председатель комитета Союза морских офицеров города Ревеля (СМОР), то есть глава офицерского профсоюза
Еще мне удалось выудить из архивов, что в 1916 году Новопашенный был командиром строящегося в Ревеле эскадренного миноносца «Константин». Еще раньше, сдав «Вайгач» в 15-м году, принял эсминец «Десна». Что родился он в 1881 году, 6 марта, то есть под знаком Рыб, всю жизнь был холост. Православный. Штурман 1-го разряда. Кавалер орденов Анны IV степени за храбрость, Анны III степени с мечами, Анны II степени и Владимира IV степени.
Из разных источников выяснилось, что в 1919 году Новопашенный служил в красном Питере в качестве главного редактора «Морского сборника». В том же роковом году каким-то образом перебрался в белый Ревель, возглавив там отделение разведки в Морском управлении Северо-Западной армии.
Я решил повторить свой берлинский опыт и разыскал в справочнике «Весь Петербург» за 1912 год домашний адрес Новопашенного: ул. Большая Зеленина, дом 31… На этой же улице в доме № 3 квартировал и его соплаватель — лейтенант Колчак Новопашенный жил ближе к Большому Крестовскому мосту через Малую Невку — на углу Барочной улицы.
Старая, темного кирпича пятиэтажка с красивой некогда шлемоверхой угловой башней не смогла ничего сообщить о своем загадочном жильце, ушедшем отсюда в Арктику, да так сюда больше и не вернувшемся. Да и не до жильцов ей, предназначенной на слом, сейчас было, как не было и жильцам дела до ее обветшавших стен и забитого фанерой окна в романтической башне. По иронии случая прирос к дому гриль-бар «Аляска», будто напоминая, что хаживал Петр Алексеевич и на Аляску…
Однажды я узнал, что в Севастополь пришла посмертная посылка из Парижа от хранителя архива кают-компании русских офицеров Николая Павловича Осгелецкого. Бывший севастополец завещал родному городу редчайшие комплекты морских журналов, выходивших в разных странах, куда забрасывала эмигрантская доля офицеров российского императорского флота
Я листал их с душевным трепетом — передо мной лежали судьбовестные книги. Списки зарубежных кают-компаний. Розыски близких, друзей, сослуживцев. Скорбные листы флотского мартиролога: погибли в Гражданскую, расстреляны большевиками, сгинули на чужбине… Сотни фамилий, имен, чинов. Цвет и соль русского флота.
До отхода московского поезда оставался час Вещи были со мной, и я решил сидеть в музее до последнего. Оставались пять минут из отмеренного срока, а имя Новопашенного так и не попадалось.
«Ну помоги же! — молил я его. — Ведь помог же мне в Берлине. Теперь себе помоги!»
Его судьба открылась, как счастливо снятая карта. За минуту до того, как захлопнуть «Бюллетень общества офицеров российского флота в Америке», в раскрытом наугад августовском номере за 1956 год читаю чуть видные строки: «Новопашенный Петр Алексеевич, капитан 1-го ранга, скончался в октябре 1950 года, по-видимому, в пересылочном лагере в Орше. Был схвачен большевиками в Тюрингии при неожиданном отходе американских войск».
Ворошение старых эмигрантских журналов не прошло без пользы. В одном из номеров «Морских записок» я случайно открыл статью Николая Транзе. Она захватила меня своим непридуманным драматизмом и, увы, реликтовым благородством. Привожу ее с незначительными сокращениями.
«Капитан 2-го ранга Н.А. Транзе 2-й
ВО ЛЬДАХ ТАЙМЫРА
от редакции “Морских записок”
В 1913 году экспедиция под командой капитана 1-го ранга Б.А. Вилькицкого, состоявшая из ледоколов 'Таймыр” и “Вайгач”, выйдя из Владивостока в поисках северного морского пути на запад, открыла ряд новых земель и островов, после чего вернулась во Владивосток. Этот же поход был повторен летом 1914 года, причем они дошли до Таймырского полуострова, но тяжелый лед принудил корабли встать на зимовку у мыса Челюскина. С наступлением полярной ночи старший лейтенант А.Н. Жохов, незадолго до этого переведенный с “Таймыра” на “Вайгач”, тяжело заболел. Через несколько дней, когда выяснилось, что дни его сочтены, АН. Жохов выразил желание повидаться перед смертью со своим другом, старшим лейтенантом Н.А. Транзе, старшим офицером “Таймыра”.
С “Вайгача” была послана радиограмма, извещающая, что Жохов очень болен и просит Транзе навестить его…
По получении этой радиограммы я пошел к начальнику экспедиции за разрешением взять двух-трех матросов-добровольцев для похода налегке на “Вайгач”. Разрешение было получено… Иду в командное помещение, читаю радиограмму, объясняю мое положение как ближайшего друга Жохова. Рисую обстановку и условия пути, мое намерение покрыть расстояние до “Вайгача” в один день и предлагаю желающим разделить со мной трудности похода. Расстояние между кораблями было всего около 16 миль, но это было пространство, почти сплошь изрезанное торосами, образовавшимися еще поздней осенью, когда зимующие корабли дрейфовали на севере с постоянно взламывающимися ледяными полями, в которые они вмерзли…
Осенью этот переход партий с “Вайгача” на “Таймыр” занял несколько дней, так как на всем протяжении пути между обоими судами почти не встречалось ровных ледяных полей.
Вызвал охотников. Оказалось, их много. Выбрать было нелегко, но жалко отказывать энтузиастам. Поторопив их с приготовлениями, пошел налаживать санки, провизию, палатку, снаряжение. Все было предусмотрено, и при возможном минимуме веса. Собравшись, мы тронулись.
Была еще полярная ночь, не считая нескольких минут восхода солнца около полудня над горизонтом; температура около 45° и ниже; не ветрено.
Мой план был прост: идти, пока не встретим препятствия — трещину во льду, которая из-за своей ширины нас остановит.
Шли мы долго, без остановки и еды. Я шел впереди по компасу и звездам, мои спутники тянули санки. Наконец высокий торос, а за ним — трещина. Перейти ее нельзя было, оставалось ждать, когда она подмерзнет. Пока разбивали палатку и приготовляли харч, я пошел вдоль трещины, из которой шел густой пар…
Недалеко от остановки я обнаружил небольшой осколок льдины в трещине, образующий как бы островок в ней. Всюду вода замерзала на глазах.
Довольный своим открытием, я вернулся в палатку, достал из своего мешка жестяную банку с водкой, которую я сознательно, вопреки нашим правилам, захватил с собой для этого “ударного” похода, и начал наливать ее в рюмку. Не тут-то было: ни капли, а банка тяжелая. Водка замерзла! В первый раз в жизни пришлось водку не замораживать, а оттаивать на примусе, чтобы сделать по рюмке перед едой. Быстро похарчив, подошли к месту моего ледяного “островка”.
Надев лыжи, я по только что образованному льду перескочил на него, а с него тем же приемом и на другую сторону трещины. Привязав кусок льда к захваченной с собой для этой цели веревке (да простят мне моряки это слово), я ее перебросил своим спутникам и перетянул санки на свою сторону. Тем же приемом помог и им присоединиться ко мне.
Пошли дальше. Шли без остановки. На ходу перехватили шоколад и сухари.
Наконец, по моим расчетам, мы прошли все расстояние, а огня с мачты “Вайгача” не видно. Подыскав вблизи высокий торос, все мы взобрались на него — огня нет. Что делать? Стало ясно только одно: решение должно быть принято на месте.
Разбили палатку, опять “разогрели” водку, поели, согрелись горячим чаем
Стал вслух обсуждать наше положение, делясь всеми деталями со своими спутниками. Первое: курс на “Вайгач” я держал очень точно, значит, из-за компаса большой ошибки в направлении быть не может. Второе: расстояние Его на глаз здесь, конечно, не оценишь, но на мне были три педометра: один на поясе, один в кармане, один на торбазе. Еще задолго до болезни Жохова я тренировал себя при прогулках по льду.
Таким образом, и второй вопрос, вопрос расстояния, тоже не вызывал сомнений.
Оставался третий фактор — метеорологический.
Не развернуло ли ветром наше ледяное поле во время нашего похода так, что курс изменился? Иначе говоря, если считать отходную точку “Таймыра” неподвижной, не изменился ли пеленг от нее на “Вайгач”? Другой причины не было и быть не могло.
Приняв разворот ледяных полей за единственную возможность, мы задались вопросом: а в какую сторону он мог произойти? К западу или к востоку? Решение этого вопроса стало кардинальным.
“Таймыр”, будучи ближе к берегу, если под все усиливавшимся ветром и разворачивался со своим полем, то меньше, чем “Вайгач”. Это привело меня к выводу: расстояние мы прошли, но находимся к востоку от “Вайгача”. Насколько? Неизвестно, но я не предполагал его большим. Разобравшись, таким образом, в обстановке и условиях похода, я честно объявил своим компаньонам о трудности нашего положения.
Находимся мы на огромном ледяном просторе, темнота почти круглые сутки, сугубые морозы, небольшой запас провизии и керосина Непогода — пурга или метель, всегда возможные в это время, — может быть гибельной, следовательно, времени терять нельзя.
Идти дальше вперед на север рискованно. Если расстояние пройдено, ухудшается возможность увидеть огонь на “Вайгаче”. Идти на восток кажется сомнительным, а потому может оказаться тоже рискованным. Оставаться на месте просто нет смысла и тоже может стать формальным по мере истощения запасов.
Остается одно направление — на запад.
Однако, ввиду того что это лишь логический вывод, я, не считая себя вправе подвергать своих спутников этой опасности, предложил свой план: они остаются в палатке на месте. Из связанных лыж делают мачту, на которую прикрепят керосиновый фонарь. Я пойду прямо на запад в поисках клотикового огня “Вайгача”. Если увижу его скоро, вернусь на их огонь и вместе пойдем на “Вайгач”. Если я увижу огонь не скоро, то есть расстояние от “Вайгача” будет для меня ближе, чем возвращаться к ним, я пойду на “Вайгач”, а за ними придет партия с корабля. Если же я огня вообще не увижу, я возвращусь обратно к ним, и то же самое проделаем в направлении на восток.
Сильно подчеркнул им, что сама судьба их может зависеть от их огня на лыжной мачте…
Взяв шоколад, сухари и винтовку, а также кинжал из своего мешка — браунинг для этого похода у меня был в кармане, — я сказал моим сотоварищам: “До скорой встречи”, — и пошел один в темноту, на запад. Отсутствие теней сильно мешало: не было видно ни впадин во льду, ни выстрелов на нем Часто падал.
При сильном морозе раздавался порой треск льда и торосов. Шел целый час, не видя огня по курсу. Взбираюсь на торос, впиваюсь глазами в горизонт — огня нет. Штурманским чутьем прикидываю в уме: чему равен угол пройденного от палатки расстояния — миля или полторы, при пробеге от корабля в 15 миль? Получаю около 5°. Величина угла смутила меня, но в то же время указывала, что если взятое мною направление верно, то “Вайгач” уже недалеко от меня. Решил идти дальше. Чаще и чаще всхожу на вершины торосов — огня нет. Вдруг мозг прорезает краткая фраза телеграммы с “Вайгача”, полученная нами накануне выхода: “Будьте осторожны, сегодня впервые видели следы медведей”.
Холод пробегает по спине, нервное воображение разыгрывается. При неожиданном треске льда вблизи невольно сжимаешь винтовку, трогаешь кинжал, браунинг. Рисуется нападение медведя и как я, пустив в ход кинжал и браунинг, хотя и с сильным повреждением для себя, справлюсь с ним. Вот когда я пожалел, что не было со мною моей чудной чукотской лайки Чукчи, которую я оставил на “Вайгаче” при переводе на “Таймыр”. Ведь медведь меня может учуять издалека, в то время как я узнаю о его присутствии уже будучи под ним. Время течет убийственно медленно. Проходит еще полчаса, а огня нет! Начинаю сомневаться в логике своего размышления в постройке плана действий. Впервые закрадывается сомнение: а не на восток ли надо было идти? Подсчитанный в уме угол расхождения курса увеличивает сомнения. Не повернуть ли к палатке, пока не поздно? Решил, однако, пройти ещё с полчаса. Очень тяжелы были эти последние полчаса! Медведи, сомнения, ошибка в расчете, неизбежная гибель партии и самого себя, если теперь не найду ни того, ни другого огня, — все это навязчиво сверлит в мозгу. Беру себя в руки, успокаиваю свои нервы. Вновь взбираюсь на вершину, и… прямо по курсу и невдалеке открылся огонь!
Почти побежал на него. Он постоянно от меня скрывался за торосами и часто пропадал.
Поднявшись на верхнюю палубу “Вайгача”, я неслышно спустился в кают-компанию. Надо было видеть изумление моих друзей, увидевших меня одного!
Внеся холод полярной ночи в теплое помещение корабля, я, разоблачась, объяснил Неупокоеву, где оставил своих компаньонов, расстояние до них, направление, огонь на мачте-лыже, условия льда и т.д. Сейчас же партия с Неупокоевым и Никольским, захватив собак, отправилась на поиски моих верных сподвижников этого незабываемого, в полярную ночь, путешествия! Ударный переход был сделан меньше чем в сутки.
Через несколько часов мы были все вместе, а до этого я уже сидел в каюте своего больного друга Жохова.
Застал я его в тяжелом положении и физически, и морально, не потому, что он жаловался на что-нибудь, а потому именно, что он уже не на что не жаловался и был в состоянии апатии почти все время в течение тех дней, что я провел с ним до его кончины.
Ушел он в экспедицию женихом Жил мечтой о невесте, свадьбе, встрече, будущей жизни. Теперь же, когда мне порой удавалось навести его мысли на то, что было так дорого ему, он на минуту оживлялся, чтобы потом еще глубже впасть в апатию, выявляя полное безразличие ко всему.
Он просил меня похоронить его на берегу, вытравить на медной доске написанную им эпитафию и повесить ее на крест, сделанный из плавника, с образом Спасителя — благословения его матери.
Все это мною было свято выполнено.
Жохов был большой поэт, и еще в Морском корпусе он писал стихи и посылал их в периодические издания под разными псевдонимами, где никогда не отказывали ему в печатании. А писал он большею частью тогда, когда мы оба, сидя хронически без отпуска и без денег, мечтали о калаче, масле, икре для компенсации скудного корпусного обеда или ужина
Свою эпитафию Жохов написал еще до моего прихода на “Вайгач” и сам прочел ее мне, сделав последние поправки.
Пророческими оказались слова его: он умер, не видя восхода солнца, в долгой полярной ночи.
Вечная память другу, честному человеку, недюжинному поэту, достойному офицеру!
По окончании приготовлений к погребению и с первой же сносной погодой гроб с покойным Жоховым, покрытый Андреевским флагом, со скрещенным палашом и треуголкой на крышке, доставили сперва на 'Таймыр”, что было нелегко, а оттуда к месту захоронения на западе Таймырского полуострова
Матросы “Вайгача” напрягали последние силы, таща тяжелые сани с гробом по торосистому пути. Все они добровольно вызвались помогать и этим воздать свой последний долг умершему. Мои матросы с 'Таймыра” вместе со мной присоединились к общим усилиям этой драматической погребальной партии.
Подкрепление с “Таймыра”, обнаружившего на горизонте похоронное шествие, было вовремя.
Первое желание умирающего Жохова было быть погребенным в море, подо льдом, на месте зимовки “Вайгача”. Мотив его был: нежелание доставить какую-либо излишнюю физическую тяжесть экипажу корабля, а тем паче совершать путешествие с его гробом по торосистому ледяному покрову до берега. Мои возражения этому мотиву, дружная и сердечная атмосфера последних дней его жизни, проведенных вместе в его каюте, изменили его желание — он просил похоронить его на берегу.
Рытье могилы оказалось невероятно сложной задачей. Больше того, совершенно неожиданной по своим трудностям задачей для всех нас. Мы знали о вечной мерзлоте все, что было известно по этому вопросу в то время. Оказывается, мы ничего не знали. Не знали ее природу, ее свойства и практически не имели о ней никакого понятия.
Вопрос был простой: вырыть могилу достаточной глубины, чтобы полярные медведи и волки не могли бы достать гроб. Казалось бы, орудия для этой цели — лом, кирка, лопата — все, что надо. Идя на берег, мы и забрали их в достаточном количестве. Не тут-то было. Ломом или киркой откалывали лишь незначительные куски этой вязкой массы смерзшейся земли и воды; здесь лопаты оказались совершенно излишними.
Несколько часов напряженной работы показали полную бесплодность наших усилий вырыть могилу. А вырыть мы должны были. Что делать? Решили передохнуть, попить чаю.
В партии был душа-человек, матрос Попков, очень славный, добрый, симпатичный и преданный. Попросил его вскипятить воду из снега в примусе. Надо заметить, что снег в Арктике мелкий, сухой, но ветром скатан в изумительно плотную, компактную массу. Его легко можно резать ножом или пилить пилой, он не рассыпается.
Чтобы укрыться от холодного, пронизывающего ветра, все мы забрались в один из ящиков из-под нашего злосчастного гидроаэроплана, который вскоре был с большой пользой переделан в аэросани. Ящики же, хранившие и гондолу, и крылья, были с началом зимовки перетащены с большим трудом с корабля на берег. В них было устроено депо провизии на случай гибели корабля.
Стали обсуждать вопрос о могиле. Как вырыть ее? Продолжать работу ломом и киркой — это решение было бесповоротно отброшено. Я предложил попробовать взрывать грунт подрывными патронами, несколько штук коих были взяты на всякий случай с корабля. Сделав небольшое отверстие в уже пробитом грунте — а глубокого мы сделать не могли, — заложили патрон и взорвали его. Результат — самый печальный. Более мелкие куски мерзлоты, точно труха, были выброшены в незначительном количестве вверх из отверстия, превратившегося в неглубокую и неширокую воронку. Стало очевидным, что и этот метод непригоден
Пошли в ящик продолжать пить чай. В это время Попков, обращаясь ко мне, говорит, что ему “заморозило палец”, когда он прикоснулся голой рукой к металлическому поршню помпы примуса. Не придавая этому значения, ибо все мы порой имели отмороженными пальцы или носы, а чаще всего уши и щеки, я сказал ему, чтобы растер отмороженный палец снегом, и продолжал обсуждать с Неупокоевым и Никольским столь неожиданно для нас вставшую проблему. В это время Неупокоев, сидевший лицом к Попкову, обратил внимание, что тот растирает отмороженный палец о глыбу снега, которую он выпилил, и внес в ящик для чая. Подойдя к нему, мы увидели, что уже не один, а четыре пальца отморожены до последнего сустава.
Сняв рукавицы, мы втроем поочередно стали растирать снегом его отмороженные пальцы.
Растираем четверть часа — успеха ни на йоту. Пальцы Попкова как культяпки, по его выражению: твердые, как камень, белые, при тряске кисти издают звук удара кости о кость. Дело плохо, тем более что при морозе ниже -40º, да со снегом в руках, наши пальцы начинают мерзнуть, несмотря на то что мы постоянно засовывали их за пояс, отогревая на животе. Что делать? В этом виде Попкова оставить нельзя.
Я снял с себя очень мягкий внутренний чулок торбазы, то есть мехового сапога, и мы начали поочередно растирать им пальцы Попкова.
Растирали не меньше часа, пока стали сказываться результаты, а сказались они только тогда, когда вся кожа этих пальцев была содрана и пальцы стали кроваво-красными (но не кровоточивыми), сильно распухшими, но мягкими.
Убедившись, что немедленной дальнейшей опасности Попкову нет, а, наоборот, он нуждается в скорой медицинской помощи, мы, обернув кисть в чистый носовой платок и меховые перчатки, завернули ее еще в мой кожаный чулок и с провожатым отправили больного на корабль.
Много недель прошло, пока доктор закончил ампутирование ему гангренозных пальцев, отвоевывая сустав за суставом
Во время инцидента с Попковым пришло и решение нашей задачи. Испробовав все, решили, что единственно, чем мы сможем добиться достаточной глубины могилы, — это вырубить ее в мерзлоте топорами.
С Попковым я послал распоряжение доставить на берег все топоры 'Таймыра” и точильное колесо. Когда топоры прибыли и мы начали высекать ими мерзлоту, дело стало спориться, но топоры тупились ежеминутно.
Когда гроб был привезен и с молитвой опущен в могилу, ружейным залпом мы отдали почесть усопшему товарищу».
* * *
Так в орбиту моих поисков вошли эти два имени — Алексей Жохов и Николай Транзе. Оба они сделались мне близки и интересны так же, как и их командир Новопашенный. И я стал выкликать из небытия и их души.
Прямых потомков у Жохова не было — лейтенант ушел из жизни женихом Но были боковые ветви — братья, сестры, кузины, племянники… Расспрашивал о Жохове всех, с кем случай сводил и в Питере, и в Севастополе, и в Москве. Не тот, не тот, не тот…
У океана печатного тот же нрав, что и у морской стихии: можно годами бороздить и тралить его глубины, а он однажды возьмет да и выбросит по воле волн на берег-стол то, что ты и представить себе не мог…
Ну откуда мне, москвичу, было знать, что в те самые дни, когда я выживал в объединяющемся Берлине, ленинградская «Вечерка» опубликует очерк «Запонка лейтенанта Жохова»? И каким чудом вырезку из газеты занесло ко мне на Преображенку?! Но ведь занесло!
Впиваюсь в статью… Вот и о Новопашенном: «Ледоколом “Вайгач” командовал один из лучших гидрографов флота Петр Алексеевич Новопашенный, сменивший первого командира — известного полярного исследователя А.В. Колчака. Новопашенный был старше Жохова и уже награжден орденом за храбрость при участии в Цусимском сражении».
Вот нечто новое о Жохове:
«Алексей Николаевич Жохов, правнук героя войны со Швецией и Англией капитана Г. Невельского…» Тут бы акцент сделать на первопроходческих, исследовательских заслугах адмирала Невельского — ведь именно они и снискали ему славу… Правнук вполне поддержал ее. Их имена — на одной карте…
Но все-таки — запонка. Ее лейтенант Жохов забыл в либавском доме своего земляка-костромича, флотского генерала Ратькова. Это случилось, по всей вероятности, в 1910 или 1911 году, когда лейтенант Жохов еще служил на линкоре «Андрей Первозванный». Историю этой вещицы поведала журналистке дочь капитана 1-го ранга Ратькова Марина Константиновна:
«Алексей Николаевич Жохов бывал у моего отца, председателя старейшин Морского корпуса, по делам службы. Я была тогда совсем девчонкой. Но помню, как старшая сестра Елизавета не скрывала своего восхищения молодым красавцем-лейтенантом. Она и сохранила этот маленький сувенир, который Жохов случайно обронил у нас Был и его портрет, подаренный нашему отцу, но, к сожалению, пропал во время блокады».
Я узнал адрес Ратьковой и позвонил ей в Питер, поинтересовался, нельзя ли взглянуть на эту легендарную запонку.
— А ее у меня нет.
—?!
— Я вернула ее законному наследнику: Алексею Дмитриевичу Жохову, племяннику. Он живет у вас в Москве. Можете ему позвонить…
И я звоню. И вновь чудо: траектория жоховской судьбы проходит через мой кабинет. Алексей Дмитриевич Жохов, немолодой, высокий, плотный мужчина, пожаловал на чашку чая. Нам есть о чем поговорить — ему рассказать, а мне послушать… Он, как и дядя, тоже гидрограф, недавно вернулся с Таймыра, был на мысу Могильном, где похоронены лейтенант Жохов и кочегар Ладоничев. Льды подрезали мыс так, что обе могилы под угрозой обвала. С креста Жохова кто-то стащил иконку… Надо бы перенести оба захоронения в глубь полуострова. Но как? Добраться туда можно только вертолетом из Диксона. А это деньги, бумаги, визы, разрешения, резолюции. Нужны добровольцы, спонсоры, силы и здоровье…
В конце разговора Жохов достал наконец легендарную запонку. Та самая, что описана в газете, — перламутровая, с коралловым глазком. Из морских материалов. Я зажал ее в ладонях.
Как странно — такая безделушка, а пережила своего хозяина и будет жить еще и век, и другой… Неужели это все, что осталось от той жизни?! Остров на карте. Еще озеро. Несколько фотографий. Запонка… От иных и надгробья-то не осталось…
— Эх, сколько информации спрессовано в этой вещице! Если бы она могла говорить…
— А мы попробуем ее разговорить, — усмехнулся Жохов. — Дайте-ка нитку.
Он подвесил запонку и вытянул руку над расстеленной на столе картой Союза. Запонка стала медленно раскачиваться над кружочком Москвы. Я почти не сомневался, что она отклонится в сторону Таймыра: туда, где покоится прах ее хозяина. Но маятник пошел в другом направлении — перекрестном, — вдоль северо-западного румба. Я наложил линейку, она пролегла от Москвы через Таллин.
— Вот вам и направление поиска, — еще раз усмехнулся Жохов. Отвязав запонку, он бережно упрятал ее в футлярчик.
«Упорно грезится мне Ревель…»
Ленинград. Ноябрь 1990 года
В Ревель-Таллин мне случилось ехать через Ленинград, с любимого Балтийского вокзала. Но прежде, в московской «Красной стреле» моим соседом по купе оказался не кто иной, как начальник Главного управления навигации и океанографии вице-адмирал Юрий Иванович Жеглов. (Обычная дорожная случайность?) Незадолго до революции этот пост занимал отец командира «Таймыра» и начальник РЭСЛО Андрей Ипполитович Вилькицкий. О нем и разговорились.
— А мы тут взяли и восстановили своими силами, — рассказывал Юрий Иванович, — надгробие Вилькицкого на Смоленском кладбище. Плиту подновили, оградку укрепили, якорные цепи повесили. Загляните при случае.
Я и заглянул. Среди всеобщего гранитного повала, гниющих сучьев и прочей мерзости запустения, воцарившейся в этом старинном российском некрополе, сверкали на обновленном граните золотые буквы: «Вилькицкий». Радовался я недолго.
Отправился на Литейный посмотреть Мириинскую больницу, где всю жизнь проработала Нина Гавриловна Жохова. Больница с историей и с архитектурой. Сам Кваренги создавал ее проект в начале XIX века. Предназначалась она для простого люда. Когда-то перед фасадом главного корпуса стоял памятник основателю больницы, попечителю многих благотворительных учреждений, человеку доброй и щедрой души — принцу Ольденбургскому. «Он был изображен, — сообщает старый путеводитель, — словно склонившимся к просителю, в чем-то нуждающемуся человеку». После революции принца, разумеется, убрали, а постамент декорировали медицинской эмблемой: чашей со змеей… Бронзовую змею только что отодрали и похитили в очередной раз.
Вандализм в Питере ранит особенно больно…
Я вошел под старинные своды. Вот здесь, за окошечком регистратуры, Жохова и работала.
Ужасная работа — день-деньской искать на полках медицинские листы. Такой работой пугают нерадивых школьниц. А она, дворянка, институтка, дочь флотского генерала, красавица, всю жизнь просновала мимо этих бесконечных стеллажей. И кто-то в очереди к ней на что-то сердился, понукал, помыкал ею — и конечно же не догадывался, что эта седенькая бабуся была когда-то полярной музой морского офицера, что это в ее глаза мечтал заглянуть он перед могилой, что это в них таится бездна Тускароры…
Тристан и Изольда, Орфей и Эвридика, Мастер и Маргарита… Но это литературные герои. А тут — живые люди: Алексей и Нина Пример непридуманных судеб поражает глубже, особенно тех, кто какого к ним причастен. Какая мощная вспышка духа озарила эту пару, если уж без малого век о них помнят, говорят, думают, пишут; если глубокие старцы читают наизусть строки чужой любви и они греют их. Быть может, и в наше время размытых чувств свет той оборванной любви послужит кому-то путеводной вехой, как помогает крест лейтенанта Жохова узнавать полярным капитанам берега в арктическом тумане.
Бог не дал им продлить свою жизнь в детях. Но… но кровь Нины Жоховой еще бежит в чьих-то жилах. В войну, в блокаду (!), она была донором. Сколько людей спасла ее «красная руда»? Сколько душ спас от тлена пошлости и распада погребальный сонет ее жениха?
Да пребудут они в нас всегда — Нина и Алексей, разлученные и связанные общей фамилией.
Небо Арктики. Ноябрь 1990 года
…Серебристая десница самолета занесена над белым простором. Северный океан с высоты выглядит взморщенным голубым киселем… А вот и первые льдины. Они белеют толченой скорлупой. Очень скоро голубое исчезнет под белым — пошла сплошная заснеженная равнина. Ледовитый океан плывет под крылом растресканный, словно бок гигантского белого кувшина. Трещины: от волосяных линий первого надлома до рваных промежутков разбитых вдребезги кусков. Изломы иных длинны и извилисты, словно реки; зигзаги других расчерчены по линейке…
Самолет полярной авиации держит курс к проливу Вилькицкого. Мы летим вдоль Главного Северного морского пути. Я пытаюсь представить себе, каким он открывался с обледеневших мостиков «Таймыра» и «Вайгача».
Белые льдины, надломленные кованым форштевнем, нехотя расступались, точно раздвигались заколдованные врата неприступного чертога. И корабли переходили из одного зала в другой, из бухты в бухту, из моря в море, а ледяные створки сходились за кормой и, кто знал, может быть, навсегда замыкали путь назад. А путь вперед мог пресечься в любую минуту — сомкни студеный океан свои ледяные челюсти чуть сильнее, и все. И он сомкнул, и вмерзли ледоколы на всю стосуточную ночь…
* * *
Дороги — русла, по которым течет время человечества. На заре цивилизации русла исторических событий совпадали с руслами Нила и Евфрата, Ганга и Днепра, Волги и Янцзы… С веками время людей выплеснулось и на морские трассы.
Северный морской путь — из разряда столбовых дорог прежних поколений — как Великий шелковый путь или путь «из варяг в греки». Увы, он еще и самый опасный для освоения.
У Фритьофа Нансена — железные нервы. Но и он назвал Арктику «страной льда и ночи, страной ужаса и смерти».
Велик и во многом безымянен мартиролог этого пути смельчаков, авантюристов, капитанов полярной удачи.
Когда и кто открыл скорбный список? Английский капитан Хью Уиллоби? Отчаянный Хью, который повел три своих корвета в вожделенную Индию мимо сибирских берегов? Он сам и оба его корабля сгинули во льдах Арктики, не перейдя и первого Студеного моря, которому капитан Баренц еще не дал своего имени. Два экипажа вымерзли в скалах Мурмана, спалив обломки своих кораблей на кострах. И только третий корвет добрался до устья Северной Двины, и оттуда санным путем «ходоки в Индию» добрались до Москвы.
Но и несчастный Уиллоби, и итальянец Джон Кабот, увлекший английского капитана безумной идеей, и русский посол в Риме Герасимов, впервые эту идею высказавший во всеевропейское услышание, были правы. Кратчайший путь из Европы (Англии) в Индию лежал через… Ледовитый океан. Величайший морской тракт цивилизации (Европа — Индия) мог быть намного короче, а значит, и деловой ток всего человечества мог быть ускорен. Это ли не задача для рыцарей духа, прогресса и воли?
Увы, их было не так много в обширном человеческом племени. Раз в столетие находился новый «Уиллоби», который решался бросить жизни своих экспедиционеров (вместе со своей собственной) на игровое поле ледовой рулетки.
XVI век — капитан Баренц Дальше Новой Земли пробиться не удалось.
XVII век — Петр Великий. Послал суда в Японию Северным путем. Дальше устья Оби не пробились.
Чуть позже (после смерти Петра) экспедицию повторили. И — о удача! Офицер русского флота датчанин Витус Беринг прошел под парусами весь путь ледяных капканов, открыл пролив, достойный восторгов, почестей и славы, выпавших Магеллану. Пролив соединял два океана — Ледовитый и Тихий, его берега отделяли Евразию от Америки, и эти новые врата человечества вели в Индию короче и быстрее, чем лабиринт Магеллановой протоки.
Виват, Витус Беринг! По его пути устремятся десятки судов… Но только спустя полтораста лет шведу Норденшельду на паровом зверобое «Вега» удастся прорваться в Тихий океан. И то не сразу. Всего в ста милях от Берингова пролива «Вега» вмерзла в лед и зазимовала. Зато в июле 1879 года Нильс Норденшельд мог смело считать себя чемпионом трехсотлетней арктической эстафеты: его пароход, оставив за кормой льды «океана без кораблей», вошел в воды Тихого океана, связав их оба в историях мореплавания нитью единого рейса.
Впрочем, Арктика оставляла равноценные лавры и для тех, кто смог бы повторить этот путь в ином направлении — с востока на запад. Вот они-то и выпали на долю Вилькицкого и его экспедиции спустя 36 лет.
Как бы ни обвиняли царское правительство в рутине и недальновидности, но именно оно положило начало государственному освоению Великого Северного пути.
При нашей любви присваивать всему, что бы ни было, громкие имена Главный Северный морской путь вполне мог носить имя Колчака. Ведь именно Колчак, как в свое время адмирал Макаров, задумал и разработал специальный тип арктического судна — ледокольный транспорт. Под его наблюдением в Петербурге строились «Таймыр» и «Вайгач». Именно он повел их к месту старта — во Владивосток. Потом уже запушенное им дело вершилось без него. Но до последних дней жизни компасная стрелка души его смотрела на Север.
Глава десятая.
ПРИКОЛ-ЗВЕЗДА
«У него никогда ничего не было, кроме чемодана со сменой белья и парадным мундиром, а ведь ему приходилось до этого командовать лучшими флотами России.
Теперь им пугают детей, изображают исчадием ада, кровожадным чудовищем с мертвыми глазами людоеда, а он всю жизнь мечтал о путешествиях и о тайном уединении в тиши кабинета над картами открытых земель».
Так писал о нашем герое Владимир Максимов.
Имя этого человека, брошенное на весы Фемиды, еще не остановило их чаши.
За семьдесят послереволюционных лет злых и бранных слов об адмирале Колчаке сказано не меньше, чем восторженных за сорок шесть лет его жизни.
За два года до гибели у него была возможность сказать «нет», и тогда бы жизнь его продлилась, а имя украшало бы географические справочники, борта кораблей, титулы книг и уличные таблички. Но он сказал «да» и выбрал тот путь, который на Руси издавна метился грозным перепутным камнем: «Прямо поедешь — убитому быть…» Да и мог ли он выбрать кружную дорогу, когда только по прямой лежал путь к главной цели его жизни — к Южному полюсу?!
Как бы там ни было, но из истории Севастополя его имя не вычеркнуть, как не вымарать его из ледяных скрижалей Арктики.
Александр Васильевич Колчак родился 4 ноября (по старому стилю) 1874 года в Петербурге на казенной квартире служащего Обуховского завода.
«Отец мой, — сообщал Колчак в протоколах допроса, — Василий Иванович Колчак, служил в морской артиллерии. Как все морские артиллеристы, он проходил курс в Горном институте, затем был на уральском Златоустовском заводе, после этого служил приемщиком морского ведомства на Обуховском заводе. Когда он ушел в отставку, в чине генерал-майора, то остался на этом заводе в качестве инженера или горного техника…
Мать моя — Ольга Ильинична, урожденная Посохова. Ее отец происходит из дворян Херсонской губернии. Мать — уроженка Одессы и тоже из дворянской семьи…» Тут надо было бы добавить, что из семьи не просто дворянской, но и морской, давшей русскому флоту двух адмиралов.
Отец же, семнадцатилетним юнкером флота, участвовал в обороне Севастополя, и не где-нибудь, а в ее страшном пекле — на Малаховом кургане. Там он стоял на гласисной батарее, что располагалась впереди башен. «С 15 апреля по 27 августа, стоя помощником батарейного командира, за сожжение огнем гласисной батареи 4 августа фашин и туров во французской траншее награжден знаком отличия Военного отряда (солдатским “Георгием”. — Н.Ч.). В бою на Малаховом кургане 27 августа контужен, ранен и взят в плен».
В 1899 году Василий Иванович опубликовал свои воспоминания «На Малаховом кургане».
Вообще, корни рода Колчаков уходят в Боснию. Прапрадед адмирала — турецкий генерал Колчак-паша (имя его в переводе — «боевая рукавица») был пленен в бою под Хотином (1739) русским фельдмаршалом Минихом. Колчак-паша, встретив в России весьма доброе к себе отношение, нашел в ней вторую родину, и даже получил от императрицы Анны Иоанновны небольшое имение. Спустя полтора века его праправнук, командуя Черноморским флотом России, поставит Блистательную Порту на грань поражения.
Звезда Александра Колчака начала свой взлет уверенно и круто. В Морском корпусе он шел все время первым или вторым Блестяще окончил его в девятнадцать лет, получив премию адмирала Рикорда. «Гардемарин Колчак, — отмечал современник, — был серьезным, высокоодаренным юношей с живыми, выразительными глазами и глубоким грудным голосом». Он кончил корпус фельдфебелем, вторым по старшинству своего выпуска, с премией в 300 рублей, и был произведен в чин мичмана в 1894 году.
«Во время моего первого плавания, — вспоминал Колчак, — главная задача была чисто строевая на корабле, но, кроме того, я специально работал по океанографии и гидрологии. С этого времени я начал заниматься научными работами. Я готовился к южнополярной экспедиции, но занимался этим в свободное время: писал записки, изучал южнополярные страны. У меня была мечта найти южный полюс…»
Не флаг флотоводца, не лавры политика манили молодого офицера. Многие ли из нас в его годы ставили перед собой равновеликую цель?
Ученые записки Колчака высоко оценил адмирал Макаров. Степан Осипович нашел эти труды замечательными и представил их в 1899 году императорской Академии наук. А двадцатипятилетний лейтенант исправно нес свои вахты на броненосце «Петропавловск», том самом, на котором столь трагично кончит свой век его высокий покровитель. «Петропавловск» шел навстречу своей еще нескорой гибели — через Гибралтар, Суэц в Порт-Артур. Но судьба его вахтенного начальника уже решилась. На стоянке в Пирее Александра Колчака разыскал известный русский географ Эдуард Толль, который тоже не чуял своей близкой смерти в белом безмолвии.
«Здесь (в Пирее. — Н.Ч.), — пишет Колчак, — я совершенно неожиданно для себя получил предложение барона Толля принять участие в организуемой Академией наук под его командованием северной полярной экспедиции, в качестве гидролога этой экспедиции. Мне было предложено, кроме гидрологии, принять на себя еще и должность второго магнитолога…»
На все эти предложения Колчак ответил «да». Он всегда произносил это слово, когда ему предлагали поле деятельности, требующее отвагу и сулящее риск, неведомый исход, — будь то экспедиция на край земли, командование действующим флотом или верховенство в обреченном правительстве. И тогда, на рубеже веков, молодой офицер принял опасное предложение безумного смельчака как счастливейший дар судьбы. Идти туда, где не побывал еще ни один человек, на вершину планеты, пробиваться сквозь льды и снега на шхуне, на собаках, на лыжах — да есть ли еще более достойное для мужчин дело?
Для того чтобы подготовиться к штурму Северного полюса, лейтенант Колчак был направлен в Главную физическую обсерваторию. Три месяца упорного постижения геофизических таинств; затем стажировка в Норвегии у самого Фритьофа Нансена.
Наконец в июне 1900 года деревянная — немагнитная — шхуна «Заря» отправилась в свое опаснейшее предприятие. Россия еще не знала имен Седова, Русанова, Брусилова, но арктический мартиролог XX века вот-вот готов был открыться именем Толля… «Заря» уходила туда, где географию заменяли манящие мифы, вроде «Земли Санникова», а карты были столь белы, что на них не проступали еще даже такие архипелаги, как Северная Земля. Лавры Колумба и Магеллана брезжили первопроходцам нового столетия только там — в ледяных пустынях арктических морей. Никто не мог сказать, на сколько лет покидают они мир газет и телефонов, автомобилей и электричества, всего того, что зовется цивилизацией.
Еще не изобретено радио, и им не послать, если случится беда, зова о помощи. Да если б и могли они подать тревожную весть, кто и на чем смог бы прийти им на выручку? Каждый из них был обречен на смерть от обычного аппендицита, не говоря о цинге, тисках ледовых полей, белых медведях, лютой стуже и прочих напастях, грозящих мореплавателю в высоких широтах и поныне.
Александра Колчака провожала в это безнадежное плавание (деревянная шхуна не имела ледовых подкреплений) невеста — Софья Омирова, дочь действительного статского советника, председателя Казенной палаты Подольской губернии.
Уже зажглась, уже горела на его небосклоне старинная Прикол-звезда — Полярная, ведущая точно на север. Поморское ее название престранным образом вобрало в себя половину его фамилии. Потом и вовсе она станет частью его имени — Александр Васильевич Колчак-Полярный. А пока гидролог и второй магнитолог аккуратнейшим образом заполнял свои журналы у безлюдных берегов Таймыра, угрюмых скал Новосибирских островов. Первая зимовка во льдах — унылая, безрассветная и бесконечная, как вой пурги в обледеневших снастях. Потом вторая…
Льды не позволили «Заре» идти дальше на север, к Земле Беннетта, куда так стремился барон Толль. Потеряв всякую надежду пробиться к островам на шхуне, Толль решился идти туда пешком. Взяв в собой трех спутников и оставив склад продовольствия на Новосибирских островах, он навсегда исчез в снежной пустыне. Последним его распоряжением лейтенанту Колчаку было увести «Зарю» в устье Лены (запасы топлива на шхуне кончались), доставить в Петербург собранные материалы и коллекции и готовить новую экспедицию.
Колчак выполнил последнюю волю Толля. В декабре 1902 года он наконец выбрался из сибирских буранов в Петербург и сделал экстренный доклад в Академии наук о работе экспедиции и отчаянном положении барона Толля. Счет жизни, если барон со своими спутниками был еще жив, шел на сутки, в лучшем случае на недели. Впрочем, обмороженный докладчик уповал на лучшее: он очень надеялся, что вся группа, добравшись до Земли Беннетга, зазимовала там в снеговой хижине. Колчак просил Академию выделить ему средства для организации спасательной экспедиции, он уверял ученый совет, что доберется до Земли Беннетта не на шхуне, бессильной перед льдами, а по разводьям на легкой шлюпке, перетаскивая ее через перемычки между полями. Седовласые мужи науки смотрели на него как на мальчишку в лейтенантских погонах и толковали о том, что сподвижник Толля подвержен какой-то особой форме безумия — северомании, какой страдал, видимо, и сам барон, двинувшийся на лыжах в ледяной плен Арктики. Но запальчивость молодого офицера подкреплялась такой верой в успех дела, столько непреклонной воли сквозило в каждом его слове, что ученый совет сдался и предоставил ему полную свободу действий.
На следующий день, едва было получено разрешение, Колчак выехал в Архангельск. Там — шел уже январь 1903 года — он набрал себе шесть спутников — двух матросов и четырех мезенских добытчиков тюленей. С ними и отправился через Якутск и Верхоянск в стойбище, где ожидал с партией в 160 ездовых собак разворотливый сибирский промышленник Оленьин. На собаках добрались к устью Лены, где стояла «Заря» под командованием лейтенанта Матисена, Сняли с нее вельбот, поставили на нарты и протащили по льдам на Новосибирские острова. Надо ли говорить, что это был за поход?! Двигались в кромешной тьме, на морозе под сорок, да еще по торосистому льду. Уж на что привычные северные собаки, и те больше шести часов не выдерживали — падали в снег с высунутыми языками.
И все-таки они добрались до открытого моря! Оленьин с якутами и тунгусами остались на островах, а лейтенант Колчак с шестью гребцами вышел на малом вельботе в Благовещенский пролив.
Не могу себе этого представить: сорок два дня на шлюпке в Ледовитом океане. Шли то на веслах, то под парусом, если позволял ветер. Лавировали между льдинами и в туман, и в снежные заряды. Полтора месяца в не просыхающем от брызг и захлестов платье, без горячей пищи, на одних сухарях и консервах. Правда, были еще шоколад и водка. Но все же от простуды спасало весло — ломовая работа гребца.
Не было в истории полярных путешествий такого плавания.
6 августа 1903 года вельбот достиг Земли Беннетта — безжизненной скалистой суши, придавленной льдами. Она считалась неприступной с моря, эта навечно вымерзшая земля. Мыс, на котором высадилась отважная семерка, Колчак назвал Преображенским, ибо 6 августа был днем Преображения Господня.
Ничто не выдавало здесь следов Толля. Надо было идти в глубь этой гибельной суши. По счастью, наметанный глаз экспедиционера заметил гурий — рукотворную горку камней. В ней обнаружили бутылку с запиской Толля. Тетрадный листок давал лишь общий план Земли Беннетта, на котором была помечена стоянка отчаянных лыжников. Найдя ее, Колчак извлек из-под приметного камня все, что собрал и записал в своем последнем походе Толль. Барон сообщал в дневнике, что, израсходовав продовольствие, он принял отчаянное решение возвратиться пешком на Новосибирские острова, к главному складу провизии. Последняя запись была помечена концом ноября 1902 года. Оставалось только догадываться, что могла сделать с полуголодными людьми полярная ночь вкупе с сорокаградусной стужей.
Однако надо было знать точно: добрался ли Толль до Новосибирских островов? И Колчак повторил свой немыслимый путь в обратном направлении.
Склад провизии, к которому пробивался барон, оказался никем не тронутым. Спасатели сняли шапки и перекрестились. Прими, Господи, беспокойные души!
Выждав на острове Котельном, когда замерзнет море, Колчак в октябре перешел по льду на материк в Устьянск, не потеряв ни одного из своих верных помощников. Всех семерых, целых и невредимых, встретил в Устьянске Оленьин, терпеливо дожидавшийся их всю осень. На его отдохнувших собаках два месяца добирались в Якутск, куда и прибыли в январе 1904 года.
Так закончились обе полярные экспедиции, на которые лейтенант Колчак положил без малого четыре года лучшей поры жизни.
Лишь спустя несколько лет он обобщит результаты полярных изысканий в печатном труде «Льды Карского и Сибирских морей». Это исследование и по сю пору считается классическим по гидрологии Ледовитого океана. В 1928 году американское Географическое общество переиздало его на английском языке под названием «Проблемы полярных изысканий».
Известна ли сегодня эта работа соотечественникам автора? Боюсь, что, как и все, что вышло из-под пера Колчака, она была заточена в какой-нибудь «спецхран». Но специалисты знают, должны знать, обязаны знать. Ибо это не досужие записки путешественника и не кабинетные построения теоретика, а живой опыт полярного морехода, положившего начало освоению великой магистрали вдоль северного фасада России. И те, кто шел за «Зарей» следом, — «Святой Фока» и «Святая Анна», ледоходы Вилькицкого «Таймыр» и «Вайгач», и те, кто в советское время осваивал стратегический Главсевморпуть, папанинцы и челюскинцы, вознесенные сталинской пропагандой так, что имена предшественников растаяли в тумане забвения, — все они так или иначе прибегали к ледовой лоции лейтенанта Колчака-Полярного.
За подвижническую научную деятельность Александру Колчаку была вручена весьма необычная в мирное время награда — орден Св. Владимира IV степени. Академия наук и Императорское географическое общество удостоили его большой золотой медали, которой до Колчака были награждены лишь двое исследователей.
Казалось, жизнь его определилась раз и навсегда — гидрографический факультет Морской академии, а там новые экспедиции, новые открытия, новые труды и новые награды.
Однако карьере моряка-ученого не суждено было статься…
Ленинград. Июль 1990 года
Школьная истина «атом неисчерпаем до бесконечности» воплотилась для меня в этом человеке — Андрее Леонидовиче Ларионове, с его загадочной профессией хранителя корабельного фонда, с его воистину неисчерпаемой родословной. Продолжатель старого моряцкого корня, женатый на племяннице «иртышского затворника», последнего гардемарина Пышнова, оказывается, он же еще — по материнской линии — приходится и племянником Федору Андреевичу Матисену, капитану толлевской шхуны «Заря», командиру Колчака по корабельной службе в тех самых первых арктических плаваниях XX века.
Рассказывая об этом, Ларионов не преминул извлечь один из бесчисленных своих фотоальбомов, и я увидел Колчака таким, каким вряд ли его кто видел, кроме товарищей по походу да обладателя редкого снимка. Попадись он в 30-е годы следователю НКВД, уж тот бы точно не заподозрил в этом чернобородом полярнике, облаченном в меховые одежды, будущего Верховного правителя России.
* * *
СТАРОЕ ФОТО. В самом деле, трудно узнать в этом джеклондоновском первопроходце адмирала Колчака, знакомого нам лишь по последним, сибирским, снимкам — усталый адмирал с тяжелым взглядом Меховой капюшон обрамляет красивое мужественное лицо, взгляд отрешенный, мягкий, чуть мечтательный и все же твердый.
Еще не пролегли по тому лбу жесткие складки от тяжелых забот и жестоких решений, гнева и отчаяния; еще не обтянуты скулы злой тоской безнадежности, а свет в глазах не выели дымы Порт-Артура, Ирбена, Зонгулдака, Уфы и Омска…
На втором снимке Колчак сидит в кают-компании «Зари». И опять же никто не узнает в нем будущей грозы самураев микадо и рыцарей кайзера, янычар султана и комиссаров Предсовнаркома. Сидит некий молодой, коротко стриженный человек, врастая черной бородой в полярный свитер. Современное лицо — ни дать ни взять молодой физик из Академгородка.
Кохтла-Ярве. 1991 год
Я приехал в «столицу сланца» на автобусе.
Здесь, на задворках городского тепличного хозяйства, в заброшенном родовом имении, в уголке старинного парка чернеет «осколок Земли Санникова» — гранитная глыба символической могилы барона Эдуарда Васильевича Толля.
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Начальником была обещана премия тому, кто первый увидит Землю Санникова, — писал боцман толлевской “Зари” Никифор Бегичев. — Но увы! Сколько мы ни смотрели в трубы и бинокли, Земли Санникова не видели. Много раз меняли курс, но все бесполезно…»
Памятник боцману — в полный рост — стоит в заполярном Диксоне. Разнесло же их камни аж на тысячи верст по осту и норду!
Еще двое искателей загадочной земли — Колчак и Матисен — нашли последнюю гавань в Иркутске: один в 20-м — от расстрельной пули, другой в 21-м — от сыпного тифа
Символическая могила Толля, позвавшего обоих на поиск призрачной земли, сооружена в его бывшем баронском имении под Кохтла-Ярве. Увы, имение постигла участь большинства дворянских гнезд. Сохранились лишь каменные столбы с коваными петлями давно снятых ворот, могильные плиты, едва видимые из густой травы. Сохранился и уголок старинного усадебного парка
На боку каменной «льдины» выбито на русском и эстонском: «Известному русскому исследователю Эдуарду Толлю».
Чья-то добрая рука взрастила живой цветочный ковер у подножия.
Два капитана… Колчак и Матисен. Вот сюжет для будущего романиста
Родились они в одном городе — Петербурге. Учились в одних стенах, только в разных ротах: Колчак — в младшей, Матисен — в старшей. Один — православный, другой — лютеранин. В крови первого гуляли турецкие гены, характер второго умерялся шведской сдержанностью. Но обоих поманила брезжущая Земля Санникова. И оба пошли на край света за неистовым до самозабвения геологом-землепроходцем Эдуардом Васильевичем Толлем… Для молодых офицеров он один стал кумиром, вожатым, учителем. Они не клялись ему в верности, не произносили громких слов, но, когда он сгинул в ледяной пустыне, оба, не щадя жизни, искали его, как ищут самого родного человека, до конца своих дней чтили его имя, верили в его дело.
Шхуна «Заря» оказалась для них зарей жизни. Матисену выпало быть командиром судна, Колчаку — подчиненным. Они не очень ладили, друзья-соперники. Но они вытянули из флотской фуражки один и тот же жребий. И даже их семьи раскололись одинаково: оба оставили жен и сыновей.
Судьба ненадолго развела их в Русско-японскую войну. Колчак попал в Порт-Артур, а Матисен пошел в Цусиму старшим штурманом на крейсере «Жемчуг», оказавшись в Маниле в одной компании с Домерщиковым, Левицким, Старком, Политовским…
После Порт-Артура военная звезда Колчака пошла на взлет, все выше и выше… Матисену не случилось добыть в походе громкой славы.
Спустя пять лет жизнь снова свела их в одном рейсе. Они снова шли штурмовать Арктику: Колчак — командуя «Вайгачем», Матисен — «Таймыром». Восемь месяцев они вели свои ледоходы через три океана во Владивосток. И даже успели пройти в Берингов пролив, заглянуть за мыс Дежнева. Но открывать новые земли выпало другим. Как в бильярде: оба сделали великолепную подставку своим коллегам — Вилькицкому и Новопашенному — и надолго ушли в тень фортуны. Обоих отозвали в Петербург по служебной надобности.
Рухнули надежды взять у Арктики реванш за гибель Толля, снова помериться силами с Ледовитым океаном. В прах рассыпалась и ставка на большую науку. Надвигалась новая война, и заново предстояло начинать карьеру, но не ученых-гидрографов, а боевых офицеров. Оба стартовали примерно с одной и той же отметки: Матисен — командиром канонерской лодки «Уран», Колчак — командиром экипажа «Уссуриец». Закончили же войну на разных высотах: Колчак — вице-адмиралом, командующим Черноморским флотом, Матисен — каперангом, командиром вспомогательного крейсера «Млада», бывшей яхты княгини Шаховской.
В 18-м Колчак пошел спасать Россию с тем же безумным риском и с той же самоотверженностью, с какими спасал когда-то Толля. Он спасал корабль российской государственности по всем правилам борьбы за живучесть, латая его бреши полками, бригадами, дивизиями.
Матисен не пошел за Колчаком в Гражданскую. Гордость не позволила? Принял сторону большевиков. А честнее сказать, ушел от всякой политики в дебри Восточной Сибири, в гидрографические изыскания на все годы братоубийственной смуты.
Он ненадолго пережил своего соревнователя. Умер от сыпного тифа в том же Иркутске, где погиб и Колчак. Начальные и конечные точки их жизненных траекторий совпали географически точно, как совпадали некогда курсы «Вайгача» и «Таймыра».
Может быть, неспроста нет у них у обоих, вечных странников, вечных искателей, могил, пригвождающих бренные останки к одной географической точке. Как нет их у Седова, Русанова, Брусилова, всех, кто положил свои жизни на ледяной алтарь Арктики.
Они ушли в Ойкумену, в свою последнюю и вечную экспедицию. И строчки их современника — Бориса Пастернака — стали им общей эпитафией:
Когда в деревянный, занесенный снегами Якутск, где Колчак со товарищи отогревался и приходил в себя после ледовой эпопеи, докатилась весть о начале войны с Японией, молодой офицер немедленно отбил телеграмму в Академию наук с просьбой откомандировать его обратно на флот. Вторая депеша полетела в Главный морской штаб. Податель ее испрашивал разрешения отправиться из Якутска прямо в Порт-Артур. Смысл пространного ответа из Академии сводился к тому, что Колчак не будет отпущен во флот до тех пор, пока не представит подробный отчет о второй экспедиции. Садиться за письменный стол, когда в Порт-Артуре горят русские корабли и гибнут его однокашники?! Именно о невозможности такого положения телеграфировал он лично президенту Академии наук великому князю Константину Константиновичу. И тот его понял и разрешил отсрочку в отчете до окончания войны. Сдав Оленьину все собранные материалы и оставшиеся деньги для доставки в Петербург, Колчак начинает новый тысячеверстный путь из Якутска в Порт-Артур. До Иркутска добирался на перекладных лошадях. В Иркутске его ждал сюрприз, и какой: отец, несмотря на преклонные годы, приехал обнять сына — единственного! — быть может, в последний раз, да не один — добрался в глубь Сибири с Сонечкой Омировой.
Стоял март 1904 года. Грустным было это весеннее венчание в иркутском храме. Ведь наутро ждало новобрачных отнюдь не свадебное путешествие — разлука. Лейтенант Колчак уезжал в осажденный Порт-Артур прямо от свадебного стола.
Мог ли он подумать тогда, что смертная пуля поджидает его не на порт-артурских сопках, а здесь, в этом городе, где над ним только что держали венчальный венец? Пройдет всего шестнадцать лет, и ни японцы, ни турки, ни германцы — свои, россияне, такие же мужики, с какими он делил все тяготы полярной одиссеи, выведут его на берег Ангары и бездумно вскинут винтовки по взмаху чужой руки.
Но пока его ждало, как тогда говорили, новое поле чести — румбы Желтого моря.
* * *
В Порт-Артуре лейтенант Колчак предстал перед своим нечаянным покровителем — командующим флотом вице-адмиралом Степаном Осиповичем Макаровым. Всегда чуравшийся высоких протекций, Александр на сей раз надеялся, что адмирал, весьма благоволивший к его научным работам, не откажет в назначении на миноносец, корабль, которому по роду службы чаще всего приходится встречаться с противником. Однако вид у соискателя активной боевой жизни был столь изможденным после северных передряг, что адмирал Макаров решил дать отчаянному лейтенанту передышку и назначил его на пятитрубный крейсер «Аскольд». На большом корабле быт более комфортен.
Это была их последняя встреча Флагман порт-артурской эскадры налетел на японские мины… Гибель Макарова потрясла всех, даже японцев. Многие порт-артурцы приносили свои личные клятвы отомстить за адмирала — самую светлую голову русского флота. Дал такую клятву и лейтенант Колчак. И вскоре выполнил ее. Сразу же после трагического известия он подал рапорт о переводе на минный заградитель «Амур». Еще через какое-то время он наконец добился того, чего просил у Макарова, — назначения на миноносец, командиром на «Сердитый». Он рвался в бой. Но судьба сыграла злую шутку. Здоровье, подорванное полярными лишениями, не выдержало новых встрясок. Командир «Сердитого» слег в госпиталь с двусторонним воспалением легких. Валяться на госпитальной койке с боевым ранением — куда ни шло, но с заурядной обывательской пневмонией?! Сознавать это было невыносимо для офицерской чести, и лейтенант с лицом аскета, едва спал жар лихорадки, вернулся на мостик «Сердитого».
Порт-артурские миноносцы — кораблики довольно щуплые, в свежую погоду на приличном ходу волна порой перехлестывала через невысокий мостик. Эти соленые купели, а может и недавние ночевки во льдах, тоже не прошли даром. Острый суставной ревматизм чуть не вынудил его снова слечь. Но возвращаться в госпиталь отказался наотрез.
И словно в награду за стойкость, военное счастье ему улыбнулось. На подходах к Порт-Артуру «Сердитый» выставил группу мин. На них, точь-в-точь как «Петропавловск», наскочил и подорвался японский крейсер «Такасаго». Лейтенант Колчак сдержал свое обетное слово.
Спустя многие годы военные историки назовут четырех лучших адмиралов русского флота, итожа первое двадцатилетие XX века: адмирал Макаров, адмирал Эссен, адмирал Непенин и адмирал Колчак. Эта плеяда продолжит славное созвездие XIX века; Лазарев, Ушаков, Сенявин, Истомин, Нахимов, Корнилов…
За уничтожение крейсера Александр Колчак получил Георгиевское оружие.
К весне 1905 года судьбу Порт-Артура решал береговой фронт. Командир «Сердитого» покидает лишившийся боевой работы миноносец и уходит на береговую батарею морских орудий, вольно или невольно повторяя военную судьбу отца на Малаховом кургане. Даже взрывы неприятельских снарядов метят их одинаково: та же контузия и то же ранение в руку. Однако позицию не покинул и до самых последних залпов, в бинтах, командовал батареей. Лишь после падения крепости он позволил отвести себя в госпиталь. Оттуда в апреле был переправлен японцами в Нагасаки. Раненым пленным офицерам микадо разрешил возвращаться на Родину без каких бы то ни было обязательств. И вскоре Колчак отправляется в Петербург рейсовым пароходом через Канаду…
* * *
Гибель Колчака и разгром его армии — это отнюдь не личная трагедия адмирала как политика и полководца, не частная беда тех, кто шел под его знаменем. Это боль и кровь всего народа. Любая победа в Гражданской, внутриотечественной, кровнородственной войне — это пиррова победа.
Те мерзости и зверства, какими бурлит Гражданская война по ОБЕ стороны баррикад, были названы победителями лишь его именем — колчаковщиной. Да, белогвардейцы вырезали на спинах пленных совдеповцев красные звезды. Но и красноармейские командиры с не меньшей ненавистью забивали офицерам гвозди в плечи — по числу звездочек — или вспарывали красные лампасы вдоль бедер. С тем же основанием красный террор и кровавые перегибы ЧК можно было окрестить дзержинщиной, буденовщиной или свердловщиной.
Колчак не рвался к верховной власти. Она выпала ему как тяжкий крест, уклониться от которого ему не позволили ни долг гражданина, ни офицерская честь.
Все было так, как на первом корабле его мичманской юности, — крейсере «Рюрик». Когда в бою с превосходящей эскадрой погиб командир, его сменил старший офицер; когда пал и он, на его место заступил штурман; затем на мостик, превратившийся в аду боя в командирский эшафот, поднимались — по старшинству — остальные офицеры… По этому же праву и адмирал Колчак вступил в командование гибнущим кораблем русской государственности.
Ни личное бесстрашие, ни бескорыстность, ни верность канонам чести, ни флотоводческий дар, ни воинская твердость не только не помогли Колчаку как политическому вождю и государственному мужу, но даже мешали там, где, его противники отнюдь не гнушались быть демагогами и интриганами, уверяя себя и других, что «революцию в белых перчатках не делают», что благородство, честь, совесть — предрассудки буржуазной морали, а нравственно лишь все то, что помогает удержать власть в ежовых рукавицах
Я думаю, что любой честный, прямой человек, неискушенный в политике, будь он и семи пядей во лбу, не смог бы обуздать, подчинить стихию, охватившую страну в девятнадцатом году.
Да, он не был новичком в Сибири. Адмирал хорошо знал ее стужи, льды и ветры, но мог ли он знать (да и кто мог?) многоплеменный народ этого полуконтинента? Мог ли он разобраться в том политическом циклоне, который вихрился вокруг него: рвавшиеся домой и готовые заплатить за это любую цену чехословацкие полки, дальневосточная партизанщина в тылу, интриги японцев, своекорыстие англичан, бунты в собственных рядах, спровоцированные эсерами, бессилие, чванство, предательство ближайших помощников…
«Несомненно, очень нервный, порывистый, но искренний человек; острые и неглупые глаза, — характеризует его мемуарист-современник, — в губах что-то горькое и странное; важности никакой, напротив — озабоченность, подавленность ответственностью и иногда бурный протест против происходящего…
.. Жалко адмирала, когда ему приходится докладывать тяжелую и грозную правду: он то вспыхивает негодованием, гремит и требует действия, то как-то сереет и тухнет, то закипает и грозит всех расстрелять, то никнет и жалуется на отсутствие дельных людей, честных помощников…»
* * *
СТАРОЕ ФОТО. 1 мая 1919 года. Как не похож вице-адмирал в защитном френче на самого себя всего лишь семнадцатилетней давности. Лицо, изуродованное резкими складками. Если нанести их на бумагу — прочтется иероглиф безмерной душевной и физической усталости, но готовности нести свой крест до конца.
Не сверхгерой, не аскет, не фанатик Человек, который вдруг увидел в стеклянном оке фотообъектива черный зрачок так скоро наставленного ствола. Горестно ужаснулся судьбе, но не отвел глаз, не склонил головы.
Впрочем, если верить его возлюбленной — Анне Васильевне Тимиревой, «ни одна фотография не передает его характер. Его лицо отражало все оттенки мысли и чувства, в хорошие минуты оно словно светилось внутренним светом и тогда было прекрасно. Прекрасна была и его улыбка…
…Он был человеком очень сильного личного обаяния. Я не говорю о себе, но его любили и офицеры, и матросы, которые говорили: “Ох и строгий у нас адмирал! Нам-то еще ничего, а вот бедные офицеры!”»
Что бы там ни говорили о причинах краха Белого движения, но корень зла уходит в старинную русскую беду — распрю. Междоусобная рознь земель, удельная гордыня вождей, генералов, атаманов, несогласие партий и партиек — все это, помноженное на интриги и коварство союзников, весьма и весьма поспособствовало военному поражению.
И еще одна наша застарелая беда: равнодушие русского человека к тому, кто там на престоле, — варяг ли, эллин, иудей. До Бога высоко, до царя далеко, и каждая сосна своему бору шумит.
Вековая отстраненность от учреждения власти, заведомая подневольность любой власти (ибо всякая власть от Бога) рано или поздно заставляют доведенного до отчаяния мужика взяться за топор и вилы. Его политическая активность вспышечна и потому разрушительна, ибо культура политического созидания, как и контроль за властями предержащими, где не привита, а где жестоко вытравлена. Вот и в 17-м, и в 18-м российскому крестьянству — главному телу народа — все равно было, кто там правил бал в Питере — «большаки» ли, эсеры, кадеты… «Нам один пес, лишь бы яйца нес, а мы бы ели да похваливали!»
Потом спохватятся, когда на двор придут и хлеб отнимут, да так почистят, как и татары не грабили. Поднимутся то тут, то там — да поздно.
В своем прекрасном романе об адмирале Владимир Максимов попытался взглянуть на Гражданскую войну глазами Колчака:
«Случившееся теперь в России представлялось ему ненароком сдвинутой с места лавиной, что устремляется сейчас во все стороны, движимая лишь силой собственной тяжести, сметая все, попадающееся на пути. В таких обстоятельствах обычно не имеют значения ни ум, ни опыт, ни уровень противоборствующих сторон: искусством маневрирования и точного расчета стихию можно смягчить или даже чуть придержать, но остановить, укротить, преодолеть ее было невозможно.
Казалось, каким это сверхъестественным способом бывшие подпрапорщики, ученики аптекарей из черты оседлости, сельские ветеринары, недоучившиеся фельдшеры и недавние семинаристы выигрывают бои и сражения у вышколенных в академиях и на войне, прославленных боевых генералов?
Ответ здесь напрашивается сам по себе: к счастью для новоиспеченных полководцев, они должны были обладать одним-единственным качеством — умением бежать впереди этой лавины, не оглядываясь, чтобы не быть раздавленным или поглощенным ею».
Еще надо в расчет взять и то, что все эти аптекарские ученики и недоучившиеся фельдшеры охотно и твердо усвоили подленькие нравы налетчиков, лихо «грабивших награбленное».
И если в Белом стане последнюю черту человеческого озверения мешали переступить остатки офицерской чести, православной веры или дворянского приличия, то в красном без колебаний приняли «игру без правил», смердяковский постулат воинствующего безбожия: «Все дозволено!»
И не символично ли, что против адмирала Колчака выступил большевик, взявший имя героя, рванувшего к своему благу с топором в руках, — Родиона Раскольникова Юный большевик Ильин, уверовавший, как и его кумир, что именно ему дозволено все, поступил в гардемаринские классы вовсе не из-за любви к морям или ради мечты достичь полюса, а для того лишь, чтобы спасти себя от фронта
На революционной мутной волне мичман Ильин-Раскольников достиг в иерархии своего клана адмиральского ранга, даже превзойдя по служебной лестнице будущего противника — адмирала Колчака И если Колчаку в 17-м не хватило «революционной гибкости» отдать почетное оружие, ставя на одну чашу весов честь, на другую — жизнь, то «первый морской лорд советского адмиралтейства», свободный от «буржуазных предрассудков», в 19-м, спасая свою жизнь, велел спустить красный флаг перед английскими шлюпками, окружившими его севший на камни флагманский корабль. И кто потом из его соратников поставил в упрек «морскому лорду», что ему выпала печальная слава первым в советском флоте спустить флаг перед неприятелем?
Честь флота, доблесть флагмана — право, какое смешное донкихотство перед всесветным пожаром «мировой революции»!
Нетрудно представить, чем бы закончился поединок между Родионом Раскольниковым и князем Мышкиным, сведи их не читательское воображение, а жизнь. Но жизнь и свела — в Предуралье… Как ни непредставим адмирал Колчак в облике князя Мышкина, но все же их роднит один и тот же идеализм. И насколько адмирал не дотягивает до героя Достоевского, настолько Ильин-Раскольников превосходит в масштабах вседозволенности своего литературного предтечу.
В ночь перед расстрелом Александр Васильевич Колчак не спал. У него было время подвести итоговую черту. Сорок шесть лет… Год его жизни вполне мог считаться и за два… Было все, что только может пожелать себе человек: и подвиги, и слава, и прекрасные женщины, диковинные города и экзотические страны, военное счастье и отцовские радости. У него не было причин цепляться за жизнь. Но разве может человек бестрепетно расстаться с такой жизнью, которую осенила счастливая звезда?!
* * *
Семен Чудновский: «…Колчак и находившийся тоже в тюрьме министр Пепеляев были выведены на холм на окраине города, на берегу Ангары Колчак стоял спокойный, стройный, прямо смотрел на нас Он пожелал выкурить последнюю папиросу и бросил свой портсигар в подарок правофланговому нашего взвода. Рядом с ним Пепеляев, короткий, тучный, смертельно бледный, стоял с закрытыми глазами и имел вид живого трупа. Наши товарищи выпустили два залпа, и все было кончено. Трупы спустили в прорубь под лед Ангары…»
Тело его, как и подобает моряку, приняла вода. Сибирь, которой он отдал лучшие годы молодости, отвагу и жар души, подарила ему ледяной саркофаг. Полярная Прикол-звезда, как и заклинал он под гитарные струны, горит, сияет над его безвестной могилой.
В 1903 году лейтенант Колчак, обследуя Землю Беннетта, провалился под лед. Он потерял сознание от холодового шока и был вытащен боцманом Бегичевым.
В 1921 году адмирал Колчак, точнее, его тело с расстрельной пулей в сердце ушло под лед Ангары.
Трагический парафраз судьбы?
Говорят, когда Сталин прочитал протоколы допросов Колчака, он крепко выругался: «Какого человека расстреляли, сволочи! Нам так не хватает честных и порядочных людей!»
Глава одиннадцатая.
«КНЯЖНА»
В иркутской тюрьме она была преисполнена такого достоинства и благородства, готовая не на словах, а на деле умереть рядом с возлюбленным, была так величава и красива, что убийцы ее гражданского мужа невольно признали и прозвали ее «княжной». И даже в своих мемуарах писали — «княжна Тимирева». А она была — казачка. Не станичная — из интеллигентной семьи превосходного музыканта Василия Ивановича Сафонова, директора Московской консерватории.
Москва. Январь 1970 года
Не могу простить себе, что не догадался разыскать эту женщину. Ведь жили в одном городе, по одним улицам ходили, быть может, в одном метровагоне рядом сидели. Но…
Радуюсь за тех, кто посмел прийти к ней, расспросить, записать. Пожалуй, в большей мере это удалось алтайскому (!) энтузиасту-исследователю Георгию Васильевичу Егорову.
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Я приехал к ней на Плющиху ранее условленного часа Долго ходил около ее дома, заглянул во все близрасположенные магазины, чтобы скоротать время. Я волновался…
Ровно — минута в минуту — в условленное время я надавил кнопку звонка у двери на первом этаже.
Дверь открыла старуха. Нет, не немощная, не дряхлая. Но седая. Вся седая. Я представился. Она отступила от двери вглубь прихожей на один шаг. Не больше. Этим самым приглашая меня пройти. Тоже на один шаг. Не больше — лишь переступить порог. И тут она меня предупредила (голос у нее прокуренный, хриплый):
— Имейте в виду, я советскую власть не люблю…
Сейчас, когда всем все дозволено, трудно представить мое состояние, когда я услышал такие слова. Я пробормотал что-то невнятное, что-то наподобие того, что, дескать, дело ваше личное, вы можете то или другое… Словом, сам не совсем понял, что сказал.
Анна Васильевна молча показала, куда повесить пальто. Провела меня в довольно большую комнату, сплошь заставленную старой мебелью, старыми вещами — чем-то старым, массивным. И сама она села в старое массивное кресло из темного дерева с высокой спинкой. Достала длинный, с кабинетную авторучку, мундштук, вставила в него дешевую (типа “Астры” или “Примы'') сигарету. Закурила. Мундштук держала всей пятерней в ладони, устремив дымящую сигарету вперед.
Она не была, как принято говорить, подчеркнуто любезной. Если не сказать больше. Мелькнула мысль: ничего, стерплю. Не каждый день соприкасаюсь с историей, тем более живой историей. Не стесняясь, рассматривал я комнату; спрашивал, с кем она живет, и как вообще у нее прошла жизнь после Гражданской войны. Она отвечала отрывисто, не вдаваясь в подробности: после Гражданской войны тридцать семь лет провела в советских лагерях. За что — не знает. При Дзержинском, говорит, ее время от времени выпускали, потом снова забирали, а при Ежове и при Берии уже не выпускали; сидела, что называется, безвылазно.
Эта первая наша встреча была непродолжительной и беспредметной: говорили обо всем и ни о чем. Уходя, я испросил разрешения зайти к ней еще и еще — в общем, заходить к ней, пока буду в Москве. Она не очень охотно, но все-таки согласилась, дала разрешение посещать ее. Меня это устраивало, тем более что жила она совсем недалеко от архивов, в которых я тогда копался, изучая материалы Гражданской войны.
Я захаживал к Анне Васильевне время от времени. Мы теперь уж беседовали как старые добрые знакомые. Иногда она угощала меня чаем. Говорила гораздо охотнее о своем детстве, об отце, который был другом великого Бородина. Однажды я спросил, что это за бюст стоит под потолком на шифоньере, не Колчак ли. (Бюст был черный, наполовину чем-то прикрыт.) Нет, говорит, это не Александр Васильевич (за все наши встречи в ту зиму при разговорах она, по-моему, ни разу не назвала Колчака по фамилии, называла только по имени и отчеству), это, говорит, не Александр Васильевич, а бюст моего отца. Он был в течение пятнадцати лет директором Московской консерватории, там, говорит, до сих пор в вестибюле (или в фойе) висит мемориальная доска, на которой отец назван “известным русским музыковедом и музыкальным просветителем”.
— За него я и получаю сейчас пенсию. На нее и живу… Был ее отец довольно долго и директором Нью-Йоркской консерватории.
А однажды — кажется, на следующий год, в очередной свой приезд в Москву, — я увидел у нее в простенке фотопортрет мужчины средних лет с шотландской бородой.
— У вас раньше его не было. Кто это? — спросил я.
— Это Солженицын! — Она произнесла с гордостью и даже торжеством.
А Солженицына тогда только что (так писали в то время) “выдворили” за пределы страны, лишив гражданства, и хранить его портреты было, конечно, небезопасно. Но ей, как видно, терять было нечего, она шла на конфронтацию открыто.
Полжизни она провела в советских лагерях, в том числе и среди уголовников. И тем не менее за тридцать семь лет к ней не пристало ни одного лагерного слова — речь ее интеллигентна, во всех манерах чувствовалось блестящее дворянское воспитание. Единственное, что омрачало общее впечатление, — она курила дешевые сигареты. Курила беспрестанно и через очень длинный, примитивно-простого изготовления мундштук И вообще одета она была бедно. Очень бедно. Но рассуждала — рассуждала самобытно. Рассуждала по-сегодняшнему, по-перестроечному — критически. И очень смело. Казалось, просидев тридцать семь лет, можно потерять не только смелость, потерять личность. А она сохранила себя. Она была в курсе культурной жизни если уж не страны, то, во всяком случае, столицы — это точно. Голова у нее была светлая. Еще в начале нашего знакомства она мне заявила, что о политике говорить не будет — политика ее не касается. Политика — не ее дело. В политику она не вмешивалась и тогда, в Омске, в 1918 — 1919-м Мы в основном говорили, если можно так выразиться, о корнях нашей сегодняшней культуры — о людях, ее знакомых, давно покинувших Родину, покинувших Россию, но оставивших о себе хорошую память. Разговоры шли об интеллигенции, эмигрировавшей за границу. Она преимущественно говорила о театре, много о театре — она большой театрал. Даже сейчас, говорит, в своем возрасте и в своем положении, не пропускает новые спектакли ни во МХАТе, ни в “Ермоловой”. Еще тогда, за двадцать лет до нашей перестройки, очень нелестно (как и многие сейчас) отзывалась о М. Горьком В лагере ее несколько раз навещала Пешкова, первая жена Горького. Они много лет переписывались, дружили…
Анна Васильевна рассказывала:
— В начале февраля 1917 года мой муж (С.Н. Тимирев. — Н.Ч.) получил отпуск, и мы собирались поехать в Петроград — то есть мой муж, я и мой сын с няней. Но в поезд сесть нам не удалось: с фронта лавиной шли дезертиры, вагоны забиты, солдаты на крыше. Мы вернулись домой и пошли к вдове адмирала Трухачева, жившей в том же доме, этажом ниже. У нее сидел командующий Балтийским флотом адмирал Адриан Иванович Непенин. Мы были с ним довольно хорошо знакомы. Видя мое огорчение, он сказал: “В чем дело? Завтра в Гельсингфорс идет ледокол «Ермак», через четыре часа будет там, а оттуда до Петрограда поездом просто”. Так мы и сделали.
Уже плоховато было в Финляндии с продовольствием, мы накупили в Ревеле всяких колбас и сели на ледокол. Накануне отъезда я получила в день своих именин от Александра Васильевича корзину ландышей — он заказал их по телеграфу. Мне было жалко их оставлять, я срезала все и положила в чемодан. Мороз был лютый, лед весь в торосах, ледокол одолевал их с трудом, и вместо четырех часов мы шли больше двенадцати. Ехало много женщин, жен офицеров с детьми. Многие ничего с собой не взяли — есть нечего. Так мы с собой ничего и не привезли.
А в Гельсингфорсе знали, что я еду, на пристани нас встречали — в Морском собрании был какой-то вечер. Когда я открыла чемодан, чтобы переодеться, оказалось, что все мои ландыши замерзли. Это был последний вечер перед революцией.
Как трудно писать то, о чем молчишь всю жизнь, — с кем я могу говорить об Александре Васильевиче? Все меньше людей, знавших его, для которых он был живым человеком, а не абстракцией, лишенной каких бы то ни было человеческих чувств. Но в моем ужасном одиночестве нет уже таких людей, какие любили его, верили ему, испытывали обаяние его личности, и все, что я пишу, — сухо, протокольно и ни в какой мере не отражает тот высокий душевный строй, свойственный ему. Он предъявлял к себе высокие требования и других не унижал снисходительностью к человеческим слабостям Он не разменивался сам, и с ним нельзя было размениваться на мелочи — это ли не уважение к человеку?
Мне он был учителем жизни, и основные его пожелания: “Ничто не дается даром, за все надо платить — и не уклоняться от уплаты” и “Если что-нибудь страшно, надо идти ему навстречу — тогда не так страшно” — были мне поддержкой в трудные часы, дни, годы.
И вот, может быть, самое страшное мое воспоминание: мы в тюремном дворе вдвоем на прогулке — нам давали каждый день это свидание, — и он говорит:
— Я думаю — за что я плачу такой страшной ценой? Я знал борьбу, но не знал счастья победы. Я плачу за вас — я ничего не сделал, чтобы заслужить это счастье. Ничто не дается даром
Что из того, что полвека прошло, никогда я не смогу примириться с тем, что произошло потом. О, Господи, пережить это, и сердце на куски не разорвалось.
И ему и мне было трудно — черной тучей стояло это ужасное время, иначе он его не называл. Но это была настоящая жизнь, ничем не заменимая, ничем не замененная. Разве я не понимаю, что, даже если бы мы вырвались из Сибири, он не пережил бы всего этого: не такой это был человек, чтобы писать мемуары где-то в эмиграции, в то время как люди, шедшие за ним, гибли за это, и поэтому последняя записка, полученная мною от него в тюрьме, когда армия Каппеля, тоже погибшего в походе, подступала к Иркутску: “Конечно, меня убьют, но если бы этого не случилось — только бы нам не расставаться”.
Я слышала, как его уводят, и видела в волчок его серую папаху среди черных людей, которые его уводили.
И все. Луна в окне, черная решетка на полу от луны в ту февральскую лютую ночь. И мертвый сон, сваливший меня в тот час, когда он прощался с жизнью, когда душа его скорбела смертельно. Вот так, наверно, спали в Гефсиманском саду ученики. А наутро — тюремщики, прятавшие глаза, когда переводили меня в общую камеру. Я отозвала коменданта и спросила его:
— Скажите, он расстрелян? — И он посмел сказать мне нет.
— Его увезли, даю вам честное слово.
Не знаю, зачем он это сделал, зачем не сразу было узнать мне правду. Я была ко всему готова, это только лишняя жестокость, комендант ничего не понимал».
* * *
СТАРОЕ ФОТО. Анна Васильевна Тимирева. 1916 год. Мягкий взгляд влюбленной женщины. Уже влюблена. В него. Еще все впереди. Грустна и красива. Мила и добра. Скорее всего, именно эта карточка уже подарена ему, уже стоит в рамочке на его рабочем столе во флагманской каюте «Георгия Победоносца».
Фото 1969 года. Она? Да, это она. Открываешь — и тебя отбрасывает ее взгляд… Неженская твердь в глазах и жестких складках. Печально, но твердо сжатые губы. Как схож их горестный рисунок — у Анны и Александра.
Горькая мудрость в изломе бровей. Нет ни укора, ни жадобы в ее очах. Она не видит фотографа. Она смотрит в себя. Взгляд человека, который вдруг обернулся и ему открылась вся его жизнь — разом. И какая жизнь!
Галоп по степи на любимом коне и салоны музыкального Олимпа России, балы в Морских собраниях и тревоги военной Балтики, лепестки сакуры в фонтанах города храмов — Киото и лазаретные вши под бинтами раненых, теплушки и бараки, коммуналки и камеры, чужие углы и снова бараки, бараки, бараки.
Расстрелян любимый, расстрелян сын, развеяно в лагерную пыль полжизни. В конце пути полунищенское одиночество в коммуналке.
Старое фото — как застывшее зеркало. Разве посмеет кто назвать эту семидесятипятилетнюю женщину старухой? Красиво взвихренные волосы. Эдакие седые протуберанцы, раскинутые током мощной энергии. А может, разбросанные ледяными ветрами века, от которых она не прятала лица. Анна Васильевна Тимирева — островок достоинства и веры в архипелаге ей подобных островков, которые не смог размыть и проглотить кровавый ГУЛАГ.
«Княжна» Анна Тимирева и «королевна» Ксения Темп, Екатерина Домерщикова и Нина Жохова. О, женщины серебряного века!..
Глава двенадцатая.
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ТРАНЗЕ
Таллин. Зима 1990 года
Люблю этот город с той давней поры, когда студентом прикатил на зимние каникулы с рублем в кармане и тихо обмер, выйдя на заснеженную Ратушную площадь…
Лет пять назад я снова зачастил в Таллин на «цусимские дни», которые, благодаря стараниям «неформалов» из клуба морской старины «Штадт Ревель», отмечаются здесь торжественно и душевно.
Глава клуба, бывший боцман водолазного судна Владимир Владимирович Верзунов, сын донского казака и Ладожской эстонки, привел меня на старинное русское кладбище и зажег свечу на могиле Игоря Северянина. Потом прочитал нараспев глуховатым простуженным голосом:
Едва он произнес две строчки, как я вздрогнул, будто услышал пароль.
Берлин. Фронау. Буддистский храм. Сеанс медитации. Новопашенный, Транзе… И я задал ему этот вопрос, которому он ничуть не удивился:
— Не знакома ли вам фамилия Транзе?
— Знакома. Братья Транзе дружили с Игорем Северяниным Они жили неподалеку от Тойли, дачи Северянина… Между прочим, я учился в мореходке вместе с Лео Транзе, внуком младшего из братьев этого семейства — Леонида Транзе.
Так замкнулся этот круг! Северянинской строкой… Берлин — Ревель — Таллин… Новопашенный — Северянин — Транзе — Верзунов…
— Кстати, жив еще и сам Леонид Александрович Транзе. Ему за девяносто. Он тоже, как и Александр, Владимир и Николай, учился в Морском корпусе… Но… попал в «ленинский выпуск» восемнадцатого года. И живет он не так далеко — в Локсе.
На другой день мы ехали в небольшой приморский городок, что в полусотне километров от Таллина. Я до самого конца не верил в возможность такой встречи… Верзунов только усмехался в свои пышные усы.
Локса! Сосновый рай почти курортного городка. Частные домики, ухоженные на европейский манер.
Коттеджик с мансардой, весь в хозяйственных пристройках. Нас встречают хозяева, давние знакомые Верзунова, и, подготовив старца, ведут нас к нему по крутой деревянной лестнице.
Волнуюсь. Последний представитель дореволюционного поколения некогда большого и славного морского рода! Последний из гардемаринов Морского корпуса.
Не доучился год до производства в офицеры. В начале 18-го их всех выпустили на все четыре стороны. «Ленинский выпуск»…
Комнатка в мансарде. Сухонький старичок с лицом доброго гнома. В зеленом вельветовом картузе с козырьком, прикрывающим больные глаза от лишнего света. Темно-прозрачная кожа глиняно-холодных, тяжелых рук.
Он был подобен водолазу-глубоководнику, который ушел на запредельную глубину времени — из своего девятнадцатого века в конец двадцатого… Эк его обжала толща времени! У него не осталось ровесников. Чужое время, незнакомые лица далеких потомков.
Но ведь зачем-то он спустился в эту немыслимую глубь? Одряхлевший гонец, какую весть ты принес нам от своих братьев, от своего серебряного века, из-за гребней всех укативших в историю войн, революций, кризисов?
В этой мансардной комнатке он живет безвыездно уже много лет. Я оглядываю ее, как осматривают батискаф, совершивший рекордное погружение.
Икона Спаса в красном углу. Сварная печь-плита вроде «буржуйки». Часы-кукушка в резном футляре. Тарелка с россыпью таблеток валидола Стоечка на колесиках — для передвижений по комнате. Посох-конь…
Леонид Александрович Транзе-4-й. Он очень рад нашему визиту. Семьдесят лет никто не называл ему этих имен — Новопашенный, Жохов, Вилькицкий… Они звучат для него как пароль. Он готов рассказать нам то, чего никому не рассказывал. Он улыбается, смеется, вытирает слезы… Он с трудом выговаривает слова, но это пока просто от волнения. Он еще разговорится. У него дальнозоркая память. Он помнит вопросы на экзамене по военно-морской географии, которые задавал ему преподаватель, брат лейтенанта Шмидта, Владимир Петрович. Он помнит прозвища воспитателей и гардемаринские песенки. Но порой забывает имена внуков и правнуков.
— Я «холодный моряк», — говорит он о себе, невесело посмеиваясь. Конечно же, мечтал о дальних морских плаваниях (какие совершал отец), о морских сражениях (в каких участвовал старший брат Александр), о новых открытиях (какие совершал брат Николай), а выпало всю жизнь работать на земле — добывал диамид, рубил сланец, возделывал виноградник во Франции… Правда, рыбачил, жил в Тойле, где стоял дом Игоря Северянина, хорошо знал поэта. И старик прочитал на память его строчки: «Тринадцать раз цвела сирень, тринадцать весен отшумело…»
Однажды весной рыбацкий бот с Леонидом Транзе и его товарищем затерло льдами и унесло в море. Они выбирались несколько суток, обморозились. Кожа с рук Транзе слезла, как перчатки, и этот жутковатый «сувенир» взял на память лечивший его врач. А друг не выжил. Сначала ему отняли ноги. Уже умирая, он просил Леонида жениться на его красавице-жене. На роду, что ли, им, Транзе, было написано быть душеприказчиками умирающих друзей? Как Николай исполнил последнее желание Жохова, так и Леонид выполнил волю друга — взял в жены его вдову. И над могилой товарища прочел эпитафию Жохова, которую и сейчас повторил нам с Верзуновым без запинки, как некий завет, принятый от брата;
Под глыбой льда холодного Таймыра… Могила глубока, как бездна Тускароры, Как милой женщины любимые глаза…
— А что такое бездна Тускароры? — спросил я.
— Это глубоководная впадина у Курильских островов, которую исследовал «Таймыр». Вы не верьте, что Жохов погиб из-за придирок Вилькицкого. Это Старокадомский так пишет. Николай говорил, что это все не так… Я верю Николаю. Он был моим крестным отцом. Мы были очень близки… Он выучился фотографии и какого подарил мне свой снимок с надписью: «Лентяю Лене от лентяя Николая». Но он никогда не был лентяем…
Да, их всех, братьев-моряков, трудно упрекнуть в барской праздности.
Последний из гардемаринов, Леонид Александрович Транзе закончил свою полувековую трудовую карьеру работником лесного склада местной судоверфи. Потом, узнав об этом, племянник Жохова воскликнет в Москве: «Да мы, оказывается, в одно время с ним в Локсе работали! И не знали друг друга…»
Не замкнула судьба этот круг — Жохов — Транзе.
Старик плохо слышал. Я кричал ему в его 1915-й, в начало века. Слабое эхо выносило из колодца его памяти имена, названия, даты, и они застывали на пленке диктофона.
— Как сложилась судьба Николая Транзе? — кричали мы вместе с Верзуновым.
— Николая? — переспрашивал старец. — Николая… Он командовал эсминцем «Молодецкий» и в 18-м году привел его из Гельсингфорса в Кронштадт. Ледовый поход Щастного… Они спасли Балтфлот, но Щастного расстреляли. Сволочи!
Ему и в девяносто три не простить той общей моряцкой обиды.
— Эсминец «Молодецкий» поставили на хранение… Точнее говоря, на корабельное кладбище, где потом в 23-м и порезали. А Николая списали на берег, как-то забыли о нем, что и спасло его от расправы… Александра-то трижды арестовывали.
Отца, старика, и то однажды арестовали. Тридцать верст пешком гнали из нашего именьица до Луги. Без шапки. Сестра на коня вскочила, догнала… Отпустили отца. Он уже лет пять как не служил… Да и семейка-то у нас — одиннадцать ртов. Отец долго не выдержал, через три года умер… Да…
Офицеров стреляли пачками… Красный террор. Ну, Николай не стал дожидаться. Сговорился с одним контрабандистом, и тот за большие деньги взялся переправить брата и ею жену в Швецию. В Финляндию он не хотел. Ушли ночью. Попали в шторм.
Испортился мотор. С жизнью прощались. Жена поседела… Николай в технике разбирался. Мотор починил. Высадились в Швеции… Ну а дочь-то их с нами под Лугой осталась…
Тут еще раз Юденич на Питер пошел. В 19-м году. Прошли белые через Лугу, через наше село и встали за Гатчиной. Всех взбудоражили. Ну, я, как бывший гардемарин, военный человек, пошел с белыми на фронт… Николай потом на меня очень сердился: «Дурак! Мы с Сашей за тебя вот так навоевались… Ты за землю держись. Земля никогда не изменит».
От Севера он в восторге был. Говорил: кончится война — ни дня на службе не останусь. На Север! Там для России великие дела можно делать…
— Когда вы с Николаем последний раз виделись?
— А в том же девятнадцатом, когда Юденич назад пошел… Мы на семейном совете тоже решили: надо уходить. Добра не будет. Сложили кой-какое имущество на телегу, детей посадили, отца с матерью — и в путь. Всех лошадей у нас по конской мобилизации еще в войну взяли. А одного конька — ох, хорош был! — я берег. В лесу прятал. Он нас всех и спас
Только уехали из дому, как там сразу погром начался. Все вещи унесли, дом сожгли, скотный двор спалили Даже лодочный сарай на берегу озера сожгли…
Остановились мы на ночлег в селе Осмино Гдовского уезда. Вдруг стук в окно. Николай! Вернулся за дочерью. Как он нас отыскал, одному Богу известно. Пришел из Швеции в Ревель на английском миноносце, по расспросам узнал, где мы. И вот нашел, дочку забрал и уехал. Не знали мы с ним, что в последний раз обнялись…
— А что с ним случилось?
— А что с нами со всеми случилось? Жизнь разбросала… Нас в Эстонии друг отца приютил — Клапье де Колонг, флагманский штурман эскадры Рожественского. У него ферма в Онтике была… Сестра Тамара — в Ленинграде. Александр — в Дании, Николай — в Норвегии. У него ж ни копейки за душой. Вот и нанялся рабочим на угольные копи Шпицбергена. Все к любимому Северу поближе. Чуть в шахте его не завалило. Вернулся. Немного рыбачил. Скопил кое-каких деньжонок, там, в Норвегии, ему и бывшие сослуживцы помогли, кто из офицеров флота остался… Вот они и пристроили его судомойкой на пассажирский трансатлантический лайнер «Оскар II». Это чтоб в Америку ему перебраться. На жену с дочерью денег не хватило, они временно остались в Швеции.
— А зачем он отправился в Америку?
— Тут такое дело… Американцы еще во времена первых походов «Таймыра» и «Вайгача» проявляли большой интерес к результатам экспедиции. Оба ледокольных парохода заходили на Аляску…
Николай был образцовый вахтенный начальник. Он хорошо фотографировал и заснял многие участки побережья, которые даже в лоциях описаны не были. Все снимки и их негативы остались у сестры Тамары. Она жила в Ленинграде, и брат очень сокрушался: «Эх, мне бы эти снимки сейчас. Я бы сразу из нищеты выбрался».
В двадцать втором сестра уехала в Эстонию. Каким-то чудом ей удалось перевезти через границу эти снимки.
Вот с ними-то он и отправился в Америку. Весь рейс мыл посуду. По две тысячи тарелок в сутки. Уставал страшно. Потом фотографию маме прислал. Где-то она тут была…
* * *
СТАРОЕ ФОТО. Трудно узнать в камбузном рабочем — матросская форменка, рукава закатаны по локоть — блестящего офицера русского флота. Он сидит на трапе машинного отделения с зажатой в пальцах папиросой. Волосы взъерошены ветром, на лбу морщины, пронзительный взгляд — тертый жизнью калач. Все позади: и льды Таймыра, и огонь Моонзунда, и шахты Шпицбергена, и утлый бот в штормовой Балтике… Однако спина прямая, в лице готовность начать жизнь заново и в тридцать семь.
И он начнет ее. Снимки, которые он доставил в Америку, потрясли географическую общественность. Через какое-то время был издан фотоальбом об экспедиции Вилькицкого, а потом и книга об открытии Северной Земли. Николай Транзе сразу сделался состоятельным человеком, выписал в Америку жену и дочь, купил участок в штате Огайо и своими руками построил хутор с бревенчатым домом, который все в округе прозвали «русской избой».
Дочь окончила Сорбонну.
Николай Александрович Транзе-2-й, старший лейтенант русского флота, полярный исследователь, командир эсминца «Молодецкий», скончался в «русской избе» в шестидесятых годах. Было ему за семьдесят. До последних лет держал в руках топор — трудился…
Тело его предали огню, а пепел согласно завещанию развеяли над хутором.
Вот такая судьба… Пожалуй, самая счастливая, если сравнивать ее с участью остальных искателей «блаженной земли»-
Кстати, Николай Транзе-2-й прислал свой изданный альбом младшим братьям, пустившим корни в Эстонии, — Леониду и Авениру. Старший из братьев, Александр Транзе-1-й, тоже прислал из Копенгагена свою книгу «С эскадрой Рожественского» — сборник воспоминаний офицеров-цусимцев. На титуле сделал надпись: «Один из авторов и переплетчик этой книги — А фон Транзе». Книга была заключена в вечный переплет из хорошо выделанной акульей шкуры. Прочнейшая ли кожа помогла или счастливый случай, но только из двух книг до наших дней дожила лишь она одна.
Альбом Николая с уникальными фотографиями сгорел в пожаре войны, во время одной из бомбардировок Таллина в 1941 году.
Я думаю, если бы Фабиан Рунд не увлекся так поиском подлинных негативов, он вполне мог отыскать фотоальбом Николая Транзе… в библиотеке Лейпцигского института зарубежных стран. Не может быть, чтобы немецкие географы пропустили такое издание!
Я мучительно пытался понять, что заставило Николая Транзе не просто покинуть Родину, а бежать… Уж ему чего было бояться — не «дракон», не деспот, полярный герой, единодушно утвержденный командой командиром «Молодецкого»?.. Разгадка приоткрылась не сразу.
В день побега вышла статья в «Известиях» — «Первый смертный приговор». Он был вынесен человеку, спасшему Балтфлот. Речь шла о капитане 1-го ранга Алексее Михайловиче Щастном, начальнике морских сил Балтфлота в 18-м году. Щастному выпала печальная участь стать официальной жертвой № 1 советской судебной машины. До его процесса смертная казнь по суду в РСФСР была отменена. Разумеется, вовсе не это обстоятельство вписало имя Щастного в историю нашего флота. Понадобилось семьдесят два года, чтобы потом те же «Известия», что сообщили о его расстреле как контрреволюционера и саботажника, публично признали, что произошел чудовищный судебный произвол и Алексей Щастный был именно тем морским командиром, который-то и сумел организовать уход боевого ядра Балтфлота из Финляндии в Кронштадт.
Глава тринадцатая.
БРАСЛЕТ АДМИРАЛА ЩАСТНОГО
Адмирал Алексей Михайлович Щастный… Немногим ныне скажет что-нибудь эта странная фамилия, столь похожая на слово «счастливый».
Был ли счастлив адмирал Щастный? До тридцати семи лет — наверное…
Детство — безусловно, счастливое, обеспеченное достатком генеральской семьи, согретое семейным теплом бабушек, мамы, нянек, братьев, сестры. Да и есть ли лучший город для мальчишества, чем тихий зеленый древний Житомир на реке Тетерев?
Он счастливо окончил киевский кадетский, а затем Морской корпус в Петербурге — по высшему разряду. Он пережил резню офицеров в марте 17-го в Гельсингфорсе. И октябрьский переворот обернулся ему неожиданным валетом — матросы выбрали его за доброту и толковость командующим Балтийским флотом.
Он был всего-навсего капитаном 2-го ранга, но народная молва и газетчики возвели его в адмиральский чин, упраздненный большевиками. Так и вошел в историю адмиралом..
Он был счастлив в семейном кругу. Милая выпускница Смольного института благородных девиц Антонина (по-домашнему — Нина) Приемская-Сердюкова подарила ему дочь Галю и сына Льва.
Он был счастлив в звездный час жизни, когда вывел из осажденного немцами Гельсингфорса, пробившись сквозь льды, в Кронштадт большую часть Балтийского флота. Двести вымпелов, двести боевых кораблей — линкоров, крейсеров, эсминцев, тральщиков, подводных лодок — спас он для России. Он был счастлив, когда 30 апреля 1918 года 3-й съезд моряков Балтийского флота стоя аплодировал ему, скромному военмору, совершившему титанический подвиг во славу Отечества. В любой другой стране офицера, спасшего свой флот, увековечили бы в памяти потомков. А его, Щастного, — расстреляли… Он был несчастлив всего один раз — в день ареста, 28 мая 1918 года…
Гельсингфорс Кронштадт. Шлиссельбург. Весна 1918 года
Чтобы по-настоящему оценить, что свершил этот человек и чего стоил ему сей подвиг, нужно вспомнить, что Балтика — море замерзающее и никогда до того злополучного февраля боевые корабли во льдах не ходили, а пережидали зимы в гаванях. И прежде чем решиться на этот немалый риск — вести корабли, особенно тонкобортные эсминцы и хрупкие подводные лодки, меж острых ледяные глыб, — Щастный призвал себе на помощь капитана 1-го ранга Новопашенного и старшего лейтенанта Транзе, обладавших уникальным опытом плавания во льдах, к тому же арктических. Впрочем, главным ледовым советником его был Николай Транзе, так как на Новопашенного Щастный возложил военно-дипломатическую миссию. Петр Алексеевич вел с немцами переговоры в Ганга, выторговывая льготные условия эвакуации флота, оттягивая время ультиматума…
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Этой делегации, — писал бывший старший офицер эсминца “Новик” капитан 2-го ранга Г. Граф, — было передано требование, чтобы к 30 марта весь русский флот покинул Гельсингфорс; те же корабли, которые по своему состоянию принуждены будут остаться, должны в условленный час поднять флаг “Щ”. Это значило, что на них осталось минимальное количество команды, необходимое лишь для охраны, и то, что они не примут никакого участия в борьбе финских красных с немцами. В случае неисполнения этих требований германский адмирал угрожал принять активные меры.
По возвращении делегации капитан 2-го ранга Щастный решил во что бы то ни стало вывести все корабли в Кронштадт. Совершенно не считаясь ни с двусмысленными приказаниями Москвы, требовавшей то вывода, то оставления флота, ни с определенным давлением со стороны англичан, требовавших его уничтожения, Щастный приступил к выполнению этой трудной задачи.
Началась лихорадочная подготовка к предстоящему переходу. Лед еще был довольно прочный, в особенности от Гогланда до Кронштадта, а потому сильно опасались, что часть кораблей, не осилив его, затонет во время пути. Однако рассуждать не приходилось, затих даже Центробалт. Было решено послать все суда, даже те, которые стояли в ремонте, с разобранными машинами. Они должны были идти на буксире ледоколов.
Работа кипела. Команды, напуганные слухами, что немцы будут вешать матросов без суда и следствия, работали так, как не работали и в доброе старое время. Один за другим корабли быстро изготовлялись к выходу в море.
В порту творилось что-то невообразимое. День и ночь там курсировали баржи и подводы; грузились провизией, углем и всем, что только можно было захватить на корабли.
На многих кораблях всевозможным добром были завалены все палубы, каюты и коридоры. На одном из линейных кораблей возник вопрос, куда девать огромные запасы муки, чтобы она не подмокла. Думали недолго: решено было спрятать в… орудийные башни. В результате многие механизмы оказались испорченными.
Первыми, еще задолго до прихода германцев, ушли дредноуты. Потом дотянулись другие большие суда: линейные корабли, крейсеры, заградители и транспорты. В последнюю очередь — миноносцы, тральщики, яхты “Штандарт” и “Полярная звезда” с членами Центробалта и посыльное судно “Кречет” с А.М. Щастным Больше всех волновались и торопились члены Центробалта, которые боялись, что германцы не выпустят яхты из Гельсингфорса и всех их немедленно расстреляют.
В Гельсингфорсе осталось самое незначительное число судов, не имевших никакого боевого значения. Согласно условию, они в назначенный час подняли флаг “Щ”.
30 марта германская эскадра вошла на Гельсингфоргский рейд и, одновременно с войсками, ее десант занял город.
Переход в Кронштадт был особенно труден маленьким кораблям. С большим трудом ломая лед, они страшно медленно продвигались вперед. При нормальных условиях этот переход занял бы всего 10 — 12 часов, теперь же многие миноносцы совершили его в 8 — 9 дней. Однако, несмотря на такие трудности, все корабли благополучно дошли до Кронштадта, и только несколько миноносцев оказались с сильно продавленными бортами. Некоторые корабли дошли, имея у себя весьма малое количество людей, едва достаточное, чтобы обслуживать котлы и машины на одну смену. Так же мало на многих кораблях было и офицеров — иные дошли только с одним командиром.
Это был исторический, но вместе с тем и глубоко трагический поход русского флота, недавно такого мощного, в блестящем состоянии, а ныне разрушенного, не пригодного ни к какой борьбе. Во время этого последнего похода во флоте еще раз вспыхнула искра прежней энергии. Личный состав сумел привести оставшиеся корабли в последнюю базу.
Главная заслуга в том, что флот был приведен в Кронштадт, без сомнения, принадлежит капитану 2-го ранга A.M. Щастному.
Только благодаря его настойчивости корабли не были оставлены неприятелю или затоплены, как того хотели союзники.
Придя в Кронштадт, часть судов перешла в Петроград и расположилась там вдоль всей Невы, часть же миноносцев и тральщиков была поставлена в Шлиссельбург для охраны берегов Ладожского озера.
Теперь флот оказался вблизи от центра власти, под непосредственным влиянием и неусыпным наблюдением Смольного. Тем не менее далеко не все было спокойно, в особенности в Минной дивизии. На многолюдных митингах, где выступали и офицеры, там стали раздаваться речи против власти комиссаров и призывы к открытому восстанию. Наряду с этим готовился и план овладения Петроградом после переворота на флоте.
Смольному, конечно, сейчас же стало об этом известно. Немедленно начались аресты как среди офицеров, так и среди команд. Миноносцы, как ненадежные корабли, были переставлены значительно выше по течению Невы, вне черты города.
Одним из первых был арестован и затем отправлен в Москву A.M. Щастный, которому предъявили обвинение в измене. Депутация от команд, выезжавшая туда, чтобы требовать его освобождения, не была никуда допущена.
Обвинение, предъявленное А.М. Щастному, было сформулировано так: “Щастный, совершая героический подвиг, тем самым создал себе популярность, намереваясь впоследствии использовать ее против Советской власти”.
Такая странная формулировка обвинения не может не поразить каждого здравомыслящего человека, тем более что на суде не было ни фактов, ни свидетелей, показывавших против А.М. Щастного. Наоборот, все показания говорили в его пользу.
Против Щастного выступил только один — Троцкий. У него не было фактов, он высказывал лишь предположения, но все же утверждал, что Щастный искал популярности, чтобы направить ее против Советской власти.
A.M. Щастного защищал присяжный поверенный В.А. Жданов. Он произнес блестящую речь. Защищать было легко, так как за подсудимого говорил его подвиг.
Присутствовавшие ни одной минуты не сомневались, что будет вынесен оправдательный приговор.
Когда судьи наконец удалились в совещательную комнату, Троцкий, бывший только “свидетелем”, тоже моментально шмыгнул туда: он боялся, что под влиянием речи защитника судьи вынесут оправдательный приговор.
Суд вышел. Председатель Верховного революционного трибунала громко и раздельно прочитал, смертный приговор. Все остолбенели, не хотели верить своим ушам Кажется, привыкли уже ко всему, но такой явной и возмутительной несправедливости никто не ждал.
Защитник спросил: “Куда можно обжаловать приговор?” “Приговор революционного трибунала кассации не подлежит, хотя можно еще обратиться к Президиуму Центрального Исполнительного Комитета”, — ответил ему, уходя, председатель.
По статусу Верховного трибунала приговор мог быть отменен только пленарным заседанием ЦИКа. Однако председатель последнего, Свердлов, заявил, что ранее 24 часов ЦИК созван быть не может, а по истечении этого срока созывать его бесполезно, так как Щастного уже расстреляют…»
* * *
РУКОЮ ИСТОРИКА. В своем последнем слове на суде Щастный, в частности, сказал: «С первого момента революции я работал во флоте у всех на виду и ни разу никогда никем не был заподозрен в контрреволюционных проявлениях, хотя занимал целый ряд ответственных постов, и в настоящий момент всеми силами своей души протестую против предъявленных мне обвинений».
Такой эпизод из зала суда приводит В. Звягинцев, майор юстиции, помощник начальника Управления военных трибуналов.
Убедительных доказательств, которые бы заставили усомниться в искренности этих предсмертных слов Щастного, нет. Ведь судили его только за те действия (бездействия), которые охватываются временными рамками нахождения в должности командующего флотом. А это — немногим более месяца. Однако за этот небольшой срок он сделал совсем немало — спас Балтийский флот от уничтожения. Переход кораблей из Гельсингфорса проходил в крайне тяжелых условиях. Дело было не только в толщине льда (около 75 сантиметров) и ледяных торосах (цо 3 — 5 метров). Корабли подверглись обстрелам с острова Лавенсари и других островов, захваченных финскими контрреволюционерами; команды кораблей были укомплектованы всего на 60 — 80 процентов. Но моряки, руководимые Алексеем Михайловичем Щастным, совершили невозможное.
Флот практически в полной сохранности прибыл в Кронштадт. Всего было спасено 236 кораблей, в том числе 6 новейших линкоров, 5 крейсеров, 59 эсминцев и миноносцев, 12 подводных лодок. Все эти корабли сыграли в дальнейшем важную роль в разгроме интервентов, стали фундаментом строительства ВМС страны.
То, что возглавлял ледовый поход А. Щастный, а не Гельсингфоргский комитет РКП(б) или Совет комиссаров флота (совещательный орган при командующем), как утверждается в книге под редакцией И. Минца, установить нетрудно. «Известия» ВЦИК освещали те события подробно.
Велик соблазн объяснить суть конфликта Щастного и Троцкого строфой Маяковского:
Но дело не в «бесштанносги» Льва Троцкого. Моряки, народ чрезвычайно щепетильный в отношении своей многосложной профессии, не всякого еще адмирала признают флагманом.
А тут — провинциальный журналист, видавший море только с берега, встает в позу флотоводца.
«Беда, коль сапоги начнет тачать пирожник». Троцкий в миллионный раз доказал эту истину, когда первая и последняя спланированная им вместе с Раскольниковым морская операция — разведка боем ревельского рейда — окончилась позорным провалом: оба эсминца-разведчика, «Спартак» и «Автроил», попали в плен к англичанам, а сам Раскольников, прикрывшийся чужим паспортом и чужим бушлатом, был изобличен и отправлен в лондонскую тюрьму.
Разумеется, Щастный не выказывал восторгов по поводу «адмирала» Троцкого. Позволял себе обсуждать его приказы, отпускать колкие замечания… Все это становилось известно Троцкому — фискалов у нас всегда хватало. Их взаимная неприязнь росла от доноса к доносу. Последней каплей в чаше терпения наркома по военным делам стал отказ начальника Морских сил Балтики сменить комиссара Балтфлота Блохина на присланного Троцким Флеровского.
«За день до приезда Щастного в Москву, — комментировала арест командующего Балтийским флотом газета “Анархия”, — прибыли из Петрограда в Морскую коллегию комиссар Балтийского флота Флеровский и член Морской коллегии Сакс Прибывшие сделали доклад морскому комиссару Троцкому. В результате Щастный был вызван в Москву, в Морскую коллегию.
По приезду Щастный отправился в Военный комиссариат, где к тому времени собрались в кабинете Троцкого морской комиссар Троцкий, члены Морской коллегии Раскольников, Вахрамеев, адмирал Альтфатер, Сакс и Флеровский. Троцкий пригласил Щастного в кабинет, где в присутствии собравшихся предложил ему дать объяснения по поводу его образа действий в Балтийском флоте за последнее время. Троцкий говорил в повышенном тоне. Стал возвышать тон и Щастный.
После бурного непродолжительного объяснения Троцкий объявил Щастному, что он арестован по постановлению Морской коллегии, и вызвал караул…»
Ход дальнейших событий легко проследить по тогдашним не прикрытым еще большевиками газетам «Великая Россия», «Заря России», «Возрождение», «Наш век» и другим:
«Вскоре после объявления приговора к A.M. Щастному был допущен его защитник В.А. Жданов. Они вместе составили жалобу в Президиум ЦИК В этой жалобе были указаны кассационные поводы и представлены возражения по существу дела. Из числа нарушений правил судебного процесса в жалобе были указаны следующие обстоятельства: отказ в вызове свидетелей защиты и отказ в отложении дела за неявкой свидетелей со стороны обвинения, отказ в выдаче копий с документов обвинительного материала и много других.
Эта жалоба была подана лично В.А. Ждановым председателю ЦИК Свердлову, при этом никаких разговоров между ним и защитником не было.
В ночь на вчера A.M. Щастный был увезен из Кремля неизвестно куда. Вчера утром председатель трибунала при ЦИК Медведев на вопрос В.А. Жданова о судьбе его подзащитного ответил, что приговор приведен в исполнение.
Во время свидания с защитником A.M. Щастный не высказывал почти никакой надежды на изменение приговора и был очень опечален судьбой своей семьи, состоящей из жены и двух детей, которые остались без всяких средств к существованию.
Жена Щастного, как оказывается, не могла проститься с мужем* она находилась в это время в Петрограде, куда уехала хлопотать о том, чтобы все свидетели были извещены о процессе и явились в суд. Но так как дело было назначено к слушанию экстренно, то она не могла своевременно вернуться в Москву».
* * *
«Расстрел.
В беседе с представителем бюро журналистов председатель трибунала Медведев подтвердил факт расстрела Щастного.
По полученным нами сведениям, Щастный расстрелян в помещении Александровского военного училища Даны были два залпа».
* * *
«Приезд в Москву супруги А.М. Щастного.
Сегодня в Москву приезжает из Петрограда супруга A.M. Щастного. Выезжая в Петроград, супруга A.M. Щастного надеялась вернуться в Москву до окончания разбора дела в трибунале, но не успела и узнала о состоявшемся приговоре в Петрограде».
«Левые с.-р. о смертной казни.
Левые с-р. решили вести широкую агитацию среди провинциальных Советов за отмену смертной казни. Одни из лидеров партии левых с-р. на вопрос о дальнейшей тактике партии в связи с создавшимся положением сказал:
— Мы поведем самую решительную кампанию на предстоящем Съезде Советов против восстановления смертной казни, которая была отменена Вторым съездом Советов. И вместе с тем с нашей стороны последует призыв к Советам на местах, чтобы они требовали от центральной власти исполнения вынесенного предыдущим съездом постановления об отмене смертной казни».
* * *
«В СЕМЬЕ РАССТРЕЛЯННОГО (беседа с Н.Н. Щастной).
Сегодня наш сотрудник был принят Н.Н. Щастной С покрасневшими, заплаканными глазами, с выражением муки и ужаса на побледневшем лице, она вся олицетворение горя… Говорит прерывающимся голосом и время от времени подносит к глазам платок: ее душат рыдания…
Неделю назад после свидания с арестованным мужем Н.Н. выехала в Петроград, окрыленная надеждами: она достанет документы, проливающие новый свет на все это кошмарное дело, и AM. будет спасен… Но она опоздала… Вернее, они поторопились — капитан Щастный уже расстрелян…
Выслушав мою просьбу сообщить некоторые подробности о ее так трагически погибшем муже, Нина Николаевна на мгновение задумалась. По ее лицу промелькнула какая-то тень. Она вспомнила прошлое, такое близкое и в то же время — такое далекое…
— Мой муж — уроженец Житомира, Волынской губернии. Он, как теперь говорят, — украинец. Его семья исключительно военная: так, например, отец A.M., умерший два месяца назад, был генерал-лейтенантом и служил все время в Киеве… A.M. выбрал себе морскую службу и провел на флоте 20 лет, участвовал в двух войнах и, между прочим, в первой из них, т.е. русско- японской, во время блокады Порт-Артура прорвался на своем миноносце в нейтральную гавань.
Что касается его последних дней, то я знаю, что перед своим отъездом из Петербурга он получил от матросов совет — не ездить, так как в Москве его могут арестовать.
— За что? — недоумевал A.M. и поехал навстречу грозившей смерти. Он был твердо уверен, что его не в чем обвинить, так как свою роль на флоте он рассматривал только с точки зрения моряка-специалиста. В политическую сторону Балтийского флота он не вмешивался, но в то же время можно ли теперь в русской жизни разграничить политику от неполитики? Теперь все переплетено… Он был сильно поражен, когда Троцкий отдал приказ о его аресте.
— За что, — говорил он мне, — я арестован? Если им необходимы доказательства, то я их представлю.
С этими словами он дал мне письмо на имя Зарубаева, его заместителя во флоте, с просьбой переслать в Москву на суд какие-то бумаги… Зарубаев мне обещал, но исполнил ли свое обещание — не знаю, так как теперь уже поздно…
Нина Николаевна закрыла лицо руками… Успокоившись, она продолжала:
— И теперь, насколько я знаю по газетам, не хотят даже выдать его тело… К чему этот новый ужас? Ведь если, с их точки зрения, он — контрреволюционер, то ведь он уже мертвый… Он уже не может ни агитировать, ни вредить… Я хочу теперь одного: пусть отдадут мне его тело! Пусть дадут в последний раз взглянуть на мертвого отца детям…
Галина и Лев — это их имена — говорят мне: “Мама! Когда же приедет папа?” Что я могу ответить?!
У меня недостает сил сказать им, что их папу убили и что они теперь сироты. К тому же мы остались без средств, у нас ничего не имеется.
Если же я получу тело А.М., то увезу его в Житомир, где находится фамильный склеп Щастных и где будет покоиться первый выборный командир Балтийского флота… За что все это? За что?
Взволнованный и потрясенный, я простился с плачущей Н.Н. Щастной!.
К-ий».
Петербург. Октябрь 1993 года
После двух лет поисков дочери Щастного — Галины Алексеевны — в Таллине и Казани вдруг, кружным путем и по стечению многих счастливых случайностей, узнаю питерский телефон и адрес сына опального героя — Льва Алексеевича, коротающего свой пенсионный век на Большой Охте. Вот и встреча назначена, и попутные «жигули» мчат по бесконечно унылому — в пустырях, новостройках, кладбищах, бетонных оградах «почтовых ящиков» — проспекту Энергетиков. Типовой блочно-панельный коммунхозоведомственный Ленинград, обложивший со всех сторон прекрасные стены Петербурга. И привычная тоска — сам в таком же райончике обитаю — забирается в душу.
Сын Щастного жил в придорожной длинной «хрущобе», по счастью для него и для его жены, Елены Петровны, только что перенесшей ампутацию обеих ног (гангрена) — на втором этаже.
Если бы адмирал Щастный заглянул из своего посмертного высока под крышу сына — что сказал бы он, что подумал бы о нынешнем житье-бытье своих потомков? С его дореволюционными житомирско-киевскими представлениями, что есть самый скромный достаток, он бы наверняка нашел положение сына — бедняцким, а может, и нищенским. Зная бы это наперед, повел ли он свои корабли в тот отчаянный Ледовый поход?
Думаю, что повел… Уж такая это страна Россия, где доброхоты-донкихоты не переводятся, и ведут они свои корабли сквозь безнадежные льды, льды, льды…
И была встреча — радостная, сумбурная и горестная, когда под прессом отпущенного делами и вокзальным расписанием часа мешалось все: светлые воспоминания детства и обида за отца, сыновья гордость и сиротская горечь, смущение за убогий пенсионерский быт и досада на новую помеху жизни — инвалидную коляску, слишком громоздкую для тесной комнатки; наконец, самое главное — стремление вместить в эти шестьдесят суматошных минут семьдесят лет, прожитых столь опасно и трудно. Увы, кончились те времена, когда в Питер можно было приезжать, чтобы не спеша обойти всех друзей и толковать, не глядя на часы… Из-за этих-то безжалостных часов разговор пошел так: вопрос — ответ, вопрос — …
— Лев Алексеевич, вы хоть как-то отца помните?
Лев Алексеевич поплотнее прижал к уху слуховой аппарат. Расслышал. Горько усмехнулся:
— Когда отца расстреляли, мне было три года… Но в памяти осталось одно-единственное впечатление. Я реву, мама пытается меня успокоить. Тщетно. Тогда человек в чем-то черном с золотом снимает с полки модель парусника и ставит передо мной. Я сразу же перестаю плакать. Вот, собственно, и все воспоминания. Маму помню лучше. Беленькая такая… Она ведь не пережила гибели мужа и умерла в двадцать втором. Похоронили ее в склепике в Александро-Невской лавре. Нет, не сохранился. Сравняли с землей… Она ведь смолянка была — Антонина Николаевна Приемская. Кончила институт в четырнадцатом и сразу же стала Щастной. Всего-то четыре года и прожили. Нас же с Галей взяла к себе мамина сестра — Анна Николаевна. Тетя Аня и заменила нам всех родных, которых после взрыва заметно поубавилось.
— Какого взрыва?
— Расправа над отцом высшими лицами государства была для нас взрывом, который перекорежил все наши судьбы… Я окончил ФЗУ и стал фрезеровщиком. Однако ни на один ленинградский завод меня не брали. Фамилия «Щастный» была слишком памятна заводским кадровикам. К тому же в анкете мне приходилось писать — внук генерала, сын адмирала… Но фамилию менять не хотел, так как считал отца героем и верил, что справедливость восторжествует. После моей четвертой или пятой попытки поступить на работу кадровик «Арсенала», бывший матрос, сжалился надо мной и сказал: «Да пиши, что из рабочих». С его легкой руки я и определился в жизни.
Эту неверную запись в анкете бывший дворянин Лев Щастный подтвердил всей жизнью, большая часть которой прошла у станка. И женился на пролетарке — дочери нижегородского машиниста. И воевал рядовым стрелком, защищая родной город. И только в конце сороковых в силу природной одаренности сумел окончить конструкторские курсы и стать инженером — это без высшего-то образования! — в одном из оборонных НИИ, проектировавшем танки.
Одна беда — детей нет. Ни у него, ни у сестры Галины. Правда, та взяла приемного сына и вырастила его. Но все же пресекся род Щастных. И есть тут одно обстоятельство весьма мистического свойства. Дело в том, что по материнской линии Алексея Михайловича из поколения в поколение передавался некий заговоренный от бесплодия браслет. Адмирал верил в его магические свойства и потому за несколько часов до расстрела, составляя завещание, посвятил этому браслету целый пункт «Браслет носить моей жене, затем дочери, когда женится мой сын Лев, то браслет передать его жене, согласно завещанию моего деда — Константина Николаевича Дубленко. Браслет хранится в футляре…»
Увы, браслет таинственно исчез, и род хранителей его пресекся. Старинной русской тоской из ямщицкой песни веет от этих строк:«.. а жене скажи, что в степи замерз… Передай кольцо обручальное…»
А завещание Алексея Михайловича Щастного я держал в руках. Трудно представить себе, что эти ровные каллиграфические строки человек выводил перед лицом смерти. Надо было иметь мужество, чтобы, расставаясь с жизнью в 37, подумать о будущем каждого из своих многочисленных родственников:
«…Матери моей Александре Константиновне — 8 тысяч рублей. Брату моему Александру — …Брату Георгию — …Сестре Екатерине Михайловне — …»
Родовую усадьбу — дедовский дом в Житомире (Театральная ул., 16) — завещал сыну Льву. Он, конечно, ее не получил, как не получила и вдова расстрелянного никакой пенсии, о которой писал Щастный в завещании, воистину не ведая, с кем имеет дело… «Жене моей я полагаю оставить свою пенсию, которая, я надеюсь, будет ей назначена».
Вспомнил и адвоката Жданова, но не в завещании, а в отдельном письме: «Дорогой Владимир Анатольевич, сегодня на суде я был до глубины души тронут Вашим., настойчивым желанием спасти мне жизнь… Пусть моя искренняя предсмертная благодарность будет Вам некоторым утешением».
Читаешь эти строки и видишь командира, уходящего в пучину вместе с гибнущим кораблем Спокойно и четко отдает он свои последние распоряжения…
Завещание помечено: «22 июня. 1918 год.
Москва — Кремль. 3 часа ночи».
А в шесть его расстреляли.
Расстрелять Щастного решили в самом надежном, с точки зрения Троцкого, месте — в Реввоенсовете, размещавшемся на Знаменке близ Арбата в здании бывшего Александровского училища. Расстреливали китайцы, не знавшие русского языка и потому очень удобные для сохранения тайны казни. Китайцы сделали свое дело молча. Но… проговорился их командир Андреевский, и мир узнал все подробности подлого дела.
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Вижу — стоит одинокая фигура, — писал старший расстрельной команды в своих воспоминаниях — В штатском, на голове белеет фуражка. Лицо симпатичное, взволнованное. Смотрит в глаза. Понравился он мне. Я говорю:
— Адмирал! У меня маузер. Видите — инструмент надежный. Хотите, я застрелю вас сам?
Видимо, от слов моих ему стало жарко. Снял фуражку, отер платком лоб. Молчит и только мнет свою белую фуражку…
— Нет! Ваша рука может дрогнуть, и вы только раните меня. Лучше пусть расстреливают китайцы. А так как тут темно, я буду держать фуражку у сердца, чтобы целились в нее.
Китайцы зарядили ружья. Подошли поближе. Щастный прижал фуражку к сердцу. Видна была только его тень да белое пятно фуражки… Грянул залп. Щастный, как птица, взмахнул руками, фуражка отлетела, и он тяжело рухнул на землю. Китайцы всунули его в мешок… Послал помощника в Кремль, доложить. Привозит ответ: “Зарыть в училище, но так, чтобы невозможно было найти”.
Начали искать место. Пока искали, послышался шум автомобиля, и во двор, с потушенными фарами, въехал лимузин. Прибыло “само” начальство. (Уж не Троцкий ли? — Н. Ч.) Стали искать общими усилиями. Нужно было спешить — начинало светать…
Вошли внутрь — училище пустое. В одной из комнат, где стоял один-единственный стол, остановились и решили закопать здесь, если под полом нет подвала. Оказалось, что нет. Раздобыли плотничьи инструменты, вскрыли паркет. Вырыли яму, опустили мешок, зарыли, заделали паркет. Так и лежит он там, под полом…»
Только одно и скажешь — уголовщина. Махровая политическая уголовщина…
Троцкий преподал молодому Сталину — тогда еще уполномоченному ВЦИК по вывозу хлеба с Северного Кавказа — предметный урок: как надо расправляться с личными противниками. «Процесс» Щастного — это пролог тех судилищ, которые прокатятся по стране в двадцатые — тридцатые годы в буйном цвете революционно-трибунальной казуистики. В одном из них сгинет и главный обвинитель балтийского флагмана — Крыленко.
Отблеск печальной судьбы Щастного падет и на главного свидетеля (читай — инквизитора) Троцкого. Падет в тот день, когда на череп витии мировой революции обрушится ледоруб убийцы.
Адмирал рубил лед форштевнями своих кораблей…
Вместе с завещательным документом, не документом — припечатанным к бумаге криком души тридцатисемилетного человека, выталкиваемого из жизни, рвущего кровные нити с молодой женой и малыми детьми, — вместе с этим не желтеющим листком добротной, надо полагать, из старых кремлевских запасов, «слоновой» бумаги, Лев Алексеевич Щастный хранит и детское письмецо отца, киевского ученика:
«1895 год, 25 ноября.
Дорогая мама, целую тебя крепко!
Мы все живы и здоровы, чего и вам желаем от Бога. Милая моя мама, поцелуй от меня бабушку и пожелай ей всего хорошего. Целую тебя крепко и Сашу. Дома все хорошо и благополучно. Александр Иванович был у нас вчера утром. Анна кланяется тебе. Дорогой папа, кланяюсь тебе и желаю тебе всего хорошего. Приезжай скорее. Мы скучаем за тобой.
Остаюсь твой сын Алексей Щастный».
Случай или нечто большее сохранили для Льва Алексеевича эти два рукописных следа отца: гимназическую каллиграфию и последние предсмертные строки. Он бережно упрятал их вместе с тремя уцелевшими фотографиями в потертую папочку, и я с ужасом понял, что это незамысловатое картонное изделие для него нечто вроде символа отца, чей прах покоится невесть где, эдакая карточка-заместитель изъятого из жизни человека.
О, несобранное братство сынов и дочерей, чьи отцы были закланы во имя лучезарной утопии — Лев Щастный, Иван Ризнич, Галина Гернет, Борис Черкасский, Ростислав Колчак, Ирина Новопашенная — несть числа вам в блаженном сиротстве вашем!
А что же Троцкий? Летом 1918 года «Еврейская газета», выходившая в Петрограде, опубликовала заметку о том, что отец предреввоенсовета Давид Бронштейн проклял сына Лейбу в синагоге и отрекся от него за ослушание и безбожие.
* * *
Арест Щастного и скоропалительная расправа над ним под прикрытием судебного фарса потрясли Россию, которая хоть и называлась советской, но еще хорошо помнила процедуру суда присяжных. Имя несчастного адмирала мелькало в газетных шапках. Обозреватели оппозиционных изданий поражались вздорности обвинений — все они тянули на дисциплинарное, на административное наказание, но никак не на расстрел. Современники Щастного и нынешние историки недоумевали и недоумевают, почему столь беспощадно был уничтожен моряк, спасший для страны целый флот. В любом другом государстве имя его было бы увековечено на бортах кораблей… И все-таки — почему?
Еженедельник «Совершенно секретно» выдвинул версию: у Щастного при аресте обнаружили в портфеле фотокопии документов, изобличающих Ленина и Троцкого в связях с германским Генеральным штабом. Этими документами Щастного снабдили англичане еще в Гельсингфорсе, дабы подорвать его доверие к правительству большевиков.
Сомнительно, что это были копии подлинников. Германия еще не была разгромлена, а немецкие генштабисты умели хранить секретные бумаги. Но даже если это и были копии достоверных документов, то в случае публикации их в газетах ничего не стоило объявить, что желтая пресса-де не брезгует никакими фальшивками, что все это провокация контрреволюционеров и т.п.
Разгадка гибели Щастного в другом, и ее подсказала одна из газет, опубликовавшая в подбор к сообщению об аресте Щастного заметку о том, что в тот же самый день из Москвы выехал в Новороссийск член Морской коллегии И.И. Вахрамеев с особо секретным пакетом, врученным ему лично Троцким. Там, на Юге, решалась судьба второго мощного флота России — Черноморского, и командовавший им адмирал Саблин так же, как и его коллега на Балтике, весьма скептически относился к большевистскому наварху. И чтобы приструнить строптивых военспецов, Троцкому нужна была показательная казнь. Щастному-то и выпала роль жертвенного тельца. Саблин не захотел разделить его участь и, получив зловещий вызов в Москву, отправился в белый Крым. Боевое же ядро Черноморского флота спасет от потопления — как Щастный спас балтийские корабли — капитан 1-го ранга Тихменев.
Все-таки странное, мягко говоря, отношение к флоту у первого советского военного наркома — взрывать его, топить, а тех, кто противится «мудрым» приказам, — под расстрел. Впрочем, вполне объяснимое отношение: флот чужой, царский, его не жалко, не большевиками строен, не ими выпестован. Надо будет — свой построим, Россия богатая, и руды мя корабельной стали хватит, и командиров из своих напасемся. А пока слишком много хлопот с моряками: сегодня они «краса и гордость революции», а завтра, того и гляди, повернут стволы линкоров против «освободителей России и всего угнетенного человечества». И ведь как в воду смотрел товарищ Троцкий. Сначала черноморские дредноуты развернули орудийные башни против большевиков — в двадцатом, а спустя год и балтийские в Кронштадте ощерились — «Петропавловск» с «Севастополем». Те самые, что привел из Гельсингфорса Щастный, те самые, что обороняли потом Ленинград в Великую Отечественную войну.
Брожение на Балтийском флоте, и главным образом на миноносцах, продолжалось еще до начала июля. После ряда арестов среди офицеров и команд, а также бегства от почти неминуемого расстрела одного из главных инициаторов возмущений лейтенанта Г.Н. Лисановича флот окончательно замер, то есть стал только сборищем кораблей, без руководителей и личного состава. Кронштадт и Петроград превратились в кладбище его прошлой мощи и славы, а сами корабли — в живые трупы…
Не стал дожидаться ареста с расстрелом и старший лейтенант Транзе. Вместе с Лисановичем и другими офицерами он горячо протестовал против ареста Щастного, выступая на антибольшевистских митингах в Минной дивизии… Судьба его была предрешена Декретом Совнаркома он в списке других неугодных офицеров был объявлен «уволенным от службы во флоте».
Белой июньской ночью на катере шведского контрабандиста тридцатидвухлетний моряк вместе с молодой женой отправился в опасное свадебное путешествие. Перед тем в шлиссельбургском Благовещенском соборе они поставили свечу Николе Морскому… Чудотворец явил чудо — утлая посудинка не попала ни под пулеметы пограничной стражи, ни под штормовую волну. Они высадились на шведские скалы. И вовремя.
Спустя полтора месяца грянет выстрел Каннегисера в Урицкого и полетят офицерские головы, поднимется первая кровавая волна красного террора…
* * *
СТАРОЕ ФОТО. Николай Транзе и молодая элегантная дама с седой прядью красиво уложенных волос — жена, Елена Борисовна. Все позади — ледовые походы, войны, революции, аресты… Спокойная, сыто-деловитая Америка. Они нашли в ней свое место. И белый воротничок, и модный галстук — кто узнает в респектабельном члене Географического общества США мечтательного юношу в белом мичманском кителе или камбузного посудомойщика? А в глазах у обоих — светлая грусть, грусть людей, знающих истинную цену своему счастью.
Там, в штате Огайо, Николай Транзе посадил перед своей «русской избой» две черные березы…
Глава четырнадцатая.
САГА О ТРАНЗЕ
Право, история этой семьи стоила бы эпического сказания. Оно охватило бы по меньшей мере последнее столетие, со всеми его морскими бурями, морскими битвами, войнами, голгофами и терниями…
В таллинском парке Кадриорг, бывшем северянинском Катеринтале, высится на берегу моря прекрасный памятник «Русалке» — броненосцу береговой обороны, погибшему в штормовом море в 1893 году. Список погибших моряков открывает имя их командира — капитана 2-го ранга Иениша. Но скорбное это место на гранитном камне предназначалось совсем для другой фамилии — отца братьев Транзе — капитана 2-го ранга. От рокового похода Александра Транзе-сгаршего спас житейский пустяк: за сутки до выхода в море слег с ангиной, и на «Русалке» отправился Иениш. Но не каприз судьбы уберег Транзе от гибели — заговор от смерти на водах. Известно, что пору офицерской молодости Транзе-старший провел на Дальнем Востоке, часто бывал в Японии… То была сущая Мекка для морских офицеров; именно из этой, самой загадочной и самой экзотической, страны привозили они и диковинные вещицы, и удивительные истории, и изящные татуировки… Те, кто подолгу нес стационерскую службу в японских портах, брали во временные жены японских девушек. Сыны холодного Петербурга, туманной Балтики, они вкушали сказочный Восток со всем пылом юности и недавнего мальчишества Наверное, не было ни одного соблазна, которого бы они не испробовали, — от курильни опиума до кумирни предсказателя судеб… Мичман Транзе тоже не избежал искуса. По семейному преданию, японский монах заговорил его от гибели в море.
Заговор этот оказался столь силен, что распространился на всех сыновей Транзе. Ни один из них не погиб в море, хотя побывали в весьма рисковых переделках.
Первым после отца испытал спасительное воздействие охранной мантры старший сын — Александр. В Цусиму мичман Транзе пришел на броненосце береговой обороны «Адмирал Ушаков». Этот геройский и несчастный корабль был растерзан японскими снарядами вдребезги и ушел в пучину горой искореженного металла…
Особо ценные для себя книги копенгагенский переплетчик одевал в неизносимую акулью кожу. Среди таких немногих экземпляров оказался и томик «Цусимы» Новикова-Прибоя. Именно в этой книге осталась и по сю пору живет память об Александре Транзе 1-м на Родине.
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Он (командир “Ушакова” капитан 1-го ранга Миклухо-Маклай. — Н.Ч.) знал, что жизнь разбитого броненосца угасает с каждой минутой. Миклухо куцей рукой потер лоб, потом сделал ею резкий жест, словно что-то решительно отбросил. Только теперь судорога боли исказила его лицо. Но это продолжалось одно мгновение. Словно желая убедиться в стойкости присутствующих в рубке людей, он внимательно посмотрел на них сквозь очки голубыми глазами и сдержанно, как будто решался пустяковый вопрос, сказал:
— Пора кончать. Застопорить машины! Прекратить стрельбу! Затопить корабль.
…Спустя минуту-другую орудия замолчали, и судно остановилось, все больше и больше кренясь на правый борт и беспомощно покачиваясь на морской зыби. Через пробоины и открытые кингстоны с ревом врывалось во внутренние помещения море…
Оба неприятельских крейсера продолжали стрелять по “Ушакову”.
Его верхняя палуба стала быстро заполняться матросами. Все шлюпки были разбиты. Поэтому люди с поспешностью хватали матрацы, набитые накрошенной пробкой, спасательные пояса и круги. Одни сразу бросались за борт, другие медлили, словно не решаясь на последний шаг. У дальномеров на штурманской рубке задержались мичманы Сипягин и Транзе вместе с сигнальщиками. Находясь совершенно открыто, они каким-то чудом уцелели от неприятельских снарядов и бессменно простояли на своем боевом посту. Старший артиллерист Дмитриев, увидев их, крикнул:
— Вы больше там не нужны. Скорее спускайтесь вниз — спасаться!
Один за другим они начали сбегать по трапу. В этот момент разорвался снаряд у основания боевой рубки. Сигнальщик Демьян Плаксин, спускавшийся последним, кровавой массой свалился на мостик.
“Ушаков” с креном на правый борт медленно погружался в волны. На правом ноке ею грот-реи, приводя в ярость врага своею непокорностью, все еще развевался боевой Андреевский флаг».
Лишь однажды упомянут Транзе в романе. Всего одна строчка…
* * *
СТАРОЕ ФОТО. Доброе, очень доброе, умное, грустное лицо. Совсем не воинственные усы. Стоячий белый воротничок с лиселями — отогнутыми уголками — подпирает скулы. Пенсне на черном шнурке. Похож на гимназического учителя, надевшего на вицмундир погоны старшею лейтенанта.
Стекла увеличивают и без тою большие глаза. Взгляд слегка отрешенный, куда он брошен — в прошлое ли, в Цусиму, или в будущее, в Моонзунд?
И прямой пробор, и накрахмаленный воротничок — в паузе между двумя морскими мясорубками.
Однажды этот офицер в чеховском пенсне сам взялся за перо. Правда, к тому времени он был скромным копенгагенским переплетчиком. Но он никогда не забывал, что родом он из Морскою корпуса.
Капитан 2-ю ранга А. Транзе поделился воспоминаниями: «Броненосец береговой обороны “Адмирал Ушаков” в Цусимском бою».
«Адмирал Ушаков», идя концевым кораблем кильватерной колонны броненосцев, в самом начале боя четырнадцатою мая, вследствие неисправности одной из главных машин, должен был идти на буксире парохода «Свирь». Исправив машину и отдав буксир, стали догонять далеко ушедшую вперед сражающуюся свою эскадру.
Командир броненосца капитан 1-го ранга Владимир Николаевич Миклухо-Маклай, увидев впереди тоже отставший, накренившийся, горящий, осыпаемый японскими снарядами броненосец «Наварин», выйдя на левый его траверз, как бы прикрывая «Наварин», приказал застопорить машины и открыть интенсивный огонь по неприятелю.
Командир «Наварина» капитан 1-го ранга барон Фитингоф, справившись с креном и пожарами, в мегафон крикнул нашему командиру: «Спасибо, Владимир Николаевич! Иди вперед с Богом!»
Ночью, после минных атак японских миноносцев, продолжая идти согласно последнему сигналу адмирала Рожественского «Курс NO 23º Владивосток», «Адмирал Ушаков», вследствие малого хода, уменьшившегося до 7 узлов из-за сильного дифферента на нос от полученных в дневном бою пробоин, оказался в море один, отстав от кильватерной колонны, состоявшей из броненосцев «Император Николай I» (флаг адмирала Небогатова), «Орел», «Генерал-адмирал Апраксин» и «Адмирал Сенявин».
Рано утром 15 мая были сделаны приготовления к погребению убитых в дневном бою. Убитые были положены на шканцах, приготовлена парусина обернуть их и балластины для груза. Собрались офицеры и команда. Началось заупокойное богослужение, но, когда на горизонте за кормой показались силуэты идущих 4 японских крейсеров — «Мацушима», «Ицукушима», «Хашидате» и «Нийтака», — командир попросил священнослужителя иеромонаха о. Иону ускорить и сократить отпевание, так как не сомневался в неизбежности боя. Когда японские крейсеры приблизились на дистанцию нашего огня, командир приказал предать убитых морю и пробить боевую тревогу, под звуки которой и под пение «Вечная память» тела убитых, так и не завернутые в парусину, только с привязанными балластинами, были опущены в море. Продолжая идти тем же курсом, японские крейсеры прошли на север, не открывая стрельбы, что нас очень удивило, так как, имея большое преимущество в силах, они, без сомнения, могли бы весьма быстро покончить с нашим подбитым броненосцем. Уже находясь на японском крейсере «Якумо» в качестве пленных, от японских офицеров мы узнали причину этого непонятного нам случая: нам была показана карта, на которой от Цусимского пролива были нанесены несколько расходящихся на север курсов, по которым, согласно заранее выработанному плану, японские корабли должны искать и преследовать остатки русской эскадры в случае ее поражения. «Вы все равно никуда не могли бы уйти, мы знали, в каком вы состоянии; те крейсеры шли на присоединение к главным силам», — сказали нам японские офицеры.
Часов около 10 утра слева по носу были видны дымы многих кораблей и слышна недолгая артиллерийская канонада. Только после стало нам известно, что это происходила сдача судов адмиралом Небогатовым.
Продолжая, по возможности, идти курсом NO 23°, уклоняясь в сторону от каждого замеченного на горизонте дыма, около часа или двух пополудни увидели на горизонте на носу силуэты 20 японских кораблей. Стало ясно, что прорыв невозможен, а бой и гибель неизбежны. Командир повернул от неприятеля, от которого отделились в погоню за нами два корабля. Стали готовиться к последнему бою: выбросили за борт оставшиеся от отражения ночных минных атак на верхней палубе и на мостике снаряды мелких скорострельных орудий, готовили из бревен плотики, чтобы к ним привязывать раненых, разнесли по кораблю спасательные пояса и койки; команда и многие офицеры переоделись во все чистое и новое; одному из офицеров командир, выйдя из своей каюты, сказал: «Переоделся, даже побрился, теперь и умирать можно».
Японские крейсеры «Ивате» и «Якумо», идя большим ходом, медленно сближались.
На головном из них был поднят какой-то длинный сигнал. На броненосце пробили боевую тревогу. Когда японские крейсеры, находясь сзади нашего правого траверза, были в пределе дальности наших орудий (63 кабельтова), командир приказал дать залп. Крейсеры на наш огонь не ответили. К нашему удивлению, на фок-мачте головного крейсера» «Ивате» мы увидели большой русский коммерческий флаг, и только тогда, разглядев вымпел переговоров по международному своду, поняли, что сигнал относится к нам. Когда доложили командиру разобранную часть сигнала: «Советую Вам сдать Ваш корабль…» и что есть еще и продолжение сигнала, командир, сказав: «Ну а продолжение сигнала нам знать и не надо», приказал не подымать «до места» ответное «Ясно вижу», чтобы, продолжая сближаться, крейсеры подошли бы еще ближе. Когда же дистанция уменьшилась до возможной действительности нашего огня, командир приказал поднять ответ «до места», а со спуском его снова открыть огонь. Японские крейсеры, пользуясь своим огромным преимуществом в ходе и большей дальнобойностью своих орудий, отойдя за пределы досягаемости наших снарядов, открыли огонь по броненосцу. Так начался наш последний, неравный бой. Вскоре же начались попадания в броненосец, появились пробоины, вспыхнули пожары. Наши же снаряды ложились безнадежно далеко от неприятеля. От пробоин образовался крен, выровнять который из-за перебитых труб отливной системы не представлялось возможным Крен на правую сторону все более и более увеличивался, а из-за крена дальность полета наших снарядов все более и более уменьшалась. Этим обстоятельством пользовались японские крейсеры, подходя все ближе и ближе к броненосцу. Наконец, как следствие крена, заклинились обе башни. Одно из двух 120-миллиметровых орудий правого борта было разбито, загорелись снаряды в беседках на верхней палубе. Действовало только одно оставшееся 120-миллиметровое орудие для подбодрения команды и… «на страх врагам». Японские крейсеры, видя, что наш огонь почти совсем прекратился, подойдя почти вплотную, в упор расстреливали броненосец из всех своих орудий. Тогда командир приказал открыть кингстоны, взорвать трубы циркуляционных помп и, не давая «отбоя», разрешил команде спасаться «по способности», бросаясь в море. Все шлюпки были разбиты или сгорели.
Минный офицер, лейтенант Борис Константинович Жданов, помогал судовому врачу-доктору Бодянскому за кормовой башней привязывать раненых к плотикам и к койкам и спускать их в море. Когда доктор спросил его: «А что же у вас самого нет ни пояса, ни круга?» — Жданов ответил: «Я же всегда говорил всем, что я в плену никогда не буду!» Сняв фуражку, как бы прощаясь со всеми вблизи находящимися, он спустился вниз. После рассказывали, что стоявший у денежного ящика часовой, чуть ли не в последний момент снятый со своего поста, слышал револьверный выстрел из каюты Жданова.
Когда за несколько минут до гибели в броненосец попало одновременно несколько снарядов, один из которых взорвался о носовую башню, часть матросов, стоящих за башней, бросились за борт и нечаянно столкнули в море стоявшего у борта офицера. Сигнальщик Агафонов, увидя, что офицер, отдавший ему свой спасательный круг, упал в море без какого бы то ни было спасательного средства, с револьвером и биноклем на шее, не задумываясь бросился с верхнего мостика, с высоты 42 футов, за борт на помощь погибавшему офицеру.
«Адмирал Ушаков», перевернувшись, шел ко дну. Кто-то из плавающих матросов крикнул: «Ура — “Ушакову”! С флагом ко дну идет!» Все бывшие в воде ответили громким долгим «ура», и действительно: до последнего мгновения развевался Андреевский флаг. Несколько раз был он сбит во время боя, но стоявший под флагом часовой строевой, квартирмейстер Прокопович, каждый раз вновь поднимал сбитый флаг. Когда разрешено было спасаться, старший артиллерийский офицер лейтенант Николай Николаевич Дмитриев в мегафон крикнул с мостика Прокоповичу, что он может покинуть свой пост, не ожидая караульного начальника или разводящего, но Прокопович, стоя на спардеке вблизи кормовой башни, вероятно, оглох за два дня боя от гула выстрелов и не слыхал отданного ему приказания. Когда же к нему был послан рассыльный, то он был уже убит разорвавшимся вблизи снарядом.
После того как «Адмирал Ушаков» скрылся под водой, японцы еще некоторое время продолжали расстреливать плавающих в море людей. Прекратив наконец стрельбу, они не сразу, а значительно позже, вероятно получив по радио приказание, спустили шлюпки и приступили к спасению погибающих. Спасали долго и добросовестно, последних, как говорили, подобрали уже при свете прожекторов.
В японских газетах при описании боя и гибели броненосца «Ушакова» было напечатано, что, когда к плавающему в море командиру броненосца подошла японская шлюпка, чтобы спасти его, Миклухо-Маклай по-английски крикнул японскому офицеру: «Спасайте сначала матросов, потом офицеров!» Когда же во второй раз подошла к нему шлюпка, он плавал уже мертвый на своем поясе.
Так погиб в Цусимском бою 15 мая 1905 года броненосец береговой обороны «Адмирал Ушаков» и его командир капитан 1-го ранга В.Н. Миклухо-Маклай, а с ним старший офицер капитан 2-го ранга Мусатов, минный офицер лейтенант Жданов, старший механик капитан Яковлев, младший механик поручик Трубицын, младший штурман прапорщик Зорич, комиссар чиновник Михеев и около ста матросов.
В кают-компании броненосца был прекрасно написанный портрет адмирала Ф.Ф. Ушакова. Часто на походе офицеры обращались к портрету и спрашивали: «Ну, что нам суждено?» И им казалось, что на портрете лицо адмирала меняло свое выражение. Было решено, что в случае боя тот из офицеров, кто будет в кают-компании, должен посмотреть на портрет, чтобы узнать, доволен ли своим кораблем адмирал. Один из офицеров, бывший случайно в кают-компании незадолго до гибели корабля, взглянул на портрет, и ему показалось, что «адмирал изъявляет свое удовлетворение».
По скромности Транзе не написал, что под конец он был тяжело контужен и произошло еще одно чудо — совершенно беспомощный человек уцелел на воде, посреди Японского моря…
…Устроить жизнь на чужбине помогла случайность — датская награда, которую Александр Транзе получил в 1912 году, во время визита российских кораблей в Копенгаген. В знак признания его мужества, проявленного в Цусимском сражении, король наградил его Кавалерским крестом меча I степени. Этот-то крест и помог потом беженцу с нансеновским паспортом обрести датское подданство.
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «В эмиграции, после неудачных попыток найти работу, — писал в некрологе бывший подполковник корпуса гидрографов А.Л. Нордман, — занялся переплетным делом, но по чрезвычайной скромности писать счета за работу для него было мучением; он сбавлял до минимума. Поэтому заказов было много, но мало доходов.
Он был почетным членом копенгагенской русской библиотеки, где переплел все книги почти даром, покупая только материал… В 1949 году по неосторожности одного из пассажиров трамвая ему раздробило дверью два пальца, после чего не смог больше работать.
У Транзе было много интересов. Он постоянно следил за событиями, и вообще любил жизнь, хотя она и не была к нему милостива. Он любил людей, и те, кто его знал, любили его, что и доказали, придя отдать ему последний долг.
У подножия его смертного одра, накрытого Андреевским флагом, было 74 венка, которые принесли русские и датчане. У гроба стоял почетный офицерский караул».
Александра Александровича Транзе не стало 3 сентября 1959 года.
Братьям Транзе везло наморях… Николай во льдах моря Лаптевых перенес два сильнейших приступа аппендицита, но выжил. Уцелел на «Молодецком» во всех боях на Балтике, не сгинул в шторм, когда на катере контрабандиста заглох мотор…
И Леонид Транзе вышел живым из ледового плена, пощадило его море.
Брат же Стефан, четвертый по старшинству, не стал связывать свою жизнь с коварной стихией.
Поручик армейской артиллерии Стефан Александрович фон Транзе за храбрость в боях против германских войск был награжден солдатским «Георгием». Участвовал в походе генерала Юденича на Петроград и честно разделил участь Северо-Западной армии.
А участь ее в ноябре 1919 года была ужасной…
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «Будучи участником беженского движения, — писал в зарубежном сборнике “История и современник” Г.И. Гроссен, бывший редактор “Вестника Северо-Западной армии”, — я свидетельствую.
Голодная, раздетая, уставшая от непрерывных боев, храбро защищавшая вместе с эстонцами Нарву, Северо-Западная армия у эстонских границ встретила эстонские штыки с приказом — не переходить эстонской границы. Пошли длительные и унизительные для русского командования просьбы разрешить русским отдохнуть в Ивангороде и в деревнях на правой стороне Нарвы. Эстонское командование, забыв заслуги русских (защита Ревеля, эстонских границ и Чудского озера и пр.), жестоко отказывало в отдыхе. Изнуренные белые войска, еле живые, продолжали тесниться у границ Эстонии и отбиваться от превосходящих их численностью красных сил, наступающих с Гдова.
И только 16 ноября последовало “милостивое” (но с условиями Бренна — полное разоружение) разрешение перейти русским на левый берег Нарвы, оружие оставлялось только тем частям, которые соглашались вести дальнейшую борьбу с большевиками. Через Нарву разрешалось пропустить только запасных, пленных и прочих.
…Тяжело быть оскорбленным врагом, но еще тяжелее испытывать оскорбление со стороны своих вчерашних союзников. Эстонские части пропускали через границу русских мелкими отрядами, и здесь организованный грабеж эстонцев не знал удержу. Отнимали не только оружие и пулеметы, но и грабили обозы, отнимали лошадей, сбрую, снаряжение, деньги и личные вещи. Несчастные русские, несмотря на зимнюю стужу, буквально раздевались, и все беспомощно отнималось. С груди срывались нательные золотые кресты, отнимались кошельки, с пальцев снимали кольца. На глазах русских отрядов эстонцы снимали с солдат, дрожащих от мороза, новое английское обмундирование, взамен которого давали тряпье, но и то не всегда. Не щадили и нижнее теплое американское белье, а на голые тела несчастных побежденных накидывались рваные шинели. Беженцы, как только вступали на территорию Эстонии, попадали в невозможно тяжелые условия исключительно потому, что для обеспечения и устройства беженцев в пути не было предпринято решительно никаких средств и мер, очевидно из-за неожиданности этого поистине исторического дела. Эшелоны с беженцами из-под Ямбурга и Гдова, вслед за первым, стали приходить в Нарву почти ежедневно и насчитывали в себе каждый раз сотни людей — мужчин, женщин и детей. Но беженцы хлынули в Нарву не только по железной дороге, но и по шоссе или с живым инвентарем своего хозяйства, а железнодорожные служащие приезжали и с большим скарбом своего домашнего хозяйства. Не всегда было возможно прибывших беженцев отправить из Нарвы в пределы Эстонии в день их прибытия или хотя бы на следующий день. Некоторые эшелоны задерживались на станции Нарва-И по нескольку дней. Какого-либо приемного пункта, кроме двух тесных, грязных, наполненных к тому же солдатами бараков, для беженцев не было: или открытое небо, или же, в лучшем случае, холодный вагон без печи. Достать кипятку, не говоря уже о горячей пище, беженцу было невозможно.
Откуда появилась тифозная вошь?
По общему мнению, вошь принесли с собой чины Красной Армии, взятые в плен белыми или добровольно перешедшие на сторону Северо-Западной армии, ибо тиф еще до похода на Петроград уже более года гулял по голодным районам России. Первые отдельные случаи тифозного заболевания, если не ошибаюсь, были обнаружены у красноармейцев, перешедших на сторону белых у станции Волосово, но тогда на это не обратили никакого внимания. Только 15 ноября 1919 года в госпитале Красного Креста (Нарва) доктор Колпаков установил наличие тифозных больных.
Этот “госпиталь” только по недоразумению можно было назвать госпиталем, так как помещался он во втором этаже казармы для рабочих. Это помещение было густо набито ранеными и больными. Эпидемия начала быстро расширяться, а в начале декабря обнаружены были первые случаи сыпняка, который стал уже молниеносно распространяться, тогда-то и начался настоящий ад в нарвском мешке. Власти, как всегда при массовых несчастьях, оказались застигнутыми врасплох. Они ничего умнее не могли придумать, как туже завязать нарвский мешок, чтобы никто не мог оттуда вылезти и разнести заразу по остальным частям Эстонии. А между тем в Нарву больные прибывали на подводах, пешком, а то и просто ползком. Больных начали класть, не записывая и не считая, на холодные каменные полы парусиновой и суконной фабрик. Когда все полы были покрыты больными, их клали в вестибюле, на площадках лестниц, под лестницами. А больные, как саранча, все прибывали и прибывали. Начавшись в районе прядильной и суконной фабрик, эпидемия стала повальной и, быстро охватив весь правый берег Нарвы, перешла на левый, в эстонские части, так что к 20 декабря все госпитали в Нарве были переполнены и больные оставались там, где их застигла ужасная болезнь.
Вскоре после появления эпидемии начал заболевать и умирать госпитальный персонал. Санитарные эстонские и русские власти заметались, но каких-либо радикальных мер борьбы с эпидемией не принималось. Все дело сводилось к бумаге и к участию в бесчисленных комиссиях в Ревеле, где начальство жило спокойно. А между тем Нарва постепенно обратилась в громадный гроб с мертвыми и живыми людьми. Неподготовленность и малое количество лечебных заведений, про которые шла слава как о неизбежных очагах смерти, были причиной того, что заболевшие солдаты и беженцы бродили как тени по городу, ища приюта. Вследствие этого зараза еще больше распространялась. К середине февраля 1920 года одна Ивангородская часть Нарвы имела 7730 больных, а всего в Нарве насчитывалось в самый разгар эпидемии более 10 000 тифозных.
Помню, в Петрограде на Литейном проспекте был “Театр ужасов”, куда ходили любители сильных ощущений. Пьеса “Мороз по коже”, однако, совершенно бледнела перед тем ужасом, который я испытывал в Нарве при посещении в начале февраля “госпиталя” — парусиновой фабрики, которая, в полном смысле этого слова, была гробом живых и мертвых людей.
Представьте себе невысокое здание в 180 аршин длиной, 18 аршин шириной, 5 аршин высотой. Вонь и смрад ужасные, ибо уборная внизу вся завалена калом Вольные ходили буквально под себя или в коридор, по которому, не запачкав ноги, нельзя было пройти. Вентиляции нет. Врачи, заболев, также сваливались в общую вшивую кучу. В этом бараке-гробе шевелилось 1016 больных. На всех была лишь одна полркивая сиделка, сама с температурой не ниже 37,9 и 16 санитаров. Эти полуживые люди едва успевали подать несчастным кипяток, о чае нечего было и думать. Поэтому нет ничего удивительного, что около барака шныряли спекулянты-мальчишки, которые продавали несчастным снег по 7 — 10 марок за котелок. Питались обреченные на смерть лишь хлебом, 90 процентов больных даже не имели возможности вымыть руки и лицо. Баня была недостижимой мечтой. Между живыми на полу лежали застывшие трупы. Больные сами выносили трупы из барака на двор или улицу, где складывали в кучу, откуда их забирал автомобиль-грузовик и свозил на кладбище в поле. Среди солдат можно было видеть бродящих как тень офицеров, решивших умирать с теми, с кем они несли радости и невзгоды войны. Они сначала самоотверженно ухаживали за больными товарищами, на свои средства покупали им лекарства, клюкву, но вскоре сами свалились в общую кучу. Удел один — смерть. Выздоравливающих, как оказалось, был весьма незначительный процент. Накрытые шинелями, а то и тужурками, на холодном каменном полу лежали несчастные, громко бредя в жару. Я видел на полу брошенное белье, которое, казалось, шевелилось от тысяч ползущих насекомых. Эти ползущие рубахи и кальсоны преследовали меня несколько ночей. Постепенно вся Нарва почувствовала себя во власти страшной и всемогущей вши. Это вездесущее насекомое положительно сводило с ума всех еще здоровых людей. Все говорили только о вшах. Все хотели поделиться друг с другом мыслями, но и все боялись друг друга. Одна мысль неотступно сверлила мозг “А вдруг при рукопожатии насекомое переползет на меня?..”»
Стефан Транзе пережил все эти ужасы и уехал во Францию по рабочему найму — в Тулузу на ковроткацкую фабрику. После Второй мировой войны перебрался в США, к брату Николаю, где и окончил свои дни.
Владимир Транзе (второй брат по старшинству), гардемарин выпускного курса, погиб не в море… В январе 1904 года император Николай II посетил Морское училище по случаю начала Русско-японской войны и произвел досрочное производство старшекурсников в офицеры.
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «В швейцарской, — писал в книге “Моряки” контр-адмирал Т.К. Граф, — мы обступили государя и государыню и стали умолять всех нас сейчас же отправить в Порт-Артур на эскадру. На это государь возразил, что кто же тогда будет служить на кораблях в Балтийском и Черном морях. Но все же, так как по положению десять первых могли выбирать вакансии сами, государь разрешил отправить их в Порт-Артур. Остальные были разочарованы, но понимали, что иначе и быть не может. Затем мы стали упрашивать их величества дать нам что-нибудь на память, и, не удержи нас окружающее начальство, мы готовы были разорвать шубу государыни и пальто государя. Все же царские пуговицы, носовые платки и перчатки исчезли в одну секунду, разодранные на куски.
Наконец их величества сдались и, еще раз попрощавшись со всеми, стали выходить. Мы бросились за ними и облепили карету. Несколько человек взобрались даже наверх и к кучеру на козлы, но их оттуда согнали.
Мороз был около 10 градусов, а мы выскочили без фуражек и в одних голландках. Однако это нам не помешало, когда карета тронулась, с криками “ура” броситься за нею. Как начальство ни останавливало, но порыв был так велик, что, казалось, и сам государь не мог бы воспрепятствовать бежать за ним. И мы неслись все дальше и дальше, не отдавая себе ясного отчета куда. Около Николаевского моста уже стали уставать, но и не думали прекращать проводы. Когда же государь остановил карету и взял к себе ближайших, испугавшись, что они могут простудиться, то остальные гардемарины бросились на извозчиков, а некоторых взяли лица из свиты.
Так мы и продолжали сопровождать царскую карету и все время кричали “ура”. Публика в удивлении останавливалась, но, поняв, в чем дело, тоже кричала и снимала шапки. Вид получался совершенно необычайный, и, наверное, полиция была очень смущена и не знала, что и предпринять.
Наконец царская карета остановилась у подъезда Зимнего дворца на набережной, а за ней подкатили и наши извозчики. Их величества, видя нас, стали ласково упрекать за то, что мы по морозу, без всякой верхней одежды, совершили это путешествие, и приказали в таком виде назад не возвращаться. В ожидании же присылки наших шинелей из корпуса государь велел войти во дворец и отдал распоряжение, чтобы нас напоили горячим чаем и вином. Мы страшно обрадовались и скромно вошли во дворец. Потом нас провели в какое-то помещение и скоро подали чай и вино. Вскоре были доставлены шинели, и мы отправились восвояси».
И все-таки один из гардемаринов простудился, заболел и умер. Этот печальный жребий выпал на долю Владимира Транзе.
В том же печальном году родился самый младший из братьев Транзе — Авенир. Быть бы ему моряком, но грянул октябрь 17-го, Морской корпус в 18-м выбросил свой последний, «ленинский выпуск» из недоучившихся гардемаринов.
Авенир вместе с матерью и остатками некогда большой (девять братьев и сестер) семьи остался жить в Эстонии. Однако навсегда сохранил интерес к флоту, к морякам. Прочитал, пожалуй, все книги в нарвской городской библиотеке о морских путешествиях, Порт-Артуре, Цусиме, войне на Балтике… Кто мог подумать, что библиотечный формуляр с длиннющим списком морских книг станет для него роковым документом? В сорок первом, за неделю до начала войны, чье-то бдительное око усмотрит в читательской страсти Авенира антисоветские настроения (среди прочитанных книг были и мемуары офицеров белого флота), и Транзе-младшего заберут в НКВД. Но тут разразилась война. Всех арестованных погрузили в эшелон для отправки на восток. Спасение пришло воистину с неба. Состав стоял на товарных путях Нарвы, когда неподалеку немецкая авиабомба попала в эшелон, груженный морскими минами.
За минуту до чудовищного взрыва он еще беседовал со своими спутниками — бывшим директором эстонского банка и нарвским протоиереем Колчиным… Заслышав вой падающей бомбы, он инстинктивно бросился под нары. Вагон разнесло вдребезги. Он вылез из-под месива трупов. Протоиерей, залитый кровью, еще хрипел… Вопли, стоны, женский визг. Авенир, припадая на раненую ногу (осколок прошил мякоть ягодицы), бросился туда, куда бежали оставшиеся в живых, — прочь от горящего эшелона. Морские мины рвались одна за другой… Впереди бежал солдат из охраны. Авенир видел, как ему снесло голову, но солдат еще бежал по инерции.
Рельсы и вагонные колеса долетали аж до Ратушной площади. Авенир добрался до домика дальней родственницы. Ее тоже ранило в локоть. Она не сразу узнала в бритоголовом окровавленном зэке Авенира Транзе.
«Спаси! Спрячь!» — бился он у нее в ногах.
Она спрятала его в дровяном сарае, сообщила жене. Вдвоем переложили поленницу так, чтобы выгородить тайный закуток для раскладушки. На нее и уложили раненого. Несколько дней он прометался в бреду. Стоны его могли услышать соседи. Тогда женщины открылись хозяину дома (он жил во флигеле), и тот ночью перетащил на себе Авенира в подвал. Там он и пролежал до 18 августа 1941 года, когда войска НКВД покинули город вместе с армейскими частями… Авенир перебрался в Таллин. Работал подмастерьем на суконной фабрике.
5 марта 1944 года в его дом попала авиабомба. Из вещей уцелел только подстаканник…
Умер Авенир Александрович Транзе в 1982 году в Таллине, кладовщиком железнодорожной санэпидемстанции.
Такая вот грустная сага… Впрочем, не грустнее, чем сама жизнь.
* * *
Голос у Леонида Александровича сел вместе с батарейкой диктофона. Мы стали прощаться. И тут Верзунов сделал старику царский подарок.
— А вы знаете, что в Карском море есть острова Транзе?
— Как… Транзе? — растерялся патриарх корневитого рода.
— Неужели вы не знали? Вот, смотрите…
Верзунов развернул подробную карту Северной Земли и показал два небольших острова в проливе Вилькинкого. Над ними, словно нимб, нет, словно радуга, шла типографская надпись: «Острова Транзе».
Руки у Леонида Александровича затряслись, губы задрожали, он стащил с худого лысого черепа вельветовый картуз. Карта не уточняла, что это были острова Николая Транзе. В тринадцати буквах надписи увековечивалась память всех моряков этой фамилии…
Спустя несколько недель после нашего визита Леонид Александрович тихо скончался. Но он успел сказать то, что хранил всю жизнь. Он успел передать нам весть… Его погребли на Песчаном кладбище в Таллине. Владимир Владимирович Верзунов положил ему в гроб три гвоздики: белую, синюю, красную — цвета российского флага, поднятого первооткрывателями на скалах Северной — а тогда Императора Николая II — Земли. И еще прочитал эпитафию — сонет Жохова:
Я же добавлю от себя северянинские строчки:
Глава пятнадцатая.
ЧЕЛОВЕК БЕЗ ОСТРОВА
Москва. Январь 1994 года
Получаю юбилейный номер «Морского сборника». Старейшему российскому журналу 150 лет. По сему поводу на развороте портреты всех главных редакторов. Вдруг среди прочих — знакомое лицо, а чтобы не было никаких сомнений, подпись: «П.А. Новопашенныи. 1919 год». Как?! Он и главным редактором любимого журнала успел побывать?! Вот уж — человек-загадка…
Но это маленькое фото, как и старая визитка в Берлине, предвещало большие новости. Это был и привет, и предупреждение: ждите!
Мне не по себе стало, когда ночью после торопливо-коротких междугородных трелей в телефонной трубке раздался голос «Я — Новопашенная… Вы писали о моем отце? Меня зовут Ирина Петровна. Я звоню из Канады…» Это был звонок почти что с того света. Только не в загробном, а в географическом смысле. Потому что там, на той стороне планеты, сиял сейчас солнечный свет и мир тот назывался Новым Светом…
Потом, придя в себя после разговора с дочерью моего героя, я объяснил себе все так: есть ноосфера — обширнейшая область человеческого разума, совокупного земного интеллекта, общемировой памяти. Это как бы радиоэфир нашей галактики, и я, любитель-коротковолновик, бросил в него позывные, казалось бы, давно умолкшей станции и вдруг получил ответ. Станция с позывными «Петр Новопашенный» работала! Я получил — неважно, через кого и откуда, — ответы на свои вопросы. Тут не было ни временных, ни пространственных, ни цензорских барьеров. Есть контакт!
И какой контакт! Спустя неделю после звонка из Канады в дверь позвонил почтальон и вручил большой бумажный пакет, запечатанный в пластик, сквозь который пестрели наклейки экстренной международной экспресс-почты. На стол легли убористо исписанные странички воспоминаний дочери об отце, ксероксы послужного списка на капитана 1-го ранга Новопашенного и архивных справок, схема родословного древа, фотографии, слайды, негативы…
Право, что-то сдвинулось там, в потустороннем мире, от моего неосторожного вторжения в земную колею старого моряка. Ведь неспроста же меня преследует ощущение, что между ним и мной возник некий «канал связи», как сказали бы кибернетики. Люди менее точных наук назвали бы его «духовной нитью» или еще как-то… Но ведь вот какая лавина информации съехала с надмирных высот на мои немые зовы. Точь-в-точь как в горах на громкий крик съезжают снежные лавины.
И еще подумалось: а ведь однажды траектории наших жизней пересеклись в одной пространственно-временной точке. Это было в Орше в 1950 году. Мне было четыре года, и я ехал в поезде из маленького белорусского городка, в котором родился, к бабушке в Москву. Поезд Берлин — Москва, куда меня посадили в Барановичах, шел через Оршу, где, быть может, уже умирал в тюремной больнице командир «Вайгача». Мы целых четыре года жили с ним в одном времени, даром что мне оно выпало несмышленым детством.
Однако к делу! 29 июня 1919 года главный редактор журнала РККФ «Морской сборник» военмор Петр Новопашенный, командированный из Петрограда в Астрахань, бесследно исчез, не добравшись и до середины пути. Такой вот детектив. Об этом доложили наркомвоену Троцкому, назначившему бывшего каперанга на эту должность.
— Искать! — распорядился военный вождь рабочих и крестьян.
И ВЧК немедленно начала розыск. Правда, были дела и поважнее. На Питер, колыбель революций, надвигались части белой Северо-Западной армии. С гатчинских высот офицеры Юденича уже рассматривали в бинокли золотой шлем Исаакиевского собора. И никому в ВЧК не приходило в голову, что, не будь у генерала Юденича таких офицеров, как капитан 1-го ранга Новопашенный, контр-адмирал Пилкин, лейтенант Ферсман, поручик Транзе или корнет Оболенский, не пришлось бы объявлять красный Питер на осадном положении.
Итак, главный редактор старейшего русского журнала «Морской сборник» и один из первооткрывателей Северной Земли, начальник русской морской разведки на Балтике в 17-м году и лучший шифровальщик вермахта в 41-м, узник Заксенхаузена и этапный зэк пересыльной оршанской тюрьмы, знаменитый полярник и безвестный эмигрант с пожизненным нансеновским паспортом, капитан 1-го ранга Российского императорского флота и высокопоставленный красный военмор Петр Алексеевич Новопашенный — един во всех перечисленных лицах. Какой уж тут детектив, когда все сразу названо своими именами?!
И все же…
«Папа не поехал в Астрахань, — сообщала Ирина Петровна в письме. — По дороге на юг он должен был донести о своем передвижении через какого-то местного начальника. Этот начальник, бывший морской офицер, оказался папиным приятелем. Он-то и доложил потом на запрос, проезжал ли Новопашенный в Астрахань, что проезжал. На самом деле отец принял твердое решение уйти к сослуживцам в Северо-Западную армию Юденича — в Эстонию. Он повел группу моряков с семьями через псковские болота. Вел по компасу. Шли долго и мучительно. Папа потом рассказывал, что мужчины порой теряли надежду и хотели возвращаться обратно, но жены их подбадривали и не давали унывать.
Они перешли красный кордон и ушли в Эстонию.
Из-за того, что приятель-офицер подтвердил, что папа проезжал в Астрахань, его сначала не искали, и мама, которая ожидала мое появление на свет, была в относительной безопасности…»
* * *
И снова все тот же ключевой вопрос, который перепутным камнем вставал в судьбе каждого россиянина, оказавшегося за кордоном: почему покинул родину? Задавая его сотни раз, мысленно и устно, живым и покинувшим сей мир соотечественникам, я вдруг открыл для себя, что понятия «родина» и «государство» могут не совпадать; более того, могут быть враждебными друг другу. Разве не враждебным был для родины древних иудеев римский протекторат во главе с прокуратором Понтием Пилатом? Или для французов государственная машина коллаборациониста маршала Петена? Или для чехов, венгров, словаков империя Габсбургов? Да мало ли в истории примеров, когда люди воспринимали государство как оковы на теле родины, как машину для утверждения иноземного гнета под ширмой «независимости и суверенитета»? И разве не так воспринимал советскую власть Ленина — Троцкого человек монархических убеждений и православный христианин капитан 1-го ранга Петр Новопашенный? А вместе с ним и миллионы его единомышленников и единоверцев, ставших под знамена белых армий для борьбы с узурпаторами-большевиками, захватившими власть предательски, в тылу воюющей страны, набравших силу — сомнений в том у них не было — на деньги кайзера, щедро субсидировавшего все подрывные движения в недрах Антанты, будь это пламенные вождисепаратисты в британских колониях или лидеры большевизма в России.
Если что и помешало Новопашенному сразу сделать свой выбор — уйти к Корнилову на Кубань или к генералу Миллеру на Север, — так это рождение в 18-м году дочери Светланы. А следом и вторая наметилась — Ирина. Не всякий отец двух маленьких детишек, и к тому же долгожданных, решится броситься в омут Гражданской войны. Однако выбор был сделан, и Новопашенный в этот омут бросился со всем семейством, когда явился подходящий случай…
А ведь его карьера в Красном флоте складывалась куда как успешно: ему доверили не только экспедиции, но и главный журнал флота — «Морской сборник». В апреле 1919 года Новопашенного назначили главным редактором.
По меньшей мере два обстоятельства заставили его воспылать ненавистью к новым властителям. Это расстрел большевиками его боевого товарища и соратника по Ледовому походу Алексея Щастного, а чуть позже — зверское истребление царской семьи. «Кровопийцы» — это слово навсегда стало для него синонимом слова «большевики». Даже спустя четверть века он бросит в лицо «людям из органов», которые придут к нему в камеру вербовать на «спецработу»: «С убийцами и кровопийцами не сотрудничаю!» И подпишет себе приговор.
А ведь все же пришли они к нему на поклон, готовые забыть «белые грехи», презрев «пролетарскую гордость», точнее — ком-чванство. Уж очень нужны были клетки его уникального мозга, насыщенного стратегической информацией…
Очень важно заметить, что Новопашенный не сбежал за кордон, спасая шкуру, как потом о нем судили-рядили, а ушел в Белый стан, чтобы воевать. Уходя в Эстонию к Юденичу, Новопашенный руководствовался теми же мотивами, по каким и писатель Куприн надел в свои немолодые годы офицерскую шинель с трехцветным шевроном «северо-западников», и безвестный миру прапорщик Стефан Транзе, и командир крейсера «Богатырь» капитан 1-го ранга Политовский, и командир тральщика «Китобой» лейтенант Моисеев, и еще тысячи и тысячи русских офицеров.
Впрочем, шли не только офицеры, но и рыбаки с Чудского озера, составившие по названию своего острова Талабский полк, и бывшие красноармейцы, принимавшие сторону белых батальонами… Не все было так просто в том девятнадцатом году, как это пелось в агитках Демьяна Бедного. Не с бараньей покорностью меняла Россия кресты на звезды…
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Победоносное наступление С.-З. армии было подобно для нас разряду электрической машины, — писал автор “Поединка” и “Гранатового браслета”. — Оно гальванизировало человеческие полутрупы в Петербурге, во всех его пригородах и дачных поселках. Пробудившиеся сердца загорелись надеждами и радостными упованиями. Тела окрепли, и души вновь обрели энергию и упругость. Я до сих пор не устаю спрашивать об этом петербуржцев того времени. Все они, все без исключения, говорят о том восторге, с которым они ждали наступления белых на столицу. Не было дома, где бы не молились за освободителей и где бы не держали в запасе кирпичи, кипяток и керосин на головы поработителям».
Новопашенный, как кадровый боевой офицер, вернулся к тому, что делал три года назад, воюя с немцами, — возглавил службу наблюдения и связи в Морском управлении Северо-Западной армии, которая как размещалась при Непенине в кадриоргском особнячке, так в нем же и возродилась благодаря стараниям ее последнего главы — каперанга Новопашенного. Старания же Петра Алексеевича были направлены на то, чтобы вызволить из Питера как можно больше бывших сослуживцев, которым грозила «чрезвычайка». Оттуда, из Ревеля, он вел отчаянный поединок с карательной машиной большевистских вождей. При этом в красном Питере невольными заложниками оставались его жена и дети.
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «…Отец организовал из Ревеля помощь морякам, которые должны были скрываться. Он посылал курьеров в Петербург к маме. Мама по вечерам на извозчике оповещала этих моряков и помогала им бежать.
Во время последней (Второй мировой. — Н.Ч.) войны нас нашел в Берлине бывший солдат Нестеров, который был одним из тех курьеров-провожатых. Мама хотела бежать с ним к мужу в Ревель, но вернулась с самого начала пути, так как у Светланы начался жар. Эту группу потом всю поймали. Нестеров спасся, так как сумел отпроситься “до ветру”…
Мама припоминала случай, когда один из курьеров отсыпался у нее в квартире, а ночью началась облава ЧК. Прошли по всем квартирам, а до нас не дошли. Может быть, поленились подниматься на самый верхний этаж, где мы жили? Бывало, и такой пустяк спасал людей. Но пришло время, когда и мама должна была скрываться. Она переехала к крестной Светланы. Все комнаты в ее квартире были заняты солдатами и матросами. Кое-кто из них знал маму, но никто не донес, что это жена “царского офицера”. И все же слухи просочились до чужих ушей. Однажды пришел комиссар и стал допрашивать маму. Мама говорила, что детей она прижила вне брака, замужем никогда не была и никакого Новопашенного не знает. Убедила ли она командира своей наивной ложью, но только он проявил к ней вполне определенный интерес и, прощаясь, объявил, что завтра заглянет “на чашку чая”. Мама, ей было тогда двадцать лет, и она была прехорошенькая, немедленно собрала нас, вещи и съехала с опасной квартиры. Когда же комиссар заявился «на чашку чая», то наша родственница набросилась на него с обвинениями, что мама якобы обокрала ее, а он — ее покровитель, и она смеет думать, что и отец внебрачных малюток. Обескураженный кавалер ретировался. Мы же все были спасены от столь опасного внимания к нашей семье…»
* * *
СТАРОЕ ФОТО. Юная женщина со смятенным, чуть растерянным взглядом. Слишком много всего — от житейских перемен до вселенских потрясений — обрушилось на ее премилую головку в эти два года: ранее замужество и война, тут же забравшая мрка из дома, рождение двух дочерей и голодный, холодный, опасный на каждом шагу Питер, Гражданская война, муж за кордоном, посыльные-курьеры, полуподпольная жизнь, ежечасный страх грубого стука в дверь, — что для них ее крошечные дочурки, если они царских детей не пожалели? И все же во взгляде — решимость бороться, помогать ближним и жить самой, прикрывая детей.
Это фото могло оказаться в чекистском досье с суровыми, как приговор ревтрибунала, пометами: «жена офицера-белогвардейца», «связная закордонного белогвардейского разведцентра». Всякий, кто взял бы потом эту фотографию в руки, вряд ли догадался, что вина этой дамы лишь в том, что она помогала спасаться от расстрела своим обреченным соотечественникам.
Наконец и она решилась на побег… «По рассказам мамы, она бежала с нами на санях через Финский залив. Помогли англичане. Я предполагаю, что это было под конец 1920 года, так как она закутала нас в меха. Ямщик неохотно нас взял. Он боялся, что плач маленьких детей всех выдаст. Но мы вели себя смирно и даже не кричали, когда сани перевернулись…
Из Ревеля родители переправились в Англию, в Лондон. Отец работал в обсерватории. Но они не смогли прожить там на скудное папино жалованье и переехали в Германию…»
В Германии начала двадцатых годов было еще сложнее прокормить семью. Но морально, психологически жить там русскому эмигранту было много легче, чем в гордом Альбионе, упивавшемся лаврами победителя и презиравшем своего провоевавшегося союзника, да еще подписавшего капитулянтский мир с Германией. И немцы, и русские, нашедшие приют на земле вчерашнего противника, чувствовали себя примерно одинаково: как пассажиры, потерпевшие общее кораблекрушение. Правда, немцы были у себя дома, где, как известно, и стены помогают. И все же Германия стала для недавних российских подданных пусть не родной матерью, но вполне гостеприимной мачехой.
«Берлин из-за близости к России, — свидетельствует “русский без Отечества” Михаил Назаров, — поначалу превратился в проходной двор, через который эмигранты постепенно распределялись по другим странам.. В 1922 — 1923 годах в Германии жило около 600 тысяч русских эмигрантов, из них 360 тысяч в Берлине… В Берлине выходили десятки (русских. — Н.Ч.) газет и журналов, работали три русских театра. Множество известных ученых продолжали свою деятельность в Русском научно-философском обществе, Религиозно-философской академии, в Русском академическом союзе; возникли десятки профессиональных объединений (инженеров, адвокатов, промышленников и т.д.), политических партий».
Возникло и Общество взаимопомощи офицеров бывшего российского императорского флота. Возглавил его Петр Алексеевич Новопашенный.
«..Я хорошо помню, как у нас на квартире собирались бывшие русские моряки. Иногда они играли с папой в бридж… 19 ноября отмечали морской праздник. Мама и мы со Светланой готовили традиционного в Морском корпусе жареного гуся с яблоками. Военный священник-отец Леонид Розанов служил в большой комнате молебен. На двери висел Андреевский флаг. Когда я стала постарше, отец выпускал меня в морской форме приветствовать гостей. Не любила я этого и смущалась. После полудня посылалась делегация на кухню уговаривать дам присоединиться к застолью моряков… Мы росли в этой среде и очень любили все, что говорило о море и флоте…
Деньги отца не интересовали, поэтому жили мы очень скромно. Папа подрабатывал поделками с инкрустацией перламутра под японцев (научился в японском плену), а мама рукодельничала».
Веймарская Германия весьма напоминала РСФСР двадцатых годов. Обе страны, потеряв монархов, пережив позор и разруху военного поражения, зализывали раны и пестовали свои ново-набранные армии, пока что помогая друг другу…
Несомненно, в штабах рейхсвера помнили, кто такой адмирал Непенин, знали историю с шифрами и крейсером «Магдебург», теперь уже в подробностях, а значит, были осведомлены и о той роли, какую сыграл в разгадке кодов кайзеровского флота ближайший помощник Непенина, а затем и его преемник капитан 1-го ранга Новопашенный, ныне швартовщик на прогулочных причалах Трептов-парка. Разумеется, никто из бывших противников не собирался ему мстить. Более того, его, отменного профессионала, пригласили работать в дешифровальный отдел главного штаба рейхсвера. Новопашенный принял приглашение.
«Я уже говорила, папа в деньгах не разбирался, и когда немцы спросили, сколько он хочет получать, ответ был таков: “Чтобы я мог прожить с семьей”. Столько и дали. Хватало в обрез. Ставку ему подняли лишь тогда, когда им заинтересовались американцы и стали звать к себе. Но папа остался в Германии. К сожалению!»
Интересовались им не только американцы… «Несколько раз из СССР нам подсылали моряков, якобы друзей, которые слишком въедливо расспрашивали о работе отца. А подселившийся к нам на квартиру некто Лев Семенович Багров вел себя настолько подозрительно, что мы не без оснований считали его агентом НКВД. При всем при том он числился в Союзе моряков, возглавляемом отцом Следы этого человека таинственно исчезли в Швеции.
И все же Союз русских моряков в Берлине действовал успешно, оказывая бывшим русским морским офицерам посильную помощь. Бывало, что из Франции, которая не очень хорошо обращалась с эмигрантами, высылались бывшие русские моряки.
Так, у нас очень часто появлялся Буткевич (бывший капитан 2-го ранга. — Н.Ч.).
Ходатайства папы большей частью были успешны. Только в одном трагическом случае ему ничего не удалось.
Арвид Манфредович фон Буш, бывший лейтенант российского флота (выпуск 1915 года), был арестован по доносу, обвинявшему его в крепких высказываниях по адресу Гитлера. Папе написал священник, который навещал Арвида Манфредовича в тюрьме, с просьбой помочь. Но до расстрела оставалось 10 дней, и папа ничем помочь не смог…
Папа не принимал германского подданства и каждый год продлевал свой нансеновский эмигрантский паспорт. Он верил, что рано или поздно вернется в Россию…
И он действительно вернулся на Родину, но, увы, вовсе не как ее гражданин.
В мае 45-го мы жили в маленьком тюрингском городке Ринглебене. Городок находился в американской зоне оккупации. Но в один день все резко изменилось: американцы по договоренности со Сталиным ушли за Эльбу, и буквально на следующий день к нам нагрянуло НКВД. Обыск длился с утра до вечера. Говорить друг с другом родителям не позволяли. Отец, по словам мамы, держался спокойно, только однажды побелел (у него была грудная жаба). Отобрали письма, золотые вещицы, документы, фотографии. Но иконы и кресты не взяли. Осталась и серебряная ладанка, с которой отец ходил в ледовые походы на Севере (ею благословила отца его мать, которая любила его больше остальных детей). Папа всегда носил ее под шинелью. Он вообще состоял старостой в нашем храме, что на русском кладбище в Тегеле.
Вот эту серебряную иконку Спасителя я храню теперь в своем канадском доме.
Папу отправили в Заксенхаузен, ставший к тому времени советским лагерем для немцев. Правда, сначала его держали в тюремной камере с одним молодым немцем. Парня потом выпустили, и он рассказывал нам, что не потерял бодрости духа благодаря отцу, который каждое утро истово молился и исправно делал зарядку. Его сокамерник волей-неволей последовал его примеру.
Там же, в тюрьме, к отцу наведалась некая делегация из Москвы, которая предложила ему перейти на службу в шифровальный отдел НКВД. Отец ответил, что на “кровопийцев и убийц” не работает. Несмотря на столь резкий ответ, к нему отнеслись с уважением и даже снабдили его папиросами. Думаю, что его противники по достоинству оценили мужество обреченного… Вскоре после этого его и перевели в Заксенхаузен.
За все эти долгие годы я получила от папы только одно письмо, которое пришло во Францию, где я жила. Он просил прислать папиросы и наши фото.
Мы все, и он тоже, надеялись, что его отпустят. Ведь отпустили же его сослуживца по Балтийскому флоту барона Рудольфа фон Мирбаха (командира посыльного судна “Кречет” при Непенине. — Н.Ч.). Кстати, с одним из его сыновей я состою в переписке… Однако в один печальный день отца вместе с другими “репатриантами” загнали в вагоны — ни сесть, ни лечь, — и поезд двинулся на восток Отец приехал в Оршу в бреду и горячке. Потом от одного его попутчика, товарища по несчастью, я узнала, что папа несколько дней провалялся в лазарете пересылочного пункта. В беспамятстве он выкрикивал корабельные команды и наши с сестрой имена. По сведениям этого же человека, его похоронили в Орше в общей яме.
Лишь одно заветное желание отца было исполнено: он погребен не на чужбине. В его бумажнике я нашла крохотный конвертик с русской землей. Я положила его маме в гроб (она умерла в Берлине 10 сентября 1970 года) вместе с самодельной иконкой и статьей моего мужа о папе, которая была опубликована во французском географическом журнале.
Но где могила отца? Я всегда мечтала, что ему будет воздано должное, и имя его на карте Арктики будет восстановлено. Ведь даже сам Вилькицкии писал маме, что считает величайшей несправедливостью факт назначения начальником экспедиции его, а не Новопашенного, офицера старшего и годами, и опытом. Недаром и государь принял с докладом об итогах экспедиции именно папу, а не своего флигель-адъютанта. Я была поражена, что отца помянули на Родине добрым словом. Спасибо вам всем!»
* * *
…Сколько ни ездил через Оршу, всегда проезжал ее поздно ночью. А в этот раз поезд Минск — Петербург остановился у оршанского перрона днем. Вокзал здешний, по-сталински помпезный и эклектичный, весьма отдаленно напоминающий своей серо-оранжевой расцветкой и рустованной колоннадой Инженерный замок в Питере, был весь облеплен мемориальными досками, извещавшими о том, что Оршу посетил как-то Калинин, что мимо проезжал Ленин, что вождь всемирного пролетариата объявил комиссару станции благодарность… Не было лишь одной: «Сюда в 1945 году прибыл поезд с русскими репатриантами, среди которых был и выдающийся русский полярный исследователь, командир ледокольного судна “Вайгач” капитан 1-го ранга Петр Алексеевич Новопашенный, сгинувший в оршанском пересыльном лагере…»
Санкт-Петербург. Январь 1994 года
Вместе с судьбой Новопашенного приоткрылся и финал жизни корветтен-капитана Фабиана Рунда. Не только Господни, но и человеческие пути воистину неисповедимы. Если бы шефу абвера адмиралу Канарису сказали, что один из его сотрудников станет всамделишным — не подставным, не агентурным — ударником коммунистического труда, добропорядочным ленинградцем, мастером-наставником советской молодежи, образцовым профоргом, председателем кассы взаимопомощи в ателье по ремонту радиоаппаратуры, думаю, что и этот «греческий сфинкс», никогда ничему, не удивлявшийся, все же покачал бы головой. Тем не менее пьеса в театре абсурда развивалась вполне по законам житейской логики и теории вероятностей. После нашумевшего покушения на Гитлера в июле 1944 года, когда абвер был перетряхнут сверху донизу, скромный сотрудник Фабиан Рунд, не причастный к покушению ни сном ни духом, был отправлен на фронт и угодил в Северную Норвегию на линкор «Тирпиц» в качестве офицера радиоразведки. Прослужив на нем чуть больше месяца и получив тяжелое ранение в грудь при налете английской авиации, очнулся лишь в морском госпитале в Лиинахамари, где спустя неделю лечение продолжили уже советские врачи. Город был взят штурмом — десантом с торпедных катеров — столь стремительно, что не только раненые, но даже «жрицы любви», обслуживавшие немецких моряков, не успели покинуть гарнизонный бордель.
После выздоровления Рунд попал сначала в рабочий батальон № 460, сформированный на Кольском полуострове из военнопленных и размещенный в палатках под Ваенгой (нынешний Североморск), а затем был переведен в лагерь № 530, состоявший в основном из пленных чехов, словаков и поляков. Видимо, так сказалось его знание русского языка, пусть и слабое, почерпнутое из бесед с Петровым на «Летучем голландце». Здесь было много легче, чем в рабочем батальоне. Рунд работал с поляками на обмуровке печей мурманского хлебокомбината, там же познакомился с булочницей, эвакуированной из блокадного Ленинграда, Доротеей Людвиговной Беловой, урожденной Артшвагер. Обрусевшая немка, петербурженка в пятом поколении Доротея Людвиговна, вдова фронтового шофера, сгинувшего подо льдом Дороги жизни, и стала верной подругой своего соотечественника.
После освобождения из лагеря Рунд расписался с суженой в мурманском загсе, и вскоре супруги Беловы уехали в Ленинград, где и стали жить в комнате Доротеи Людвиговны, которую добрые соседи по коммуналке помогли сберечь в целости и сохранности. Фабиан Белов (он благоразумно взял фамилию жены) устроился работать по специальности в ателье по ремонту радиоаппаратуры, что в начале Московского проспекта. Там он честно трудился всю оставшуюся жизнь. Портрет его много лет украшал Доску почета предприятия «Наши маяки». «Маяк» Фабиана Ивановича Белова угас в 1975 году после третьего инфаркта. Вполне возможно, что сердечная болезнь развилась после нескольких посещений «большого дома» на Шпалерной, куда бывшего корветтен-капитана вызывали в 1970 году для детального выяснения его личности и деятельности в абвере. Однако ничего особо криминального в прошлом Белова-Рунда установить не удалось. На всякий случай ему было предложено сменить невскую столицу на российскую глубинку. Но стараниями Доротеи Людвиговны — блокадницы, и ее матери, старой большевички, Фабиан Рунд, он же гражданин Белов, сохранил свою ленинградскую прописку. Умер он, когда его новая родина отмечала 30-летие победы над фашистской Германией, и похоронен был на Смоленском лютеранском кладбище в могиле отца жены, своего тестя.
Подумал ли он перед смертью о Петрове? Знал ли, что тот похоронен под Мюнхеном? Как странно выпало им обменяться родинами, точнее, последними пристанищами на чужбине.
Кентшин. Апрель 1995 года
Той весной колесная судьба занесла меня в польский городок Кентшин, бывший восточнопрусский Растенбург, где в двенадцати километрах на юго-восток располагалась полевая ставка Гитлера «Вольфшанце». Мой польский коллега историк-журналист Ежи Шинский водил меня по лесным тропам от бункера к бункеру, поясняя, кто в нем укрывался или что в нем находилось:
— Бункер Геббельса, бункер Гиммлера, бункер Геринга, бункер Гитлера, представительство штаба сухопутных войск, бункер кригсмарине… А здесь работали шифровальщики.
И тут меня кольнуло. Здесь работал и мой герой все три года, пока Гитлер управлял отсюда своими фронтами, здесь, под глыбой бетонного перекрытия, бывший моряк русского флота Петр Новопашенный дешифровывал радиоперехваты сталинских депеш.
Если взглянуть на этот факт абстрактно, мы не увидим в нем ничего особенного: как работал в рейхсвере наемный русский эмигрант, так и продолжал он свои переводы цифровых текстов в буквенные и после 33-го года. Исправно получал жалованье, иных источников пропитания в силу возраста добыть уже не мог. Когда весной 41-го его вместе с шифровальным отделом ОКБ привезли сюда, в сверхсекретную зону мозгового центра вермахта, он еще не знал, что ему скоро придется иметь дело с советской системой скрытого управления войсками. А когда узнал?
По всем понятиям советского патриотизма он должен был сказать: «Я не хочу работать против своей Родины» — и получить пулю в затылок. Но он не был и не мог быть советским патриотом. Более того, он ненавидел режим, воцарившийся в России, служить которому было невозможно по канонам его чести и веры. Как многие, хотя и не все, русские эмигранты в Германии, он видел в походе Гитлера — было такое заблуждение! — продолжение военных походов белых вождей против большевиков и верил, что только силой германского оружия можно сломать вышки сталинских лагерей. Тем паче что газета «Правда» в Берлине не распространялась, а «Фелькише беобахтер» о зверствах фашистов на оккупированных территориях ничего не писала.
А если взглянуть на работу «лучшего шифровальщика вермахта» глазами моего отца, получившего в атаке под Витебском разрывную пулю в предплечье? Знаю, отец, как бы много ни открылось для него в последние годы о той войне, абстрактного подхода не принял бы. Для него и его фронтовых сотоварищей Петр Новопашенный — враг, нечто вроде власовца. Никто бы из них не стал вникать в перипетии исторических обстоятельств.
В этом главная драма командира «Вайгача», прирастившего Россию на сорок тысяч квадратных верст, но в судный час оказавшегося в стане врага. А ведь мог бы, как его товарищ Борис Вилькицкий, тихо и мирно догорать в русском приюте под Брюсселем ли, Берлином ли аж до первого полета человека в космос
В далеком 19-м году капитан 1-го ранга Новопашенный, уйдя за кордон к Юденичу, круто изменил не только свою жизнь, но и решил судьбу дочерей-малюток: они никогда больше не увидели Петрограда, России, родины. Он избавил их от многих бед и унижений: от страха внезапного ареста, от чудовищных очередей и карточек, от обязательного поклонения вождям, от анкетных ярлыков о дворянском происхождении, от цензорских указок худсоветов и «искусствоведов в штатском». Если бы художнику-фарфористу Ирине Петровне пришлось творить в Ленинграде, а не в Берлине… Он избавил ее от многого того, что выпало пережить, как страшный сон, многим ее российским сверстницам и ровесникам. Но он лишил ее родины — большой и малой. А эта утрата — без скидок на сантименты — не восполнится ничем и никогда. Любой эмигрант подтвердит это. Есть вечный спор, кто больше потерял: тот, кто ушел, или тот, кто остался?..
И последнее, что удалось узнать о Новопашенном. Там, в Питере, в брошенной квартире на Большой Зеленинской, остались тетради с его научными трудами, сконструированный им прибор для автоматической записи колебаний уровня моря — мареограф, графики послойной температуры арктического льда и многое, многое другое, не говоря о личных походных дневниках, фотографиях. Все это сгорело в 1942 году, когда в дом попала немецкая «зажигалка». Сгорела лучшая часть его жизни — экспедиционная…
Глава шестнадцатая.
САЛЮТ РОССИЙСКОМУ КОЛУМБУ
Не могу представить себе Колумба или Магеллана, коротающих свой век за подбивкой сапог или ремонтом старых табуреток. А вот флигель-адъютанта Бориса Вилькицкого за варкой столярного клея — очень даже могу. Варил в Лондоне на первых порах эмигрантской жизни за милую душу. Да еще стоял во главе артели из таких же выброшенных на осушку жизни моряков. И табуретки починял, и полки, и прочую нехитрую мебель. Еще кур под Парижем разводил…
И кто мог подумать на чернильной фабрике в Брюсселе, глядя, как седовласый конторщик разворачивает свой скромный обеденный узелок, что этот русский старик не раз трапезничал за императорским столом, развлекая своими остротами смешливых принцесс, чьи останки давно поглотили недра уральских шахт. Все было в жизни доживавшего свой век бывшего адмирала и флигель-адъютанта…
* * *
В это трудно поверить, но на всех картах мира до 1913 года там, где сейчас распростерлись на пол-Ирландии острова Северной Земли, на стыке двух морей — Карского и Лаптевых — зияло огромное белое пятно. Первые очертания неведомых берегов появились на глобусе благодаря подвигам и жертвам русских военных моряков в 1913 году.
А за три зимы до того в воды Тихого океана были посланы два ледокольных парохода — «Таймыр» и «Вайгач» — Государственная экспедиция Северного Ледовитого океана (ГЭСЛО). Именно с этого момента и началось воистину государственное освоение той трассы, которая сегодня носит название Главсев-морпути и… тихо угасает.
В 1913 году 28-летний капитан 2-го ранга Борис Вилькицкий повел свои суда в небывалый поход — из Владивостока в Архангельск — через шесть арктических морей, и в каждом из них «Таймыр» и «Вайгач» могла подстерегать судьба вмерзших во льды и бесследно сгинувших экспедиционных шхун Седова, Русанова, Брусилова…
Эта земля не далась ему в руки сама — шли, шли и наткнулись. Полярный командор пошел на риск: разъединил суда (они всегда держались рядом, чтобы в любой момент оказать помощь друг другу). «Таймыр» пошел на север, а «Вайгач» — вдоль материка.
3 сентября 1913 года, обходя плотные льды у мыса Челюскин, полярные моряки увидели сквозь разрывы тумана неизвестную гористую землю, уходившую в море неоглядной далью. Вилькицкий вместе с сотоварищами высадился на нее и торжественно поднял российский флаг. Потом на борту «Таймыра», еще раз сверившись с морскими картами, огласил приказ:
«Нам удалось достигнуть мест, где еще не бывал человек, и открыть земли, о которых никто не думал. Мы установили, что вода на север от мыса Челюскин — не широкий океан, как считали раньше, а узкий пролив. Это открытие само по себе имеет большое научное значение, объясняет многое в распределении льдов океана и дает новое направление поискам Великого пути».
На 37 тысяч квадратных километров приросла Россия… А сколько боевых кораблей, мирных грузов было переброшено по этой воистину национальной стратегической трассе в послевоенные и вовсе недавние годы?! Даже такой хрупкий корабль, как авианосец (тяжелый авианесущий крейсер «Минск»), и тот умудрились перегнать не вокруг Африки, а вокруг Таймыра, через пролив Вилькицкого.
Открытие Земли Императора Николая II — так нарекли новые острова — стало последним крупным географическим открытием в истории человечества.
Амундсен, человек, как и все северяне, весьма сдержанный, не удержался от восклицания в адрес Вилькицкого: «В мирное время эта экспедиция возбудила бы весь мир». Но когда «Таймыр» и «Вайгач» прибыли в Архангельск, началась Первая мировая война. Экипажи экспедиционных судов были раскассированы по боевым кораблям, а Борис Вилькицкий получил флигель-адъютантские вензеля на погоны (офицер свиты Его Величества) и эскадренный миноносец на Балтике. На нем, на «Летуне», он добывал себе новую, ратную славу. Вилькицкий мог бы остаться в императорской свите (великим княжнам очень нравились уроки географии, которые преподавал им «милый Бобочка»), но он сам отпросился в Минную дивизию, в «клуб самоубийц», как называли моряков этого лихого соединения.
Над ним подтрунивали: капитан 1-го ранга — и на миноносце. С таким чином линкором командовать. А он ходил на своем «Летуне» к черту в пекло, пока не подорвался однажды на германской мине. В память о той операции — золотое Георгиевское оружие.
Наверное, Вилькицкии и в самом деле родился под счастливой звездой. Повезло в Порт-Артуре — выжил, повезло в Арктике — не сгинул во льдах, повезло на Балтике — выплыл. Повезло и в четвертый раз. В1917 году, когда командир «Летуна» и его старший офицер Николай Задлер были арестованы, судовой комитет эсминца написал на Вилькицкого, «любимца августейшей семьи», форменный донос, — только чудо спасло его от расстрельнои пули. И все же Вилькицкий не оставил флот даже в ту лихую годину — ушел в Ревель к своему товарищу по совместным походам Петру Новопашенному, возглавлявшему знаменитую непенинскую Службу связи.
* * *
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «В это время, — отмечал в своих записках Вилькицкии, — я служил в Ревеле, в Службе связи Балтийского флота, учреждении, поставленном на огромную высоту доблестным адмиралом Непениным, безнаказанно убитым при Керенском на посту командующего Балтийским флотом
Секретнейшая работа Службы связи по выяснению операций германского флота парализуется окончательно, так как новой власти все “секретное” особенно подозрительно.
На флоте офицерство и лучшая часть матросов группируются вокруг некоторых начальников, оставшихся популярными в силу своей энергии, честности и патриотизма, но и этим начальникам не видно во всероссийском хаосе никакой силы, на которую можно опереться для борьбы со все шире разливающимся злом Неприятельские армии почти беспрепятственно продвигаются по русской земле. Германские самолеты уже летали над городом Ревелем, и их циклисты (мотоциклисты. — Н.Ч.) проникли на улицы, когда мне удалось с начальником Службы связи и остатками личного состава уйти на одном из транспортов в Гельсингфорс, где находился штаб флота.
Там капитан 2-го ранга Щастный, оказавшийся во главе флота, предпринимает героические усилия, чтобы спасти эскадру от захвата немцами и увести ее через тяжелые льды в Кронштадт и Петроград. Служба связи больше никому не нужна, и меня отпускают на все четыре стороны.
Германские войска высаживаются в Западной Финляндии и с белыми финнами продвигаются к Гельсингфорсу, освобождая страну от красных финнов и от всего русского. За два дня до занятия Гельсингфорса, одновременно с выходом Щастного с флотом в его трудный поход, и я направился в Петроград искать себе применение.
Популярность Щастного растет и вызывает опасения Троцкого. Щастного обвиняют в контрреволюции, арестовывают и после пародии суда расстреливают.
На боевом флоте мне делать больше нечего, его песня спета. Надо осмотреться, переждать, найти временную работу подальше от всякой политики».
А жизнь, а служба начинались лучезарно: с Лазурного берега, с Тулона, куда 19-летний мичман был командирован сопровождать новобранцев на эскадренный броненосец «Цесаревич»…
* * *
Чужую жизнь мы читаем по азбуке слепых, касаясь лишь ее вершин и впадин. Так прочтена бегло и по рельефу жизнь российского Колумба XX столетия. Чтобы зажечь будущего биографа, замечу, что Бориса Вилькицкого можно считать одним из самых первых командиров-подводников в русском флоте. В осажденном Порт-Артуре он вызвался командовать одноместной подводной лодкой, сооруженной конструктором Налетовым из подручных средств. По счастью, тот утлый снаряд так ни разу и не вышел в море Но 19-летний мичман, избежав одной опасности, шел навстречу другой на сопке Высокая он вел матросов последнего резерва в контратаку. В рукопашной схватке получил пулю в грудь.
Госпиталь. Плен. Возвращение на флот. И снова под пули. На этот раз уже в России, охваченной всполохами восстаний, предвестниками будущей Гражданской войны.
«Назначен из состава батальона, идущего на усмирение мятежа в Прибалтийском крае по собственному желанию». Эта отметка в послужном списке старшего лейтенанта Вилькицкого едва не сыграла роковую роль в октябре 17-го.
А ведь ему светила тихая кабинетная служба в столице под крылом отца-генерала. Андрей Ипполитович Вилькицкий, сам вдоволь наплававшись по окраинным морям Российской империи, потерявший младшего сына (гардемарин Юрий Вилькицкий умер в плавании от брюшного тифа в 17 лет), пытался уберечь и старшего от невзгод. Куда там!
Правда, по настоянию отца штурман крейсера «Олег» Борис Вилькицкий поступает на гидрографическое отделение Николаевской Морской академии. Но только потому, что эта «мирная специальность» обещает новые испытания и новый риск. Его боевой товарищ по Порт-Артуру капитан-лейтенант Колчак-Полярный уже зажег душу молодого офицера рассказами о загадочной Земле Санникова, своими дерзостными планами найти путь в непроходимых сибирских морях из Европы в Азию, из Владивостока в Архангельск, дабы не гонять российские корабли на Тихий океан вокруг Африки. Планы воистину глобальные. И реальные: по эскизам Колчака уже строились экспедиционные ледокольные суда «Таймыр» и «Вайгач». Деятельный эрудированный моряк, гидрограф от Бога, Колчак, потерявший в Арктике зубы и здоровье, снова рвался в белое безмолвие Севера. Он намеревался возглавить экспедицию, подготовленную с государственным размахом. Но судьба улыбнулась Вилькицкому. Именно он повел в гиблые льды оба ледокольных транспорта — навстречу смертям и открытиям.
За все свои полярные удачи Вилькицкий расплатился потерей семьи и Родины. Страшная цена!
Но вот что удивительно. Пока Борис Андреевич Вилькицкий мыкал горе на чужбине, пока он полагал, что его жизнь напрочь отсечена от Родины, здесь, в тогдашнем Ленинграде и нынешнем Питере, хранились и хранятся его детские фотографии. Здесь помнили его мальчишеские шалости, беды и радости, как могут помнить только родственники. Пусть дальние, по линии старшей сестры Бориса — Веры Андреевны, но все же, как ни вытравливали в них память до 17-го года, правнучатая племянница славного морехода Ирина Семеновна Тихомирова бережно сохранила и детские фотографии столетней давности, и семейные предания, дошедшие от прабабушек. Она же сумела и приумножить семейный архив копиями генеалогических справок и послужных списков Вилькицкого. Не историк, ветврач по образованию, она взялась за кропотливый исследовательский труд задолго до того, как возник публичный интерес к имени полярного первопроходца, когда каждый свой рассказ бабушка сопровождала обязательной оговоркой: «Только никому об этом не рассказывай!» Таись, что в твоем роду был такой человек. Да и как было не таиться, когда к имени Вилькицкого советские историки намертво припечатали такую характеристику:
«Есть все неопровержимые свидетельства того, что Борис Вилькицкий добровольно и охотно перешел на сторону временного белогвардейского правительства Северной области, старался, хотя и безуспешно, переметнуться на службу колчаковскому правительству, ревностно выполнял задания. Только добросовестное выполнение Б.А. Вилькицким контракта по обеспечению Карских товарообменных экспедиций в 1923 и 1924 годах несколько смягчает его вину перед своим народом. В последние годы жизни стареющий полярник страдал ностальгией по всему русскому и хотел вернуться на Родину, однако это ему так и не удалось».
И все-таки он вернулся в Россию!
Брюссель. Октябрь 1995 года
Да простят меня брюссельцы, но столица Бельгии была для меня прежде всего городом, где оборвалась жизнь российского Колумба. И когда мне довелось вступить в пределы тихого и уютного королевства, первым делом стал искать могилу Бориса Вилькицкого. К стыду сотрудников российского посольства, никто из них так и не смог сказать, где погребен наш великий соотечественник. Лишь с помощью приятельницы русского брюссельца Виталия Поповского, предоставившего мне свой кров, балерины на пенсии Ивон Франсуа, обзвонившей все брюссельские кладбища, удалось выяснить, что Вилькицкий похоронен в Икселе, окраинном районе на юге столицы. Туда-то мы и двинулись втроем.
С большим трудом разыскали в лабиринте города мертвых плиту красного мрамора под траурной туей. За бетонной стеной грохотал поезд. С ближайших прудов пролетали над могилой командора чайки… Строго говоря, это была не его могила, а семейное захоронение младшей сестры Лидии. Бориса Андреевича положили к ней и ее мужу генерал-майору Шорину, так как на аренду собственного участка у него не было средств. Но проклятое безденежье донимало его и после смерти: в кладбищенской конторе нам сказали, что в будущем году истекает 30-летний срок оплаченной аренды и захоронение ликвидируют. Сообщение нас огорошило: получалось, что в год 300-летия Российского флота должна быть уничтожена надгробная плита российского Колумба! Хорошенькое дельце…
Вернувшись в Москву, я стал бить во все газетные колокола: опубликовал несколько очерков, писал письма в МИД, в оргкомитет юбилея, в Главный штаб ВМФ… Убеждал облеченных властью лиц, что прах Бориса Вилькицкого можно (юридически) и нужно (по совести) перезахоронить на родине, в его родном Санкт-Петербурге. Делал все это без особых надежд. У разноведомственных чиновников была железная отговорка: нет денег. В самом деле, старикам пенсии не выплачиваются, а тут останки какого-то белоэмигранта из-за тридевяти земель перевозить надо.
Нельзя поднять словом человека из гроба, но слово может поднять гроб из могилы. И я был свидетелем этого чуда… Российский МИД нашел валюту на перезахоронение нашего национального героя. (Юбилейная кампания подмогла!) И командор вернулся в Россию.
Санкт-Петербург. Ноябрь 1996 года
Если бы он был русским американцем, прах его упокоили бы в пантеоне, но Вилькицкий был русским россиянином, не принявшим ни бельгийского, никакого иного подданства, и потому его положили сюда, в чудовищно запущенное, изуродованное не руками, лапами вандала старинное и, несмотря на все, славное Смоленское кладбище, что на Васильевском острове. Его следовало бы назвать еще родительским, ибо здесь лежат кости родителей едва ли не всех российских гениев и талантов: Чайковского и Даргомыжского, Рериха и Зощенко, лежат тут — неведомо, правда, где — Шишкин, Куинджи, Александр Блок…
Прах Бориса Вилькицкого перевезли из Брюсселя не символически. Вся Россия видела по НТВ, как из земли Иксельского кладбища был извлечен хорошо сохранившийся дубовый гроб, как накрыли его Андреевским флагом…
Могилой Вилькицкого могли бы стать и порт-артурская сопка, и льды Арктики, и воды Балтики, и даже берега реки Конго, где его свалила однажды тропическая лихорадка. Не стало его последним приютом и брюссельское кладбище, где в семейной могиле младшей сестры Лидии Шориной пролежали его бренные останки 35 лет.
Свое посмертное плавание Борис Вилькицкий совершил, как говорят моряки, в «деревянном бушлате» на борту бельгийского судна «Мария Бьянки».
Он вернулся в родной город, проделав тысячемильный путь по Северному морю и Балтике. И штормовое осеннее море стихло, провожая командора в его последний поход к его последним островам — Турухтанным, где расположен 87-й причал Петербургского торгового порта. Капитан «Марии Бьянки» немало удивлялся столь необычному штилю в конце ноября. И еще просияло во время погребения безнадежно хмурое небо питерского предзимья…
За гробом Вилькицкого шли адмиралы.
Впервые за все советские и постсоветские годы воинские почести были отданы белоэмигранту. Об этом приходится говорить особо, потому что в сознании многих битва белых с красными еще продолжается, и из Москвы был звонок организаторам перезахоронения: высокое должностное лицо, пожелавшее остаться неназванным, предупредило, что ни оркестр, ни салют для белоэмигрантов воинскими уставами не предусмотрены. Тем не менее командование ЛенВМБ и Военно-морской академии к рекомендациям московского начальника не прислушалось и контр-адмиралу Российского императорского флота Борису Вилькицкому были отданы все воинские почести: флаг, караул, салют, торжественный марш.
Наверное, сыграл свою роль и Указ президента о Дне гражданского примирения, принятый за три недели до этой акции. Хотя, конечно же, никакими указами-приказами не примирить живущих в нас «красных» и «белых», воюющих в нас и вне нас, раздирающих наши души без малого век. Не по этой ли причине не найдем мы портрета Вилькицкого в святилище нашей флотской истории — Центральном военно-морском музее?
Установит ли кто-нибудь мемориальную доску на доме № 96 по каналу Грибоедова, где жил Вилькицкий? Назовут ли его именем улицу в родном городе?
Витебская область. Докшицы. Июнь 1997 года
Строчка из Полного послужного списка старшего лейтенанта Вилькицкого. На вопрос анкеты «Из какого звания происходит и какой губернии уроженец» дан ответ: «Уроженец С-Петербургской губ. Из потомственных дворян Минской губ.».
Корни славного рода берут начало в сердцевине Белоруссии, там, где бьют истоки двух рек — знаменитой Березины и малоизвестного Сервича. Березина, вошедшая в историю Отечественной войны 1812 года, да и минувшей войны, бежит к Черному морю, Сервич — к Балтийскому. Поэтому на въездном знаке в Докшицы помещен старинный герб городка (статус города сему местечку, отличившемуся еще в Северной войне против шведов, Екатерина II даровала в 1796 году); два кувшина, из которых выливаются голубые ленты рек.
Докшицы вынырнули в 1997 году из глубины своих веков, сохранив лишь церковь да здание бывшей корчмы. Все остальное было уничтожено многочисленными войнами, которые прокатились через городок испепеляющими волнами. Пепелища быстро заросли многоквартирными домами из серого кирпича. В промежутках между ними серели шиферные кровли городских хат с палисадниками. Даже церковь во имя Святителя Николая и та была поставлена в начале XX века.
Жалкое зрелище являл собой старинный град без старины. И сразу же закралось опасение, что никаких особенных следов пребывания Вилькицких на здешней земле отыскать не удастся. Названия докшицких улиц только укрепляли эту мысль: Урицкого, Дзержинского, Гайдара, Маркса. Нечего было надеяться узреть хотя бы переулок Вилькицкого. Голубоглазая докшичанка, которую я остановил на улице, сказала, что впервые слышит такую фамилию, что краеведческого музея в городе нет и лучше всего обратиться в местную школу.
Я заглянул в пустые по случаю каникул классы. Бросился в глаза стенд, посвященный жизни Горького, чье имя носила пионерская дружина Пожилая учительница ничего о своем славном земляке не слыхала и адресовала меня к здешнему краеведу Николаю Дмитриевичу Чистякову. Но даже он, учитель истории, впервые слышал о причастности Докшиц к первооткрывателям Северной Земли. Правда, сообщил немало интересного: в окрестной деревне Улесье было имение порт-артурского героя генерала Кондратенко, в чудом сохранившемся здании на бывшей Ратушной площади останавливался французский генерал — пасынок Наполеона и вице-король Италии Эжен Богарне. Было немало иных громких имен. Но памятник в центре Докшиц стоял лишь одному человеку. В отличие от всех остальных монументов и монументиков здешний Ильич никуда не указывал, а держал руки в карманах.
Я представил себе, что бы творилось в каком-нибудь безвестном португальском городке, если бы там узнали, что это родина Фернана Магеллана. В Докшицах о своем Магеллане не знали ничего.
На выезде из Докшиц в сторону Гродно берет свое начало красивая и полноводная в низовьях Березина. Когда-то над истоком росли две березы. В хрущовские времена при спрямлении шоссе березы срубили, а ключи завалили землей и камнями так, что теперь здесь образовалось болото. Не так ли обстоит и с духовными родниками? Там, где они завалены, простирается трясина.
Санкт-Петербург. Сентябрь 1997 года
Приезд этого человека не стал событием для питерской прессы, которая с упоением следила за визитом в Россию американского мага. Тем хуже для невских хроникеров, тем более что высокопоставленный германский чиновник вовсе не жаждал вокруг себя газетной суеты. Он прилетел в аэропорт Пулково из Бонна, чтобы побывать на могиле своего русского деда — контр-адмирала Российского императорского флота и полярного исследователя Бориса Андреевича Вилькицкого.
Советник министра юстиции ФРГ Петер Вилькицки (по-русски Петр Андреевич Вилькицкий) прибыл в Санкт-Петербург не по приглашению мэра или президента Географического общества РФ, а по семейным каналам. И встречала его лишь внучатая племянница командора, ныне скромный библиотекарь Ирина Тихомирова.
Короче, в один из сентябрьских дней Петр Вилькицки, рослый, с клинышком седоватой бородки (как у деда), ступил с трапа на землю того самого Пулкова, где родился его знаменитый предок.
…Семейная жизнь Бориса Вилькицкого раскололась как арктическая льдина В смутные годы Гражданской войны жена Бориса Андреевича, дочь генерала Тихменева, Надежда Валерьяновна, получив ложное известие о гибели мужа на Севере, уехала в 1919 году в Баварию. В поверженной голодной Германии все же лучше, чем в «обновленной» России. Надежда Вилькицкая вышла замуж за немца-коммивояжера, который взял ее с сыном Андреем и дочерью Татьяной. Эту новую жизнь она не стала ломать даже тогда, когда ее отыскал Борис, заброшенный в Европу с остатками разгромленной армии Северного правительства.
Их сын Андрей вырос гражданином Германии, получил техническое образование и с началом Второй мировой войны был призван в вермахт. Лейтенант инженерных войск Андрей Вилькицки (впрочем, он мог носить и фамилию отчима) служил в понтонных частях, наводя мосты через реки в полосе Восточного фронта. В 1942 году у его жены Катрин родился сын, которого нарекли Петером. Однако молодой отец так и не повидал первенца. В 1943 году лейтенант Вилькицки погиб в Польше при полигонном испытании гранат нового типа.
Молодая вдова вырастила Петера одна. Сумела дать ему высшее юридическое образование. Мальчик вырос в чисто немецкой среде, поэтому не знал по-русски ни слова. Правда, Катрин не прерывала родственных связей со своим русским свекром, и Петер время от времени виделся с легендарным дедушкой. Но что тот мог рассказать иноязычному внуку?
Незадолго до смерти он прислал 19-летнему Петеру открытку с надписью: «В твоем возрасте я уже командовал подводной лодкой…»
Весной 1961 года российский Колумб тихо и мирно скончался в брюссельской богадельне. Гроб, накрытый Андреевским флагом, опустили в могилу на Иксельском кладбище, чтобы через тридцать пять лет открыть и перевезти с согласия Петера в Россию. На семейном островке запущенного, полуразграбленного Смоленского кладбища и упокоился первооткрыватель Северной Земли, а вовсе не Новой, как второпях выбили на черном граните мастера из похоронного комбината.
К счастью, гость из Германии этой географической ошибки не заметил. Надпись сверху деликатно прикрыли венком. Но всем, кто сопровождал Петера по дебрям буреломного погоста, было очень неловко за то, что так коряво и бездумно была увековечена память одного из великих россиян нашего беспамятного века.
Чувство неловкости сменилось жгучим стыдом, когда мы пришли в музей бывшего Морского корпуса (Военно-морского училища имени MB. Фрунзе), где учились и дед, и прадед Петера Вилькицки. В этом замечательном музее висели чьи угодно портреты — даже Крупской и чекиста Глеба Бокия на стенде «Они слушали в этих стенах В.И. Ленина», но не нашлось здесь места хотя бы для маленькой фотокарточки бывшего питомца корпуса, который завершил эпоху великих географических открытий.
Но вернемся под гостеприимный кров Тихомировского дома на Комендантском аэродроме. Гость из Германии был немало удивлен кропотливой летописью рода Вилькицких, которую составила хозяйка дома. Только тут, перебирая старые фотографии, увидели все, как разительно похож Петер на своего великого деда. Я смотрел на его лицо, такое славянское, такое русское, и не мог поверить, что этот человек не понимает нашу речь, что для того, чтобы глаза его оживились, нам всем нужно мучительно подбирать английские и немецкие слова. Петер не понимал язык своего отца, своего деда.
Он не мог, как его дед, весело гаркнуть гребцам: «Навались!» Он не мог, как его дед, крикнуть при виде неизвестного острова: «Земля!» Он не мог, как его отец, дед, прадеды прошептать в трудный миг: «Спаси, Господи, люди твоя!» Он был русский с онемевшей русской душой. Именно по ее зову он прилетел в Петербург, отпросившись со своей ответственной работы на пару выходных дней. Поездка влетела, конечно, в копеечку, что для него, многодетного отца, чувствительно…
Но летел, вопреки всем пересудам и предрассудкам. Поклонился крестам деда и прадеда, их земле, их городу, всем, кому дорога память о российском командоре, и кто пытается спасти ее от тлена.
Однако мне надо было о стольком еще рассказать, о стольком его расспросить, и он, я это чувствовал, отвечал бы весьма откровенно, но между нами стоял проклятый языковой барьер, в котором мы пробивали лишь отдельные бреши. И сваи этого барьера уходили в разломный, раскольный 17-й год.
В том роковом году с матросской пулей, пойманной в плечо офицерской шинели, и решилась судьба древнего рода. В Вилькицкого стреляли матросы февральского Кронштадта.
За что? А за то, что носил флигель-адъютантский аксельбант, за то, что делил трапезы с принцессами. Скорее всего, тому, кто стрелял, и это было безразлично. Просто маячил перед ним офицер, капитан 1-го ранга. Классовый враг.
Вилькицкому повезло — стрелок промахнулся. Потом в него стреляли много раз из револьверов, пулеметов и далее пушек — вдогон уходящему из Архангельска на чужбину ледоколу. Но не зря про него говорили — заговоренный. Уцелел…
Род Вилькицкого пустил на новой почве свои побеги. В 1976 году Петер назвал новорожденного сына Борисом. Мальчик вырос и служит в бундесвере по контракту. Рядовой Борис Вилькицки, правнук русского командора.
Все же сделать из нас манкуртов, Иванов, родства не помнящих, так и не сумели. Помнили и Вилькицкого даже в самые запретные на дальнозоркую память годы.
Вот и начальник Главного гидрографического управления ВМФ СССР, дальний преемник генерала Андрея Вилькицкого, контр-адмирал Юрий Жеглов еще при Андропове на свой страх и риск отрядил матросов привести в порядок могилу «царского генерала» Андрея Вилькицкого на Смоленском кладбище.
И на мыс Могильный выбрались доброхоты, перезахоронили останки лейтенанта Жохова и кочегара Ладоничева подальше от опасного оползня.
А большой рыболовецкий траулер наречен «Пролив Вилькицкого»; пусть и не прямо назван в честь Бориса Андреевича, а все же носит на борту славную фамилию.
Когда Петер прочитал эти бронзовые литеры на скуле большого морского судна, думаю, что ясны они ему были без перевода. БМРТ «Пролив Вилькицкого» стоял в старинном петровском доке Кронштадтского порта, и капитан траулера Юрий Серегин принял внука Вилькицкого как самого дорогого гостя. В кают-компании был накрыт подобающий случаю стол; а потом Серегин вручил Петеру увесистый том — «Атлас океанов», в нем имена его предков не раз повторялись в названиях островов, мысов, проливов.
Улетая в родной Бонн, Петер поведал о семейном предании: в 17-м году, опасаясь очередного обыска, Борис Вилькицкий замуровал в стену отцовской квартиры свой золотой наградной кортик. Это оружие, и прах командора, и его имя отныне навечно пребудут в морской столице России.
Пока писались эти строки, пришло сообщение из Пулковской обсерватории: крымский астроном Николай Черных назвал открытый им астероид № 5314 планетой Вилькицких — в честь отца и сына, великих первопроходцев Арктики. Памятник что надо — ледяная глыба, летящая в безднах Вселенной. Почти как в стихах лейтенанта Жохова.
Глава семнадцатая.
МЕСТЬ «БЛАЖЕННОЙ ЗЕМЛИ»
Это случится с ними не сразу. Года через три-четыре после возвращения экспедиции. Но случится.
А пока они стоят на деревянных мостиках своих утюгоносых, высокотрубых ледоколов, под сенью старомодных мачт с «вороньими гнездами», опутанными почти парусным такелажем. А пока они вглядываются в клубы холодного тумана над разводьями ледяного океана, который курится, как дурное болото.
— Ваше благородие, никак остров!
— Да, да, вижу! Борис Андреевич, впереди открылся берег… Он не отмечен на карте!
— Записать в вахтенный журнал! Чем грезилась им эта земля?
Чем она была на самом деле? А может, и ныне есть?
Ее тайна навсегда вошла в их жизнь, как тонкий сладкий яа, как сокровенное посвящение, как невыплаканная боль… Никто из них не стал богат и знаменит. Но не она ли освещала мрак их душевных смут, согревала в житейские невзгоды и наполняла их сердца тихой гордостью.
В той забытой, так и не возбудившей мир экспедиции было 15 офицеров. Если бы оба ледокола погибли во льдах и туманах Арктики, о них слагали бы легенды, поэмы… Но они победили, и лавры по случаю военной поры, гражданской усобицы и прочих невзгод им забыли вручить, судьба расплатилась с ними по-своему.
Ледокольный транспорт «Таймыр»:
капитан 1-го ранга Борис Вилькицкий — умер в 1961 году в богадельне под Брюсселем;
капитан 1-го ранга Петр Новопашенный — сгинул в оршанском пересыльном лагере;
лейтенант Алексей Жохов — лежит на мысу Могильном; лейтенант Алексей Лавров — похоронен в Омске в сорок втором;
лейтенант Николай Евгенов — «.. досрочно освобожден из лагеря за высокие производственные показатели и применение в работе стахановских методов труда…»;
лейтенант Дмитрий Анцев — погиб в двадцатых годах;
капитан 2-го ранга (летчик) Дмитрий Александров — пал в бою под Ригой во главе морского ударного батальона в 17-м году, ему выстрелят в спину;
старший лейтенант Аркадий Фирфаров — у его смерти роковая дата — 37-й год;
доктор медицины Леонид Старокадомский — один из немногих, почивших своей смертью. Прах его покоится на Немецком кладбище в Москве.
Ледокольный транспорт «Вайгач»:
старший лейтенант Николай Транзе — пепел рассеян в штате Огайо;
лейтенант Константин Неупокоев — умер после операции аппендицита в 26-м году;
лейтенант Николай Гелыперт — погиб в 17-м;
мичман Александр Никольский — умер на чужбине;
мичман Андрей Ильинский — судьба неизвестна;
доктор Эдуард Арнгольд — в 18-м умер от тифа в Ялте; по другой версии — расстрелян там.
Неужели и в самом деле это «блаженная земля» изломала их судьбы, бросила за кордон и колючую проволоку, переименовала их острова и земли, обокрала могилы?
За что все это?
Не за то ли, что по их стопам пришли конкистадоры Арктики — за нефтью, мехом, золотом, газом; построили бараки и превратили вечную мерзлоту в кладбище для миллионов людей; разворотили тундру гусеницами и ножами бульдозеров, усеяли девственно-чистые берега тысячами тысяч железных бочек в распадках «блаженной земли»?
Конечно, они не знали, для кого и для чего разведали и проторили путь во льдах.
Есть у земли свои заветные оазисы, куда не должны вторгаться люди. Своим неумеренным разумом, любопытством, алчностью они, подобно мухам, забравшимся внутрь хронометра или иного прецизионного прибора, могут разладить, нарушить, погубить древние балансиры природы, порвать тончайшие нити и цепи экологического механизма планеты. Посторонним вход воспрещен! И мы, люди, пока что здесь посторонние.
Убежден: Север, Арктика — одна из таких жизнесущих зон, куда нельзя было входить до поры. Но мы вошли. Я своими глазами видел гнойные раны этого вторжения и на Таймыре, и на Кольском, и на Колыме, и в Белом море… Всюду одни и те же жуткие следы воровского хапанья. Недаром грворят, не в горькую шутку, что ледоколы ныне торят путь не только во льдах, но и в бревнах. Сибирские реки выносят трупы порубленных лесов и трупы расстрелянных людей из размытых могильников.
Рано, рано пришли мы в «блаженную землю».
И еще одно. Запонка лейтенанта Жохова! Крупица меры и надежды! Так же, как эта малая вещица вернулась к своему законному наследнику, так и все выбитое, сдвинутое, смешанное силой зла и забвения вернется на круги своя.
Вернется образок на крест лейтенанта Жохова. Вернутся на острова, земли и города их первозданные имена. И уже возвращаются. И возвращаются из дальних стран книги, как перелетные птицы. Потеплело на родине!
Вот и имена «Таймыра» и «Вайгача» уже проступили на бортах новейших ледоколов.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Таллин. Май 1991 года
В Таллине буйствовала весна. Из бастионов Вышгорода выхлестывала цветущая сирень. Грозные некогда форты превратились в жардиньерки — огромные подобия тех, что выставляли в витринах таллинских цветочных магазинов. Валуны и те прозеленели под дубами Кадриорга. И здешние сосны в который раз, в который век воздели к Солнцу свои желтые свечечки.
А море… Свинцово ли серая Балтика голубела так под майским солнцем?
В этот раз не пришлось гадать, кто же покровительствует мне в этом прекрасном городе.
Верзунов. Именно он заказал номер в маленькой, никому особенно не известной флотской гостинице «Русалка». То была старинная казенная вилла Балтийского флота, на опушке кадриоргской дубравы, близ памятника броненосной лодке «Русалка». Выстроенная на немецкий манер, с мансардой под красной черепицей, она смотрела окнами всех трех этажей на близкое море
Верзунов утверждал, что здесь живали в свое время и адмирал Эссен, и адмирал Рожественский, и другие балтийские знаменитости… Некогда роскошная загородная вилла с великолепной и поныне паркетной лестницей была разгорожена на множество комнатушек и носила статус гостиницы III разряда для командированных в Таллинскую военно-морскую базу офицеров.
Благодаря стараниям Верзунова бывшая адмиральская дача приняла под свой кров всех, кто сумел приехать на «цусимские дни». Были здесь и внучка командира «Авроры», павшего от осколка японского снаряда в боевой рубке, Анастасия Всеволодовна Егорьева, и сын корабельного инженера с броненосца «Орел» Михаил Владимирова Костенко, и дочь автора незабвенной «Цусимы» Ирина Алексеевна Новикова, тихая, застенчивая женщина, посвятившая жизнь российской флоре…
Прогуливаясь у памятника «Русалке», я обратил внимание на то, что гранитный форштевень, вырубленный скульптором, в основании постамента направлен не просто по тому курсу, которым уходила злополучная «Русалка» навстречу своей гибели. Сколько раз бывал здесь, а никогда не замечал этой особенности, да и в путеводителях, в описаниях монумента, кажется, ничего об этом не сообщалось. Круглая площадка вокруг памятника была сделана в виде компасной картушки, так что не составило особого труда определить роковой курс более или менее точно: 22—23°.
И тут меня осенило: да ведь это же курс, каким прорывались во Владивосток сквозь Цусиму эскадры Рожественского! Курс норд-ост 23°. Даже глава в романе у Новикова-Прибоя так названа: «Курс NO 23º».
Получается, что русские корабли шли к своему разгрому курсом «Русалки».
Как бы там ни было, но бронзовый ангел вздымал свой крест над морем и в память моряков-цусимцев. Другого памятника у них не было.
Был, впрочем… Белокаменный храм Спаса на Водах воздвигли всем российским миром на берегу Невы. На мраморных плитах значились имена всех сгинувших в пучине Желтого моря — и офицеров, и матросов. Храм-памятник постигла участь собора Христа Спасителя в Москве. Не дрогнула рука у вожака ленинградских большевиков — Мироныча, когда подписывал приказ о сносе «цусимского храма». Иконы, напрестольный крест продали за границу. Крест и сейчас хранится в Париже (хранится ведь!), а мраморные плиты, говорят старожилы, ушли на облицовку станций метро.
Преданье старины далекой? Как бы не так.. И в наши просвещенные дни не дрогнула рука у кого-то из таллинских отцов города наметить трассу скоростного трамвая прямо через некрополь русских моряков — Александровское кладбище. Спасибо таким, как Верзунов и его друзья. Отстояли. Но кто-то повадился бить старинные надгробья. Верзунов привел своих «ревельцев»: собрали расколотые куски, склеили, навесили цепи, вернули на места ритуальные якоря… Через месяц вандалы наведались вновь. И снова неформалам из клуба морской старины пришлось браться за лопаты, ломы, мастерки, кисти…
Ждать помощи от властей не приходилось. Для одних памятники на старом кладбище были «следами русской экспансии», для других — «символами проклятого царизма». Именно по инициативе особо бдительных чиновников было разрушено в 70-е годы символическое надгробие Гиляровскому — старшему офицеру печально знаменитого броненосца «Потемкин». Гранитные обломки и по сю пору не удалось поставить на место. Досталось и сыновьям Гиляровского. Трое юношей — кадет и гардемарины — погибли в море, спасая своих барышень, когда внезапный шторм перевернул в заливе их прогулочную лодку. Они погребены вместе, воистину в братской могиле. Три керамических фотопортрета на одном обелиске. Всем троим рука вездесущего вандала выцарапала лица…
Верзунов прекрасно понимал, что аргументы вроде «мертвым не мстят» или «из песни слова не выкинешь» на ревнителей классового или национального подхода не действуют, и посему молча творил свое благородное дело, которое временами казалось столь же безнадежным, как и труд Сизифа… И все же…
Сначала он убедил кладбищенского сторожа, что могилы русских моряков небесхозны… Так за «красный рубль» в регистрационных книгах появились отметки о том, что расходы по содержанию могил каперангов Политовского, Берлинского и прочих несут их «родственники».
«Родственники» в лице Верзунова и его друзей пришли однажды к воротам кладбища с цветами, свечами и Андреевским флагом. Глазели праздные зрители, случайные прохожие… Толковали меж собой, что за странный флаг принесли — белый с синим крестом: «Финский, что ли?» Но в «Вечернем Таллине» появилась заметка, что в городе впервые после сорокового года была отслужена панихида по морякам, погибшим в Цусиме, а к могилам тех, кто похоронен на Александро-Невском кладбище, возложили цветы…
Так были начаты «цусимские дни», так был начат поход против беспамятства… Он был продолжен под объективами видео- и кинокамер, при стечении отнюдь не праздных горожан.
Как всегда, по укоренившемуся за последние годы ритуалу, мы, хозяева и гости, ранним утром вышли на главную аллею некрополя. Первой могилой, над которой склонили флаг русского флота, был камень капитана 1-го ранга Политовского, младшего минера крейсера «Олег» в Цусиме, командира «Богатыря» в Первую мировую… Камнерез придал его надгробию форму маячной башни. Когда-то ее венчал бронзовый фонарик, теперь в оставшуюся от него нишу поставили горящую свечу, и маяк ожил… Потом поклонились могиле старшего офицера «России» Николая Берлинского, чей прах переправили после боя на родину с Дальнего Востока. Не обошли и саркофаг камчатского героя контр-адмирала Изыльметьева. Положили сирень, гвоздики и ландыши на крохотный холмик Игоря Северянина…
В полдень в главном православном храме Таллина, чьи купола парят над Вышгородом, началась торжественная панихида в том нефе, где сохранились мраморные доски с именами цусимских кораблей и павших на них «ревельцах».
— Помяни, Господи, рабов твоих Александра, Николая, Пимена, Владимира, Петра, Алексея, Никодима, Евстафия…
Отец Александр называл бесконечный мартиролог, составленный для этой службы Верзуновым.
После службы автобус отвез всех в Минную гавань, где нас поджидал «готовый к бою и походу» морской тральщик. На нем мы вышли на внешний рейд, чтобы опустить на воду венки на бывших якорных стоянках броненосцев Второй эскадры. Отсюда они уходили; и также проплывал по левому борту хмурый остров Вульф, а по правому — Нарген, так же створились с кормовыми флагштоками шпили старинных кирх…
Была в этом выходе, третьем по счету, своя особая надежда. И Верзунов, и все мы до последнего верили, что тральщик поднимет в море Андреевский флаг — тот самый, что сшит женами «ревельцев», освящен в соборе и доставлен на борт корабля. Поднимут хотя бы на полчаса, хотя бы в момент спуска венков на воду. Пусть развевается если уж не на штатном месте — на гафеле, то рядом с современным Военно-морским флагом на сигнальном фале, вместе бы их и приспустили… Ведь именно под этим сине-крестным белым флагом уходили отсюда русские корабли в Тихий океан, под ним — не спущенным — уходили в волны кипящего от разрывов моря…
Но… Кто-то из телекомментаторов поспешил объявить, что «впервые за последние семьдесят три года в море выйдет военный корабль под Андреевским флагом». Московское начальство всполошилось, и на борт тральщика прибыла целая группа таллинских чиновников, которая во главе с весьма озабоченным возложенной на него миссией капитаном 1-го ранга должна была пресечь любую попытку подъема запрещенного в 17-м году флага.
Правда, Верзунов героически простоял на открытом мостике, держа на шквальном ветру древко с синекрестным полотнищем, и тральщик «Алтайский комсомолец» шел как бы под Андреевским флагом, и встречные яхтсмены изумлялись этому невиданному зрелищу, объясняя его себе киносъемками какого-нибудь исторического фильма. Я же утешал его тем, что возрождать Андреевский флаг надо не на безвестном «Алтайском комсомольце», а на «Авроре» — полноправной участнице Цусимского сражения, и что на «Авроре» — я сам видел! — этот флаг уже заготовлен и хранится до заветного часа.
В глазах Верзунова, огромного, широкоплечего, стояли слезы, должно быть, выжатые свежим ветром
Под прерывистый сиплый бас тифона, под трескучие залпы из автоматов опустили на воду с минных дорожек еловые венки с белыми лентами: «Офицерам Второй эскадры», «Морякам Цусимского сражения»… Куда-то вынесет их волна?
И я подумал, что точку в затянувшемся романе нужно ставить именно сейчас, когда на палубе морского тральщика, как в финале классической пьесы, собрались представители рода Левицкого, Транзе, Егорьевых… Когда флаги — Андреевский и советский — приспущены и в память Ризнича, Домерщикова, Ларионова, Иванова-Тринадцатого, Вальдмана, Беклемишева, Пышнова, всех прочих моих героев.
Я люблю этих людей — офицеров русского флота: гордецов, франтов, кавалеров — на берегу; штурманов, механиков, минеров, артиллеристов — на корабле; страстотерпцев, храбрецов, героев — в бою. Неповторимо и невозродимо оно, это удивительнейшее племя, истребленное, изведенное, рассеянное, исчезнувшее… И ловлю я в своих сослуживцах, то в одном, то в другом, их рассеянные черты. Тот носит фуражку с тем утраченным шиком и вкусом, тот недурно музицирует в кают-компании, а этот бесстрашен, галантен и дерзок…
Счастлив, что еще успел застать последних могикан русского флота… Я не знал их в молодости, я видел их в глубокой старости. И конечно же, там, на заре XX века, они были совсем иными, чем кажутся мне отсюда, на склоне столетия. Но мне они дороги именно такими, какими встают со старых фотографий, из архивных бумаг, писем, книг, дневников…
Двадцатый век не баловал русский флот штилями и блестящими викториями. Не было ни Наварина, ни Чесмы, ни Синопа. Были Порт-Артур, Цусима, Моонзунд, Ледовый поход, открытые кингстоны под Новороссийском, ржавая смерть в Бизерте… Не было Лазарева, Ушакова, Нахимова, Корнилова. Но были Макаров, Эссен, Непенин, Колчак… И была оборона Севастополя, след в след первой, и был кровавый таллинский переход, и легендарная атака Маринеско. Были подводные кругосветки атомарин и всплытие на Северном полюсе. Погружение за километровую глубину и гибельный пожар субмарины XXI века…
Всякое было… Но нити бед, побед и судеб, связующие оба разнофлажных флота Отечества — русский и советский, — едины. Порой их невозможно проследить, но еще труднее разорвать.
Случаен узор судеб героев этой книги. Назовите другие имена, и рисунок вязи изменится, как в калейдоскопе. Но обязательно останутся при том — долг и мужество, честь и отвага-Право, мы все современники по двадцатому веку.
* * *
В конце 2002 года на фасаде дома № 96 по набережной канала Грибоедова была открыта мемориальная доска в честь выдающихся российских гидрографов Андрея и Бориса Вилькицких, отца и сына, живших в этом доме и уходивших из него на свои первопроходческие подвиги. Семь лет обивала пороги всевозможных кабинетов и офисов племянница Бориса Вилькиц-кого Ирина Семеновна Тихомирова, пока не нашлись добрые люди из ЗАО «ВИСКО» и не сделали того, что должны были сделать городские власти, а то и вовсе — Правительство России.
Это был первый и единственный памятный знак в честь нашего соотечественника, чье имя завершает великолепный ряд мореходов эпохи великих географических открытий: Магеллан, Васко да Гама, Колумб… Мы вернули скромную толику своего долга перед российскими Колумбами. Жаль, что городские власти и командование ЛенВМБ не сочли нужным почтить это событие своим присутствием. Может быть потому, что не приехали обычно вездесущие телевизионщики? Но так или иначе град Петра принял эту мраморную плиту как орден. Орден полярных командоров.